вободил дядюшка, вольноотпущенник, землевладелец из Сицилии, и у него подрастающая девушка провела свои юные годы за лютней, греческим и стихами. А когда отец стал приближенным императора, он позвал ее в Рим... -- На удивление богам и народу, -- заметил Луций. И она, улыбаясь ему очень нежно, добавила: -- И для того, чтобы я влюбилась вот в этого человека и отдала ему сердце с первого взгляда... впервые... Сейчас Валерия не лгала, и откровенность признания придала ее лицу особое очарование. Луций смотрел на нее восхищенными глазами, когда она трогательно рассказывала о горестях своей молодости. И снова все в ней его очаровывало. Он жадно протягивал к ней руки. Она нежно отводила их, ускользала от него. "Зачем она играет?" -- злился Луций. Но она улыбалась, и он смягчался, любуясь ею. Валерию лишали покоя мысли о Торквате. Она старалась превзойти ее в стыдливости, ведь это покоряет мужчин. Искренность ее чувств очаровывала Луция. Она была то нежной девушкой, то охваченной страстью кокетливой искушенной гетерой. Но Луций не замечал этого. Он только восхищался, томимый любовью, и мысленно сравнивал Валерию с Торкватой. О боги, как дочь Макрона прекрасна! Валерия ликовала, Луций ее, он покорен ею, и с каждой минутой все больше и больше. Она нежно ласкала его и наконец приникла к его губам. Олимпийские боги! Если бы глаза ваших статуй, расставленных вдоль стен триклиния, не были слепы, кровь закипела бы и в ваших мраморных телах. Желание принадлежать любимому мужчине довело Валерию до экстаза. В полутьме притушенных светильников ее тело переливалось, как жемчуг, стройное, вызывающе прекрасное. Потеряв голову, она повела себя как гетера. Луций засмеялся и подбежал к ней. -- Почему ты смеешься? -- Воспоминание о прошлом перехватило ей голос. Он целовал ее плечи, шею и между поцелуями, задыхаясь, говорил: -- Ничего, ничего, моя божественная, ты так напомнила мне восточных одалисок... я люблю тебя... не мучай же меня... Она позволила отнести себя на ложе. И была бледна даже под румянами. Одной любовью было переполнено ее сердце. Валерия со страхом наблюдала за ним. Что он видит под закрытыми веками? Какой лупанар, какую проститутку напомнила она ему, когда, позабыв все на свете, как гетера, соблазняла его. Это конец. Он откроет глаза, увидит мое лицо и рядом лицо той, другой. Такая же, такая же, как все, гетера как гетера, встанет, скажет что-нибудь ужасное и уйдет... Луций, устав от наслаждений, не думал ни о чем. Он был достойным сыном императорского Рима: немного наслаждения, немного разума и почти никаких чувств. Опьяненный счастьем, он не открывал глаз. Чувствовал взгляд Валерии на себе, и ему захотелось еще минуту побыть одному. Снова пришла мысль об отце. Что бы он сказал, если бы увидел его с дочерью своего смертельного врага? Ты предатель, сказал бы он. Почему сразу же такое жестокое обвинение? Если спросить мой разум... "Я знаю, куда иду. Знаю, чего хочу, отец. Я хочу жить по-своему. Я слышу тебя, хорошо тебя слышу, отец: Родина! Свобода! Республика! Да. Но сначала жить! Сначала любовная интрига, которая обеспечит мне блестящую карьеру. А когда я стану добропорядочным гражданином, а когда я женюсь... Торквата? Ее я предал. Да. Но кто, кто на моем месте не сделал бы того же? Ради такой красоты! Ради такой любви! Ради таких ласк!" Он открыл глаза. Светало. Он увидел над собой полное тревоги, бледное лицо Валерии. Протянул к ней руки. -- Ради тебя я предам весь мир, -- пылко проговорил он. Она не поняла его, но была счастлива. Нет, нет, он ни о чем не догадывается. Ни о чем. Она покрыла его лицо поцелуями, и с уст ее сорвались слова нежности и любви. Бурные, бессвязные. -- Я буду твоей рабыней, если ты захочешь, -- шептала она горячо. Но в мыслях было иное, она страстно желала заполучить Луция. -- А когда я стану твоей женой, мой дорогой, ах, тогда... Он смутился. Об этом он никогда не помышлял. Он видел своей женой, хозяйкой дома, матерью своих детей Торквату. Валерию он воспринимал как обворожительную любовницу, с которой он никогда не испытает скуки супружеской жизни. Зачем менять то, что родители установили? Он взвешивал: если я буду поддерживать Макрона, императора, то влияние Валерии позволит мне занять высокое положение и я смогу помочь отцу. А когда я буду прочно сидеть в седле, ничто не будет для меня невозможным... А что, если заговор удастся? Отец заявит, что Валерия была орудием заговорщиков в доме Макрона. Республика сметет Макрона и Валерию -- но к чему сейчас думать об этом? Что будет со временем?! Долой заботы! Я родился под счастливой звездой. Эта звезда подарила мне великолепную возлюбленную, она даст мне все, о чем я мечтаю! Он поцеловал руку Валерии. Встал. Оделся. Она припала к его губам: -- Ты мой! -- Твой. Только твой. В минуту расставания Валерия не смогла скрыть мысли, которая все сильнее ее волновала. И сказала резко: -- Ты сегодня же напишешь Авиоле, что отказываешься от его дочери! Я хочу, чтобы ты принадлежал только мне! Луций возмутился. Его патрицианская гордость была задета. Хорошо ли он расслышал? Эта женщина ведет себя с ним как с рабом, хотя и говорит "буду твоей рабыней!". Напишешь, откажешься, я хочу, чтобы ты принадлежал только мне! Приказы, не терпящие возражений! Что он, сын Курионов, представляет собой в эту минуту? Вещь, тряпку! Еще минуту назад рабыня, она властно приказывает мне, что я могу. что я смею, что я должен! Так вот как бы выглядела моя жизнь с ней. Исполнять прихоти властолюбивой выскочки! Он повернулся к ней возмущенный. Но красота Валерии обезоружила его. Она прильнула к нему и страстно поцеловала на прощание: -- Завтра у меня в Риме! Он пылко поцеловал ее и ушел переполненный любовью. гневом и ненавистью. Сдерживая гнев, он взял от раба плащ и последовал за ним к садовой калитке, где стоял его конь. Луций выехал на крутую тропинку. Убежав из театра от преторианцев, Фабий скрылся в самом городе. Никем не замеченный, он выбрался через Капенские ворота из Рима на Аппиеву дорогу. В трактире у дороги обменял свою одежду на крестьянскую, приклеил седую бороду и заковылял, опираясь о палку, к Альбанским горам. В деревне Пренесте у него друзья, которые помогут ему укрыться. Он шел всю ночь. Начинало светать. У лесной тропинки он присел на пень пинии отдохнуть и съесть кусок черного хлеба с сыром. Когда над ним загромыхали камни, уже не было времени скрыться. В конце концов, крестьян он не боялся. Мужчина в дешевом коричневом плаще с капюшоном остановил возле него коня. -- Далеко ли до дороги на Пренесте, старик? Фабий узнал Луция и испугался. Он ответил низким, глухим голосом. -- Все время вниз по этой тропинке, -- протянув руку, показал он. -- На перекрестке поезжай влево. Луций обратил внимание на движение руки крестьянина. Что-то было в этом жесте манерное. Где же он видел этот жест? На корабле из Сиракуз в Мизен. Актер Фабий? Луций насторожился. Он преднамеренно не смотрел на путника, делал вид, что успокаивает коня и болтал, что приходило на язык. -- Эти холмы коварны. Говорят, здесь шатается всякий сброд, скрывающийся от преследования... -- И он посмотрел прямо в глаза крестьянину. У того дрогнули веки. -- Чего бояться, если у человека ничего нет, -- заскрипел старик и дерзко рассмеялся: -- За этот кусок сыра? -- Хотя Фабий старался изменить голос, но смех выдал его, и Луций понял, кто перед ним. Он разозлился. Вы только посмотрите на этого человека, на корабле он признавался, что мечтает только о том, как бы наесться, напиться и переспать с женщиной, потом высмеял сенаторов в "Пекарях", а теперь скрывается в горах от заслуженного наказания. Ах ты взбунтовавшаяся крыса. Рабское отродье. Он вспомнил о Валерии и с еще большей яростью набросился на него, эти выскочки всегда дерзки. -- Люди, скрывающиеся от рук правосудия, способны на все, -- чеканя слова, произнес Луций. Фабий заволновался. Он узнал меня. Как зло сказал он это. Конечно же, он был на "Пекарях". Но Фабий тут же вспомнил разговор на корабле. Луций -- республиканец, но он и сын сенатора. Он чувствует себя среди своих так же, как и я среди своих. Фабий осторожно продолжил игру дальше: -- А мы в горах никого не боимся. -- Он зевнул, обнажив крепкие зубы. -- Разве только волков зимой. -- Человек, у которого под языком яд, опаснее волка, играл с ним Луций как кошка с мышью. -- Волка лучше всего убить... Фабий сжал зубы. Лицо его побледнело. "Он меня выдаст, как только вернется в Рим, -- решил Фабий. -- Сенаторский сынок отомстит за оскорбление сенаторского сословия". И Фабий попытался взять себя в руки. "Главное сейчас -- не рисковать. Преторианцы будут здесь не раньше вечера. Значит, за ночь я должен добраться до моря. Через горы в Остию. Там я буду близко от Квирины". Он продолжал неторопливо есть. -- Правильно, господин. Убить -- это святой закон сильнейшего. Луций внимательно наблюдал за актером. Несмотря на злость, которую он к нему испытывал, Луций восхищался самообладанием Фабия. Твердость и смелость понятны солдату. Но невозмутимость Фабия бесила его, и он заговорил напрямик: -- Те, кто создает законы, заботятся и о том, чтобы их не нарушали, ты думаешь иначе? Фабий был хороший актер. Он даже бровью не повел, лишь заметил удивленно: -- О чем ты говоришь, господин? Я не понимаю тебя. Луций приподнялся и опустил поводья. "Ты прекрасно меня понимаешь, Фабий Скавр. Ну что ж, продолжай играть... Но кто-нибудь сорвет с тебя маску!" И Луций поскакал, из-под копыт коня покатились камешки вниз по крутой тропинке. Фабий смотрел вслед, пока всадник не скрылся за поворотом. Потом встал, сошел с тропинки на мягкие жухлые листья и торопливо зашагал через дубовую рощу к деревне. Солнце уже поднялось над Тирренским морем, когда Луций подъезжал к Риму. Дорога шла вдоль отцовской латифундии. За решетчатым забором рабы устанавливали крест. На кресте был распят обнаженный раб. Смуглое лицо было искривлено от боли, стоны распятого разрывали золотистый воздух. Надсмотрщик узнал во всаднике сына своего хозяина и вежливо приветствовал его. -- Что это значит? -- спросил Луций не останавливаясь. -- Он хотел сбежать, милостивый господин. Луций равнодушным взглядом скользнул по рабу, кивнул и поехал дальше. Отчаянный крик распятого летел за ним. "Поеду прямо в префектуру, -- размышлял Луций. -- и скажу, где скрывается Фабий Скавр. Завтра он будет в их руках. Снова отправишься в изгнание, зловредная морда". Он злобно рассмеялся, но внезапно оборвал смех: Курион не может быть доносчиком... Он поторопил коня и рысью проскакал через Капенские ворота. Дома он нашел письмо от Торкваты: ... она боится, боится за его сердце. Она несчастна, плачет, не может поверить, что он забыл ее. Когда он придет к ней? Когда? Луций читал письмо затаив дыхание. Перечитал его несколько раз, упиваясь каждым словом. Оно пролило бальзам на его кровоточащую, оскорбленную гордость. Он сравнивал. В письме покорность нежной патрицианской девушки, а там властность выскочки-плебейки. Он слышал глухой голос Валерии: "А когда я стану твоей женой..." Луций язвительно рассмеялся, взял пергамент и как в лихорадке начал писать письмо Торквате. Письмо, полное любви, признания в преданности, продиктованное внутренним сопротивлением властолюбивой "римской царевне". Закончил и прочитал написанное и тут же увидел блестящие глаза Валерии, услышал ее повелительный голос. Он встал и нервно заходил по таблину. Трусливо разорвал письмо к Торквате. И долго сидел, тупо уставившись на чистый лист пергамента. "Напишешь! Откажешься!" Оскорбленная гордость, задетое самолюбие, чары Валерии, его честолюбие -- все смешалось в отчаянном хаосе. Наконец он очнулся. Вспомнил Сенеку: "Спроси свой разум". И написал Торквате уклончивое письмо, что у него много дел, которые мешают ему прийти сейчас же, Однако, как только у него появится возможность, он с удовольствием придет... Передавая письмо Нигрину, чтобы тот вручил его Торквате, гордый сын Куриона стоял потупив глаза. 25 Император не мог уснуть. Еще с вечера сухой, налетевший из Африки ветер взбудоражил море. Вслед за ним примчалась весенняя гроза. Вилла "Юпитер" сотрясалась от порывов ветра. В садах шумел ливень. Дождь освежил листву и мрамор, но не императора. Всю ночь бились волны о скалы. Тиберий прислушивался к рокоту моря, которое отделяло его от Рима. В этом рокоте была угроза, звон оружия и вопли раненых слышались в нем императору, казалось, что сошлись две страшные силы, две стихии: император и Рим. Тиберий барабанил пальцами по ручке кресла, глаза его лихорадочно уставились в темноту. Он всегда был суеверен и теперь в шуме воды пытался расслышать ответ на вопросы, которые его мучали и на которые даже астролог Фрасилл ответить не мог. Отдаться ли на волю Таната и спокойно ждать смерти или продолжать грызню с сенатом? Кто займет мое место? Сколько мне осталось жить: неделю, месяц, год? Увижу ли я еще раз Палатин, ступлю ли на Капитолий? Должно ли это случиться? Случится ли это? Море, которое охраняло цезаря и одновременно делало его изгнанником, ничего ему не сказало. И к утру успокоилось. Император же успокоиться не мог. Он с трудом дотащился по мокрой террасе к мраморным перилам, чтобы посмотреть на север, туда, где Рим. Который уже год смотрит вот так старый меланхолик! Он облокачивается о холодный камень, и сморщенные губы бормочут "Вне Рима нет жизни..." Утро было сырое. Мрамор холодил. Императора тряс озноб. Приблизился раб и возвестил третий час утра. Скоро придут гости. Он позвал Сенеку. Не ради себя. Чтобы потешить Нерву, тот недавно просил об этом Тиберия. Тиберий приказал принести шерстяной плащ и палку. Телохранителям велел остаться. По кипарисовой аллее император направился к вилле, в которой жил Нерва. Когда он одиннадцать лет назад решил переселиться из Рима на Капри, с ним, кроме астролога Фрасилла и врача Харикла, отправилось несколько друзей: Курций Аттик, Юлий Марин, Вескуларий Флакк и Кокцей Нерва. С годами они один за другим исчезли из его окружения -- кто умер, кто вернулся в Рим. Остался последний, сенатор Нерва. Великий правовед, умный законодатель. Они были друзьями смолоду; оба почитатели греческой культуры, оба серьезные, они хорошо понимали друг друга. Оба страстно любили Рим, им одним жили. Нерва, первый из советчиков Тиберия, остался верен ему и в старости. Но и он в последнее время отдалялся от императора. На прошлой неделе Нерва слег и отказался принимать пищу. Отказался разговаривать с Тиберием. Император догадывался о причине. Гнев отразился на его лице: может быть, Сенека и поможет здесь... Он шел по кипарисовой аллее к вилле. Все расступались перед ним, кидались прочь. Рабы поливали сад. Согнувшись над землей, они уголком глаз наблюдали за императором. И шептались: -- Ты видишь, как он медленно идет? Он идет с трудом. Неделю назад он не был таким сгорбленным. Смотри! -- Не смотри! Это может стоить жизни! Кнут надсмотрщика рассек воздух. Император вошел в маленький павильон. Там в террариуме спал огромный чешуйчатый ящер, которого Тиберий получил в подарок от великого царя парфян Артабана. Император полюбил отвратительное животное и возил его повсюду с собой как амулет, на счастье. Тиберий думал о Нерве и механически поглаживал твердую чешую. Император щелкнул пальцами. Зверь поднял голову и уставился на него желтыми глазами. Их холодный блеск успокаивал, в этих глазах была неподвижность пустыни, неподвижность веков. Император с минуту посмотрел в них и вышел. Резкий ветер дул ему навстречу. Император стянул на горле плащ. Вошел в виллу. Сел у ложа Нервы и посмотрел на друга. Худое лицо костлявого старика было цвета охры. -- Что ты ел вчера, милый? -- ласково спросил император. -- Сыр, хлеб и вино. Тиберий хлопнул в ладоши: -- Что ел вчера сенатор Нерва? Управляющий ответил: -- Он и вчера не притронулся ни к чему, цезарь. Управляющий исчез. Тиберий долго смотрел на друга, молчал. Потом сказал тихо и мягко: -- Что это значит, дорогой мой? Нерва повернул голову к стене: -- Жизнь перестала радовать меня, Тиберий. -- Отчего? Нерва молчал. Император настаивал: -- Скажи же, отчего тебя перестала радовать жизнь, Кокцей? -- Мне тяжело, я не вынесу больше... -- Все вы, стоики, безумны! -- вспыхнул император. -- Вы бросаетесь тем, что лишь однажды дается человеку, -- жизнью! Я знаю. Это я угнетаю тебя! Ты со своей филантропией гнушаешься человека, который и на расстоянии убивает, который погряз в разврате на склоне жизни... -- Это ты называешь жизнью, Тиберий? Нерва с трудом приподнялся, но тут же слабость опять свалила его на ложе. -- Когда-то ты был велик, я уважал тебя, ты был великодушен, ты был правитель, а теперь? За несколько необдуманных слов ты отомстил смертью Флакку... -- Из необдуманных слов растут интриги, а из интриг -- заговоры... -- Смешно! Ты должен заботиться о том, чтобы преданность народа охраняла тебя, а не палач. Но ты насилуешь свободу, ты убиваешь, жестокость овладела тобой, кровь течет потоками. Позор! -- Нерва с трудом произносил слова. -- Мне стыдно за тебя, Тиберий! Будь я на твоем месте, я сделал бы то же, что делаю теперь: я ничего не брал бы в рот, чтобы угасла эта постыдная жизнь! -- Ты можешь поносить меня, Кокцей. Можешь называть мою жизнь постыдной. Ты видишь все иначе, чем я. Ты знаешь, что сделал бы на моем месте. Но ты не на моем месте! Тебе не нужно держать за уши волка, а за короткие уши трудно удержать, но кровожадные клыки не позволяют и отпустить. -- Император продолжал говорить, глядя куда-то вдаль. -- Ты можешь советовать мне убить себя. Ты не терпел обид и не жил всю жизнь среди интриг, как я. -- Император властно поднял руку: -- Ни одного часа моей жизни я не отдам добровольно. Вдруг в последний миг придет... Он помолчал. Нерва тускло заметил: -- Что придет? Чего ты ждешь? -- Что-то хорошее, такое, чего до сих пор не было мне дано в жизни... На костлявом, желтом лице Нервы появилось ироническое выражение: -- Так что же такое это "что-то"? Тиберий посмотрел в горячечные глаза старика. Он не мог произнести этого вслух, он прошептал едва слышно: -- То, чем многие годы был для меня ты. Не что-то. Кто-то. Ты понимаешь меня? Нерва закрыл глаза и не ответил. -- Но и тебя я не хочу потерять, -- выдохнул император. Потом он хлопнул в ладоши: -- Принесите завтрак. В одно мгновение появился завтрак. -- Ешь. Потом ты встанешь и пойдешь ко мне. Я жду кое-кого, он и твой друг. -- У меня больше нет друзей. Глаза императора налились кровью: -- Молчи и ешь! Ты пойдешь со мной! Я жду Сенеку. Я позвал его ради тебя. Нерва улыбнулся. Как будто издалека. -- Из всего, что проповедовал Сенека, мне осталось только одно: суметь умереть. И даже у тебя нет власти помешать мне в этом. Тиберий встал, взял его за руку, просил, требовал. настаивал, умолял. Нерва выдернул руку, повернулся на бок, спиной к императору, и произнес примирительно, как говорят умирающие: -- Иди один! И найди, что ищешь. Я желаю тебе этого от всего сердца. Потом он умолк и больше не шевельнулся, не сказал ни слова. Император стоял над ним бессильный, беспомощный. Он не знал, как еще уговаривать Нерву, он знал только, что последний друг покидает его, покидает по своей воле и лишь он один в этом виноват. Он задумчиво смотрел на белые волосы старика, на его горло. На тощей шее медленно пульсировала артерия. Ему хотелось погладить Нерву. Он поднял руку, но рука замерла на полдороге, император заколебался, и рука опустилась. Он возвращался в виллу. Управляющий шел за ним. Неожиданно Тиберий остановился: Харикла! Личный врач императора Харикл появился незамедлительно. -- Харикл, ты получишь мою виллу в Мизене с садами, с виноградниками и, кроме того, миллион золотых, если тебе удастся заставить жить Кокцея Нерву! Они медленно поднимались на террасу. Макрон громко топал и все время был на две ступеньки впереди. Сенека поднимался с трудом. В легких что-то свистело. Он остановился, чтобы отдышаться. -- Ты задохнулся, дорогой Сенека! -- Это легкие, мой милый. Легкие. -- Ты почти на десять лет моложе меня. -- И молодой может быть старым. Макрон видел бледное, осунувшееся лицо, уголки губ подергивались. Он лукаво усмехнулся: -- Страх, дорогой Сенека? Сенека остановился и презрительно глянул на слишком назойливого собеседника: -- Астма. -- Но все-таки спросил: -- Ты не знаешь, зачем позвал меня император? Обыкновенно Макрон знал все. На этот раз он не знал ничего. Но виду не показал. -- Император хочет развлечься беседой с тобой, философ, -- и, скрывая пренебрежение, добавил: -- Сегодня великий день на Капри. За вином будут беседовать двое мудрейших и величайших в мире людей. -- Не преувеличивай, милый, -- сказал Сенека и польстил Макрону, -- в величии мне не сравниться с тобой! Макрон захохотал: -- И это правда, мудрец. Разница по крайней мере пальцев в десять. Иди, цезарь ждет. Цезарь ждал. Он ждал Сенеку, он ждал от Сенеки многого. Того, о чем говорил с Нервой. Он ждал простого слова сочувствия. Слова дружбы. Ведь такой мудрый и образованный человек наверняка поймет его. Против императорского кресла поблескивал бронзовый Апоксиомен греческого скульптора Лисиппа, прекрасная статуя, стоявшая прежде в Риме перед театром Марка Агриппы. Тиберию понравилась эта статуя, и он увез ее на Капри. "Он украл у Рима Лисиппа", -- шептались сенаторы, которые раньше и не замечали Апоксиомена. Император задумчиво смотрел на статую. Послышался шум шагов. Случилось то, что случалось редко. Император поднялся и пошел навстречу Сенеке, чтобы обнять его. -- Приветствую тебя, Анней. Я жаждал поговорить с человеком, у которого в голове есть еще что-то, кроме соломы. Макрон стиснул зубы от императорской бесцеремонности и учтиво рассмеялся. Терраса заполнилась рабами. Кресла, плащи, накидки. Закуски, фрукты, золотистое вино в хрустале. По знаку императора Макрон удалился. Сенека, привыкший пить только воду, заколебался, но все-таки поднял чашу, чтобы выпить за здоровье императора. Тиберий, улыбнувшись, показал желтые зубы. Его здоровье? Ни малейшего изъяна. До ста лет проживет! И после паузы: "Это шутка. Риму нечего бояться: едва ли я выдержу два года, год. Быть владыкой -- это каторга. Ибо как же добиться того, чтобы с правителем было согласно сто пятьдесят миллионов подданных? Как добиться, чтобы были согласны с ним не только на словах, но и в мыслях, по крайней мере те, кто окружает его? Но довольно. Мне хотелось бы услышать о твоей работе. -- Я заканчиваю трагедию. -- Опять! -- У императора невольно снова появился иронический тон. -- Она, разумеется, направлена против тиранов?.. -- Да, -- нерешительно сказал Сенека. Это была опасная тема. -- И за образец ты берешь меня? Сенека испугался: -- Что ты, благороднейший! Ты не тиран. Тиран не мог бы дать Риму безопасность. Благодаря твоим усилиям Рим достиг благосостояния. Ведь, когда все подорожало, ты сам доплачивал торговцам, чтобы цены на зерно и хлеб не повышались. И самое главное -- ты дал империи вечный мир... -- Да. Но что получил взамен? Насмешки и ругань: скряга, из-за которого уменьшились доходы и прекратились гладиаторские игры! Деспот, который своим вечным миром превратил жизнь в серую пустыню! Их, Сенека, война только взбадривает и приносит прибыль! -- Да, мой цезарь! Для многих мир тяжелее войны. Тиберий насмешливо продолжал: -- Тиран, который купается в человеческой крови... -- Он запнулся и сухо рассмеялся: -- Вот как. И все-таки в целом Риме только ты и я, только мы не хотим, чтобы на гладиаторских играх напрасно лилась человеческая кровь. И поэтому я не хочу войны, несмотря на то что проливаю кровь. И буду проливать, надеюсь, что не даром. Я должен делать это, дорогой мой. Сенека отважился: -- Умеренность -- это благороднейшее свойство правителя. Именно она идет на пользу народу, империи. А человеческая кровь, прости меня, о благороднейший, лишь замутняет образ великого правителя... Гуманность -- это закон вселенной... Тиберий распалился: -- Твоя гуманность, философ, обнимает весь мир, и от этого-то она жидковата. Твои вселенские законы -- это пар над морем. Ты витаешь в облаках, а я должен ходить по земле. -- Дух человечности превыше всего... -- Нет. Материя, -- резко перебил его император. -- Материя -- это то, из чего складывается жизнь. И душа материальна, Эпикур знал об этом больше, чем вы, стоики. Ты весь в абстракциях. Разглагольствуешь о том, что человек должен быть совершенным. И только это тебе важно, а там пусть будет, что будет. Но тут-то и есть разница: ты живешь только ради своих идей. в то время как я живу ради Рима. Наш благоразумный Сенека ищет, как бы не запачкать свое совершенство грязью... -- Голос Тиберия раздраженно возвысился. -- А я хочу принести пользу Риму, даже если для этого мне придется пачкать руки в крови! В чем благородные римляне видят смысл жизни, Сенека? Сенека закашлялся, он подыскивал и взвешивал слова, мысленно выстраивая их в правильный ряд: -- Смысл жизни для римлян -- это блаженство. И может быть. кое-кто подменяет блаженство благополучием. Благородные римляне верят... -- В богов? -- перебил император. Сенека заморгал. Он знал, что император никогда богам не поклонялся, да и сам Сенека всегда уклонялся от так прямо поставленного вопроса, но теперь, к счастью, речь шла не о нем. -- Боги обратились в бегство перед золотым потопом, цезарь. Рим с маской добродетели на лице верит лишь в прибыль, наживу и наслаждение. И эту веру он воплощает в делах так судорожно, как будто сегодняшний день -- это и день последний. Тиберий вонзил в Сенеку колючий взгляд серых глаз: -- И ты нередко говоришь о конце мира. Ты предчувствуешь его скорую гибель, от этого в твоих трагедиях рок всегда разрушителен? -- Но как не думать о конце мира, цезарь, если вокруг тебя порок и безнравственность? Один тонет в вине, другой -- в безделье. Богатство приковывает их к земле, как раба -- цепь с ядром на ноге. Весь день проходит у них в страхе перед ночью, ночь -- в страхе перед рассветом. Они задыхаются в золоте и погибают от скуки. И ее убивают в разврате. Как же не проникнуться скепсисом и пессимизмом? Как не думать о гибели мира? Тиберий кивнул, но иронически произнес: -- Очевидно, близится конец мира. Нашего. Может быть, существует и другой мир и он спасется. Сенеку удивила эта мысль. Другой мир? Какой? Где? Невозможно. Император ошибается. В Сенеке заговорил космополит. Он защищал единое всемирное государство, в котором граждане -- все человечество. Нет двух миров, лишь один существует, и он погибнет. Тиберий расходился во взглядах с гражданином мира, он душой и телом был римлянин, поэтому он вознегодовал: -- Разве ты не частица римской нации? Разве Рим для тебя не отечество? Разве ты не обязан -- может быть, идеями и словами -- бороться за славу отечества, за славу Рима? Сенека не знал, что ответить. Он не любил волнений. нарушавших его философское спокойствие. Стоицизм допускает борьбу за человеческий дух; для него же не существует государственных границ. Но бороться во славу отечества, во славу Рима? Для космополита Сенеки эти понятия были чужды. Он спокойно начал: -- Тебе ведь известно, цезарь, что стоическая мудрость почитает душевный покой высшим благом. А душевное спокойствие, уравновешенность невозможно обрести, если человек не откажется от своих страстей, от своей привязанности к земным делам. Покоя достигнет лишь тот, кто поиски духовной гармонии поставит превыше жажды богатства, славы, власти. Совершенный дух стоит высоко над человеческой суетой, он стремится к добродетели. к познанию высшего добра. А познание высших начал приводит к пониманию того, что все -- преходящее, кроме духа, дух же вечен. И это сознание дает душевный покой. Лицо Сенеки слегка порозовело, голос окреп, как это бывало всегда, когда он говорил на излюбленную тему. Тиберий покачал головой: -- Все это прекрасно, философ! Но, послушав тебя, я прихожу к заключению, что мне никогда не познать добродетели и душевного покоя. -- В голосе Тиберия появились металлические нотки. -- Я не могу, как улитка, спрятаться в свой домик и копаться в своей душе. У меня ведь не все дни праздничные, нет, сплошные будни, и мне приходится заботиться о таких низменных вещах, как доставка зерна, починка водопровода -- словом, о порядке, да к тому же об этом столь непопулярном мире, потому что перед лицом истории я отвечаю за Рим! А перед кем отчитывается, кому дает отчет твой душевный покой? Ах, этот твой душевный покой! Это пассивность. Застой, оцепенение, оторванность от жизни! Посмотри вокруг себя! Твой покой, как ты его изображаешь -- это твое величайшее заблуждение, мой милый! Гераклит прав: все в мире находится в движении, все течет, все изменяется, движение необходимо жизни, покой для нее смертелен... -- Я уважаю мнение Гераклита, но согласиться с ним не могу. Прости меня, моим авторитетом останется Зенон[*]. [* Греческий философ-стоик (336 -- 354 гг. до н. э.).] Император хмурился. Фразы, громкие, пустые слова. Нет, понимания не будет между нами. А я хотел сделать его своим другом! Насколько ближе мне Нерва, который живет на земле, как и я. Они молчали. Сенека кутался в плащ, хотя мартовское солнце светило ярко. Он медленно жевал инжир. Он не знал, чем кончится его разговор с императором. Дружеским поцелуем или опалой? Он старался не поддаваться страху. И все же волновался и не мог отделаться от неприятного чувства. Император -- это сплошное беспокойство. Это борец. И он наступает, борется. А это утомляет. О боги, он почти вдвое старше, а загнал меня, как собака зайца. Разочарованный император неожиданно перевел разговор на более конкретные предметы. -- Мне донесли, что некоторые недовольные сенаторы что-то замышляют против меня. Может быть, даже существует заговор. С тобой, Анней, почти все доверительны. Скажи, что ты об этом знаешь? Сенека побледнел, вспомнив разговор с Сервием Курионом и его сыном. Закашлялся. Он кашлял долго, лихорадочно думал, им овладел страх. -- Но ведь я не доверенный сенаторов, мой цезарь, -- начал он осторожно. -- И как я могу быть им! Ведь ты знаешь сам, что они не любят философию, а для меня она -- все. Я скорее сказал бы, что они меня ненавидят. Ведь я в их глазах выскочка, бывший эквит. Живу тихо и скромно. Защищаю в суде сапожников точно так же, как и сенаторов. Не гоняюсь за золотом, как они. Никто из них не доверился бы мне. Все знают, что, хоть мой отец и был республиканцем, я всегда стоял за священную императорскую власть. Это была правда, и Тиберий знал об этом. Сенека не раз публично заявлял то же самое. Тиберий небрежно завел разговор о другом. Он поднял голову, как будто вспомнил что-то: -- Расскажи мне, дорогой Сенека, что произошло в театре Бальба, там играли что-то такое о пекарях? Макрон даже дал мне совет снова выгнать всех актеров из Италии, так он изображает дело. -- Он преувеличивает, император. Сенека рассказал содержание фарса. Речь шла о пекарях, а некоторые чересчур мнительные люди сразу же подумали о сенате. Сенека говорил легко, с удовольствием. Пекари в белом пекут, обманывают, дают и берут взятки. Фабий Скавр был великолепен. Император злорадно усмехнулся. Впервые за долгие годы. -- Но ведь это и в самом деле похоже на сенат, Сенека. А Макрон бьет тревогу из-за каких-то жалких комедиантов. Да, благородные сенаторы могут, сохраняя личину патриотов, воровать, мошенничать, пить и набивать брюхо за счет других. Но видеть это? Нет! Знать об этом? Никогда! -- И он опять усмехнулся. -- Я прикажу Макрону, чтобы он привел ко мне сюда этого Фабия Скавра. Он, очевидно, порядочный плут, раз публично подрывает уважение к сенату... Сенека забеспокоился, стал защищать Фабия: он шалопай и не стоит того, чтобы тратить на него время... -- Я позову его, -- упрямо повторил император и неожиданно вернулся к прежней теме: -- Ты в последнее время не виделся с Сервием Курионом? Сенека закашлялся, чтобы скрыть растерянность и испуг. Император знает об этом! За ним, Сенекой, следят! Он в отчаянии думал, как снять с себя страшное подозрение. Его взгляд упал на Апоксиомена Лисиппа. Он улыбнулся, но голос его звучал неуверенно: -- Недавно Сервий Курион был у меня с сыном. И ты знаешь зачем, дражайший? Луций после возвращения из Азии пришел поклониться своему бывшему учителю. Но Сервий?! Подумай только! Он хотел, чтобы я продал ему своего "Танцующего фавна". Ты ведь знаешь это изумительное бронзовое изваяние; я получил его в подарок от божественного Августа. Сервий предложил мне за него полмиллиона сестерциев, безумец. Я посмеялся над ним. Он кутался в плащ, избегая взгляда Тиберия. Император выжидал. Сенека хрипло дышал, но превозмог себя. -- Я знаю, Курион был ярым республиканцем... -- Был? -- отсек император. -- Был, -- сказал Сенека уже спокойнее. -- Курион перешел теперь на другую сторону. -- Он посмотрел в лицо Тиберию. -- На твою. Император хмурился. Взгляд его говорил ясно, что он ждет от Сенеки слов более точных. -- Это очень просто. Единственный сын Сервия, Луций, надежда Курионов, отличился у тебя на службе. По твоему приказу Макрон увенчал его в сенате золотым венком. Император слегка кивнул. Да, это Макрон неплохо придумал. -- И кроме того, цезарь, -- тихо, оглянувшись по сторонам, сказал Сенека, -- в Риме поговаривают, что Луций увлекся дочерью Макрона, Валерией... У Тиберия передернулось лицо: -- Ну а остальные? Ульпий? Бибиен? -- Не знаю. -- Краска вернулась на лицо Сенеки. -- Старый Ульпий, по-моему, наивный и упрямый мечтатель. А Бибиен был мне всегда отвратителен своей распущенностью... -- А что они говорят? -- Тиберий исподлобья смотрел на философа: -- Что они говорят о моем законе об оскорблении величества? Застигнутый врасплох, Сенека поперхнулся: -- Этот закон возбуждает страх... -- А они не хотят своими интригами нагнать страху на меня? Тиберий помолчал. Его глаза блуждали по террасе, он нервно постукивал пальцами по мраморному столу. Оба думали о недавней казни сенатора Флакка. Сенека соображал: смерть Флакка -- дело рук доносчика. Гатерий Агриппа? Доносчик -- это гиена, а не человек. Император как бы про себя произнес: -- У этих господ много власти. Они стараются заполучить и солдат. Например, легат Гней Помпилий. Он вполне может достичь желаемого. Не приходится ли он родственником Авиоле? -- Да, дражайший, -- напряженно произнес Сенека и подумал: "Опять новая жертва? Опять кровь?" -- Я отозвал его из Испании, -- бросил Тиберий и задумчиво повторил: -- У этих заговорщиков слишком много власти. Он умолк. Сенека вдруг сразу понял принцип и логику вечной распри императора и сената. Сенат боится императора, император -- сената. Когда боится обыкновенный человек, он прячется, сует голову в песок, как страус, или прикрывает страх грубостью: бранится, шумит, ругается. Но если боится император, то изнанка его страха вылезает наружу: нечеловеческая жестокость. Потоки крови. Если бы заглянуть в душу Тиберия! Сколько найдется там бесчеловечности, но и ужаса, мук! Как жалок этот владыка мира! Он даже не сумеет умереть мужественно. Тревога оставила Сенеку. Тиски разжались. Сила духа возвышала его над императором. -- Плохой я правитель, а? -- неожиданно спросил Тиберий. -- Скорее, несчастный, -- теперь уже без всякого страха ответил Сенека. -- Чтобы быть счастливым, правитель должен пользоваться любовью. Он должен быть окружен друзьями, у него должно быть много друзей, он не должен сторониться народа, сторониться людей. Любить других, как самого себя... -- Ты советуешь мне любить змей... Ты советуешь мне просить дружбы тех, кто отравляет мне жизнь. По-твоему, я должен обращаться запанибрата с чернью, а может быть, даже и с рабами? Ведь они, как ты уверяешь, наши братья. Я, потомок Клавдиев, и рабы! Смешно! Что стало бы с Римской империей, если бы с рабами не обращались как с рабами? -- Рабы, цезарь, -- начал Сенека, -- кормят Рим, Они кормят нас всех, управляют нашим имуществом. Нам не обойтись без них. И они станут служить нам лучше, если мы будем видеть в них друзей, а не говорящие орудия. И мне рабы необходимы... Тиберий легонько улыбнулся: -- Вот видишь! Ты такой же богач, как и другие. А как же твои сентенции относительно величия благородной бедности? Если руководствоваться ими, то тебе и вовсе ничего не было бы нужно. Чтобы достичь блаженства. Легко проповедовать бедность во дворце, когда сундуки набиты и столы не пустуют. Как совместить все это, философ? Император коснулся самого больного места. Но ответ у Сенеки был готов: -- Это возражение предлагали уже и Платону, и Зенону, и Эпикуру. Но ведь и они учили не так, как жили сами, но как жить должно. Я полагаю, благороднейший, что тот, кто рисует идеал добродетели, тем самым делает уже немало. Доброе слово и добрые намерения имеют свою ценность. Стремление к великому прекрасно, даже если в действительности не нее так гладко... -- О, софист, -- усмехнулся император. -- Это твое ремесло -- перебрасывать с ладони на ладонь горячую лепешку. У нее всегда две стороны. -- Зачем же пренебрегать дарами Фортуны? -- продолжал Сенека. -- Ведь я получил свое имущество по праву, ни в каких грязных делах я не замешан. Благодаря богатству я имею досуг и могу сосредоточиться на работе. Некоторыми людьми их богатство помыкает. Мне -- служит... Приступ удушливого кашля помешал ому договорить. Тиберий наблюдал за ним. Превосходно, мой хамелеон. Как все это тебе пристало. И тебя я хотел сделать своим другом! Одни отговорки и увертки! Мне нужна надежная опора... И все-таки император не мог не восхищаться. В глубине души ему все же хотелось, чтобы учение Сенеки, которое часто лишь раздражало ею, оказалось спасительным, спасительным и для него, императора, и для всех остальных. Но нет, тщетны надежды. Все эти красивые слова, эти пышные фразы были бы, возможно, уместны, если бы люди могли родиться заново, если бы они устраивали свою жизнь, опираясь на древние добродетели римлян, о которых теперь забыли, а не строили на песке и грязи, по которым лишь скользит, не пуская корней, мудрость Сенеки. Да Сенека и сам, как канатоходец, балансирует над римской жизнью и только благодаря своему лукавству еще не свернул шею. И все-таки в его речах было нечто прекрасное, нечто такое, что позволяло хотя бы мечтать о лучшей жизни. Тиберий ласково посмотрел на философа. -- Тебя мучает астма. У меня есть новое снадобье против нее. Я пришлю тебе эти травы. Сенека благодарил, кланялся, и его благодарность за оказанную императором любезность была слишком преувеличенной, показной. Тиберий похолодел. Опять раболепство, которое он так ненавидит! Император с сомнением разглядывал худое лицо Сенеки. И ему-то, этому человеку, он хотел поручить воспитание Гемелла, двоюродного брата Калигулы. Нет! Он сделает из него размазню, а не правителя. Или наткнется на сопротивление мальчика, и тогда наперекор Сенеке вырастет еще один кровожадный зверь, вроде Калигулы. Нет, нет! Тиберий понял, что если и есть в Сенеке какая-то искра, способная, быть может, воспламенить душу, то все же здесь, за столом, сидят друг против друга люди непримиримых взглядов: космополит и римлянин, отвлеченный мечтатель и человек холодного рассудка, склонный к абстракциям, и осмотрительный философ против привыкшего к конкретным действиям борца. Тиберий, однако, не утратил уважения к Сенеке. Он уважал в нем мыслителя, живущего в эпоху, которая дает одну идею на миллион пустых самовлюбленных голов. Император встал. -- Прощай, Анней. В чем-то мы близки с тобой, но лишь богам ведомо, в чем именно. А понять друг друга все-таки не можем. -- Иронию смягчила улыбка. -- Но поговорили мы хорошо. Мы видимся не в последний раз. Если ты будешь нуждаться в помощи, приходи. Я опять позову тебя, когда настанет подходящая минута. Император посмотрел вдаль. Старая мечта сжала сердце. Он был растроган. Он думал о том единственном человеке, о той единственной душе, которую так отчаянно искал. Нерва, последний Друг, отвернулся от него. Нерва умирает. Тиберий наклонился к Сенеке. -- Знаешь, чего бы мне хотелось, Анней? -- Он увидел холодные глаза, далекие, чужие, выжидающие. И не стал говорить о человеке, о душе. Он сказал: -- Я хотел бы вернуться в Рим. Глаза Сенеки застыли, на скулах заходили желваки. Ему сразу вспомнился Сервий Курион. Он первый лишится головы, когда Тиберий вернется в Рим. Сенека превозмог себя: -- Рим с восторгом будет приветствовать тебя, цезарь, -- но, заметив, как император сморщился, быстро добавил: -- Разумеется, за исключением некоторых... Старик сжал губы. Молча обнял Сенеку, позвал Макрона и приказал проводить философа на корабль. О Нерве он не упомянул. Император сел спиной к полуденному солнцу, лицом к Риму, лицом к прошлому. Все, что происходило вокруг него и происходит теперь, -- лишь жалкая комедия, в которой он играл и играет хоть и главную, но все же жалкую роль. Был ли в его жизни хоть один миг, день, который стоил того, чтобы его прожить? Быть может, несколько дней в молодости, когда он был солдатом отчима. Потом короткая жизнь с Випсанией. Рождение сына Друза. И все. Все остальное было мукой или мучительным фарсом. Он сделался фигурантом. Идолом, которому поклонялись ради пурпурной тоги. Но и за это его ненавидели. Зависть окружала его со всех сторон. Горьки были мысли о прошлом. Горечь росла день ото дня и превратилась в исступленную злобу ко всем, кто склонялся перед ним в поклоне, выставляя напоказ лысину. Он хотел залечить старые раны кровью врагов. Но это было еще хуже. Ничего не оставалось, кроме горького осадка. Еще более горького, чем раньше. Одна лишь надежда, одна слабая искорка: неотвязная мысль, что перед самым концом встретится человек, который разделит его страдания. Который просто по-человечески будет любить его, как некогда Нерва. И в этом единственном человеке после смерти Тиберия жива была бы мысль, что император не был том извергом, каким сделала его молва. Что и у него было сердце. Что и он умел чувствовать. И ему этою было бы довольно. Этого он ждал от Сенеки. Напрасно. Какое разочарование! Какая боль! Теперь, когда Нерва покидает его, он еще более одинок. Он теряет последнего друга. Он останется один, покинутый, нищий, среди всей этой роскоши. Одиночество приводит в ужас. Пустота, в которой не за что ухватиться. Крошечная надежда заставляет биться старое сердце. Искорка этой надежды горит в холодных глазах. Хоть каплю человеческого сострадания. Где найти его? Император повернулся в мраморном, покрытом тигровой шкурой кресле. Он смотрел на море, вдаль, туда, где был Рим, надменный, как и он, город, неуступчивый, сварливый, живущий страстями. Как билось сердце императора, когда полгода назад, ночью, в темном плаще, он крался вдоль римских стен! Страх и гордость не дали ему тогда войти в город. Хватит с меня одиночества. Я хочу видеть людей, а не одни голые скалы. Я снова отправлюсь в Рим. И если даже не найду друга, то увижу все же черную мостовую Священной дороги и дом матери. И людей, пусть они и враги мне. Они увидят, что я еще жив. Еще не гнию, не разлагаюсь. Я войду в сенат и произнесу большую речь. Они увидят, что я не только скаред, развратник и кровопийца, но и государственный муж. Правитель. Пусть в их памяти я останусь таким. Я скажу о том, что такое для меня Рим... Ах, Рим! Мой город. Моя отчизна. Я вернусь, чтобы еще раз вдохнуть твой воздух, чтобы умереть в твоих стенах. Я смирюсь с тобой, город, ненависть моя, моя любовь, жизнь моя. А может быть, и не примирюсь... Но вернуться я должен во что бы то ни стало! 26 Каждое утро сенатора Авиолы было похоже одно на другое, как зерна пшеницы. Следовало ли оно после сна, вызванного настоем из маковых зерен, или после ночи бдения, проведенной в лупанаре или на званом ужине, оно всегда имело один цвет -- серый, -- цвет скуки и усталости. Даже ванна не смывала его. Прохождение жирных яств по пищевому тракту, покрытому панцирем из сала толщиной в десять пальцев, было нелегким; приходилось пользоваться слабительным, чтобы вызвать желанное облегчение. Потом появлялось чувство голода, обильный завтрак и после него снова усталость. Сенатор потел перед ванной, в ванне, после ванны, постоянно. Тяжело сопел, переваливаясь словно утка на плоскостопных ногах по мозаичному полу своего дворца. Утренняя толпа клиентов, которые приходили каждый день к нему на поклон, получая за это денарий в неделю, заполнила двор, домик привратника и даже атрий. Знатное происхождение Авиолы с точки зрения геральдики было сомнительным. Его род не восходил к золотому веку мифических царей и ничего общего не имел с военными подвигами предков. Однако с точки зрения данного момента происхождение этой лобастой головы с тремя подбородками не вызывало сомнений, поскольку Авиола после императора был самым богатым человеком в империи. Когда-то Август, получив от него взаймы миллион, пожаловал ему сенаторское звание. Но зависть, заботы о приумножении богатства, страх за имущество и за собственную голову, логически вытекающие из этого, отравляли жизнь сенатора. Римское право, вызывавшее всеобщий восторг, при императоре стало правом сильного. Закон, несокрушимая основа государства, превратился в произвол сильных мира. Попробуй-ка поживи в такой атмосфере, когда за твоей спиной мелькают тени доносчиков. Попробуй-ка поживи в то время, когда Сенека разглагольствует о величии душевного покоя! Пусть бы уж лучше палач заткнул его премудрую глотку! Авиола не принадлежал к числу тех образованных людей, которые могли похвастаться душевным покоем. Он не умел владеть собой, и его утреннее хмурое настроение отражалось на спинах рабов. Авиола приходил в себя только тогда, когда его слух улавливал звон золотых монет. Тогда неподвижная груда мяса и жира тотчас становилась подвижной и проворной. Все чувства сенатора мгновенно обострялись. Хотя заниматься торговлей и ростовщичеством лицам сенаторского сословия законом категорически запрещалось, для Авиолы они были светом во тьме, кровью в жилах. Вот смысл бытия Авиолы! Он обманом и подкупами добился высших чинов. И это ради того, чтобы сейчас трястись от страха, боясь потерять честно заработанные золотые и собственную голову. О-хо-хо! И все из-за проклятого Тиберия! Старик словно чувствует, что против него готовится новый заговор, истребляет сенаторов, потоками льется благородная кровь. О, Тиберий! Как только в голове Авиолы возникает это имя, ноги отказываются служить, а к горлу подступает удушье... Авиола быстро разделался с облепившим его роем клиентов, приказав казначею выплатить им вознаграждение. Поднялся с кресла, в котором принимал утренних посетителей, и принялся выполнять основное правило Цицерона: после каждой еды -- тысяча шагов. Значит он должен обойти пять раз большой атрий. После первого круга появилась мысль: еще немного дней осталось ждать и все будет кончено. Как только падет Тиберий, а с ним и Калигула, все во главе с Авиолой избавятся от страха. После второго круга он вспомнил, что сегодня после обода у него соберутся те, кто покончит со старым императором раз и навсегда. Сегодня в его доме (почему, собственно, у него, о Геркулес?) решится, когда они рассчитаются с каприйским вампиром и его приспешниками. И потом? О, это будет не журчание золотого потока, это будет разлив, река, океан. Он на мгновение остановился. У меня есть все. И моя единственная дочь Торквата тоже будет иметь все. Дворец Вестиния стоит два миллиона и очень нравится дочери. Он будет ее. А мне самому нравятся медные рудники в Испании. Этот бабник Ренунтий не способен с ними справиться и свел выручку до нуля, хотя там можно заработать уйму денег. И пускай меня проглотит Танат, если я не испытываю желания приобрести новое стадо девочек и мальчиков в Греции или в Азии для утех своего тела! Авиола причмокнул и рассмеялся: но прежде всего я куплю консулов новой республики, какие бы имена они ни носили. Он тяжело кoвылял по атрию, скользя взглядом по совершенным формам мраморных богинь. И, не закончив четвертого круга, заторопился в сад, насколько ему позволяла его туша. На холме посреди сада высился великолепный павильон. Здесь время от времени встречались заговорщики, и здесь они соберутся сегодня. На мраморном карнизе павильона по утрам сидят голуби. Они и сейчас там. Авиола, задыхаясь от волнения, подсчитал: один, два, три, шесть, восемь! Слава богам, чет! Хорошее предзнаменование для сегодняшней встречи. Хорошее предзнаменование для ее исхода. Он радостно потер руки и вдруг увидел, что один голубь расправил крылья и взлетел. Осталось семь. Восьмой скрылся в листьях платанов. Изменник! Кровь застыла в жилах Авиолы. Что это может означать? Начало благополучное, а в конце провал? Когда испуг и смятение немного улеглись, он вызвал надсмотрщика и приказал приготовить хорошего кабана, он принесет его в жертву богам. А мясо пригодится к обеду. И удастся сэкономить на двух дорогих муренах. Кому принести жертву? Меркурию или Юпитеру? Он колебался. В пользу кого решить? Торговля есть торговля, подумал он и остановился на Меркурии. Когда же потом он наблюдал за струйкой крови, вытекшей из горла кабана, пожелал в душе, чтобы эта кровь была кровью императора. И если она прольется скоро, обещаю тебе, наш быстроногий бог, целую гекатомбу. Не только кабанов, но и быков! Авиола приказал принести в павильон закуски и вино. Управляющему шепотом передал, чтобы все было приготовлено для игры в кости, убедив тем самым рабов, что господа, как это было общепринято, тайно предадутся азартной игре. За запрещенную игру положен штраф. Но ради этого раб не предаст своего господина. Потом распорядился, чтобы его отнесли к павильону, где он должен был встретить гостей. Через минуту на дороге, вымощенной сине-зеленым травертином, появилась первая лектика. Если это Сервий Курион, подумал про себя Авиола, то хорошо. Я тут же ему скажу, что голуби предвещают измену. Узнав носилки бывшего сенатора Юлия Вилана, которого по приказу императора разорили кредиторы и который вынужден был отказаться от сенаторского звания из-за бедности, он нахмурился. Но тут же заулыбался и обнял гостя. Потом приветствовал Бибиена. Наконец в сопровождении Луция из носилок вышел Сервий Курион. Высокий, худощавый, он шел легким пружинящим шагом. От другого входа приближался вождь республиканцев и сборщиков податей в Паннонии Пизон. Последними прибыли через третьи ворота старый сенатор Ульпий и работорговец Даркон, глава корабельной монополии. Все рассматривали Луция, восхищались им, поздравляли с удачной речью в сенате и наградой. Только Ульпий молчал. Авиола посадил Сервия Куриона в центре. Скользнул взглядом по гостям и, с трудом глотнув, выпучил глаза: восемь! Как голубей. Кто изменит? Новости, которые сообщил Сервий, не предвещали ничего хорошего: шурин Авиолы Гней Помпилий, командующий испанским легионом, должен был на этих днях вернуться вместе с легионом в Рим. Но внезапно по приказу императора был отозван и переведен в Мавританию. Мы не можем теперь на него рассчитывать. Удалось узнать, что Марк Вилан, один из нас, был арестован за ростовщичество. Правда ли это? Он обратился к Юлию Вилану. Тот молча кивнул. У Авиолы потемнело в глазах. За ростовщичество! Вилан давал взаймы под тридцать процентов, он, Авиола, часто и под пятьдесят! Несчастье приближалось скачками. -- Суд над Марком Виланом состоится перед апрельскими календами. Знаете, что это означает, если к нему будут применены пытки? -- Марк скорее даст себя замучить, чем заговорит, -- защищал брата Юлий. -- Кто знает? -- усомнился Ульпий. -- Даже если он будет молчать, все равно плохо, -- сказал Сервий. -- Придет очередь следующего из нас, и скоро. -- И, понизив голос, Сервий продолжал: -- Сенека был недавно у тирана на острове. Поговаривают, что Тиберий собирается вернуться в Рим! Это было словно удар молнии. Все сенаторы побледнели, глаза повылезали из орбит. Страх сжал горло. Император вернется и расправится со своими противниками. Все, кто здесь сидит, погибнут под топором палача. Когда? Сколько дней, сколько часов им еще остается? -- Он не сделает этого, -- сказал внезапно Ульпий. -- Он не вернется. Уже несколько раз он стоял ночью перед воротами Рима и не решался войти в город. Он боится. Не войдет и сейчас... -- Не должен. Нужно спешить. Сделать все раньше его, -- вмешался Сервий. И голос его, всегда такой спокойный, дрогнул. Он спрятал лицо в тени. В глазах, смотревших на Луция, появился страх. Сервий был человек мужественный, все это знали, он боялся не за себя, он боялся за сына. Единственный сын, единственная надежда. Луций теребил край тоги, избегая взгляда отца. В голове у него хаос. События надвигались, а он мечется, сомневается, противоречия раздирают его. Сервий распределял задания. Тиберия и Калигулу устранит центурия личной императорской охраны на Капри, которой командует преданный центурион Вар. Макрона после совершившегося мы купим. Он служил императору, будет служить и нам. Завтра в сенате Пизон внесет предложение, чтобы цены на хлеб были снижены и был отменен налог с заработка. Народ, который постоянно выступает против дороговизны узнает об этом. Пусть плебс видит, что о его благе заботится сенат, а не император! Народ надо склонить на нашу сторону во что бы то ни стало. Договоримся, друзья, если мы народу от имени республики что-то обещаем, то должны будем выполнить! Своим клиентам прикажем распространить, что республика сразу же созовет народное собрание и проведет выборы новых магистратов. Согласны? Теперь дальше. Бибиен и Вилан позаботятся о том, чтобы ростры, базилики и дома были обклеены пасквилями на императора. Все это можно будет списать за счет народа, который обычно всегда это проделывает. Ульпий вместе со мной составит список лиц, которых необходимо устранить немедленно. Всем, что касается легионов, распорядится Луций. Он даст задания верным нам или подкупленным центурионам. Они обеспечат окружение императорского дворца на Палатине, канцелярии Макрона и комендатуры преторианцев, а также захват курий, государственной казны в храме Сатурна и архива на Капитолии. Завтра, когда весь Рим будет в Остии на торжественном празднике открытия моря, Луций перемостит шесть когорт своего сирийского легиона с Альбы-Лонги в Рим на Марсово поле. Там солдаты разобьют палаточный лагерь. Когорты будут перемещены под предлогом торжественного парада, который состоится через три дня. Парад Макрон одобрил. -- Кому удалось уговорить Макрона? -- спросил Ульпий. Луций покраснел: -- Мне. Ульпий внимательно посмотрел на Луция. Сервий продолжал дальше. Главная задача Луция -- чтобы он со своими когортами держал под ударом лагерь преторианцев за Виминальскими воротами до тех пор, пока в сенате не будет провозглашена республика и не будут выбраны первые консулы. -- Кто ими будет? -- спросил Вилан. Наступила тишина. Каждый думал о себе. -- Ульпий, -- сказал после минутного молчания Сервий Курион. -- Курион, -- сказал строго Ульпий. -- Они оба, -- предложил Пизон. Но Бибиен возразил: -- Это не умно выбирать обоих консулов-республиканцев. Второй должен быть из сторонников императора, надо и их привлечь на нашу сторону. Согласились. Да, это разумно. -- Тогда консулами будут Сервий и двоюродный брат императора Клавдий, -- предложил Ульпий. -- Клавдий абсолютно безвреден, пустой мечтатель. Сервий будет им руководить... Согласились. Воцарилась тишина. Опасность как будто бы миновала. Они снова несокрушимо верили в свой успех. Каждый в уме прял нить своих мечтаний. Вот когда власть снова вернется к сенату... Сервий мечтал о вновь обретенном достоинстве "отцов города". Бибиен в мыслях уже строил гигантский водопровод, который принесет ему миллионы. Пизон с согласия сената станет собирать дань и с Норика. Вилан забылся и стал размышлять вслух: "Я потребую от соната, чтобы мне отдали медные рудники в Испании. Я имею на это право за те убытки, которые нанес мне император, конфисковав поместья..." Все повернулись к разоренному Вилану, который претендовал на самый жирный кусок. Авиола взорвался: -- На что ты собираешься купить медные рудники, ты, болтун? Насколько мне известно, ты так погряз в долгах, что тебе не принадлежат даже веснушки на твоем носу! -- К тебе одолжаться не пойду, -- отрезал Вилан. -- Чтобы оплатить твои ростовщические проценты, мне не хватило бы и всей Испании. Авиола выпрямил свое грузное тело и важно сказал: -- У меня в Испании два железных рудника. Я держу там четыре тысячи рабов. Чтобы оплатить расходы на рабов, я должен получить медные рудники. Лицо Пизона, всегда словно ошпаренное, сейчас побагровело. Он повернулся к Авиоле: -- Ты зарабатываешь миллионы на железе, производстве оружия и рабах. Разве этого мало? -- А разве умно делить шкуру неубитого медведя? -- сухо заметил Ульпий. Луций слушал и удивлялся. Пизон, гневно размахивая руками, обличал Авиолу: -- Ты зарабатываешь на государстве, а я на налогах. Ты запихиваешь в мешок сразу миллион, а я собираю по денарию. Тебе во сто раз легче. Твои мастерские тебя озолотили. -- Чем это они меня озолотили? -- возмутился Авиола. -- Одни заботы. Что делать с рабами, когда оружейные мастерские приходится закрывать? Что делать с оружием, если его никто не покупает? Да к тому же мы заключаем трусливый мир с варварской Парфией. Почему бы с ней не разделаться раз и навсегда. Снарядить хорошее войско и за дело! Неразговорчивый Даркон тоже вмешался: -- Рабов становится все меньше. После падения Тиберия я хочу получить монополию на торговлю рабами во всей империи. В первую очередь мне нужен молодой товар из Испании... Вилан протянул к нему руки: -- Даркон, одолжи мне два миллиона сестерциев на медные рудники, и я отдам тебе даром две тысячи испанских рабов. Выберу для тебя самых лучших... -- Заставьте наконец замолчать эту змею, -- шипел Авиола. -- Это ты змея, -- огрызнулся Вилан. -- Меня Тиберий разорил. А тебе помог. Ты разбогател на ростовщичестве, которым занимаешься втихую. -- Ничтожество! Подлец! -- хрипел Авиола, набрасываясь на Вилана. Сервий развел их и попытался прекратить спор. Он напомнил им о величии римского народа и о республике. Луций, вытаращив глаза, слушал спор -- до белого каления довела сенаторов страсть к золоту. Он считал, что хорошо знает этих благородных мужей, но сегодня убедился в обратном. Сегодня Луций видел только жадные пасти, готовые вцепиться друг другу в глотку. Они были отвратительны. А чем он лучше их? Он сразу ставит и на республику, и на императора. Сервий, нахмурившись, слушал перебранку. Посмотрите, и это римские патриоты! Борцы за республику! Он обменялся взглядом с Ульпием, тот даже посинел от гнева и презрения. Он встал, прекратил спор величественным жестом и заговорил. Ульпий говорил цветисто о родине, сенате и римском народе, о старых римских доблестях. Они слушали и с удивлением думали про себя, что ведь их прибыль -- это прибыль родины, к чему тогда эти высокопарные, затасканные слова? Сервий повторил план действий. Потом потребовал для себя абсолютной власти, чтобы в нужный момент дать сигнал к покушению на Капри и захвату основных позиций в Риме. Наконец, самому старшему из них, Ульпию, к которому весь сенат и народ относились с большим уважением за честность его рода, все снова торжественно поклялись хранить молчание и верность. Поклялся и Луций. Расходились поодиночке. Остались одни родственники, оба Куриона и Авиола, будущий тесть Луция. Авиола уже давно ждал момента, когда сможет бросить в лицо Луцию обвинения в нарушении данного Торквате обещания. При всех он не хотел говорить об этом. Теперь удобный момент наступил. -- Ты тоже присягал на верность Ульпию? -- внезапно обратился он к Луцию. -- Конечно, -- ответил тот. -- И притом, будучи обручен с дочерью республиканца, ты бегаешь за дочерью Макрона! Удар больно задел Сервия. больше, чем Луция. -- Что ты говоришь, Авиола? -- тихо спросил старый Курион. -- Да, мой Сервий. Мои люди несколько раз видели, как он входил и выходил из ее виллы на Эсквилине. И всегда крался вдоль стены в темноте, тайком, как вор... Сервий подошел к сыну. Он сразу понял, что Авиола говорит правду. Хотел ударить Луция по лицу, но рука отяжелела, стала словно каменная. Он дышал хрипло, и холодный пот выступил у него на лбу. Какой позор! Его сын. Единственный сын. Последний Курион. Продолжатель его республиканского рода. Он смотрел на Луция затуманенными глазами. Это были самые страшные минуты в его жизни. Его ли это сын? Страшные сомнения терзали душу отца: с кем он? Мой ли он еще, наш ли? Сильный прилив крови к голове заставил его опуститься в кресло. Луций видел, как убит горем его отец. А он сам стоял перед ним опозоренный, уличенный в подлости. Сердце Луция разрывалось: он будет служить республике! Он не может предать отца. Но точно так же он не хочет, не может отказаться от Валерии. Вчера он провел у нее целую ночь. Когда он вспоминает об этой ночи, то еще и сейчас чувствует, как холодок пробегает по спине. Как она умеет разжигать страсть! Движениями, прикосновениями, словами, поцелуями, тысячекратной лаской. Луций забыл даже, как оскорбительна для него ее властность. Он хочет эту женщину, он хочет ее сладкой и хищной любви... Авиола думал о своей дочери. Об отличном зяте, который ускользал от него. Минуту он колебался, стоит ли пускать в ход последний, наиболее сильный козырь, который был у него в руках. Наконец решился: -- Сын Сервия Куриона изменяет своей невесте с дочерью императорского выскочки. С проституткой из лупанара, которую мог купить каждый грязный свинопас... Луций схватил Авиолу за плечи: -- Как ты смеешь так говорить о ней? Авиола силой освободился из цепких рук Луция и, задыхаясь, закричал: -- Это правда! Вся Александрия с ней спала. Это девка -- вот кто это. Известная проститутка... Луций вспомнил движения Валерии, вспомнил ее изысканные ласки. И не хотел верить. Он набросился на Авиолу, зачем он оскорбляет ее, лжет! -- Хочешь доказательства? -- рассмеялся Авиола. -- Нет ли у нее на боку родимого пятна, такого маленького черного пятнышка? Ага! Вот видишь! Я бывал с ней. Несколько раз. В александрийском лупанаре за один золотой... У Луция опустились руки. Авиола не лгал. Он представил себе Валерию в объятиях Авиолы. Его самолюбие и патрицианская гордость были смертельно оскорблены. Он, патриций, дал себе провести девке! Тоска по Валерии сразу обернулась ненавистью. Как нежна, как чиста по сравнению с ней Торквата! Ему страшно захотелось увидеть ее. Только бы увидеть. Сейчас! Сию минуту, чтобы вытравить из памяти этот кошмар. Сервий был рад такой развязке. Он пытался понять сыновьи чувства. Угадал в глазах сына оскорбление и ненависть. Это хорошо. Он будет наш. Снова будет мой. Но отцу было стыдно за сына перед этим толстым невежей. Он поднялся с кресла и встал перед Авиолой, твердый, уверенный: -- Только что Ульпий интересовался, кому удалось уговорить Макрона провести парад сирийского легиона, которому отводится главная роль в нашем заговоре. Это сделал Луций. Даже глупцу ясно, почему мой сын встречается с дочерью Макрона. И дураку понятно, как это важно для нас -- быть осведомленными о планах Макрона. Ты этого не понимаешь? Авиола не был психологом. Объяснение Сервия звучало вполне убедительно. Сбитый с толку толстяк растерянно моргал глазами. Вскоре Сервий начал прощаться. Они сели с сыном в лектику. и рабы понесли их. Оба Куриона молчали. Всю дорогу не посмотрели друг на друга, не сказали ни слова. Стены сенаторского кабинета были из зеленоватого мрамора, занавески были желтые, рассеченные горизонтальными зелеными полосами. Они, как волны, легко покачивались, колеблемые потоками теплого воздуха. В угасающем свете дня зелень и желтый цвет придавали лицам синеватый оттенок. Сервий был бледен. Сегодня самый несчастливый, самый страшный день в его жизни, он не мог припомнить ни одного такого несчастливого дня, и, думая о своих будущих днях, он не мог даже предположить, что может быть день ужаснее этого. Что значит лишиться жизни в сравнении с разочарованием в сыне. Сервий больше всего на свете любил республику и Луция. Вернее, но в этом он никогда бы не признался открыто: Луция и республику. Он втайне восхищался Ульпием, который в любых обстоятельствах республику ставил превыше всего. Любовь Сервия к сыну была глубокой, горячей, он верил в него, сын был его надеждой. У Сервия дрожали пальцы, дрожали губы от боли и волнения. Слова Авиолы были и для него тяжелым ударом. Но Сервий -- старый солдат, и он тут же приготовился к борьбе. Он не отдаст им сына. Он должен, должен его спасти, должен вернуть его на путь чести! Курион опустился в кресло, попросил Луция сесть напротив. Он не знал, с чего начать. Наконец решил, что о дочери Макрона не скажет ни слова. Со старческой педантичностью он вспоминал давние события, когда Луций, будучи мальчиком, вел себя достойно своего рода. Мальчиком Луций был всегда честным, верным, надежным. Луций время от времени смотрел на отца. Когда они встречались глазами. Луций опускал взгляд. Уши его уже не выдерживали однообразия знакомых, столько раз слышанных слов. Они раздражали Луция, он разволновался. Ему стало казаться, что голос отца сереет, становится сиплым. Отец восхвалял старую Римскую республику, превозносил ее как чудо из чудес. Луций, не владея собой, закричал: -- Кто из нас, кто из вас помнит республику? Ее ошибки, ее несправедливость, ее проскрипции... Движение отцовской руки заставило его замолчать. -- Проскрипции шли от диктаторов. Властителей таких, как император. Ты это хорошо знаешь. И Сервий продолжал, возвысив голос. Громкие слова, восхваляющие деяния консулов и сенаторов, славу республики. возмущали Луция все больше и больше. Он часто беседовал со своим учителем Сенекой о государственных системах Азии, Африки и Европы. Сенека утверждал, что республика, возможно, и хороша в малых городах-государствах, как, например, в Греции. Огромная империя имеет, по его мнению, другие особенности; здесь управлять может только сильная рука просвещенного властелина, а не шестисотчленный ансамбль -- сенат с двумя консулами. И сейчас Луций осознал, что Сенека был прав. Отец казался ему романтиком, и его фанатическая приверженность республике выглядела смешной. Республика сегодня -- это пережиток, все более убеждался Луций, но открыто сказать об этом не решался. И только когда отец все больше и больше начал настаивать на своем, он не удержался и высказал ему точку зрения Сенеки, которую он, Луций, разделял. Сервий рассердился. Вместо аргументов с его языка посыпались напыщенные фразы. Луций возражал. Он чувствовал, что заговор сорвет его планы, близкие к осуществлению. И в такой момент он должен рисковать своей головой за безумную и романтическую идею? Эгоизм и тщеславие заставили его возразить: -- Разве не был каждый заговор раскрыт и потоплен в крови заговорщиков? А готовили их люди могущественные и осторожные, такие, как Сеян! -- Мой сын -- трус? -- воскликнул сенатор. -- Я не трус. Но мне не хочется копать себе могилу ради нескольких ненасытных пиявок... -- Луций! -- Да. Я знаю, -- продолжал Луций страстно, -- ты и Ульпий, вы честные люди. Великие римляне. Но разве ты не слышал у Авиолы этих шакалов, дерущихся из-за добычи, которая им еще не принадлежит? Авиола, Пизон, Вилан, Даркон, Бибиен. что, эти обжоры хотят республику во имя ее идей? Ради сената и римского народа? Они хотят этого только для самих себя! Они мечтают об огромных прибылях и о том, чтобы им никто не мешал решать эти вопросы в сенате и легально обворовывать родину. Вот их любовь к Риму! Вот их патриотизм! Маленький торговец с доходом в пять тысяч сестерциев в год -- это проходимец; Авиола, который глотает разом прибыль в двадцать миллионов, -- достойный уважения муж! Позор! И с этими подлыми людьми ты объединился, ты. честный и мудрый, с такими невежами хочешь уничтожить империю. У Сервия потемнело в глазах. Напрягая всю силу воли, он овладел собой; в упор глядя в глаза сыну, он заговорил свысока, холодно, по-деловому, как человек опытный, поучающий неопытного мальчика: -- Ты сказал правильно: честный и мудрый. Как честный мужчина я хочу добиться того, что считаю лучшим: республики, даже если ради этого мне придется погибнуть. Как человек мудрый я знаю. что добьюсь этого только при помощи определенных людей. И пусть у этих людей какие угодно личные планы, в этот момент они нам нужны. Потом, потом власть в республике мы не отдадим в их руки. Но сейчас они необходимы. Я был бы плохим стратегом, если бы не понимал этого. Я ожидал от сына, что он будет понятливей. Холодный отцовский тон привел Луция в себя. Его поразила вера отца в победу заговорщиков. Он молча склонил голову. Сенатор понял, что завладел сыном. Он закончил тоном, в котором каждое слово звучало приказом: -- Мой сын не продастся узурпатору. Он не предаст ради золотого венка республику и честь Курионов, он не будет изменником. Я это знаю. При слове "изменник" Луций вздрогнул. Он почувствовал в холоде слов, как кровоточит отцовская любовь к нему. Он не согласился, но и против не сказал ни слова. Еще ниже склонил голову и молчал. Старик объяснил сыновье молчание по-своему: он согласен. Подчиняется. Он мой! Наш! Сервий горячо обнял Луция, однако Луций почувствовал, что расстояние, разделявшее их, стало еще больше. Авиола, раскачиваясь на плоскостопных ногах, шел от павильона к своему дворцу. Вздыхая и отфыркиваясь, вошел он в перистиль, залитый солнцем. Лбом прислонясь к мраморным коленям Афродиты, стояла Торквата, и по щекам ее текли слезы: -- Верни мне его, богиня! Верни мне его! Авиола был тронут. Единственным человеком, которого он любил, как самого себя, была его дочь. Он подошел к ней, растерянно погладил заплаканное лицо и, желая ее утешить, добавил неуверенно: -- Не плачь, доченька. Увидишь, он к тебе вернется. Она бросилась на шею отцу и расплакалась в голос. Поздно вечером Луций пришел. Тайно, как ходил к Валерии. Под прикрытием темноты, как вор. Раб сообщил, что Луций ожидает в саду. Тьма устраивала обоих. Торквата стыдилась бледных щек и покрасневших от слез глаз, Луцию при свете тяжело было смотреть на девушку. Луций немного волновался. Ему казалось, что и в темноте он видит упрек в ее глазах. Говорил он тихо, отрывисто: -- Я знаю, что я провинился, моя дорогая... меня попутал демон... вина моя безгранична... При свете звезд его тень перед девушкой была до смешного маленькой, трясущейся. -- Я не достоин целовать край твоего платья... Он опустился на колени, рукой пытаясь ухватиться за край ее одежды. Поймал опушку плаща, поцеловал его, поцеловал, охваченный ненавистью к той, другой, все еще находясь в ее власти. Он пытался вытравить из своей души ту наглую, распущенную девку, но был бессилен. И пытался заглушить свои чувства словами, полными любви к Торквате, но любви не испытывал. -- Она заколдовала меня на миг, на миг, моя бесценная, но я не люблю ее, клянусь тебе перед всеми богами... Я не люблю ее, я презираю ее... Он сам верил тому, что говорил, но страх сжимал горло. А что, если Валерия узнает, что я ее презираю! Ведь она всемогуща, я против нее ничто, я представитель прославленного рода. Ведь она может и убийцу подослать... Ветер раскачивал верхушки кипарисов. Для Торкваты слова Луция звучали волшебной песней. Как он извиняется, мой дорогой! Как сожалеет! Как он меня любит! И она снова мечтала о тихой, горячей любви, о семейном очаге. Она погладила его по лицу холодной ладонью. Он задрожал от этого холодного прикосновения. Торквата заговорила. Несмелыми словами она пыталась передать свое чувство. Она прощала его. Радовалась возвращению. Сладкие слова раздражали его. Он предпочел бы услышать упреки, крики, гнев. -- Меня преследуют Фурии, они изматывают меня... Ее чувствительное сердце дрожало от любви. Она поцеловала его, прижалась к нему. Но он был далеко. Он проклинал ту рыжеволосую темную силу и страстно желал ее. Любовь победила девичий стыд. Торквата уже знает, как его успокоить, как ему доказать, пусть он не ждет... -- Иди, мой Луций, возьми меня, -- шептала она. Он был далеко, был у той, другой, проклятой. -- Я хочу быть твоей... Он застыл. -- Я не достоин, моя дорогая... Она снова предлагала ему себя, думая только об одном: о его счастье. Он освободился из ее объятий. -- Нет, нет. Только после свадьбы, -- процедил он сквозь зубы. -- Только после нашей свадьбы. Я должен идти. Я в опасности... Она испугалась. -- Какая опасность? Почему? Кто? -- Не спрашивай, -- ответил он уклончиво. Он сам не понимал себя. Сам не знал, что говорит, что делает. Он весь дрожал, когда целовал ей руку на прощание. Не сказал, когда снова придет. Пришел покорный, преданный, а уходил скрытный, далекий, чужой. Он до рассвета бродил по городу. Тупо, без мыслей, едва сознавая, куда идет. Когда забрезжил рассвет, он вошел в старый цирк на Марсовом поле. Приказал привести коня и как сумасшедший ринулся по ездовой дорожке. Он не думал о том, что при такой бешеной езде можно свернуть голову. А может быть, он желал именно этого. 27 О всемогуществе богов, о стих, пропой, мой! Все, что существует, создано волей бессмертных богов: жемчужные зубки, лиловые виноградные гроздья, розовые раковины, оливы и зеленая морская гладь. Все, что делается, делается по воле бессмертных богов: жемчужные зубки сверкают в улыбке, лиловые виноградные гроздья дают хмельной напиток, поет розовая раковина, цветут оливы и зеленая морская гладь пенится, как руно... Поет петух. Людские сны теряют очертания. Соня трет глаза. Тонут в море клочья тумана. За горами, над Альбой-Лонгой, в матово-серебряном небе искрится рассвет. Вставайте, лентяи! Разве не щекочет вам ноздри аромат вина и запах капающего с вертела жира? Разве вы не слышите крика чаек над морем? Разве вы не слышите, как трубят в рог? Разве не разбудил вас еще топот копыт на Остийской дороге, забитой пешими и конными, спешащими из Рима к торжественному открытию моря? Все пробуждается, кроме моря, которое не засыпает никогда. Вставай, люд Остии! И скорее на форум! Пусть никто не пропустит чудесного зрелища: процессия вот-вот двинется. Пусть никто не замешкается, ведь Октав Семпер уже собирает своих музыкантов. Сладкозвучные гитары, пастушьи форминги и сиринксы -- вперед. Вслед за ними -- звонкие систрумы. свирели и кроталумы, потом -- тамбурины с бубенчиками, а в самом конце -- трубачи со своими рогами и раковинами. -- У тебя губа распухла, Лавиний, -- замечает Октав Семпер. -- Как же ты трубить-то будешь, бездельник! -- Я в рог трубить буду, а губа тут ни при чем, умник. -- Мое почтение великому Октаву! -- смеется цимбалист. -- Октав Семпер Ступид[*], -- слышится намеренно измененный голос одного из гитаристов. [* От stupidus (лат.) -- глупый.] Вспотевший от беготни Октав разбушевался, услышав прозвище, которым наградила его Остия. -- Дураки! -- Голос он сорвал еще вчера. -- Я всю ночь ношусь как угорелый... -- По трактирам, это нам известно! -- Я работаю как вол... -- Пять раз в год, на праздники, а то дрыхнешь, и вообще ты городу в тягость, люди над тобой смеются, а богов ты позоришь! Октав Семпер воздел к небу руки, растопырив грязные пальцы, и стал сетовать на судьбу: -- Городу в тягость! Ты слышишь, Аполлон! Люди смеются, ты слышала, премудрая Минерва! Богов позорю, о Юпитер Капитолийский! Да ты как со мной разговариваешь, невежа? Если я и не работаю, так мои помощники работают... -- Ге-ге-ге, у Ступида помощники! Это кто такие? -- Мой Аякс и мой Лео! Разве этого мало? Музыканты разразились хохотом. Осел и петух! Ну и помощники! -- Парочка как на подбор! Прямо сказка! Я их так и вижу рядом, надрываются, на Ступида работают! А такса у тебя какая, ворюга? Паршивый осел до Рима и назад -- восемь сестерциев. Такого еще свет не видывал! Октава нисколько не задело слово "ворюга", но за осла он обиделся. -- Если бы мне пришлось иметь дело с такими заказчиками, как ты, я бы давно с голоду помер! -- бушевал Октав. -- Да один гребень моего петуха -- запомни хорошенько! -- стоит больше, чем ты весь! -- Конечно, твой облезлый петух -- это вещь. А все равно в сегодняшнем бою плохо ему придется. Петух Лавра ему голову-то проломит, от замечательного гребня не останется ничего! Октав выпрямился и пренебрежительно произнес: -- Мой Лео этого Лаврова недоноска отделает еще в первой схватке. Заруби себе это на носу! -- Смотри-ка, опять он лезет со своим занюханным паршивцем. Да ему подыхать пора! Октаву это надоело. Он протянул руку: -- Ставлю десять сестерциев! Ну как? -- Давай, давай! -- кричали музыканты, перебивая друг друга. Ставки посыпались одна за другой. Все бились об заклад, побросав свои инструменты. Семпер был страшно доволен: очень неплохо. Если Лео выиграет бой, дело в шляпе: заплачу долг за осла, а потом вам покажу. Закачу такую гулянку, какой Остия не видывала. Пусть знают, кто такой Октав Семпер! Я вам покажу Ступида, негодяи! Осел -- дерьмо! Я куплю лошадь и буду возить в Рим чужестранцев, которые здесь высаживаются. А со временем с доходов куплю таверну, двенадцать амфор слева, двенадцать амфор справа... Эдил, имевший в Октаве верного прихвостня и устроителя всех торжеств, прервал его размышления: -- Трубачи, начинайте! Ту-ту-ту... Погонщики гонят на форум жертвенных животных с позолоченными рогами и с шерстяными плетенками на шее. Белый бык, розовые кабаны, белые бараны. Жертвы Нептуну, богу моря. В это время над Альбанскими горами взвилась золотая птица -- солнце. Люд Остии. приветствуй праздничное утро фанфарами смеха! Сегодня все идут просить Нептуна, чтобы он открыл дорогу кораблям. Рынок опустел. Все склады закрыты, сегодня праздник моря, сегодня праздник тех, кого море кормит. Все торопятся сложить к ногам Нептуна свои дары, чтобы бурное море было милостиво к рыбакам, чтобы Нептун дал им богатый улов. Смотри-ка, самый старый остийский рыбак шествует во главе всей семьи и несет в дар богу моря сплетенный из тростника челнок. И все остальные тоже приходят с дарами: с камбалой, с курицей, с миской оливок, с кроликом, с головкой сыра. с выкрашенными в сине-зеленый цвет яйцами, с горбушкой нищенского хлеба. Вездесущий Октав Семпер ставит их в конец процессии. Он поспевает всюду. Всюду слышен его охрипший от пьянства голос, повсюду мелькает его неуклюжая фигура. -- Ну, ты даешь, Марций! Черствый кусок черного хлеба! Фу! А ты что тащишь, Деций? И это яйца? А помельче не нашлось? Это козье дерьмо, а не яйца! Не стыдно тебе... Он бегает среди рыбаков, гребцов и грузчиков, критикует, проклинает, ругается... Люд остийский знает своего Октава Семпера Ступида. -- Отрезать тебе язык, так ты и не пригодишься ни на что, хвастун, блюдолиз... Смотри-ка, как он кланяется собравшимся на форуме жрецам -- того и гляди, сломается. Глашатаи бежали перед лектикой из эбена, серебра и слоновой кости, лектику сопровождали шесть преторианцев на белых конях: -- Дорогу дочери высокородного Макрона! Пурпурная занавеска отодвинулась, рабы открыли дверцы, и из носилок вышла Валерия. И вот уже гнутся перед ней спины остийских сановников, сыплются слова приветствий. Толпа в изумлении зашевелилась. Эта рыжеволосая женщина -- настоящая Венера. Все на ней горит, переливается: карминный рот, золотые браслеты, рубины в ушах, алмазные перстни. Женщины задерживают взгляды на красавице, оценивая каждую деталь ее прически и туалета. Всеобщее внимание привлекают восемь эфиопов, которые уже опускают на землю следующие носилки. -- Это сенаторы Сервий Курион и Авиола. А девушка с ними -- дочь Авиолы, -- важно сообщает Октав Семпер музыкантам; он счастлив блеснуть перед ними тем, что знает таких важных особ. Но глазеть было уже некогда, потому что по знаку понтифика процессия тронулась от форума к берегу. В процессии шли представители жреческих коллегий. Понтифики в белых одеждах, коллегия которых, как говорят, была основана еще во времена царя Нумы, это они выработали сложный ритуал жертвоприношений во время торжеств и бракосочетаний, погребений и ввода в права наследства, а также при акте усыновления. Преисполненные высшей мудрости, они выступали сановным шагом, и важная поступь служила лишним подтверждением их значительности. Фламины, жрецы трех божеств, Юпитера, Марса Сабинского и Квирина, в островерхих кожаных шапках, на чьей одежде, которая скреплялась лишь пряжками, не должно было быть ни узла, ни стежка, выступали не менее величественно. За ними плыли весталки в белоснежных одеяниях с покрытыми головами. Они поддерживали священный огонь Весты и стерегли прославленный палладиум, древнее деревянное изображение Минервы, которое, по преданию. принес в Рим из Трои Эней. Они шествовали по главной улице Остии, гордые от сознания своей неприкосновенности. Следом шли благородные авгуры, облаченные в тоги с пурпурными полосами, в руках у них символ жреческого сана -- остроконечный жезл. Они -- толкователи прорицаний, заключенных в священных Сивиллиных книгах, они -- предсказатели судеб Рима, успехов или неудач в сражениях. Будущее открывалось им в полете орла и ястреба, в карканье ворона, в криках петуха и совы. Они читали судьбы мира по клювам священных цыплят, имея, впрочем, полное право взять для гадания цыпленка откормленного или тощего, что влияло на исход гадания и определялось интересами вопрошающего, но чаще самого благородного авгура. За ними шли гаруспики, которые умели предсказывать решительно все, что будет и чего не будет в жизни, гадая по внутренностям жертвенных животных, чьи печень, желчь, легкие и сердце никогда не солгут и не ошибутся. Музыканты со свирелями, цимбалами, тамбуринами и сиринксами шли впереди салиев, жрецов сабинского бога войны Квирина. Салии были в пурпурных туниках с металлическими поясами, на груди -- легкий панцирь, на голове -- шлем с острым наконечником, в левой руке -- легкий меч, в правой -- копье; они плясали на всем пути, от форума до берега, ударяя копьями в священные медные щиты. которые несли рабы. Их танец сопровождался визгливой музыкой, а дородные жрецы выкрикивали древние аксаменты. молитвенные обращения к Марсу. Янусу и Минерве. Народ слов не понимал. Салии тоже. Потом поступью тяжеловооруженных воинов шествовали фециалы. На плечи этих жрецов была возложена ответственность за жизнь и смерть многих, разделяемая. впрочем, ими с его императорским величеством и высокочтимым сенатом, они объявляли войны. Делалось это следующим образом. У военной колонны храма Беллоны в Риме главный фециал символически метал окровавленное копье в ту сторону, где находилась неприятельская земля. За ними двигались вереницы жрецов, служащих во время обычных жертвоприношений, жрецы рядовые, среди них луперки, титии и другие. Процессию жрецов заключали августалы, коллегию которых основал Тиберий в честь своего отчима Октавиана Августа после его кончины. За ними следом шли сотни греческих ликторов, пекари, выпекавшие жертвенный хлеб, слуги, глашатаи, рабы, погонщики жертвенных животных, которые гнали предназначенный для сегодняшнего торжественного жертвоприношения скот, помощники жрецов, которые несли кадильницы, миски для крови, корзинки для внутренностей, кропильницы и другие необходимые во время жертвоприношений предметы. И в самом конце -- толпы народа во главе с рыбаками, которые несли на плечах сплетенные из соломы челны. В них покачивались глиняные фигурки членов Нептунова двора: тритоны, наяды, нереиды, сирены. Желтые челны плавно вздымались в такт музыке, будто покачиваясь на морских волнах. Все было в движении. Пестрая одежда глиняных наяд и нереид напоминала одежду рыбачек. Покачивались челны, фигурки, плечи рыбаков -- все плыло и качалось. Ведь море -- это наша обитель, наша судьба, наше плодородное и дающее пищу поле. Покачивалось на рыбацких плечах огромное чучело дельфина. Покачивались в руках рыбаков гарпуны, направленные на фантастических морских чудовищ. Общий ритм движения возбуждал и опьянял людей, они шли, раскачиваясь из стороны в сторону. И все же, несмотря на прекрасное это зрелище, в толпе нашлись недовольные: -- Вы видали, какая прорва тут этих жрецов да их помощников? Клянусь Нептуном! Ну и набралось же дармоедов! А сколько их по всей Италии! Во кому сладко-то живется. Их государство кормит. -- Государство. Конечно. Но только ведь и мы их кормим: жертвами, приношениями, тяжко заработанным денарием, ведь меньше-то они не берут... -- Паразиты! -- Молчи-ка лучше. А то отделают тебя так, что родная мать не узнает! Но остийский люд не робок. Ему терять нечего, поэтому он выражает свое мнение вслух: -- Проклятые дармоеды! Между тем процессия пересекла город и остановилась на морском берегу, где за жертвенником стояла большая мраморная статуя Нептуна. Бородатое лицо бога всех вод, соленых и пресных, величественно, как само море. Божественный взгляд спокойно остановился на толпах людей, на жрецах и их помощниках, которые суетились около алтаря с жертвенными животными. Главный жрец Нептуна с воздетыми к небу руками, заслонив лицо тогой, обошел жертвенник, славя богов. Потом, склонившись перед алтарем, молил о снисхождении сначала Януса, этого требовала традиция, потом Нептуна, которому предназначалась жертва, и, наконец, Весту. Голос жреца поднимался ввысь и отчетливо звучал в тишине, нарушаемой лишь треском огней в плошках на пилонах вокруг жертвенного алтаря и криком чаек. Из кадильниц, раскачиваемых четырьмя жрецами, поднимался к небу благовонный дым. И вот взлетели молоты, сверкнули длинные лезвия ножей, упал первый бык, второй, пятый, падали бараны, кабаны, козлы. Светло-красная кровь взметнулась ввысь, обрызгала ослепительно-белое лицо Нептуна. Лицо Нептуна, обрызганное кровью, стало жестоким. Бог свирепо глядел на жертвы, на копошащихся внизу людей. Кровь на белом мраморе божественного чела быстро высохла под солнечными лучами и отвратительно пахла. Жертвоприношение было закончено. За спиной Нептуна рабы волокли туши убитых животных; из них будет приготовлено угощение для жрецов, мясо жертвенных животных принадлежит жрецам и их помощникам. Сановные гости готовились ступить на большую трирему, которая должна была первой выйти в море. Рыбаки торопились к баркам, садились в них со своими семьями, прихватывая соломенные челны с фигурками морских божеств. Понтифик величаво приближался к триреме. Он знал: сегодня здесь много важных гостей из Рима, сенаторов и магистратов. Лишь Макрона нет, он на Капри, у императора. Дочь его, однако, здесь. Понтифик предложил ей первой вступить на корабль. Недовольные сенаторы были вынуждены смириться. Валерия прошла мимо них. Она заметила отца Луция. Он пристально смотрел на нее. Рядом с ним старый Ульпий. А вот сенатор Авиола, отец этой... "И она тут", -- подумала Валерия, приметив Торквату. Валерия снова посмотрела на Авиолу и побледнела. Старое воспоминанье: александрийский лупанар. Валерия стиснула зубы, овладела собой. Она миновала ряды гостей. Луций не приехал. Почему? Он обещал ей быть здесь. Валерия старалась подавить в себе гнев и разочарование. Сопровождаемая понтификом. сенаторами и жрецами, она твердо прошла по мосткам, переброшенным с берега на трирему. Уселась в приготовленное кресло, слегка повернув его. чтобы видеть Торквату. Снежно-бледные щечки девушки окаймляли золотисто-каштановые локоны. Волосы падали на худенькие плечи, окутанные дорогой, расшитой золотом столой. Луций не приехал, и разочарование было написано на ее полудетском личике, маленькие руки механически теребили бахрому на одежде. Валерия внимательно смотрела на девушку. Нежная, целомудренная, прелестная. Само очарование. В один прекрасный день, несомненно в один прекрасный день, Луций пресытится мной, и тогда он отдаст предпочтение этому нежному созданию... Этой девушке... А потом? Нет! Никакого "потом" не будет! Так думала дочь Макрона. Сердце Валерии ожесточилось, стало каменным, в глазах появился холодный блеск. Он не должен наступить этот страшный день! Сколько же времени дать тебе, девушка, чтобы ты забыла Луция? Для страсти и страха и месяц -- большой срок. Посмотрим. Если ты не оставишь его, если я не почувствую, что из мыслей его ты исчезла, горе тебе, малютка! Сервий тоже думал о Луции: сейчас он занят перемещением когорты шестого легиона из Альбы-Лонги на Марсово поле в Риме. Войско -- это основа любого выступления против императорской власти. На один шаг они будут ближе к цели. Трирема вышла в открытое море, за ней -- Другие большие корабли, а вокруг, как мухи, роились барки рыбаков. Восемьдесят гребцов налегли на весла, ветер расправил паруса, и рыбацкие челны вскоре остались далеко позади. Праздник открытия моря. Чтобы умилостивить море, с корабля будут сброшены дары земли. Потом авгур выпустит орла, полет которого возвестит, как принял Нептун жертвы и будет ли в этом году милость морякам. Если орел полетит ввысь, слава вам, могущественные воды, и благо нам, людям. Но если орел полетит низко над водой -- горе нам, горе кораблям в море! На носу триремы с эмблемой Рима -- "SPOR", -- выведенной золотом по пурпурному фону, стоял, воздев руки, понтифик. Он взывал к морю. Авиола слушал понтифика и подсчитывал. Три корабля он пошлет в Карфаген за кожами, четыре -- в Испанию за медью для щитов, пять -- в Азию за железом для панцирей и мечей, три -- в Сирию и Египет за редким деревом. Пятнадцать кораблей. А может быть, и двадцать. Клянусь Нептуном, и вправду от моря зависит удача этого предприятия. Я дал понтифику триста золотых, жрецам Нептуна послал трех быков и стадо кабанов. Этого, наверно, довольно. Довольно этого, морское божество? Над кораблем пролетела чайка, и птичий помет испачкал руку Авиолы. Дурной знак! Видно, мало. Нептун слишком требователен. Требовательнее, чем Юпитер и наш покровитель Меркурий вместе. Да и причина есть: вода не суша, риск велик: "Что ж. -- думает про себя Авиола, незаметно стирая краем своей сенаторской тоги птичий подарок с руки, -- может быть, поможет особый дар Нептуну". Он осмотрел перстни на испачканной руке. Вот этот, со смарагдом. Тонковат, конечно, но смарагд очень хороший. По крайней мере шестнадцать золотых стоит. Авиола встал, снял перстень, повертел его в лучах солнца, чтобы видно было, как сверкает драгоценный камень, и широким жестом бросил в море. Остальные сенаторы волей-неволей должны были последовать его примеру, и каждого при этом не оставляла мысль о торговле, успех которой зависел от моря. Красно-желтые паруса опали, гребцы подняли весла, корабль остановился и покачивался на волнах. Полдень. Солнце в зените. Сейчас начнется главный обряд, нужно ублаготворить море и открыть его для кораблей. Три огромные серебряные амфоры с рельефным изображением земных даров морю стояли на носу корабля. В одной амфоре кровь жертвенных животных -- квинтэссенция всего, чем утоляет земля человеческий голод. В другой -- то, что утоляет жажду: густое, неразбавленное фалернское вино. В третьей амфоре -- желто-зеленое оливковое масло, которое не только питает человека, но и может успокоить волнение на море. Маленькие барки догнали трирему и остановились неподалеку. Рыбаки спустили на воду соломенные челны с фигурками морских божеств. Остийская пристань едва видна, мраморный Нептун кажется белой точкой на серо-зеленом земном горизонте. Рыбаки в барках поднялись, встали с кресел и гости на триреме. Момент священнодействия сомкнул все уста, приглушил всякий звук. Мертвая тишина. Лишь дерзкая чайка нарушает ее варварским криком. У первой амфоры, с кровью, встал понтифик, у второй, с вином, -- жрец Нептуна, у амфоры с маслом -- эпулон коллегии семи стольников. Все трое одеты в тоги с пурпурной полосой, на головах слабый ветерок раздувает цветные ленты. Первая -- красно-черная, цвета запекшейся крови, вторая -- светло-красная. цвета молодого вина, третья -- лимонно-желтая, цвета оливкового масла. Три жреца под звуки труб сдвинули при помощи рабов три амфоры. Одной струей полились в море кровь, вино и масло. Тяжелая жидкость падала в воду. Вода окрасилась кровью, зазолотилась, стала переливаться всеми цветами радуги. Понтифик возгласил: -- На вечный мир с морем! Сверкающее слово "мир" повторилось, далеко разнесенное ветром, рассыпалось солнечными лучами по сияющей морской глади. Авгур подошел к большой клетке. Сорвал покрывало и открыл дверцу. Орел, прекрасный, как в дивном сне, остановился на краю палубы, ослепленный солнечным светом. Полдень, время отлива, море уходит в зеленые глубины, колеблющиеся тени едва приметны. Коварные волны жмурятся от солнечного сияния. Все напряжено -- как боги примут жертву? Орел медленно расправил крылья, взмахнул ими и неожиданно стрелой взмыл в поднебесье. Восторженные вопли на корабле, на барках, на берегу заглушили победное пение труб. Авгур, воздев руки к небу, провозгласил: -- Радуйтесь, квириты! Нептун благосклонно принял наши дары! Море открыто для всех кораблей, для военных, для торговых и для рыбацких. Слава Нептуну! Слава бессмертным богам! -- Слава!.. Слава!.. Корабль повернул к берегу. Понтифик подошел к дочери Макрона и произнес хвастливо, как будто все, что тут произошло, было исключительно его заслугой: -- Ты видела, благородная госпожа, как Нептун принял нашу жертву? -- Да, -- подтвердила Валерия, наблюдая, как Торквата следит за полетом орла в лазурной вышине. Она видела, какой надеждой и радостью засветилось лицо девушки. Очевидно, в полете орла она нашла и для себя добрый знак. Она, пожалуй, верит, что вновь обретет Луция. Валерия из-под опущенных ресниц смотрела на девушку. Радуешься. Ну, порадуйся немножко. Недолго осталось. -- Ты расскажешь, благороднейшая, своему отцу... -- Разумеется, высокочтимый понтифик: сегодня же я буду говорить с ним, -- улыбнулась красавица, и наивная Торквата сочла ее улыбку еще одним добрым знаком. Она устремила взгляд на орла. Он поднимался все выше и выше, его серо-белые крылья понемногу превратились в бледную точку, и наконец он исчез в сияющем небесном куполе. Толпа на берегу разбредалась. Обмытый рабами Нептун смотрел вдаль на свое море спокойно и доброжелательно. Он принял дары, принял жертвы. Но что будет дальше? Обещать спокойное море на весь год? Трудно обещать. Орел пообещал. Но Нептун не обещал ничего. Море само решит. Нептун будет молча стоять здесь и сам подивится, когда спокойная морская гладь разбушуется, разъярится. Тут и бог ничего не сможет поделать, помогайте себе сами, рыбаки остийские. 28 После полудня лектики вместе со своим благородным содержимым отправились в обратный путь, в Рим. За ними тянулись волны дорогих духов, после них остались зыбкие следы на прибрежном песке. Запахи рассеялись, следы смыли волны. Остия на время затихла. Рыбаки вернулись в свои хижины и сели за ужин. Праздничный стол требует и праздничных напитков. Ну-ка. Марк, забеги в таверну еще за одним кувшинчиком. Ты говоришь, это двенадцатый? Ну и ну! А ведь это только начало. Сегодня же праздник, болван. Нептун постарается, чтобы наши сети и животы были полны. На площади перед таверной "Беззубая мурена" движение не затихает. Здесь собрались все. кто умеет подзаработать и на бедняке. Гончары, ювелиры, кондитеры, продавцы мелочей хриплыми голосами призывали покупателей. Октав Семпер идет по площади нахмуренный, черный ежик на его голове готов проткнуть весь свет. Беззаботное, веселое настроение, царящее вокруг, злит его еще больше. Минуту назад его петух по кличке Лео проиграл петуху Лавра. Проиграл так позорно, как поросенок носорогу. Фи! Рыбачка поворачивает в руке глиняный светильник и торгуется с хозяином: -- Пять сестерциев и ни ассом больше! -- Восемь и ни ассом меньше. -- Ну и обдирала ты, дорогой! "Да, дорого мне обошелся этот проигрыш, безумно дорого, -- думает Октав. -- Все ставки проиграны. Вечером возьму нож и покончу с этим ублюдком", -- решает Октав судьбу побежденного Лео. У лавки с вином два моряка пьют в честь Нептуна. Они не виделись пять лет. Теперь пьют и обнимаются, покачиваясь на нетвердых ногах. -- Я люблю тебя, братец. Будь здоров! Октав вспомнил сияющее лицо Лавра, когда во время драки из Лео так летели перья, что петухов едва было видно. Расписать бы тебе твою наглую морду, скалит зубы Октав. Шум, писк детворы, смех, пение и звуки флейты, радость поднимается и переливается, будто тесто, все это только бесит Октава. Налитыми кровью глазами он посмотрел в сторону моря. Там нетерпеливые рыбаки уже укладывают сети в лодки, собираются на ночной лов. Хапуги, думает про себя Октав. Так торопитесь, словно ночью от вас уплывет мурена с брюхом, набитым золотыми. Разве завтра не будет дня? Завтра. Завтра потянется цепь забот, и конца им не будет. И все из-за петуха Лавра. Ну подожди, стерва, я и тебя заполучу и срежу твой гребешок. А сейчас пить, поскорее залить свое горе. Приморская таверна "Беззубая мурена" -- низкое помещение с деревянным, дочерна закопченным потолком, вся насквозь пропахла рыбой. Из кухни тянулся залах жира и пригоревшего жаркого. Вокруг нескольких столов с остатками пищи сидели мужчины. Вино разносила трактирщица. Эту хромую женщину ни в чем нельзя было винить: что поделаешь, не была она украшением праздничного дня. Посудите сами, разве будет у тебя приподнятое настроение, если единственная присутствующая здесь женщина похожа на скелет, на жердь в пеплуме, о которую можно уколоть руки. Бр-р-р-р! Лучше смотреть на дно кружки и заливать свои желания вином, растворяясь в упоительной надежде. -- ...и потом куплю себе новую лодку. Справлю себе густо плетенную сеть... -- ...в этом году со мной впервые выйдет мой сынишка, ему четырнадцать исполнится... -- ...а помнишь, в прошлом году? Это был благословенный день. Каждый наловил кучу рыбы. А я тунца... С ним мне пришлось повозиться до утра, прежде чем я доволок его до берега. Всю сеть порвал. Во какой был! Попался к вечеру, когда луна заходила... -- ...если мне повезет, Фортуна, помоги мне, я выужу прожорливую мурену длиной в пять стоп, отвезу ее в Рим и выручу тысячу сестерциев... Тощая трактирщица зажгла факелы в помещении и перед таверной, где сидело больше народа, чем внутри. -- Эй ты, прибрежное страшилище! Копченой трески к вину! Здесь пировала вся рыбацкая Остия. Назойливый запах рыбы стоял над таверной, хотя сегодня каждый умылся и оделся в праздничное платье. Кислые испарения вина смешивались с запахами жареного лука и рыбы, и каждый из этих запахов будто ста