ко во Франции. Поскольку фотография как бы абстрагирует объект, превращая конкретного ребенка в некий детский тип: фотографируя одного, ты обретаешь их тысячу, десять тысяч... Первое мая выдалось погожим, солнечным, и я, наскоро позавтракав, отправился на охоту за детскими образами, разумеется, приладив аппарат на его законное генитальное место. Мои глаза сами превратились в видоискатель, шарящий в поисках образов по ветвям деревьев, по тротуару, заглядывающий в соседние машины. Праздношатание прохожих и даже уличных собак подтверждало, что сегодня действительно праздник трудящихся. Глядя сквозь ветровое стекло на прогуливающиеся толпы, я словно разглядывал витрину, искусно декорированную оформителем по имени Первомай. Регулировщики, у которых тоже, по справедливости, должен быть выходной трудились без обычного рвения, бодро приветствуя меня своими белыми жезлами. Я бросил свой драндулет у моста недалеко от Елисейских полей. Унылые чайки, замершие навек рыбаки, зимующие яхты, семейство мелких служащих, надраивающих свои автомобильчик речной водой, - видимо, лучшее их развлечение в праздник. Одинокий речник, свирепо откачивающий воду с баржи, -- каждое его движение сопровождалось желтоватым извержением чуть повыше ватерлинии. Мне пришлось, рискуя хорошенько искупаться, прыгнуть в приткнутую к берегу лодку, чтобы поймать видоискателем разом и желтый выброс, и черный угрюмый борт баржи, и суетящегося вверху, на фоне небес, человечка, который всякий раз подпрыгивал, чтобы обрушить на помпу весь свой вес. На пирсе бесчинствовал какой-то паренек, развлекавшийся тем, что ослеплял прохожих зеркальным лучиком. Я попросил парнишку направить лучик мне в объектив, заранее зная, что на фотографии получится белое пятно, из которого будет выглядывать физиономия, блаженно гогочущая во весь свой щербатый рот. Стайки пацанов носились по эспланаде дворца Токио на роликах. Другая группка рядом играла в футбол. Конькобежцы презирали футболистов. У футболистов даже мысли не являлось встать на ролики. Различие между теми и другими было почти биологическое. Как муравьи бывают крылатые и бескрылые. Мне приглянулись двое катальщиков, чернявых пареньков, наверняка братьев, одинаково одетых, похожих и лицами и фигурами. Только один был большой, а другой маленький -- фавн и фавненок. Катались они классно -- выписывали замысловатые фигуры, перепрыгивали одним махом через несколько ступенек. Я попросил ребят, взявшись за руки, немного повращаться перед огромным горельефом, изображающим Терпсихору и неизвестную нимфу танцующими на фоне идиллического пейзажа, и запечатлел обе эти пары, столь различные, но безусловно чем-то сходные. Затем я объяснил пацанам, что Терпсихора -- одна из Граций, покровительствующая любителям роликов. Тут всеобщим вниманием завладел юный велосипедист, догадавшийся водрузить заднее колесо своей машины на роликовый конек. Я был восхищен изобретательностью паренька, совместившего несовместимое -- две любимейшие детские забавы. Обездвиженное колесо покоилось на ролике, который мерзко скреб по каменным плитам. После недолгой заминки катальщики вновь расшалились вовсю. Опять пошли догонялки, прыжки, вращения, перепляс, сопровождавшиеся устрашающим скрежетом коньков. Бот какой-то паренек на миг замер, чтобы перепрыгнуть ступеньки, но шлепнулся и кубарем покатился с лестницы, простершись у ее подножия, как тряпичная кукла. Присмотревшись, я узнал в нем младшего из братьев, фавненка. Наконец, парнишка зашевелился, сел, потом привстал на правое колено. Он не плакал, но на лице его было написано страдание. Я опустился перед мальчуганом на колени и пощупал его подколенную впадину. Погрузив руку в эту влажную, мягкую, трепещущую ложбинку, я весь растаял от нежности. Ребро мраморной ступеньки отметило ее удивительно аккуратной ранкой, пурпурным овалом безупречной формы, циклопьим оком с тяжелыми приспущенными веками, только что выколотым, еще кровоточащим. Оно постепенно вытекало струйкой лимфы, протянувшейся вдоль икры до приспустившегося носочка. Пока двое пареньков стягивали с раненого коньки, я обнажил два оптических дула -- видоискатель и объектив. Теперь только бы ему встать на ноги, хотя бы на минутку. Я помог мальчугану подняться, но его шатало, паренек был весь зеленый. "Сейчас шлепнется", шепнул какой-то пацан, что и воспоследовало бы, но я успел подхватить бедолагу. Прислонив мальчонку к стене, я сделал первый снимок, хотя и был заранее уверен, что при столь ярком освещении он получится невыразительным. Тут необходим боковой свет, который оттенил бы пурпурное сияние циклопьего глаза. Я развернул мальчугана в четверть оборота, и мой механический глаз впился в кровавое циклопье око: стеклянный, но зоркий и меткий, -- он словно вглядывался в выколотый глаз, с которым никогда не скрестишь взгляда. Встав на колени перед этой статуей, изображающей скорбь, я сделал последний кадр, охваченный восторгом, которого не смог скрыть. Наконец, наступил вожделенный миг. Спрятав аппарат в футляр, я правой рукой подхватил паренька под колени, левой -- подмышки и встал во весь рост со своей драгоценной ношей. Когда я встал в полный рост, плечи мои коснулись небес, и главу мою осеняли архангелы, певшие мне хвалу. Духовные розы одаряли меня нежнейшим из своих ароматов. Не прошло и месяца, как я уже во второй раз, охваченный форическим экстазом, держу на руках раненое дитя. Не свидетельство ли это, что новая эра в моей жизни наступила окончательно и бесповоротно? Однако мой вдохновенный лик наверняка изумил окруживших меня мальчуганов. Так что пора было возвращаться с небес на землю, повести себя, как любой взрослый в подобном случае... Я пристроил фавненка на заднем сиденье своей машины, отдав на попечение фавна. Подбросив ребятишек к аптеке на площади Альма, я отбыл восвояси, распевая песни и нежно поглаживая покоящийся между колен кожаный футляр для картинок, полный новых сокровищ, великолепие которых, как я уже чувствовал, превзойдет самые смелые ожидания. 4 мая 1939. Все утро бродил под прохладными сводами церкви Св. Петра в Нейи, озаренный солнечным светом, сочившимся через витражи. Услышав младенческий писк, я заглянул в боковой неф, где находилась купель. Там все было готово к обряду крещения. Кучка друзей и родственников столпилась вокруг черноволосого здоровяка, торжественно несшего на руках младенца, запеленатого в нечто вроде фаты. Крестный отец подносит своего крестника к купели. Я впервые уловил близкий мне смысл таинства крещения, своего рода венчания взрослого с ребенком. Ну, разумеется, это не единственный, даже не главный смысл данного обряда. Кстати, случайно ли меня ни разу не приглашали в крестные отцы? Как бы то ни было, но мне приятно думать, что свидетелем крещения я стал не случайно, что это имеет некое отношение к моему призванию. Я увидел в этом если не доказательство того, что мир поворачивается ко мне лицом, то хотя бы намек на, возможно, мучительную, но отнюдь не губительную перемену. Верю, что лицевая сторона явлений будет уже отмечена моим вензелем, что удостоверит мою всегдашнюю причастность истинному бытию. 7 мая 1939. Проявление пленки, точнее, разглядывание негативов, весьма грустное занятие. Когда смотришь негатив на просвет, изображение потрясает своим изяществом, которое, как ты уже знаешь, наверняка поблекнет на фотографии. Мало того, что позитив будет лишен всех прелестей негатива -- богатства деталей, глубины тонов, таинственного освещения, но он еще обернет вспять осуществившуюся в негативе дивную инверсию. Лицо с белыми волосами и черными зубами, с черным лбом и белыми бровями, украшенное глазами с черными белками и светлыми пятнышками зрачков; пейзаж, где кроны деревьев парят белыми лебедями в чернильных небесах, -- причем, самые пышные из них негатив делает скудными, а редкие, наоборот, тенистыми -- все это противоречит нашему зрительному опыту. Казалось бы, инверсия, но чисто изобразительная, следовательно, не такая уж и злокозненная, ибо легко обратимая. Красноватый сумрак фотолаборатории -- подлинное царство негативов. Вчера, около семи вечера, я заперся в своей клетушке и, как всегда, потерял счет времени. Уже глухой ночью я буквально выполз из нее на карачках. Все же есть нечто от черной мессы в самовластном распоряжении столь интимным достоянием личности, как ее внешний образ. При том, что увеличитель напоминает дарохранительницу, красное освещение наводит на мысль об адском пламени, а строго последовательное использование ванночек с реактивами -- об алхимии. К тому добавлю, что запахи бисульфита, гидрохинона и уксусной кислоты образуют вонь, вполне достойную колдовского действа. Но все-таки колдовская мощь процесса печатанья фотографий прежде всего выражается в возможности увеличить изображение, а также произвести инверсию. Нет, речь идет не только об уже поминавшейся замене черного белым и наоборот. В негативе к тому же перепутаны правая и левая стороны. Так что с уже проявленной пленкой производится двойная инверсия, которой, бывает, предшествовала еще одна, так как видоискатель старых фотоаппаратов напоминает зрачок младенца, видящий мир вверх тормашками. Только этих мелочей уже хватает с лихвой, чтобы доказать сходство фотографии с магией -- черной и белой одновременно. У меня уже набрался полный ящик негативов -- колосков, которые я подобрал на своем опытном поле. Целый батальон на диво послушных детишек. Могу любого, на выбор, взять и размножить, хоть всю клетушку набить его изображениями -- разложить фотографии на столе, увешать ими стены, даже к себе пришпилить. Захочу, так отпечатаю не целиком паренька, а любую часть его тела, увеличенную донельзя, -- какую пожелаю и когда пожелаю. Возможность размножить изображение -- великое благо. Окружающий мир, конечно, неисчерпаемый источник образов, за которыми охотиться и охотиться, но кой улов, как ни был он богат, уже иссяк. Сколько бы я ни накопил негативов, их множество всегда будет конечным. И мне ли, пастуху, не знать поголовье молодняка в своем стаде? Но с конечного числа негативов я могу отпечатать бесконечное количество фотографий. Когда я соберу полную коллекцию, актуальная бесконечность превратится в потенциальную, явить которую буду способен я один. Таким образом, фотография станет средством одомашнить дикую бесконечность. 14 мая 1939. Чета Амбруаз занимает три комнатушки в моем гараже. Амбруаз выполняет обязанности консьержа и сторожа, а мадам Евгения бездельничает, каковому занятию наверняка предавалась всю жизнь. Амбруаз рассказал мне, как они познакомились. Свершилось данное событие лет сорок назад, на Северном вокзале. Он тогда был начинающим столяром, а мадемуазель Евгения барышней в глубоком трауре, прибывшей из брабантского захолустья. Уверен, что она принадлежала к породе белокурых красоток, добродушных, пухленьких и вечно ноющих, поскольку защитой им служит лишь несокрушимая сила их собственной слабости. Она поспешила в столицу за наследством. Отец Евгении, проживавший в Париже у своего сына, только что умер, оставив кое-какие средства. Евгения была уверена, что ее брат-священник не обездолит свою младшую сестренку. По крайней мере, так она представила дело Амбруазу на перроне Северного вокзала. Ее будущий супруг уже тогда был тощим, как скелет, и даже успел облачиться в свою неизменную черную люстриновую тройку, но еще не утратил решительности и предприимчивости. Узнав, что барышне некуда податься, Амбруаз тотчас подхватил два ее чемодана и напрямик предложил поселиться у него, заверив в честности своих намерений. "Вот уже сорок лет, -- обреченно посетовал как-то Амбруаз, -- я все таскаю ее чемоданы!" Едва вселившись в квартирку Амбруаза и легко дав себя соблазнить, Евгения тотчас там обустроилась и с тех пор повисла на шее сожителя ярмом, тем более тяжким, что надежды получить наследство вскоре рассеялись как дым: то ли священник оказался прохиндеем, как утверждала его сестренка, то ли отец умер без гроша. Все сорок лет -- последние годы уже под моей кровлей, -- парочка словно разыгрывает пьеску для двух персонажей. Мужской персонаж -- костистый и кривобокий, подкручивая седые усы, без устали клеймит откровенный идиотизм и выдающуюся лень своей подруги, с которой, кстати, так и не обвенчался. Последняя же -- слоноподобная, белотелая, рыхлая, с зачесанными за огромные, как у спаниеля, уши серыми космами, развалясь в кресле, неустанно восхваляет своего трудолюбивого муженька, на которого просто молится. Еще бы -- в свободное от своих служебных обязанностей время он успевает и убрать дом, и сбегать по магазинам, и приготовить еду, и помыть посуду. Что и говорить, если с его стороны это любовь, то еще какая трудная! Евгения весьма болтлива. Невыразительным, ноющим голосом, каким-то монотонным речитативом она словно зачитывает бесконечный список несовершенств, присущих, по ее мнению, эпохе, вещам и людям. Признаться, я долгое время не вслушивался в то, что она несет. Когда мне случалось забегать к Амбруазу, я относился к монологам его супруги, как к привычному журчанию крана, из которого течет горьковатая теплая водица. Но как-то раз я заметил, что ее голос подчас, обычно в конце куплета, неожиданно взмывает чуть не на целую октаву, обогащаясь серебристыми обертонами, в которых слышится весенний щебет птиц и позвякиванье пастушеского бубенца. Потрясенный внезапной сменой регистра, когда скучный речитатив мгновенно обернулся тем, что я называю "перезвоном бубенчиков", я разом проник в смысл слов, облеченных в звуки колокольцев и птичий щебет, а заодно и предшествующих им занудных речений, состоявших исключительно из гнусных поклепов, гадких обвинений и подлых вымыслов. Я узнал, что Жанно приворовывает в соседнем универсаме, Бен Ахмет подрабатывает сутенером у местной проститутки-соотечественницы, а заправщик-итальянец, которого я нанимаю в дни большого наплыва клиентов, отнюдь не удовлетворяется лишь своим законным процентом и чаевыми. Но главное -- я понял, что мои вылазки на фотоохоту не укрылись от глаз зоркого и недоброжелательного свидетеля. Как-то раз я возвращался с особенно удачной охоты, потряхивая фотоаппаратом, который резвился на своей привязи, как верный пес, довольный, что услужил хозяину. Счастливый и умиленный, я проходил мимо окон Амбруазов, когда вдруг услышал следующее высказывание: -- А вот и месье Тиффож возвращается с рынка. Прикупил свежего мясца, теперь запрется в темной комнатке и все скушает. Некоторые вещи лучше делать в темноте, правда? Принадлежало оно, разумеется, Евгении, причем в ее голосе заливался целый оркестр колокольцев. 18 мая 1939. Долгое время я предпочитал делать снимки тайком от фотографируемого. И быстро, и без хлопот. К тому же, так я меньше трушу, что всегда сопутствует похищению человеческих образов. Но теперь я понял, что все же лучше, отринув страх, сходиться с фотографируемым лицом к лицу. Пусть он, заметив, что его снимают, удивится, возмутится, встревожится, или наоборот -- обрадуется, возгордится, пускай в ответ скорчит рожу, сделает вызывающий, даже похабный жест. Когда лет сто назад при операциях начала применяться анестезия, отнюдь не все хирурги пришли в восторг. "Хирургия умерла, сетовал один из подобных. Боль служила связующим звеном между врачом и больным. А теперь хирургическая операция мало чем отличается от вскрытия трупа". Почти тоже самое в фотографии. Телеобъективы, позволяющие делать снимки на большом расстоянии, исключая непосредственный контакт с фотографируемым, убивают самое волнующее в данном акте: некоторую душевную боль, испытываемую обеими противостоящими личностями, которая связует жертву, знающую, что ее фотографируют, с охотником за образами, знающим, что дичь об этом знает. 20 мая 1939. Подмена белого черным и наоборот -- не единственная цветовая инверсия в фотографии. Некоторая инверсия свойственна и серым тонам, однако с меньшей амплитудой, причем убывающей по мере приближения к идеально серому цвету, который получится, если смешать в равном количестве белую и черную краски. Можно сказать, что данный цвет -- ось инверсии, как и положено, неподвижная и неизменная. Интересно, было ли когда-нибудь обнародовано точное определение совершенной серости, не подверженной никаким инверсиям? Я, увы, ни о чем подобном не слышал. 25 мая 1939. Школьники уже разошлись по домам, а я все уныло поджидал Мартину, Наконец, она появилась, самой последней, в полном одиночестве. Я подошел к девчушке с вымученной улыбкой, призванной скрыть, каких трудов мне стоило отважиться на столь решительный шаг. Поздоровавшись с ней, как со старой знакомой, я с места в карьер предложил девчушке отвезти ее домой на своем драндулете. Девочка ничего не ответила, но уселась в мою колымагу, дверь которой я предупредительно распахнул. Расположившись на сиденьи, она упоительно женственным движением одернула свою юбчонку. От волнения я словно язык проглотил, не сумев за всю поездку выдавить из себя и пары фраз. Мартина не захотела доехать до самого дома, и я пришел в восторг от столь явного признака зародившегося между нами, отчасти даже преступного сообщничества. По просьбе девчушки, я высадил ее на острове Гравд Жатт, если точнее, на бульваре Леваллуа, возле огромного домины, который, едва построив, тут же принялись ремонтировать. Мартина выпорхнула из машины, легкая, как эльф, оставив меня недоумевать, зачем ей понадобилось зайти в нежилое строение и сбежать по ступенькам, ведущим в подвал. 28 мая 1939, Отец у Мартины железнодорожник. Когда же она поведала про своих трех сестер, у меня тотчас разгорелось любопытство. Ах, как хотелось бы посмотреть на еще три версии Мартины -- четырех-, девяти и шестнадцатилетнюю. Словно одна и та же мелодия, сыгранная в разных регистрах! В этом моем интересе выразилась моя вечная неспособность удовлетвориться единичным, постоянное стремление отыскать в нем общее, угадать мотив, таящийся за многочисленными вариациями. Я всегда высаживал девчушку перед теми же руинами. Она объяснила, что ход через подвал ведет прямо к ее дому на бульваре Виталь-Буо. 30 мая 1939. Любопытно, что, когда я увлекся детишками, мой аппетит словно умерился. По крайней мере, витрины молочных и мясные прилавки уже не влекут меня с прежней силой. Сырое мясо и парное молоко я поглощаю уже без прежней жадности, скорее по привычке. Однако ж не похудел ни на грамм! Видимо, общение с детьми тоже своего рода пища, но гораздо более изысканная, можно сказать, духовная, да и сам испытываемый мной голод стал скорее духовным, чем физическим, терзающим более душу, чем желудок... 3 июня 1939. Каждый день читаю отчеты о процессе Евгения Вайдмана. Уже одно рвение государственных органов, обрушивших всю свою мощь, чтобы добить отверженного всеми, столь очевидно преступного человека, вызвало бы мое сочувствие к убийце. Но еще и присутствует нечто роковое в постоянно множащихся свидетельствах нашего с ним сходства. К примеру, сегодня выяснилось, что он левша и все убийства совершил именно левой рукой. Такой вот леворукий убийца! Леворукий, как мои записки. Какое счастье, что одна мысль о Мартине рассеивает все мои наваждения! 6 июня 1939. Способность запечатлеть кожу, в подробностях передать всю ее фактуру, ее клетчатый, точнее, ромбовидный рисунок, подметить каждый прыщик или ранку, открыты поры или закрыты, жесткие на ней волоски или мягкие, -- вот в чем главная сила фотографии и перед чем бессильна живопись. 10 июня 1939. Какое умиление я испытываю, представляя семейство Мартины, сестер, мать, отца, собравшихся вечером за столом! У меня-то никогда не было семьи, поэтому мне так сладко видеть себя сидящим вместе с ними за ужином, при свете люстры, наслаждающимся уютом их гнездышка, самым дивным из возможных сгущений. Всякий раз, выходя на охоту, я рассчитываю подстрелить не более одного зверя, но любопытно, что его след неизменно приводит меня к целой звериной стае. Возможно, меня направляет обостренный нюх людоеда, но это не единственная причина. После тысячелетий собирательства человек стал охотником. После тысячелетий охоты -- открыл для себя земледелие. Устав метаться по заснеженной пустыне, я мечтаю о цветущем саде, где сладкие плоды будут сами падать мне в руки, или скорее даже -- влиться в покорное бессловесное стадо, запертое на время холодов в теплом уютном стойле, и беззаботно пережить зиму в многочисленном обществе жвачных. 16 июня 1939. Поганец Лебрен отклонил-таки прошение Вайдмана о помиловании. Пускай даже Вайдман совершил нес читано-немерено убийств, все его преступления меркнут перед злодеянием всевластного государственного мужа, который, не выходя из своего кабинета, мог бы одним росчерком пера запретить убийство узаконенное. 17 июня 1939. Мои темные страсти, которые я бессилен превозмочь, заставили меня поддаться на уговоры г-жи Евгении и ее подружек свозить их в Версаль поглазеть на казнь Вайдмана. Гаденькое возбуждение, с которым пожилые дамы подбивали меня на эту поездку, уже само по себе могло меня от нее отвратить, если бы не уверенность, что я просто обязан хоть напоследок взглянуть на великана, совершившего семь убийств, о котором мне все уши прожужжали газеты, столь подробно освещавшие следствие, а потом процесс. Из них же я узнал, что казнят его на рассвете. Однако, по настоянию г-жи Евгении, мы выехали в девять вечера, чтобы занять лучшие места. Амбруаз решительно отказался участвовать в нашем сомнительном мероприятии, признавшись мне тайком, что счастлив хотя бы один вечер провести без супруги. Не успели мы далеко отъехать, а я уже изнывал от дурацкой болтовни набившихся в мою тачку четырех злобных сплетниц. В их брюзжание постоянно вплетался звон бубенчиков г-жи Евгении, облекавший в звуки очередную гнусность. Уже в пригородах Версаля чувствовалось, что грядет важное событие. Дело не только в людских толпах, запрудивших улицы в столь поздний час, но еще и в духе сообщничества, превратившего этих мужчин, женщин, даже и детишек в банду злоумышленников. Каждый прекрасно знал, чем приманил Версаль всех остальных. Ну что ж, и я ведь такой же... Я не без труда приткнул свою тачку на стоянке, что на улице Маршала Жоффра, и дальше мы пошли пешком. Толпа все прибывала, постоянно возникали пробки. Площадь Арм и площадь Префектуры превратились в автостоянки. Вокзал извергал одну за другой лавины пассажиров. Но любопытствующие приезжали не только на поездах и машинах, а еще и на велосипедах, среди которых преобладали тандемы, столь гармонично объединяющие мужчину с женщиной, одетой в те же брюки-гольф и пуловер с воротничком. Ровно в полночь погасли газовые фонари, что толпа приветствовала воплем восторга. Темень, рассеченная лучами фар, подфарников и карманных фонариков, бурлила смехом и перебранками. Иногда какой-нибудь уличный мальчуган отпускал смачную шутку или вдруг сатанели клаксоны. Я плелся следом за своими гарпиями, которые, направляемые г-жой Евгенией, растянулись цепочкой, как альпинисты в связке. Маяком для нашего нелепого каравана служила площадь Сен-Луи, где сияли огнями целых три бистро. Благодаря предусмотрительности и настойчивости г-жи Евгении, нам достался как раз столик на пятерых на одной из веранд, растянувшихся вдоль всего тротуара. Однако нашей вожатой этого показалось мало. Она устроила себе насест, взгромоздив стул на столик, и нам пришлось изрядно попотеть, чтобы подсадить туда пожилую даму. Теперь она возвышалась над толпой, напоминая Бога-Творца, почившего от трудов. Мне же и ее товаркам выпало поддерживать шаткую башенку, которая была готова в любой миг рухнуть под напором толпы, и любоваться лишь слоновьими лодыжками г-жи Евгении и ее фетровыми ботинками на застежках. Вокруг нас бурлил огромный пикник. Люди закусывали. Над толпой, в густо напитанном запахом горелого масла воздухе, гуляли бутерброды и бутылочки с лимонадом. К часу ночи во всех кафе разом кончилось пиво. Толпа чуть заволновалась, но вскоре на площадь подогнали цистерну с красным столовым вином, за которым тотчас выстроилась очередь с канистрами. Г-жа Евгения достала из своей хозяйственной сумки два термоса, театральный бинокль и теплую шаль, в которую сразу же закуталась. Затем пожилая дама одарила нас чашечкой кофе. В два часа пополуночи кучка жандармов попыталась расчистить площадку перед тюрьмой Сен-Пьер, где надлежало возвести гильотину. Схватка была недолгой, но жестокой -- затоптали какую-то женщину. Жандармы отступили, но их место заняла национальная гвардия, одержав полную победу, то есть оцепив роковой квадратик площади. Волна, порожденная военными действиями, докатилась и до нашей веранды, сбив с ног пару гуляк, разомлевших от вина и ожидания; они в обнимку рухнули в проход между столиками. Мне и трем дамам лишь с большим трудом удалось сохранить в целости обсерваторию г-жи Евгении. Однако настроение испортилось, и не только у нас одних. Возбужденная толпа не понимала, какого черта ее томят ожиданием. Где же, наконец, обещанное зрелище? Начали раздаваться выкрики, сперва разрозненные, потом единодушные. По-ра, no-pa, no-pa, -- грозно скандировала орда в свои сто тысяч глоток. Неужто я один испытывал омерзение к этому взбесившемуся быдлу? На месте гвардейцев, которым все равно ведь не избежать соучастия в убийстве, я бы открыл пальбу по этой мрази или лучше выжег бы разом всю свору огнеметами. Вдруг скандирование сменилось дружным воплем: А-а-а-а! Г-жа Евгения со своей сторожевой башни сообщила, что толпа приветствует запряженный тощей клячей черный фургон, переваливающийся по булыжнику площади. В свете колеблемого ветром газового фонаря метались тени двух существ, которые, разгрузив фургон, принялись из готовых деталей сооружать Безутешную Вдову. В гробовой тишине раздавались лишь удары киянок и скрип входящих в пазы стержней. Прижавшись лбом к поддельному мрамору столика, я был почти в обмороке. Однако расслышал слова г-жи Евгении, обрушившиеся на меня, словно камнепад: "Защелка, ящик с опилками, кольцо, нож". Затем она сообщила, что в неосвещенных прежде окнах тюрьмы забрезжил свет. Я ждал, что с минуты на минуту раздастся дикий, отчаянный вопль великого одиночки. Но нет, опять какая-то заминка. Толпа вновь заворчала и угрожающе всколыхнулась. Уже светало, когда из празднично иллюминированных тюремных ворот появилась кучка людей; они казались крошечными по сравнению с идущим впереди великаном в белой рубашке, выделявшейся в полумраке светлым пятном. Руки у него были связаны за спиной, ноги скованы цепью, так что идти он мог лишь семенящим шагом. Толпа облегченно вздохнула. Человечки сгрудились у подножья гильотины, великана же буквально внесли на эшафот четверо подручных палача. Походил он при этом на средневековый надгробный монумент. Когда гиганта поставили на ноги, свет фонаря ярко высветил его мертвенно-бледное лицо. И тут среди всеобщего затишья зазвенели колокольцы г-жи Евгении, нежностью звучания напоминавшие хор мальчиков, сопровождающий возношение Святых Даров: -- Господин Тиффож, да ведь вы на одно лицо! Это ж надо, вылитый ваш брат-близнец! Поглядите, господин Тиффож, ну просто, как две капли воды! Повинуясь жесту Анри Дефурно, подручные тотчас набросились на бледнолицего великана и поместили его шею в кольцо гильотины. Однако, не сразу. Привычный ритуал был нарушен, ибо выяснилось, что гильотина гиганту не по размеру. Кольцо было расположено так низко, что ему пришлось скрючить свое могучее тело. А его мучители, повергнув смертника на колени, промахнулись мимо выемки, и теперь суетились, стараясь водворить шею смертника на уготованное ей место, что оказалось непросто -- пришлось тянуть страдальца за уши и за волосы. Это было и смешно, и жутко. Но вот, наконец, лязгнул нож. Предсмертный хрип. Струя крови. Казнь свершилась ровно в четыре часа тридцать две минуты. Укрытый от глаз троном г-жи Евгении, я блевал желчью. 20 июня 1939. Всю ночь меня терзали кошмары и галлюцинации, перемежаемые столь же мучительными проблесками полной яснос- 154 ти сознания. Но то и дело из этой мешанины выплывал огромный лучезарный лик Распутина. Я всегда считал, что Распутин был не только проповедником половой распущенности, но все свое немалое влияние при дворе использовал против милитаристских устремлений царской камарильи. Началом Мировой войны принято считать 28 июня 1914 года, день, когда в Сараево был убит эрцгерцог Франц-Фердинанд. Но, разумеется, никто не помнит, что в тот же самый день, а возможно и час, в некой сибирском городке неизвестная проститутка, подкупленная русскими националистами, пырнула ножом Распутина. Прикованный к постели старец в своих посланиях умолял царя не затевать войну, однако всеобщая мобилизация была все же объявлена. Этой жуткой ночью я понял, что Распутин не только лишь пророк и жертва благотворной инверсии. Он явил мне третью и высшую свою ипостась, представ в облике величайшего фора нашего века. Ведь руки старца, обладающие целительной силой, умели вырвать ребенка из объятий болезни, даровав ему жизнь и благодать. Мои ночные кошмары шарахались из-под ног сурового и просветленного гиганта, на руках которого покоился спящий царевич Алексей. Старец, словно огромный канделябр, вознес ввысь свечечку с трепещущим от муки прозрачным огоньком. 23 июня 1939. Отныне -- ни единой сигареты, ни одной рюмки. Дети ведь не пьют и не курят. Если сам ты лишен истинной бодрости, вынужден ее воровать, то уж изволь по крайней мере избавиться от мелких пороков, так и смердящих взрослостью. 25 июня 1939. Вот уже четыре дня маюсь запором. Мало того, что меня буквально изводит сильнейший зуд в анальном отверстии -- в подобных случаях это обычное дело. Но вдобавок до того расперло брюхо, что я превратился в довольно странное произведение скульптуры -- бюст из человеческой плоти, водруженный на постамент из дерьма. 27 июня 1939. Казнь Вайдмана совсем выбила меня из колеи. Глаза постоянно слезятся. Ангелическая хворь словно налила свинцом мои легкие. Стараюсь дышать поглубже, чтобы их проветрить, но все равно никак не могу продышаться. Так и сижу у распахнутого окна, разевая рот, словно рыба на суше. Даже стал подумывать, не обратиться ли к врачу, несмотря на все отвращение, внушаемое мне людьми этой мерзкой профессии, которые с полным равнодушием тискают больное тело, которое, как никогда, взыскует ласки. А коли так, можно себе представить, как они врачуют душу! Страх берет, когда подумаешь об этих чудовищных психушках, куда запирают одержимых дьяволом. Бездарные пастыри, коих во множестве плодит католическая церковь, и не умеют, и не желают изгонять бесов, предпочитая записать одержимых в "душевнобольные", чтобы сплавить их врачам, которые заточат страдальцев в глухую темницу. Если уж идти к врачу, то к самому зачуханному, нищему, "несведущему". Представляю себя в его приемной среди шлюх и забулдыг. Уверен, что уже его взгляд дарует мне надежду на выздоровление. Но есть идея получше. Если уж ветеринар пользует всех животных подряд от колибри до слона, то почему бы ему не заняться и человеком? Схожу-ка к ближайшему ветеринару. Терпеливо отстою очередь в компании какой-нибудь кошки, лечащейся от бесплодия, попугая, мучимого катарактой, а потом бухнусь в ножки лекарю и уж сумею умолить его не отказать мне в помощи, которую он оказывает нашим меньшим братьям. Пускай представит, что я морская свинка или собачонка. Пусть приласкает, хотя бы как зверька. Но уж в любом случае я буду избавлен от допроса. 3 июля 1939. Каким же я был глупцом -- верил, что современное общество позволит спокойно поживать человеку, способному на невинную любовь. Как бы он ни таился, оно рано или поздно с ним расправится. Злобное и тупое улюлюканье толпы убило во мне романтического влюбленного. Однако уже близок час моего спасенья, которое сулит им погибель. Спокойствие, Моявель, уйми ярость, смири гнев. Ты ведь понимаешь, что твои злоключения -- мелочь пред ликом грядущей вскоре Великой Беды, которую они предвещают! Все было, как обычно: я встретил Мартину у ворот школы и высадил на бульваре Леваллуа, возле стройки. Она весело выпорхнула из машины, шаловливо махнула мне ручкой и скрылась в подвале. Я сидел, опершись локтями о баранку своего драндулета, любовался сквозь ветровое стекло лиловыми сумерками, ожидая, пока спадет волна нестерпимой нежности, которая всегда накатывала на меня в присутствии Мартины. Не знаю, сколько прошло времени, прежде чем я услышал раздавшийся со стороны стройки душераздирающий крик. Нет, он нисколько не походил на музыкальный, богатый обертонами клич, потрясший меня у решетки колледжа! То был вопль раненого зверя. Словно лопнул воздух. Сперва я оцепенел, потом меня будто всосало в образовавшуюся воздушную воронку, выбросив из машины, протащив через завалы строительного мусора и низвергнув в подвал. Вокруг была темень, но мне указывали путь протяжные всхлипывания, доносившиеся из глубины подвала, где светился квадратик другого выхода. Привыкнув к сумраку, я, наконец, разглядел Мартину, раскинувшуюся на сыром, устеленном щебенкой полу, с задранной юбкой, обнажавшей ее тощие ляжки. Я окликнул девочку, но та словно оглохла. Лишь трогательно посапывала, закрыв лицо руками, тем выражая всю глубину своего горя. Решительно взяв девочку за руку, я ласково, как только мог, заставил ее сесть. Тут она открыла свое лживое личико и завизжала: "На помощь! Спасите! Он на меня напал, напал, напал!" Обращен был ее призыв к мужчине, силуэт которого только что явился в световом квадратике. Тотчас загалдели голоса, раздался топот, меня ослепил свет карманного фонарика. Потом я услышал мужской голос: "Кто на тебя напал?" Ответ Мартины меня оглоушил. Тыча в меня пальцем, она заверещала: "Вот этот, этот, этот!" Я совсем ошалел. Рванул к выходу, но ловкая подножка свалила меня наземь. Поднявшись на ноги, я обнаружил себя, окруженным кучкой рассвирепевших мужчин, в то время как две женщины хлопотали вокруг Мартины. В мои руки вцепились чьи-то проворные длани, а вперившиеся в меня чернью лица принялись изрыгать гнусную хулу. Меня вывели из подвала с заломленными за спину руками и сдали ближайшему постовому. Когда меня пинком втолкнули в воронок, я испытал облегчение. По крайней мере, меня не растерзает собравшаяся вокруг озверевшая толпа. К тому же я надеялся, что в полиции все выяснится. Однако на первом же допросе в Неийском комиссариате я с ужасом понял, сколь жалко звучат мои оправдания по сравнению с уверенными показаниями Мартины, подкрепленными несомненными уликами. Не могу понять -- то ли эта девочка сумасшедшая, то ли действительно уверена, что это я на нее покусился во мраке подвала? Или, может быть, решила таким образом раз и навсегда от меня избавиться? Вообще-то я успел заметить, что детские вымыслы всего лишь потакают взрослым. Поставленный в тупик ребенок будет говорить то, что они от него ожидают. Так что рано или поздно какой-нибудь коварный молокосос все равно меня бы подставил. Ночь я провел в Неийском комиссариате, а утром меня вновь затолкали в воронок и доставили на набережную Орфевр, где передали ведомству по борьбе с сутенерством, к которому относилась также и полиция нравов. Где-то ближе к вечеру меня допросил начальник данной службы. Точнее, он меня даже и не допрашивал, что знаменательно, а просто ознакомился с моими прежними показаниями. Оказанный мне комиссаром вежливый, хотя и сдержанный, прием поначалу меня слегка ободрил после вчерашнего ужаса и ночи, проведенной в обществе сутенеров и карманников. Впервые за сутки со мной обращались как с человеком, даже не без некоторой деликатности. Однако именно он хладнокровно нанес мне смертельный удар. Оказывается, еще утром нашлись свидетели, сообщившие, что я постоянно невесть зачем крутился рядом со школой на бульваре Соссей. Тотчас в гараже был произведен обыск, обнаруживший фотографии и магнитные ленты. Когда же меня ознакомили с некоторыми показаниями г-жи Евгении, я окончательно понял, что крепко влип. Не дав мне опомниться, комиссар добил меня заключением медицинской экспертизы, не оставлявшим сомнений, что изнасилование было совершено. И, наконец, на основании следственных материалов охарактеризовал меня парой слов: сексуальный маньяк. Тут распахнулась дверь, и в комнату вошла Мартина. Вот оно что, оказывается, все тут было заранее продумано, чтобы меня растоптать! Сколь меня ни обливали грязью до сих пор, все это померкло перед гнусными обвинениями, которые обрушила на меня маленькая чертовка. Показания она давала четко, внятно, со множеством непристойных подробностей. У меня рука не повернется передать даже сотую часть тех гадких измышлений с редчайшими проблесками правды, которые она навыдумывала мне на погибель. Напоследок комиссар довел до моего сведения, что изнасилование ребенка до пятнадцати лет подпадает под действие статьи 332 уголовного кодекса, предусматривающей наказание сроком до двадцати лет исправительных работ. -- Уверен, что адвокат будет доказывать, что вы душевнобольной. Значит, в ваших же интересах чистосердечно во всем признаться -- посоветовал мне комиссар на прощание. -- Сейчас вас проводят к следователю, который снимет с вас повторные показания. Пока будет идти следствие, то есть до того, как против вас будет выдвинуто официальное обвинение, вы считаетесь одним из свидетелей, скажем... главным. Ободрив меня последним сообщением, комиссар призвал охранника, который отконвоировал меня на самый верхний, третий этаж. Там у меня взяли отпечатки всех десяти моих пальцев, обмакнув их один за другим в типографскую краску, а потом сфотографировали в фас и в профиль. Это меня-то, записного похитителя образов? Смехотворнейшая злокозненная инверсия! После этого начались дела посерьезней. Своей теснотой, духотой и безликостью комнатка напоминала преисподню. Их было трое -- коротышка, великан и ни то ни се. Последний барабанил по клавишам старенькой пишущей машинки, тарахтевшей, как пулемет. Великан усердно изображал добряка, в то время, как коротышка источал ненависть. Беседу начал великан, сообщив, что речь идет о простой формальности. Мол, все улики налицо, показания свидетелей сходятся, мне осталось лишь подписать признание, которое они успели совместно сочинить. Я поспешил ему возразить, что в том-то и загвоздка, что главный свидетель Авель Тиффож не признает себя виновным в изнасиловании. Великан развалился в кресле, и на его лице расплылась гнусная ухмылка. -- Давайте я вам для начала расскажу сказку. Жил-был один холостяк. Он владел гаражом на площади Порт-де-Терн... И здоровяк с довольным видом принялся перечислять изобличающие меня факты, опущенные комиссаром. Благодаря фотографиям следователям стало известно происшествие возле дворца Токио, г-жа Евгения донесла им о случае с Жанно. Короче, вся цепочка улик, причем несомненных, приводила к однозначному выводу, что я просто не мог не изнасиловать Мартину. Таким образом, мои запирательства, мол, неразумны, и разве что озлобят присяжных, когда я предстану перед судом. Однако я "запирался " еще целых шесть часов, обливаясь потом, шатаясь от усталости, осыпаемый проклятиями и тычками. Наконец, коротышка подтащил меня к висевшему над умывальником зеркалу. "Взгляни-ка на свою рожу, -- прошипел он. -- Ведь вылитый убийца. У присяжных и сомнений не будет". Я невольно взглянул в зеркало и убедился, что это как раз чистая правда. Потом мозгляк сообщил, что у него дочка возраста Мартины, поэтому таких сволочей, как я, он с превеликим удовольствием собственноручно сажал бы на кол. Поскольку человечек оказался мне по плечо, он поторопился снова посадить меня на стул. Мне показалось, что теперь меня ожидает пощечина, и поспешно снял очки -- вдруг да разобьет, тогда я ко всему еще и ослепну. Но коротышка предпочел плюнуть мне в лицо. Когда я понял, что произошло, и почувствовал струйку слюны, стекающую по моей щеке, я тут же встал на ноги. Троица в страхе отпрянула, ожидая буйства. Ах, как же они ошиблись! Мною, напротив, овладело глубокое, едва ли не радостное, умиротворение. Лишенный очков, я был погружен в мягкий, ласковый полумрак. Я чувствовал, как под моими ногами вдруг начал содрогаться пол. Так бывает на корабле -- подрагивание палубы свидетельствует о том, что наконец разгорелись топки,: и пассажиры знают, что уже поднят якорь, а в машинном отделении надолго завязалось: таинственное и сложное взаимодействие механизмов, побуждающее пароход плыть. Вот-вот грядет Великий Рок, который определит и мою участь. В моем сознании явился полузабытый образ: подрагивающий гироскоп Нестора, его совершенная игрушка, служившая Нестору несомненным и зримым доказательством вращения земли. Каждой своей косточкой я чувствовал биение ритмов мирозданья. Я улыбнулся и предположил, что допрос окончен. С поразительной даже и в других обстоятельствах покорностью здоровяк вызвал охранника, который отвел меня в тюремную камеру. Всю ночь бурлящий во мне восторг не давал мне заснуть. Прочь повседневные заботы! Забулькал гигантский котел Истории. Никому не известно, что за варево там готовится, как и никто не ведает, кому доведется попасть в кипяток. Школа вскоре запылает, как то случилось в Бовэ. Но куда более грозным пожаром, достойным статей великана Тиффожа и ужаса нависшей над ним угрозы. 12 июля 1939. Меня посетил мэтр Лефевр, назначенный моим защитником. Первым делом он предостерег меня от излишнего оптимизма. По его мнению, дела мои столь плохи, что у него нет иного выхода, как доказывать, что я слабоумный. Я в ответ посоветовал не терять со мной времени попусту, ибо не будет никакого суда, соответственно нет нужды и в защитнике. История уже на марше. Скоро вострубят иерихонские трубы и падут стены моей темницы. Мне показалось, что после подобного заявления мэтр еще более укрепился в намерении выдать меня за психа. Он спросил, не нужно ли мне, кроме карандаша и бумаги, которые мне предоставили на второй день заточения, какой-нибудь книжки, чтобы развлечься во время наступающей поры отпусков, когда все равно никто пальцем не пошевелит. Я сгоряча попросил Библию, но потом передумал. Единственная книга, в которой я насущно нуждаюсь, это уголовный кодекс. 16 июля 1939. Не следует обольщаться, что все эти люди ненавидят меня по недоразумению. Да если б они знали правду, если бы они меня понимали, то возненавидели бы во сто крат больше, и уже совершенно сознательно. Вот если бы они понимали меня до конца, тогда бы они меня полюбили. Как любит Бог, понимающий меня до конца. 30 июля 1939. Уголовный кодекс. Весьма поучительное чтение! Общество словно оголяет свои срамные части, выбалтывает по-стыднейшие фантазмы. Очевидно, что главная задача правосудия -- защита собственности. Ни единое преступление не карается столь жестоко, как попрание права собственности. За поножовщину и побои можно отделаться небольшим сроком. Ограбление же, если преступник был вооружен, или хотя бы в машине, на которой он прибыл на место преступления, хранилось оружие, карается смертью. Однако нелепая жестокость большинства законов делает их неприменимыми. Такое впечатление, что некий теоретик, сочинивший их в тиши своего кабинета, сделал все, дабы смирить мстительные устремления практиков -- судей и присяжных, -- так как, поступай они строго по закону, превратились бы в настоящих живодеров. Очередная инверсия. Закон, кажется, принадлежащий перу кровавого маньяка, словно взывает к здравому смыслу судей и присяжных, принуждая его смягчить. Некоторые категории граждан закон считает преступниками a priori. Возьмем параграф 227: "Нищий или бродяга за хранение оружия, при том, что он не применял его и не угрожал применением, а также приспособлений, пригодных для совершения кражи со взломом... карается сроком от двух до пяти лет тюремного заключения". Или, к примеру, женщина, изобличенная в супружеской измене, может схлопотать пару лет тюрьмы, разве что сам оскорбленный супруг возьмет ее на поруки (параграф 337). Кстати, супруг имеет законное право прикончить ее вместе с любовником, если вдруг застанет их с поличным на супружеском ложе. Само собой, что жена подобным правом отнюдь не обладает (324). Об инцесте закон умалчивает, из чего следует, что мужчина может преспокойно жить со своей дочерью или матерью, а если пожелает, так с бабушкой или внучкой, даже вступать с ними в законный брак, плодить детей. Просто карандаш выпадает из рук. Какая-то дикая смесь глупости, злобы и циничной трусости! 3 августа 1939. Мои бессонные тюремные ночи очень уж напоминают ночные бдения в Св. Христофоре. То, что рядом нет Нестора, не так уж важно, ведь он живет во мне. Можно сказать, что я сам себе Нестор. Когда я, мучимый бессонницей, лежу с закрытыми глазами, передо мной проносится вся моя жизнь, как это бывает на смертном одре. Пытаюсь извлечь философский урок из моей катастрофы с Мартиной. Я все равно люблю детей, однако отныне -- за исключением девочек. Но, собственно, что такое девочка? Или она бывает, как говорится, сорванцом в юбке, или, что чаще, маленькой женщиной. Вот почему у школьниц столь умилительно-комический облик: это ведь крошечные дамочки. Семенят на своих коротеньких ножках, колыша подолами платьиц, которые ничем, кроме размера, не отличаются от одеяния взрослых женщин. Да и поведение у них, как у взрослых. Не раз наблюдал трех-, четырехлетних девчушек, относящихся к мужчинам уморительно по-женски, в то время как мальчуган тех же лет относится к женщинам отнюдь не как взрослый мужчина. В таком случае стоит ли вести речь о девочках, если их по сути не существует! Я в самом деле уверен, что девочек не бывает. Тут ложное удвоение. Природа стремится к симметрии. Поскольку существует разделение на мужчин и женщин, должно существовать и разделение на мальчиков и девочек. Однако девочка не больше, чем ложное окно, обманка, как, например, грудные соски у мужчин или не дымящие трубы морских лайнеров. Я пал жертвой миража, оттого и угодил в темницу. 3 сентября 1939. Пишу эти строки на площади Терн, в своем рабочем кабинете. Сегодня около полудня я был отпущен на свободу. В девятом часу меня привели к следователю, который произнес примерно такое напутствие: -- Тиффож, вы под подозрением, против вас серьезные улики. В мирное время я бы предъявил вам обвинение и отдал под суд. Однако объявлена всеобщая мобилизация, мы на пороге войны. А вы, согласно учетной карточке, подлежите призыву первой очереди. В конце концов, вы ни в чем не признались, а малышка Мартина, возможно, и в самом деле мифоманка, как многие девочки в ее возрасте. Короче говоря, ваше дело закрыто. Но помните, Тиффож, что именно война вернула вам свободу, и постарайтесь искупить свои ошибки доблестью на полях сражений. В столь отменно деликатной форме мне советовали пожертвовать своей шкурой. Но будет ли толк? Школа вновь воспылала. Вся Франция, готовясь к войне, засуетилась, как растревоженный муравейник. Но ведь нет и в помине того подъема, который был в 1914! На этот раз не нашлось Пеги и Барресов, готовых устно и письменно изрыгать на молодое поколение свою патриотическую блевотину. В результате будущие солдаты даже хорошенько не знают, за что им предстоит воевать. А действительно, за что? Только я один, Авель Тиффож по прозвищу Детоносец, микрогенитоморф и последыш в семье великих форов, это знаю, а потому... Шпики перевернули вверх дном мой кабинет. Конечно, сперли все до единой фотографии и магнитные ленты, но как ни странно, я обнаружил валяющимся на полу растрепанный блокнот с моими "Мрачными записками". Должно быть, этот малограмотный народец не сумел разобрать мои "леворукие" каракули. Прочитай их, они бы, возможно и поняли, кто я таков... 4 сентября 1939. Посмеиваться я способен только днем. В тенетах ночи я дрожу от страха перед надвигающейся великой бедой. Пока мои ближние спят, я с ужасом вглядываюсь во мглу... И вдруг мне даровано было слово. Когда мое ухо уловило невнятный шепот, я весь содрогнулся до кончиков пальцев, и каждый волосок на моем теле встал дыбом от ужаса. Совсем рядом прошествовала тень, в которой я различил некое существо, ступающее тяжелым шагом, от которого содрогалась земля. Господи, подтверди, что я никогда не жаждал апокалипсиса. Что я ласковый, исполненный нежности, безобидный великан, огромные кисти которого сложены в виде люльки. Ты ведь знаешь меня даже лучше, чем я сам. Я еще не произнес слов, а Ты уже ведаешь, что я скажу. Отчего же так грозно нависли озаряемые сполохами небеса, отчего кровавая испарина выступила на почве, отчего дым крематориев затмевает небесные звезды? Я молил Тебя лишь о том, чтобы, втиснувшись в промозглые темные спальни, водрузить на свои плечи лесоруба насмешливых и своевольных наездников. Но Твои трубы разорвали в клочья ласковую темень. Твои знаменья привели меня в ужас, Ты распугал мои сны, как легкую стайку бабочек, Ты повлек меня за руки и за волосы ввысь по своей сияющей лестнице! С тайным восторгом причастился в боковом нефе церкви Св. Петра в Нейи, почувствовав в сухой пресной облатке свежий, бодрящий вкус плати Младенца Иисуса. Но какова же подлость католических священников, которые отказывают мирянам в причастии, в то время, как сами вкушают тело Господне орошенным Его теплой кровью!" II ГОЛУБИ РЕЙНА В Елисейском дворце Президент Республики обратился к маршалу, как к крупнейшему авторитету в военной области: -- Чем вы объясняете столь беспрецедентный разгром? Господин Лебрен задал самый животрепещущий вопрос, в ответ на который мы ожидали подробного анализа военной стратегии. Я слушал очень внимательно, потому запомнил ответ маршала дословно: -- Видимо, телефонная связь оказалась ненадежной. Противник имел возможность перерезать провода. Думается, мы слишком поспешно отказались от почтовых голубей. Надо было в тылу соорудить голубятню, тогда Ставка не потеряла бы связь с войсками. Мы в недоумении переглянулись. Аоран-Эйнак Прибыв 6 сентября на сборный пункт в Рейн, Авель Тиффож благодаря своей нестандартной фигуре был тотчас обмундирован с головы до пят. Если комплекты ходовых размеров успели уже разобрать, то амуниции для великанов и карликов осталось столько, что можно было бы одеть их всех, сколько ни есть на свете. Через три дня Тиффож был переброшен в Нанси, где квартировал 18 полк связи, и зачислен в учебную команду. Попытавшись выучить азбуку Морзе, Тиффож явственно почувствовал, что внутри у него словно щелкнула задвижка. Впервые за долгие годы его заклинило -- сработал тот же стопор, что отравил ему все детство и отрочество. В ту пору стоило Тиффожу взяться за изучение нового предмета, как ему тут же отказывали и соображение, и память. Чтобы поощрить прилежание новобранцев, взводный награждал наиболее отличившихся в деле освоения морзянки увольнительными в город. Разумеется, на долю Тиффожа выпало безвылазно пребывать в казарме. Выходило, что по причине всеобщей мобилизации его не освободили из заточения, а просто перевели в другую тюрьму. Но это и для всех был период неопределенности. Если бы даже ему и довелось разрешиться не катастрофой, а победой, он бы все равно вспоминался как тягостный и бессмысленный. Первые же занятия показали, кто из новичков чего стоит. Инструкторы, вынужденные каждый вечер составлять протоколы о сохранности телеграфных аппаратов, любой из которых обязан был пахарь, как зверь, вообще предпочли бы не подпускать к ним новобранцев. В то время, как все же удостоенные этой чести буквально задыхались под лавиной сообщений, на большинство из них отвечая лишь сигналом бедствия ППМ (повторите, передайте медленней), обязанности Тиффожа заключались в том, чтобы крутить ручку электрогенератора. Занятие несколько однообразное, но Тиффож с ним смирился тем более охотно, что ему каждый день приходилось наблюдать, как муштруют пехотинцев, заставляя их ползать по лужам, изматывая постоянными марш-бросками. В январе 1940 года неспособность Тиффожа выучить весьма условные, ничего не говорящие воображению, убогие значки азбуки Морзе вполне официально удостоверил экзамен на капрала, который он провалил. После чего рядовой второго класса Тиффож был переброшен в Эрстейн, расположенный в двадцати километрах от Страсбурга, между Рейном и 83-й автострадой. Задача его подразделения, состоявшего из двух десятков телефонистов и стольких же радистов, заключалась в том, чтобы превратить почтовое отделение этого шеститысячного городка, большинство жителей которого было эвакуировано, в нервный узел дивизии, наладив связь между ее расположенным в здании мэрии штабом, с одной стороны, и тремя пехотными полками, защищавшими линию Мажино, разведкой из африканцев, легкой артиллерией, тяжелой артиллерией, инженерной службой, а также службой тыла, -- с другой. За несколько недель Тиффож истоптал все окрестные дороги и тропки, волоча за собой кабельную катушку или приладив нагрудник с телефонным шнуром, в то время, как два его помощника, снабженные стремянками и кошками, прокладывали шнур вдоль карнизов домов, перебрасывали его с дерева на дерево или с одного телеграфного столба на другой. Тиффож смахивал на огромного паука, источавшего паутину, тянущуюся следом за ним бесконечной нитью. Он полюбил свои походы по зимним просторам -- они его бодрили и к тому же не требовали умственных усилий. Вскоре Эрстейн и впрямь превратился в средоточие паутины, где сплелись сорок воздушных телефонных линий, являвших собой превосходную мишень для вражеского самолета-разведчика. Так, по крайней мере, утверждал младший лейтенант Бертольд, славящийся своими враждебными выпадами против телефонистов. Телефонисты и радисты втайне терпеть друг друга не могли. Последние, кичась своей и более современной, и менее громоздкой техникой, вообще не понимали, зачем надо прокладывать да потом еще охранять телефонный кабель. И казалось, свершившееся под самое Рождество событие подтвердило ненадежность телефонной связи. Простершиеся между противниками мутные воды Рейна не помешали, однако, вражескому громкоговорителю обрушить на защитников линии Мажино лавину сплетен и бахвальства. Немцы поздравили с наступающим праздником каждую воинскую часть в отдельности, называя ее номер и перечисляя офицеров поименно. Потом пошутили, что теперь у них появилась возможность поздравить телефонистов лично, так как, наконец, завершена прокладка кабеля в районе Эрстейна. Затем последовало подробное описание используемых аппаратов и их технических возможностей. Тем бы дело и кончилось, если бы французский наблюдатель не засек на правом берегу реки раструб водруженного на грузовик громкоговоригеля, с каковым попытался покончить при помощи снайперской винтовки. Данный поступок был грубейшим нарушением негласных правил добрососедства равно уважаемых обеими сторонами. Значит, следовало, ждать возмездия. Осуществить отмщение выпало пикирующему бомбардировщику, совершившему с утра пораньше налет на здание почты. Как только пулеметные пули защелкали по черепице, Тиффож и шестеро его сотоварищей кубарем скатились в подвал, укрепленный деревянными подпорками. Самолетик еще несколько раз заходил на атаку и сбросил кучку маленьких бомб, не принесших никаких разрушений. Можно было бы сказать, что французская сторона отделалась легким испугом, если бы раскаленная печь, оставленная на время налета без присмотра, не подпалила ближайшую к ней коммутаторную доску, устроив таким образом небольшой пожар. Среди царящей в дивизии скуки налет превратился в значительное событие. Даже пронзительный свист входящего в пике бомбардировщика вызвал горячие споры. Одни утверждали, что самолетик снабжен специальной сиреной, призванной вселить ужас в противника, другие, -- что это предупредительный сигнал для летчика: когда самолет приближается к земле, звук нарастает, когда удаляется -- затихает, отсюда, мол, и сходство с сиреной. Тиффож не принимал участие в этих перебранках, однако же к ним прислушивался, постепенно укрепляясь в мысли, что современная война лишь сражение символов -- цифр и значков. Поэтому самое страшное -- не понять вовсе или понять неверно зрительный или звуковой сигнал. Но ведь в таком случае Тиффожу и карты в руки. Однако он не умел расшифровать символы, не облеченные в тела, то есть лишенные истинной жизни, символы, которые, обратившись в мертвое умозрение, словно парили в мире абстракций, каждый сам по себе, безо всяких причинных взаимосвязей. Поэтому он терпеливо ждал мига, не сомневаясь, что таковой наступит, когда знаки облекутся в плоть и кровь. Тиффож был уверен, что стоит символам обрести плоть, наступит конец войне. Предвестником данного свершения послужило, казалось бы, незначительное событие, произошедшее через пару недель после налета. Неуверенность начальства в надежности средств связи внесла в жизнь Тиффожа неожиданные изменения. Поначалу все свои упования командование дивизии обратило на радистов. Однако ограниченность действия передатчиков, учитывая растянутость линии обороны вкупе с нехваткой радистов и раций, поставило под сомнение полную надежность подобной связи. Кроме того, вражеский громкоговоритель предоставлял щедрые свидетельства того, что немецкая разведка не дремлет. Следовательно, приходилось использовать шифр, что затрудняло радиосвязь и повышало требования к радистам. Все это навело младшего лейтенанта Бертольда, страстного голубятника, на мысль соорудить неподалеку от штаба дивизии голубятню и развести почтовых голубей. Командир дивизии Гране, ветеран Вердена, участвовал под началом Рейналя в героической обороне форта Во, сообщавшегося с генералом Петэном как раз посредством почтовых голубей, чем и объясняется восторг, с которым он поддержал предложение Бертольда. Младшему лейтенанту был необходим помощник, так сказать, прислуга за все, и эта роль выпала Тиффожу, который после завершения прокладки кабеля маялся без дела, как ни к чему другому не пригодный. x x x Весь январь ушел на обустройство голубятни в притулившейся к ратуше нелепой башенке. Нижний ее этаж служил складом оборудования для дорожных работ. Голубятня располагалась на втором, куда вела винтовая лестница. Это была круглая комнатка с узкими оконцами, видимо, служившими встарь бойницами. Окошки снабдили защелками, которые в зависимости от позиции позволяли птицам либо свободно влетать и вылетать, либо только влетать, либо только вылетать, либо же не позволяли ни того, ни другого. Комнатку разделили перегородкой. Бертольд объяснил, что необходимо отделять свояков, здесь же воспитанных и уже успевших обзавестись семейством, от залетных, принесших весть из другой голубятни, куда они и возвратятся с ответным посланием. Чтобы последние не освоились на новом месте, их, по убеждению Бертольда, не следовало задерживать надолго и тем более позволять спознаться самцам и самкам. Затем плотник сколотил переборки, разбив голубятню на семьдесят отсеков, в каждый из которых предстояло вселиться либо голубю-одиночке, либо семейной паре. Соответственно, голубятня была способна вместить до ста сорока голубей. "Это только для начала", -- заверял Бертольд, видимо, мечтая, что все военные действия сведутся к перелетам туда-сюда бесчисленных птичьих стай. Поскольку военных голубей предполагалось поставить на полное пищевое довольствие, для будущих бойцов были припрятаны на нижнем этаже башни целых тринадцать ларчиков со всевозможным зерном. А именно: ячменем, овсом, просом, льном, рапсом,маисом, пшеном, чечевицей, викой, коноплей, бобами, рисом, горохом. Не забыли припасти и ящик с соленой землей, то есть порошком из кирпичной пыли, гипса и толченых устричных раковин, разведенным соленой водой. 20 января все было готово к приему пернатых солдатиков, как в порыве нежности именовал голубей Бертольд, и полковник Пюйжалон не замедлил подписать приказ о реквизиции почтовых голубей в районе дислокации дивизии, обязующий владельцев голубей письмом сообщить о наличии у них голубятни, после чего ожидать визита связиста-голубятника, который отберет птиц, достойных мобилизации, и выплатит установленный за каждую птичью головку денежный выкуп. После чего Тиффож отправился в путешествие по дорогам Эльзаса на грузовичке, набитом особыми плетеными корзинками, способными вместить по шесть запеленутых птиц. Бертольд преподал ему науку голубятника, следуя в основном "Пособию для подготовки к экзамену по специальности военное голубеводство " капитана Кастане. Тиффож усвоил, что чистопородный военный голубь, способный преодолеть от пятисот до девятисот километров в сутки и передать свои выдающиеся летные и умственные качества потомству, должен обладать выпуклым лбом, крепким клювом, быстрым глазом, чувствительными и нервными мышцами, бесстрашным и дерзким взглядом у самца, более нежным у самки, пушистым зобом, мощной шеей у самца, потоньше у самки, развернутой грудью, сильными плечами, прочным и обильно оперенным крестцом, крепкой грудиной, выгнутой спереди и узкой сзади, широкой и прочной спинкой, устремленной к поросшей шелковистым пухом гузке. Изучил Тиффож и требования, предъявляемые голубятнику, который обязан быть ласковым, терпеливым, осторожным, чистоплотным, сообразительным, а также наблюдательным, решительным и прилежным. Бертольд велел ему выучить наизусть несколько строк из "Пособия", которые подобало знать назубок каждому военному голубятнику: "Страстная любовь к голубям не что иное, как талисман, благотворное воздействие которого на голубятника обнаруживается всякий раз, когда он отворяет дверцу голубятни. Если человек по-настоящему любит голубей, то, будучи вспыльчивым и непоседливым, с птицами он терпелив и ласков, будучи неряхой -- заботится об их чистоте больше, чем о своей собственной". Исполняя приказ о реквизиции, Тиффож целыми днями колесил по лесам и полям, проникал в крестьянские дворы, вступал в сражения с быками и спущенными с привязи сторожевыми псами, будил мирно спящие деревеньки, стучал в двери хижин, трезвонил в ворота усадеб, чтобы затем, вручив предписание, получить допуск в голубятню, о которой было получено письменное сообщение, чтобы оглядеть и ощупать птиц. Ловить и ощупывать голубей он наловчился на редкость быстро, что его самого отнюдь не удивило. Сперва следовало плавным движением занести руки над птицей и медленно опускать на нее. Затем же быстро захватить голубя, левой рукой прижав его лапки и крылья к хвосту так, чтобы сам хвост оказался между указательным и средним пальцами, а правой поддерживать птицу спереди под грудку, склонив ее головку вправо. Если требовалось освободить правую руку, нужно было левой прижать птицу к своей груди, чтобы она, воспользовавшись случаем, не вырвалась на волю. Тиффож выучил принятые у голубятников наименования птичьего окраса: лазурный с черной штриховкой на крыльях; свинцово-голубой, кирпично- или чешуйчато-рыжий, мучнистый, серебристый, мозаичный. Причем из голубей одинакового окраса следовало оказывать предпочтение птицам с более темным оперением, как более здоровым и жизнестойким. Он научился различать "открытых" голубей, у которых между тазовыми костями зазор до сантиметра, от "спаянных", у которых тазовые кости почти срослись. Выучился, даже не взглянув на птицу, только на ощупь, определять ее возраст и пол, а также -- давно ли закончилась последняя линька и когда ждать следующую. Каждый вечер Тиффож возвращался с очередной добычей, и Бертольд принимался неторопливо окольцовывать левые лапки новобранцев металлическими полосками с присвоенным каждому личным номером, состоявшим из последних двух цифр даты рождения с присовокуплением пары букв -- АФ (армия Франции), одновременно рассуждая о достоинствах и недостатках пополнения. После чего вновь прибывших отправляли каждого в свой отсек, где их уже поджидала питательная смесь из различных зерен. Благодаря росту и физической силе Тиффож мог себе позволить ни с кем не знаться, держаться в стороне от своих товарищей и не вникать в их повседневные заботы. Другой бы прослыл гордецом, его же считали всего лишь придурком или в лучшем случае простоватым нелюдимом. Впрочем, Тиффожу было наплевать: учитывая величие своей миссии, он и не рассчитывал на взаимопонимание с однополчанами. Их эта война, которую сразу же окрестили "странной войной", попросту взяла да сгребла в одну кучу. Вот они и вглядывались друг в друга с недоумением, иногда насмешливым, подчас опасливым. В то время как для Тиффожа война явилась важнейшим свершением, чем-то глубоко личным, хотя ее объявление ошеломило и ужаснуло его. И он понимал, что это лишь начало его злоключений, что рок сулит ему еще множество бед среди грядущих всемирных потрясений. Впрочем, до того как Тиффож был назначен голубятником, он считал свой полк тихой заводью, где он остается вовсе непричастным своему высокому призванию, поскольку у рока нет повода себя проявить. Младший лейтенант Бертольд быстро заразил Тиффожа своей страстью к голубям, и теперь птицы стали для него источником постоянной нежности и умиления. Его дальние поездки по просторам Эльзаса поначалу лишь разнообразили скуку дивизионной жизни и давали возможность побыть одному. Но вскоре им овладел охотничий азарт, и голуби из благовидного предлога хоть ненадолго обрести свободу превратились в любимцев и баловней, наделенных неповторимой индивидуальностью. Когда Тиффож по утрам распечатывал письма голубятников, которые, подчиняясь приказу о реквизиции, выражали готовность передать армии своих питомцев, у него руки тряслись от нетерпения. Случалось, что, добравшись до какой-нибудь одинокой фермы или окруженной старинной стеной усадьбы, он едва не рыдал, поглаживая своей ручищей трепещущие птичьи тельца, зная, что в его власти выбрать любую птицу. Однако Тиффож был убежден, что многие голубятники уклоняются от исполнения своего патриотического долга, не отписав в штаб отнюдь не по халатности, а из страстной привязанности к своим питомцам. Вот именно этих, утаенных птиц Тиффож просто жаждал осмотреть, ощупать, завладеть ими. Ведь больше всего любят как раз самых соблазнительных. Постепенно он потерял интерес к добровольным даяниям голубятников и теперь пытался вызнать у торговцев и жандармов местоположение тайных голубятен, где наверняка запрятаны самые восхитительные особи. Также он привык обращать взор в небо, надеясь засечь какого-нибудь одиночку, и, проследив за ним, обнаружить тайное гнездовье. И, наконец, одним прекрасным утром ему повезло. Тиффож точно запомнил дату -- 19 апреля. Он трясся на своем грузовичке, держа направление вдоль Илля. На выезде из Бенфильда ему вдруг почудилось, что словно серебристая молния, прорезав небо прямо у него над головой, ударила в реденький сосновый лесок. Остановив машину, Тиффож достал бинокль, который всегда держал наготове, и принялся разглядывать деревья одно за другим с корней до верхушки. Впрочем, поиски не слишком затянулись, так как серебристое оперенье голубя ярко выделялось на зелени хвои. Это была превосходная особь, с мощными крыльями и маленькой головкой, горделиво выглядывавшей из заостренного, как нос корабля, белоснежного жабо. Голубок выклевывал семечки из зрелых шишек, однако лениво, словно для вида, чтобы оправдать свой краткий привал. Но вот он спорхнул с ветки и стремительно понесся над крышами Бенфильда. "Если он не здешний, то конец, -- ужаснулся Тиффож. -- Больше я его никогда не увижу ". Тут же вскочив в машину, Тиффож вернулся в городок и по табличке на двери отыскал ветеринара. В ответ на его расспросы лекарь заверил, что не знает в округе ни одного настоящего голубевода. Впрочем, одна вдова, г-жа Унрух, проживающая там-то и там-то, держит несколько каких-то странных птичек. Госпожа Унрух, уклонившаяся от исполнения приказа о реквизиции, встретила Тиффожа презрительно и недоверчиво. Да, у нее действительно осталось от мужа несколько голубей, но все это ценные особи. Ее муж, профессор Унрух, ученый-генетик, сперва разводил голубей лишь для научных целей, изучая на них законы наследственности. Потом же увлекся и начал их коллекционировать, отбирая птиц, выделявшихся своей красотой, либо чистотой породы, либо необычностью облика. Так что часть птиц он держал ради науки, часть -- ради забавы. И теперь, после скоропостижной кончины ее мужа, вряд ли кто сумеет разобраться: каких именно и для чего именно. Впрочем, лично ее мало интересуют как те, так и другие. А ухаживает она за голубями только из уважения к памяти недавно скончавшегося супруга. Все это вдова пробубнила равнодушным тоном, не выказав намеренья показать Тиффожу птиц или хотя бы впустить его в дом. Только когда он решительно шагнул через порог, дама вызвалась проводить его к голубятне. Уютное жилище супругов Унрух ничем не поражало, -- кроме как стен, усеянных чучелами голубей всех пород и оттенков. Там были и пепельные вяхири, и клинтухи с золотистым отливом, ландские турманы, сизари, пышнохвостые, мохноногие, зобастые, галстучные. Каждый насест, где птица замерла навек в позе, которую избрал для нее чучельник, был снабжен табличкой с описанием ее родословной и наследственности. Сопровождаемый госпожой Унрух, Тиффож миновал две просторные комнаты, пернатые стены которых, ощетинившиеся птичьими клювами, вовсе не сочетались с мещанской основательностью мебели, люстр, гардин, в чем наверняка проявилось различие интересов профессора и его супруги. Видимо, хотя они и жили вместе, но существовали словно бы в различных мирах, которые так и не воссоединились, как не сливается, например, вода с постным маслом. Небольшая терраса вывела их во дворик, такой крошечный, что его легко было превратить в подобие вольера -- потребовалось всего лишь натянуть над ним сетку и разделить на отсеки. Во дворике бодро суетились птицы, не показавшиеся Тиффожу какими-то особенными, поскольку в каждой угадывалась принадлежность к распространенной породе. Изучив данную коллекцию, полуэкзотическую, полутератологическую (наука об уродствах), Тиффож остался разочарован. Но тут он заметил неподалеку клубок рыжих перьев, строго овальной формы, без намека на лапки или головку. Однако стоило Тиффожу, заинтересовавшись пернатым яйцом, протянуть к нему руку, оно тотчас распалось надвое. Возбудивший любопытство Тиффожа клубок оказался тесно прижавшимися друг к другу двумя красавцами-голубями цвета опавших листьев, причем похожими как две капли воды. Не дав птицам ускользнуть, Тиффож принялся внимательно их разглядывать, пытаясь найти хотя бы единое отличие. Когда же, убедившись в тщетности своих попыток, Тиффож обратил взгляд на госпожу Унрух, то был поражен, обнаружив на ее дотоле суровом лице ласковую улыбку. -- Теперь я вижу, -- признала госпожа Унрух, -- что вы настоящий голубятник. Нужно много лет ухаживать за птицами, чтобы научиться так осторожно к ним прикасаться. И, разумеется, необходимо призвание. Даже мой муж не касался их ласковей. Он иногда просил меня ему помочь, чтобы приохотить к разведению голубей, но в конце концов убедился, что я неспособна освоить столь сложное и тонкое искусство... Сжимая в каждой руке по голубю, Тиффож сводил и разводил руки, разделяя птиц и вновь соединяя в простой и гармоничной формы тело, казавшееся нерасторжимым единством. Стоило ему сблизить руки, как рыжие близнецы тут же сливались в яйцо, мгновенным движением будто входя друг другу в пазы. Их тянуло одного к другому, словно магнитом. -- Эти обычные с виду птицы, -- объяснила г-жа Унрух, -- наверно, самые ценные во всей коллекции. Это искусственные близнецы. Как-то муж решил проверить эксперимент японского ученого Мариты. Тот помещал внутрь яйца понемногу лягушачьих или мышиных клеток, так, чтобы они соприкасались с зародышем, что приводило к разделению яйцеклетки. В результате рождалось два-три близнеца -- либо обыкновенных, либо сросшихся. У нас было несколько уродцев -- двухголовых птенцов, но ни один из них не выжил. Тиффож, уже готовый удалиться, прихватив с собой двойняшек, напоследок спросил г-жу Унрух о серебристом голубе, который, собственно, и являлся целью его визита. Вдова вновь помрачнела и пробормотала нечто уклончивое, впрочем, не утверждая категорически, что впервые слышит об этой странной птичке. Тиффож совсем было собрался откланяться, но вдруг его внимание привлек шумный плеск крыльев. Взглянув на стоявшую возле стены дома облезлую айву, он обнаружил присевшего на ветку того самого серебристого голубка, который, спесиво распушив грудку, ласково курлыкал. Казалось, голубь вполне сознает свое великолепие. А это была действительно отменная особь -- с изящной удлиненной головкой, украшенной фиолетовыми глазищами и белоснежным хохолком -- "чубчиком", как его называли голубятники, -- с обтекаемой формы корпусом, бугорками суставных связок у оснований крыльев, свидетельствующими об их мощи. И ко всему еще, с платинового отблеска одеяньем, словно и впрямь металлическим, а не из живых перьев. Занявшись голубеводством, Тиффож сразу же убедился, что его руки внушают птицам доверие, в чем, кстати, он был заранее уверен. Вот и сейчас, стоило Тиффожу посадить на ладонь серебристого красавца, как тот раскинул хвост веером, что было знаком покорности, подчинения птицы человеку. Только тут Тиффож; обратил внимание на побледневшее лицо и дрожащие губы г-жи Унрух. -- Месье, -- сумела, наконец, выговорить вдова, -- я не вправе помешать вам забрать у меня эту птицу. Но знайте, что, пополнив армейскую голубятню очередной особью, вы лишите меня самого дорогого, что у меня осталось в жизни после кончины мужа. Для него этот голубь был символом нашей любви, нашего брака. И для меня это не просто птица, а... Тут вдова осеклась, увидев, как решительно Тиффож скинул с плеча дорожную корзинку. Поместив туда серебристого голубя, он взглянул женщине в глаза, и она тотчас почувствовала, что для Тиффожа эта птица -- символ еще в большей мере, чем для нее. Она поняла, что все ее мольбы разобьются о его охотничий инстинкт, самое жесткое и бесчеловечное в натуре Тиффожа. Поскольку теперь голуби составляли весь смысл жизни Тиффожа, он и вовсе погрузился в себя. Если он и прежде не был болтуном, то стал попросту молчальником. В результате Тиффож столь отдалился от своих товарищей, что, когда он отправлялся на целый день охотиться за голубями, его отсутствия никто не замечал. В общем-то обязанности голубятника оставляли ему больше досуга, чем прежние. Однако все свободное время он проводил либо за баранкой грузовичка, в радостном предвкушении нежданной удачи, либо же в голубятне. То были сладчайшие минуты. В этой пернатой воркующей келье Тиффож забывал обо всем на свете, и каждый раз покидал ее, загаженный пометом, осыпанный голубиными перьями, но с выражением счастья на лице. И все-таки Тиффожу не хватало существа, насущно нуждающегося в его опеке, чтобы излить на него всю свою нежность, пока в конце апреля он не подобрал на обочине полумертвого от холода и голода птенчика, вылупившегося не в сезон и вдобавок выпавшего из гнезда. Он поместил за пазуху замурзанного птенца и самоотверженно его выходил. Устроив найденышу гнездышко в отдельной клетке, Тиффож ежедневно предпринимал многочисленные попытки его накормить, что оказалось непросто. Собственно, птенец был готов слопать все, что не отправишь в его алчно разинутый клюв. Однако выяснилось, что желудок птенца не столь силен, как аппетит, поэтому Тиффожу пришлось сперва несколько раз лечить его запоры глауберовой солью, а потом -- диарею рисовой диетой. Направляемый смутным, но оказавшимся верным инстинктом, Тиффож в конце концов понял, что, прежде чем потчевать своего питомца, ему самому следует тщательно пережевать пищу, повалять языком, пропитать слюной, то есть, по сути, воспроизвести процесс пищеварения. После чего он только и делал, что опорожнял сперва мисочки с бобами и горошком, позже -- корзинки с мелко порезанным мясом, превращая их содержимое в однородную кашицу температуры человеческого тела, которую он прямо изо рта отправлял в распахнутой навстречу пище голубиный клювик. Когда птенец подрос, Тиффож поместил его в голубятню. Хотя голубок вырос тщедушным, с тусклым, в отличие от своих сотоварищей, оперением, он оставался любимцем Тиффожа, которому казалось, что в его глазах светится ум, уже познавший разочарование, благодаря раннему опыту беды и одиночества. Гране немало досаждал неуемный характер полковника Пюйжалона, которого ему постоянно приходилось осаживать. Дело в том, что у дивизионного была тайна, которую он скрывал столь тщательно, что проникнуть в нее удалось только незадолго перед разгромом, да и то самым наблюдательным. Хотя сперва показалось странным, что, выбирая жилище, Гране предпочел более удобным и уютным кирпичный флигелек на окраине, однако вскоре все благополучно забыли об этом чудачестве. Разгадка же таилась в том, что к домику прилегал участок земли соток на десять, который Гране собственноручно распахал и засеял. Он оказался страстным земледельцем. Поскольку главным его увлечением было огородничество, счастливым он себя чувствовал, только когда на склоне дня вооружался граблями или тяпкой. Пюйжалон в отличие от Гране мечтал о грандиозных передислокациях. Носился, к примеру, с идеей, что "подразделения надо бы постоянно менять местами", и не упускал случая заявить, что терпеть не может "стабильных ситуаций". Во всех офицерских столовках дивизии с восторгом повторяли его слова, сказанные при прощании с неким капитаном перед тем, как тому отправиться в Страсбург: "Надеюсь, что координаты моего КП будут ежедневно меняться". Однако все замыслы и предложения полковника Гране спускал на тормозах, потому что главным в жизни для него было дождаться урожая моркови и горошка. Начавшиеся с 10 мая военные действия еще больше обострили их отношения. Пюйжалон, уверенный в том, что бессмысленно сидеть на месте, под прикрытием линии Мажино, пока враг громит Восточную группировку, рвался на подмогу генералу Жоржу, поэтому держал своих подчиненных в постоянной готовности к марш-броску. В то время как Гране утверждал, что следует ожидать прорыва, который непременно предпримет фон Либ, армия которого дислоцируется на противоположном берегу Рейна. После капитуляции 28 мая бельгийских войск, за которой последовала череда поражений, завершившаяся вскоре взятием немцами Парижа, возникла угроза окружения дивизии с юга, и полковник стал опасаться, что Ставка, связь с которой почти прервалась, эвакуируется, позабыв уведомить об этом Эрстейн. Поэтому он решил лично съездить в Нанси, чтобы на месте выяснить, как и что. В экспедиции должны были принять участие, кроме личного шофера полковника, два штабных офицера. Однако в последнюю минуту Пюйжалон решил захватить с собой и Тиффожа, чтобы в случае, если дорога назад будет перекрыта, отправить сообщение в Эрстейн с почтовым голубем. Утром 17 июня Тиффож загрузился в автомобиль вместе со своей походной корзинкой. Предчувствуя, что расстается с голубятней навсегда, Тиффож прихватил с собой чернявого малыша, серебристого великана и близнецов цвета опавших листьев. В безоблачном небе ярко сияло солнце, поля были все усыпаны цветами, деревья шелестели своей пышной листвой. Казалось, природа стремилась облечь позор Франции в изящное и торжественное убранство. Притулившись на заднем сиденье с корзинкой на коленях, Тиффож поглаживал пальцем левой руки своих питомцев, которых умел узнавать на ощупь, одновременно размышляя о том, какой будет кара, которая вот-вот обрушится на одновременно жестокий и вялый народ, как воздаяние за свершившуюся ровно год назад казнь Вайдмана. Ответ он получил неподалеку от Эпиналя, где их машину завернули жандармы, которым по неведомой причине предписали перекрыть дорогу на Нанси. Полковник Пюйжалон, разумеется, для них был не указ. В соседнем городке творилось нечто невообразимое -- сплошная куча-мала солдат, автомобилей, мотоциклов. Картина напоминала конец света. Невозможно было достать ни капли бензина и ничего съестного; все торговцы предпочли закрыть свои магазинчики. Эта обезумевшая и озлобленная орда нахлынула из Нанси, где уже сутки, как смирились с неминуемой сдачей города. Устремлялась же она к Пломбьеру. Возле закрытого бистро остановилась телега, и несколько солдат принялись барабанить в железные ставни, требуя воды, а потом попытались высадить дверь, используя столик как таран. Пюйжалон было вмешался, но получив решительный отпор, предпочел отступить, приказав шоферу держать направление на север вдоль берега Мозеля. Тиффож испытывал одновременно и ужас, и восторг, однако никак не мог забыть дурацкой шутки какого-то хулигана, который, просунув в окно машины свою лохматую голову, радостно завопил: "А-а, почтовые голуби! Они теперь на колесах почту развозят!" Чтобы одолеть девять километров до Фаона по запруженной разношерстной толпой дороге, потребовалось целых два часа. А там и вовсе случился затор. Вокруг бившейся в припадке женщины собралась толпа, перекрывшая все движение. Завязался оживленный спор -- одни утверждали, что бедняжка выпила воды из Мозеля, отравленной немецкими наймитами, другие предполагали у нее эпилепсию, а крестьянин с галльскими усищами заявил, что она попросту истеричка, которой стоит хорошенько надавать по щекам. Примирил спорщиков порыв ветра. Он приподнял юбку несчастной, и все увидели, что из ее разодранной промежности торчит головка мертвого ребенка. Вконец обозленный полковник, сообразив, что единственный способ вырваться из этого человеческого месива -- перебраться на Другой берег Мозеля, приказал шоферу свернуть направо. При этом он выразил надежду, что коль скоро мост не взорван, немцы еще далеко. За мостом начиналось местное шоссе, казавшееся просторным после запруженной толпами автострады. Дорога вилась среди колосящихся полей. Идиллический пейзаж умиротворил смятенные души путешественников. Они пронеслись мимо разморенной полуденным солнцем деревушки Жирмон, потом пересекли прохладный, полный птичьего щебета лесок, затем взобрались на пологий холмик, на верхушке которого притормозили у высившейся над кучкой домиков гостиницей с вывеской: "Фонтан радушия". Напротив просторного козырька для дилижансов и впрямь обнаружился медный фонтан, бодро метавший струю в гранитную чашу в форме сердца. Приказав остановить машину, полковник решительным шагом скрылся в гостинице. Однако вскоре вернулся в сопровождении бледного толстяка, видимо, хозяина, который жестами изображал всю глубину своей скорби, заверяя, что ничем не может услужить. -- Ресторан закрыт, -- объяснил полковник. -- Выпить у них найдется, а закусить нечем. Сделаем так: Тиффож с Эрнестом попытаются купить у местных хотя бы что-нибудь пожевать. А я тем временем попробую связаться с Эрстейном. Около часа потребовалось Тиффожу, чтобы обойти все дома соседней деревеньки под названием, как оказалось, Зинкур. В конце концов, ему удалось раздобыть банку горошка, кило хлеба и четверть фунта масла, заплатив за это втридорога. Возвратившись с добычей, Тиффож обнаружил офицеров пирующими за уставленными бутылками столиком. Разогретый вином Пюйжалон пребывал в превосходном настроении. -- О-о, горошек! -- воскликнул он, увидев Тиффожа. -- Очень кстати. С голубями пальчики оближешь! В первый миг Тиффож не понял полковника, но тут же мрачное предчувствие погнало его на кухню. На кухонном столе он обнаружил пустую корзинку для голубей. Кафельный пол был устелен рыжими и серебристыми перьями. В очаге весело потрескивало пламя, обжаривая три сочившиеся жиром жалкие голые тушки, которые уныло поворачивались на вертеле. -- Полковник приказал, -- объяснил Эрнест. -- Велел одного оставить. Мол, вдруг да пригодится. Я выбрал черненького, он самый тощий. -- И так как потрясенный Тиффож не сумел выдавить ни слова, добавил: -- Глупость какая-то. Три голубя на пятерых мужиков. Каждому на один зуб! Молча выложив провизию и бросив прощальный взгляд на забившегося от ужаса в угол корзинки малыша, Тиффож вернулся в ресторанный зал, где постарался сесть подальше от галдящих офицеров. "Три голубя на пятерых? Дудки!", промелькнуло в его смятенном мозгу. Он-то к ним не притронется. Ведь не кто иной, как он, любовно воспитывал этих птичек. И, конечно же не в пищу, а как надежных гонцов, пернатых вестников. Но вдруг Тиффожу пришла совсем противоположная мысль. Может быть, наоборот, именно ему стоит съесть всех убиенных птиц, ни с кем не поделившись? Во-первых, его мучил лютый голод, который так и подзуживал его насытиться в одиночку. Да и что могло быть гнуснее пожирания собственных питомцев в компании окосевших солдафонов? Если уж птицам суждено попасть в желудок, то вкушать их плоть следует благоговейно и вдумчиво. Подобная трапеза, сходная с религиозным обрядом, станет лучшей тризной по трем убиенным солдатикам. Тиффож почувствовал прилив жгучей ненависти к пустобреху Пюйжалону и угодливо поддакивающим ему штабным. А что до Эрнеста, то наверняка именно он, чтобы отвертеться от похода за провизией, убедил полковника пожертвовать голубями. Вновь Тиффож оказался один против кучки хамов, презирающих его за неуклюжесть и нелюдимость. Но он ведь лучше их всех, праведнее, в отличие от них он избранник судьбы, которая и поможет ему одолеть эту надравшуюся шваль. Тут мрачные размышления Тиффожа были прерваны. Вдруг поток света хлынул в стремительно, хоть и бесшумно распахнувшуюся дверь. Хозяин гостиницы бегом устремился к столику, где пировал полковник. -- Тревога! Немцы! -- сообщил хозяин вполголоса, но с такой мимикой, словно кричал во всю глотку. Вся троица вмиг вскочила на ноги и примкнула портупеи. Из кухни выглянула растерянная физиономия Эрнеста. -- Они приехали на мотоциклах из Адиньи. Спасайтесь! Только не на машине, -- уточнил трактирщик, -- они вас догонят и расстреляют в упор. Бегите через поле и постарайтесь добраться до заповедника. Я покажу, в какую сторону. Затем трактирщик, опять омыв ресторанный зал волной солнечного света, выскочил наружу вместе с ринувшимися за ним следом Пюйжалоном, Эрнестом и штабными. Оставшись в одиночестве, Тиффож медленно поднялся и, улыбнувшись, глубоко вдохнул воздух. После плевка в лицо на набережной Орфевр почва и так постоянно колебалась у него под ногами, а тут - новый подземный толчок. Тиффож вспомнил, что Пюижалон, по его собственному утверждению, терпеть не может "стабильных ситуаций". Поздравляю вас, господин полковник! Покинув опустевший сумрачный зал, Тиффож отправился на кухню. В голубиной корзинке черной тенью метался последний голубок. Тиффож сгреб его в горсть, но, спохватившись, выпустил и отставил корзинку. Аппетитно подрумяненные солдатики вытянулись в струнку на вертеле. Завернув три тушки в пергаментную бумагу и уложив сверток в рюкзак, Тиффож собрался было покинуть кухню, однако в дверях столкнулся с хозяином ресторанчика. -- Вы еще не убрались? -- изумился толстяк. -- Немцы в деревне, понимаете? Не хватало, чтобы в моем доме нашли французского солдата! Догоняйте-ка ваших друзей! Скорее! Тиффож покорно поплелся за трактирщиком. Деревня словно вымерла. Казалось, что ее обитатели попрятались от полуденного зноя. Только сердцеобразный фонтан неутомимо разбрызгивал свои воды. Проскользнув булыжной улочкой мимо домов, Тиффож с трактирщиком вторглись в чей-то огород. Тиффож вспомнил Гране. Для того-то по крайней мере война имела смысл, причем самый что ни на есть личный. Разгром же обрекал его разделить общую судьбу. Что же до самого Тиффожа... За огородом начиналась тропинка через поле. Тут трактирщик сделал жест -- мол, беги туда, и, бросив на Тиффожа проникновенный прощальный взгляд, отправился восвояси. "Торопится поставить вино в холодок. Хочет встретить немцев по-людски, -- подумал Тиффож. -- Уж для него-то разгром точно имеет смысл". Тиффожу пришлось прошагать два-три километра, как ему казалось, на юг, пересечь шоссе, перейти по мосту небольшую речушку, прежде чем он вышел на опушку леса. Тиффож догадался, что здесь и начинается заповедник. Тут прямо перед ним вырос Эрнест, словно вынырнул из-под земли. Полковник оставил Эрнеста дозорным, приказав спрятаться в ложбинке. Сам же с офицерами засел в стоявшем неподалеку.домике лесника. Эрнест отвел Тиффожа в избушку, где Пюйжалон тотчас выразил удовлетворение, что тот захватил корзинку с последним голубем. -- Молодчина, сынок! -- возгласил полковник. -- В минуту опасности ты не бросил свое, столь мирное, но все же оружие. Твой поступок будет отмечен благодарностью в приказе. А теперь записывай. Я продиктую донесение в Эрстейн. Если нас захватят в плен, мы тут же выпустим голубя. Тиффож покорно извлек из голубиной корзинки чернильный карандаш и стопку плотной бумаги специально для голубиной почты. В то время как полковник, вышагивая из угла в угол и похлопывая стеком по хромовым гамашам, диктовал вдохновенное послание, обращенное ко всем бойцам его полка ("Дети мои, ваш командир, оказав отчаянное сопротивление врагу, попал в лапы к немецким захватчикам. Осуществляя командование вверенной мне частью, я не раз имел счастье убедиться в вашем мужестве, потому я верю, что в годину тяжких испытаний, выпавших нашей отчизне..."), Тиффож сочинял свое собственное послание, предназначенное лишь младшему лейтенанту Бертольду: "Мой дорогой лейтенант, мы влипли. Полковник приказал зажарить трех голубей. Черненькому пришлось сделать длинный перелет по жаре. Сразу его напоите, но обязательно теплой водой. Он слабенький, поэтому давайте ему каждый день по две капли рыбьего жира. Пегая великанша опять снесла два белых яйца -- все потому, что предпочитает общество самок. Шести голубым вандомам надо прочистить желудок. Дайте им натощак по паре капель касторки. Боюсь, что у белого турмана загноится левое крыло -- я заметил на связке желтоватую ссадину. Ее надо помазать йодом..." На двух листках он стремился излить всю свою нежную заботу о питомцах. Пюйжалон уже давно смолк, а Тиффож все еще строчил свое послание. Наконец, поставив подпись, он быстро сложил листки втрое, свернул в трубочку и поспешно поместил в капсулу, опасаясь, что полковник заставит его прочитать депешу вслух. Стоило Тиффожу привязать капсулу к левой лапке голубка, как тот сразу встрепенулся и стал буквально рваться в полет. Однако Тиффож до поры вновь отправил его в корзинку. Солнце уже клонилось к закату, когда они все пятеро попали в плен, прямо на той самой опушке заповедного леса в окрестностях Жирмона. Их окружил немецкий патруль. Фельдфебель гаркнул: "Оружие на землю!", и три револьвера бесшумно нырнули в мох. Тиффож бережно достал из корзинки чернявого голубка и плавным движением выпустил его в направлении лежавшего на земле оружия. Взмахнув крыльями, голубь опустился на один из револьверов, скосив бусинку глаза на его рукоятку. Когда сухопарые лапки голубя соскользнули с вороненого дула, он чуть присел, затем взмыл в воздух, шумно пронесся над головой у немцев и скрылся из глаз. Тиффож наклонился, чтобы поставить корзинку на землю. Не успел он выпрямиться, как получил могучий пинок сапогом в задницу. Боль пронзила весь его позвоночник. Тиффож обеими руками вцепился в крестец и с помощью полковника распрямился. -- Молодчага, -- подбодрил его Пюйжалон. -- Здорово ты их сделал! Завтра или еще через день-другой ребята прочтут мое послание. Больно? Не горюй, я представлю тебя к медали за ранение. На следующий день разлученный с офицерами Тиффож был заточен во дворе одного из страсбургских заводов. Среди сотен товарищей по несчастью единственным его знакомцем оказался шофер Эрнест, но водить дружбу с этим голубиным убийцей у него было еще меньше охоты, чем с кем-либо. В первую же ночь он тайком съел одного из трех голубей. Тиффож не сомневался, что его выбор пал на серебристого великана. Во-первых, тушка была побольше, чем две другие, к тому же и жареный он не вовсе утратил свой прежний запах. Оставшиеся два голубка позволили Тиффожу не только умерять муки голода, терзавшие его сотоварищей, но и насыщать свою душу сокровенным единением с теми существами, которых он любил, по крайней мере, последние полгода. Почти лишенные связи с внешним миром узники пробавлялись слухами. Большинство было уверено, что после заключения перемирия между Францией и Германией немцам: нет смысла долго держать их в заточении. Мол, как только вновь заработает транспорт, уж беженцев-то наверняка отпустят по домам. Тиффож не разделял всеобщего заблуждения. И не потому, что был самым проницательным, а поскольку был убежден, что путь познания непременно поведет его на восток. Было бы насмешкой судьбы вернуться в Париж, в свой гараж. Его всегда предусмотрительный рок, конечно же, не способен совершить столь глупой ошибки. Потому, когда 24 июня пленников, разбив на команды по шестнадцать человек, погнали в направлении Келя, где через Рейн был переброшен понтонный мост взамен разрушенного, мог ли он не преисполниться глубокой и сокровенной радости? Ведь это вновь подтвердило, что его личная судьба вплелась в судьбу мира. Что же до его сотоварищей, то одни, распрощавшиеся с надеждой на скорую свободу, впали в отчаянье, в то время как другие продолжали питать иллюзии, которыми старались заразить остальных, словно сбывая фальшивые монеты: оказывается, их гонят в Германию на полевые работы, после окончания которых отпустят по домам. А то и вовсе доведут сейчас до ближайшего рейнского порта и отправят на родину речным путем. Когда колонна выходила из Страсбурга, уже припекало, и пленных начала мучить жажда. Девочки из окрестных домов приносили им напиться, на что немецкие охранники предпочитали закрывать глаза. Тем не менее, унтер, сопровождавший команду Тиффожа, затеял перебранку с пожилой эльзаской, выставившей перед своей дверью ведро с водой и стаканы, что показалось немцу совсем уж неприличным проявлением заботы. Пользуясь возникшей в результате их диспута легкой суматохой, какая-то женщина выскочила из соседнего дома, и за руку втащила туда Тиффожа. Быстрым шепотом она пообещала его спасти, раздобыв гражданскую одежду. Команда уже вновь тронулась в путь, не заметив исчезновения одного из шестнадцати, что и вообще было мудрено. Так что побег вполне мог оказаться успешным. Судьба все же сыграла с Тиффожем злую шутку, именно ему предоставив выбор между свободой и пленом. Выпив предложенный хозяйкой стакан молока, он вполне искренне поблагодарил женщину и поспешил догнать колонну. Вскоре от нестройного топота множества ног содрогнулись доски понтонного моста, между которыми виднелись стремительные воды Рейна. -- Вот мы и в Германии, -- произнес Тиффож, обращаясь к своему соседу, чернявому коротышке с угольными бровями. Он все же не смог не нарушить в столь торжественный миг свой обет молчания. -- Уверен, что еще до Рождества буду дома. Иначе взял бы сейчас и утопился, -- скрипнув зубами, буркнул ему в ответ коротышка. А Тиффож, напротив, был счастлив, тем более, что был уверен: он никогда не вернется во Францию. III ГИПЕРБОРЕЯ Все свершившееся обогащается чувством, все свершившееся обогащается значением. Все обращается в символ или притчу. Поль Клодель Тиффож безропотно позволил себя пленить. Так путешественник, завершив дневной переход, уже не противится сну, уверенный, что с первыми лучами солнца проснется свежим, бодрым, готовым в путь. Свою прежнюю жизнь Тиффож отбросил, будто ненужную ветошь, словно стоптанные башмаки. Как змея сбрасывает старую кожу, так и он избавился от Парижа и вообще от Франции, вместе с Рашелью, гаражом и Амбруазами. Вряд ли кто иной так уповал на судьбу, на свой личный рок, упорный, несуетный и непреклонный, который даже мировые катаклизмы сумел подчинить собственным целям. Но столь страстная вера в судьбу предполагала презрение ко всему случайному, бытовому, короче, к тем милым пустячкам, которые обычно впиваются людям в сердце, раздирая его в миг разлуки. Загубленное детство Тиффожа, его мятежное отрочество, пылкая юность, все годы, когда он скрывался под личиной самой отпетой посредственности, пока не был разоблачен и выставлен на посмешище маленькой мерзавкой, протестовали против неправедного и преступного общественного устройства. И, наконец, грянул ответ небес. Общество, топтавшее Тиффожа, было сметено вместе со своими судьями, генералами, прелатами, своими установлениями, законами и порядками. Теперь путь Тиффожа лежал на восток. Обнаружилось, что на команды по шестнадцать их разбили не случайно. Столько, и не больше, помещалось в вагон дохлого, без всякой видимой причины вдруг замиравшего на месте, а затем, опять-таки неожиданно, вновь трогающегося в путь. Кучка непоколебимых оптимистов толпилась вокруг сержанта инженерных войск, который на каждом изгибе рельс тотчас сверялся с компасом, дабы поддержать заблуждение, что поезд движется не на северо-восток, а, к примеру, на юг или вовсе даже на запад... Тиффож не нуждался в компасе, он твердо знал, что поезд идет на восток. Ex Oriente Lux (Свет с Востока). Каков он, этот свет, Тиффожу еще предстояло постичь через каждодневный кропотливый труд, с долгими, втайне плодотворными периодами зимних сумерек и нежданными, ослепительными вспышками озарений. Первая остановка была в фабричном городке Швайнфурте. Пленных поместили в карантинный барак, а поутру устроили дезинфекцию с вошебойкой. Узников сперва коротко подстригли, а затем, заставив намылиться дегтярным мылом, окатили водой. Необходимость отстоять нагишом длинную очередь, выставив напоказ свои убогие телеса, притом в огороженном колючей проволокой загоне, иным показалась оскорбительной, некоторые даже рыдали от унижения. Но только не Тиффож, понимавший дезинфекцию как очистительный обряд. К тому же он наслаждался неожиданно открывшимся его телесным превосходством над сотоварищами. По сравнению с богатырской статью Тиффожа весьма неказисто смотрелись их фигурки, тщедушные, волосатые и членастые. О чем Тиффож мечтал, так это совсем избавиться от военной формы, которую ему вернули, предварительно прожарив в автоклаве, усевшей и дымящейся. Когда, наконец, он облачится в достойные его величия одежды, это и будет для него, как и для других, знаком, что тяжкие времена миновали. Через день узников, вновь погрузив в поезд, повезли дальше на северо-восток. Их путь пролегал через Тюрингию, Саксонию и Бранденбург. Мимо слепых окошек п