суется на занавесках и обивке лектик. Впереди носилок бегут ликторы. -- Дорогу носилкам благородного сенатора Сервия Геминия Куриона! Что ни носилки, то представитель власти, то столп империи, то потомок древнего рода. Родословные некоторых сенаторских родов восходят, говорят, к периоду мифов, к Геркулесу, Энею, царю Нуме, и только богам известно куда еще. За пригоршню золота всегда можно найти бедного мудреца, который придумает и изготовит древнейшую родословную. Только в Риме "род и благородство без богатства ничего не стоили". Могущественные Patres Urbis[*] избрали своим идолом золото и обогащались с настойчивостью, достойной потомков близнецов, вскормленных молоком волчицы и имеющих волчьи клыки. [* Отцы города, сенаторы (лат.).] В империи человек ценится только в зависимости от того, сколько он имеет. Каждая семья чтит восковые маски предков, подкрашивая их маслянистой сажей, чтобы выглядели древнее. Эти маски могли бы порассказать. как сенаторские роды добились огромных состояний, которые оцениваются в сто, двести и триста миллионов. От работы рабов на латифундиях, на виноградниках, в рудниках, на кирпичных заводах, в ткацких мастерских, в парфюмерных цехах, от аренды, налогов и податей с провинций, от тайного ростовщичества и заморской торговли, от награбленной недвижимости и земель в провинциях богачи скопили такие состояния, которые дают им возможность вести царский образ жизни. Остатками с их стола питается армия рабов, которая ежедневно исполняет любое желание шестисот сенаторских семейств. И тысячи клиентов и вольноотпущенников, которым покровительствуют сенаторы, дополняют блеск и славу домов вместе с нанятыми поэтами, художниками, скульпторами, риторами и философами, как того требует мода. Носилки останавливаются перед лестницей, ведущей в храм. Из-под белой тоги высовывается нога в патрицианской туфле с подошвой из черной кожи, с застежкой в форме полумесяца, украшенной слоновой костью. Появляется обрюзгшее лицо, лысый череп или заботливо причесанная голова. И тут арделионы и весь уличный сброд, а с ним и многоликий римский народ, который свозит, приносит, приготавливает, исправляет и разносит все для удобства шестисот сенаторских семей, шумно приветствует властителей в белом, которые спокойно и важно поднимаются по ступеням храма. Внутри храма рядами стоят шестьсот кресел. Сенаторы садятся не сразу, еще есть время. Они прохаживаются по портику. Говорят о сегодняшнем торжественном заседании сената, на котором понтифик воздаст хвалу богам за прекращение войны с парфянами и на котором Луций Курион произнесет свою первую публичную речь. Собрание отметит сегодня и пятидесятилетие первого человека в империи Макрона и достойно восславит этого выдающегося мужа. Сенаторы говорят о своих торговых сделках и здесь. Говорят обо всем. Но один вопрос держат в напряжении мысли всех: как император? Долго ли еще? Что потом? Об этом шепчутся, это волнует всех. С притворным участием расспрашивают один другого о здоровье императора, движимые желанием узнать что-нибудь новое. Луций взволнован, но вопреки волнению, которое сжимает сердце и горло, он испытывает чувство гордости. Впервые он будет стоять перед сенатом. Впервые обратится к собранию, которое вместе с императором правит всем цивилизованным миром. Хорошо ли он выступит? Не испортит ли -- неопытный -- свою первую публичную речь перед сенатом? Внимательно ли его будут слушать? Понравится ли его выступление, которое он так заботливо приготовил с помощью отца? Луций взволнованно дышал, идя рядом с отцом по портику. Вы только посмотрите, те, кто с высоты своего величия и сенаторского звания раньше едва отвечал на его приветствия, сегодня дружески кивают ему и подставляют щеки для поцелуя. Сенатор, который перед отъездом Луция на Восток едва удостаивал его горделивой усмешкой, теперь раболепствует перед ним и называет его надеждой Рима. Какой поворот! Луций отыскивает глазами знакомых, главным образом тех, которые являются сообщниками его отца! Он видит строгое, аскетическое лицо сенатора Ульпия, видит в окружении республиканцев четко вылепленное лицо Пизона, замечает женственное, но жестокое лицо Бибиена. Увидел он и Сенеку, окруженного толпой внимательно слушающих поклонников. Какое впечатление произведет на него моя речь? Когда Луций составлял ее, выслушивая советы отца, он заботился о том, чтобы быть лояльным в отношении императора, а не рабски преданным и незаметно, но постоянно превозносить сенат, сенат, сенат. Заметят ли это сторонники отца? Оценят ли его стремление? А что скажет Калигула? А Макрон? Голос отца прервал его мысли: -- Что с тобой случилось, мой дорогой? Вопрос был обращен к Авиоле, который вошел весь красный со злой складкой у толстых губ. -- Эти собаки! Эти проклятые собаки! Гнусные варвары! Ты только посуди. У меня сбежало пять рабов. В ту ночь, когда меня этот негодяй Фабий выманил -- ну да ты знаешь. Они оглушили стражника, сделали подкоп под стеной в саду и сбежали... -- Они что-нибудь украли? -- Ничего. Но сбежали. И другие им, конечно, помогали. Бунт рабов в моем дворце! Представь себе, Сервий. эту дерзость. Одного мы схватили... Авиола вытер платком пот с затылка и продолжал, обнажая широкие желтые зубы: -- Я приказал его распять на кресте. Двадцати негодяям я для острастки приказал отрубить головы, а триста высечь до полусмерти. -- Правильно, -- согласился Сервий. -- Жестоко наказывать за бунт справедливо. Авиола отдувался: -- Потерять двадцать пять рабов. Даже если считать только по пятьсот сестерциев. Уйма денег. Я не могу прийти в себя. О боги, сжальтесь надо мной! Луций с отвращением посмотрел на заплывшее лицо Авиолы. У него не менее трехсот миллионов, а он жалуется так, словно потерял все. Скряга. Почему люди так жаждут золота? Бережливость и рачительность относятся к старым римским добродетелям... В эту минуту Сервий и толстый Авиола поклонились еще более толстому, ласково улыбающемуся мужчине. Луций тотчас узнал его. Сенатор Гатерий Агриппа. О нем болтают, что он доносчик. Однако ни у кого нет против него улик. Агриппа пронес свой огромный живот дальше. Обоих сенаторов пронзила одна и та же мысль: возможно, однажды он выдаст и меня? Надо быть начеку! Удар в медный диск. Второй. Третий. Сенаторы входили под своды храма и медленно шли к своим креслам, величественные и белые. Напротив стояли три мраморные статуи. Слева -- божественный Октавиан Август, посредине -- бог войны Марс Мститель и справа -- Тиберий. Рядом со статуей Тиберия сели наследник Калигула, Макрон и оба консула -- Гней Ацерроний и Гай Понтий. Луций стоял среди эдилов, квесторов и судей за креслами сенаторов. Увидев Калигулу, он побледнел. Вспомнил, что Калигула никогда не любил его, что завидовал его успехам на гипподроме и стадионе. Он тоже будет слушать речь Луция. Как он ее расценит? А может быть, осудит? Дыхание с хрипом вырывалось из груди Луция. К жертвеннику подошел понтифик и гаруспики. Убитого барана облили духами. Гаруспики выкрикивали радостные предзнаменования, прочитанные по внутренностям животного. Баран был предан огню. засыпан травами, и ароматный дым поднимался к сводам храма, освещаемым мерцающим пламенем факелов. Спасибо вам, боги, за прекращение войны, за сохранение мира! Ликование сенаторов наполовину было фальшивым. Война для них. тайных членов монополий, -- один из доходнейших источников прибыли. Но сегодня полагалось изображать восторг по поводу мира. Заседание открыл консул Гай Понтий. Он приветствовал наследника Гая Цезаря, который встал и под аплодисменты обнял Макрона, первым поздравив его с пятидесятилетием, аплодисменты усилились, потом его обняли оба консула. Макрон, одетый в походную форму префекта преторианцев, расставив ноги, как главнокомандующий на поле боя, остался стоять. Консул Понтий предоставил слово сенатору Рупертилию. Тот поднялся и голосом, дрожащим от волнения, поздравил Макрона от имени сената. Обнял его и уселся в кресло, демонстративно изображая волнение, как и те пятьсот девяносто девять остальных, которые поднятой рукой приветствовали Макрона. Потом выступил сенатор Менол и прочитал письмо императора. За эти одиннадцать лет, что император покинул Рим и в одиночестве гнил на Капри, сенат уже привык к его письмам. Не было, как говорится, ни одного заседания сената, чтобы к нему не было обращено письмо Тиберия. Это были письма, полные зрелой мудрости, иногда ласково укоряющие опрометчивого льстеца, иногда настойчиво требующие наказания изменника родины, иногда иронически подсмеивающиеся над малодушием крупных сановников. Сегодняшнее письмо вызвало огромный интерес, так как в Риме упорно шепчутся, что император при смерти, а из письма многое можно узнать, даже если человек не видит написанного. Кроме того. император пишет сенату о своем преемнике, а это также может кое-что раскрыть. От всей души я и вы, уважаемые отцы, должны благодарить бессмертных богов за то, что нам, смертным, которым они доверили власть над большей частью света, они даровали Гнея Невия Сертория Макрона. Какое чувство утешения, я бы даже сказал избавления, я испытал, когда после устранения изменника Сеяна мог передать командование преторианцами и заботу о государстве в руки мужа такого честного, достойного уважения и справедливого, каким является мой Макрон. И сегодня, когда благодаря заслугам многих мудрых сынов Рима удалось предотвратить угрозу войны с парфянами, основная наша благодарность должна быть принесена Невию Макрону. Статуи полубогов в креслах зашевелились, холеные руки взметнулись к прослезившимся глазам. Голосом, в котором звучали подобострастие и торжественность, Менол продолжал читать дальше слова похвалы. И поэтому я думаю, отцы отечества, что будет справедливо, если сей великий муж будет отмечен по заслугам в эту торжественную минуту. Я передаю вам свой совет, скорее, это можно было бы назвать просьбой старика, который не очень избалован судьбой, предначертанной ему Парками, и на старости лет радуется такой драгоценной дружбе: чтобы вы в храме Марса Мстителя, где в этот момент вы слушаете мои слова, рядом с моей статуей поставили статую Невия Макрона... На мгновение воцарилась тишина. Потом храм содрогнулся от аплодисментов, шестьсот оживших статуй полубогов поднялись, зааплодировали и закричали: -- Да здравствует Невий Макрон! У сенаторов, высшей знати государства, руки сводило от отвращения, что они должны прославлять погонщика волов. Но это было необходимо. Луций огляделся. Аплодировали все. Уважение? Почтение? Страх? Многие старались изо всех сил, желая обратить на себя внимание. Луций наблюдал: аплодировали и Сервий и Ульпий. Аплодировал Сенека. Луций ничего не мог прочесть на его лице. Оно было спокойным, с застывшей улыбкой. Сенаторы старались удержать восторженное состояние как можно дольше. Первым сел Ульпий, за ним Сенека. Когда овация смолкла, Менол произнес: -- Ваши аплодисменты, которыми вы встретили предложение императора, чтобы сенат и народ римский за заслуги перед родиной поставили в этом храме статую Макрона, являются доказательством вашего согласия. Следовательно, сенат... В этот момент Макрон поднял руку и прервал речь Менола. -- Простите меня за то, что я прерываю заседание славного сената. Но я не могу поступить иначе, -- Макрон глубоко вздохнул. На язык ему просились слова некрасивые, тяжеловесные. Но он вспомнил, что здесь следует придерживаться ритуала. -- Досточтимые отцы, моя благодарность императору и вам безгранична. И если я что-нибудь сделал для родины, так это было сделано по вашему желанию и желанию императора. Я счастлив, что пользуюсь доверием императора и вашим... Но я не достоин такого возвеличивания. Поэтому я должен отказаться от чести, которую вы мне хотите оказать, я должен, я не могу -- ну, это не годится, уважаемые отцы, согласитесь, что это не годится. Сенаторы подняли головы в изумлении. Что бы это могло означать? Раньше Сеян сам себе организовывал почести; его статуи стояли в храмах по всей Италии и даже в провинциях, а этот бывший раб и центурион, вознесенный сегодня так же высоко, как и Сеян, отказывается от этого! Какое постыдное лицемерие! Он хочет, чтобы его заставили принять награду! И вот уже раздаются голоса, которые уговаривают его. которые доказывают ему. Однако Макрон продолжает дальше: -- Разве это возможно, чтобы мое изображение, уважаемые сенаторы, стояло в одном ряду с богом Марсом, божественным Августом и нашим любимым императором? Кто я по сравнению с ними? Моя статуя здесь? В храме? Нет, нет! Это невозможно... Едва Макрон замолчал, как вскочил, насколько позволял живот, Гатерий Агриппа и начал призывать: -- Послушай, славный сенат. Послушайте, друзья, вот она скромность! Я преклоняюсь перед тобой, великий, великий Макрон! Сенаторы встали все до единого. По храму Марса Мстителя пронесся гул ликования и громоподобные аплодисменты, невиданные, неслыханные. -- Великий, великий Макрон! И тогда скромный великан поднял руку и заявил, что отцы отечества были приглашены сюда для более важных дел, чем чествование дня рождения рядового солдата. Нашим дипломатам удалось предотвратить войну с Парфией. Это большой успех. И немалая заслуга в этом принадлежит помощнику легата Вителлия, Луцию Геминию Куриону, которого Макрон пригласил, чтобы он сделал сообщение сенату об этом знаменательном событии и о положении в сирийской провинции. Свет, лившийся сверху, озарял голые черепа сенаторов, искажая заплывшие жиром лица. Взгляд, брошенный на них, усилил волнение Луция и его страх. Он вышел, приветствуя вытянутой правой рукой бога, Тиберия, Калигулу и сенат, и начал свою речь. 19 -- Отцы сенаторы! Многие края прошел я, высадившись три года назад в Пергаме на азийской земле. Через Вифинию и Понт, через Галатию, Каппадокию и Киликию до самой Палестинской Кесарии пронес меня мой конь, и дух мой возрадовался тому, что увидели глаза. Во всей этой части света господствует Рим. Дороги окаймлены римскими мильными столбами, и повсюду стоят серебряные орлы его легионов, соседствуя с изображениями божественного Августа. Беспредельна Римская империя, бесконечно многообразно разноплеменное и пестрое ее население и удивительны края, чья экзотическая красота оставляет впечатление глубокое... Сосед Гатерия Агриппы слегка наклонился и ехидно заметил: -- Я ожидал донесения солдата. А тут. смотри-ка, -- новый Катулл. Сплошная лирика. Интересно, когда про Лесбию начнется. Но, увидев, что Гатерий внимательно слушает, испуганно поднял брови, выпрямился и, поглаживая изнеженными пальцами складки тоги, уставился мутными глазами на оратора. -- Куда бы ни пришел римский солдат, повсюду он несет с собою римский образ жизни, римские обычаи, принципы римской гуманности, которыми гордится наша империя. Тут Макрон с удовольствием бы расхохотался. Нельзя. До чего противны бритые щеки, в бороде можно спрятать не только усмешку, но и ругательство. Насчет гуманности у Луция хорошо вышло. И как внушительно он это сказал! Богоравные помалкивают и слушают. Императорские прихвостни, однако, в восторге. И второй, меньший лагерь сенаторов ведь тоже в восторге: и Курион, и Ульпий, и Бибиен, и Вилан, и еще, и еще. Эти, конечно, из-за того, что Луций их племени. Слушают и кивают. Замечательный малый, хорошо выбрала Валерия. Из этого выйдет толк. Особенно если я, будущий тесть, его подтолкну. При слове "тесть" Макрон, еле заметно ухмыльнувшись, поглядел на Сервия. Калигула весь напрягся, наклонил голову, лицо его нервно подергивалось. Луций говорил о том, что было больным местом римского владычества. У империи на Востоке -- ахиллесова пята: Парфянское царство. Почти триста лет со времен первой войны с Карфагеном на обломках огромной империи Александра Македонского растет держава великого царя, как называют правителя парфян. Ее столица, до недавнего времени безвестный Ктесифон, растет и процветает и стремится догнать не только Александрию, но и Рим. Великий царь парфян Артабан возгордился своими военными успехами. Варвар возвысился над варварами и в стремлении стать вторым Македонским своей надменностью и алчностью угрожает народам на западной границе, а они дружественно расположены к Риму. И вот когда ему захотелось покорить Армению и он посадил на армянский трон своего старшего сына Арсака, вмешался император Тиберий. О, хитрая политика сильнее золота и сотен вооруженных до зубов легионов. Император отправил в восточные провинции фраата, сына бывшего царя. Но Фраат, усвоивший римские нравы за время пребывания в Вечном городе, высадившись на сирийскую землю, пренебрег ими, вскоре заболел и умер. Тогда Тиберий избрал в соперники Артабану -- Тиридата, происходившего от той же ветви, что и Фраат. Таким образом, варвары, восстанавливаемые друг против друга дипломатическими уловками Рима, сами себя уничтожали и истребляли. Рим хотел избежать войны с великим парфянским царем. И римская политика достигает этого тем, что великого превращает в малого. О, Луций -- дипломат. Он лишь намеками говорит о методах борьбы. Все, однако, понимают, о чем идет речь: Рим стравливает соседей с Артабаном, восстанавливает против царя его собственных родичей, у Рима есть свои люди и в самом царском дворце в Ктесифоне, с помощью золота Рим вербует прислужников Арсака. Сложная политическая ситуация, полная интриг и непредвиденных конфликтов, благодаря словам Луция обретает ясную и вразумительную форму. Рим, который когда-то покорил мир силой, ныне стремится его удержать в своих руках хитрой дипломатией и тактикой. Ее направление определил сам император и его приспешник Макрон. Именно в духе этой политики действовал легат Вителлий и его люди. Старый сенатор Ульпий слушает сына Сервия со все возрастающей неприязнью. Умный малый, спору нет. Но вяжется ли его хитрость со старинными римскими добродетелями? С республиканской демократией? Насилие, интриги, обман. Ульпий всегда был против таких методов. Отвратительны они ему и теперь. Он слушал и хмурился. Луций был нарочито скромен, обнажая перед сенатом коварные уловки, при помощи которых велась сначала тайная война против Артабана. Сенаторы знают Вителлия. Как? Неужели этот старый распутник сумел устроить такую западню царю парфян? Речь часто прерывалась вопросами. И теперь поднялось несколько рук. Луций смолк. Консул Понтий предоставляет слово. -- Кто склонил сарматов и альбанов вступить в союз с иберийцами? -- спрашивает Луция сенатор Менол. -- Наместник Вителлий, -- произносит Луций, и голос его звучит несколько смущенно. -- Это Вителлий выдумал план, предопределивший поражение войск, которые вел Ород, сын Артабана! -- восклицает Авиола, которому известна правда. Луций смущенно молчит. -- Вителлий? -- резко переспросил Макрон, разгадавший честолюбивую игру Луция и намеренно ему подыгрывая. -- Нет, -- произнес Луций с робостью, в которой слышалось горячее желание дальнейших расспросов. -- Так кто же? Говори! -- бросил решительно Макрон. -- Кто же? -- раздалось несколько голосов тех, кто понял, что кто-то должен показать себя здесь в полной славе и блеске. -- Легат поручил это мне, досточтимые отцы. -- скромно и тихо произнес Луций. Хвалебные возгласы и рокот огласили храм. -- Ты достоин называться сыном Рима, Луций Курион, -- торжественно произнес Макрон, и рукоплескания загремели вслед за его словами. Мысли Калигулы шли в другом направлении, он был полон зависти. Луций описывает дальнейший ход событий: Артабан, собрав все военные силы своего царства, выступил в поход, стремясь отомстить за поражение сына, и тут Вителлий быстро стянул легионы со всей Сирии и Кили-кии. Он распустил ложный слух, что собирается вторгнуться в Месопотамию, и этим нагнал страху на Артабана. Войны с Римом боялся великий царь. Войны этой боялся также и Рим. Вителлий сплел множество интриг. Он соблазнял Артабановых военачальников и приближенных, выставляя перед ними прошлые военные неудачи царя и его жестокость в мирные дни. И великий царь, почти всеми покинутый, бежал к скифской границе. Тем временем удалось возвести Тиридата на парфянский трон и римские легионы направились быстрым маршем к Евфрату... -- Кто вел их? -- воскликнул Макрон. Луций покраснел и замолчал. Рукоплескания сотрясли храм и перешли в овацию. Сенатор Ульпий смотрел на чужое лицо Луция. Это была маска, под которой скрывается ненадежное, продажное лицо... Сидеть на двух стульях -- это позор и несчастье. Кто выше поднимется, тому и падать больнее. Гонится за должностями, за славой, за властью, думал Сенека. Кого же он предаст? Отца, императора? Или обоих ради третьего, Макрона? Лицо Калигулы -- непроницаемая маска. Под ней скрывается завистливое удивление, как ловко Луций склонил на свою сторону сенат и не задел императора. Такого сметливого человека нельзя недооценивать, и бросаться такими нельзя. Если бы удалось вырвать его из родного гнезда, привязать к себе, заставить служить. Но Калигула тут же усомнился. Род Курионов из гранита. Попробовать, однако, стоит... Луций Геминий Курион продолжает говорить. Он описывает часто вспыхивающие в провинциях мятежи и восстания против римских колонизаторов. Запальчивые слова слетают с его уст: -- Отсталые варвары не понимают, какое благословение, какой дар богов для них наша защита. Как бы они существовали без нас! Дух их немощен, они погибли бы от грязи и болезней, истребили бы друг друга кровной местью, они никогда не узнали бы, что такое право в высшем смысле слова. Им неведома осталась бы образованность. Они потонули бы в темном омуте своих суеверий и погрузились во мрак, не ведая, что существует мир, полный света, мрамора и золота. И эти варвары, убогие духом и телом, противятся нашему владычеству? Отчего же? Оттого, что должны платить нам подушную подать? И собирать в пользу наших наместников совершенно справедливую дань и пошлины? Оттого, что они должны поставлять нам сырье, золото, серебро, металлы и хлеб со своих земель, ведь за все это мы платим им полноценной монетой? Оттого, что они подвластны нашим мудрым судьям? И должны посылать своих юношей к нам на военную службу? Так разве, досточтимые сенаторы, разве не честь это для них? Разве не лучше быть рабом в Риме, чем в какой-нибудь Варварии одним из военачальников? Оба лагеря сенаторов объединились для бурной похвалы слов. так точно выражающих идею империи. Слава, вечная слава империи! На лице Сенеки появилась ироническая улыбка. Он разглядывал лица перед собой: бог войны Марс, Август, Тиберий, Макрон, Калигула и -- Луций. Да, в этой последовательности есть железная логика. Завоевать, покорить, поработить и вытянуть все до капли. Когда же конец этому? И каков он будет? Глаза Луция горят вдохновением. Он смотрит на обрюзгшие лица сенаторов, но видит далекие земли, откуда вернулся. Он видит тех, над кем властвует Рим там, на Востоке: -- Что же представляют собой люди, покоренные нами по праву божественному и человеческому? Если бы хоть на мгновение, досточтимые сенаторы, вы увидели их, то глубокая мудрость Аристотеля и Платона до конца открылась бы вам: справедливо решила судьба, одним приказала властвовать, другим -- повиноваться. На лицах варварских начальников, царей и сатрапов отчаяние и забота. Им неведомы светлые дни. Жизнь их проходит во мраке, и фурии преследуют их. И народ, которым они правят, как две капли воды похож на них. Стенаниями и ропотом полнится земля, где работают они от зари до заката. Варвары не могут оценить гармонии и красоты, которые несет им Рим, и, покуда не оскудело вовсе дыхание их, они строят козни против нас. Поэтому. досточтимые отцы, если бы не были мы достаточно осторожны, на всех границах искры мятежей вспыхнули бы пламенем пожара. Благословен будь наш император и великий Макрон, благословен будь преславный сенат, создавшие военные укрепления на всех границах империи, пославшие легионы наши на Евфрат и Дунай. Рим может спать спокойно. Сыны его на страже... Возгласы одобрения прервали речь Луция. И ему вдруг пришло в голову в заключение перевести речь на себя. Он взволнованно закончил: -- Темных, чудовищных богов своих призывают варвары на помощь, чтобы помогли они им вернуть бессмысленную свободу и освободиться от нашей власти. Но римляне, народ культурный, судьбою поставлены править невеждами. И мы никогда не отступим от этого своего права! Я же клянусь здесь перед вами, что если определите мне это, то пойду и жизнь свою положу ради вящей славы Рима! Высокопарное заключение воодушевило сенаторов, рукоплескания не стихали, пока Макрон не сделал знака рукой. В глубокой тишине он взял с подушки, которую держал понтифик, золотой венок и направился к Луцию. Хор пел гимн, прославляющий Рим. Луций опустился на колени, и золотые листки сверкнули на его соломенно-желтых волосах. -- Заслужен ты перед отчизной, Луций Геминий Курион, -- торжественно провозгласил Макрон. -- Я благодарю тебя от имени императора и сената. Заседание сената закончил консул Понтий. "О боги, -- думал Гатерий, -- кто-то взбирается на самую верхнюю ступеньку лестницы! Что кроется в этом? И кто за этим стоит? Будь что будет, а следует ему поклониться вовремя и снискать его расположение". Сенаторы выходили из храма. Сервий, прощаясь, тихо подозвал к себе Авиолу, Бибиена, Ульпия, Пизона и Вилана. Сегодня, после собрания сената, всего безопаснее. Даркон уже знает. Они величаво кивнули и величаво удалились. Толпа приветствовала знакомых сенаторов криками и рукоплесканиями. Рабы, отдыхавшие рядом с лектиками на торжественно освещенном форуме, поднялись. Они ждали, когда номенклатор выкрикнет имя их господина. Луций выслушал множество поздравлений, и не один сенатор расцеловал его в обе щеки. Он проводил отца к носилкам и попросил взять домой его золотой венок, его славный трофей. Ему нужно идти... Сервий понял и улыбнулся: ему нужно похвастаться перед Торкватой. -- Иди, сын мой, -- сказал он с гордостью. И шепотом добавил: -- Не забудь: за три часа до полуночи -- ты должен присутствовать при этом -- мы распределим обязанности -- тебя ждет наитруднейшая. Луций кивнул. Но не к Торквате он шел. Луций направился к Валерии. Шел он быстро. И догнал покачивающиеся носилки, великолепные, окруженные ликторами и факельщиками. Он хотел уклониться, но было поздно. -- Куда торопишься, мой Луций? -- услышал он голос Макрона. Луций запнулся. Макрон рассмеялся: -- Иди сюда. Ведь нам по пути, не так ли? Зачем же истязать себя и пешком лезть в гору? Побереги себя для более важных дел... Смех грубоватый, но дружеский. Луций сел в лектику. 20 Макрон не разрешил номенклатору доложить о его приходе. Усадил Луция среди колонн атрия и пошел за дочерью. Он нашел ее в желтой комнате на ложе в домашнем пеплуме из лазурного муслина, который удивительно гармонировал с волной красных распущенных волос. Валерия, взволнованная ожиданием Луция, повернулась к Макрону, вскочила с притворным удивлением: -- Это ты, отец? Я не ожидала тебя. Уже поздно. Макрон видел, что Валерия в домашнем наряде еще более соблазнительна, чем в праздничном. Он загудел: -- Заседание затянулось. Но я привел к тебе гостя, девочка. Луций, входи! И прежде чем Валерия успела произнести хоть слово, Луций оказался возле нее. Она надула губы, сердясь на отца. -- Как ты можешь приводить гостя, заранее не сообщив об этом? -- хмурилась Валерия. Но, видя, что Луций поражен, добавила спокойно: -- Это ужасно неприятно предстать перед гостем неодетой и непричесанной... -- Рубин сверкает и без оправы, -- сказал Луций учтиво. Она усмехнулась. Макрон возлег к столу первым, кивнул дочери и гостю и загремел: -- Эй, рабы! Вина! У нас зверски пересохло в горле. А у Луция больше всех. Он разглагольствовал, как тот, греческий, как его -- Демократ? -- Нет, Демосфен, -- усмехнулась Валерия и спросила с интересом: -- А как сенат? -- Своды сотрясались, девочка. Благодарная родина чуть руки себе не отбила. А он получил золотой венок. Она обратила к Луцию огромные, потемневшие в эту минуту глаза цвета моря. -- Меня радуют твои успехи, и я желаю их тебе от всего сердца, Луций. -- В ее голосе звучала страсть. Луция волновал этот голос. Он пытался скрыть волнение под светской учтивостью: -- Почести сената радуют меня безгранично, но только теперь, здесь, я абсолютно счастлив... -- Риму нужны решительные люди, -- сказал Макрон. -- Современные молодые мужчины больше похожи на девиц, чем на солдат. Словно из теста. Как дела в армии? -- Риму нужны герои, -- сказала Валерия с ударением, и Луций прочитал в ее взгляде восторг. Он хотел что-то возразить, но в комнату вошли рабы, они принесли еду, серебряную амфору с вином, серебряный кувшин с водой и три хрустальные чаши. Пламя светильников, свисавших на золотых цепях с потолка, заиграло в хрустале оранжевыми молниями. Валерия кивком головы отослала рабов и разлила вино. Возлила Марсу и выпила за здоровье Луция: -- Чтобы твое счастье было без изъянов и долгим, мой Луций. -- Громы и молнии, это ты здорово сказала. Я тоже присоединяюсь, Луций. Луций не сводил с Валерии глаз, не в силах скрыть страсти. Она притворялась, что не замечает этого, что ее это не касается, умело переводила разговор с сената на Рим, с Рима на бега, разрешения на которые, говорят, Калигула добьется от старого императора. -- Кажется, ты будешь защищать цвет Калигулы, -- заметил Макрон. -- И мой цвет, отец! Зеленый цвет самый красивый. Цвет лугов и моря. -- И твоих глаз, божественная, -- осмелился Луций. Она засмеялась: -- А если ты проиграешь состязание? -- Проиграть? -- сказал Луций с нескрываемым удивлением. -- Отлично, мальчик, -- захохотал Макрон, и его рука тяжело опустилась на плечо Луция. -- Таким ты мне нравишься! Я, Луций Курион, награжденный золотым венком сената, и проиграю? За кого ты меня принимаешь, моя прекрасная? Рассмеялись все трое, и у всех троих по спине пробежал легкий холодок. Они чувствовали, что сделаны из одного теста, чувствовали, как близки в этой упорной одержимости: иметь то, что хочешь. Однако даже такое единство душ не мешало им быть осторожными в отношении друг друга. И вот пустые любезности, комплименты и фривольности кружили над столом, а эти трое следили друг за другом, и каждый руководствовался своим желанием в достижении своей цели: "Я должен тебя заполучить, красавица! И как можно скорее!" "Я хочу, чтобы ты стал моим мужем, мальчик! Моим мужем!" "С помощью этой девчонки и твоего честолюбия я вырву отца из твоего сердца!" Взгляд Луция упал на водяные часы, стоящие на подставке из черного мрамора. Драгоценное тонкое стекло было вставлено в пирамиду из золотых колец, капли воды падали свободно, со звоном. У Луция на щеке задергался мускул. Сейчас он должен уйти, если хочет к назначенному часу попасть домой. Он забеспокоился. Макрон заметил беспокойство и волнение Луция и подумал: "Дело ясное, я должен их оставить одних. Я этому мальчику сейчас что овод на спине осла". И он поднялся. -- Я пригласил сюда посла наместника из Норика. Где нам прикажешь разместиться, девочка? -- В таблине вам будет удобно, отец. -- Хорошо. Я тебе, Луций, открою новость. Император решил, что сирийский легион не пойдет на Дунай. Легион и ты останетесь в Риме. Валерия радостно засмеялась и пошла проводить отца до таблина. Луций остался один. Он проклинал быстро летящие часы, но уйти не мог. Он брал в руки предметы, которые держала в руках она. К чему бы он ни прикасался, все источало аромат. Резкие запахи действовали возбуждающе на Луция. А как пахнет она? Губы, волосы, плечи. У Луция мурашки забегали по спине и по всему телу разлилось тепло. Он прикрыл глаза. Вернулась Валерия. -- Я пойду переоденусь и причешусь, -- сказала она. -- Не уходи, моя божественная! -- остановил он ее. -- Ты обворожительна. Каждое мгновение... Она стояла напротив него. Округлые груди притаились под муслином. Залах женщины одурманивал. Валерия была взволнована не меньше Луция, но изо всех сил старалась взять себя в руки. Я люблю, говорила она себе. Впервые в жизни я люблю. Боги, не оставьте меня! Она торопливо вспоминала опыт прошлого: портовая девка ложится без разговоров, гетера предпочитает продолжительную любовную игру, переплетая ее стихами или песней. Но как же ведет себя благородная матрона, когда речь идет о благородном патриции? Как ведет себя благородная матрона в минуты любовного волнения? -- Ты хочешь посмотреть, как я живу, Луций? Она провела его по натопленным комнатам. Рабы бежали перед ними и всюду зажигали светильники, Каждая комната была другого цвета, и в каждой был свой особый запах, все были обставлены с восточной роскошью. Каждая ткань, каждый предмет несли чувственную изысканность Азии и Африки. Не Афин и не Рима, а Антиохии, Пальмиры, Тира, Александрии. Валерия шла впереди. -- Я люблю Восток, -- говорила она, словно оправдываясь и гордясь. Луций угадывал под прозрачной тканью линии ее бедер. У него перехватило горло, и он не мог говорить. -- Я тебя понимаю, -- хрипло проговорил он минуту спустя. Они вошли в продолговатую комнату, вдоль стен которой стояли высокие шкафы из кедра, а в них множество свитков. На фасадной стене греческая надпись, сделанная киноварью: "Пока ты жив, сверкай, все трудности пусть минуют тебя. Очень недолго нам дано жить, время само забирает свою дань..." -- Это моя библиотека, -- сказала она скромно, но с гордостью. Луций брал в руки пергаментные свитки, помещенные в драгоценные футляры из тонкой кожи. На крышке каждого футляра был драгоценный камень. Здесь ряд бриллиантов, там вся крышка из рубинов, а рядом изумруды, топазы, сапфиры. Она заметила его удивление и рассмеялась: -- Это мой каприз. Я придумала для своих любимых поэтов, а у меня много их стихов, это обозначение. На этой стене греки, напротив Рим. Бриллианты -- Алкей, топазы -- Анакреон, сапфиры -- Бион, рубины -- Сафо, теперь понимаешь? А на другой стороне: бриллианты -- Вергилий, рубины -- угадай кто? -- Катулл. -- Отлично, ты угадал. Проперций -- топаз, Овидий -- бирюза, мой камень. -- Бирюза, -- тихо повторил Луций. -- Прекрасный, изменчивый камень, как твои глаза... Она отвела взгляд. Он механически вынул Овидия, развернул и прочитал первое, что попалось ему на глаза: "О боги, сколько черных тайн скрыто в душе человека!" Он покраснел, быстро свернул стихи и вложил их в футляр. -- А твои самые любимые? Она залилась глубоким грудным смехом, который так волновал Луция. -- Трудно выбрать -- Катулл. Сафо. Проперций. -- Биона я не знаю. Не прочтешь ли ты мне несколько стихов -- я люблю греческий язык... Она не заставила себя просить. Усадила его в кресло, сама стояла вся золотая в свете светильников. Кипра прелестная дочь, ты, рожденная Зевсом иль Морем, Молви, за что ты на смертных, за что на богов рассердилась? Больше того: вероятно, сама ты себя прогневила И родила в наказанье ты Эроса всем на мученье: Дик, необуздан, жесток, и душа его с телом не схожа, И для чего ты дала ему быть стрелоносцем крылатым, Так что ударов жестоких его мы не в силах избегнуть. [Перевод М. Грабарь-Пассек (Феокрит. Бион. Идиллии и эпиграммы. М., 1958).] Луций восторженно захлопал: -- Восхитительно! Греческий язык в устах Валерии звучал как музыка. Она удлиняла гласные, чутко соблюдая ударения и долготы, стих пел, искрился, обжигал. Луций слушал ее и удивлялся: чего только эта женщина не знает, как она умеет придать слогу ритм, стихам звучание, краску и задор. Ее голос возбуждал его, ласкал, опьянял. Великолепная женщина. Он пожирал ее глазами. Все в ней его захватывало. Все в ней казалось ему совершенством, самой красотой. Глаза миндалевидной формы. Прямой носик с чувственными ноздрями. Крупные пухлые губы, даже на вид горячие. Мелкие зубы и нежно-розовые десны. Пламя медных волос. Грудь и бедра Венеры. Ногти удлиненные, красные, блестящие. Она чудо красоты. Красота ее необузданная, дикая. Красота хищного зверя. От нее захватывает дух. Сегодня она была иной, чем в Таррацине. Далекой, чужой. Он не понимал, почему такая перемена. Это задевало его. Она читала ему одну из элегий Проперция: Тот, кто безумствам любви конца ожидает, безумен: У настоящей любви нет никаких рубежей. [Перевод Л. Остроумова (Катулл. Тибулл. Проперций. М., 1963).] Кровь закипела у него в жилах, но он сдержал себя. Он не знал, что может позволить. Неуправляемая сила чувств влекла его. Он подбежал к Валерии, схватил ее за руку: -- Я люблю тебя. Я схожу с ума по тебе! Моя любовь не знает никаких рубежей... У Валерии мутился разум от счастья. Она хотела слушать эти слова. Хотела обнять его за шею и целовать, целовать без конца. Нет, нет, она должна быть матроной, и она притворилась, что его порыв ее оскорбляет. Она легко отстранила его. -- Это правда, мой милый? Так быстро, слишком быстро, я не могу в это поверить... -- С легким оттенком иронии она процитировала Архилоха, несколько изменив стих: Эта-то страстная жажда любовная, переполнив сердце, В глазах великий мрак распространила, Разум в тебе уничтоживши... [* В подлиннике: "Ножные чувства в груди уничтоживши..." Перевод В. Вересаева (Эллинские поэты. М., 1963).] Он испугался, что оскорбил ее своей пылкостью, и стал извиняться, осыпая ее комплиментами, говоря нежные слова. И тут же всплывали мысли об отце и о доме. Теперь уж поздно, уже нет смысла спешить. Там я потерял все. Здесь все приобретаю: упоение, дружбу Макрона и ее. Славу, могущество, будущее. Все поставлено на карту. Если я ставлю на эту женщину? Я предаю отца, предаю дело. Чушь! Я люблю! А на это я имею право и никому его не отдам! Но неспокойная совесть заставляла думать его о небольшом триклинии в отцовском дворце, где в эту минуту он должен был находиться. Кругом свет, венки из плюща на головах пирующих гостей, на столе блюда с кушаньями, амфоры с вином и семь чаш. На первый взгляд -- званый ужин для друзей дома. Прислуживают галльские и германские рабыни, не понимающие по-гречески ни слова. Разговор ведется по-гречески. Это случается часто, этим никого не удивишь. Говорит отец. Он показывает на жареных бекасов, улыбаясь, как истый гастроном, рассказывает, что из Испании в Рим возвращается тринадцатый легион во главе со своим легатом Помпилием, шурином Авиолы. Радостные аплодисменты пирующих словно награда за рассказанный хозяином хороший анекдот. Сервий продолжает дальше, что оружие, которое Авиола поставит двум примкнувшим к ним легионам, в нужный момент заберет Луций. Курион видит аскетическое лицо сенатора Ульпия, видит его открытый взгляд, устремленный на седьмое ложе, которое пустует. -- Почему не пришел твой сын, Сервий? Пять пар глаз прикованы к губам Сервия. Сервий пытается снисходительно улыбнуться, поймите же, мои дорогие, невеста, три года разлуки. Двое усмехнулись. Ульпий помрачнел. Невесту предпочесть родине? Даже если бы десять лет -- ни за что! Озадаченный Авиола заметил: -- Я не видел Луция. Когда уходил из дома, у Торкваты его не было... Все удивлены. Курион побледнел. Что случилось? Почему он не пришел? Может быть, на него напали наши противники, когда увидели, какую поддержку мы приобрели в его лице? Может быть, с ним что-нибудь случилось? -- Вернемся в желтую комнату, Луций. Ее я люблю больше остальных. Она взяла Луция за руку и повела за собой. Нежная кожа коснулась его ладони, рука мягкая, горячая. Он забыл о доме. Она подала ему красный шелковый плащ и попросила набросить ей на плечи. Взяла его под руку и вывела на балкон. Как в Таррацине! Луция, томимого желанием, била дрожь. Валерия трепетала, но старалась побороть себя. Она куталась в плащ, притворяясь, что дрожит от холода. Темноту прорезали мерцающие огоньки факелов. Из храма Весты на форуме долетали отсветы вечного огня. Палатин, ощетинившийся силуэтами кипарисов, напоминал спину взъерошенного кота. Там, за Палатином, дворец отца. Луций видел его прямо перед собой. "Званый ужин" давно кончился. Договорились о следующей встрече. Выпили за успех великого предприятия. Шесть чаш зазвенело, седьмая стояла на столе нетронутой. Как немой укор. У Сервия задрожала рука. От стыда и от страха. Боги, какое это мучение: предстать перед отцом, который не спит, ходит по атрию и ожидает в смятении, не прозвучат ли шаги сына, каждая минута -- это целая вечность, уже давно полночь... Валерия всматривалась в отблески огней Весты, символа домашнего очага. -- Какая красота, -- вздохнула она. Он легонько притянул ее к себе, мыслями он был еще с отцом, но чувства влекли его к этой молодой женщине. Валерия отстранилась от него. -- Пойдем. Здесь холодно. И когда за ними прошелестел занавес из тяжелой материи, она сказала сдержанно: -- Уже поздно. Ты должен идти. Луций был в отчаянии. Он должен уйти безо всякой надежды? Дома он потерял все. Он проигрывает и здесь. Что в ней изменилось? Почему? Спокойным тоном она говорила о повседневных делах, о погоде, об играх в цирке. -- Римляне, в конце концов, заслужили эти зрелища... Она видела, что Луций не слушает ее, и добавила с легкой иронией: -- Ты утомлен речью в сенате? -- Нет. Я не слушал тебя! -- вырвалось у него со страстью. -- Я не слушал тебя. Я не могу тебя слушать. Я вижу твои губы, но не слышу, что они произносят. Я люблю тебя! Почему ты не веришь мне? Она сказала тихо: -- У тебя есть невеста... -- Для меня существует только одна женщина -- ты! Я думаю только о тебе! Я хочу только тебя! -- закричал он в отчаянии. Он схватил ее руки, целовал пальцы, запястья, ладони, плечи, целовал ее волосы и внезапно поцеловал губы. Она стояла не шевелясь. Потом прильнула к нему губами, всем телом. Ответила на его поцелуи, затосковала по его объятиям, прижимаясь к нему все теснее, все сильнее -- и вдруг поняла, что сейчас, вот в этот момент, решится вопрос, как Луций будет относиться к ней. И, отпрянув, она сказала холодно: -- Ну иди же, Луций, -- и, заметив его огорчение, добавила: -- Сегодня счастливый день. Не только для тебя, но и для меня. -- И для тебя? -- выдавил он хрипло. -- О боги! Скажи когда? И где? Она погладила его с нежностью: -- Я сообщу тебе, милый! А сейчас иди. Он поцеловал ей руку и вышел. Она застала Макрона над бумагами в таблине. Он был один. Макрон удивился, как быстро прошло время. -- Представь себе, как будет злиться Энния, оттого что я так поздно вернусь. Ну что твоя птичка? В клетке? -- Что ты замышляешь, отец? -- Что ты замышляешь? -- повторил он с улыбкой. -- Я? -- задумчиво протянула Валерия. -- Еще не знаю... Макрон задумался: -- Не знаешь? Но ведь ты всегда знала. Неужели дела так плохи, девочка? Она улыбнулась счастливая. -- Плохи? Наоборот! Я получила подарок от Венеры... Я выйду замуж за Луция. Макрон вскипел: -- Луций и ты? Ты сошла с ума! Он зашагал по комнате, размахивая руками. Однако в мыслях супружество дочери с Луцием представилось ему совсем в ином свете: Ульпий слишком стар, Сервий Курион не намного моложе. И он признательно посмотрел на дочь. Грандиозный шаг! Мы его приберем к рукам! Республиканцы потеряют продолжателя! Он внимательнее присмотрелся к ной: она бледна, молчит, внезапно стала совсем другой, абсолютно другой. Это не похоже на простой каприз, скорее на страсть, которой неведомы преграды. Валерия подошла к отцу и произнесла с фанатическим упрямством фразу, которую всегда повторял он, когда следовало принять важные решения: -- Это должно произойти! Отец улыбнулся дочери ласково и восторженно. -- Я пожертвую Венере откормленную овцу. И на мою помощь ты всегда можешь рассчитывать, ты это знаешь... Луций быстрым шагом шел к дому. Навстречу ему плыли огоньки факелов, они сопровождали господ из лупанара, дозоры вигилов. Он сторонился всех и всего. Когда он начал подниматься на Авентин, ноги внезапно отяжелели. Что он скажет отцу? Как тот это примет? Вскоре показался дворец отца; он светился в ночи всеми своими огнями. Сверху послышался шум, на него двигалась толпа рабов с факелами. И среди них Луций узнал отцовского вольноотпущенника Нигрина. -- Нигрин! -- закричал он и вышел па дорогу. Рабы застыли на месте, словно табун натренированных лошадей. Свет факелов упал на Луция. -- Мой господин! -- воскликнул Нигрин. -- Мы разыскиваем тебя по всему Риму. Слава богам, что ты идешь! Луций вошел в атрий. У алтаря ларов стояли заплаканная мать и отец, бледный и мрачный, прислонившийся к колонне, оба окаменели от страха. Мать радостно вскрикнула. Однако Луций бросился к отцу: -- У меня для тебя интересная новость, отец! И прежде чем Сервий проронил слово, продолжал: -- Император решил, что сирийский легион не пойдет на север! Он останется в Риме! Это значит, что и я останусь в Риме! Матрона Лепида обняла сына. Отец стоял не двигаясь, нахмуренный. Он был счастлив, что сын наконец дома, но голос его оставался холодным и строгим: -- Почему ты не пришел? Луций с трудом выдавливал из себя слова: -- Макрон позвал меня к себе на ужин. Я трижды поднимался, но он не дал мне уйти. Разве я мог уйти? А смог бы ты, отец, уйти, если бы ты был на моем месте? Сервий должен был согласиться. Даже он при таких обстоятельствах не смог бы удалиться. О чем же был разговор? -- Снова он обещал тебе, что будешь легатом? -- спросил иронически отец. -- Он ничего мне не обещал. Ты не рад, что я остаюсь в Риме вместе со своим легионом? -- И Луций добавил многозначительно: -- Это будет полезно для нашего дела. Отец испытующе уставился на сына. Луций обратился к матери: -- Я заставил тебя беспокоиться, мама. Прости меня. И они отправились спать. Счастливая Лепида уснула первой. Уснул и Луций. Только сенатор не мог уснуть. Его терзали противоречивые мысли. Он встал, укутался в плащ из толстой шерсти и вернулся в атрий. Здесь было темно, только два негасимых огонька теплились на алтаре богов. Тусклый свет озарял восковые маски предков. Трепещущее пламя превращало неподвижные восковые лица в живые, беспокойные. Пилястры коринфских колонн таяли во мраке, и казалось, что колонны подпирают небосвод. Через открытый комплувий в атрий струились тьма и холод, поглощая теплый воздух, непрерывно поступающий из калорифера. Сервий поклонился ларам, плотнее укутался в плащ и уселся в кресло у алтаря, чтобы видеть лица предков. От них веяло силой, которая в течение столетий питала его род и его самого. Они были источником чистоты, кладезем мудрости, они были вечным источником родовой чести. Сенатор до мелочей знал их лица, знал каждую черту, каждую морщину вокруг невидящих глаз. Всегда, когда он был взволнован, они приносили ему успокоение. Сегодня он нуждался в нем больше, чем когда-либо. Он смотрел на восковые лица и пытался сосредоточиться. Было тихо. Над отверстием комплувия уже погасли звезды и тьма поредела. Из сада доносилось щебетание птиц, со двора -- хриплое пение петухов. Тишина отступала все дальше и дальше. Свирель разбудила рабов в их жилищах. Двор заполнился криками надсмотрщиков. Но дворец еще спал. По каменной мостовой двора прогромыхали повозки -- направились за провизией, -- слышалось ржание лошадей и жалобный рев ослов. Сервий различал голоса. Управляющего домом, Нигрина, надсмотрщика над рабами. Потом появился скрипящий звук, вверх-вниз, вверх-вниз. Он был однообразным, не прекращался, поглощал остальные звуки, что-то визжало и скрипело, вверх-вниз. Сервий догадался: рабы таскают воду из колодца. Почему так долго? Почему столько? Он никогда не обращал внимания на это. Наконец понял: для дома, для кухни, для конюшни, для скота. Все эти звуки слились в ушах Сервия: дом пробуждался. Его дом. Дом, унаследованный от предков. Дом, в котором всегда царила справедливость и честь. Этот дом перейдет после него к Луцию. Унаследует ли он и достоинства предков, станет ли сенатором, консулом будущей республики, будет ли честным, рассудительным, уважаемым, как его деды? Будет ли он таким? Золотой венок, награда Луция, лежал на алтаре перед домашними богами, свет плясал на лавровых листьях. Сенатор взял венок и подержал на руке: золото много весит. Император и Макрон перетягивают моего сына на свою сторону. Награждают его, обещают ему, покупают его. Он возмущенно шевельнулся. Разве Куриона можно купить за все золото мира? Он посмотрел на лицо своего предка, на родовую славу и гордость: Марка Порция Катона Утического, деда Сервия, который после сражения, приведшего к гибели республики, пронзил себя мечом во имя любви к свободной родине. Широкое лицо, широкие скулы, тяжелая челюсть, выпуклый лоб, жесткие губы, лицо, которое не солжет. А Луций солжет? В мерцающем пламени кадильниц Сервию кажется, что на лице Катона появилась усмешка. Он наклонился, приблизился к нему. Нет, он ошибся. Катон смотрит серьезно и гордо. Он снова уселся в кресло. Светало. Через комплувий в атрий проникла первая полоска утреннего света. Весь атрий тонул в полутьме. Только белоснежная статуя Тиберия, которую Сервий обязан был здесь лицезреть, виднелась в полутьме, гордая, властная, угрожающая. Катон и Тиберий смотрят друг на друга, не отводя взгляда. Два противника, два мира, две жизни Рима. Катон скрыт тенью. Тиберий, залитый светом, царит над атрием. От ненависти у Сервия до боли сжалось сердце. У Рима ты отнял свободу, сенат лишил могущества и теперь хочешь украсть у меня сына? Он с ненавистью уставился на императора. Что вы сделали с моим Луцием? Ему казалось, что с каждым днем, с каждым часом растет пропасть между ним и сыном. Он посмотрел на алтарь предков. С его губ не сорвались слова мольбы. Он дрожал всем телом и уговаривал себя, что это от утреннего холода. Атрий светлел, коринфские колонны двумя рядами летели ввысь, как пламя. Вождь заговорщиков мог быть спокоен -- все шло хорошо, однако страх и неуверенность в родном сыне терзали сердце отца.  * ЧАСТЬ ВТОРАЯ *  21 Непроглядная тьма и мертвенность римских ночей были обманчивы. Жизнь города не замирала, она напоминала море с его приливами и отливами. Аристократический Рим жил по ночам особенно интенсивной жизнью, как бы вознаграждая себя за иссушающую скуку дня. На перекрестке улицы Куприния и главной улицы Субуры, посреди сада, стоял старинный дворец. Некогда он принадлежал сенатору Бонину. Но четыре года назад, во время финансового кризиса, Бонин лишился большей части своих заложенных имений. Август помогал обедневшим сенаторам. Тиберий же этого не сделал, и Бонину пришлось продать дворец и удалиться в деревню. Дворец купила богатая сводня Памфила Альба и устроила в нем публичный дом под названием "Лоно Венеры". Благодаря опытности устроительницы он был вскоре замечен сливками римского общества. Ночь едва начиналась, когда Луций с приятелями Примом Бибиеном и Юлием Агриппой вошел в ворота, возле которых, как изваяния из черного мрамора, стояли два нубийца. Маленький человечек с поклонами кинулся к гостям, он знал их, как знал любого в Риме, что и позволило ему стать управляющим и номенклатором у Памфилы. Он провел гостей внутрь дворца, забрал их тоги и отдернул перед ними тяжелый занавес, отделяющий атрий. Луций впервые видел лупанар "Лоно Венеры". В его памяти еще свежи были воспоминания о публичных домах Востока. В основном это были темные и грязные заведения с низкими, прокопченными потолками. Здесь все было иное. Воздух в обширном прямоугольном атрии был свеж. Приятное тепло сочилось из прикрытых красивыми решетками отверстий в стенах. Ряды высоких беломраморных коринфских колонн были обвиты плющом. Каждая напоминала огромный тирс Диониса. Эта прочерченная зелеными побегами белизна придавала залу вид воздушный, ясный, веселый. За апельсинно-желтыми занавесками скрывались маленькие кубикулы любви. Тут же стояла любимая Калигулой мраморная египетская Изида. Повсюду были расставлены столы и кресла. Казалось, что ты попал в великолепный триклиний, а никак не в публичный дом. Хозяйка лупанара Памфила Альба была еще молодой женщиной. И если бы не голубые навыкате глаза и волчий оскал, ее можно было бы назвать привлекательной. На ней была длинная аметистовая палла и белое шелковое покрывало. Поздоровавшись с гостями, Памфила предложила им яичные желтки, устрицы и экзотические плоды, которые в Риме были еще редкостью: фисташковые орехи и бананы. К еде было подано родосское и крепкое самосское вино. Большинство столов было уже занято. Сенаторы и всадники приветствовали друг друга. Рабы разносили еду и вино. Рабыни -- полоскательницы с розовой водой для омовения рук. Гости ели и разговаривали. Женщин не было и в помине. -- Наши дамы набивают себе цену, -- ухмыльнулся Прим и повернулся к Памфиле: -- Когда наконец появятся твои скромницы? Ведь ночь давно. -- Ты, как всегда, груб, -- заметил Юлий. -- Потерпи... Памфила улыбнулась: -- Чем жажда сильнее, тем слаще утоление ее. Ждать осталось недолго, досточтимый Бибиен. Памфила гордилась изысканностью своего дома. По примеру эллинов она сделала своих девиц гетерами, сведущими в поэзии, пении и танцах. Она следила за их речью, их манерами. "В моем заведении собирается цвет Рима, -- говаривала она. -- Самый что ни на есть изысканный". -- От этой изысканности сдохнуть можно, -- заметил Прим. -- Надо было в Затиберье отправиться, куда моряки ходят. Рабыни разбрызгивали по атрию духи и посыпали мраморный пол цветами шафрана. Гетера в мужской одежде, вся в белом, декламировала любовные стихи Тибулла. -- Ты, Луций, небось пока ехал из Сирии, всю дорогу подыхал от любопытства и как ребенок мечтал, что гетера вместо объятий предложит тебе Тибулла. -- И ты называешь себя поэтом, Прим? Так унижать коллегу Тибулла! Стыдись! -- Всему свое время, -- разозлился Прим. -- Вы все тут делаете вид, что заняты стихами, а на самом деле каждый думает о брюнетке или о блондинке... Девицы принесли каждому гостю по лилии. Длинный стебель, белый цветок, душистый аромат. И поцелуй в придачу, если кто пожелает. Музыка зазвучала ближе и громче. Звуки флейт сопровождали танец трех граций, потом их сменила певица-гречанка, ясным голосом исполнившая под аккомпанемент лютни Анакреона. Пирожком я позавтракал, отломивши кусочек. Выпил кружку вина, -- и вот за пектиду берусь я, Чтоб нежные песни петь нежной девушке милой. [Перевод В. Вересаева (Эллинские поэты. М., 1963).] -- Говорил я, что подохнем мы тут от изысканности! -- воскликнул Прим. -- Надо было зайти в дом чуть подальше. Опустошалась чаша за чашей. Хмелели головы. В то время как читались любовные стихи Сафо и нежная девушка исполняла огненный танец, произошел скандал. У одного из столов, отгороженного от остальных лавровыми деревцами, возлежал сенатор Гатерий Агриппа. Он уже порядком выпил неразбавленного вина и опьянел и впился зубами в плечо маленькой эфиопке, сидящей у него на коленях. Девушка вскрикнула и, раздвинув ветви, убежала. Гатерий выбрался из-за деревьев, немилосердно ругаясь. Все повернулись к нему. Юлий побледнел: "Отец!" -- Памфила, -- орал Гатерий на хозяйку, -- что это у тебя за дикие кошки вместо женщин? Прикажи отхлестать эту падаль, чтоб знала, как вести себя с почтенным гостем! Пошли ко мне какую-нибудь попокладистее! Памфила подбежала, начала извиняться, сама повела его обратно к столу. Лавровая завеса сомкнулась за ними. Издали доносились вопли избиваемой девушки. Юлий Агриппа побледнел, пальцы его сжались в кулаки, он встал и, не проронив ни слова, вышел. -- Он стыдится отца, -- сказал Прим. -- Он, как и все мы, считает, что отец его -- доносчик, и мучается страшно. Однажды чуть руки не наложил на себя из-за старика. Дома все опостылело ему, вот он и накинулся на стихи, на искусство, ищет в них утешения, понимаешь? Памфила подвела к столу Луция двух девиц. Гречанку и сирийку. Луций поморщился, когда рядом с ним уселась сирийка. Памфила мгновенно поняла. -- Ах, до чего ж я глупа, предлагаю гостю то, чем он, верно, сыт по горло. Она сирийку заменила римлянкой. Музыка обрела новую окраску. Нежные, протяжные звуки кларнетов сменил ритмичный голос тимпанов и рокот тамбуринов. Наполненный благовониями воздух затрепетал в обжигающих звуках сиринкса. Четыре кофейного цвета каппадокийки исполняли сладострастную пляску Астарты и ее жриц. Загадочная богиня, черная и прекрасная, была неподвижна. Потом медленно начала двигаться и она. Колыхнулись черно-белые одежды, затрепетали копчики пальцев, ладони вспорхнули над головой, белки глаз и зубы ослепительно сверкали на темном лице, движения становились все более вызывающими, богиня и жрицы впали в экстаз. Евнухи зажгли в атрии новые светильники. В круг света вступила статная, элегантно одетая женщина. На белую шелковую паллу был наброшен пурпурный, расшитый золотыми виноградными листьями плащ. Кларнеты пели приглушенно и мягко. Казалось, что женщина не танцует, а просто ходит мягкой кошачьей походкой. Внезапно женщина остановилась. В этот момент откинулся занавес у главного входа, но номенклатор не объявил имени новых гостей. В сопровождении двух волосатых мужчин вошла женщина. Она была среднего роста, сильно накрашена, с могучей грудью и широкими бедрами. На ней была белая, расшитая золотом палла и пурпурный плащ, скрепленный на плече большим топазом. Лицо у нее было прикрыто покрывалом, какие носят замужние женщины. Она остановилась посреди атрия, ее провожатые почтительно держались сзади. Все разом стихло. Музыка смолкла, танцовщица торопливо сбежала с подиума. Женщина усмехнулась. Ее забавляло изумление, которое она вызвала своим приходом. Благородная римская матрона в публичном доме! Она наслаждалась этим изумлением, медленно переводя взгляд с одного гостя на другого, как будто искала кого-то. Ее колючие глаза впивались в лица. Гетеры, не робевшие перед мужчинами, стушевались перед этой женщиной. Они сбились в кучку возле статуи Изиды и молча смотрели. Женщина прошла по атрию и оказалась между столом Луция и лавровыми деревцами, за которыми забавлялся Гатерий Агриппа. Обеспокоенный тишиной, Гатерий раздвинул ветви, -- А, красотка, -- крикнул он женщине, -- иди ко мне! У тебя такие телеса, что на целую когорту солдат хватит. Как раз в моем вкусе! Шатаясь, он заковылял к столу. Один из мужчин, сопровождавших женщину, преградил ему путь. Гатерий отшвырнул его так, что тот упал, и схватил женщину. -- Иди сюда, красавица. Покажись. Получишь три золотых... Второй мужчина бросился на Гатерия, тот зашатался, но опять одержал верх. Этот пьяница отпихнул обоих. всей тушей кинулся вперед и схватил женщину за плечи, задев при этом ее белокурый локон. Женщина визгливо крикнула, но было поздно. Парик свалился, открыв лоб, покрытый рыжеватой щетиной. Оба провожатых молниеносно закрыли женщину плащом и скрылись за занавеской. Гости были поражены. Луций тоже. Лицо без парика показалось знакомым. Он слышал где-то и этот резкий голос. Нет, нет, он, конечно, ошибся! Этого не может быть! Но ведь поговаривают, что вот так он и ходит по тавернам, забавляется этим маскарадом... Прежде чем Луций успел додумать, откинулась занавеска и трое посетителей предстали в новом обличье: наследник императора Калигула и с ним его товарищи по ночным кутежам, известные актеры Апеллес и Мнестер. Гатерий в отчаянии взвыл и убежал. Гости повскакали с мест. Они восторженно приветствовали всеобщего любимца: -- Слава Гаю Цезарю! Приветствуем тебя, наш любимец! Садись к нам! Окажи честь! Выпей с нами! За счастье вновь видеть тебя! Наследник поднял руку в приветствии и улыбнулся: -- Веселитесь, друзья! Все вы мои гости! -- О, мой Гай! -- воскликнул Луций и, раскрыв объятия, поспешил навстречу Калигуле. Тот сощурился: -- Смотри-ка! Луций Курион! И он протянул руки Луцию и подставил ему щеку для поцелуя. -- Какое счастье вновь видеть тебя после стольких лет, мой драгоценный Гай! Не окажешь ли мне честь... Калигула прошел к столу Луция, поздоровался с Примом Бибиеном и улегся напротив Луция. Обоим актерам он приказал занять места подле себя. -- Вина! -- крикнул Луций все еще трясущейся от страха Памфиле. -- Ты позволишь, мой дорогой, выпить с тобой за счастливую встречу? Калигула рассмеялся: -- С радостью. Запарился я в этих тряпках. Ну и дерзок же этот толстопузый. Как его зовут? -- Ты перевоплощаешься превосходно, лучше, чем мы, актеры, о божественный... -- смело вмешался Мнестер. -- У тебя походка легкая, как у женщины, твои жесты великолепны, -- вторил ему Прим. -- Как зовут того человека? -- обратился Калигула к Луцию, делая вид, что не узнал Гатерия. "Жизнь Гатерия висит на волоске, -- подумал Луций, -- но ведь он пьян". Луций забормотал: -- Я не знаю, дорогой мой, ведь я давно не был в Риме... Какой-то пьяница... -- Гатерий Агриппа, сенатор, -- раздался голос сзади. Жестокая усмешка искривила рот Калигулы. Он не спускал глаз с Луция. -- Ты не знаешь Гатерия Агриппу? Ты за три года забыл его лицо? Быстро ты забываешь. Но не бойся за него, Луций. Он был сильно пьян. Я прощу его. Памфила сама наливала из амфоры в хрустальные чаши самосское вино. Луций был красен. Он чувствовал, что не угодил Калигуле. Вино как нельзя кстати. Он повернулся к статуе богини Изиды, любимой богини Калигулы. -- Ты всегда великодушен, мой Гай. Вот я приношу жертву могущественной Изиде и пью за твое здоровье! Чаши зазвенели. Луций развлекал будущего императора рассказами о Сирии, стараясь быть занимательным. Лупанар "Лоно Венеры" продолжал жить своей жизнью. Неистовые пляски кончались всегда тем, что танцовщица падала в объятия кого-нибудь из гостей. Вакханки были пьяны. Безверие, которое принесли сюда с собой римские аристократы, по мановению Дионисова тирса обернулось наслаждением. Калигула предложил обоим актерам развлекаться, как им угодно. Апеллес присоединился к приятелям, сидящим за одним из столов. Мнестер выбрал египтянку. Прим удалился с белокожей гречанкой. Оставшиеся, Калигула и Луций, будто и забыли вовсе, зачем пришли сюда. Старые друзья! Они встретились после трех лет разлуки. Какая радость! Какое согласие между ними! То один. то другой в горячем порыве стиснет руку друга, а на лицах играют улыбки, дружеские, льстивые речи тонут в звуках грохочущей музыки. Начало лицемерной игры было великолепно! Калигула притянул Луция к себе и заговорил веселым, сердечным тоном. -- Ах, друг, если бы ты знал, как я завидовал тебе на состязаниях! Просто зеленел от зависти, когда тебе удавалось метнуть копье на десять шагов дальше, чем мне. Как далеко ушло то время? Какой глупой и детской кажется мне теперь эта давняя зависть! Луций не ждал такой откровенности. Не ждал и такого теплого, дружеского тона. Обеспокоенный, напряженный, он прикрыл глаза, пряча недоверие. -- Я счастлив, что ты говоришь это, мой Гай... -- А каким цыпленком я был по сравнению с тобой в метании диска или в верховой езде, -- смеялся наследник, похлопывая Луция по плечу. -- Ты очаровывал тогда, очаровываешь и теперь, и по праву. Твоя речь в сенате была великолепна... Луций льстиво заметил: -- Перестань, дорогой! Меня радует твое великодушие, но я не могу допустить, чтобы ты хвалил мою речь. Копье и диск может метать любой пастух или гладиатор. Но ораторствовать? Кто же может сравниться в риторике с тобой? Твоя дикция, твои паузы... О, ты прекрасный оратор! Луций распинался в похвалах искренне, потому что Калигула действительно был замечательным оратором. -- Если бы выступал в сенате ты, то сами боги должны были бы рукоплескать! Наследник был польщен. Похвала казалась искренней, но от Калигулы не укрылось и раболепие Луция. Он усмехнулся: "Вот видишь, ты, независимый республиканец, стоит тебя приласкать, а ты уж и ластишься, как кошка, спину гнешь. Во всем тебе везет, а передо мной ты все равно ничто. Очень, очень разумно тебя купить, выкормыш Катонова гнезда. Древностью рода и умом ты превзойдешь многих". Вслух он приветливо сказал: -- Ты дорог мне, как родной брат, Луций! У Луция вспыхнули щеки. Возможно ли? Правда ли? Честолюбие его ликовало. Но разум отказывался верить. Нет, нет, он играет со мной. -- Ты не найдешь сердца более преданного, чем мое, мой Гай! -- торжественно признес он. -- Позволь мне поцеловать тебя, -- загорелся Калигула и обнял друга. Он чувствовал, что Луций сбит с толку и взволнован. "Увидим, насколько ты тверд в своих принципах. Что засело у тебя глубже в сердце: твой республиканский род или твое честолюбие, которому я, будущий император, мог бы предложить порядочный куш. Сирийский легион, говорят, тебя боготворит. Да и на форуме плебеи всегда с восторгом приветствовали Курионов. Сенат ты ослепил. Никогда никому не завидовал я так, как тебе!" Гай Цезарь снял с мизинца перстень с большим бриллиантом: -- Мой привет твоей Торквате. Луций был озадачен и недоверчиво посмотрел на Калигулу. -- Он недостаточно хорош для нее? -- спросил Калигула и вытянул унизанные перстнями пальцы: -- Я выбрал самый ценный. Ты хочешь для нее другой? Может быть, этот, с рубином? -- Нет, нет, -- заторопился Луций, заметив, что Калигула оскорблен. -- Он великолепен. И, протянув ладонь, принял подарок. -- Но чем я заслужил?.. К моей любви присоединяется и благодарность, мой Гай! Калигула, актер более искушенный, чем воинственный Курион, ловко скрыл свою радость. -- Ты не нравишься мне, Луций! Это было неожиданно. Прозвучало сурово и резко. Луций пролепетал: -- Отчего, мой повелитель? -- Такой красавец, а вид у тебя неподобающий. Ну что за прическа. И туника старомодная. Я не чувствую твоих духов. Зачем тебя массируют козьим жиром, фу! А ногти! Всемогущая Изида, -- повернулся он к изображению богини, сжимающей в левой руке систрум, а в правой -- амфору с нильской водой, -- опрокинь свою амфору на этого углежога, которого я считаю моим дорогим другом, чтобы мне не приходилось стыдиться за него! Луций ожил. Он поклялся Изидой, что займется собой. Солдатская привычка! Разумеется, это недопустимо, дорогой Гай прав, как всегда и во всем. Калигула одарил его ласковой улыбкой, а в голове у него промелькнула сатанинская мысль: "Ластись, Курион! Я раскрою тебе объятия. Я куплю тебя. Сын республиканца -- мой прислужник!" -- В будущем я хотел бы рассчитывать на тебя, Луций. Могу ли? -- Можешь ли? Ты должен! Я предан тебе беспредельно! -- воскликнул сын Куриона. Наследник хлопнул в ладоши. Памфила мигом очутилась рядом. -- Приведи самую красивую какая есть. -- Сию минуту, благородный господин. Это алмаз. Алмаз среди девушек. Такую не скоро найдешь... Она пришла. Распущенные волосы выкрашены по обычаю римских гетер в пронзительно-рыжий цвет. Брови и ресницы черные. Под прозрачной материей совершенное тело. Грудь обнажена, как это принято у египтянок. Ей сказали, кто будущий император, и она села к нему на колени. -- Ты египтянка? -- спросил он по-гречески. -- Да, милостивый господин. Гай Цезарь улыбнулся Луцию. -- Эта подойдет. Она твоя, Луций. Луций был захвачен врасплох и немного задет. Он был в нерешительности. Калигула встал: -- Ты мой лучший друг, а для лучшего друга -- все самое лучшее. Я ухожу. Он кликнул актеров. Мнестр подлетел к нему. И Апеллес поднялся со своего места. Калигула обнял Луция, милостиво кивнул ему и ушел. Актеры за ним. Девушка облегченно вздохнула и подошла к Луцию. Все смотрели на него. Он поднялся и пошел вслед за ней. Она сбросила тунику, но Луций ничего перед собой не видел, ничего не замечал, вместо лица девушки перед ним стояло другое лицо, загадочное лицо его нового друга Гая Цезаря. 22 Где в небо устремляется орел, символ империи, там господствует право и закон. Fuerat quondam...[*] Когда-то в Риме царил закон священный и неприкосновенный. Он не только карал, но и восстанавливал справедливость. Если кто-нибудь что-нибудь украл, он должен был по закону вернуть это в двойном размере. Если кто-нибудь причинил кому-нибудь ущерб, то должен был возместить убыток в четырехкратном размере. Это был закон. Прекрасный, но во времена императоров уже забытый. [* Когда-то так было (лат.).] Где в небо устремляется орел, символ империи, там господствует право и закон. Текст остался, он превратился в ни к чему не обязывающий девиз, суть дела изменилась. Неписаный закон этого времени стал звучать так: Да здравствует прибыль -- деньги не пахнут. Римский сенат как сенат занимался только высокими делами. Сенаторы поодиночке занимались всем: хочешь построить дворец? Хочешь снести дворец? Хочешь ссуду? Концессию на публичный дом? Хочешь жениться? Развестись? Обратись к сенатору, который сосредоточил свою деятельность в той области, которая тебя интересует. И всегда помни, что и сенаторская курица задаром не копается в земле. Большую власть имел сенат, тот сенат, который со временем так опустился, что некоторые его члены, не заинтересованные в спекуляциях большинства, поставили на рассмотрение сената вопрос "о возрождении морали сената". Однако дальше слов дело не пошло. Стоицизм призывал к власти разума, к справедливости, к равноправию людей. Но голос его был слаб, он не громил, он только в отчаянии заламывал руки, глядя на царящее безобразие. Эта философия пришлась по вкусу высшему обществу, она стала почти государственной философией, стала модой. Было пикантным вслух призывать к братству с рабами и при этом обращаться с ними как с говорящим орудием. Это был парадокс, типичный для эры практицизма: ирреальные сентенции и мечты стоиков подавили реальную и творческую силу учения Эпикура. У стоицизма не было сил изменить сущность человека и уж тем более римский образ жизни. Римский образ жизни -- расточительство, обжорство и разврат -- хотя бы на минуту должен был избавить пресыщенного богача от скуки, страха перед одиночеством и императором. Страх перед императором отравлял жизнь не одному десятку сенаторов. Эта тень топором нависла над ними. Римским народом правит не только император, но высокооплачиваемые чиновники и богачи, которые повышают цены на все, как им заблагорассудится. Римский народ страдает от дороговизны, бедствует, чахнет. Бедноте безразлично, кто правит, император ли, сенат ли или консул республики. Простой люд хочет жить. Нынешний год засушливый и потому особенно тяжелый. Неурожай для господ -- прекрасный случай нажиться. Они притворяются, что запасы на исходе, хотя при этом их закрома полны, и жалуются. Император им поверил и обратился к сенату с письмом: "Италия нуждается в помощи извне. Жизнь римского народа зависит от капризов моря и погоды. И если землевладельцам и рабам не будет оказана помощь из провинции, нас вряд ли прокормят наши леса и сады..." Они тайком посмеивались. Море еще "закрыто" для судов. Корабли с зерном из Египта могут прийти не раньше чем через два месяца. Точнее говоря -- только через два месяца. Нужно поторапливаться, если хочешь получить прибыль побольше. Сенаторы подняли цены на зерно. Пекари не повысили цены на хлеб, но ухудшили его качество, чтобы тоже получить свое. Городской плебс в отчаянии. На улучшение рассчитывать не приходится. Фабий Скавр пишет фарс, скоро будет премьера в театре Бальба. Не о супружеской неверности, пьяницах, хвастливых солдатах или коварстве олимпийских богов. Он пишет пьесу о хлебе. Пьесу воинственную, призывающую к бунту. Незабудковое небо, хотя солнце уже склонилось к Яникулу, полно солнечного сияния. Золотятся порталы храмов на форуме и кажутся еще больше. Мраморная колоннада храма двенадцати богов отбрасывает огромные тени. Ростры залиты желтым светом. В этот вечерний час знаменитые актеры читают с них стихи Вергилия, Горация, Овидия, Катулла. Пространство перед рострами забито народом. Патриции прогуливаются по Священной дороге. Кто-то поднимается на ораторскую трибуну. Актер? Нет. На мужчине отороченная пурпурными полосами туника и белая тога. Сенатор. Кто же это? Историк Веллей Патеркулл, который недавно за заслуги перед родиной был возведен в сенаторский сан. Он пишет "Историю Рима" и сейчас будет читать свое сочинение. Могучий голос разносится над форумом: -- Стоит ли перечислять все события последних шестнадцати лет, ведь они проходили у нас на глазах. Тиберий своего отца Августа обожествил не приказом, а своей богобоязнью: он не провозгласил его божеством, а сделал. В общественную жизнь с властью Тиберия вернулось доверие; недовольство и честолюбие покинули заседания сената и собрания народа, навсегда покончено с разногласиями в куриях. Справедливость, равенство, порядочность и усердие возвращены римскому обществу. Учреждения вновь обрели достоинство. Сенат -- свое величие... Белые тоги перед курией зашевелились. Бибиен непроизвольно оглянулся на Сервия Куриона, на лице которого застыло выражение отвращения и презрения. Кто-то в толпе сенаторов зааплодировал. Это было похоже на насмешку. -- Суды вновь обрели уважение, -- продолжал Патеркулл, -- призваны к порядку актеры. Всем представлена возможность делать добро. Доблести уважаются, грехи наказываются. Бедняк уважает мужа власть имущего. н0 не боится его: человек, обладающий властью, управляет бедняком, но не презирает его... Толпа под рострами разволновалась и зашумела. Народ знает, что Патеркулл написал "Историю Рима" и передал ее Макрону. Макрон доставил копию на Капри. Патеркулл получил сенаторское звание и виллу в подарок. Однако поговаривают, что Тиберий, читая восхваления Патеркулла, сплюнул и сказал что-то о подхалимском сброде. И приказ о звании подписал, говорят, с неудовольствием, а виллу панегиристу подарил сам Макрон. Луций стоял, прислонившись к трибуне. Он думал о пресмыкательстве Патеркулла и гордости отца. Потом вдруг вспомнил свое выступление в сенате. Вот здесь стоят льстец Патеркулл и мой отец. Один -- за. другой -- против. У каждого своя точка зрения. Но на что решиться ему, Луцию, барахтающемуся где-то между ними? Патеркулл продолжал восхвалять власть Тиберия. Толпа на глазах таяла, даже некоторые сенаторы рискнули удалиться. Луций видел, как его отец повернулся спиной к оратору. -- Да здравствует император Тиберий! -- раздался чей-то возглас. Несколько угрюмых глаз устремились на голос, несколько человек без энтузиазма вяло повторили восклицание. В этот момент открылись ворота Мамертинской тюрьмы и палачи, спотыкаясь, вытащили железными крюками два трупа. Два римских гражданина были по доносу осуждены, задушены палачом, и теперь тюремные рабы тащили их трупы в Тибр. Увидев это, Квирина вскочила, вскочил и Фабий. Толпа расступилась, и сквозь строй угрюмых зрителей рабы протащили тела. Патеркулл, с ростр заметив происходящее, несколько раз нервно глотнул слюну и с трудом продолжил прерванную речь. Голос его уже не был таким чистым и звучным. -- Священное спокойствие воцарилось в восточных и западных провинциях и во всех землях, лежащих к северу и к югу. Все уголки нашей империи освободились от страха перед грабителями. Ущерб, нанесенный гражданам и целым городам, возмещает щедрость императора. Города Азии снова строятся, провинции охраняются от вымогателей-прокураторов. Честные люди всегда могут восстановить справедливость, недостойных не минует возмездие, может быть и запоздалое, но заслуженное. -- Эти двое убитых действительно были плохими людьми, Фабий? Что они сделали? -- шептала Квирина. Фабий пожал плечами. Тем временем толпа под рострами поредела. Осталось десятка два трусов, которые не рисковали уйти. Они смотрели в землю, им было стыдно за Патеркулла, им было стыдно за себя. Остался и Луций. Патеркулл хрипел, то и дело прерывая свою речь: -- Наш великий император учит нас... хорошо поступать. Когда-нибудь в мире было столько веселья, как во времена его правления? Когда-нибудь была такая низкая цена на зерно? Толпа заволновалась. Возмущенные крики летели к трибуне: -- Негодяй! -- Льстец! -- Будьте осторожны, граждане! -- Плевал я на тебя, гадина, лжец! Долой его! Патеркулл исчез с трибуны. Толпа пришла в движение. Фабий кивнул Квирине. Они пошли за трупами казненных к реке, Тибр вспух от грязной воды, принесенной потоками с гор. Казненных сбросили в воду, и река не вспенилась, не застонала -- она молча проглотила жертвы. Красное небо темнело, мраморные колонны храмов светились, напоминая побелевшие, выжженные солнцем человеческие кости. С острова Эскулапа, где в подземелье доживали последние дни неизлечимо больные рабы, доносились отчаянные крики умирающих. Квирина с глазами, расширившимися от ужаса, судорожно вцепилась в руку Фабия. 23 Тессеры на представление в театре Бальба были розданы в одну минуту; из-за них были драки. На десять тысяч мест было двести тысяч желающих. И те, что потерпели неудачу, понося эдиловых ликторов и обзывая их дармоедами и свиньями, шумно потянулись в ближайшие трактиры, чтобы утешиться хотя бы кружкой вина. На верхние, отведенные для плебеев ряды, народ валом валил задолго до начала, чтобы захватить лучшие места. Размещенная в театре когорта преторианцев следила за порядком. Центурион презрительно наблюдал за происходящим: вон какой-то вонючий сапожник лезет через толпу и думает, что он важная особа только потому, что раздобыл тессеру. А вон там какой-то невежа с пристани, с утра мешки таскал, а теперь развалился на сиденье, арбуз жрет и семечки на нижних сплевывает. "Вам бы только поротозейничать, рвань несчастная", -- резюмировал центурион, уверенный, что он тут и есть самый главный. Будет потеха. Вот и на афише стоит: БЕЗДОННУЮ БОЧКУ представлять будет труппа Фабия Скавра. Потом труппа Элия Барба разыграет фарс ОДУРАЧЕННАЯ МЯСНИЧИХА. Оба представления из современной римской жизни. ЛОПНЕШЬ СО СМЕХУ! Будет потеха. Фабий Скавр -- продувной парень. Выпивоха. Весельчак. С ним живот надорвешь. А как он умеет за нос водить императорских наушников! Ха-ха. По этому поводу надо выпить. Интересно, что он сегодня придумает, насмешник наш? Наш насмешник -- в этих словах слышалась любовь. Булькает, льется в глотку разбавленное вино. Пусть у тебя все идет как по маслу сегодня, Фабий! За занавесом во взмокшей тунике метался Фабий, вокруг него актеры и помощники: -- Печь поставьте назад. Бочку в правый угол. Подальше. Так. Где мешалки? Четвертая где? Грязь в бочку наложили? Только не очень много, а то эдил утонет! Буханки суньте в печку... Потом он побежал в уборную проверять костюмы актеров. Для себя у него было еще достаточно времени. Возвращаясь обратно, он встретил выходящего из женской уборной ученика пекаря. На рыжем парике сдвинутый набок белый колпак. Лицо обсыпано мукой, глаза сияют. -- Ну как я? Он поцеловал засыпанные мукой губы. -- Ты не пекарь, а прелесть, Квирина. Они влюбленно поглядели друг на друга. -- Фабий! -- послышалось со сцены. -- Фабий, где ты? -- Иду! Она схватила его за руку: -- Фабий, я боюсь... -- Чего, детка? -- Так. Не знаю. Вдруг испугалась... как будто что-то должно случиться... за тебя боюсь... -- Глупенькая моя. Не бойся ничего. -- И уже на бегу рассмеялся: -- И пеки хорошенько! Гладиаторские бои во времена Тиберия были преданы забвению. Старец с Капри не желал этой крови. И теперь любые представления стали редкостью. Вот почему такая толчея. Заполнены и места сенаторов, претор уселся в ложе напротив ложи весталок[*]. Ликтор поднял пучок прутьев и провозгласил: "Внимание! Божественная Друзилла!" Приветствуемая рукоплесканиями, бледная, красивая девушка, сестра и любовница Калигулы, уселась между Эннией и Валерией в ложе весталок. [* Весталкам -- жрицам богини Весты -- в Древнем Риме всегда предоставлялись почетные моста в театрах и цирках.] Претор подал знак платком. Зрители утихли. Кларнетисты, непременная принадлежность подобных представлений, затянули протяжную мелодию. Занавес раздвинулся. На сцене была ночь. Пекарня. Мерцали светильники. Пять белых фигур потянулось к середине сцены. "Открываю заседание коллегии римских пекарей и приветствую великого пекаря и главу коллегии", -- прозвучал густой голос актера Лукрина. Имена приветствуемых потонули в рукоплесканиях, но тем не менее зрители успели заметить, что имена эти что-то слишком длинны для пекарей, слишком благородны. И туники что-то длинноваты. Нововведения Фабия на этом не кончились: он не признавал старого правила, что только кларнеты сопровождают театральное представление. Ведь есть и другие инструменты. Запищали флейты, зарокотали гитары. Загудели голоса великих пекарей: -- Какие новости, друзья-товарищи? -- Какие ж новости? Все при старом... Зрители разразились хохотом и аплодисментами. Римский народ был благодарен за самый пустяковый намек. Ха-ха. Все при старом Тибе -- подавись! Думай там что хочешь, а глотай! -- Я строю новую пекарню. У меня будет больше сотни подмастерьев и учеников, -- распинался великий пекарь Лукрин. -- Ну и ну. Это будет стоить денег... -- Ну а как доходы, друзья мои? -- Еле-еле. Худовато. Надрываешься с утра до вечера, орешь на этих бездельников-учеников. А прибыль? Дерьма кусок... -- Я строю пекарню... -- Да это уж мы слыхали. А с каких доходов? Где денег-то набрал? Богатый пекарь понизил голос. Все головы наклонились к нему. -- Я тут кое-что придумал. Усовершенствование производства, господа. Секрет ремесла. В тесто замешивается половина хорошей муки, а другая половина -- ни то ни се... -- Черная? Прогорклая? Так это мы уж все давно делаем! -- Да нет! Ни то ни се -- вовсе не мука. Молотые бобы, солома... -- Фу! -- отозвался один тщедушный пекаришка. -- Это не годится. Хорошая еда -- прежде всего! Они налетели на него, как осы. -- Дурак! Себе-то ты испечешь отдельно, понял? А тщедушный опять: -- Я за честность... -- По тебе и видно! -- А как же, когда эдил придет проверять товар? Смышленый пекарь не смутился: -- Я ему дам... в руку кошель... а там золотые будут позвякивать... Они остолбенели. Вытаращили глаза. Вытянули шеи. -- И ты отважишься? Взятку? Так ведь на это закон есть? -- Засудят! -- Попробую. А почему бы нет? Мы будем одни. Ночь никого не выдаст... -- Во имя пройдохи Меркурия расскажи нам потом, как все будет! Возьмет или нет? -- Расскажу, расскажу, дорогие! И дам вам рецепт этого угощения. Занавес закрылся. Претор свесился из ложи, ища глазами эдила. Того в театре не было. Осторожный какой! Лучше от всего подальше! Он повернулся к префекту, который сидел рядом с ним. -- Эдила здесь нет. Префект нахмурился: -- Он мне за это ответит! И добавил: -- Не нравится мне это! Пересажать бы всю эту сволочь комедиантскую... -- Подожди, дорогой, с точки зрения римского права для этого пока нет никаких оснований... Они тихо переговаривались во время перерыва. Валерия посылала улыбки Луцию. Он видел это, весь сиял от счастья и не замечал никого, кроме нее... Друзилла с равнодушной улыбкой рассказывала Эннии, что брат Калигула очень мил, иногда, правда, немного крутоват, но чего не простишь брату? Простолюдины, занимавшие верхние ряды, были в напряжении. Возьмет эдил золото? Насчет взяток есть суровый закон. Ох, боги мои, да ты простофиля, вот увидишь, что возьмет! Они бились об заклад: возьмет -- не возьмет. Ударили в медный диск. Четыре пекарских ученика большими мешалками месят тесто. Ритмично, под музыку, они ходят вокруг бочки, как лошади вокруг жернова, в такт музыке вращают мешалками и поют: Тесто мнется, тесто льется, На жаровнях хлеб печется, Только весь он -- так-то вот! -- Для сиятельных господ. Им -- коврижка, нам -- отрыжка, Им -- богатство, нам -- шиши, Так что, братцы, надрываться Да стараться -- не спеши... Входит Лукрин, хозяин пекарни, с кнутом в руке. При виде его ученики заработали вдвое быстрее. И запели хором: Упорно, проворно, и ночью, и днем, Всем людям на свете мы хлеб свой печем... Побольше уменья, побольше терпенья, И выйдет не хлеб у нас, А объедение! Лукрин расхаживает, как укротитель зверей, сыплет ругательствами, пощелкивает кнутом. Ученики уже мнут тесто в руках, на лопате сажают хлебы в печь, раз -- один, раз -- другой, чем дальше, тем скорее. Зрители хохочут над этой беготней. Вот маленький ученик, больше похожий на девушку, сбился с ритма. И сразу получил кнутом по спине. Хохот усилился. Буханки мелькают в воздухе, с мальчишки льется пот, гитары играют быстрее, барабаны неистовствуют, кнут так и свищет. Буханки выстраиваются на прилавке, румяные, соблазнительные. -- Неплохо, -- сдержанно улыбнулся претор. -- Я еще не видал пантомимы о выпечке хлеба. -- Но что за этим кроется? -- скептически заметил префект. Вигилы, расположившиеся у ног сенаторов, ковыряли в носу. Потеха -- и ничего больше. Работы не будет... -- Замесите тесто на новый хлеб! И вот уже в бочке новое тесто. -- Сегодня расплата, ученики мои, -- произносит Лукрин. -- Подумайте. Можно получить либо хлебом, либо по три сестерция, но только с вычетом двадцатипроцентного налога. -- Мы хотим денег, пусть с налогом! -- прозвучали четыре голоса. -- Тупоголовые! Ведь хлеб для вас выгоднее! Подумайте еще! -- сказал Лукрин и ушел. Происходит совет учеников. -- Этот хлеб жрать нельзя! -- Но после уплаты налога нам одно дерьмо останется. Что делать? -- Что выбираем? -- Дерьмо с налогом! -- Мы хотим денег! -- хором произносят они при появлении Лукрина. -- Тогда завтра, раз вы такие упрямые. -- Это не годится, господин, что же мы будем есть? -- У вас есть возможность: хлеб! -- Нет! Нет! Нет! Нет! В пекарню входит эдил, который обязан следить за качеством, весом и ценой хлеба. Щелкнул кнут, ученики ретировались. Пекарь низко кланяется. Эдил взвешивает хлеб на ладони, раздумывает, рассматривает. Нагнулся, ковырнул тесто, потянул воздух и отскочил, зажав нос. -- Что это? Откуда эта вонь? -- строго спросил эдил. -- Это какое-то недоразумение, господин мой, я очень обеспокоен. Наверно, в муке что-то было, уж и сам не знаю. -- Пусти. Попробую еще раз! -- Нет, лучше не надо. Ведь мне продал муку благородный... -- Он прошептал имя. Оба почтительно вытянулись. -- Но ты покупателей лишишься, говорю тебе. -- О нет! Один я даю им в долг. -- И в сторону: -- Дело-то стоящее, окупится. -- И все же это нельзя продавать. Я отвечаю, ты знаешь. Как ты из этого выкрутишься? -- Бояться нечего, господин, раз за нами стоит X. Подает эдилу кошель: -- Приятный звон? Не так ли? Позволь подарить тебе это! Эдил в негодовании делает руками отрицательный жест. Одна рука отвергает, другая, однако, берет и прячет под тогу золото. Публика подняла оглушительный рев. Спорщики не могли угомониться: "Видал? Я выиграл! Гони монету!" А другие: "Воры они все! Все!" Префект напустился на претора: -- Что это такое? Высокопоставленное лицо берет взятки? Прекратить! В порошок стереть! В тюрьму! Претор усмехнулся: -- Не шуми. Эдил ведь и на самом деле этим занимается. И потом -- здесь нет ничего против императора. И против властей... Так они торговались, а представление между тем продолжалось. В пекарню вошел покупатель. Одет в залатанный хитон. Походка неуверенная, движения скованные, голос почтительный. Воплощение робости, хотя роста немаленького. "Фабий! Фабий!" Хлопки. -- Мне бы хлеба, господин, но только очень прошу -- хорошо пропеченного. -- Вот тебе! Тот взял и не понюхал, не взвесил. Простофиля. -- Если позволишь, в долг... -- Ладно. Я тебя знаю... Ушел. Пришли другие покупатели. Поумнее. -- Он черствый. Как камень. Эдил заступился за пекаря: -- Ничего ты не понимаешь. Это для зубов полезно. Покупатель уходит. Приходит новый. -- Это не хлеб, а кисель. Чуть не течет... Эдил смеется: -- Безумец! Я еще понимаю, когда жалуются, что черствый. А тут? Зато челюсть не свернешь! Следующий покупатель: -- Он слишком легкий. Легче, чем должен быть... Эдил замахал руками. -- Сумасшедшие. То недопеченный. То горелый. То мягкий. То черствый. То легче. То тяжелее... Чепуху мелете. Хороший хлеб, и все тут! Выгоняет всех. Пекарь потирает руки. Эдил уходит, на сцене появляются члены коллегии пекарей. Они одеты лучше, чем в начале представления. Все в белом, словно в тогах. Пекарские колпаки исчезли, волосы причесаны, как у благородных господ. Зрители замерли. Боги! Это не пекари. Это сенаторы! -- Сенаторы! -- Что я говорил? Тут аллегория. Безобразие! Прекратить! -- заорал префект. Претор заколебался, нахмурился. А действие низвергалось водопадом. -- Он взятку принял? Принял? -- Принял! Пекари развеселились: -- Давай. Пеки. Продавай. Бери. Живи. Жить -- иметь. Иметь -- жить. Слава тебе, прибыль, откуда бы ты ни пришла! Пекари ушли со сцены под громкие звуки музыки. Народ ревел. Все начали понимать. Поняли и вигилы, эх, не одна потеха будет, будет и работа! Обиженные и оскорбленные сенаторы покидали театр. Обеспокоенный претор оглядывался на когорту преторианцев. Префект злобно постукивал кулаком по барьеру ложи. Но несколько человек благосклонно отнеслись к представлению. Друзилла по-детски смеялась и восклицала: "Давай. Пеки. Продавай. Бери". Валерия была невозмутима. Луций издали следил за ней и не уходил. По лицу сенатора Сенеки скользнула легкая улыбка. Кто бы мог подумать! Фабий, который играл последние роли в его трагедиях, сам теперь пишет пьесы? В этом фарсе много от жизни. По сравнению с ним трагедии Сенеки -- просто холодные аллегории. Правда, пьеса несколько вульгарна, она для толпы, а не для образованных людей, размышлял философ. И все-таки Фабий молодец. У него ость юмор и смелость. Сенека даже завидовал Фабию, сам он на такое не способен. А проделка с Авиолой! Сенека уверен, что это дело рук Фабия, хотя его и отпустили после допроса, так как было доказано его алиби. философу было интересно, чем кончится пьеса. Смелые намеки на сенаторов слегка испугали его. Заметил он и взгляд, который претор бросил на когорту преторианцев. Сенека хорошо знал свою силу. Он выпрямился, когда претор вопросительно посмотрел на него и демонстративно захлопал. Претор молча указал разозленному префекту на философа: -- Сенека доволен. На сцену выскочила женщина. Она тащила за собой покупателя -- Фабия и эдила. Ей это ничего не стоило. Она была похожа на здоровенную кобылу, этакая гора мяса. За ними одураченные покупатели. Волюмния вырвала из рук мужа -- Фабия -- хлеб. -- И это хлеб? Где тут пекарь? Голос с верхних рядов. -- Заткни ему этим глотку, пусть подавится! Пусть знает, что нам приходится жрать! -- Где пекарь? -- визжала Волюмния. Пекарь спрятался за бочкой и пропищал оттуда: -- Но ведь эдилу хлеб понравился! Она повернулась к эдилу: -- Это же навоз! Понюхай! Съешь! Кусай! -- Она совала хлеб ему в рот. -- Грызи! Жри! Эдил отчаянно сопротивлялся, ругался и угрожал: -- Я тебя засажу, дерзкая баба, наплачешься! -- Ты? Ах ты, трясогузка, пачкун никчемный, да окажись ты у меня в постели, от тебя мокрого места не останется! И, подняв хлеб в руке, заорала: -- Это мусор! Дерьмо! Пле-сень! -- Плесень! -- повторили за ней обозленные покупатели. Эдил попробовал оправдаться: -- Безумцы! Плесень от болезней хороша! От чумы, от холеры. Обманутые покупатели бушевали в пекарне. Пекарь убежал. Ученики и подмастерья присоединились к покупателям, набросились на эдила и общими силами сунули его головой в полную грязи бочку. Из бочки только ноги торчали, эдил сначала сучил и дергал ногами, потом затих. Весь театр ревел и гоготал. Фабий сбросил свой пестрый центункул и в грязной, дырявой, заплатанной тунике, обычной одежде римских бедняков, вышел на край сцены к публике. Показывая на торчащие из бочки эдиловы ноги, он произнес: Мне жалость застилает взгляд. Один уже, как говорят, Дух испустил... Но он ли главный Виновник бед? А как же славный, Тот продувной богатый сброд, что род от Ромула ведет И тем не менее умело Одно лишь Может делать дело -- Нас обирать?! Не он ли тут И главный вор, И главный плут?.. Теперь уже все поняли, что тут не одна забава. Захваченные словами Фабия, его пылкими жестами и тоном, зрители повскакали с мест. Весь театр размахивал руками. Маленький пекарский подмастерье, похожий на девушку, стоит и дрожит. В его расширенных глазах застыл страх. Обвинения Фабия сыплются градом: Весь свой век на них одних Гнем свои мы спины, А они для нас пекут Хлебы из мякины И жиреют что ни час, Словно свиньи, за счет нас... -- Хватит! -- крикнул претор. -- Я запрещаю... Голос Фабия как удары по медному диску, удержать его невозможно: Жри же, римский гражданин, Этот хлеб свой гордо, А не хочешь жрать, так блюй, Можешь во все горло; Да почтительно, будь рад, Как всегда лизать им... Он умолк. Рев голосов докончил стих и, набирая силу, загремел: "Позор сенату! Позор магистратам! Долой! Воры, грабители!" По знаку претора заиграла труба. Преторианцы двинулись к сцене. Актеры и народ преградили им путь. Сотни зрителей с верхних рядов неслись вниз на помощь. Поднялась суматоха. -- Задержите Фабия! -- в один голос орали претор и префект. Когда преторианцы, раскидав всех, кто стоял на пути, ворвались на сцену, Фабия Скавра там уже не было. Они напрасно искали его. Преторианцы накинулись на зрителей. Возмущение росло, ширилось, и только через час преторианцам удалось очистить театр, при этом четверо было убито и более двухсот человек ранено. Центурион пыхтел от усталости, он был невероятно горд, будто ему удалось спасти театр Бальба от разрушения. Его выпученные глаза, которые он не сводил с претора и префекта, светились от самодовольства. Видали, как мы укротили эту банду? Видали, какой я молодец? Претор и префект, побледневшие, сидели в ложе пустого театра. И чувствовали себя весьма неуютно. Рев толпы вдалеке красноречиво свидетельствовал о том, что она не смирилась, а только растеклась по улицам Рима. Утром все стены на форуме были исписаны оскорбительными надписями в адрес сенаторов, всадников и магистратов, а на государственной солеварне в Остии тысячи рабов и плебеев бросили работу, протестуя против дороговизны. 24 Валерию охватило желание принадлежать Луцию в необыкновенно романтической обстановке, и она пригласила его во дворец отца, расположенный в Альбанских горах. Словами она пригласила его на ужин, глазами -- на ночь. Летний дворец находился в горах над Немийским озером, недалеко от знаменитого святилища Дианы. Народ окрестил это озеро Дианиным зеркалом. Валерия вышла на галерею виллы и смотрела в сторону Рима. Вечер был прохладный, сырой, но весна уже поднималась с равнины в горы. Медленно тянулось время. Нетерпение охватило Валерию, она приказала подать плащ и вышла навстречу любви, не разрешив сопровождать себя. Сандалии Валерии из выкрашенной под бронзу кожи пропитались влагой, она куталась в изумрудно-зеленый плащ. Крестьяне, возвращавшиеся из Рима в Веллетри, с удивлением наблюдали за диковинной фигурой. Они не знали, в чем дело, но догадывались. Прихоть благородной госпожи, которая сегодня утром прибыла на виллу Макрона в эбеновых носилках в сопровождении рабов и рабынь... Они обходили ее. Шли каменистыми тропками вдоль дороги. От благородных лучше подальше. Валерия дрожала от холода и нетерпения. Время тянулось. Луций гнал коня галопом и остановился в десяти шагах от нее. Она вскрикнула от радости и протянула к нему руки. Луций подхватил ее и посадил впереди себя, пылко целуя. Они вошли в уютный триклиний, тесно прижавшись друг к другу. Горячий воздух обогревал триклиний. Стол был накрыт на двоих. -- Я ужасно продрогла. Он обогревал ее руки, гладил их, целовал. -- Ах ты голодный. Ах ты ненасытный, -- смеялась Валерия. Она захлопала в ладоши. Появились рабыни -- молодые девушки, все в одинаковых хитонах любимого Валерией зеленого цвета, на их тщательно причесанных волосах венки из мирта. Все было хорошо продумано и подчеркивало чары госпожи. Они возлегли у стола. В разожженном термантере подогревалась калда -- вино с медом и водой. Рабыни внесли изысканные пикантные закуски, подали чаши со свежими и сушеными фруктами и исчезли. В амфорах, запечатанных цементом, было старое хийское вино с добавкой алоэ. Оно опьяняло! Валерия была счастлива. За десертом Луций начал расспрашивать Валерию о детстве. -- Я ничего о тебе не знаю, моя божественная, а мне хотелось бы все знать. Ведь, любя человека, мы любим и те годы, когда мы еще не знали его. Взгляд Луция был прямодушен. Несколькими глубокими вздохами она успокоила едва не выскочившее из груди сердце. Слезы засверкали в ее затуманенных глазах и приготовили почву для сочувствия и жалости. Ну как не проникнешься жалостью, хотя римскому воину это и не свойственно, к ребенку, росшему в грязи, среди грубости деревенской жизни, к девушке, жившей среди погонщиков скота. С чувственных губ Валерии срывались жалобы: о боги! Ходить по навозным кучам босыми ногами, быть искусанной оводами и жирными мухами, слушать грубые речи пастухов, а в мыслях промелькнул лупанар, ее первый приют... Она перешла на веселый тон: ее ос