я на скамеечку напротив императора. Внимательно изучает его лицо. Напрасно. "Нет, консулом он меня не сделает. Ненавидит он меня? Боится? Что он мне готовит на самом деле? Троп или яд?" Его объял ужас, на лбу проступил пот. Он пристроился на коленях возле кресла императора и опять завел вкрадчивые речи. Ведь императору известны его любовь и преданность, поэтому он с такой радостью разделяет его уединение, известны ему и его терпеливость и его заботы о здоровье деда. Никто от Иберии до Аравии не предан так безгранично его величеству, как он, Гай, привязанный к императору бесконечной благодарностью. Пусть он только прикажет: прыгни с этой скалы в море, и он прыгнет, не раздумывая расстанется с жизнью, если это угодно императору. Нижутся слова, извивается скользкая змея, а старик хмурит брови, полный брезгливости к раболепию и лицемерию внука. Вот он, сын великого Германика, ползает передо мной на брюхе; и следы моих ног готов целовать, подлый ублюдок, льстец, чтобы забылось все, что так неосторожно сорвалось у него с языка. Как нынешний век испорчен раболепием! Как омерзительно смотреть на согнутые спины и не видеть человеческого лица. Да и вместо лиц -- маски. В сенате, на улице, дома. "Моя мать Ливия была умной женщиной, -- размышляет император. -- Самая умная среди римских матрон. Она ненавидела этого правнука, но баловала его из вражды к детям Юлии. Она видела этого карапуза насквозь. "Изверг, -- говорила она. -- Он еще не надел тоги, но его вероломства, трусости и распущенности хватит на десяток взрослых подлецов. Это чудовище всех обманывает. И тебя, Тиберий, обманет, если захочет". "Скорее всего, это будет яд, -- с ужасом раздумывает Калигула, -- отравят, как отца. Двоюродного брата Гемелла он сделает императором, а меня отправит в царство Аида. Это будет яд. Медленно действующее, бесшумное оружие. Невидимое, надежное. Без ран, без крови -- и наверняка". "Обманет и меня, если захочет, -- думает император. -- Обманет или убьет? Он болтается везде, где ему вздумается. Он может подкупить повара, того, кто приносит пищу или пробует ее, врача. Яд надежнее кинжала. Что станет потом с моей империей? Моей! Я помог Августу расширить ее. И сам укрепил ее, привел в порядок все дела. Это моя империя. Я всю ее держу на ладони, как яблоко. Удержать, удержать! А когда меня не станет? Старая, мучительная мысль: кто возьмет трон? Кто еще остался из родных? Клавдий? Заикающийся книгоед, вся жизнь которого в этрусских и карфагенских гробницах? Ко всему прочему он тряпка в руках женщин. Невозможно! Калигула? Развратник, распущенный и бездушный болван. Его двоюродный брат Гемелл? Вот это был бы император! Образованный, умный мальчик, может быть, слишком тихий и мягкий, но с возрастом это пройдет. Да, ему всего пятнадцать лет, но мой род должен остаться у власти. Вот это мысль! Я вызову из Рима сюда Гемелла и сам объясню ему, что такое государство. В восемнадцать лет он справится с империей! Через три года! Пусть я проживу еще три года! Еще три года!" Император поднял глаза. Его взгляд поймал серо-желтую звезду над горизонтом. Звезда внушила мысль: "Надо как-нибудь спросить моего астролога Фрасилла, что говорят о Гемелле звезды. И про этого ублюдка спрошу. Ждет, как гиена, когда я подохну. Еще три года жизни -- и Рим получит императора!" Волны с шумом разбивались о скалы. Тиберий любил когда-то этот шум. Сорок лет назад, на Родосе, во времена своего восьмилетнего изгнания, он каждый вечер проводил у моря, и море утоляло тоску. Теперь морской шум пугает его и тревожит. От старости, смертельной болезни одно лекарство -- тишина. Глубочайшая, беспредельная, успокаивающая тишина. Но как найти ее на этой сумасшедшей земле? Спускается ночь. При свете светильников сидят один против другого двое мужчин. И поблескивает золотой перстень императора -- знак верховной власти. Его блеск подстегивает мысль Гая. Перстень -- это трон, трон -- это власть над миром, неограниченное господство, какого даже бессмертные олимпийцы не знали. Здоровье Тиберия подорвано. Сколько еще месяцев, сколько еще дней? Перемены не за горами. Когда погаснет одна звезда и загорится другая? Страстное желание распирает грудь старика: оттянуть конец, жить! Еще три года! Я хочу жить наконец, кричит все в Калигуле. Ты стоишь на моем пути! В этом их мысли сходны. Сумасшедшим огнем горит это сходство в глазах молодого, и, как стальные кинжалы, пригвождают врага к черному мрамору глаза старика -- острые, неумолимые, жестокие. Ползет время. Жизнь обоих висит на волоске. Ожидание -- готовый лопнуть канат. Страх -- печать всех империй, страх -- воздух всех императоров, страх -- босоногий головорез, крадется по комнате, подбирается к самому сердцу, пронизывает до костей, жжет. Молодой и старый терпят одинаковую муку. В жизни диктаторов есть и изнанка: вечная тоска, ужас, бесконечный страх. Тиберий поигрывает перстнем. Быть может, он перехватил взгляд Калигулы? Золото поблескивает и бледнеет. Бледнеет и лицо Калигулы. Император разряжает обстановку. -- Я пойду спать, Гай, -- говорит он устало. -- Иди и учись самому себе давать отчет в собственных действиях и желаниях, это необходимо императору. Учись различать хорошее и дурное. Это нужно каждому человеку. Иди! Калигула встал и с покорной униженностью схватил жилистую руку, чтобы поцеловать ее. Тиберий руку отдернул. 8 Комната, в которую центурион императорской гвардии проводил Макрона, излучала тепло. Переход в натопленное помещение с улицы был слишком резким. Префекту было жарко, и он ругался про себя. Если бы хоть панцирь так не давил и не душил. Он ослабил ремешок на боку, завалился могучим телом в мраморное кресло и удобно вытянул ноги. Из небольших отверстий в стене шло тепло. Макрон чувствовал, что начинает потеть. Жадно посмотрел на маленький фонтан посредине комнаты. Бронзовая наяда с полудетскими формами подставляла лицо и руки под живительные струи, падавшие сверху. Макрон смотрел на нее с завистью. Этой девчонке повезло в такую жару. Он облизал пересохшие губы. Глоточек вина не помешал бы. Долго ли старец заставит меня ждать? Жизнь префекта претория и первого человека в империи отравляли эти рапорты. Тащись сюда два дня из Рима, два дня обратно да еще два-три напряженных часа, когда приходится следить за собой и переносить плохое настроение императора. На Капри всегда себя чувствуешь как ученик под палкой учителя. Горячий воздух лился со стен на Макрона, серебряные капли падали в бронзовые руки наяды. Шелковым платком он вытирал пот с толстой шеи и отдувался. Встал, отодвинул занавес, чтобы глотнуть воздуха. Посмотрел в сад. Там он увидел свою жену Эннию и Калигулу, который жадно таращил на нее глаза. Энния краснела. Макрон засмеялся, опустил занавес и снова сел. Сейчас его занимали другие вопросы. Хитрец этот старец, в этом ему не откажешь. Здесь его никто не видит, здесь его никто не тронет: "Я император и буду жить вне общества, как мне захочется! А ты, Макрон, моя правая рука, наслаждайся неблагодарной работой властителя Рима сам!" Макрон тихонько засмеялся. Мой божественный император, что ж, буду наслаждаться. И с большим удовольствием, поскольку и в этом есть свои преимущества. Хоть я и был раньше пастухом, но в голове у меня не одна солома. Я единственная нить, которая связывает тебя со всей империей. Что хочу, чтобы ты знал, то тебе и сообщу; что захочу скрыть, о том ты никогда не узнаешь. Ты господин, я господин. Раздался тихий удар в медную доску. Занавес у входа раздвинулся, поддерживаемый темной рукой раба. Макрон вскочил. Опираясь на палку, вошел Тиберий, высокий, величественный. За ним -- сенатор Кокцей Нерва. -- По этому вопросу вряд ли мы найдем с тобой общий язык, мой дорогой, -- говорил император на ходу Нерве. -- Я никогда не любил Сенеку, хотя и признаю величие его духа. Если только он в последнее время не изменился? -- Человек такого склада, как Сенека, меняется постоянно, разве ты так не считаешь, Тиберий? Иногда очень трудно в нем разобраться: из всего на свете он найдет выход. -- Что правда, то правда, -- усмехнулся император. -- Никогда мне не удавалось так ловко вывернуться из трудного положения, как твоему Сенеке. "Да, ты всегда был прямолинеен", -- согласился про себя Нерва. А вслух произнес: -- Однако он обладает даром, которого у нас, реалистов-правоведов, нет: он может парить над каменным храмом логики. Пригласи как-нибудь Сенеку на беседу, дорогой, и сам увидишь. Но позови и меня. -- Позову, -- ответил император. Рабы бесшумно поставили на стол три хрустальные чаши, налили из амфор красное вино и исчезли. -- Что нового в Риме, дорогой Невий? -- спросил император и кивнул префекту, приглашая его сесть. Сел сам и укутался в пурпурный плащ. -- Сначала разреши мне, мой цезарь, справиться о твоем здоровье, -- вежливо сказал Макрон и выжидающе скользнул по лицу старика. Тиберий махнул рукой. -- Чувствую я себя отлично, -- сказал он, но усталый жест руки говорил об обратном. Макрон ждал, когда сядет и друг императора Нерва. Оба сдали, подумал он про себя. У Нервы лицо неприятно пожелтело. Очевидно, печень, так говорил Харикл. Нерва перехватил изучающий взгляд Макрона. Старый законовед сел и улыбнулся. -- Мы оба сохнем, а ты в Риме толстеешь, дорогой префект. Император постучал пальцем по столу: -- Ну, начинай! -- Прежде всего, мой благороднейший, я должен передать тебе выражения почтения и привет от сената. Мудрейшие отцы желают тебе крепкого здоровья... -- Спасибо за пожелание, -- заметил император иронически. -- Я знаю, как они искренни, можешь дальше не продолжать. Я знаю своих дорогих сенаторов. Макрон не продолжал. Он жадно смотрел на чашу с вином, стоявшую перед ним, и мял в потных руках платок. Тиберий повернул голову к Нерве. -- Ты слышал, дорогой? Они мне желают крепкого здоровья! -- засмеялся он. -- Но самое их горячее желание -- увидеть Тиберия в Тибре. Воцарилось молчание. Молчание испуганное, но согласное. Что сказать, чтобы притупить острие этой правды? Макрон беспокойно шевельнулся в кресле. Император посмотрел на него и кивнул головой в сторону чаши. Макрон отпил из чаши Тиберия и поставил ее перед императором. Нерва наблюдал за рукой императора, потянувшейся к вину. Эта рука управляет огромной империей, в старческой жилистой руке сосредоточена вся власть над миром, она подписывает смертные приговоры сенаторам, которые подняли голос против императора, а их семьи одним мановением этой руки разоряются и отправляются в изгнание. Жестокая рука! Но эта же рука руководила победными сражениями, наладила управление и оборону империи, привела в порядок государственную экономику и прочно сохраняет мир. Рука императора трясется, поднося чашу ко рту. Слабость? Старость? Страх? Нерва задумчиво наблюдает за императором. "Одиннадцать лет мы живем здесь вместе. Когда мы перебрались на Капри, ты был другим. Вечерами мы бродили по галерее, увитой виноградом, среди мраморных скульптур. Ты любил стихи, музыку, философию, экзаменовал нас, своих друзей, по мифологии и исправлял наш греческий язык. Потом ты внезапно изменился. Измена Сеяна? Да, понимаю, -- уговаривает себя Нерва. -- Но не зашел ли ты слишком далеко? Зачем столько жестокости и крови, Тиберий? Ты думаешь, что изменишь свою судьбу, если насилием решишь судьбы других? Я знаю, ты боишься за жизнь свою и за империю. Страх обвил твою шею, шею твоего величия, и душит тебя. Ты этого не чувствуешь? Ты хочешь купить себе жизнь тем, что уподобишься черни?" Император пил медленно, размышляя, Макрон жадно опустошил чашу. Нерва не прикоснулся к вину, продолжая дальше свой безмолвный разговор с императором. "Мне жаль тебя, что ты от страха не можешь спать. Мне жаль и тех, которых ты уничтожил, преследуемый мыслью, что они хотели уничтожить тебя. Конечно, так было не всегда. Куда исчез мудрый и просвещенный правитель, каким ты был долгие годы? Я вижу вокруг только потоки крови и боюсь этого. Я боюсь за тебя. Сможет ли Сенека смягчить твою жестокость? Хотя бы немного..." Макрон несколько раз вопросительно посмотрел на императора, но не решился его побеспокоить. На дворе поднялся ветер. Он бился о высокие стены виллы, нес с собою грозу. Тиберий, разглядывая хрустальную чашу с красным вином, думал о римском сенате. Шестьсот человек против одного. Это бесконечное сражение началось сразу же после того, как он принял от Августа императорский перстень. Ждали, что он, августовский военачальник, будет заниматься только армией и оставит за ними решение внутренних вопросов. Но Тиберий разгадал их игру: они хотели использовать свою власть для обогащения, для того чтобы, прикрываясь патриотическими речами и фразами, снова и снова увеличивать свои состояния и грабить государство. "Нет, дорогие! Я получил империю, чтобы удержать ее великой и могущественной. И я не отдам ее на растерзание. Кто кого? Сначала удар нанес я: издал закон против роскоши и закон против прелюбодеяния. Они возмутились. Утверждали, что я ограничиваю свободу Рима. Начали готовиться к выступлению против меня активнее. Был раскрыт первый заговор. Я ответил на это законом, от которого у них дух занялся: закон об оскорблении величества. Падали головы, на освободившиеся кресла в сенате я посадил новых людей, выходцев из низов. Потом они стали бояться Друг друга. И теперь они поддакивают каждому моему слову, униженно ползают передо мной, но их ненависть безгранична". За стенами виллы бушевал ветер, ломал оголенные ветви деревьев. Внизу рычало море, с грохотом разбиваясь о скалы. Императору вспомнилась далекая буря: как-то он путешествовал со своим приближенным Сеяном. Они спрятались в пещере, когда началась буря. В пещеру ударила молния, обвалилась скала, посыпались камни. Сеян притянул императора к себе и, наклонившись над ним, телом прикрыл его от падавших камней. Тиберий видел над собой лицо Сеяна, орошенное потом, вздувшиеся жилы на висках и руках, вцепившихся в стену пещеры. Тогда Тиберий встал, крепко обнял Сеяна, дал ему неограниченную власть, доверился ему во всем. У Сеяна всюду были глаза, он знал все. Все для императора! Под этим лозунгом началось преследование сенаторов. Ни один заговор не остался нераскрытым, ни один бунт не остался безнаказанным. Сеян был на своем месте. Только пять лет спустя один обвиняемый признался под пытками, что именно Сеян отдал приказ отравить сына Тиберия Друза, что по его приказу умерла Агриппина, вдова Германика, и оба ее старших сына, он сам стоит во главе заговора против Тиберия и мечтает о троне. Жестоко отомстил отец за потерю сына, император -- за измену. С тех пор в стране воцарился страх. Император не верил уже никому. Подозрительность его росла, в каждом он видел врага. Оборотной стороной страха стала жестокость. Он тосковал по родному Риму, но войти в Вечный город не решался. Он не хотел смотреть на лица, которые жаждали только одного: видеть Тиберия в Тибре. Император упрямо сжал губы: вам придется еще подождать, уважаемые отцы. Хотя бы еще три года, пока не окрепнет Гемелл! Макрона клонило ко сну. Тепло расслабило мышцы, веки закрывались сами собой. Он с трудом выпрямился, скрипя чешуйчатым панцирем. Император очнулся от воспоминаний, посмотрел на взмокшего от жары префекта. Ты не так хитер, как Сеян, подумал Тиберий. Не умеешь заметать следы. И обратился к Нерве, перед которым стояла нетронутая чаша: -- Почему ты не пьешь, мой дорогой? -- Не могу... -- Тебе хуже? Но ты посидишь еще с нами немного, Кокцей? Послушаем новости из Рима. -- Император кивнул Макрону. Макрон стер пот со лба и шеи шелковым платком, промочил горло вином и начал: -- Сенат рассмотрел вопрос о государственных финансах... -- Ого, -- иронически заметил Тиберий, -- удивительно! Этим сенат занимается не так уж часто. -- В результате обсуждения был составлен проект, который я должен тебе передать: сенат рекомендует, чтобы ты изволил отменить закон, да, именно так, отменить закон об уменьшении налогов и пошлин в провинциях. Они рекомендуют, наоборот, пошлины и налоги существенно увеличить. Это было бы очень выгодно... -- Для их бездонных сундуков! -- перебил внезапно Тиберий, -- Какие мудрецы это предложили? Республиканцы, не так ли? Пизон, Вилан, Лавиний, Эвазий? Император встал и начал ходить по комнате, стуча палкой об пол. Макрон с беспокойством следил за ним. Тиберия трясло от негодования. Он остановился около Нервы: -- Вот они, твои славные сенаторы, которых ты постоянно защищаешь. Ты говоришь, что я несправедлив и жесток с ними. А кто они, собственно? Сам видишь -- сборище торгашей и ростовщиков. И такие люди смеют управлять государством? Нерва наблюдал за Тиберием и думал: "Борьба всегда его оживляет. Его радует, что и на этот раз он настоит на своем и вызовет в республиканцах бессильную злобу!" Император снова начал ходить по комнате. -- Закон не отменю. Пошлины не увеличу! -- И иронически добавил: -- Если я хочу иметь шерсть, я не должен сдирать с овцы и шкуру. Достаточно, что я стригу стадо! Его шаги зазвучали увереннее. -- Двадцать семь миллиардов сестерциев я сэкономил. Наскряжничал, говорят об этом римляне и поносят меня за это. А если будет неурожай, землетрясение, чума, кто тогда поможет? Старый скупердяй с Капри? Ему придется пошарить в казне, отворить двери своих закромов. Не так ли? -- Ты прекрасный хозяин, Тиберий, -- заметил Нерва с восхищением. Император взволнованно обратился к нему: -- Ты это понимаешь, Кокцей. Десятки лет я забочусь о государственной казне и стараюсь, чтобы росли запасы. Империя должна иметь твердую финансовую базу. Поэтому я не позволю ее подрывать и обдирать провинции. Государство нуждается в постоянных доходах. Макрон шнырял глазами, он был недоволен, что ничего не мог возразить. -- Что у тебя еще, Невий? -- спросил Тиберий. -- Германские племена напали на наши лагеря на Дунае. Как тебе известно, туда был послан легион с Альбы-Лонги. Но это новобранцы. Шестой сирийский уже вернулся в Рим, и я бы рекомендовал отправить его тоже на север... -- Ай-яй-яй, а зачем, мой префект? Макрона задел насмешливый тон императора. Размахивая руками, он продолжал: -- В этом кроется большая опасность, император. Если варвары прорвут в нескольких местах границу империи и проникнут в наши провинции, туземцы могут к ним присоединиться. Орды варваров ринутся на Рим через Альпы. О Геркулес! Мы не можем допустить, чтобы война велась на нашей территории! Тиберий внимательно следил за речью Макрона и внезапно прервал его: -- Кто это тебя надоумил, Макрон? Неужели все сам? Макрон смутился. Не может же он назвать сенаторов, которые обещали ему огромную сумму, если он устроит им поход на Дунай. Он вытер мокрый лоб и уклонился от ответа: -- Ты подозреваешь меня зря, мой господин. Я сообщаю тебе только то, что принес посол из Лавриака и что сенат предлагает тебе на утверждение. На этот раз это не обычная пограничная стычка. Это похоже на войну. -- Война! -- Словом и взглядом император будто выстрелил в Макрона: -- А легион на Дунае, что, спит? Почему легионеры не договорятся о совместных действиях? Теперь у них есть подкрепление из новобранцев. -- В ироническом голосе императора послышались металлические нотки. -- Разве я должен из-за нескольких сотен взбунтовавшихся варваров посылать на север все легионы с Евфрата и из Египта? Разве -- слушай меня внимательно! -- разве римские легионы состоят из трусов, неужели пятьдесят тысяч солдат робеют перед бандами вшивых дикарей? Император остановился возле Макрона. Префект вскочил и выпрямился. Указательный палец Тиберия стучал по чешуйчатому панцирю. -- Ты сам, Невий, сделаешь так, чтоб в течение месяца на Дунае воцарилось спокойствие, мы не пошлем туда ни одной когорты. Наши легионы не должны переходить Дунай, понимаешь? Я прекрасно знаю, как там обстоят дела, и не хочу следовать примеру Вара, который похоронил в Тевтобургском лесу три прекрасных легиона. Кто командует рейнскими и дунайскими легионами? -- Марцелл, Сильвий Котта, Меливора и Ланциан. Новобранцами руководит Путерий. -- Продиктуй распоряжение, которое ты тотчас отправишь не север. Командующим в Придунайской области назначается Ланциан. Армия будет защищать нашу территорию, но не сделает ни шага за ее пределы. -- Но, мой цезарь, ведь, если бы они туда пошли, Рим получил бы новую провинцию, -- рискнул заметить Макрон. Император испытующе уставился на него: -- Что тебе нужно в этих пустошах за Дунаем? Волки, медведи и зубры? Какая польза Риму от болот и непроходимых чащоб? Тебе хочется стать проконсулом новой провинции? Макрон молчал. Император хлопнул в ладоши. И через минуту уже диктовал писцу приказ легатам на Дунае. Потом ответ сенату. "Уважаемые отцы! Вы хотели, чтобы я высказал свою точку зрения относительно ваших предложений, которые мне передал Невий Макрон. Я глубоко уважаю ваши советы, мудрейшие отцы, но, памятуя о благе родины и исходя из своего опыта, я сожалею, что не могу согласиться с вами..." Вежливая форма письма не скрывала отказа. Макрон кусал губы. Он проиграл оба дела и потеряет почти миллион, который мог был получить, если бы добился войны. Громы и молнии. Перо скрипело. Капли с монотонным всплеском падали в бассейн. "...и поэтому, благородные отцы, я считаю неправильным взимать с провинций повышенные налоги. Я пытаюсь смотреть вперед как хороший хозяин. Рим вечен, и мы должны обеспечить навеки постоянный доход с покоренных провинций. Относительно нападений германских племен я скажу следующее: порядок на границах в ближайшее время восстановит наш дунайский легион. Я лично знаком с негостеприимными и коварными странами за Дунаем. Новая провинция на этой территории не будет для Рима приобретением, а скорее обузой. И главное: я хочу, чтобы ни одна капля римской крови не была пролита напрасно. Ни один из вас, уважаемые отцы, не посмеет обвинить меня в том, что я непродуманно, по прихоти посылаю римских солдат на смерть. Римский мир должен быть сохранен надолго!" Император прохаживался по комнате, время от времени он останавливался и сосредоточенно смотрел на стену, подыскивая точное выражение. Нерва сидел все это время не шевелясь. "Вы только посмотрите, опять новое лицо Тиберия! Лицо великого стратега, солдата, который не забавляется судьбами людей. Какой он весь подтянутый, помолодевший, -- думал Нерва. -- Будто с него внезапно спало бремя лет. Какая удивительная сила кроется в этом старце, распоряжающемся судьбами мира! Он обладает всеми качествами, которые делают человека властелином: тактикой, хозяйственностью, мудростью, твердостью. Только одного ему недостает, дара, который делает монарха любимцем народа, -- недостает любви народа". Макрон поклонился и взял письма с еще не просохшей императорской печатью. Тиберий сел. -- С этим преждевременным возвращением сирийского легиона ты несколько поторопился, Невий. Они могли избежать опасного плавания при "закрытом" море. Легион останется в Риме. Кто сейчас им командует? -- Легат Вителлий. Но недавно ты назначил его наместником Иудеи. Теперь его заменяет военный трибун Луций Курион, сын сенатора Геминия Куриона. Макрон искоса смотрел на императора и наконец решился: -- Этот юноша отлично проявил себя. Вителлий его хвалит. Поэтому я думаю, что он должен быть награжден... Император поднял брови: "Я был прав: Макрон старается ради Куриона. Ради республиканца? Что он за это получил? Чушь! Я знаю Сервия Куриона. Он не способен на подкуп. Это было давно. На приеме у Августа. Тогда мы оба были молоды, Сервий, пожалуй, еще лет на десять моложе меня. Как он отстаивал республику! Страстно защищал ее принципы! Мне это импонировало. Он не боялся говорить, что думал. Тогда все это воспринимали как юношеское безрассудство и посмеивались над ним. Я уважал его за прямоту. Мне хотелось, чтобы он стал моим другом. А теперь? Он, конечно, меня ненавидит. А может быть, надеется, что после моей смерти снова будет республика, чудак! Если бы я захотел, его голова... нет, это будет ошибкой! И для палача следует выбирать. Знает ли он Архилоха?" Император иронически усмехнулся. А он зубами, как собака, лязгал бы, Лежа без сил на песке Ничком, среди прибоя волн бушующих. Рад бы я был, если б так Обидчик, клятвы растоптавший. мне предстал. Если он знает эти стихи, он повторяет их как молитву каждый день. Макрон почтительно молчал и не мешал императору размышлять. Император стряхнул воспоминания. Обратился к префекту. "Наградить Куриона? Сына моего врага?" Что-то новое во взгляде Макрона его озадачило. И вдруг он понял. Он не мог не восхищаться этим пастухом. Вы посмотрите! Да он не только способный солдат и организатор, но и хитрый дипломат. Теперь Тиберий знал, на что рассчитывает Макрон: рассорить семью оппозиционера. Купить сына почестями и восстановить его против отца. Он одобрительно кивнул головой: -- Способных сыновей Рима надо вознаграждать по заслугам независимо от того, кто они родом. Постарайся, чтобы Луций Курион получил золотой венок в сенате за заслуги перед родиной. А потом посмотрим, что с ним делать. Макрон довольный заерзал. Потом вытащил из-под панциря свиток и подал его императору. -- Вот еще, мой господин. Безделица. Твоя подпись... Нерва понял: смертный приговор. Он столько их уже перевидал. Ему стало не по себе. Он поднялся словно во сне. Император оторвался от чтения и посмотрел на него: -- Ты уходишь, мой друг? Чужой голос, словно это не был голос Нервы, ответил: -- Извини меня, Тиберий. Мне стало нехорошо. Пойду отдохну. -- Иди, Кокцей, -- мягко сказал император. -- Пускай тебе Харикл приготовит лекарство. Нерва удалялся медленным, неуверенным шагом. Макрон засунул за панцирь подписанный приговор и начал рассказывать. Император внимательно следил за его перечислениями, на скольких человек за месяц поступили доносы, сколько казнено и кто покончил жизнь самоубийством, чтобы избежать топора палача и сохранить имущество для своих наследников. Тиберий всегда лично проверял решения суда. стараясь помешать злоупотреблениям. Макрон докладывал не переводя дух. Наконец остановился. -- Это все? -- спросил император. -- Все, мой господин... -- Действительно, все? Макрон забеспокоился, так как об одном деле он умолчал, но, будучи убежден, что император не может этого знать, повторил: -- Все, император. -- А что с Аррунцием? -- в упор спросил Тиберий. Макрон остолбенел. От испуга он не мог вымолвить ни слова: значит, за ним, за правой рукой императора, следят. У него жилы на лбу вздулись; плотно сжав губы, он пытался овладеть собой: -- Ах да. Прости, мой император. Я забыл. Аррунций покончил жизнь самоубийством. У императора появилось желание загнать самоуверенного префекта в угол. -- Аррунций. Твой бывший соперник и противник. -- Голос императора звучал резко. -- Обвинение, кажется, касалось Альбуциллы, а не ее любовников. Следовательно, у Аррунция не было причин так торопиться в царство Аида. -- Ну нет, мой император, причины были... -- Знаю я эти причины, -- отрезал Тиберий. -- Ты сам допрашивал свидетелей. Сам присутствовал, когда пытали рабов. Почему ты не сказал мне об этом? -- Такой ерундой беспокоить императора? -- заикался застигнутый врасплох Макрон. -- Ерунда? Ты из-за своей старой ненависти к Аррунцию отправил на тот свет пять человек, это ерунда? Это -- злоупотребление властью, ты ничтожество! Увалень рухнул на колени перед Тиберием. -- Нет, нет, мой господин, правда же; нет! Аррунций одобрил готовившийся против тебя заговор, о котором сообщил муж Альбуциллы. Он хотел организовать новый заговор! Это был не мой, а твой враг, император... -- Сядь! -- нахмурился Тиберий. -- Ненавижу я это ползанье на коленях. Тиберий понимает, что Макрон лжет. С каким бы удовольствием приказал он скинуть его с каприйской скалы в море. Но что потом? Нет, нет. При всей ненасытности и мстительности у Макрона светлая голова. Он способный государственный деятель и хороший солдат. Его любят в армии. Вся армия стоит за него. Он умеет и руководить, и молчать. Я не должен потакать его капризам, они стоят человеческих жизней, но я нуждаюсь в нем и он нуждается во мне. Макрон своим крестьянским нутром почувствовал, что гроза проходит. Он всячески показывал свою покорность, показывал, что полон сострадания, что безмерно предан императору. -- С сегодняшнего дня ты будешь сообщать мне о каждом деле до его рассмотрения в суде, -- сказал император холодно. -- Можешь идти. Макрон, обливаясь холодным потом, неуклюже поклонился. "Теперь прикажет следить за мной. Что же будет?" Он шел по длинной галерее, шел медленно, тяжело. "Что теперь?" Эхо отсчитывало его шаги. "Убрать..." После ухода Макрона император вышел на балкон. Буря прошла, небо потемнело, море по-прежнему бушевало. Император плотнее завернулся в плащ. Внизу, во дворе, рабы подвели коня Макрону. Лошадь нетерпеливо била копытом по камням. Макрон вскочил на коня, рабы открыли ворота, и всадник с конем исчезли в надвигавшейся темноте. Император смотрел ему вслед. Он едет в Рим. Рим далеко. Далекий и прекрасный. Недоступный, полный яда и кинжалов. Тиберий вернулся в комнату. Посмотрел на нетронутую чашу Нервы. На него навалилась тяжесть одиночества. Против одиночества властелин мира был бессилен. 9 Капенские ворота были запружены людьми и повозками. Запряженная мулом телега на двух огромных колесах, эдакий дребезжащий, готовый рассыпаться инвалид, подкатила к городским воротам, втиснулась в скопление прочих повозок, которые осматривали стражники в воротах и одну за другой пропускали в город. Эта телега была нагружена узлами, на них сидела женщина, рядом плелись трое мужчин. Они были одеты так же, как все вокруг, -- серые плащи, суконные шапки плебеев на головах. И все же торговцы и стражники сразу узнали актеров. Какой шум поднялся! Фабий Скавр! Salve, братишка! Вот ты и опять в Риме. Ну и времечко было! Здорово, Фабий! Эге, наш Колбасник! Лукрин! Брюхо-то твое и в изгнании не лопнуло? Куда там. к тому брюху еще два приросло. А-а-а, Волюмния. Неподражаемая. Вот это, милые мои, красотка! Ave, Грав! Скрипишь еще? Что это у тебя, Фабий? Смотри-ка, обезьянка! Как таращится-то! Что Сицилия? Как вам жилось? Скучали? И мы тоже. Когда ж будет представление? А что? А что? Они миновали ворота, проехали еще немного и на перекрестке расстались. Фабий пошел налево, домой. Остальные с тюками -- на Субуру, где у дружка Волюмнии, Ганио, был трактир под названием "Косоглазый бык"; все предвкушали хороший обед, а Волюмния, кроме того, порядочную трепку, которой Ганио угощал ее после каждой отлучки. Так они очищались от грехов. Правда, это было несколько одностороннее решение, но Волюмния уверяла, что иначе бы ей все равно чего-то недоставало. Фабий зашагал к дому. Но не по главной улице мимо цирка, а вдоль склона Авентина. Здесь было поменьше народу. Обезьянка Симка, которую он получил в подарок от Гарнакса, высунула голову из-под его плаща и вертела ею во все стороны. "Ага, -- говорил ей Фабий, -- ты, детка, еще не бывала в Риме. Вот и гляди теперь. Восьмое чудо света наш город! Видишь в садах над нами, на холме, прекрасные дворцы? Там живут люди, у которых всего вдоволь, а может, и лишнее есть. И живет там, скажу тебе по секрету, приятель мой Авиола, который изволил послать меня прогуляться на год. Что ты говоришь? Чтоб я ему это припомнил? Не волнуйся, моя дорогая. За мной не пропадет, будь уверена. Видишь там внизу целое море песка? Это Большой цирк, понятно? Здесь состязались биги и квадриги, гладиаторы бились с гладиаторами и со львами, кровь лилась рекой, но старик с Капри нам эти зрелища запретил. Ему-то оттуда не видать, так зачем и нам смотреть? У нас, мол, от этого кровожадные инстинкты просыпаются. Никаких игр, народ римский, не будет! Посмотри-ка направо, видишь там, за цирком? Это Палатин. Чувствуешь? Запах лавров и сюда долетает. Там жила мать нашего императора Ливия, и Тиберий сам тоже там жил, пока мы ему не опротивели настолько, что он переселился на Капри. Ох, как мне хочется домой! К отцу. Теперь налево, налево. Ты что, прячешься? Рев? Это ничего? Это Бычий рынок. Вот где народу-то! Здесь живут мясники и торговцы скотом. Вот я тебе прочту, что у них написано над дверьми: "Слава тебе, барыш!" И еще: "В барыше -- счастье!" или вот: "Здесь обитает благополучие". И так в Риме повсюду, это лозунг римлян. Направо -- храм бога Портуна, охранителя пристаней на Тибре, а маленький храм налево принадлежит Фортуне. Красиво, правда? Надо бы купить овечку и принести ее в жертву богине за счастливое возвращение. Надо бы так сделать. Ну да ничего. Очень-то на небожителей я не надеюсь. Сроду они мне не помогали, а ведь бывало, попадал я в переделки..." И они продолжали свой путь за Тибр. Ненадолго задержал их вид на Капитолий и на форум внизу. Они видели храм Сатурна, с его коринфскими колоннами, в котором хранилась государственная казна, храм Согласия, в котором заседает сенат, базилику Юлия. Слева, на горе, -- ах, ты и дыхание затаила, Симка, я тоже! -- это храм Юпитера Капитолийского, видишь: бог сидит гигантский, величественный, шлем золотой на голове, сияние от него такое, что глазам больно. Какая красота! Я ведь тебе говорил. Восьмое чудо света -- наш Рим. Целый год он мне снился. Приведись человеку подольше пробыть вдалеке от Рима, он наверняка пропадет от тоски, как поэт наш римский Овидий. Ну вот, а теперь налево, через мост. Смотри-ка, туман стелется над рекой, вечер скоро, что ж, январь, детка. Это тебе не Сицилия! -- Фабий заметил, что обезьянка морщит нос. -- Ты что это? Вонь? И дивиться тут нечему. Там, у реки, работают кожевенники, и шерстомойщики, и шерстобиты. Сплошная грязь и моча. Ну вот скоро мы и дома. Как видишь, не весь Рим мраморный. Домища-то, а? А ведь они всего лишь из дерева да из глины. Народу там! Муравейники. Если такой, в восемь этажей, дом рухнет -- а это бывает у нас, -- вот где трупов-то! Но ничего. Мертвых мы похороним, а тот, кто дом строил да нагрел на этом деле руки, живет себе припеваючи. "В барыше счастье!" Другие-то пусть плачут. Да ты не бойся, мой отец живет в деревянном домишке, как раз на развалинах. Вон он. Под оливой. Больше на сарай похож, чем на дом, ты говоришь? Что ж делать! Тут уже восьмое чудо кончилось". Идти стало невозможно, на каждом шагу знакомые, друзья, соседи. И ликование по поводу возвращения Фабия опережало его. "Симка! Видишь там старика, сети чинит? Это мой отец!" -- Эгей, отец! Старик узнал сына по голосу. Он поднял голову и застыл от удивления. -- Сынок! Мальчик мой! -- завопил он, обезумев от радости. -- Ты опять со мной, хвала богам! Фабий подхватил, расцеловал и закружил отца, хоть тот был верзила не меньше его самого. -- Как рыба ловится, отец? Отовсюду сбежались дети, целый рой, и те, что постарше, кричали: -- Ой, Фабий вернулся! Дядя Фабий здесь! Затибрские дети помнили Фабия. Он всегда потешал их фокусами. Дети бросились к обезьянке. -- Она ваша, дети, -- сказал Фабий. -- Только обращайтесь с ней хорошо. Дети запрыгали, заплясали от восторга и тут же чуть не задушили Симку от радости. Отец с гордостью вел сына домой. В дверях им обоим пришлось пригнуться. Огня в очаге под медным котелком не было, повсюду, куда ни кинь взгляд, рыбацкие снасти. В углу постель: прикрытая попоной солома. Беспорядок, грязь. Фабий поморщился. -- Сдается мне, блох тут больше, чем рыбы, отец мой. Вонь-то, а? Грязи что-то многовато. Тут женщина нужна! Отчего ты не женишься, отец? -- Фабий весело посмотрел на крепкого старика. Скавр укоризненно поглядел на смеющегося сына: -- Мне скоро семьдесят! -- Да это когда еще? -- засмеялся Фабий и продекламировал: Нет ничего слаще любви, Ничто с ней сравниться не может. И мед отвергнут уста твои... Старый рыбак захохотал и крепко хлопнул сына по спине: -- Перестань, проказник! Ты вот лучше женись. У меня в твоем возрасте трое карапузов было... -- Вот видишь, что ты натворил, несчастный! -- произнес Фабий, сопровождая свои слова величественным жестом. -- И мне дорогою твоей отправиться, старик? Супругом был бы я негодным... -- Ты и так негодник. Неужели тебя и изгнание не укротило? Фабий звякнул монетами. -- Что я слышу! -- Рыбак поднял густые брови. -- Похоже на золото! -- Ясное дело, -- усмехнулся Фабий. -- Кто копит, у того и деньги есть. Сбережения, с Сицилии... -- Ах ты кутила, -- теперь уже смеялся старик. -- Так от страху и помереть недолго: у Фабия и деньжонки завелись! -- А все-таки это правда. Ну, отец, ладно: тебя я нашел в добром здравии, дом повидал, а главное, носом почуял. Постелю-ка я себе, пожалуй, во дворе. А теперь пошли на Субуру в "Косоглазого быка". Там соберется вся наша компания, должен и я там быть. Повеселимся на славу. Идем! ' Теперь сын вел отца. Но едва они выбрались из лачуги и вышли на вечереющую улицу, как их окружили люди из соседних домов. Все уже знали, видели, слышали, что Фабий вернулся. Толпа росла, сбегались все новые и новые люди. Грузчики с Эмпория, рыбаки, поденщики, лодочники, подмастерья из пекарни, шерстобиты, уличные девчонки в коротеньких туниках, работники с мельницы. Вся огромная затибрская семья. Вот он и опять здесь, с ними. И они кричали, улыбались ему, обнимали его, засыпали вопросами. -- Никуда я, мои дорогие, от вас не денусь! Для вас у меня всегда найдется мешок, набитый шутками, -- орал Фабий, -- завтра тоже день будет. А теперь я тороплюсь... -- К девчонке, а? -- Вот именно, к девчонке! Этот довод они приняли, но еще немного его проводили, чтобы убедиться, что этот ветрогон Фабий веселья своего в изгнании не растерял и что свое они от него получат. Трактир "Косоглазый бык" стоял в тихом переулке на Субуре, в самом сердце Рима. При этом он не особенно бросался в глаза: скрывала его широкая, подпертая толстыми столбами кровля с навесом. Над входом висел щит, па котором была изображена голова быка с невероятно косыми глазами. Вход освещался двумя чадящими факелами. Здесь все было дешево: секстарий вина и кусок хлеба с салом стоили три асса. В помещении, потолок которого держался на восьми четырехгранных колоннах из дерева, было просторно и даже светло. На каждой грани колонны висел глиняный светильник, добавляя света, в глубине пылал очаг, и там над огнем непрерывно вращались вертела. За столами полно народу, на столах лужи вина и жирные пятна. Фабий резко распахнул дубовые двери: -- Эгей, приятели! Приветствую вас! В ответ из всех углов раздались восторженные крики и хлопки: "Фабий! Вот и он! Я тебе говорил, что придет! Фабий без вина, что рыба без воды... Возможно ли?" Трактирщик Ганио, облаченный в некогда белый фартук и замасленный колпак, уже бежал к Фабию, чтобы обнять и поцеловать его. Горьковат, правда, был этот поцелуй: ведь Ганио знал, что Волюмния, когда полегче была, наставляла ему рога и с Фабием. Но время все лечит. Фабий-то по крайней мере мужчина, а теперь эта подлая шлюха готова валяться с любым щенком, а над Ганио люди потешаются. -- Привет тебе, Фабий! -- Фабий! Привет! Актер осмотрелся и тут же заметил могучую тушу Волюмнии, она странно мелкими и осторожными шажками расхаживала по трактиру и разносила кружки с вином. -- Ну, как дела? Ходишь ты, как по иголкам. Болит небось задница? А, болит? Волюмния улыбнулась с трудом, но не без гордости. -- Клянусь, Геркулесом, и дал же он мне. Задница у меня теперь как у зебры. Ходить больно, лежать еще хуже, а сидеть и вовсе нельзя. -- И с полным удовлетворением прибавила; -- Зато это уж за целый год! Разом! Фабий сунул отцу золотой, и старик тут же подсел к своим. Слева -- горшечник, справа -- шерстобит, оба из-за Тибра, оба приятели. Старик показал им золотой. -- О боги милостивые! Неужели все истратишь? -- Истратим вместе! -- весело ответил Скавр. И Фабий втиснулся между своими разудалыми друзьями, он уже требовал вина и еды. Единым духом опрокинул полную кружку, так что весь трактир ахнул. И двинул кулаком по столу. -- Так-то вот, детки. Вернулись мы домой, вконец истосковались по милой родине. Так что пить сегодня будем, пока язык не одеревенеет! -- Как же, одеревенеет у тебя язык, бочка винная! -- съехидничал Кар. -- Ты три дня и три ночи пить будешь, тогда еще может быть... Только у тебя на это денег не хватит! -- Не хватит? -- выпятил грудь Фабий и подбросил вверх золотые, три, четыре, восемь, и подхватил их на лету. -- Всех угощаю! Всех! Трактир радостно загудел. В углу сидели двое, пришедшие следом за Фабием. Один толстый, Руф, другой тощий, Луп. И так себе оба -- ни рыба ни мясо, как все шпионы на свете, потому они и видны, что вечно озабочены своей незаметностью. Сам префект города послал их следить за Фабием с той самой поры, как актер вернулся в Рим. Ну что ж, верзила Фабий ведь не дух бесплотный, он и шумит, и буянит, а голос у него как труба военная, так что, по совести говоря, не очень трудно его и найти, и уследить за ним. Вот эти двое и торчат тут, винцо попивают, давят один другому под столом ноги, да косятся на поднадзорного, и держат ухо востро. -- Послушай, Луп, -- шепнул толстый Руф. -- Это приглашение и нас касается? Можем мы его принять? -- Ясное дело, -- отозвался тощий и допил свою кружку. -- Он всех приглашает, ты слышал. Это не взятка, простое внимание. Мы его и примем. Хозяйка, еще вина на счет того парня! -- Мне тоже, -- присоединился к нему Руф и подал Волюмнии свою кружку. Товарищу своему, однако, заметил шепотом: -- Ты-то поосторожнее, а то налижешься. Тебе ведь немного надо. Не забывай, зачем мы здесь! -- Не бойся, не подведу, -- пообещал Луп. -- Вино мне не помешает. Наоборот. -- Выпить, конечно, надо. Пейте хоть неделю! Ваше полное право! -- крикнул из дальнего угла маленький человечек в серой тунике, тянувший вино сквозь зубы, как драгоценный бальзам. -- Но ведь вы и сыграете для нас, разве нет? -- Ты угадал, стручок! -- прорычал Фабий с набитым ртом. -- Конечно! Потому мы и в ссылку отправились, потому и опять в Риме сидим, потому и на свет родились! Боги, если б каждый так держался за свою долю, как мы за наше комедианство! Но сначала все-таки выпьем как следует! Фабий скомкал свою шапку из зеленого сукна и швырнул ее через весь зал. Она пролетела под потолком, над головами, ни разу не перевернулась в воздухе и плотно села на блестящий череп маленького человечка. Поднялся рев и топот. Человечек захохотал, вылез из-за стола и вернул Фабию шапку -- знак свободного гражданина. Они выпили. -- А что же девочки, хозяин, а? Как же без девочек на милой родине? -- забушевал Фабий. -- Ты слышишь? -- процедил Луп. -- Во второй раз упоминает о милой родине. Политика, дорогой мой! Запомни это! -- Потерпи, Фабий, девочки придут позже. К полуночи. Сейчас они заняты на улице. Заметив, что Фабий пренебрежительно усмехнулся, Ганио добавил: -- Есть и кое-что новенькое. Пальчики оближешь, молоденькие. -- Тут он приметил блудную свою сожительницу и, чувствуя нечто вроде укола совести, повернул дело иначе: -- Этих новеньких я приберег для вас, господа актеры. -- Да здравствует мудрый Ганио! -- заорал Лукрин и в восторге чокнулся с Фабием. -- Особенно для тебя, Фабий, -- с завистливой улыбкой продолжал трактирщик. -- Впрочем, за тобой любая побежит, это уж как водится. -- На Сицилии рыба ничуть не хуже, чем в Риме, поверьте мне, -- сказал Фабий, сделав вид, что пропустил комплимент мимо ушей. И добавил: -- Я бы даже сказал, что лучше. Но дома и арбузная корка вкуснее, чем камбала в пикантном соусе гарум на чужбине. В самом деле, все бывшие изгнанники, за исключением Волюмнии, которая не проявляла к еде и выпивке ни малейшего интереса, набивали рты так, что за ушами трещало, и запивали жареную рыбу дешевым ватиканским вином. На конце актерского стола сидели две молоденькие девушки. Одна, светловолосая, капризно оттопыривала губки и одаривала всех заученной улыбкой. Другая, черноволосая, молча сидела рядом. Ее огромные темные глаза робко глядели на Фабия, уложенные в узел длинные волосы были стянуты красной лентой. Она потягивала из глиняной кружки подсахаренную воду и не спускала с Фабия глаз. Навязчивая ее настойчивость наконец привлекла внимание Фабия. Он подумал, что где-то уже встречал эту девушку, и посмотрел внимательнее. Девушка не отвела глаз. Глаза ее сияли и улыбались ему, как давнему знакомцу. Он отвернулся, но через минуту посмотрел снова. Лукавые искры брызнули ему навстречу. Он прикинулся равнодушным, продолжал есть и пить и слушал Кара, который рассказывал ему, как они тут прожили без него целый год. -- Ты же знаешь, я все тяну один, -- внушительно произнес Кар и покосился на Фабия: что, мол, тот на это скажет. Увидев, что Фабий молчит, он продолжал: -- Все на мне держится. Я-то на сцене как дома. А старый Ноний -- это же просто срам. Это провал. Нам пришлось взять одного молодца, Мурана, и двух девчушек. Я думаю, ты с этим согласишься... Фабий доел и перевернул кружку вверх дном. У него теперь великолепное настроение, радость его рвется наружу. Архимим, главное лицо труппы, его тщеславию льстила возможность показать, кто заправляет в труппе и как заправляет. -- Покажи-ка мне новичков! -- громко приказал он Кару. Трактир притих, все уставились на актеров. Тит Муран был хорош собой. Вьющиеся волосы, подернутые поволокой глаза, мягкий и гибкий голос. -- Что-нибудь из Катулла, юноша, -- приказал Фабий и, эффектно сложив руки на груди, прислонился к стене. Молодой человек поклонился и начал: Спросишь, Лесбия, сколько поцелуев Милых губ твоих страсть мою насытят? Ты зыбучий сочти песок ливийский В напоенной отравами Кирене, Где оракул полуденный Аммона... [Перевод А. Пиотровского (Катулл. Тибулл. Проперций. М., 1963)] Фабий жестом остановил юношу. -- Не понятно, почему все выбирают эти унылые стихи? Почему не вот это, например? Фурий! Нет у тебя ларя, нет печки, Ни раба, ни клопа, ни паутины, Есть отец лишь да мачеха, которым Камни дай -- разжуют и их отлично... [Перевод С. Ошерова (там же).] -- Ты слышал! -- наклонился Руф к Лупу. -- Ни раба, ни клопа, ни паутины. Подстрекательством попахивает, а? -- Да брось ты, пей лучше! У него ведь и впрямь ничего нет! -- Продолжай, Муран, -- велел Фабий. Юноша покраснел, он не мог продолжать, он не знал этих стихов. Фабий усмехнулся. -- А стойку умеешь? Муран неуверенно посмотрел на грязный пол. Потом на свои руки и опять на пол. -- Чистюля! -- язвительно бросил Фабий. Юноша наклонился, решительно уперся ладонями в грязный пол и сделал неуверенную, неумелую, колеблющуюся стойку. Фабий окинул взглядом зал и исподлобья усмехнулся. Никто не успел и глазом моргнуть, как он вскинул свое сильное тело на стол средь кружек, опираясь на одну руку, даже хмельная тяжесть в голове ему не помешала. Буря аплодисментов. Фабий принял их с улыбкой и сел. Скавр потряс своей кружкой и восторженно заорал: -- Ясно вам! На одной руке! На столе! Мой сын! -- Ну, придется тебе поучиться, Муран. Следующий! Юноша отправился на свое место, будто его водой окатили, и по знаку Кара к Фабию подошла темноволосая девушка. Она шла легко, мягко ступая, огромные горящие глаза не отрывались от Фабия. -- Красивая девушка! -- раздался чей-то голос. Фабий почувствовал беспокойство. Эти глаза выводили его из равновесия. Он понимал, что весь трактир смотрит на него, и принял вид господина, разговаривающего с рабыней. Выпитое вино разгорячило его. -- Что ты умеешь? -- Танцевать. -- Танцевать... -- Он неприятно засмеялся. -- И это все? Больше ничего? Она откинула назад голову: -- Больше ничего. -- Маловато ты умеешь, девушка. Ну, увидим. Ноги покажи! -- приказал он и сам с удивлением услышал свой хриплый голос. Голубой хитон прикрывал ее колени. Она отступила на шаг. У нее были стройные лодыжки. -- Выше! Подбери хитон! Скавр встал, навалился на стол и пьяно заорал: -- Так, так! Выше! Выше! К нему присоединился маленький толстый Руф: -- Выше! Выше! Девушка стояла не шевелясь, как бы не понимая, к ней ли обращаются. -- Что смотришь? Не поняла? Подними хитон! Она покраснела, краска разлилась по шее и плечам. В глазах загорелось упрямство. Она не пошевелилась. Вино распаляло Фабия, а неожиданная стыдливость девушки только раззадоривала его. Он шагнул к ней, потянулся было к хитону. Девушка изо всех сил ударила его по руке и убежала. Никто даже опомниться не успел. Все хохотали. Фабий стиснул зубы и побледнел. Такого с ним еще никогда не бывало. И это на людях. Ладно же, и он ловко обратил все в шутку: -- А ведь прелестно! Целомудренная девица будет танцевать Ио, бегущую от Зевса. -- Он рассмеялся, но смех его звучал не без фальши. Тогда он властно махнул рукой. -- Кто еще? Ганио поворачивал над огнем вертел и ехидно ухмылялся. Блондинка подлетела козочкой, она сыпала словами и улыбками. Звали ее Памфила. Сверкая белыми зубками, она, чтобы показать себя, повернулась на месте и плотоядным, источающим кармин ротиком затараторила роль благородной римской девушки, влюбленной в гладиатора. Сделав вид, что Памфила ему понравилась, Фабий смотрел на нее пьяными глазами и улыбался. А когда она кончила свои вздохи по гладиатору, он посадил ее рядом с собой и стал угощать вином. Но мысли его улетели следом за другой -- за той недотрогой. Он был взбешен. Скавр, уже совершенно одурманенный вином, обнял горшечника и, словно стараясь перекричать шторм, орал ему в ухо: -- Сын-то мой каков! Молодец, а? И затянул песню, если это вообще позволительно было назвать пением: Vinum bonum! Славный Бахус! Прочь рассудок! До него ли, Если льется Прямо в глотку Vinum bonum! Фабий прижимал к себе блондинку, а думал о другой. И хмурился. "Вот мерзавка, будет тут мне представления устраивать! Но какие глаза! Она меня этими глазищами чуть насквозь не прогрызла. В ней есть что-то. А, глупости! Плевать!" -- Фабий яростно и иступленно стал целовать Памфилу. Старый Скавр был на верху блаженства. Волны опьянения несли его неведомо куда, и он шумел на весь трактир. -- Ни у кого из вас нет такого сына! Эх вы! -- Он поднял кружку. -- Я пью за твое здоровье, Фабий! -- Твое здоровье, возлюбленный родитель! -- прогремел в ответ Фабий, будто со сцены, и вино из покачнувшейся кружки выплеснулось на стол. Памфила взвизгнула, рванулась в сторону, чтобы красное вино не испортило ее хитон. Фабий посмотрел на нее стеклянными глазами, с отвращением оттолкнул и перестал обращать на нее внимание. Но где теперь может быть та, другая? От винных паров мысли в голове путались! Ночь теперь на дворе, тьма клубится. Она так была не похожа на остальных! О чем говорили ее глаза? В них был упрек, и еще что-то в них было... Но почему они так светились? И с чего это она так уж сразу ощетинилась. Недотрога какая... Конечно, я грубо с ней обошелся, но ведь я ничего такого не думал... Он вскочил и крикнул: -- Так хороший я человек или нет? -- Хороший! Великолепный! Ты самый лучший парень на свете, Фабий! -- заорали ему в ответ. -- Самый лучший на свете! -- голосил Скавр. -- Ганио! Вина! -- приказал Фабий и запустил кружкой в светильник. Попал он точно, так что черепки посыпались прямо к ногам хозяина. Еле ворочая языком, Руф обратился к Лупу: -- Он уже пьян. Очень хорошо. О родине молчит. Никакой политики. Ганио нахмурился и подбежал к Фабию, который уже хватался за следующую кружку. -- Ты что вытворяешь? Можно подумать, ты и здесь хозяин! Новости! Будешь мне посуду колотить и светильники? Ты их покупал? -- Все размолочу! А ты меня еще и благодарить должен. Ты, бочка прокисшая! -- горланил Фабий. -- Да не будь меня и моих людей, никто бы в эту заплеванную дыру и не сунулся, понял? Только ради нас к тебе ходят! Трактир одобрительно зашумел. Ганио, подзадориваемый давней ревностью, злорадно захихикал: -- Видали мы твою притягательную силу! Неотразим! Ха-ха-ха! Хвастун! То-то она у тебя из-под носа упорхнула! Вот ты и злишься. Ганио попал в точку. Самолюбие Фабия было задето, глаза его налились кровью. Одним прыжком он перемахнул через стол и налетел на трактирщика. Тот мгновенно был прижат к земле. Все вскочили с мест, чтобы лучше видеть. Давай, Фабий! Вот это веселье! Жмите, ребята! Актер ухватил трактирщика за черные вихры, Ганио впился ногтями в лицо актера. Показалась кровь. Волюмния с душераздирающим криком бросилась разнимать дерущихся. -- Не тронь! Третий лишний! -- раздались голоса. Фабий так хватил трактирщика головой об пол, что все вокруг загудело. Ганио взвыл от боли и отчаянно рванулся. Они катались по полу, опрокидывая лавки. Великолепным ударом актер разбил Ганио подбородок. Гости были в восторге. -- Macte habet![*] -- театрально провозгласил Фабий и повернул кулак большим пальцем вниз. Ганио не мог подняться и только хрипел. Волюмния обтирала его уксусом. [* Умертвить (лат.).] Фабий встал. Тяжело дыша, смотрел он на свою работу. Со лба его капала кровь. Трактир рукоплескал. Били в ладоши и подвыпившие сыщики Луп и Руф; драка -- это не политика. -- Мой сын Геркулес! -- орал Скавр. -- Его и на всех вас бы хватило, вы, олухи! И, раскинув руки, он, шатаясь, потащился обнимать сына. Этот вечер послужил удачным началом для целой вереницы буйств. Гулянье продолжалось три ночи, были драки, были девки, вино лилось рекой, катились по столу золотые, а на четвертый день в полдень проснулся Фабий на берегу Тибра. Как он там очутился, известно лишь одной Гекате, богине ночи! Рядом с ним храпел Скавр, а недалеко от них качалась на реке его лодка, уже четыре дня стоявшая без дела. 10 На алтаре перед фигурками пенатов и ларов в атрии стояла бронзовая чаша, напоминая по форме девичью грудь, поставленную на сосок. От фитилей, сплетенных из белого виссона, поднимался дым. И аромат. В масло мать добавила лаванду. Как когда-то. Белый благовонный дым. И в нем лица божеств, покровителей рода. Сколько столетий разделяют нас? Дерево от времени потрескалось, краски поблекли, рты растянулись в улыбку. Но старое божество -- доброе божество. Луций стоял между родителями, склонившись перед богами. Положил перед ними кусок пшеничного хлеба и поставил чашку молока. За возвращение. На счастье. У матроны Лепиды дрожали руки. Отец был олицетворением гордости. Душистый дым щипал глаза, был пряным, одурманивал. Как когда-то. Январское солнце брызнуло в атрий желтой струей, зазвенело искристо. Влево от алтаря ларов стоял мраморный Сатурн, древний бог римлян-землепашцев, вправо -- Веста, покровительница домашнего очага. Под потолком между строгими дорическими колоннами раскачивались в волнах теплого воздуха гирлянды свежей зелени. Зелень отражалась в желтом нубийском мраморе колонн и стен. Пятьдесят рабов два дня украшали дворец Куриона к приезду сына. В стене -- это помнил Луций -- с давних пор была трещинка. Еще мальчиком он любил засовывать в эту щель стебли трав, листочки или цветки. Взглянул сейчас и ахнул: из трещины выглядывает листик плюща! Он с благодарностью посмотрел на мать. Из перистиля долетала музыка. Пой, флейта, пой, звучная лютня, о сладости родного очага. В малом триклинии был подан обед. Только на троих. Комнату украшала статуя бронзовой Деметры, высыпающей плоды из рога изобилия. Свет трепетал на мозаике пола, скользил с белого квадрата на серый. Луций заметил эту игру и рассмеялся: когда он был мальчишкой, то любил перепрыгивать через эти серые квадраты с белого на белый. Какими маленькими показались ему эти камни теперь! Родители почти не прикасались к еде, не спускали глаз с сына. Мать сама предлагала ему лучшие куски: -- Ты раньше любил это! Он погладил ее по руке. -- Да, мама, спасибо. Отец посматривал на сына с гордостью. Он сильный, статный, загорелый. Красивый юноша. У кого еще в Риме есть такой сын? -- Ты возмужал, -- сказал он. Мать глазами, полными любви, посмотрела на кудрявую голову и смуглое лицо. Она все еще видела в нем своего маленького мальчика. Как когда-то... Сервий барабанил пальцами по столу. -- Настоящий Курион, -- заметил он. -- Необыкновенное сходство. Вылитый дед консул Юний. -- Нет, -- мягко заметила матрона. -- Подбородок у него нежнее, мягче. "Мать поседела, немного похудела за эти три года, -- думал Луций, -- и отец постарел, но еще держится". -- Вы оба великолепно выглядите. Ты, отец, и ты, мама! Рабы двигались словно тени. Перемена за переменой, самые любимые блюда Луция. Мелодии флейт и лютен тихо вливались в уши Луция. Запах ладана, сжигаемого на алтаре богов, из атрия тянулся сюда. Ах, дом, домашний уют! Прикоснуться к мрамору стола! В раскаленной Сирии и летом он казался холодным, здесь и зимой согревает. Дом после лет, проведенных на чужбине, опьяняет, как дорогое вино. Какое это удивительное чувство, снова быть дома! После трех лет суровой жизни в пыли и грязи Сирии -- рай Рима, о котором я мечтал каждый день. Здесь я заживу, как в Элизиуме. Дом. Беззаботность. Безопасность. Покой. Рабыня разбрызгивала по триклинию духи. Луций посмотрел на нее. "Когда-то она мне нравилась, -- подумал он, -- да, Дорис, даже имя ее помню". Обед закончился. Вошел раб, черный фракиец с бровями, как ночь. В конце обеда он всегда читал греческие стихи. Сегодня Феокрита: Стройную девушку вместе со мною вы, Музы, воспойте; Если за что вы беретесь, богини, то все удается, Ах, моя прелесть, Бомбика! Тебя сириянкой прозвали, Солнцем сожженной, сухой, и лишь я один -- медоцветной. Луций вспомнил о Торквате. Сенатор нервно отстукивал пальцем по столу ритм стихов. Ему хотелось остаться с сыном с глазу на глаз. фракиец продолжал: Эх, кабы мог обладать я неслыханным Креза богатством! Я Афродите бы в дар нас обоих из золота отлил. [Перевод М. Грабарь-Пассек (Феокрит. Мосх. Бион. Идиллии и эпиграммы. М., 1958).] Сегодня никто не слушал стихов. Луций обратился к фракийцу: -- Достаточно, Доре, спасибо. Раб исчез. Хозяйка кивнула, рабыня принесла букет оранжерейных тюльпанов, красных и белых. -- Их посылает тебе в знак приветствия Торквата... Луций вспомнил, что крокусы, купленные для Торкваты, он отдал Валерии и от смущения спрятал в цветах покрывшееся румянцем лицо. -- Она ждет тебя с нетерпением, -- продолжала мать. -- Когда ты пойдешь к ней? Луций думал о Валерии. Поднял лицо, увидел глаза матери, вопрошающие, настойчивые. -- Я сегодня же буду у нее. -- Рассказывай! -- попросил сенатор. Луций поднял чашу фалернского вина, возлил в честь Марса и выпил за здоровье родителей. Там, далеко, мои дорогие, там было пойло вместо вина, и копченая треска, как подошва, и кругом пустыня, желтая, как верблюжья шерсть, и горячая, как кузница Гефеста, и воздух, когда ты набирал его в легкие, сжигал все внутри. Он скромно упомянул о своих успехах. Рассказал о жизни в Сирии и своих путешествиях. О том, как Макрон в Таррацине был к нему внимателен. Отец забеспокоился, стал напряженным, нетерпеливым. Нахмурил лоб и еще быстрее забарабанил по столу. Матрона Лепида поняла, что отец хочет остаться с сыном наедине. Женщине не место, когда беседуют мужчины. Она встала, погладила сына по голове. Как только она вышла из триклиния, сенатор наклонился к сыну. Он начал говорить по-гречески, как это было принято в патрицианских семьях, где в услужение отбирали рабов, не знавших греческого языка. -- Когда я получил сообщение, что ты и весь шестой легион раньше времени отозваны в Рим, при закрытом море, я очень разволновался. Никто из моего окружения не знал причины. А я ведь не мог -- ты сам понимаешь -- спрашивать Макрона. Расскажи мне почему? -- Варвары на верхнем Дунае бунтуют, сказал мне Макрон. Совершают набеги на наши границы, иногда пытаются проникнуть и в римские провинции на Дунае. Легион новобранцев, проходивший подготовку в Альбе-Лонге, был спешно направлен на север. Мой легион должен его сменить, в Сирии сейчас спокойно. Возможно, что и мне с моими солдатами скоро придется отправиться па Дунай. Сервий внимательно и сосредоточенно слушал, просил повторить, что именно об этом сказал Макрон. Луций вспоминал, уточнял. Потом закончил: -- Это и есть та причина, отец. -- Возможно, -- поднимаясь, заметил иронически Сервий. -- А какая другая причина может быть? Сенатор усмехнулся: -- Ты думаешь, что всемогущий Макрон тебе, моему сыну, сказал правду? -- Он ходил по комнате и размышлял вслух: -- Что-то происходит... Стычки на Дунае? Не верю -- нет дыма без огня. -- Я тебя не понимаю, отец. Сенатор ходил, морщил лоб, молчал. Потом внезапно обратился к сыну: -- Какие у тебя отношения с солдатами твоего легиона? Они тебя любят? Луций засмеялся: -- Я спал вместе с ними на песке. Ел то же, что и они. даже Вителлий надо мной подшучивал. Говорили, что за меня они готовы жизнь отдать... -- Это хорошо! Это хорошо! -- кивал головой Сервий, потом сел напротив сына и наклонился к нему. -- Многое в Риме изменилось за эти три года, сын мой. Он (так Сервий всегда называл императора) злоупотребляет законом об оскорблении величества. Четвертую часть имущества казненного получает доносчик. Ты знаешь, что это означает? Он судьбы римлян отдал в руки своим приспешникам. Сенат, когда-то оплот республики, сенат, гранитная опора Римской империи, лишен власти. А себя он лицемерно называет princeps -- первый гражданин! Он тиран! Укрепился на неприступном острове, опутал Рим сетью преторианцев и доносчиков... Луций был обеспокоен. Но не отцовскими словами, их он слышал от него сотни раз. Сегодня в услышанном крылось что-то большее, чего он раньше не замечал. Что-то угрожало честолюбивым мечтам Луция, мечтам, которые в таррацинской таверне после разговора с Макроном приобрели определенные очертания и совсем скоро могли исполниться. Это что-то готово разбить представления Луция о беззаботной гармоничной жизни, которую он собирался вести, в ней время должно быть заполнено состязаниями на стадионе, зрелищами в цирке, стихами, театром и веселыми ночами с друзьями за вином у гетер. Что же это такое? А Сервий со все большим жаром убеждал Луция: -- Он чахнет. Он стар, у него мало времени. И он ведет себя так, будто хочет перед своим уходом уничтожить всю римскую знать, всех лучших сынов народа. О боги, когда мы вырвемся из окружения преторианских патрулей, отделаемся от когтей кровавого Макрона, перестанем гнуть шеи перед тираном и его тварями, когда мы будем жить без страха, жить свободно! Луций всматривался в лицо отца и вдруг уловил то, что придавало словам отца неслыханную страстность, то, чего он раньше не замечал, и что обнаружил впервые в жизни: страх. Страх был написан на лице отца, он так глубоко проник в него, что исказил гордые и величественные черты. Сервий также страстно продолжал: -- Головы одна за другой слетают с плеч. Когда придет наш черед? Ульпия? Мой? Твой, сын мой? -- Сервий поднялся, он был бледен, губы у него дрожали. -- И самое главное, какая судьба ожидает Рим? "Мой отец -- великий человек, -- с гордостью думал Луций. -- Для него родина дороже собственной жизни. И моей тоже. а ею он дорожит больше, чем своей". Луций представил себе сенат, лишенный власти, и всадников, которые дрожат только за свою жизнь, за свое имущество. А его отец в это время отказывается от всего и думает только о своей родине, так же как их прадед Катон Утический! Голос Сервия возвысился до пафоса: -- Покончить с этой сумасшедшей борьбой, кто кого! Покончить с тираном! И не только с ним. Если мы хотим возродить республику, мы должны идти не только против императора. А против империи. Наша первая цель -- головы трех человек: Тиберия, Калигулы и Макрона. Сейчас как раз время. Я возглавляю группу из нескольких смелых сенаторов, Луций, которые освободят мир от тирании. Мы ждали тебя только через два месяца. О возвращении твоего легиона мы ничего не знали. И вот ты здесь! Мы выиграли два месяца. Как удивительна судьба! Сами боги протягивают нам руку помощи! Теперь никаких колебаний, выбора нет. Сервий встал, его голос прозвучал торжественно: -- Мы ускорим приготовления! Ты, сын мой, со своим легионом нанесешь смертельный удар по тирану! Для Луция это было словно удар молнии. В ушах еще звучали слова Макрона: "Мы наградим тебя золотым венком, ты будешь командовать легионом. Почему бы Риму не иметь такого молодого легата?" Слова отца разбивают сокровенную мечту Луция. Сейчас в нем столкнулись два мира: мир отца и мир императора. Он вскочил, весь покраснев: -- Я служу императору, отец! Сервий, пораженный, посмотрел на сына. Он не верил своим ушам, ему показалось, что он не понял. -- Что ты говоришь? У Луция все внутри кипит, ему хочется кричать, но уважение к отцу заставляет его говорить спокойным током: -- Я служу императору! -- повторяет он упрямо. -- Император меня наградит, Макрон сказал, что, несмотря на мой возраст, я могу быть легатом... Сервий был взволнован, не ожидал он такой реакции от сына. Однако вида не подал. Значит, Макрон купил его сына. К огорчению Сервия примешивалась гордость: Луций не лжет, не притворяется, говорит то, что думает! Курион! Но выдержит ли юноша натиск таких приманок? И, призывая себя к спокойствию, Сервий Курион обратился к сыну: -- Я уважаю твою прямоту, Луций. Но прошу тебя понять, сначала ты Курион, а уже потом воин императора! Луций в смятении, у него перехватывает дыхание, он пытается защитить свою честолюбивую мечту: -- Я присягал на верность императору! Сервий вымученно улыбнулся. -- Да, я знаю. Но прежде всего будь верен себе, своему роду! Ты хочешь быть прославлен тираном? Сомнительная слава. Курион разве может покориться Клавдиям? Нет, мой мальчик! Луций стоит со склоненной головой и кусает губы. Два человека борются в нем. Сервий продолжает: -- Республика, в которой нет места произволу одного, даст твоему честолюбию больше. Будешь легатом, может быть, и консулом по воле сената и римского народа. Это честь, о которой римлянин может только мечтать. Это настоящая слава для честного человека. Отец смотрит на светлую голову сына, нежно приподнимает ее, заглядывает ему в глаза: -- Ты потомок славного рода, Луций. Ты всегда был верен ему. Ты всегда был достоин его. Ты уже взрослый мужчина. Скажи сам, с кем должен быть мой сын? С императором, который убивает лучших сынов Рима, или с отцом, который всю свою жизнь борется за свободу сената и счастье римского народа? Наступила тишина. Луций подошел к отцу и обнял его. Сервий был тронут. -- Это очень хорошо. Ты Курион! Они присели, и сенатор скупо и коротко обрисовал план заговора. Подробности определятся на совете, в котором примет участие и Луций. Потом отец провел сына по саду и дворцу. Пусть он посмотрит, что здесь изменилось за три года. А изменилось немало, Сервий, знаток и ценитель греческого искусства, собрал у себя много красивых вещей. На фоне черных кипарисов и тисса стояли новые статуи, которых раньше здесь не было. На мраморных лицах застыли улыбки, в которых слились воедино принципы греческого идеала: добро и красота. Этим духом были проникнуты дворец и сад, но сегодня ни отец, ни сын не обращали внимания на эту гармонию. Оба чувствовали, что между ними легла тень. Сервий был огорчен тем, что он должен убеждать сына там, где надеялся встретить понимание. А Луций почувствовал себя неуютно в родительском доме. Он шел по саду с отцом, песок скрипел у него под ногами, а ему казалось, что он идет по битому стеклу. 11 Направляясь к Торквате, Луций мог хоть отчасти насладиться чарующим воздухом Рима, по которому так скучал в Сирии. Рим, Roma aeterna[*], город городов, центр мироздания, Вечный город, для молодого патриция он был садом гесперид, полным золотых яблок. Однако на этот раз Луций пренебрег центром города, к дворцу Авиолы он шел боковыми улочками. Не Рим сейчас занимал его. Он все еще слышал голос отца: "Покончить с тираном! Ты направишь смертельный удар!" [* Вечный Рим (лат.).] Тиран. Луций вспоминал. Пять лет назад, когда он должен был поступить на военную службу, ему, как и прочим юношам из знатных семей, было велено явиться к императору на Капри. Его не обрадовало это. Он вовсе не мечтал увидеть вблизи изверга и тирана, которого ненавидел отец. Он явился на Капри, потому что должен был это сделать. Ему пришлось подождать а атрии виллы "Юпитер". Великий старец в пурпурном плаще вошел, сопровождаемый легатом Вителлием и греческим декламатором. Одухотворенное, все еще красивое и гордое лицо. Презрительный рот. В стальных глазах ирония ч скепсис. Неторопливые, благородные жесты. Мелодичный голос. Луций был восхищен, очарован его величием. И забыл об отцовской ненависти к этому человеку. Он слушал, как говорит император. Это говорил владыка мира, подумал тогда Луций. Он видел движение его руки: ему подвластен весь цивилизованный мир. Чувства и мысли мешались: заклятый враг отца? Да, возможно, но личность. Тиран? Но этот лоб мыслителя и горькая складка у рта. Скверный правитель? Так говорят. Однако сколько величия. Луций ощутил трепет и уважение к этому человеку. И со страстным нетерпением ожидал он посвящения императора. Император сел и промолвил: -- Ты ведь выслушаешь вместе со мной, Курион, несколько стихов Тиртея? Изумленный Луций поклонился, Вителлий почтительно улыбался. Тиберий кивнул. Звучный голос декламатора наполнил атрий: Доля прекрасная -- пасть в передних рядах ополченья, Родину-мать от врагов обороняя в бою... И это произвело на молодого человека неизгладимое впечатление: словами поэта император указывает ему путь! Человек, который предпочитает поэзию холодному приказу, не может быть тем, кем изображает его отец! Край же покинуть родной, тебя вскормивший, и хлеба У незнакомых просить -- наигорчайший удел. Легкая улыбка мелькнула на губах императора, рука легонько двигалась в такт стихам, глаза были прикованы к Луцию. Юноша слышал веские слова о родовой чести, об этом ему говорили всегда. Никогда, никогда не предам я свой род и свою честь. Честь римлянина для меня дороже всего! С каждым словом поэта император все более становился для него олицетворением родины. Биться отважно должны мы за милую нашу отчизну И за семейный очаг, смерти в бою не страшась. [Перевод О. Румера (Античная лирика. М., 1968).] И тогда Луций не выдержал. Восторженно взметнув вверх правую руку, он воскликнул: -- Клянусь, мой цезарь! Я всегда буду верен отчизне и отдам жизнь за нее! Император кивнул. Движением руки заставил умолкнуть декламатора и сам налил из маленькой серебряной амфоры вино в чашу Луция... Множество людей повстречал Луций на своем пути, но никто не занял его внимания. Мысленно он перебирал вехи жизни, отмеченные в его памяти отношением к императору. Три года службы, суровая спартанская жизнь, иногда и лишения. Грязь, неудобства, грубая пища. Он не жаловался, не сетовал. Он знал: все это во имя родины. Именно в Сирии много говорили и думали об императоре. Казалось, и здесь чувствуется его рука. И здесь слышен его голос, а ведь он был так далеко. Расстояние и суровая служба укрепили представление о величии императора. А все же на дне души жило и продолжало звучать предостережение отца: узурпатор, кровожадный тиран! Свободу! Республику! Луций ничем не нарушил верности, в которой поклялся императору, в сердце своем сохраняя верность отцу и республике. Он был солдатом императора и как солдат императора одерживал военные и дипломатические победы. И тут понятие "родина" было равнозначно для него понятию "император". В Сирии Луций снискал расположение солдат и благосклонность начальников. Будущее не вызывало сомнений. Честолюбие толкало его дальше к успехам, наградам, карьере. Он жаждал славы яростно, страстно. Золотой венок -- легат -- проконсул. И вот отец одним ударом разрушил его ожидания, поколебал в нем ясность устремлений и посеял в душе хаос. Он сознавал, что родовая честь велит ему следовать за отцом. Он признавал доводы отца. И все-таки в глубине души не был уверен. Все спуталось в его голове, одно противоречило другому, и это было мучительно. Во дворце Авиолы на Целии было гораздо больше золота, чем во дворце Куриона на Авентине, но души в этом доме не было. Это был маленький город в городе, где все служило прихотям и удовольствию хозяев. Все здесь свидетельствовало о безмерном богатстве Авиолы. К левому крылу дворца примыкал огромный бассейн, за ним двор, хозяйственные постройки и жилище для сотни с лишним рабов, заботившихся о благе и удобствах Авиолы, его дочери и его сестры. С другой стороны располагался перистиль, сообщающийся широким портиком с садом. В зелени кипарисов и олеандров белели часовни, за парком тянулись беговые дорожки стадиона, конюшни. В саду журчали фонтаны, блестела вода в бассейнах, повсюду статуи, мрамора было, пожалуй, больше, чем деревьев. Авиола был одним из состоятельнейших римских сенаторов, но, к сожалению, и одним из наименее образованных. В библиотеке его, правда, сотни прекрасных свитков, весь дворец увешан картинами и изукрашен мозаикой, но -- увы! -- это ради моды и выгодного помещения капитала. Сегодня дворец был украшен в честь посещения будущего зятя. В благоухающем триклинии Луция ждали Торквата и Мизия, сестра Авиолы. Старая женщина страдала ревматизмом; рабыни переносили ее из постели в обложенное подушками кресло, и отсюда она управляла домом, заменяя покойную мать Торкваты. Луций почтительно поздоровался с Мизией и повернулся к невесте. Три года назад, когда она, вся в слезах, расставалась с ним, это был почти ребенок. Теперь его встречала слезами радости девушка, сама преданность, сама нежность. Все дышало в ней добродетелью домашнего очага, его будущего очага, который вскоре должен быть благословлен Гименеем и Вестой. Луций смотрел на Торквату с восхищением: девушка, о которой в Сирии он думал с такой любовью, сознавая, что именно ей суждено стать продолжательницей его рода, превратилась в красавицу. В розовом шелке, в длинной розовой столе, скрепленной на плече топазовой пряжкой, с перевитыми розовой лентой волосами цвета топаза, вся розовая и золотая, она походила на утреннюю зарю. Пристальный взгляд Луция заставлял ее трепетать. Большие глаза опускались и снова поднимались к Луцию. Старая женщина, неподвижно сидя в кресле, принесла извинения по поводу отсутствия Авиолы, который отбыл в Капую, где у него были большие оружейные мастерские. и произнесла несколько сухих приветственных фраз. Луций учтиво отвечал, не спуская глаз с невесты. Как она изменилась! Она стала совсем другой, еще привлекательнее и желаннее. Рабы внесли вино и закуски. Играла в саду нежная музыка, журчал и плескался ручеек в имплувии, пожилая матрона умело поддерживала пустой разговор. Луций ни разу не вспомнил о Валерии. Здесь его опутал дурман иной мечты, мечты, которую он три года лелеял на чужбине: родной дом и эта прелестная девушка. Очарование родного дома. Непреходящая благодать. И тут жестокая мысль уязвила его: но ведь все это может существовать лишь в атмосфере покоя, определенности, прочной безопасности. Лишь в золотой клетке роскоши и уединения можно сохранить блаженство родного дома. Все в Луций обратилось против императора. Это он рукой насильника разрушает счастье их домов! Счастье сенаторов может быть обеспечено лишь сенаторской властью. А вернуть власть сенату способна только республика. Отец прав. Не только в отношении себя, но и в отношении Луция и его будущей семьи. Безжалостно убрать камень с дороги, ведущей к свободе. Вот верный путь. Путь единственный!.. Луций вручил подарки. Мизии -- веер из страусовых перьев со смарагдовым скарабеем на ручке, Торквате -- золотую диадему с рубинами. Мизия важно кивнула в знак благодарности, Торквата пришла в восторг и поцеловала жениха в щеку. Потом Луцию пришлось рассказывать. Он описывал дальние страны, но мечта его была совсем рядом, он описывал путешествие по морю и пытался погладить руку Торкваты. Радость Торкваты передалась и ему. Он забыл о гетерах, которых посещали римские воины в Кесарии и Антиохии, забыл этих опытных, искушенных в любви красавиц: каппадокиянок с их горячей опаловой кожей, сириек и евреек, кожа которых напоминала натянутый красновато-коричневый шелк и издавала аромат кедрового дерева, гибких египтянок с совершенным профилем, которые умели распалить мужскую страсть до неистовства. Перед ним была девушка чистая, целомудренная и светлая. В ней чувство и страсть неотделимы от души. И это пленяет. Перед Луцием промелькнуло воспоминание: еще до отъезда в Сирию он сидел с Торкватой и Мизией в театре. Играли фарс о двух влюбленных парах. Знатные любовники из-за недостатка чувства потерпели крах, бедные же обрели счастье. У Луция до сих пор звучат в ушах слова, брошенные актером в зал: "Любовь любви рознь, дражайшие. Любовь знатных? Это себялюбие. Слепая похоть. Эгоизм. И больше ничего. А чувство? Нет. этот цветок не взрастает на мраморе и золоте! Он растет за рекой, на мягкой почве. Это тот редкий случай, уважаемые, когда каждый богач становится бедняком в сравнении с голодранцем из-за Тибра". Чепуха! Все в Луции бунтовало против этого. Я и Торквата -- что ты знаешь, сумасшедший комедиант! -- Солнце заходит, -- сказала Луцию Торквата, метнув взгляд на Мизию. -- Мне хотелось бы прогуляться с тобой по саду, прежде чем станет темно. Мизия горько поджала рот: -- Идите. Но только не долго. Она с тоской посмотрела на веер, который лежал у нее на коленях. Рабыни закутали Торквату в теплый плащ. Был сырой январский день, холодно, такие дни бывают в апреле на Дунае. Заходящее солнце зажигало кристаллики песка, дорожка сворачивала к большому бассейну, посреди которого бронзовый Силен прижимал к губам свирель, и ухо, казалось, различало манящие, нежные звуки. Шли молча. Луций хорошо знал этот сад и теперь направлялся к густой туевой аллее, где и днем было не много света. Торквата безропотно шла за ним. Она предвкушала тот миг, когда наконец можно будет без свидетелей поведать друг другу, какой печалью и тоской была наполнена разлука, как по-черепашьи медленно тянулось время. Но Луцию мало было слов. Он крепко держал девушку за руку и, едва оказавшись в тени деревьев, нетерпеливо сжал ее в объятиях. Торквата испугалась: никогда еще он не был так смел и пылок, но это нравилось ей. Она нежно сопротивлялась, но не настолько, чтобы Луций не мог целовать ее снова и снова. Она слегка отстранилась и, краснея, блаженно шептала: -- Ты со мной наконец! Как долго тянулось время! Как я ждала! Его рука скользнула под плащ и коснулась обнаженного плеча. Плечо было нежное, гладкое. Молодое, горячее тело желало ласки. По-детски сжатые губы не противились страстным поцелуям. Солдат огрубел в сражениях. Его влекло целомудрие Торкваты, возбуждала ее стыдливость. Он сминал поцелуями сжатые губы, насильно разжимал их и до боли сдавливал хрупкие плечи. Девушка сопротивлялась, хотя эти поцелуи были приятны ей. Рука Луция перебралась на маленькую грудь. Торквата замерла. Мужские руки завладевали ею. Они стремились все дальше и дальше, под легкую ткань. Она резко отстранилась. Произнесла тихо и твердо: -- Ты обещал мне, что лишь после свадьбы... Обещал. В нем боролись неистовые желания и уважение к древнему обычаю, который требовал сдержанности. Руки его опустились, он отступил. Молча, механически поправил плащ, сползший с плеча девушки. Сладострастная мягкость материи жгла кожу. Он прикрыл глаза; как пламя, вспыхнула перед ним медно-красная грива. Кровь застучала в висках. Он прямо почувствовал запах Валерии. Сжал зубы, чтобы не вскрикнуть. Отстранился. Торквату обрадовала ее власть над этим солдатом. Она беспечно и весело стала рассказывать ему о приготовлениях к свадьбе, об украшениях, о платьях. Он слушал рассеянно. Она почувствовала, что совершила ошибку, и пыталась задобрить его улыбками и словами о счастье, которое ждет их. Она смотрела на него восторженно, как на героя. Но перед его глазами ее образ расплывался, менялся: нежные, тонкие губы вспухали и вызывающе сверкали помадой. Детская грудь набухала. Эта дикая. огненная красота! Жарко от нее... Луций не хочет больше нежности, ему нужна страсть; он не мечтает больше об огоньке -- он хочет пламени. Та, другая, все сильнее и сильнее притягивала его своим пылом, страстностью, омутом души. Он зашагал ко дворцу. Опять они сидели втроем. Неторопливо текла пустая скучная беседа. Он смотрел, как Торквата перебирает пальцами шелковый платочек. Какой прелестной находил он когда-то игру ее пальчиков! Сегодня она вызвала неприязнь. Когда Торквата в темноте провожала жениха к воротам и шептала ему нежные слова, он в ответ молча пожимал ее руку и незаметно ускорял шаг. 12 Старый сладострастный Силен и хоровод его косматых сатиров -- вы чувствуете, как от них разит вином, от этих пьянчуг? -- пляшут в исступлении вокруг огромного фаллоса, пляшут в ритме, который им задают бархатные звуки флейт. Сладострастный танец заканчивается экстазом, сатир, схватив в объятия нимфу, уносит ее и опускает на траву под высоким небом... Так столетия назад это начиналось в Элладе. Греческий дух фантазии стремился вперед. Через эпос и героические песни аэдов, сопровождаемые звуками лиры, через декламацию рапсодов, через великолепный гомеровский хорал и лирическую песню он пришел к трагедии и комедии, произведениям высокого искусства и захватывающей силы. Жажда катарсиса, разрешающего кровью человеческие страсти, была признаком высшей эры Эллады, эры великих демократических свобод вокруг мудрой, понимающей искусство головы Перикла. С наступлением римского господства перевес оказался на стороне смеха, который должен был смягчать гнет и рабство. Глубокое идейное содержание трагедий Эсхила утомляло. Страстная актуальная сатира Аристофана теперь была слишком далека, а человек искал выход для своих горестей и страха. Он хотел видеть жизнь, а не мифы. Свою жизнь. И высмеянную жизнь тех, кто отнимал у него дыхание и радость. На сцене не появлялись уже боги на котурнах, а раб и его господин, сапожник и его легкомысленная жена, несчастные любовники, сводники, гетеры и весь тот мелкий люд, который является кровью городов. Римскому народу особенно полюбилась старая оскская ателлана, импровизированная бурлеска из жизни. В ней были четыре постоянно действующих героя: глупец и обжора Макк, болтливый хитрец Буккон, похотливый старик Папп и шарлатан, любитель интриг, Досеен. Играли в традиционных масках, и женские роли исполняли мужчины. Стереотипный набор четырех масок скоро надоел. На подмостках театров и на импровизированной сцене на улицах появился мим, народное представление, которое показывал римскому народу Фабий со своей труппой. Пьеса о народе и для народа, она наряду с пантомимой и излюбленным сольным танцем процветала в период существования Римской империи. Здесь уже не было масок, лица сменялись, и женские роли исполняли женщины. Пестрыми были эти короткие комические, а иногда и серьезные сценки из жизни, все в них было свалено в одну кучу: пролог, раскрывающий содержание пьесы и призывающий зрителей к тишине, стихи и проза, акробатика, монолог героя, песни, танцы, философские сентенции, буйные шутки, скользкие остроты, скандальные истории, прелюбодеяния, пинки, пародии, политические нападки, наконец, раздевания танцовщиц и веселый конец. Все краски жизни, все запахи пищи, которые доносились к плебсу сквозь решетки сенаторских дворцов, все звуки, стоны сладострастия, плач и насмешки были в этих фарсах. Но прежде всего смех, смех! Римский народ не мог избежать своей участи, но желал хотя бы на минуту забыться, хотел беззаботно смеяться. "Фарс -- наша жизнь!" -- выкрикивал Фабий в толпу, но он знал, что эти слова только игра, маска и ложь. Римский закон поставил актеров на низшую ступень общества, дал право претору наказывать их на месте за малейшую провинность, намек на притеснения со стороны патрициев и учреждений называл бунтарством, а мрачный император Тиберий, которому олимпийские боги даровали судьбу, полную трудов, и отняли дар смеяться, одобрил этот жестокий закон. Четырнадцать лет назад он приказал -- говорят, за бунтарство -- изгнать всех актеров из Италии. Народ взволновался. Ростры и базилики были расписаны оскорблениями в адрес императора и сената. На ежегодном празднике, где отсутствие актеров особенно чувствовалось, толпы народа выражали свою ненависть и снова и снова требовали, чтобы император вернул им их любимцев. Долго Тиберий не хотел слышать, однако в конце концов услышал и актерам было разрешено вернуться на родину. Они нахлынули, как половодье, и начали с того, чем закончили. Апеллес, всеобщий любимец, в торжественный день возвращения обратился к народу с импровизированной сцены на Бычьем рынке от имени актеров и зрителей: У нас отличный скот! Мы счастливы и сыты! И, как клопы, от крови мы пьяны. Но это злит правителей страны, И потому мы снова будем биты!.. Четверостишие распространилось с молниеносной быстротой. "Олимпийцы" в сенате долго изучали эти иронические стихи. Однако, учтя, какой всеобщей любовью пользуется Апеллес, махнули рукой. На время. Пусть эдил будет более бдительным при проверке текстов, а претор пусть следит за театром. Ведь они оба вместе с префектом города имеют огромную власть. Община комедиантов жила одним днем, трудновато им приходилось, ибо тот, кто с удовольствием отдавал им асе, сам испытывал нужду. Ремесленник за день изнурительного труда получал три сестерция, в то время как любой сенатор или всадник с легким сердцем платил за бочонок сардин, деликатес, привезенный с Черного моря, 1600 сестерциев и покупал себе раба, владевшего искусством фехтования, за 80 000 сестерциев. О благородные музы, Талия и Терпсихора, воздайте хвалу глупости и легкомыслию! Пусть комедианту нечего есть, но он должен играть! Пусть Парки спрядут этим безумцам судьбу, в которой будет хоть бы три унции сала и гемин дешевого вина, чтобы им не приходилось прыгать на голодный желудок. Были сумерки, был день Венеры, когда Фабий открыл глаза. Голова тупо болела, трещала, шумело в ушах. В отцовской лачуге он был один. Он посмотрел в угол, где отец держал сети. Сетей не было. "Значит, отец отправился на рыбную ловлю", -- решил Фабий и потянулся на соломе так, что кости хрустнули. Вышел во двор, где стояла бочка с водой. Поплескался в холодной воде, окунул в нее голову, помогло. "Еще разок, и я буду почти в порядке. Сегодня пятница, в пятницу мы всегда выступали на Овечьем рынке, в двух шагах отсюда. Там ли они? А что играют? Наверное, представление уже началось". Он оделся и через минуту уже проталкивался среди зрителей, которые окружили площадку перед изгородью загона. Мерцающий свет факелов освещал "сцену", где актеры из труппы Фабия играли старый мим "О неверной мельничихе". Пьеса была затасканная, и играли они ее плохо. Смеяться уже было нечему, остроты устарели, заплесневели, только обязательные пощечины и пинки вызывали смех. Роль мельничихи, которую обычно исполняла Волюмния, играла Памфила. Раз в десять красивее и намного моложе Волюмнии, она была, к сожалению, и в десять раз неуклюжее. Мельника играл Ноний, добряк, но актер для этой роли неподходящий, однако хуже всех был Кар, который играл соблазнителя мельничихи, роль Фабия. Фабий замер от стыда и возмущения. Он был потрясен невероятным убожеством увиденного. Может быть, мне это кажется потому, что я так долго не был в Риме? Или это с похмелья? Хорошо ли я вижу? Как по-скотски они играют! Фабий был возмущен, что в его отсутствие труппа так опустилась. Наступил перерыв. В перерыве на сцену выбежала маленькая черноволосая танцовщица в желтом с красными полосами хитоне. Фабий рассмеялся. Надо же! Ведь это та девушка, которая так здорово ударила меня по руке в "Косоглазом быке". Девушка танцевала под аккомпанемент двух кларнетов. Танцевала она легко, умения ей не хватало, но ее движения, лицо, весь ее облик были само изящество. Фабий наблюдал за ней взглядом знатока. Она еще несколько неуверенна, но ходить умеет. Голову держит красиво. Талант, сразу видно. Фабий следил за танцующей девушкой с интересом. Публика тоже. -- На нее куда приятнее смотреть, чем на этих заикающихся растяп, -- произнес человек, стоявший возле Фабия. -- Я тоже так думаю! -- засмеялся Фабий и дружески хлопнул соседа по спине. Ей аплодировали во время танца. Внезапно она услышала, как в толпе зрителей кто-то крикнул: -- Посмотрите! Фабий здесь! Она вздрогнула, сбилась, кларнеты продолжали играть, девушка попыталась попасть в такт, но ей это не удалось; сделав несколько нерешительных шагов, она быстро повернулась и, покраснев от стыда, убежала со сцены. Кларнеты еще минуту пищали, потом смолкли. Люди смеялись, кто-то свистнул. Ноний быстро вскарабкался на сцену, старыми шутками пытаясь развлечь публику. Фабий стоял вблизи актерской уборной, отделенной от зрителей куском материи. Оттуда доносился голос Кара. Фабий приподнял выцветшую тряпку и вошел. На одном из ящиков подиума сидела танцовщица и плакала, спрятав голову в ладонях. Кар стоял над ней. Ругательства сыпались на девушку, словно град. -- Неуклюжая растяпа! Так испортить танец! У тебя что, голова закружилась? О Терпсихора, ты слышишь этот вздор? Разве у танцовщицы может закружиться голова? Ты хочешь танцевать, девка? Цыц! Раздеться не хочешь, цыц, недотрога какая? Что мне тебя, в мешок зашить? От тебя только одни убытки. Слава богам, что через неделю ты отсюда уберешься! Иди себе на все четыре стороны, растяпа... Девушка всхлипывала. -- Вы только послушайте! Как теперь учат! -- перебил иронически Фабий. Кар повернулся, вытаращил на Фабия водянистые глаза и театральным жестом раскрыл объятия: -- Приветствую тебя, Фабий! Фабий уклонился от объятий. Посмотрел на несчастную девушку, сквозь ее смоляные волосы проглядывало полудетское плечо. -- Из-за чего столько шуму? Заглянула сюда и Памфила, но тотчас исчезла. -- Она испортила танец в честь Дианы, гусыня. Уверяет, что у нее закружилась голова! Ты слышал когда-нибудь подобную глупость? Так все испортить... -- А ты, дорогой Кар, никогда ничего не портил? А ну-ка вспомни представление, в котором ты играл благородного, почтенного старца? Ты стоял на сцене с открытым ртом и не знал, что говорить дальше. Это был провал, голубчик, не так ли? Кар был задет тем, что Фабий высмеял его перед девчонкой. Он выпятил грудь и сказал с укором: -- Фабий, как ты со мной разговариваешь! -- Со мной, кто заботится о вашем заработке и честно делит его между вами, -- передразнивая его, продолжил Фабий. Он взял Кара за плечи: -- Ну, не злись, дорогой. Я только думаю, что хозяин актерской труппы не должен опускаться до того, чтобы вот так орать на зеленого новичка. Девушка слушала. Вытирая кончиками пальцев слезы, она краешком глаза смотрела на своего заступника. Однако он продолжал хмуриться. -- И вообще. Мне было стыдно, когда я увидел, как вы там копаетесь. Это позор, Кар! -- А ты везде даже соломинку заметишь, примадонна, -- буркнул Кар и поспешил замять разговор: -- Когда ты к нам присоединишься? Фабий улыбнулся: -- Откуда я знаю. Может быть, завтра. А может, и тогда, когда птица Феникс, которая прилетает один раз в пятьсот лет, влетит тебе в рот... -- Ты бродяга! Тебя даже изгнание ничему не научило! -- ворчал Кар, наполовину смирившись. -- Я должен посмотреть, что там болтает Ноний и готовы ли остальные. Кар вышел. Фабий смотрел на девушку. Тонкие руки, костлявые плечи, экий заморыш, ведь она, в сущности, еще ребенок, а я, старый козел, в этом трактире обращался с ней как с девкой. Фу, Фабий! Хорошо же эта малышка будет думать об актерах. Извиняться я перед ней не буду. Но как-то уладить историю следовало бы -- она такая маленькая, беззащитная. Девушка встала. Она тоже думала о трактире. Еще переживала нанесенное ей оскорбление. Но чувство унижения постепенно сменилось чувством благодарности: ведь он заступился за нее. Она откинула назад черные волосы, свет факела упал ей на лицо. В глазах блестели последние слезы, она шмыгнула носом. -- Спасибо тебе, -- сказала она тихо. Она стояла перед ним маленькая, тоненькая, как молодая яблонька. Фабий рассматривал ее, словно видел впервые, и снова ему показалось, что он уже где-то встречал эту девушку... -- Ты идешь домой? -- спросил Фабий. -- Да. -- Я немножко пройдусь с тобой... Она снова вспомнила трактир. Ночь. И сказала строптиво: -- Нет! Я не хочу! Фабий пожал плечами и вышел из раздевалки. Девушка переодевалась. Все путалось у нее под руками. "Хорошо, что он ушел. Мне совсем ни к чему, чтобы он в темноте ко мне приставал. Как в том трактире". Она вздрогнула. "А я, сумасшедшая, так радовалась, что он скоро вернется в Рим, что я снова увижу его! Ради него я убежала из дому. Ради него я пришла в труппу комедиантов. Все, все только ради него. Я думала, что он лучше всех. Что он единственный. В нем заключался для меня весь мир". Она держала в руке сандалию и задумчиво рассматривала ее. "Конечно, он не помнит Квирину из Остии. Да и возможно ль? Известный актер -- и какая-то девчонка, которая зашила ему разорванный плащ. А я его так, о боги, так... Показал себя. Я на себе испытала, как он обращается с женщинами. Они правы, он такой же, как все. Даже хуже". Сандалия покачивалась на указательном пальце. "Но сегодня Фабий был другим. Его глаза были спокойнее, не как в трактире. Почему он за меня заступился?" Она засмеялась про себя: "Здорово он отделал Кара!" Сандалия скользнула на ногу. Девушка послюнявила палец и стерла грязь с лодыжки. "В трактире он просто был пьян. Ну и копаюсь я сегодня с этим переодеванием. Очевидно, я не должна была его..." Она вздохнула: "Теперь все позади. Через несколько дней я буду у мамы в Остии и уже не увижу его". Она вздохнула снова. "Надо идти домой..." Девушка накинула на плечи плащик, пригладила ладонями растрепавшиеся волосы и выскользнула из раздевалки. Пробралась между зрителями, взволнованные голоса актеров, доигрывающих "Мельничиху", летели ей вслед. В темноте сияли звезды. Она свернула в улочку. От стены отделилась фигура и встала на ее пути. Девушка повернулась и хотела было бежать назад, но сильная рука схватила ее за плечо. В темноте сверкнули зубы. Голос Фабия был преувеличенно серьезным и почтительным. Мое сокровище, надеюсь, ты простишь Меня за то, что твой запрет нарушен... Испуг Квирины сменило удивление. Приятное удивление. Фабий галантно поклонился ей и продолжал дальше: Я б не посмел, но прямо здесь на льва Я в темноте не наступил едва. На этой улице лежал он, скаля зубы, И ждал тебя. Он сам мне так сказал, Когда, зачем он здесь, спросить я заикнулся: -- Затем лежу здесь возле дома я, Что в нем живет моя знакомая!.. Квирина наблюдала за Фабием, в глазах ее притаилась улыбка, она вслушивалась в его голос: -- Я сказал себе: провожу ее другим путем, и, может быть, она будет рада. Кому хочется быть сожранным львом! Он продолжал отеческим тоном: -- Это не очень разумно ходить ночью одной... -- Я к этому привыкла, -- сказала Квирина. -- Даже этот лев тебя не испугал? Она рассмеялась непринужденно. -- Такой лев -- это действительно страшно, -- и сделала шаг, Фабий шагнул вслед за ней, -- но люди иногда бывают хуже... Он почувствовал себя задетым, хотел обратить все в шутку, но не нашелся. Квирина испугалась того, что сказала. Поспешила сгладить неприятное впечатление: -- Ты испугал меня... Фабий снова вернулся к прежнему тону: -- Главное, что ты не боишься меня теперь. -- Не боюсь, -- сказала она, но слегка ускорила шаги. Они молчали. Напряжение, которое немного было сглажено шуткой, в тишине снова начало расти. Квирина повторяла про себя, словно не веря: "Фабий меня ждал. Он идет рядом со мной". Она замедлила шаг, пусть дорога длится как можно дольше. -- Где ты живешь? -- У чеканщика Бальба... -- Я его знаю. -- Это мой дядя. Он горбун, но хороший. Он тоже тебя знает. Когда ты был на Сицилии, часто... иногда я с ним говорила о тебе. -- Она сказала больше, чем хотела, вспыхнула, еще хорошо, что в темноте этого не видно, и быстро добавила: -- Дядя мне говорил: "Помни. Квирина, Фабий -- актер получше Апеллеса!" -- Квирина, -- повторил Фабий. -- Благородное имя. Божественное. А я до сих пор и не знал, как тебя называть. Так ты живешь у Бальба... -- Да. Но уже понемногу собираюсь домой, к маме, в Остию... Он остановился: -- Что такое? Ты хочешь уехать из Рима? Она кивнула, чтобы придать себе смелости. Сейчас ей казалось это бессмысленным, но все-таки она сказала: -- Да, я возвращаюсь к матери... -- Почему? Из-за того, что сегодня Кар... Она ответила торопливо: -- Нет, я сама так хочу. Помогу маме ухаживать за детьми, ведь нас пятеро, а я самая старшая. И танцевать больше не буду... -- Что это тебе взбрело в голову, Квирина? Бросить танцевать! Почему? У тебя это выйдет. Если бы ты захотела, то многого смогла бы добиться. Тебя пугает работа и наша суровая жизнь? -- Фабий даже не заметил, как его голос внезапно стал настойчивым. Квирина вскинула голову: -- Нет. Я не боюсь работы, но... Воспоминание о трактире сжало ей горло. Она остановилась, потупила глаза. -- Но... -- помогал ей Фабий. -- Так... Мне не нравится здесь... -- поддела она сандалией невидимый камешек. -- Я иначе представляла себе жизнь в театре. Люди нехорошие, обижают... Внезапно ей захотелось расплакаться: "Почему я влюбилась в него как безумная? И теперь уйти, не видеть его? Ведь я хотела уехать домой именно для того, чтобы больше не вид