еть его". Она посмотрела на Фабия, как он стоял неуверенный, смущенный, он, так решительно подчиняющий себе всех на сцене, и говорила ему про себя слова, полные страсти: "Дорогой мой, я не сержусь на тебя, ты сегодня такой удивительный, мне хорошо рядом с тобой". Словно издалека доносился до нее голос Фабия: -- Ты еще очень молода. Жизнь в театре сурова и трудна. -- Он чувствовал, что должен ей что-то объяснить. Но нет, этого он не может. -- Ты не должна принимать все так, как это кажется с первого взгляда, понимаешь? Ему вдруг захотелось, чтобы эта девушка не покидала Рима, чтобы осталась здесь, рядом с ним. Он загорелся: -- Каждый человек ради чего-то живет, неважно ради чего, но каждый хочет чего-то добиться, так уж устроен человек. А мы? Смешить людей, фиглярничать. Но это выглядит так только на первый взгляд. Ради этого не стоило бы жить, но когда ты познакомишься с нами поближе, то увидишь все в ином свете: людям, которые в жизни не имеют ничего, кроме забот, мы несем смех и немного радости. А это не так уж мало, понимаешь?! Но при этом нам самим многое приходится терпеть и глотать немало горьких пилюль. Девочка, ты знаешь, сколько раз нам доставалось! И как! Мы годы провели в изгнании. Но никто не оказался трусом, никто не отказался от своего искусства. Год назад один могущественный господин устроил мне изгнание на Сицилию. А я уже снова здесь! Чтобы знатные господа потихоньку подумывали, куда бы меня отправить снова. Подальше, может быть в Мавританию или еще куда-то. -- Он стал серьезным. -- Если кто-нибудь любит свое ремесло так же, как мы, комедианты, он смирится со всем. все вынесет и выстоит! Квирина стояла перед ним с широко раскрытыми глазами, внимательно слушала. "Да, это он, ее Фабий, ради этого человека она убежала из дому, его она так страстно ждала..." Фабий замолчал. "Ведь надо же. на все это она не сказала ни слова. Ее это не интересует". Он вдруг словно погас. А вслух произнес то, о чем думал: -- Жаль, что ты уходишь. Правда жаль... Они шли темной затибрской улочкой. Фабий снова внимательно посмотрел на нее. -- Я уже несколько раз подумал о том. что знаю тебя откуда-то. -- Он не заметил, как она вздрогнула. - Но где я тебя видел? В Риме или еще где-нибудь? Актеры что перелетные птицы... -- Конечно, видел, -- закивала она радостно. -- Год назад. Ты играл хвастливого солдата... Он вспомнил, остановился и досказал: -- В Остии! -- Да. -- Она была взволнована. -- В Остии. Ты разорвал плащ, и я его тебе зашила... -- Теперь знаю! Теперь знаю! "Ах, что ты знаешь! -- подумала она. -- Что ты знаешь о том, что в тот раз я потеряла из-за тебя голову, убежала из дому и предложила Кару танцевать в его труппе за несколько сестерциев -- и ждать тебя". Она прибавила шаг и учащенно задышала. -- Как ты попала к нам? -- спросил он. Квирина рассказала. Она дитя моря. Отец моряк, перевозит зерно на государственном корабле из Египта и редко бывает дома. Мать и четверо ее родных братьев и сестер живут дарами моря в Остии. Еще будучи маленькой, она полюбила танцы. Мать сердилась: "Знаешь, что за сброд эти актеры и танцовщицы? Сборище ветрогонов и бродяг". Оба рассмеялись. Внезапно Квирина замолкла. У нее сжалось сердце: ведь именно о Фабий она слышала, что он человек легкомысленный и бабник, что он ведет распутный образ жизни и пьет. Она постаралась как можно скорее отогнать от себя эти мысли. -- Почему ты замолчала? -- спросил Фабий. -- Рассказывай. Оставалось не так уж много досказать. Год назад, после ссоры с матерью, она сбежала в Рим к дяде. Он любил ходить в театр и хотел, чтобы и ей он приносил ту же радость. Потом Кар взял ее в труппу. Она танцует в перерывах между действиями. Танцует еще плохо. Как сегодня. А теперь вот расплачивается. Некому за нее заступиться. Только сегодня. Голос ее задрожал. Фабию нравилась эта девушка. В ней была какая-то сила, которая его притягивала. "Нам бы она очень пригодилась, ведь нам давно нужна танцовщица". Мысли его теперь были заняты труппой. Он начал говорить, словно обращаясь к себе самому, но каждую минуту поворачивался к девушке: -- Так дальше не пойдет. Мы все время играем только "Хвастливого солдата" и "Неверную мельничиху". Ничего остроумного в этом нет. Да и жизни нет. Одно свинство да пинки, чтобы рассмешить зрителей. На Сицилии в Панорме я видел греческих актеров, исполнявших другие вещи. Это была сама жизнь. Веселая и горькая одновременно, как это действительно бывает. И зрители этим жили, аплодировали, смеялись и плакали. Я знаю, что римляне не хотят смотреть мрачные и возвышенные трагедии. Но только из-за этого мы не можем до бесконечности пережевывать надоевшие фарсы! Она наблюдала за ним, слушала его мелодичный голос. Он поворачивал к ней лицо и улыбался. Эта улыбка делала ее счастливой. -- Есть у меня одна мысль... Одна сцена была бы танцевальной -- мне хотелось бы рассчитывать на тебя. Ты не передумаешь, не останешься? -- А что танцевать? -- вырвалось у нее неожиданно. Фабий посмотрел на девушку с радостью. Его очаровывал ее энтузиазм, ее заинтересованность. -- Фортуну, как она из рога изобилия раздает людям то, о чем они мечтают. И несколько фраз сказала бы при этом. Наверное, это бы ты смогла... -- Ну, конечно! -- воскликнула она, но тут же остановилась. А может быть, это западня, чтобы я тут осталась и чтобы он... Нет. Нет. Как мне это могло прийти в голову. -- Это была бы интересная работа, -- продолжал он. -- Так я... я бы это попробовала... если ты думаешь... я этому научусь... я всему научусь, Фабий... -- Вот и хорошо, -- засмеялся он. -- Увидишь, Квирина, я для тебя придумаю такой танец и сцену, что у зрителей дух захватит... Она улыбалась радостно. Об уходе даже и не подумала. Она останется. Будет с ним. Они шли рядом, весь мир кружился вместе с ней, это было прекрасно, как когда-то год назад, когда она несла в Рим свои мечты. Ветер дул с моря. Он нес с собой свежий запах соленой воды. Небо становилось черно-серебристым, как воронье крыло. -- А когда мы начнем? -- поинтересовалась Квирина. -- Скоро. Сначала я должен немножко подшутить над своим другом сенатором Авиолой... -- Этот богач -- твой друг? -- удивленно спросила девушка. Фабий рассмеялся: -- Из всех самый дорогой. Я ему кое-что задолжал, понимаешь? Я должен вернуть ему долг с процентами, к которым он привык. Между тем я продумаю пьесу. А потом начнем репетировать. Я сообщу тебе когда и где. Они стояли недалеко от жилища Бальба. Глаза девушки светились. Светилось все ее лицо. Он смотрел на нее, и ему не хотелось уходить. Да и девушка не двигалась с места. Она улыбалась, а он был серьезен. Потом сказал: -- Мы скоро увидимся, Квирина! -- И добавил мягко: -- Иди, девочка. Она еще раз посмотрела на него, повернулась и пошла. Возле дома она обернулась и увидела, что он все еще стоит и смотрит ей вслед. 13 Римский форум в течение трех последних столетий был преисполнен важности. А базилики и храмы были так тесно прижаты друг к другу, что все были на виду у всех. И казалось, что с ростр гремели политические речи, даже когда их оттуда и не произносили. Всякий сброд, лентяи и нищие, слонялся в тени базилик, протягивая руки за подаянием. Январь стоял сырой. Между театрами Марцелла и Бальба по великолепному портику Октавии прохаживались, болтая, молодые римляне и римлянки. После трехлетнего отсутствия Луций шел по портику, привлекая всеобщее внимание. Он приветствовал знакомых женщин, здоровался с мужчинами, но волнение и тревога мешали ему остановиться с кем бы то ни было и поговорить. За недостроенным театром Помпея тянулся старый стадион, еще времен Пунических войн. Им больше не пользовались для общественных целей, потому что деревянные его строения покосились от времени, и римская беднота растаскивала их на дрова. Однако само поле стадиона было все еще превосходно. Сотня рабов поддерживала его в хорошем состоянии, чтобы молодые патриции могли здесь упражняться. Луций назвал стражнику у ворот свое имя и вошел. Наследник императора, Калигула, частый гость этих дружеских состязаний, сам страстный наездник и поэтому не желает, чтобы цвета четырех квадриг защищали рабы или вольноотпущенники. Он желает видеть на колесницах знатных юношей. Слава ему за это! У старта стояли наготове четыре квадриги, рабы-конюхи держали лошадей под уздцы. Группа молодых патрициев заметила Луция, едва он вошел в ворота. Они поспешили навстречу ему с торопливостью, неприличной для патрициев, желая показать, как он им дорог. Вслух они выражали изумление, а под улыбками прятали завистливую усмешку. -- Ты точно отлит из бронзы! Великолепно! (А кожа-то у него красная, как у мясника!) -- Волосы как золото! (Ну и прическа!) -- Руки как у Атласа, поддерживающего Землю! (Удивительно, что грязи нет под ногтями!) Они говорят, кричат, перебивая друг друга. Но ни слова о Сирии, об успехах Луция на Востоке, о его победах, о которых сегодня говорит весь Рим. Это-то и вызывает у них особое раздражение. -- Мы ждем тебя, Луций, -- произнес молодой человек, с волосами цвета эбена, стройный, элегантный, он был центром кружка патрициев, -- нам известно, что задержало тебя: женщина. Мы прощаем тебя лишь потому, что ты постился три года. Его прервал смех. -- Луций и пост? Что это пришло тебе в голову, Прим? Прим Бибиен поднял руку и продолжал: -- Дайте мне договорить! Я ведь не сказал, что пост его был абсолютно строг! Но римские красавицы были ему недоступны. Кое-кто зааплодировал: наш Прим не скроет в себе поэта. Прим Элий Бибиен был -- на что указывало и его имя[*] -- первородный сын влиятельного сенатора и давний приятель Луция. Он питал уважение к семье Сервия. Там не гнались за наживой так, как делал это отец Прима, который через подставное лицо -- своего вольноотпущенника -- загребал миллионы на строительстве государственных дорог, домов в Затиберье, храмов и клоак. Прим был недоволен, что отец наживает и копит деньги способом, недостойным патриция, -- торговлей и предпринимательством. Старая римская "virtus"[**], пусть незначительная числом и уже довольно обветшавшая, незапятнанность репутации ставила превыше всего, это-то и не давало покоя Приму, порождая в его душе чувство неполноценности, зависть к Луцию. Все это он прикрывал иронией. И стихи, которые плодил Прим, были полны сарказма, правда, нацелены они были против мелочей и трусливо обходили настоящие пороки. [* Primus -- первый (лат.).] [* Здесь -- знать (лат.).] -- Мы оседлали и запрягли для тебя лошадь, дорогой мой. Пока ты наслаждался поцелуями своей Торкваты, мы подвезли твою колесницу к самому старту, -- язвительно улыбался Прим, -- надеюсь, что в состязании ты выступишь сам. -- Не называй упражнения состязанием, -- сказал Луций, пропустив насмешку мимо ушей. -- Это все равно что игры на Марсовом поле называть сражением. Когда начнем? -- Вот только тебе принесут перевязь. Ты знаешь, счастливец, как в этом году решил жребий? Ты будешь защищать зеленый -- цвет Калигулы! Мы тебе до того завидуем, что и сами позеленели. Луций не знал, радоваться ли ему или огорчаться. Я должен биться за императорского ублюдка? Они, видно, нарочно разыграли все это? Им ведь известно, как ненавидит меня Калигула, особенно во время игр. Но если я выиграю состязание, значит, выиграет цвет Калигулы. Возможно, это заставит его забыть старую вражду? -- Жаль, что Калигула... -- со вздохом произнес Юлий, сын сенатора Гатерия Агриппы, опоясанный красной лентой. -- Что с Калигулой? -- повернулись к нему все молодые люди. -- Жаль, что его нет в Риме, -- ловко вывернулся Агриппа. Луций перепоясался лентой цвета горной зелени. Цвет Калигулы. Цвет моря. Цвет глаз Валерии. Сверху, с нижней ступени разрушенного амфитеатра, раздался звонкий голос: -- Вы, избранные судьи, не судите ныне по внешности человека. Взгляните на мозолистые руки, на покрытое угольной копотью лицо, на плебейскую шапку, под которой в беспорядке спутаны волосы. Проникните в душу его. Пусть он раб в прошлом, а теперь вольноотпущенник и всего лишь грузчик на пристани, но он такой же человек, как и мы... Луций удивленно посмотрел на оратора. Прим рассмеялся: -- Деций Котта пытается подражать Сенеке. Ах, Луций, ты не поверишь, до чего поднялся в цене Сенека. То, что говорит Сенека, мало-помалу становится одним из законов Двенадцати таблиц. Я не лгу, клянусь бородой Юпитера. И все наперебой пытаются подражать его красноречию. Я, впрочем, тоже, мой милый. Но он восхитителен. Недавно в базилике Юлия он защищал перед судебной комиссией одного грузчика с Эмпория. Всадник Цельс, богач с Эсквилина, -- знаешь его? -- обвинил грузчика в том, что тот украл у него во дворце золотой светильник. Надо было слышать Сенеку. Он так выгораживал этого грузчика, что ему чуть было не предложили квестуру. Деций во время суда записывал речь Сенеки и вот теперь упражняется. Да только куда ему, бедняжке. Я написал стихи об этой речи Сенеки: Не только слова воедино сплетаются в речи -- Гремит и грохочет и быстро бегущий поток, Чей шум, неразрывно с могучими водами слитый, Способен разрушить железо и камень плотин. -- Ты делаешь успехи, Прим, -- улыбнулся Луций и вступил на колесницу. -- Из тебя выйдет второй Вергилий. Начнем? Явно преувеличенная похвала польстила Приму. Он самодовольно улыбнулся. Потом -- он был выбран арбитром сегодняшних состязаний -- стал в стороне от выстроенных в линию четырех квадриг и поднял белый платок. Прим резко опустил руку, и лошади рванулись вперед. Семь раз вокруг стадиона. Будучи еще ребенком, Луций страстно мечтал стать возницей. Вероятно, эта детская мечта была первым проявлением того честолюбия, которое теперь заставляло его мечтать о триумфе. "Веди, но не следуй". Это был девиз рода Курионов, девиз Луция. Все, все его предки достигли вершины почестей, доступных римскому патрицию: консульства. Луций -- сын своего рода. Его честолюбие не знает границ, и выразить его можно кратко: во всем, что делаю, я хочу быть первым. Во всем хочу отличиться. Сегодня -- на скачках, послезавтра -- в сенате, перед которым буду держать речь о своей деятельности в Сирии. Какое счастье, какое отличие для молодого человека! За это он благодарит свою счастливую звезду. И Макрона, Когда Калигула добьется, как он это постоянно обещает, того, что император разрешит цирковые игры, весь Рим увидит Луция в Большом цирке, увидит, как он одерживает победу на глазах у ста восьмидесяти тысяч зрителей, как сам Калигула венчает его оливковым венком победителя. И Валерия увидит это... Луций -- хороший возница. Он и в Сирии не пренебрегал упражнениями. Он правил колесницей в Кессарии, в Тире, Сидоне и Антиохии. Он знает нрав резвых каппадокийских лошадей, которых для скачек римляне привозят по морю и которыми он правит сегодня. Ему известен прием, при помощи которого можно заставить их нестись бешеным карьером. Слегка отпустить поводья, натянуть и, резко вновь отпустив их, пронзительно свистнуть. Четверка лошадей летит вихрем. Луций пробует свой трюк в той части стадиона, где его не может видеть небольшая группа зрителей. Он заканчивает первый круг и первым минует золоченую тумбу финиша. Легкая колесница, на которой он стоит, едва касается земли, стучат копыта жеребцов, летит во все стороны песок. Луций снова пробует свой трюк. И снова удача. Второй круг. Третий круг. Он все время впереди, все растет расстояние между ним и красным, который идет вторым. Луций понял, что победа -- вот она, стоит лишь руку протянуть! Лицо его приняло гордое выражение. Так и следует. И судьбой управлять, как этой квадригой. Заставлять Фатум, как эту четверку, лететь туда, куда повелит он. Но правильно ли будет победить здесь сегодня? Умно ли? Не лучше ли теперь притвориться слабым и победить лишь тогда, когда будет настоящее состязание в Большом цирке, пред глазами самого Калигулы? Луций рассмеялся. Слегка натянул поводья, еще немного. Он услышал за собой ликующий крик, крик усиливался, рос, приближался. О, он еще мог бы' -- четвертый круг закончен, он начал пятый, -- он еще мог бы, если б захотел, резко отпустить поводья и пронзительно свистнуть, но нет, нет! Луций еще немного натянул поводья и краешком глаза увидел, как размахивает хлыстом сбоку от него возница и уже развевается перед ним красная лента Юлия Агриппы. Луций притворно стиснул зубы, наклонился, поднял хлыст, изображая бешенство и напряжение, но лошадям не дал воли, пропустил вперед еще и синего и пришел к финишу третьим. Рукоплескания -- красному, насмешки -- Луцию. Он хмуро соскочил с колесницы и стал развязывать зеленую ленту. Прим не смог превозмочь себя и с усмешкой наклонился к Авлу Устану: -- Смотри-ка, покоритель парфян! Остальные ехидничали: -- Герой Востока! -- В Сирии он, наверно, на козле ездил, а? Однако, когда Луций приблизился к ним, они были полны сочувствия и делали вид, что заставляют себя подшучивать: -- Горе тебе, Луций, если так дело пойдет в присутствии Калигулы! -- Он по меньшей мере на год лишит тебя своих кутежей! -- Придется тебе с черепахами соревноваться! Луций слушал в пол-уха, думая о другом: он был теперь уверен, что победит, если этого захочет. А потом -- либо Калигула снова будет ему завидовать, либо, радуясь победе своего цвета, забудет про старую вражду. Увидим. -- Что это с тобой случилось? Ты так безупречно начал! -- спросил победивший Агриппа. Луций пожал плечами и пошел осматривать копыта лошадей, как будто причина заключалась в них. Домой они возвращались фланирующей походкой, благополучные, гордясь своей утонченной красотой, блистая пустым остроумием, и договаривались о том, как в новых кутежах по римским трактирам и лупанарам расправятся сегодня ночью со страшным злом -- скукой. Луций и Прим шли позади всех, Луций внимательно присматривался к своим товарищам. Сложные прически. причудливые завитушки, покрывающие голову, искусные настолько, что похоже на хаос, но на самом деле это немыслимо изощренное произведение проворных рук рабынь. Запах духов. Мягкие жесты, то величественные, то умышленно небрежные, сверкающие перламутром ногти. Он обратился мыслью к прошлому, к своему сирийскому легиону, он вспомнил, как жил там, сравнивал с тем, как живут в Риме. Эти, идущие в нескольких шагах от него, -- будущее Рима. Им вскоре предстоит в сенате и других учреждениях править империей. Изнеженные куклы. Бессмысленные расфранченные фаты. -- Не кажется ли тебе, Прим, -- указал он на группу молодых патрициев, -- что они больше похожи на женщин, чем на мужчин? Прим остановился и расширенными от изумления глазами посмотрел на Луция: -- Что это тебе пришло в голову, Луций? -- Разве ты не видишь? Прически, духи, одежда, ногти, жесты... И ты сам... Прим засмеялся. Боги, как отстал Луций на Востоке! -- Ты хочешь выглядеть рядом с нами свинопасом? О, вы, солдаты! Ни капли вкуса. В конце концов, ты перестанешь ежедневно купаться и сгниешь в грязи, варвар... Разве мы живем во времена Регула или старика Катона? Мир, дорогой мой, движется вперед. Смотри же, догоняй нас поскорее, но не перестарайся: новую моду вводит сам Калигула! Во всем подражать ему, но, всегда сохраняя почтительную дистанцию, первым должен быть он -- ты же знаешь! Придя домой, Луций принял ванну, потом ему сделали массаж, причесали. Он не позволил рабыням уложить волосы, как того требовала мода. Но и над старой скромной прической они поработали не менее двух часов. Как бы в знак протеста он не сделал маникюр и не стал душиться. И все же ему было не по себе. Скачки не развеяли его грусти. Когда рабыни уже укладывали в складки тогу, зашел отец. С таинственным, но сияющим лицом он провел его в таблин. У него большая новость для Луция. Перемещение легионов! До конца января в Рим вернется тринадцатый, из Испании, им командует Гней Помпилий, родственник Авиолы. Трое командиров наши, остальных Гней подкупит. Двух легионов будет достаточно. Фортуна нам благоприятствует, мальчик! Луций не проронил ни звука. Велик отцовский авторитет. Он подавляет мучительное чувство, родившееся после их первого разговора: разговор теперь не ко времени, именно сейчас, когда Луций рвется к успехам, покровительствуемый императором. Луций молчит, уставившись в мозаичный пол с изображением качающегося на волнах корабля. У него неприятное ощущение, будто земля уходит из-под ног. Сервий взял сына за плечи. -- Одно меня мучает. Днем и ночью я думаю об этом, Луций. Сын поднял глаза на отца. -- Я хотел бы знать, -- тихо произнес Сервий, -- как относится к нашему делу Сенека, понимаешь? Сенека имеет огромное влияние среди сенаторов. Велико его влияние и в народе. Если бы и он... -- Он пожал плечами и добавил: -- Сенека сегодня -- кумир Рима. -- Я слышал об этом на гипподроме, -- сухо произнес Луций. -- Кумир и мода. -- Я не люблю пребывать в неопределенности, -- продолжал Сервий. -- Я послал к Сенеке раба сообщить, что мы сегодня вместе навестим его. Повод прекрасный: вернувшись из Сирии, ты хочешь отдать дань уважения своему бывшему учителю, а я мечтаю осмотреть его новую виллу за Капенскими воротами. Пойдем? Луций кивнул без воодушевления. Сенаторская лектика из эбенового дерева с изящной серебряной инкрустацией стояла перед дворцом Сервия. Восемь рабов ждали их. Носилки были необходимы, так как было сыро и мелкий дождь мог испортить скромные прически обоих Курионов. 14 -- Веселыми были их боги. У них были ясные лица, беззаботное чело, крепкие ноги, танцующая походка. И в жилах вместо божественной крови было вино, -- говорил Сенека. -- Они жили далеко и были для людей утешением, а иногда и предметом насмешек. Люди лепили из глины горшки и лица богов. Люди простые и добрые. Зеленые речки текли перед их глазами. Над головами склонялись лавры, и белый козленок скакал рядом. На спокойных полях и пастбищах жили старцы в золотые времена царя Нумы, и жизнь вокруг них текла по-маленьку. Деньгами служил скот и бочонок вина, даром богов были смех и уверенность в завтрашнем дне. Взойдет ли то, что мы посеяли? Отелится ли корова, слученная с быком? Созреют ли виноград и оливы? Хватит ли у сына силы для заступа и копья? Это было их заботой. Мы, правнуки, живем в беспокойное время. Страсть к деньгам погубила не одну душу. Это единственная, большая, вечная страсть. Вместо песен бряцание мечей и тысячи голодающих. Смех сегодня напоминает плач. Под ногами у нас горит земля. Будущее неизвестно... Сенека, сгорбившийся в кресле, укутанный в плащ, несмотря на то что дом был натоплен, раскашлялся. -- Золотыми были не только старые времена Сатурна. Ты видишь все в слишком черных красках, мой дорогой Анней, -- сказал Сервий. -- А что в этом удивительного? -- усмехнулся философ. -- Мои детские сны баюкал Гвадалквивир, черный от земли. И пальмы в Кордове были скорее черными, чем зелеными. А Рим? Сегодняшний Рим? Жизнь здесь тяжелее, чем земля, воздух густой, удушливый, тень чернее ночи, а заря -- это лужа чернеющей крови... Луций вежливо улыбнулся и подумал про себя: "Он не скрывает своего риторского призвания. Обволакивает человека сентенциями, как паутиной". Но одновременно Луций испытывает к Сенеке уважение. В каждом его слове есть смысл, каждое весомо. -- Однако так было не всегда. А республика? -- заметил Сервий. Сенека плотнее укутался в плащ, втянул из флакона озоновый запах елей и продолжал. Отец и сын слушали напряженно. Философ постоянно как бы преднамеренно пропускал времена республики, хвалил старый Рим и поносил современный. Наконец заговорили и о республике. Сенека изобразил ее в самых ярких красках. Вспомните жизнь ваших предков, друзья. Культ труда был основой жизни. В согласии с природой, в мире и чистоте жили в старину. Патриций, плебей и раб были словно родные. Народ римский -- работящие землепашцы. Жили сообща: господин и раб вместе. Ты одолжил мне модий слив? Я верну тебе модий слив. Вознаграждение -- слово благодарности, и можно спать спокойно... Сервий улыбался и кивал. Сенека говорил дальше: -- А сегодня? Труд -- это позор. Культ императора и его приспешников соперничает с культом денег. Вопреки закону природы каждый из нас имеет по двадцать постелей, хотя может спать только на одной. Но не спят с нами простота и прямодушие, а лишь роскошь, фальшь, расточительство. Двуличие застыло на наших лицах. Раб -- это животное, между знатным и простолюдином огромное расстояние. Народ римский -- это продажный сброд. Мы живем за запорами, замкнувшись каждый в своей твердыне. Ты одолжил у меня сто тысяч сестерциев? Вернешь мне сто тысяч и пятьдесят сверх того в счет процентов, и поэтому я не буду спать. Меня душит страх... Сервий ликовал. Слова Сенеки были для него бальзамом. Тот, кто так говорит о республике, уже принадлежит республике. Сервий мог бы прямо перейти к делу, но осторожность удерживает его. Философ поднял вверх руки и произнес, возвысив голос: -- Рим перенаселен. В нем слишком много иностранцев и сброда. Где истинные римляне? Сервий выпрямился и приготовился ответить: это прежде всего ты, и я, и мой сын, это мы, кто страстно желает вернуть Риму... -- Рим тяжело болен! -- воскликнул Сенека с пафосом. -- Но знаем ли мы чем? Знаем ли мы, почему он болен? Сервий наклонился к Сенеке: -- Ты знаешь, чем болен Рим. Знаю это и я -- знает это и римский народ... Сенека не подал вида, что заметил многозначительную паузу Сервия, и заявил: -- Народ? Тысячеглавое ничто. Стадо, находящееся в плену инстинктов и настроений. То повернет влево, тотчас после этого -- вправо, куда ветер подует. Эти из Затиберья? С Субуры? Они сами не знают, чего хотят, тем более не знают, чем болен Рим. Что ты можешь сказать, мой дорогой? Луций внимательно следил за разговором. Он понял, что философ -- орешек покрепче, чем предполагал отец. Он наблюдал за Сенекой. Высокий, худой мужчина сорока с лишним лет. Уже в тридцать он был квестором и членом сената. Человек состоятельный, влиятельный, умный. Резкое, худое лицо, темные глаза пылают, лихорадка астматика или страсть? Оливковая кожа темнеет во время приступов кашля. Хрупкий на вид, но твердый духом. Ум острый и гибкий. Очень гибкий. Опасный игрок в большой игре отца... И Сервий так же думал о Сенеке. Минуту он колебался: не лучше ли перевести разговор на общественные конвенции и отступить? Но не в характере Сервия было сдаваться. Старый республиканец шел напролом. Сенека великолепно охарактеризовал времена республики и нынешние. Необходимо только сделать выводы из создавшейся ситуации. Рим -- наша родина. Наша любовь и жизнь принадлежат ему. Мои предки -- Катон-старший, Катон Утический, ведь это Сенеке известно. Философ слушает внимательно. Сервий оживился: -- У меня сердце сжимается от боли, когда я вижу, как по произволу одиночки попираются все права человека... -- О ком ты говоришь? -- спросил Сенека. Сервий испугался. Как он может спрашивать? Почему спрашивает? Это плохой признак -- он быстро уклонился: -- ...произвол того, который до недавних пор пас волов, произвол необразованного плебея Макрона, который ныне властвует от имени императора... Сенека слегка ухмыльнулся, разгадав маневр. Сервий кусал губы, но вынужден был продолжать: -- Военный режим настолько отравил римский воздух, что невозможно дышать. Куда бы человек ни пошел, он всюду слышит за собой топот тяжелых башмаков преторианцев. Рим полон доносчиков, ты никогда не узнаешь, почему Дамоклов меч занесен над твоей головой. Сенат, тот самый сенат, который всегда вел Рим к славе, разобщен. В нем идет борьба соглашателей с теми, кто еще сохранил гордость. И эта горстка честных людей страдает от бесправия. Они против него бессильны. Они защищаются тем, что остаются в гордой изоляции. Пассивно сопротивляются. Слабыми овладевает чувство безнадежности и апатии, самые деморализованные обжираются и распутничают. Участились самоубийства. Но у сильных духом никто не отнимет тоски, страстной тоски... -- О чем, дорогой Сервий? -- с интересом заполнил паузу Сенека. -- О воздухе, -- добавил осторожно Сервий, -- о лучшей жизни для всех. Патрициев и народа. О жизни, которая имеет смысл, которая стоит того, чтобы жить, в которой есть надежда... -- Есть путь, -- заметил Сенека задумчиво, -- есть путь, который ведет к твоему идеалу, мой Сервий... Оба Куриона посмотрели на Сенеку. -- Удалиться от шумного света, создать вокруг себя, но главное -- в самом себе, железное кольцо покоя. Научиться пренебрегать всем, кроме парения духа. Вспомни Эпикура: "Если ты должен жить среди толпы, замкнись в себе..." Сервий вонзил ногти в подлокотники кресла. Он проиграл. Луций смотрел на отца: "Ты проиграл". Воцарилось напряженное молчание. -- Но желание, то давнее, настойчивое желание, -- повторил страстно Сервий. -- Не ради своей пользы, ради общей пользы... Сенека прервал его: -- Слишком страстное желание не знает границ. Но природа, по законам которой должен жить человек, имеет свои границы. Только в одном ты прав: кто думает только о своей пользе, не может быть счастлив... -- Вот видишь! -- вырвалось у Сервия. -- Ведь ты совсем недавно в термах Агриппы заявил при всех: "Жить -- значит бороться!" Сенека кутался в плащ и покашливал. Потом тихо спросил: -- Кто хочет сегодня бороться, Сервий? И с кем? Может быть, ты? Сервий уже овладел собой, голос его был спокоен. -- Я? Что это тебе пришло в голову, дорогой Анней? Я уже стар для борьбы. А мой сын -- солдат, он в милости у императора, он должен получить от него награду, его ожидает высокая должность... "Посмотрите-ка, и тут я пригодился отцу, -- подумал Луций. -- Он хитрее Меркурия. Умеет играть, не глядя на доску". Сервий добавил таинственно: -- В кулуарах сената поговаривают, что император болен, при смерти. Ты слышал об этом? Но с Капри что ни день сыплются смертные приговоры, да ты и сам знаешь. Говорят, несколько безумцев задумали ускорить этот конец... Какая глупость! В этом железном кольце вокруг нас, ну скажи -- просто самоубийство! Не рискнут. Сенека спокойно усмехался. -- На многие поступки мы не решаемся не потому, что они трудны, но они кажутся нам трудными потому, что мы на них не решаемся... -- Великолепно сказано! -- вмешался Луций. Сервий поднял голову. -- Только наши силы. -- продолжал Сенека. -- должны быть пропорциональны тому, что мы хотим предпринять. -- Его голос окреп. -- А это, мои дорогие, случается редко. Насилие -- всегда зло. Жизнь состоит из противоречий. С одной стороны, правильнее предпочесть смерть прекраснейшему рабству. Но с другой стороны, есть старая мудрость: "Ouieta non movere" -- "Не трогай того, что находится в покое". Заденешь камешек -- и лавина засыплет тебя... -- И тем же тоном он начал о другом: -- Ты интересовался моей новой виллой, Сервий. Ты удивлялся, почему я строю новую виллу здесь, далеко за городом, на Аппиевой дороге, если у меня есть прекрасный дом в Риме и, кроме того, вилла на Эсквилине. Ты извинишь меня, переходы из тепла в холод вредны для моей астмы. Мой управляющий проводит тебя, и ты поймешь, почему я сюда переселился. А Луций меж тем мне расскажет о себе, не так ли, мой милый. Три года мы с тобой не виделись... Сервий уходил с управляющим. Он едва следил за учтивым рассказом о тепловых устройствах и звуковой изоляции помещений, которые должны обеспечить Сенеке покой и создать удобства для работы. Вилла была небольшая, обставлена просто, без помпезного великолепия и со вкусом. Журчание воды в перестиле успокаивает. В доме и в саду много статуй. Богиня мудрости Афина Паллада возглавляет это мраморное общество. Сервий замечал все, что видел, но мысли его были далеко. Сенеку ему не удалось привлечь и не удастся. Однако было в этом и нечто утешительное: уверенность, что Сенека не предаст. Он для этого слишком осторожен. Ему вообще нет дела до того, что движет Римом, ему безразлично, что сто сенаторов погибнут под топором палача, только бы в его укромном уголке царил покой, чтобы он мог философствовать! А если кто-нибудь пойдет ради Рима на заклание, он будет смотреть, но сам и пальцем не шевельнет. Сервию не хотелось продолжать разговор с Сенекой. Он затягивал осмотр садов, добрался даже до холма, где девять белых муз окружили Аполлона с лирой. Оттуда был прекрасный вид на раскинувшийся вдали Рим. Сенатор высказал пожелание осмотреть эргастул, удивился, что в нем отсутствуют кандалы для провинившихся рабов, видел, как хорошо одеты рабы Сенеки, и с удивлением услышал, что иногда Сенека ест с ними за одним столом. "Раб -- это наш несчастный друг", -- говорит он, но на волю их не отпускает. Лицемер! Сервию захотелось посмотреть и оранжереи, где уже начались весенние работы, он прошелся через рощу пиний до озерка, чтобы успокоить разыгравшиеся нервы... Луций возлил в честь Минервы, выпил за здоровье хозяина. Сенека пил воду. Скромность? Нет, умеренность. Старая привычка, я не изменился, Луций. Завтракаю фруктами вместо паштетов, на обед ем овощи вместо жаркого. Вместо хлеба -- сушеные финики, сплю на жестком ложе и отказываюсь от благовонных масел и паровой бани. Ну, прекрасный римлянин, посмотри? "Он не хочет походить на других, -- размышлял Луций. -- Хочет быть оригинальным. Любит блеснуть эффектными сентенциями, так говорят о нем. Но это ложь. Все просто завидуют его уму. Почему же не блистают те, кто его осуждает?" Немного поговорили о том времени, когда Сенека учил Луция риторике, Луций немного рассказал о Сирии, однако оба чувствовали, что говорят не о том, о чем думают. Луций был растроган. Он пришел сюда раздвоенным, рассеченным на две части, сомневающимся, раздираемым противоречиями. К кому присоединиться: к отцу или к императору? На что решиться: на участие в заговоре республиканцев или на верность солдата вождю? Всеми чувствами, сыновьей любовью, уважением он тянется к отцу. Страстное желание прославиться, честолюбие, стремление добиться высоких почестей увлекают его за императором. И эта проблема, где ценой будет его голова, усложняется из-за женщин. Чувство и долг связывают его с Торкватой, чувственность влечет к Валерии. Отец и Торквата, император и Валерия -- эти два мира слились в два враждебных лагеря, которые стоят друг против друга, одержимые безграничной ненавистью. О боги, к кому присоединиться? Удастся ли Сенеке разрубить этот Гордиев узел? Оба молчат. В напряженной звенящей тишине внезапно раздалось стрекотание, редкие дрожащие звуки, словно где-то тонкие пальцы перебирали струны невидимой арфы. Сенека перехватил удивленный взгляд Луция, встал и отдернул занавес, отделяющий перистиль. На мраморной колонне висела маленькая разукрашенная клеточка. Из нее-то и неслись странные звуки. -- Это для меня поет цикада. Мне нравится. В Кордове клетки с цикадами есть в каждом внутреннем дворике. Кусочек живой природы дома. Пение цикады взволновало Луция. Непрерывное, равномерное. как капающая вода в стеклянном шаре клепсидры. Оно ударяло по нервам, дробило мысли. Из перистиля сюда тянуло холодом, философ зябко кутался в плащ. Луций встал и задернул занавес. Сенека поблагодарил его улыбкой. В этой улыбке сквозил и вопрос, зачем Луций пришел. Про себя он думал: "Видно, отец и сын -- само беспокойство, сама неуверенность, сам вопрос. Старый хочет, чтобы я присоединился к республиканцам. Чтобы пошел к заговорщикам и посоветовал, как лучше лишить Тиберия жизни. Он хочет, чтобы я боролся за власть сенаторов, шайки корыстолюбцев, за некоторым редким исключением. Но я стремлюсь к иному: к сосредоточенности. Я хочу размышлять. Я хочу записывать свои мысли и бороться за то, чтобы человеческий разум был признан высшей ценностью. Я хочу покоя. Поэтому я ему отказал. Может быть, слишком резко. Каждый постоянно к чему-нибудь стремится. Чего же хочет Луций? Он здоров, молод, красив, богат. Чего ему недостает? Это, очевидно, не мелочь, если у двадцатипятилетнего так дрожат руки. Очевидно, что-то терзает его, как и отца?" У Луция тряслись руки, когда он брал чашу с вином. Но тут же в нем проснулся солдат, который захватывает неприятельский город с таким ожесточением, что ему безразлично, погибнет ли он сам при этом. Он пошел напрямик: -- Скажи мне, мой мудрый учитель, что важнее: отец или император? Сенека посмотрел на Луция и минуту молчал. Какое противоречие в человеке! Как ужасно оказаться на таком перепутье! Он вспомнил, что говорил недавно Сервий о сыне: он в милости у императора, он должен быть награжден. Единственный сын. Единственный наследник республиканского рода. Правнук Катона, который убил себя, потому что видел, как умирает республика. Философа удручала ситуация, в которую попал его ученик. Что делать? Как помочь Луцию? Он взял юношу за руку и сказал мягко: -- Кто я, чтобы давать советы в таком важном вопросе, мой дорогой? Я удалился от жизни и замкнулся в своем одиночестве. Мое искусство -- не жить, а мыслить и говорить. Но уж коли ты спрашиваешь меня, я отвечу; спроси свой разум! Луций был бледен, как виссон его тоги. Мысли лихорадочно проносились в голове, значит, учитель дал уклончивый ответ, и все-таки это совет. Спроси свой разум -- это значит не поддавайся чувствам. А что говорит разум? Разум отвергает все рискованное. Разум хочет ясного, безопасного пути: выделяться, быть первым. Слова Сенеки совпали с его мыслями, поддержали его честолюбивые стремления. Он советовал ему достичь цели любыми средствами, шагая через трупы. Сенека продолжал: -- Честный человек должен всегда делать то, что сохранит его имя незапятнанным, даже если это стоит труда, даже если это причинит ему вред, даже если это будет опасно... Луций не верил своим ушам: сначала так, а потом совсем наоборот! Ведь эти оба совета исключают один другой! Он ходил по комнате растревоженный, обманутый. Смятение его росло. Вошел Сервий. Похвалил виллу и сад. 'Оценил покой укромного уголка философа -- оазис, настоящий рай. Распрощались. Сенека обнял Луция. Сервий уже на пороге спросил Сенеку, над чем тот работает. -- Пишу трагедию. По греческим мотивам: Медея. -- Ах, Медея. Она сумела отомстить за свою честь, -- сказал Сервий. -- Женщина смелая, отважная... Сенека кивнул: -- Отважный человек никогда не отказывается от своего решения: судьба, которой боится трус, помогает смелым... Сервий удивленно посмотрел на Сенеку. Он сказал это умышленно в момент расставания? Ну конечно же. Он никогда ничего не говорил зря. Я понимаю: он не пойдет с нами, но одобряет нас. Он поблагодарил его взглядом и обнял. -- Спасибо, мой Анней. -- Обращаясь к Сенеке, Сервий многозначительно смотрел на сына. -- Это прекрасно, значит, ты не забываешь, что твой отец был республиканцем. Луций направился к выходу. Сенека забеспокоился. Очевидно, я сказал лишнее? Возможно, это Сервий преувеличивает, ослепленный своей мечтой? -- Я, мой дорогой Сервий, от всей души желаю только одного -- покоя. Простите меня, больного, что я прощаюсь с вами здесь. Простите меня и за то, что, может быть, своими словами я произвел на вас впечатление человека более умного, чем вы. Вы прекрасно знаете, что это не так... У ворот ожидали рабы с носилками. Дождь прекратился. Стоял прохладный день. -- Мне хотелось бы пройтись пешком, отец, -- я привык к долгим переходам, мне не хватает воздуха. Сервий, умиротворенный разговором, не обратил внимания на беспокойные глаза сына. Он улыбнулся: все понял, как и я. Хочет разобраться. Он кивнул Луцию, носилки медленно покачивались, Луций шел по-военному, широко шагая. Он хотел усмирить свои мысли, которые неслись, как упряжка взбесившихся коней. Но никак не мог справиться с ними и уходил в еще большем смятении, чем пришел. 15 Ночь была темная. Северный ветер принес снег. Внизу дребезжали повозки, доставлявшие в Рим продовольствие. Возле рынков роились сотни огоньков, но дворцы на холмах спали. Центурион преторианской когорты и его помощник поднимались на Целийский холм. факел в руке центуриона чадил, тяжело громыхали шаги, короткий меч у пояса то и дело с лязгом задевал металл поножей. Перед дворцом сенатора Авиолы преторианцы остановились. Центурион постучал мечом в ворота. Огромные доги, оскалив клыки, бросились на решетку, от их лая можно было оглохнуть. Привратник вышел, привязал собак и, протирая глаза, поплелся к воротам. -- Именем префекта претория Макрона, отворяй! -- воскликнул центурион раскатистым басом. -- Мы несем приказ твоему господину. Заспанный привратник разглядел в свете факела преторианскую форму, наводящую ужас на весь Рим и, бормоча какие-то заклинания, заковылял ко дворцу. Прошмыгнул через атрий, освещенный лишь слабыми светильниками, горящими перед домашним алтарем, перебежал перистиль и, запыхавшись, остановился перед спальней господина. Сенатор Авиола спал неспокойно. На ужин он, кроме всего прочего, съел маринованного угря, жареное свиное вымя и мурену в пикантном соусе гарум. После этого захотелось пить. Выпил он много тяжелого вина; ему приснился ужасный сон: мурена, которую он съел, ожила, выросла до огромных размеров, хищной пастью с острыми зубами схватила его за ноги и медленно пожирала, продвигаясь от ступней к коленям, от бедер к животу. Он проснулся в поту. Над его ложем стоял перепуганный привратник и бормотал что-то о преторианцах. Сенатор резко вскочил и непонимающе вытаращил глаза. Привратник хрипло повторил известие. Авиола задрожал. Ужасная явь была страшнее сна, и в горле пересохло. Он встал, босиком заметался по кубикулу как помешанный. Потом выпалил: -- Проведи их в атрий, а сюда пошли рабов, мне нужно одеться. Тяжело ступая, чтобы звук шагов разнесся по всему дворцу, преторианцы вошли на мозаичный пол атрия, на выходящую из морской пены Афродиту. Центурион надменно наступил богине на грудь и огляделся; даже в полутьме роскошь ошеломляла. Сквозь квадратный проем комплувия в атрий проникал черный холод. Послышались шаркающие шаги. Медленно вошел Авиола. От страха у него подкашивались ноги. -- Какую весть ты мне несешь, центурион? -- трясущимися губами произнес Авиола; его жирное с обвисшими щеками лицо напоминало морду дога. -- Префект претория Гней Невий Серторий Макрон посылает тебе приказ. Авиола развернул свиток, руки его дрожали, он мельком взглянул на большую печать императорской канцелярии и прочитал: "По получении этого послания немедленно явись ко мне. Макрон". -- В чем дело? -- заикаясь, произнес сенатор. Бородач пожал плечами: -- Не знаю, господин. Потом центурион и другой преторианец поклонились сенатору и вышли. Тяжелые шаги прогремели к выходу. Авиола разбудил дочь. -- Отец, отец. -- Она, всхлипывая, обнимала его колени. Но доверчивый оптимизм молодости и желание ободрить отчаявшегося отца заставили ее проговорить: -- Не бойся, отец, может быть, ничего плохого не случилось. Может быть, они опять хотят от тебя денег. Да, Макрон уже несколько раз просил у него в долг. Под мизерный легальный процент, и потом не отдавал, хорошо зная, что ему об этом не напомнят. Но из-за денег не посылают домой преторианцев. Не зовут по ночам заимодавцев в императорский дворец. Предательская смерть расхаживает по ночам... Торквата не раз слышала о подобных ночных посещениях. Неделю назад вот так же вызвали ночью сенатора Турина. Не было ли и тут доноса? Они оба думали об этом, отец и дочь. Торквата рыдала и с нежностью целовала его руки. Ведь у нее больше никого нет на свете, кроме Луция, тетки и отца. Дрожь охватила Авиолу. Он повлек Торквату в таблин. Отдал ей ключи от сундуков с золотом, от ящиков, в которых хранились расписки. Шепотом рассказал, где спрятаны остальные сокровища. Ах, если только они не конфискуют все это потом -- о ужас! Если они не заберут это, она будет самой богатой невестой в империи. Но они всегда конфискуют, всегда забирают... И он расплакался. Это было больнее всего. Они отберут все, что он накопил за тридцать лет! Vae mini et tibi[*], Торквата! Он поцеловал ее и, убитый горем, вышел. [* Горе тебе и мне (лат.).] У ворот его ожидали рабы с лектикой. Если бы ему вздумалось всмотреться в их лица. В них бы он не нашел ни капли сочувствия. Поджидая хозяина, каждый из них подсчитывал, сколько раз по приказу господина была в клочья искромсана кожа на его спине. Каждый вспоминал слезы должников, которых до нитки обирал этот лихоимец. Пришло справедливое возмездие. Вниз преторианцы шли быстро. Толстяк, счастливый тем, что все позади, с удовольствием поговорил бы. Но центурион движением руки остановил его. У озерка их поджидали четыре темные фигуры. -- Здесь безопасно? -- шепотом спросил центурион. Факел они бросили в воду. -- Совершенно, -- отозвалась Волюмния. -- Как прошло? -- Великолепно, -- заторопился Лукрин. Он повернулся к Фабию: -- Ведь здорово я себя держал, а? -- Не похваляйся! Ничего особенного. Скорее прочь эти тряпки! На переодевание актерам нужны секунды. Волюмния тем временем раздобыла пару камней, и снабженная грузом одежда канула на дно озера. -- А как трюк с его лектикой? -- поинтересовался Фабий. Волюмния тихо засмеялась. -- Здорово вышло. Муций как раз сегодня дежурит у ворот. Он обещал помочь. На Муция можно положиться. Он к нам в трактир ходит. Стоит дать ему знать -- и все будет в порядке. -- Т-с-с! По знаку Фабия все скрылись в зарослях туи. По дороге спускались рабы с носилками, в которых сидел Авиола. Актеры пропустили их вперед и отправились следом. Рабы с носилками шли вдоль цирка. В свете красных фонарей, освещавших лупанары, мелькали тени загулявших патрициев. Мелкота, покупавшая развлечения за несколько ассов в дешевых тавернах и притонах, с любопытством присматривалась и шныряла вокруг носилок. как это было принято в Риме. Если видели в носилках любимого патриция, его приветствовали рукоплесканиями. Нелюбимого осыпали насмешками и руганью. -- Кого несут? Авиолу? Ах, этого обдиралу! А куда это его несут ночью? К толпе присоединились грузчики и лодочники. Уже сейчас, задолго до рассвета, они спешили на работу в порт. Авиола с трудом вылез из лектики. Рабы отставили ее в сторону и, вытянувшись, глядели вслед господину. Вернется или не вернется? Вот бы не вернулся! Стражники у ворот, увидев сенаторскую тогу, отдали честь. Огни факелов трепетали на ветру. Авиола подошел к начальнику стражи, колени у него подгибались. -- Меня, приятель, спешно вызвали к префекту претория Макрону, Вот его послание. Начальник удивленно поднял брови, но не произнес ни слова, взял свиток, попросил сенатора немного подождать и вошел во дворец. Толпа любопытных обступила ворота. Лектика и рабы остались сзади, за толпой. К ним подошел молодой преторианец. -- Надсмотрщик? -- спросил он властно. Выскочил надсмотрщик. -- Ваш господин выйдет через задние ворота. Вы должны ждать его там. Я проведу вас, идите за мной. Надсмотрщик покорно кивнул, рабы подняли носилки и пошли за ним следом. Стражники с любопытством оглядывали Авиолу, переговаривались: -- Эка! Ночью. Дурацкое у него положение. Так всегда и бывает, если удавкой пахнет. Авиола слышал это, и холодный пот выступил у него на лбу, он был близок к обмороку. Замечания стражников услыхали и в толпе, некоторые ухмылялись: -- Готов об заклад биться, что этот лихоимец и теперь подсчитывает, сколько процентов он из этого выколотит! -- Не трепись! Не видишь, что ли, он белей гусиного пуха. В дерьме небось по шею сидит, раз ночью вызывают! -- Готовь медяки для Харона, эй, брюхатый! Авиола невыразимо страдал. Сердце в груди колотилось, в глазах потемнело. Он зашатался. Стражники подхватили его. Наконец вернулся начальник стражи. Губы его подергивались от затаенного смеха. -- Благородный господин! Должен сообщить тебе, что над тобой кто-то подшутил. Префект претория еще вечером отбыл из Рима. Никому из его людей ничего не известно. А письмо поддельное и печать фальшивая... Толпа на мгновение замерла и тотчас разразилась хохотом. Стражники у ворот дворца смеялись во все горло. Авиола перевел дух. Спасен! Он разом ожил. Он не стал подзывать рабов с носилками, отрезанных от него толпой. Скорее подальше от этого дома, решил он, протискиваясь сквозь толпу к тому месту, где оставил лектику. Его хватали за тогу, хлопали по спине и смеялись прямо в глаза. Наконец он пробрался сквозь толпу, но лектики не было. Он беспомощно оглянулся, но ничего не увидел, эти оборванцы обступили его, липнут, уши заложило от их омерзительного рева. Как от них воняет, фу! Разъяренный, он звал своих носильщиков, но напрасно -- никого, а в ответ слышал только отвратительный смех и еще более отвратительные выкрики: -- Они тебя дома ждут, лихоимец! Вперед пошли! Не изволит ли господин сенатор разочек пешком пройтись? Мы вот всегда пешочком! Авиола пытался прорваться через назойливую толпу. Позвать на помощь преторианцев? Лучше не надо. Наконец он выбрался. Быстро, насколько позволяла его туша, помчался по Clivus Victoriae[*], вниз, к форуму. Толпа валила за ним, росла, топала, орала, хохотала. Тухлое яйцо запачкало тогу. Второе растеклось по затылку. С трудом ковылял Авиола, окруженный со всех сторон раскатами смеха. [* Холм Победы (лат.).] Ободранный, замаранный, грязный, обессилевший сенатор, тяжело отдуваясь, ковылял к дому. Лишь в трехстах шагах от ворот догнали его рабы с лектикой. Рассыпаясь в извинениях, они посадили хозяина в носилки. Тем временем весь Рим проведал о замечательной проделке, и весь Рим корчился от смеха. Где-то по дороге от толпы отделилась группка -- трое мужчин и женщина. Они направились за Тибр, перешли мост и исчезли в домике Скавра. Старик только вернулся с лова и потрошил рыбу. Запах рыбы растекался по всей округе. На очаге варилась уха. Четверо пришедших наполнили маленькую каморку таким грохотом, что дом задрожал. Давясь от смеха, они рассказывали старику о происшедшем. А он досадовал, что его не взяли с собой, и шумел вместе с ними. Накричавшись до того, что в груди заболело, вспомнили о деле. -- Ты был потрясающий центурион, Фабий! -- захлебываясь, говорила Волюмния. -- А я-то? Он меня еще больше испугался, чем Фабия, -- похвастался Лукрин и огляделся кругом, не удастся ли чем промочить горло. Фабий перехватил взгляд и вытащил из-под кровати кувшин с вином. Пили жадно и много. Грав принял озабоченный вид: -- Но если пронюхают, кто его так надул... -- Не ты же, сопляк. -- гордо вставил Лукрин, -- так чего тебе бояться? -- Начнется расследование. -- пугливо продолжал Грав, -- пойдут допросы. Со двора послышались тяжелые шаги. Грав уставился на дверь. Все сидели не шелохнувшись. Стук. Дверь отворилась при общем молчании. В щель просунулась лохматая голова, рот -- до ушей. -- Здорово, Фабий, ты дал этому архиростовщику. Отлично вмазал за свои скитания! -- Разрази тебя гром, -- с облегчением выдохнул Грав. -- Что это ты придумал, сосед? -- удивился Фабий. -- Брось! Про это уже весь Рим знает. Нас не проведешь. Да и к чему это, приятель? Помни: если что, так я и Дарий со Скоппой -- они тоже здесь -- в этой самой халупе пили с тобой всю ночь, понял? Мы поклянемся в этом перед двенадцатью главными богами, понял? Фабий бесшабашно кивнул: -- Двенадцати, должно быть, хватит? А не хватит -- так вы и еще подбавите, а? Он пригласил всех троих выпить за свое алиби. Светало. Время было расходиться. Актеры простились. Вслед за ними поднялся и Фабий, накинул плащ с капюшоном и вышел из дому. Было почти совсем светло. Спать? Ерунда! Все равно вышло бы то же самое, что и прошлой ночью: не Гипнос -- черноволосая девушка закрывает его глаза, но сон не идет, под черной копной волос -- ночь, да сияющие глаза не дают спать. Одним демонам известно, отчего это. Пойду хоть посмотрю на нее, сказал себе Фабий и направился к жилищу Бальба. Бальб, дядя Квирины, уже поднялся. В серой полотняной тунике он крутился у очага, готовя завтрак. Квирина спала в чулане. Он ходил на цыпочках, чтобы не разбудить ее. Складывал в сумку хлеб, сыр, лук и кувшин с вином -- на обед. Уже много лет он работал чеканщиком в мастерской золотых дел мастера Турпия. что близ курии Цезаря на форуме. У Турпия было десять работников; Бальб среди них самый ловкий, зарабатывал больше семидесяти сестерциев в неделю. Бальб -- старый холостяк, а из-за своего горба -- человек робкий. Его товарищи, пребывая в хорошем настроении, защищали его. Встав же с левой ноги, безжалостно насмехались. Но. несмотря на это, жизнь он любил. Когда год назад Квирина в погоне за Терпсихорой убежала из материнского дома в Остии. Бальб предложил ей свой кров. Это черноволосое существо заполнило его дом искрящимся смехом. Неожиданно жизнь Бальба обрела новый смысл. Теперь он шел домой с радостью. Из куска меди он сделал ящичек, а крышку к нему украсил виноградными листьями. Туда он складывал деньги, асе к ассу. Когда накапливалась горсть, он обменивал их на сестерции, и вот уже два золотых поблескивали в его копилке: все это для девочки. Мужчины так и вились вокруг миловидной племянницы, но Квирина словно и не видела их молящих взглядов, словно и не слыхала их льстивых и соблазнительных речей. Бальб был немного удивлен, но доволен. А потом вернулся изгнанный Фабий. В ночь после его возвращения Бальб слышал плач в девичьей каморке. А утром Квирина, всхлипывая, сообщила, что возвращается к матери в Остию. Но осталась. А через несколько дней стала распевать, как дрозд, и сквозь тонкую перегородку слышно было Бальбу, как она -- во сне, наяву? -- повторяла имя Фабия. Он испугался. Он был уверен, что Фабий не любит Квирину, для него она просто игрушка. А девочка принимает все слишком серьезно. Расцвела вся, светится прямо и, чего доброго, потащится за этим комедиантом как зачарованная. В нужду, в грязь. Будет спать в каком-нибудь вонючем сарае на гнилой соломе с тараканами да крысами. Б-р-р-р! Похлебка показалась Бальбу невкусной. Он встал, чтобы вылить остатки в ведро с пойлом для козы, и прирос к месту. Прямо перед домом послышались шаги. Бальб тихо подкрался к двери, слегка приоткрыл ее и увидел мужчину в сером плаще с капюшоном. Так ходят бандиты. Порядочному человеку нет нужды закрывать лицо. Он готов был дать голову на отсечение, что видел Фабия. После разгульной ночи, после скверных девок ему захотелось... Бальб затрясся от бешенства и отвращения. Фабий обошел кругом домик Бальба: вот за этим окошком с желтой занавеской она, верно, спит. Он усмехнулся: вот так-так, любимец римлянок, любовник актрис, гетер и матрон; что ни шаг, новая женщина, новое приключение. А назавтра он не помнит даже лица, так далеки они все были. Что же теперь? Бродит тут, как зеленый юнец, пожалуй, еще и вздыхать примется, о громы небесные! Что со мной? Почему эта девчонка не выходит из головы? Глупости? Мне надо ее, и я ее возьму, а потом прощай, Квирина, мы не встретимся больше! Он бесшабашно усмехнулся, сорвал горсть ягод с можжевелового куста и швырнул в окно. Желтую занавеску отдернули, и показалась Квирина. Мгновение она жмурилась от света, потом увидела Фабия и просияла. -- Ты уже встал, Фабий? Что так рано? -- Ее зубы блеснули в улыбке. -- Пора на репетицию? О, проклятая глотка заскорузлая, там все внутри пересохло! Он с натугой выдавил из себя фразу. Ну и странный был голосок, хриплый, чужой. -- Я шел... И случайно... Я шел мимо. -- Так ты вовсе не спал? -- Нет. Был в городе. Опять попойка! И женщины там были, думала она. Лицо ее порозовело от боли и стыда. А он увидел румянец, но не понял ничего. -- Я обязан был возвратить долг. Потом мы выпили по этому поводу, -- беззаботно объяснил Фабий. Ей стало легче, и, глядя на него, она спросила: -- Ростовщику Авиоле? -- Ему. Столько, что едва унес... Она не все разобрала в этом ответе, но снова улыбнулась. Он глядел на нее, и улыбка на его губах таяла и таяла, а потом и вовсе пропала. Больше он не смеялся. Он кусал губы и неожиданно подумал, что не знает, куда девать руки. Переминаясь с ноги на ногу, он стоял и слушал то, что сам выговаривал с нежностью. -- Спи, Квирина. Я просто так... -- Я рада... Иное мгновение -- час. Иное коротенькое слово -- длинная речь. Иногда бывает человек на грани безумия... Только шагни... Он грубовато произнес: -- Спи! Завтра, через два часа после восхода, репетиция. -- Только завтра? -- протянула она огорченно. Иное слово скрывает великую тайну. Бальб слышал, как она произнесла это простенькое "только завтра?". Да она точно в любви призналась этому негодяю! И Фабий это слышал. Лицо его прояснилось, и он равнодушно сказал: -- Сегодня после обеда тут неподалеку у меня будет дело. Если хочешь, я скажу тебе, что мы будем играть... -- Да, да, да! -- засмеялась она. Фабий резко повернулся и медленно пошел прочь. Он не оглянулся. Сорвал по пути прут и хлестал им направо, налево, злясь на самого себя. Спятить с ума из-за девчонки! Бальба трясло от бешенства. Он потихоньку выбрался из дома и нагнал Фабия. Решительно загородил ему дорогу. Встал перед этим верзилой, похожий на взъерошенного котенка. Гнев придал ему сил. -- Откуда ты взялся тут ни свет ни заря? -- Здравствуй, Бальб! -- поздоровался Фабий. -- Я вышел размяться и немного подышать... -- Ай-яй-яй, -- застонал Бальб. -- И очутился как раз перед моим домом?! Фабий понял, в чем дело. Лгать ему не хотелось. -- Ну да. Я пришел посмотреть, не проснулась ли Квирина. -- А почему бы тебе не оставить ее в покое, -- кинулся к нему горбун. Длинные руки его метнулись к лицу Фабия. -- Зачем ты ей голову морочишь? Зачем с толку сбиваешь? -- Бальб задыхался, Фабий отстранился. -- Что ты, Бальб! Она в моей труппе. У нас общая работа... -- Я знаю твою работу! -- взревел горбун. -- Отлично себе представляю, что это за работа, когда дело касается красивой девушки. Стыдись! Она дитя! А ты? -- Резкие слова сами слетали с языка, и удержать их он не мог. -- Ты ветрогон, драчун и гуляка. Ты бабник! Фабий слушал его рассеянно, а потом задумчиво произнес: -- С Квириной все не так. Квирина -- совсем иное... -- Иное, иное! -- ехидно передразнил Бальб. -- Болтовня! У всех у вас одна песенка! Нашел оправдание! Совсем с ума свел девчонку! Позабавишься да и бросишь. К чему притворяться? Пройдоха! Брови Фабия угрожающе сдвинулись. Приподнялась рука, держащая прут. Бальб чуть попятился, облизнул пересохшие губы и сменил тон. -- Послушай, Фабий! -- начал Бальб просительно. -- Ведь у тебя много женщин, верно? Оставь Квирину в покое! Одумайся! Ну что тебе в том, что ты ей жизнь испортишь? -- Он выпятил грудь и почти выпрямился. -- Ведь я за нее в ответе! -- Я и не думаю портить ей жизнь, Бальб, -- тихо начал Фабий и прибавил нетерпеливо: -- Да и она не ребенок. Сама решит, что ей делать. Фабий ушел, Бальб стоял и глядел ему в спину. Он погрозил кулаком и крикнул: -- Бессовестный негодяй! Покажись тут еще раз, я тебя так разукрашу, что родная мать не узнает! Обломаю бока-то! Горбун весь кипел и дрожал от бессильного гнева. Он забыл про сумку с едой и поплелся по улице к мосту. "Сама решит, что ей делать". Сама решит? Да она в него влюбилась по уши, а уж влюбленные-то глупы, как овцы безголовые, не ведают, что творят. Как же быть, как уберечь ее от этого прохвоста? Бальб машинально шел дальше, мрачные мысли не давали ему покоя. Он сам не заметил, как угодил в поток работников, идущих через мост Эмилия на левый берег Тибра. Все шумно потешались над одураченным сенатором Авиолой: этакий молодец наш Фабий! Один только Бальб в этой толпе думал иначе. 16 Дочь Макрона, Валерия, которую народ прозвал "римская царевна", проснулась на ложе из кедрового дерева. Шевельнулась под тонким белоснежным покрывалом, потянулась, крепко зажмурив глаза. Вот уже несколько дней в них неотступно стоит образ молодого человека. Валерия улыбается. Желтая ящерица в террариуме, стоящем возле ложа, этого но видит, хотя таращит глаза на свою хозяйку. Она не может видеть улыбки, потому что лицо госпожи покрыто толстым слоем теста, замешенного на ослином молоке, чтобы кожа была нежной. Под такой неподвижной маской улыбки не увидишь. Ей хочется открыть губы для поцелуя, но маска из теста стягивает их и мешает. Она медленно открывает глаза. На красном занавесе, отделяющем кубикул от балкона, мелькнула тень. Открытые глаза Валерии напряженно следят, как вздувается и опадает ткань. Зрачки расширяются, они ловят движение тени, движение бесстыдное, порывистое, убыстряющееся, как возбужденное дыхание женщины. Она крепко зажмурила глаза. Закрыла их руками. Напрасно. Видение не исчезает. Наоборот, оживает и надвигается на нее. Валерия видит себя такой, какой она была несколько лет назад: все время одно и то же движение, повторенное тысячи раз, пережитое тысячи раз без чувств, до изнеможения, до отвращения. Обессиленные бедра, рот, пахнущий чужими запахами, омерзение, пустота... Ее отец, погонщик волов, был освобожден хозяином от рабства и завербовался в армию. Мать с дочерью остались в деревне. Заносчивая, вспыльчивая девушка мечтала о красивых вещах. Жаждала роскоши и великолепия, которые видела у господ. Чем могла заработать горсть сестерциев красивая чувственная девчонка с глазами газели и формами Афродиты? Она сбежала от матери в город и зарабатывала. К утру ее белое тело было покрыто синяками от грубых лап клиентов, а глаза затягивала пелена истощения и усталости. Среди толпы девок она была самой молодой и видной. Лупанар в Мизенском порту посещали матросы, солдаты, грузчики. Валерия уже тогда отличалась норовом, не соглашалась идти с любым. Ей нравились красивые вещи. Цветы. Красивые сандалии. Тонкие пеплумы. Украшения. Сводница, которой принадлежал публичный дом, забирала большую часть ее заработка. Но даже из той малости, что у нее оставалась, она выкраивала деньги на прозрачный хитон, серебряный браслет и на модную прическу, которую носили дочери патрициев. Однажды моряки затащили ее на гулянку в Помпею. Там она увидела мир, который был ей неведом. Вслед ей летели жадные взгляды мужчин и завистливые взгляды женщин. Рука, унизанная драгоценностями, поманила ее из носилок, остановившихся возле нее. Черные глаза элегантной женщины скользнули по лицу девушки, по груди, бокам, ногам. -- Кто ты, девушка? -- Валерия смутилась. Потом решительно посмотрела на госпожу и ответила: -- Глория из Мизена. -- А где твои родители? -- Они умерли, -- солгала девушка. Она с легким сердцем отказалась от отца, который в это время служил в седьмом легионе и почти забыл, что где-то у него есть дочь и жена. -- Сколько тебе лет? -- Семнадцать, госпожа, -- ответила она и слегка покраснела, ибо прибавила себе год. -- Садись ко мне в носилки. Ты не пожалеешь... Она нерешительно села и не пожалела. Публичный дом Галины Моры в Помпее имел два отделения. Одно для простого люда, другое для патрициев из Кампании. Сюда, в великолепие первого класса, ввела Галина Мора Валерию. Ах, эта красота! Валерия была захвачена роскошью обстановки, одеждой, всем. У нее была своя собственная спальня с картинами на стенах. Любовь здесь оплачивалась серебряными денариями. Новая жрица Венеры в этом лупанаре пребывала в чистоте и комфорте. Она перестала быть портовой девкой и стала гетерой. Она училась читать и писать, научилась от своих подруг греческому, пела под аккомпанемент лютни, танцевала, начала жить, как настоящая госпожа, а не как голодающая проститутка. И все же это было то же самое, каждую ночь одно и то же, рот, пахнущий чужими запахами, и тело, разламывающееся, изнемогавшее, изболевшее. Заведение Галины Моры имело филиалы во всех крупнейших городах: в Александрии, в Кесарии, Антиохии, Пергаме, Коринфе. И в это время александрийский филиал почти перестал приносить доходы. Галина послала туда свою самую красивую гетеру -- Глорию. Валерия имела успех. Богачи из Навкратиса, Пелузия, Гелиополя и Мемфиса приезжали к ней. Александрия была великолепным городом. Валерия восхищалась ею: грандиозностью храма Сераписа, великолепием святыни Афродиты, в садах которой росло больше тысячи пальм, храмами Персифопия, Изиды Лохайской, Астарты, гипподромом, театрами, приморским пирсом и Фаросским маяком. Мужчины и женщины всех наций, всех стран, всех оттенков кожи. Внизу, у пристани, был квартал Ракотис, здесь жили матросы и погонщики ослов. Почти в каждом доме здесь был трактир или лупанар. Публичный дом на публичном доме. Заведение Галины Моры помещалось в роскошной вилле на холме в эллинском квартале. И прожила Валерия там три года, так же как и до этого, только в блеске золота. Потом ее отец, занявший к тому времени должность помощника легата легиона преторианцев, был вызван в Рим. Тогда он вспомнил о своей дочери, разыскал ее и взял к себе. Его карьера была головокружительной. После измены Сеяна император искал человека, который был бы способен выполнять его приказы и при этом был бы популярен среди солдат. Его выбор остановился на Макроне. Из раба и погонщика волов за ночь Макрон стал командующим преторианской гвардией и правой рукой Тиберия. Валерия переехала на виллу, которую император подарил Макрону. Жене Макрон отправил деньги и письмо, уведомлявшее о разводе. Потом он женился на Эннии, девушке из всаднического рода... Прошлое пронеслось перед глазами Валерии, прошлое, до сих пор ей безразличное. Сегодня оно пугает ее. Но она дочь Макрона, и, так же как отец, она не отступится от того, что задумала. Она хочет только одного: Луция. Она хочет, чтобы Луций женился на ней. На девке? А разве Юлия, жена Тиберия, не была девкой? -- спросила себя Валерия. Лицо под маской из теста исказилось. Да, была. И сам божественный Август отправил ее за распутную жизнь в изгнание, несмотря на то что она была его внучкой. Но ведь теперь я уже не та, не та, уговаривает себя Валерия в отчаянии. Тень на занавесе изменила форму. Девушка смотрит на раскачивающийся занавес и думает, как скрыть свое прошлое от Луция. Убеждает сама себя: кто бы стал искать в "римской царевне" александрийскую гетеру Глорию. Кто бы посмел? Валерия вскочила с постели, откинула занавес, и солнце вместе с холодным воздухом влилось в комнату, от теней не осталось и следа. Она взяла в руки драгоценное серебряное зеркало. И содрогнулась. Она всегда забывает: ее утреннее лицо -- это отвратительная маска из теста. Валерия захлопала в ладоши. Ее рабыня Адуя смыла молоком маску, а другие рабыни между тем приготовили ванну, духи, мази для массажа, лаки для ногтей, коробочки, стаканчики, флаконы, пинцеты, ножнички. Все это совершалось в почтительной тишине. Раньше Валерия расспрашивала Адую о том, что за ночь произошло в окрестностях, сегодня она молчала. Была задумчива. Выкупалась, приказала сделать массаж и причесать. Когда рабыни ушли, она снова заглянула в зеркало. Сегодня вряд ли бы кто узнал в ней гетеру из лупанара. Даже Галина Мора не узнала бы ее. Золотисто-красная грива зачесана назад, образуя удлиненный узел, искусная прическа патрицианок на греческий манер; подкрашенные и приподнятые брови изменили форму глаз. Они теперь казались широко расставленными, большими, и в них даже появилось удивленное выражение, как у неискушенной девушки. Слишком полные губы стали меньше от помады, голубые тени под глазами углубили взгляд, сделали его мечтательным. Она улыбнулась своему отражению в серебре. Затем Валерия прошла в свою излюбленную желтую комнату и вышла на балкон. Ее вилла стояла на склоне Эсквилина под портиком Ливии. Прямо перед ней виднелись крыши домов, спускавшихся к форуму. Вправо за ним -- Арке, римская крепость, и храм Юноны Монеты; рядом -- храм, а перед ним -- статуя Юпитера Капитолийского, огромный золотой шлем которого соперничает в блеске с мрамором и солнцем. Немножко левее, в тени старых дубов на Палатине, огромный дворец Тиберия. С балкона Валерии -- вид на самую богатую и красивую часть Рима. На его центр, на его сердце. Рим. Первый город мира, самый большой, самый богатый, самый красивый. Валерия взволнована. Весь этот город, светящийся в золотых испарениях, как само солнце, должен быть послушен воле ее отца. И она, любимица отца, может пожелать всего, чего захочет. Девушка подняла руки, рукава оранжевой паллы соскользнули на белые плечи; она посмотрела в сторону Палатина, за которым на склоне Авентина находился дворец Курионов. В атрии раздались знакомые громкие шаги, она приготовилась приветствовать отца. Макрон вошел в комнату дочери, неуклюжий, угловатый, шумный. Своими размашистыми движениями и громким голосом он сразу заполнил комнату. -- Ты удивительно хороша по утрам, девочка. Для кого ты это стараешься? Она улыбнулась, подставляя губы. -- Сколько лет, мой отец, -- начала она, выбрав из пестрого набора своих чар тон ласковой девочки, -- сколько лет я пытаюсь этому неотшлифованному драгоценному камню, который зовется моим отцом, -- она присела на ложе, -- придать грани, достойные его высокого положения. Макрон, как всегда, шутку не воспринял. -- Я плюю на твои грани! Она поняла, что сегодня у отца нет желания выслушивать лекцию о поведении в обществе, вскочила с ложа, усадила отца, встала перед ним на колени и, смотря на него с восхищением, сказала серьезно и нежно: -- Мне ты нравишься таким, какой ты есть. Макрон не любит быстрых перемен в настроениях дочери. Капризы? А что за ними? Он спросил подозрительно: -- Что ты снова потребуешь от меня, девочка? Валерия размышляет: то, о чем она мечтает, отец ей дать не может, но помочь мог бы. -- Я ничего не хочу, отец. У меня есть все, чего я только пожелаю, и все благодаря тебе, -- сказала она, отдаляя суть разговора. Поцеловала ему руку. На жилистой руке остался карминовый след от ее губ. Он посмотрел на дочь испытующе и вытер краску о белую столу. Для Макрона дочь -- доверитель и советчик. Валерия -- женщина умная и надежная. Умеет молчать, хранит в тайне все, о чем с ней говорит отец, именно потому, что умна и надежна. Энния тоже умна. Но дочь есть дочь, родная кровь... Валерия знает, как это все происходит: отец позавтракал с Эннией и теперь пришел к ной, сюда, на Эсквилин, излить свое сердце. Она спросила его, что было на завтрак. Индюшка и рыбный паштет. И приказала принести отцу белое вино, а себе белый хлеб, немного оливок и фрукты. Потом отослала рабов прочь. Макрон не торопился. Вчера у него был тяжелый день. Утром он принял проконсула из Ахайи. Потом отдавал приказания квесторам. Совещался с казначеем Каллистом -- она его знает -- скучища, после обеда подписывал государственные акты о налогах и процентах, а вечером ругался с легатом Дормием -- из-за новых колесниц для легионов на Рейне. Черт бы побрал его и эти рейнские дороги! Она слушала с улыбкой, выжидала. В комнате друг против друга у малахитового столика сидели отец и дочь. На инкрустированной его поверхности золотом выделены квадраты, и в каждом художник изобразил фигурку: солдат, авгур, понтифик, матрона, сенатор в мраморном кресле, актер в смеющейся маске, благородный патриций на коне, гладиатор и еще ряд фигур. У Макрона нахмуренное лицо: император стареет, этого уже не скроешь. Весь Рим чувствует, что приближается развязка. Весь Рим бурлит в ожидании. У каждого зреет вопрос: что будет потом? Я, девочка, чувствую это напряжение в каждом, кого вижу. Я чувствую это у сенаторов, у своих писцов и рабов, которые меня массируют. Что думает народ, на это мне наплевать. С пустой головой, с пустым карманом и пустыми руками с Римом не справишься. Макрон постучал пальцем по фигурке сенатора. -- Ты видишь его. Высокий, величественный. Настоящий Сервий Курион. Он улыбнулся от этого сравнения. Курион определенно и днем и ночью думает о восстановлении республики. -- У тебя есть доказательства? -- спросила Валерия взволнованно, так как речь зашла об отце Луция. -- Нет. Только догадки. Не пожимай плечами, у меня нюх, как у охотничьей собаки. -- На догадках далеко не уедешь, -- сказала она. -- Ты должен быть уверен... Хорошо, но где ее взять, уверенность-то? Отец и дочь посмотрели друг другу в глаза. Валерия улыбнулась: самоуверенно, властно. Макрон понял: -- Девочка, обработай немножко Луция. Когда ты поговоришь с ним по душам, может быть, что-нибудь прояснится. И подумал про себя: "А для верности я прикажу следить за Сервием". Она провела красным ногтем по фигурке молодого патриция на коне. Это напоминало ход на шахматной доске. Куда пойдет всадник? -- Я хотела тебя спросить, отец, какие у тебя планы относительно Луция Куриона? -- без обиняков приступила она к делу. Макрон прищурил глаза. Посмотрите-ка! Я угадал! Ей понравился мальчишка. А почему бы и нет. Старинный славный род. Единственный сын. Наследник. Дворец, виллы, поместья, виноградники. Богатство. О громы и молнии! У нее неплохой вкус! Он наклонился над доской, постучал пальцем по фигурке всадника и заметил громко: -- Что с этим юношей? Увидим. Но ради тебя я бы постарался. Валерия, женщина, в объятиях которой побывала не одна сотня мужчин, покраснела. Перед отцом трудно играть. У него орлиный глаз. -- Тебе он тоже нравится, отец? -- Тоже! -- засмеялся Макрон. -- Ну, желаю успеха! Что-нибудь для него придумаю. Послезавтра этот твой Луций будет выступать в сонате. Это честь для юноши, не правда? Благодари меня. Вот видишь, я угадываю твои желания раньше, чем ты мне о них рассказываешь. Он получит золотой венок! О боги, ведь Калигула меня за это удавит от злости... -- Будь осторожен с Калигулой, отец! Он куда опаснее старика. -- Не учи! -- оборвал он, но в душе согласился, что Валерия права. -- Я его знаю. Когда он разозлится, то чудом не лопается от злости, а на завтра ни о чем уже не помнит. Я придумаю и для Калигулы какой-нибудь триумф. По какому поводу, -- он рассмеялся, -- этого я еще не знаю, но придумаю. И дуракам часто оказывают честь, не так ли? Он замолчал, прислушался. Натренированное ухо солдата уловило шорох. Глазами он указал Валерии на занавес. Она быстро отдернула его. Там стоял управляющий виллой со свитком в руках. -- Благородный Луций Геминий Курион посылает письмо моей госпоже... -- заикаясь, проговорил он. Она вырвала письмо у него из рук, забыла отдать распоряжение выпороть его за то, что он приблизился слишком тихо, и погрузилась в чтение: "Моя божественная, единственная, настоящая красота среди людей -- красота бессмертная, как олимпийские боги! Ты сказала мне: я позову тебя -- напишу! И до сих пор молчишь! Я рискую сам -- когда ты позовешь меня поцеловать край твоей паллы? Ради богов, скорей! Скорей!" Валерия перечитала письмо второй, третий раз и опять читала, как будто не верила. В зрачках дрожало блаженство, все лицо ее светилось торжеством. Он скучает обо мне! Он любит меня! Он мой! Она мяла в руках пергамент, счастливая, не в состоянии продолжать разговор. Макрон исподволь наблюдал за ней. Взял письмо у нее из рук и пробежал глазами. -- Рыбка попалась! -- засмеялся он. -- Но есть здесь одна заковычка. Луций помолвлен с дочерью Авиолы. И у них будет свадьба, какой Рим не видывал. Не бесись, девочка! -- Я знаю. Разве тебе это мешает? Мне нет, -- усмехнулась она уголками губ, а в глазах ее вспыхнули хищные огоньки. Юпитер Громовержец, эта девчонка способна разделаться и с дочерью богатого толстяка! Она на это пойдет, не оглядываясь по сторонам, как лев за антилопой. Это великолепно! Она совсем как я, эта девчонка. Враг силен? Тем лучше. Вся в меня. И я знаю только одну возможность: выиграть или сдохнуть! И она выиграет! Макрон вскочил, обнял Валерию и поцеловал в шею. -- Ах ты лисичка! Вся в меня, надо же? Это мне нравится. Чего я хочу, я всегда добиваюсь! И, буйно хохоча, он начал рассказывать о ночном приключении с Авиолой. Смех Макрона был так заразителен, что захватил и Валерию. -- Это хорошо, -- смеялась она, -- и кто это только придумал? Макрон скользнул глазами по малахитовой доске. Она следила за его взглядом. -- Шутка удалась, что правда, то правда. Так проучить Авиолу! -- Макрон нахмурился и продолжал строго: -- Но этот проходимец, нарядившийся в форму моих преторианцев... Валерия через стол смотрела на Макрона. -- Ты знаешь, кто это был? -- Макрон показал пальцем на фигурку мужчины в маске. -- Актер? -- Фабий Скавр. И когда Макрон начал рассказывать, как Фабий уж слишком основательно доказал свое алиби (это месть за изгнание, и, конечно, это был он!), Валерия подумала о Фабий. Прекрасно зная отца, она понимала, что часы актера сочтены. Но за то, что он сыграл эту шутку именно с отцом Торкваты, она решила взять Фабия под свою защиту. Нет, отдать Фабия палачу! А собственно за что? За удачную шутку? И она продолжала нежным голосом: ну хотя бы ради меня. Ведь мой папочка может сделать так, чтобы и волки были сыты, и овцы целы! Как-нибудь это устрою, согласился он. И прижал палец к фигурке актера, словно хотел передвинуть его на другое поле. Фабию удалось избежать мата. Как только Макрон ушел, Валерия присела к инкрустированному столику и приказала принести письменные принадлежности. Она поглаживала пальцем фигурку молодого патриция на коне, все в ней кричало: "Приходи скорей! Скачи аллюром!" Но она написала: "Твое письмо было очень милым. Однако мне известно: сначала сенат и только потом я. Если ты придешь после своей речи в сенате рассказать, что и в сенате ты победил -- а я этого ожидаю, мой Луций! -- я рада буду тебя видеть..." 17 Префект Рима, главный претор и эдил, именно эта троица высоких особ ответственна перед императором за спокойствие и порядок в городе. Они собрались в канцелярии городской префектуры на Субуре, в 4-м римском округе, неподалеку от храма богини Теллус. Здесь восседают три сановника, один надменнее другого: претор -- так как он судья волею народа, эдил -- так как на его плечи народ возложил попечение о порядке и нравах в Риме, и префект -- так как он является владыкой города. И тем не менее надутые мужи понимали, что народу ничего не известно об их значении и весьма мало он с ними считается, и сидят они тут из одной только императорской милости, а ноготь Макронова мизинца значит в тысячу раз более, нежели их внушительные персоны. Страшась этого ногтя, страх свой они вымещают на подчиненных. В страхе держат вигилов и шпионов, которые, кроме всего прочего, обязаны еще и следить за актерами и вынюхивать, выведывать, о чем же болтают они перед народом. Все трое в глубине души против всех представлений и всех актеров. Ибо ни разу, пожалуй, не обошлось без того, чтобы мерзавцы эти не потешались над благородными особами. Цензура, впрочем, действует строго. Эдилу это известно. Он сам каждое слово трижды вывернет наизнанку. Однако этот сброд не придерживается одобренного текста. Вечно всунут какой-нибудь намек, а то и прямую насмешку... И претору это хорошо известно. Его люди должны были бы поступать строже. Чуть подозрительное словцо -- зови сюда вигилов. И в бараний рог согнуть смутьянов! Прервать представление, зрителей -- в шею, актеров -- в тюрьму, высечь и -- прочь из Рима! Только вот тут-то и заковыка, из канцелярии Макрона дано распоряжение, вот оно, черным по белому: страже порядка предлагается быть терпимой, ибо сам император пожелал, чтобы у народа оставалось в театре ощущение свободы слова, ощущение демократии. Прекрасно! Одной рукой вышвыривать актеров в изгнание, как смутьянов, подрывающих государство, а другая рука для того, чтобы глядеть на их проделки сквозь пальцы. Да как же угадать, где начинается вред государству? Зачастую они несут совсем уж несусветное, а публика молчит. Зато в другой раз -- одно словечко, и. на тебе, бунт в народе. А ты, благородный магистрат, в ответе за все. Тяжка жизнь сановника. И вот отныне на каждое представление, которое устраивают комедианты, тащится отряд вигилов и шпионов. Одеты, как все, вышколены, никому глаза не мозолят, но наблюдают и слушают на что еще станут подбивать народ эти смутьяны, а потом мчатся к начальству докладывать по свежим следам. Одно время царило затишье. Половина труппы Фабия год пребывала в изгнании. Оставшиеся в Риме не высовывались -- дерзости не хватало. Платные осведомители болтались около других трупп, сортом пониже, вились возле этих жуликов или подслушивали болтовню грузчиков, топтались в общественных уборных и жирели без настоящего дела. Но с той поры, как Фабий вернулся в Рим, работы у них хоть отбавляй. Тут уже и речи нет о простом наблюдении на представлениях, тут следует взвешивать каждое словечко, потому что этот ловкач, того и гляди, обведет вокруг пальца. Сановная троица получила сегодня на завтрак тревожное сообщение о том, что произошло вчера. Опять этот Фабий. И сидят они теперь тут и размышляют. Префект -- известный радикал: -- Я бы велел бить его кнутом и на три года из Рима вон! Главный претор -- юрист: -- Я советовал бы рассмотреть дело с точки зрения римского права, пусть отвечает перед судебной комиссией! -- Я бы... -- подумал вслух всегда осторожный эдил, -- я бы выслушал сначала наших людей... Так и поступили. И предстали сыщики перед очами озабоченных сановников: Луп и Руф. В круглом брюшке коротышки Руфа беспокойство, тощий и долговязый Луп прямо-таки позеленел от страха. Обыкновенно расспрашивал их только один из магистратов. Сегодня -- трое! Префект велит говорить Лупу. И потекли слова плавные, обдуманные: с позволения цензуры вчера вечером объявлено представление Фабия Скавра с труппой, имевшее состояться под Пинцием[*], недалеко от садов Помпея. Акробатические номера, разные фокусы, пляски и вообще зубоскальство... [* Небольшой холм в северной части Рима.] -- Я явился вовремя. Они плясали так, что пальчики оближешь! Баба у них есть, так с ума сойти! Груди вот такие! И вся трясется. И задом вертела... -- Не болтай! -- сухо предупредил префект. -- А что же Фабий? -- Песок глотал. Черепки, огонь... Да как-то вяло шло дело. Потом песенки орал... -- Какие ж? -- Да чепуху! О старом сапожнике и его неверной жене. Про хвастливого солдата... -- Ясно! -- вмешался эдил. -- Дальше! -- Дальше всякие штучки проделывал с обезьянкой, он ее, говорили, с Сицилии привез. И чего она только не вытворяла! Задница-то у нее совершенно голая, ну так она все и выставляет ее. да чешет... -- Фи, болван! -- возмутился претор. -- Нас Фабий интересует! -- Так и он тоже нахальничал. Бабу эту здоровенную всю излапал. И такое болтал... -- Дальше! -- Дальше? -- Луп призадумался. -- А что дальше-то? Все одно и то же. Противогосударственного ничего... Фокусы, потеха и конец делу! Претор обратился к префекту: -- Невероятно, до чего же грубо выражаются в Риме! О tempora, о mores![*] [* О времена, о нравы! (лат.).] Заговорил префект: -- Хорошо. Вы утверждаете, что видели Фабия внизу у Пинция. Как же вы мне объясните, что в это же время Фабия видели на другом конце Рима, за Тибром? Молчание. -- Так как же это могло произойти? -- Мы не знаем... -- И что делалось за Тибром, тоже не знаете? А известно вам, для чего я вообще вас держу? Руф смущенно забормотал: -- Дело-то было вот как... Шли-то мы на Пинций. как приказано, а тут вдруг подлетает к нам Оптим. Ребята, говорит, вали скорей назад. Там Фабий с компанией сцену ставит у винных складов, рядом с кожевенными мастерскими сенатора Феста. Я и подумал, что тут какая-то неувязка. Лупа оставил внизу, у Пинция, а сам двинулся за Тибр. Там как раз начинали. Речь шла о богине Фортуне... Руф рассказывал обстоятельно, долго и косноязычно. Оставим его. Посмотрим, как было дело в действительности. Был мягкий весенний вечер. С Яникула доносилось благоухание. В углу маленькой площади четырьмя пылающими факелами обозначен кусок утрамбованной, как на току, земли -- сцена. На сцену мелкими шажками выбежала богиня Фортуна. Изящная, очаровательная и, может быть, поэтому мало похожая на богиню: возможно, тем-то она и была божественна? Голубой хитон расшит серебром, в черных волосах желтая ленточка. В руках огромный рог изобилия. Претор усмехнулся. -- Возвышенное и увлекательное зрелище! Но префект шел, как собака по следу: -- Так что же Фабий? -- Его там не было, -- ответил Руф. -- Вообще не было там? -- Еще не было... -- Руф понял, что все самое страшное позади, и голос его окреп. Префект продолжал расспрашивать: -- Ты видел его? Узнал? Это точно был Фабий? -- Видел. Узнал, -- сказал Руф. Претор все усмехался: -- Ну, продолжай же, Руф! Вдруг перед Фортуной очутился пожилой мужчина. На всех пальцах перстни, дорогие камни так и засверкали в свете факелов, когда он молитвенно воздел руки: "О великая, прекрасная богиня, дарительница счастья, внемли моим молениям. Я богат. У меня сотни рабов, у меня власть, у меня есть все, одного только мне не хватает для счастья -- жены. Только мне не нужна какая попало, но сверх разумения прекрасная и искусная в любви..." Богиня танцевала перед ним и улыбалась. -- А если она будет глупа? -- Это не важно, о прекраснейшая. Так даже лучше. -- Она расхохоталась. -- Знаю, знаю. На, лови! -- И наклонила рог изобилия, а оттуда прямо в руки богачу выпала статуэтка, изображавшая девушку, такую красивую, что дыхание захватывало... Претор улыбался. -- Не говорил ли я вам, что все это совершенно невинно? Фабий одумался. Эдил выкатил глаза: -- Дальше что же? Руф продолжил рассказ. Богач положил статуэтку на землю. Фортуна извлекла из рога изобилия волшебный платок, набросила его на статуэтку, взмахнула им, и на этом же месте оказалась красавица девушка. Он ее обнял за талию и прямо присосался к ней... Магистраты, вздохнув, сглотнули слюну. Претор поторопил Руфа. И Фортуна, не переставая танцевать, раздавала великолепные подарки. Вышел на сцену сенатор и выпросил себе консульские знаки. Ростовщик получил еще один сундук с золотом. Винодел -- еще бочку вина, а какой аромат от него шел! То ли от бочки, то ли из императорских винных погребов... Упоительный! Воин получил венок героя. Префект... Префект воскликнул: -- Какой еще префект? Префект города или префект претория? Руф пожал плечами: -- Таких подробностей я не заметил. Я только знаю, что он выпросил у Фортуны кипарисовый сад с тремя прудами, стадионом и девятью храмами, где полным-полно мраморных изваянии... -- Лжец, ты утверждаешь, что он получил их? -- разозлился префект. -- Наверно... Богиня-то ему ведь сказала, иди, мол, домой, там и найдешь эти самые заваяния с прудами и стадион с деревьями... Претор возвел глаза к небу: -- О Марк Тулий Цицерон, прости ему эти насилия над твоим родным языком! Руф воззрился на него с трогательным непониманием. Префект едва ли не взбесился. -- Да узнаю ли я, в конце концов, о громы Юпитера, что делал там Фабий! Руф обратился к нему: -- А вот сейчас! Он как раз тут и вышел на сцену оборванный, весь в копоти, от него так и несло затибрским смрадом, всеми этими мокнущими кожами, грязью, блохами. Он неуклюже поклонился богине: нельзя ли и мне получить такой сад? Рог изобилия наклонился, и в руках Фабия оказался горшок с кактусом! У бедолаги даже лицо вытянулось. "Маловат что-то садик! Ну да ничего, нам и этого хватит для счастья. А не дашь ли ты мне,' фортуна, в придачу еще буханку хлеба". Богиня заглянула в рог -- ничего там нет! Нахмурилась, ножкой от злости топнула. "Хлеб! Глупость какая! Не проси того, что Фортуна не раздает, глупец. Счастье и хлеб! Вот тебе. дерзкий!" Она извлекла из рога кнут и, не переставая танцевать, протянула им как следует вдоль спины. -- Ну а Фабий? -- торопил префект. Руф обеспокоился: тут-то вас всех за живое и заберет! Ну да нечего делать. -- Фабий побежал от ударов на край сцены, к зрителям. Кактус был у него в руках, он вскинул его кверху... Вот вам, квириты, эта справедливость! Вино и деньги, за мешком мешок, И власть, и почести, и славу, и успехи, И знаки консула, и девок для потехи -- Все это сыплет изобилья рог На левый берег Тибра год за годом, В бессовестные руки богачей... А что ж, на правом -- нет уже людей? Иль тот, кто гол и бос, И нищ, и низок родом -- Не человек?.. -- Бунт! -- взорвался префект. -- Подстрекательство против власти! -- Нет, не сказал бы, -- спокойно возразил претор. -- С точки зрения римского права нельзя доказать по существу, что это антигосударственная деятельность. Упреки обращены к богине, а не к государству или городу. -- Богиня и государство. Тут есть связь, -- осторожно напомнил эдил. Но претор остановил его жестом: -- Мы еще не все выслушали. Продолжай, Руф! Когда затихли рукоплескания и крики, Фортуна отложила опустевший рог изобилия, сбросила одежду богини и стала Квириной в красной, перепоясанной белой лентой тунике. Она взяла миску и пошла в публику собирать монеты. А за нею хозяин Кар. с глазами хищника: он боялся упустить и пол-асса. За сценой затренькали две гитары, грязный и всклокоченный Фабий стал петь, сопровождая пение жестами и гримасами. В Затиберье своем, как на небе, живем: Ничего не едим и ни капли не пьем. Потому как все дни и все ночи подряд Заменяет еду нам -- ее аромат. Вот его мы и варим, и жарим, и пьем, И, как вши в молоке, полоскаемся в нем. Не житуха -- а рай, хочешь -- ветры пускай, А не хочешь пускать, так ложись -- помирай. Но и тот, кто и впрямь до отвала жует И до одури пьет, Он ведь тоже умрет. И упустит из рук всю свою дребедень!.. А у нас впереди -- не один еще день: И затем, чтоб, как прежде, о хлебе мечтать, И затем, чтоб хранить наше право дышать, И затем, чтоб опять и опять Над своей нищетой Хохотать!.. -- Это и был конец! -- выпалил Руф и перевел дух. Трое сановников в смущении глядели друг на друга. Обоих сыщиков отпустили. И снова принялись раздумывать. Это бунт! Нет, не бунт. Да. Нет. -- Да. Иначе что же могло бы означать, что тот, кто пил вино, тоже подохнет и упустит из рук всю свою дребедень, -- язвительно заметил префект. Претор и эдил призадумались. -- Что могло бы означать? -- переспросил благодушный претор. -- Да так, вообще, рассуждение... -- Прекрасное рассуждение. Кому принадлежат винные склады, возле которых играли эти смутьяны? Императору. Негодяй имел в виду императора! -- Быть того не может! -- ужаснулся эдил. -- Ну, зачем же все переворачивать с ног на голову, мой дорогой, -- заметил претор. -- Да знаю я этих подлецов, -- кипятился префект. -- Актеры -- это рупор. О чем плебеи думают, о том актеры кричат. Они знают, что император стар и немощен. Вот и говорят себе: "Пришло наше времечко". Долой Тиберия! Подавай нам новый Рим. Лучший. Республиканский! Рес-пуб-ли-кан-ский, а? Недавно один комедиант сознался под пытками. Они будоражат народ... -- Ты все же преувеличиваешь, мой дорогой. Фабий ничего такого... -- заговорил претор. -- Не преувеличиваю. Вам известно, что он сказал мне всего лишь год назад, когда я его допрашивал перед отправкой на Сицилию? Я вам скажу: "У вас наберется сотня-другая вигилов. а нас, в Затиберье, сто тысяч..." За это он получил двадцать пять ударов кнутом. Теперь вы, надеюсь, понимаете, что это за сброд и кого вы желаете прощать? -- И все-таки в этой песенке действительно нет ничего страшного, -- спокойно подтвердил эдил. -- А в его стихе -- тоже ничего? -- заорал префект. -- Да он задел самого императора! -- Но, дорогой префект, речь шла всего лишь об императорском вине. И даже только аромате этого вина. Это голая абстракция. С точки зрения римского права мы тут ничего предпринять не сможем... -- Кроме как засадить Фабия да и всыпать ему как следует, -- сорвалось у префекта. -- Да куда там! -- заговорил претор. -- Я советую не делать опрометчивых шагов. Выясним прежде, как на это посмотрят наверху... -- А я выясню, как это он выступал сразу в двух местах. Я его выведу на чистую воду, будьте спокойны. Отобью охоту делать из нас шутов! -- Выцветшие глаза префекта сверкнули. Совещание закончилось. Претор пригласил коллег отобедать на его вилле. -- Полакомимся куропатками и вином. У меня там и другие птички найдутся, -- претор подмигнул, -- сами увидите... -- Так вот как теперь будут выглядеть наши представления? Это-то чудо ты и вывез с Сицилии, Фабий? Так-то вразумила тебя ссылка? О, сберегите наш разум, боги! Лезть в дела, до которых нам -- тьфу! Опять суешь голову в петлю, мало тебе, что ли? Фабий жевал черный хлеб с овечьим сыром и поглядывал на речистого хозяина. Лицо его подергивалось от смеха. -- А на твой вкус, Кар, лучше бы всякое свинство, а? Кар разозлился. Пусть Фабий только полюбуется на то, сколько они сегодня заработали. Восемьдесят пять сестерциев, всего-то. А "Мельничиха" дает все сто двадцать! Вычти расходы, и останется по три сестерция на нос. Вот и получайте: каждому по три сестерция. -- Люди скоро привыкнут, и будешь собирать как за двух "Мельничих", -- сказал Фабий. -- И грузчик не зарабатывает в день больше трех сестерциев. -- заговорила было Квирина, но тут же осеклась и покраснела в смятении, что выгораживает Фабия. Кар же всю ярость перенес на нее: -- Молчи! Глупая гусыня! Мы бы собрали в два раза больше, если бы в конце ты раздевалась, как делают это все танцовщицы! -- А зачем ей раздеваться? -- пережевывая кусок, процедил Фабий. -- Она и в одежде вполне ничего... Кар открыл рот и долго не мог его закрыть. С удивлением взирали на Фабия и другие актеры. -- Ба, -- усмехнулась затем толстая Волюмния, -- да ведь Фабий отыскал себе новую забаву! Лицо и шея у Квирины горели. -- Ты угадала, Волюмния, -- сказал Фабий. Пошутил? Нет? Он повернулся к Квирине: -- Идем! Крепко взял ее за руку и увлек в темноту. Изумленные актеры таращились им вслед. Они медленно брели вдоль стен кожевенных мастерских сенатора Фета. В этой части Рим являл собою сплошную грязь и плесень. Вонь от мокнущих кож перебивала даже смрад из выгребных ям, возле которых днем ползали золотушные дети. Сейчас тут не было ни души. Они вошли в сад, который Гай Юлий Цезарь завещал народу римскому, чтобы обитатели Затиберья хоть воздухом могли надышаться. Здесь было чудесно, свежо, воздух наполнен благоуханием. Квирина как огонек на ветру. Маленькое, колеблющееся пламя. Была она озадачена, но и счастлива тем, что сказала Волюмния. Ей и плакать хотелось, и кричать от радости. Она чувствовала, как увлажнилась ее ладонь в руке Фабия, но выдернуть руку не решилась. Почему он ничего не говорит? О чем он думает? Возможно, она сама должна сказать? Нет, нет. Ей хорошо и тогда, когда он молчит. Мысли Фабия не были далеки от ее мыслей. Он перебирал в памяти женщин, с которыми до сих пор встречался: ночь, самое большее -- месяц... И месяц этот казался длинным, тягучим, никакой радости. А эта девочка -- радость. С теми и говорить-то было не о чем. С этой и молчать хорошо. В садах Цезаря было темно. Мраморные боги и богини на пьедесталах спали в тени платанов. Журчала вода в фонтане, сквозь ветви светились звезды. Они остановились. Он мягко повернул девушку к себе. Загляделся в сияющие глаза Квирины. Глаза эти опьяняли его. Обоим показалось, что они попали в очерченный кем-то круг, который соединил их и отдалил от всего мира. Фабий был бледен, у девушки горели щеки. Они все еще молчали. Фабию что-то мерещилось в глубине ее расширенных глаз, какое-то слово, но какое? Маленькая грудь под хитоном часто поднималась и опускалась. Девушка не двигалась, но ему казалось, что она все приближается и приближается. Теперь он больше не мог молчать. Лавина чувств переполняла сердце. Он должен был это сказать. Боялся, но должен был... -- Я ужасный человек, пьяница... Бабник... Она шевельнулась, но он не дал ей заговорить. -- Ты, конечно, об этом слышала... Но мне не для кого было жить. Ничто меня не радовало, только вот комедиантство... Да и тут чего-то не хватало... Теперь, когда я встретил тебя, все изменилось... Больше он не мог говорить. Горло перехватило. Он хрипло выдавил: -- Ты понимаешь? Она положила руки ему на плечи и сказала тихо и горячо: -- Я тебя люблю, Фабий! Он ощутил на щеке ее молодое, свежее дыхание. 18 Февральский день кончился. Солнце исчезло за храмом Юпитера Капитолийского. На форум падали мягкие тени. Дыхание города было свежим; римские сады источали терпкий весенний аромат. Нежный трепещущий свет утончил контуры храмов и базилик. Мрамор, пропитавшийся за день солнцем, испускал ослепительное сияние. Огромная масса Рима в этом прозрачном воздухе казалась белым облаком, плывущим на волнах ветра с Сабинских гор. Небосвод на горизонте темнел. Прозрачный диск луны плыл над городом, плыл вместе с городом вдаль к морю. Храм Марса Мстителя на форуме Августа, в котором сегодня будет заседать сенат, был украшен гирляндами из лавра. Понтифики разожгли огонь перед жертвенником, и рабы, взбираясь по веревочным лестницам, зажигали факелы на стенах и под сводами храма. Во всех кварталах города росло оживление. От Целия, из Затиберья, с Субуры, толпы ринулись к центру Рима, к форуму Августа. Мясники, пекари, мостильщики, сапожники, грузчики, чеканщики, перевозчики, ткачи, лавочники, красильщики, каменщики, рыбаки, торговцы, риторы, проститутки, писари, кузнецы, стекольщики, поденщики -- римский народ, который работает ради куска хлеба и вина. Были здесь и бродяги, нищие, и бездельники, пренебрегающие работой. Уличный сброд жил беззаботно. Он знал, что сильные мира не дадут ему умереть с голода. Ежемесячно государство раздает хлеб и распределяет конгиарий[*] по двести сестерциев, аристократы покупают его голоса на выборах, патриции от своих щедрот добавят на вино. Кроме того, можно наняться в скандалисты, клеветники и доносчики. Иногда и в убийцы. [* Чрезвычайные денежные раздачи.} Толпы народа римского текли, как грязные воды, к храму Марса Мстителя, где порядок поддерживала когорта преторианцев. Если бы можно было заглянуть внутрь храма! Если бы можно было заглянуть в сенаторские головы! Как там император? Когда умрет? Что будет потом? Толпа бурлит и кипит от любопытства и напряжения. Со всех аристократических кварталов плывут носилки. Из драгоценной древесины, инкрустированные серебром и золотом, покачиваются они на плечах рабов. Пурпурный цвет, знак сенаторского достоинства, кра