ия, и содержат множество страниц, возвышающих дух и трогающих сердце. Если дурные и низкие порождения его пера слишком многочисленны и слишком тщательно выписаны, он все же показывает нам и тех, чьи высокие достоинства и лилейная чистота бросают светлые лучи на темный пейзаж под нахмуренным небом. Это чувствительные натуры, но разве не они завоевывают нашу привязанность? И как бы долго ни проповедовал проповедник, разве не им мы всегда готовы находить извинения? Кто когда нарисовал мужественного великодушного мальчика с большей свободой и любовью, чем автор "Доктора Роззги" - Чэмпиона-старшего и маленького Клайва Ньюкома? Чье еще перо столь тонко, что способно с деликатнейшим изяществом и верностью показать нам безыскусную невинность девичества, нежную самоотверженность любящей женщины или всепоглощающее материнское чувство? Кто еще умеет столь точными штрихами изобразить преданность, стойкость и истинную твердость мужчины? На каждой странице, в соседстве с горечью, а иногда и жесточайшим сарказмом, проглядывает сияние доброй сострадательной натуры, мягкое сочувствие, смиренное благоговение. Словно в натуре мистера Теккерея, как и в его произведениях бок о бок уживаются всяческие противоположности. Каковы бы ни были его недостатки - а они далеко не малы! - он навеки останется одним из лучших мастеров английской литературы, уступая Филдингу в широте и размахе, в свежести воздуха своих романов, в крепости нравственного здоровья, но соперничая с ним точностью прозрения и силой воображения и, быть может, как мы уже упоминали, превосходя его в изобретательности. А со времен Филдинга пусть и создано немало литературных персонажей, нарисованных с законченностью, какой мы не находим у мистера Теккерея, однако в том жанре, к которому тяготеет его воображение, не появилось ничего, что выдержало хотя бы отдаленное сравнение с "Ярмаркой тщеславия". Она и по сию пору - его шедевр, а может быть, таким и останется. В ней больше мощи, чем в любом другом его произведении. Отделка более четкая и рельефная, целое же несет особенно глубокую печать его своеобразного и неповторимого гения. Радость, которую дарит нам этот роман, перемежается с раздражением, почти отвращением, но любая его часть восхищает нас, порой и против воли, некоторые возбуждают живейшее сочувствие. Доббин и Эмилия всегда будут живы в памяти англичан. К ним обоим - особенно к Эмилии - их творец иногда бывал очень несправедлив. Однако, чем дольше храним мы в сердце их образы, чем глубже размышляем над ними, тем безвозвратнее забываются авторские насмешки и намеки по их адресу, оба предстают перед нами в своем подлинном виде, и мы убеждаемся, что преданная любовь Доббина не была эгоизмом, а присущая Эмилии нежность - слабостью. С живыми людьми разлука заставляет забывать мелочи, случайные пятнышки стираются, и мы оцениваем их характеры во всей полноте. Так и с этими двумя - в наших воспоминаниях мы узнаем их лучше и любим доверчивее, чем во время встреч на страницах романа. Гений мистера Теккерея во многих отношениях напоминает гений Гете, и со времен Гретхен в "Фаусте" еще не был создан такой женский образ, как Эмилия. Среди остальных его романов "Пенденнис" наиболее богат характерами и событиями и наименее приятен для чтения. "Ньюкомы" - самый человечный, но более расплывчат и вял по сравнению с остальными. "Эсмонд" (во всяком случае, в заключительных частях) - бесспорно, самый лучший и возвышенный. <...> Мы уже говорили, что у Теккерея есть много общего с Гете. И не только в манере описывать живые характеры, вместо того, чтобы создавать их во всей полноте и глубине силой могучего воображения, но и в терпеливой снисходительности ко всему сущему, и в стремлении уклониться от вынесения не только моральных приговоров, но и моральных оценок. Объясняется это стремление у Теккерея, во-первых, добротой его души, достойным смирением (какое должно бы нас всех в сознании нашего несовершенства удерживать от того, чтобы мы усаживались в судейское кресло и выносили приговоры), а также сочувственным пониманием всей широты и неясностей подлинных мотивов, которые движут людьми. Во втором случае, это совсем иное стремление, и порождено оно тем же широчайшим проникновением, которое затрудняет задачу, - в особенности для ума, не приспособленного наслаждаться обобщениями, а также воображением, не приспособленным создавать отдельные целостности, но главное - слабым ощущением возложенного на всех нас долга самим оценивать характеры и нравственные явления вокруг нас, хотя бы для того, чтобы снабдить вехами и компасом наш собственный жизненный путь. Эти черты сохраняются в "Ньюкомах". То же самое отсутствие уравновешивающей мысли, то же раскачивание на качелях между сардоничностью и чувствительностью, то же уклонение от нравственных приговоров. Негодующий порыв побуждает руку схватить плеть и нанести удар, а разум пятится, сомневается в собственной справедливости, после кары взывает к нашему милосердию, ссылаясь на непостижимость побуждений, руководящих людскими поступками, на способность сердца к самообману и на власть судьбы и обстоятельств. ^TЛЕСЛИ СТИВЕН^U ^TИЗ ПРЕДИСЛОВИЯ К СОБРАНИЮ СОЧИНЕНИЙ У. -М. ТЕККЕРЕЯ^U О сочинениях Теккерея, как и о всяком творчестве, нужно судить на основании присущих им достоинств, вне связи с обстоятельствами жизни автора. Нам предстоит решить, в каком соотношении находятся творения Теккерея с литературой его времени. <...> Байрон был его излюбленным противником, и в неприязни, с которой он всегда упоминал его, выражалось его кредо. Поэт, конечно, вспоминается ему в Афинах, когда он думает о красоте гречанок - предмете, как мы знаем, вызвавшем немало поэтических признаний Байрона. "Лорд Байрон посвятил им больше лицемерных песнопений, - пишет Теккерей, - чем всякий иной известный мне поэт. Подумать только, что темнолицые, толстогубые, широконосые немытые деревенские девахи и есть те "девы с очами синими, как воды Рейна"! Подумать только, "наполнить до краев бокал с вином самосским"! Да рядом с ним и кружка пива покажется нектаром, к тому же Байрон пил один лишь джин. Нет, этот человек никогда не писал искренне. Впадая в свои восторги и экстазы, он и на миг не упускал из виду публику, а это скользкий путь. Это похуже, чем признаться без утайки, что вас не ослепила красота Афин. Широкая публика боготворит и Байрона, и Грецию, что ж, им виднее. В "Словаре" Марри он назван "нашим национальным бардом". "Нашим национальным бардом"! Бог мой! Он бард, вещающий от имени Шекспира, Мильтона, Китса и Скотта! Впрочем, "горе ниспровергателям кумиров публики!" - говорится в пятой главе "Путешествия от Корнхилла до великого Каира". Подобное же мнение, правда, с гораздо меньшим пылом, высказывает и Уоррингтон полковнику Ньюкому; и в самом деле, для того, чтобы противостоять восторгам в адрес лорда Байрона, уже не требовалось пыла. Из другого рассуждения, встречающегося дальше в этой книге, становится понятно, что думал Теккерей о Скотте. "Когда же нам представят, наконец, правдивую картину тех времен и нравов? - вопрошает он. - Не благодушный карнавал героев Скотта, а точную и подлинную историю, которая остерегала бы и наставляла наших добрых современников и наполняла благодарным чувством за то, что вместо вчерашнего барона ими сегодня правит бакалейщик". По сути, если вдуматься, бакалейщик пришел к власти вслед за Луи-Филиппом и Биллем о реформе, и лживое обожествление феодализма, "грубого, антихристианского, косного феодализма", по выражению Теккерея, сплавленного, как нам теперь понятно, лишь с золотом романов Скотта, а вовсе не с природным элементом, как виделось читателям тех дней, теперь набило всем оскомину, как всякая иная экзальтация. Конечно, и у бакалейщика есть недостатки, о чем ему, наверное, предстоит узнать, но проза и непогрешимый реализм есть лучший способ рассказать об этом. В двух своих современниках, стремительно приобретавших популярность, Теккерей видел олицетворение двух чуждых ему школ-соперниц, которым предстояло воцариться вместо Байрона и Скотта. Поэтому его суждения об их искусстве так показательны для понимания его собственных пристрастий. <...> Доподлинно известно, что Теккерей, считавший Бульвера-Литтона на редкость даровитым человеком, безжалостно смеялся над его претензиями, и точно так же относился к его философским умствованиям и поэтическим потугам. Диккенс, который был моложе Теккерея только на год, ни в чем подобном не был грешен. Ему нимало не хотелось напускать туману или сбивать кого-то с толку. Как ни один писатель в Англии, а может быть, и в мире, он совершенно точно уловил и образ мыслей, и способ чувствования, который должен был прийтись по вкусу бакалейщику. Перефразируя слова Берка о Джордже Гренвилле в палате общин, можно сказать, что Диккенс попал не в бровь, а в глаз, изображая англичанина среднего класса. Если бы писать о сопернике было прилично, то Теккерей бы сразу заявил, что своим редкостным успехом Диккенс обязан не только своему дивному, непревзойденному таланту видеть особенное в людях и явлениях, но и тому, что он взывает к лучшим свойствам человека. Единственное, что может быть подвергнуто сомнению в романах Диккенса, это интеллектуальная глубина его оценок. Пожалуй, он заслуживает обвинения в том, что слишком быстро загорается расхожими идеями, весьма популярными среди тех, кто не претендует на особое глубокомыслие. Нечто подобное и было высказано Теккереем в книге "Парижские очерки". В ту пору Теккерей и Диккенс еще не стали такими большими и вечно сопоставляемыми знаменитостями и можно было говорить не обинуясь. Будущий историк совершит ошибку, пишет Теккерей, "если отложит в сторону великую современную историю Пиквика, сочтя ее поверхностной. Под вымышленными именами скрываются живые люди и точно так же, как из "Родерика Рэндома" - книги, гораздо более слабой, чем "Пиквик", или из "Тома Джонса" - безмерно более сильной книги, мы узнаем из "Пиквика" намного больше о человеке и участи людской, чем из иных цветистых и достоверных жизненных историй". Здесь интересно, как высоко оценивает Теккерей соперника, хотя не нужно забывать, что это было написано, когда и он, и Диккенс лишь начинали свою литературную карьеру. Восхищение Теккерея Филдингом знаменательно во многих отношениях. Его не раз сопоставляли с Филдингом, и, думается, сходство между ними было велико и значимо. <...> Филдинг был не только любимым писателем, но и в определенной степени образцом для подражания. "С тех пор, как умер автор "Тома Джонса", - говорит Теккерей, - никому из нас, романистов, не было дано с подобной мощью изобразить Человека". Чтоб объяснить, как понимал он свою роль писателя, лучше всего, по-моему, вспомнить, что он стремился следовать примеру Филдинга, хоть и считал необходимым прибавить чувствам утонченность, а слогу - большее изящество. Все, что здесь говорится, имеет целью доказать, что Теккерей был очень чуток к фальши - питал безмерное презрение к фальшивым чувствам в литературе, к притворной верности в политике, к игре в благопристойность, а временами и в распущенность, встречающейся в высшем свете. "Очистите свой ум от фальши!" - пожалуй, и Карлейль не мог бы более пылко исповедовать и проповедовать эту веру вслед за Джонсоном, чем это делал Теккерей. Впрочем, этим исчерпывается какое-либо сходство между Теккерея и Карлейлем. Они не схожи, как пророк своего времени не схож с художником, чей ум, хотя и отвергает ханжество, но все-таки склоняется не к гневной проповеди, а к точному, приправленному юмором изображению жизни. Стоя на этой точке зрения, он и давал оценку Скотту, говоря, что романтизм изжил себя, клеймил хиревшее бунтарство байронизма, а в Бульвере и его последователях видел лишь новое обличье театральщины, ввезенной из Германии самовлюбленным денди. Позиция Диккенса, как она выразилась в "Пиквике", по мнению Теккерея, грешила некоторой поверхностностью. "Пиквик" - конечно, занимательная книга, намного более смешная, чем все, написанное Смоллеттом, но в ней не чувствовалось несгибаемой решимости высказывать всю правду жизни, которой был ему так дорог Филдинг. Филдинг дерзал называть все собственными именами, чем он, к несчастью, злоупотреблял, порою опускаясь до грубого, даже отвратительного слога. По крайней мере, он смотрел на мир спокойным, твердым, ясным взглядом, его нельзя было сбить с толку пышными словами, и он изображал людей правдиво - разоблачал ханжей, писал, что человеческие страсти значат то, что значат, и видел в человеке человека, а не пестрые одежды. И в этом смысле Теккерей мог следовать примеру Филдинга - в той мере, в какой это согласовалось с британскими понятиями о приличиях. Его не привлекали ни кавалеры в кожаных камзолах, как у Скотта, ни хмурые корсары Байрона в восточных шароварах, ни соловьи и пери Тома Мура, ни философствующие денди-совратители и благородные убийцы Бульвера, и не влекли гротескные фигуры Диккенса, наполненные до краев сентиментальной филантропией вместе с молочным пуншем. Ему хотелось рисовать с натуры, сколько хватало сил и видел глаз, изображать мир, скрытый под изящными покровами и важными личинами, испробовать, способно ли прямое, реалистическое описание действительности соперничать с бесчисленными романами из светской жизни, о разбойниках, о знаменитых путешественниках и бог весть о чем еще. Здесь уже говорилось, что талант Теккерея созрел не вдруг, и подлинная его мощь открывалась постепенно; виной тому, возможно, было недоверие писателя к своим способностям, а может статься, праздность, или иные помехи - что-то не давало ему заявить о себе смелее. На мой взгляд, из "Кэтрин" - произведения, в котором можно видеть его первую серьезную литературную попытку, понятно, что он тогда еще довольно узко понимал природу зла, которое имел намерение разоблачить. Он откровенно признается, что "Кэтрин" была задумана как выпад против нарождавшихся тогда кумиров. Объектом его несколько наивного негодования стали Бульвер, Харрисон, Эйнсворт и Диккенс. "Публика и слышать не желает ни о ком, кроме мошенников, - говорит он, - и бедным авторам, которым нужно как-то жить, предоставляется единственное средство остаться честными перед собой и перед читателями - изображать мошенников такими, каковы они в действительности, не романтичными, галантными ворами-денди, а настоящими, реальными мерзавцами, которые бесчинствуют, развратничают, пьянствуют и совершают низости, как и положено мерзавцам. Они не говорят цитатами из древних, не распевают дивные баллады и не живут как джентльмены, вроде Дика Терпина, - не разглагольствуют, не закрывая рта о to kailou {Благородстве (греч.).}, как наш дражайший ханжа Малтреверс, которого мы так жалеем, ибо читали о нем книжку, не умирают как святые, очистившиеся страданием, подобно всхлипывающей мисс "Дэдси" в "Оливере Твисте". <...> И все-таки "Кэтрин" нам интересна не только потому, что это ранний образец творений мастера, в котором есть зачатки будущих характеров и стиля, впоследствии получивших более полное развитие, но потому что здесь, хоть и в довольно упрощенной форме, выразилось его глубочайшее убеждение в преимуществах правдивого реалистического письма. <...> О "Ярмарке тщеславия", печатавшейся с января 1847 года, можно, по меньшей мере, утверждать, что ни одно творение не получало более удачного названия. В этом названии есть все, что требуется: в предельно сжатом виде в нем сформулирована суть всего романа. Здесь я позволю себе некое сопоставление, которое давно само собой напрашивалось. Бальзак назвал серию своих романов сходным именем - "Человеческая комедия". Он заявил, что в них запечатлел картину современного французского общества, как Теккерей в своем романе изобразил английское общество своего времени. Бальзак мне представляется одним из величайших мастеров литературы. Известно, что однажды, а может быть, и больше чем однажды, Теккерей воспользовался его творчеством как образцом для подражания. Сопоставляя этих двух писателей, я не хочу сказать, что стану сравнивать достоинства или прослеживать их сходство в чем бы то ни было, кроме самой общей постановки задачи. Такие парные портреты - не более, чем детская забава, и если я решаюсь на подобное сравнение, то только потому, что контраст, который существует между этими двумя писателями, на мой взгляд, прекрасно выявляет истинную природу художественных задач Теккерея. Как я уже говорил, вкус Теккерея не позволял ему испытывать что-либо, кроме отвращения к преувеличениям и кошмарам иных французских романистов, охотно смаковавших самые темные человеческие страсти и выбиравших для рассказа такие жизненные обстоятельства, в которых и торжествовали эти страсти. Бальзак был величайшим мастером такого рода сочинений. Сила его выразительности несравненна; когда его читаешь, кажется, что автор описал галлюцинации, в плену которых находился, а не работу воображения, как мы это обычно понимаем, - создания его уже не подчиняются писателю, а сами властвуют над породившей их фантазией. Он сочетал фотографическую точность описания, присущую Дефо, и дантевскую силу воображения. И создаваемая им иллюзия настолько совершенна, что многие читатели считают ее воплощеньем правды. Лишь непосредственное восприятие способно породить столь выпуклые образы, думают они. Но если с этим согласиться, придется согласиться также с тем, что Франция произвела наиболее развращенное общество из всех, когда-либо существовавших в мире. Самый безжалостный эгоизм, самая продажная чувственность, самая презренная алчность тогда должны восприниматься как естественные мотивы поступков, и добродетель неминуемо должна быть брошена под колесо порока. Но, думается, правда много проще. Бальзак, стремившийся произвести как можно более сильное впечатление на публику, изображая как приятное, так и неприятное, даже болезненное, сделал великое открытие: перевернутые с ног на голову старинные каноны идеальной справедливости щекочут нервы среднего читателя никак не меньше, чем обычный ход вещей. Можно ли придумать что-либо трогательнее, чем добродетель, душой и телом отданная торжествующему злу? Бальзак всегда стремится к этому эффекту и, надо признать, нередко его достигает, причем эффекта очень сильного, и потому его заведомые почитатели легко приходят к выводу, что это объясняется его великой проницательностью и он искусно рассекает острым скальпелем, если прибегнуть к этому избитому сравнению, ужасный орган - "обнаженное человеческое сердце". Совсем нетрудно утверждать, что все благополучные мужчины - плуты, а все благополучные женщины - кокотки, и, если только это верно, писатель справедливо обретает славу вдумчивого наблюдателя, но если дело проще, и автор называет мир растленным только потому, что описание растления более заманчиво, чем описание естественного хода жизни, когда мошенника ждет виселица и честность - лучшая политика, тогда нам стоит воздержаться от похвалы подобному писателю. Он, несомненно, наделен волшебной силой, но эта сила чаще проявляется в изображении кошмаров патологии, а не нормальной жизнедеятельности организма. Немало было сказано о том, что Теккерей использует такой же скальпель, беспощадно обнажая эгоизм и низость человеческой натуры и так далее. И все-таки его задача принципиально отличается от той, что хочет разрешить Бальзак, и в этой точке становится заметно расхождение между ними. Конечная цель Теккерея не сводится к погоне за произведенным впечатлением - он хочет верно изобразить жизнь общества и нравы, и если добродетель в его книгах торжествует не всегда, то потому лишь, что и в жизни это так; но еще реже представляет он порок несокрушимым победителем, ибо порок, в конечном счете, не способен побеждать. Вокруг себя он видит очень мало выдающихся героев и выдающихся преступников, и потому их мало и в его романах. Под пышными словами скрывается порою бездна эгоизма, узости и глупости, и подлинное существо таких пороков, ханжески и лицемерно скрытых пестрыми одеждами, необходимо выставить и показать; из этого не следует, однако, что взгляду проницательного наблюдателя видна только жестокость и растленность общества, и Теккерей не опускается до леденящих кровь разоблачений, как ни были бы завлекательны подробности, которые при этом неизбежно обнаружились бы. Жизнь - большей частью дело будничное, в ней все запутано и странно перемешано, и проблески добра встречаются в дурном, щербинки эгоизма - в добром, описывать приходится обычные, а не какие-то невероятные и не похожие на наши собственные истории, пусть это даже сказывается на их занимательности. Если смотреть на все открытым, честным взором,, немало интересного найдется и в обыденном, и не придется искажать действительность, потворствуя болезненной любви иных читателей к ужасному или иных писателей - к чувствительно сентиментальному. Правдивая картина, может статься, волнует несравненно меньше той, где исключительное выдается за обыденное, но Теккерей с презрением отвергает цели, не совместимые со строгим следованием правде. Правдивы ли его портреты, это другой вопрос, но верность правде, а не впечатление, производимое на публику, - важнейшая его задача, желание видеть жизнь как есть - его ведущий принцип. Ему он подчиняет свое творчество. <...> И какова бы ни была его теория, он ограничился изображением гораздо более нормальных качеств человека, чем Бальзак, и не искал эффектов, милых для читателей, которым подавай романы пострашнее... Полковник Ньюком - прекрасная и привлекательная личность. Мы любим его так же нежно, как пастора Адамса, дядю Тоби и векфилдского священника. И все-таки не говорит ли этот образ, что добродетель слишком хороша для сей юдоли? По существу, не думает ли автор, что очень чистый человек с его переизбытком голубиной кротости над мудростью змеи мало пригоден для реальной жизни и что, когда ему приходится, стряхнувши сон, столкнуться с грубой правдой, его душевность, простота и нежность сердца способны вызвать долю раздражения? Не место ли всем этим дивным качествам в какой-то призрачной Аркадии, а не в Мэйфере или вблизи Английского банка? Вот что, я полагаю, было на уме у тех, кто дал писателю прозванье циника. Задетый этим обвинением, а еще больше тем, что, как ему рассказывали, заботливые маменьки не разрешали дочкам читать его чреватые опасными идеями романы, он кое-где касается в "Филиппе" этой темы. Я говорил уже, что не могу бесстрастно рассуждать об этом и еще менее способен выступать как адвокат. В конце концов, вопрос должен стоять иначе: как вы относитесь к его романам? Заступничеством или обвинением нельзя решить подобный спор. Но в высшей степени желательно, чтобы предмет его был совершенно ясен. Под словом "циник", когда оно употребляется в неодобрительном значении, на мой взгляд, подразумевают человека, который либо не верит в добродетель, либо усматривает в нежных чувствах лишь подходящий повод для насмешек. Мне не понятны те, кто в этом смысле относят это слово к Теккерею. По-моему, его творения насквозь проникнуты чувствительностью, по ним легко понять, как высоко ценил он нежность, сострадание и чистоту души, ценил, как может только тот, кто сам был наделен редчайшей добротой. Иначе говоря, если в романах Теккерея есть какой-либо урок, то состоит он в том, что нежная привязанность к жене, ребенку, другу - неповторимый проблеск в человеческой натуре, гораздо более святой и драгоценный, чем все святые чувства, достойные так называться; он говорит, что Ярмарка тщеславия лишь потому и стала таковой, что поощряет в человеке жажду пустых и недостойных целей, а цели эти недостойны, ибо несут с собой забвение. Сражаться в жизни стоит только для того, чтобы защитить горячее и милостивое сердце. И если Теккерей нечасто прибегает к трогательным сценам, то поступает так не от бесчувственности, а от своей большой чувствительности. Он словно бы не доверяет сам себе, боясь ступить на эту зыбкую и осыпающуюся почву. Тем, кто не вынес из романов Теккерея сходных мыслей, по-моему, лучше их и вовсе не читать, и уж одно мне совершенно ясно: у нас с таким читателем не совпадают мнения. Однако обратимся к объективным фактам. Можно прослыть и циником, не отрицая силу добродетели, а просто полагая, что в жизни она встречается нечасто, что доброта и нежность меньше влияют на все происходящее, чем представляют себе люди легкомысленные, или что совершенно добродетельная личность - явление очень редкое. Приверженцы сентиментальной школы преувеличивают человеческую тягу к добрым чувствам, им кажется, что революции замешаны на сахарной водице, а подлецы, услышав несколько возвышенных речей, немедленно раскаиваются; тогда как циники - в расхожем смысле слова - считают, что закону эгоизма следуют и те, кто называются христианами, искренно полагая себя таковыми, и это въевшееся в душу хитро маскирующееся свойство нельзя искоренить в два счета. В какой картине мира больше правды - в пессимистической или в оптимической, добры ли люди по своей природе или злы, решить не в силах человек, что бы он о себе не мнил. Я лишь хотел бы указать, что более мрачный взгляд на жизнь совсем не обязательно проистекает от недооценки добродетели, хотя бывает и такое. Он может объясняться меланхолическим характером, тяжелыми испытаниями, выпавшими на долю автора, желанием смотреть на жизнь открытым взглядом, проницая. Многие великие реформаторы и пылкие проповедники разделяли самый безотрадный взгляд на человека. Пожалуй, я могу понять, как Теккерей прослыл циничным в этом смысле слова, в какой-то мере даже разделяю это мнение, хоть выбрал бы другой эпитет - ироничный. Он не глядит на мир безжалостным, угрюмым взором истинного циника, нет в его взоре исступления и гнева реформатора, он смотрит лишь с каким-то снисходительным презрением или с негодованием, смягченным юмором и потому звучащим иронически. Я говорил уже, что у него не было веры в героев. Он не был энтузиастом по натуре, во всякую минуту ему хотелось усомниться и задаться вопросом о слабостях того или иного исторического персонажа, он твердо верил, что слабости нельзя не освещать исчерпывающе. К тому же, он был убежден, мне это совершенно ясно, в бездушии и мелочности описанного им общества. Разоблачи он это общество полнее, изобрази он дьявола во всей той черноте, какую позволяла его мощь художника, он бы, наверное, не прослыл циничным. Как раз его докучная решимость воздать по справедливости и самому бедняге-дьяволу, даже святых не представляя только в розовых тонах, снискала ему нелестное прозвание циника. Его желание остаться беспристрастным было превратно понято как безразличие. Он не скрывает червоточину и в самом несгибаемом характере. Он видел и не утаил явления, которые я бы назвал нежизненностью святости. Святые чересчур бескомпромиссны для жизни в нашем подлинном, невыдуманном мире и слишком склонны осуждать его огульно, им мало свойственно прощать и очень свойственно не соглашаться с очевидным, когда жизнь отрицает их пророчества. Писатель полагал, что благородному, бесхитростному человеку, вроде полковника Ньюкома, лучше держаться в стороне от предприятий, где чистота души отнюдь не лучшее оружие. Мораль из этого всего мы можем извлечь сами. Можно сказать, что мир, в котором Доббину, Уоррингтону и полковнику Ньюкому нет места из-за возвышенности их натуры, все еще осужден, лежит в грехе и требует серьезного переустройства, а можно, как Пенденнис, отправиться на Ярмарку, рискуя, впрочем, что придется поступиться высоким пониманием чести, равно как содержимым кошелька. Всем нам давно известно, что это трудный выбор; чуть ли не каждому, кто собирается вступить на то или иное поприще, знакомы муки совести, обычно с этим связанные. Впрочем, какой бы выбор ни был сделан, сама проблема остается. Ведь тех, кто принял верное решение, не поощряют, как барон де Монтион, наградой за высоконравственность: только ценою собственной погибели можно принять участие в борьбе или держаться в стороне от схватки. Только святой способен не испачкаться сражаясь, но только трус согласен вовсе не бороться. Святому помогает нетерпимость и односторонность, к которым он необычайно склонен, - ведь большинство из нас не станут спорить, что проявляют высший героизм, благоразумно убегая от соблазна. Быть может, многие из женщин целомудренны, ибо всегда могут укрыться в детской, но лишь немногим из мужчин присуще то высокое спокойствие духа, которое и в самом деле не подвластно тлетворному влиянию борьбы. Это печально, но жизнь вообще печальна для всех, кто мыслит, и, тем не менее, она бывает сносной, если не ждать от нее слишком много, если терпимо и по-доброму судить о тех из наших братьев-пилигримов, что поддались соблазну или испачкались в пути, и если тщательно оберегать нежные ростки семейного счастья от всякой порчи. Пожалуй, я замешкался и уж конечно отдал дань морализаторству - боюсь, что слишком щедрую, но сделал это преднамеренно, ибо мне кажется, что интерес, который мы питаем к Теккерею, определяется созвучием его учения строю наших мыслей. А так как я писал для тех, кто знает его творчество, я больше занимался, если можно так выразиться, почвой, а не урожаем - иначе говоря, чувством, которое лежит в основе его книг, а не приемами мастерства, передающих это чувство. Разбор этих последних, возможно, был бы занимательней, но не помог бы нам понять, что заставляет нас сочувствовать писателю или же отвергать его. И "Ярмарку тщеславия", и многие другие книги Теккерея можно читать для удовольствия - чтоб насладиться их литературным совершенством, но чем мы более в ладу с его заветными идеями, тем крепче входит в наш душевный мир все, им написанное... Пожалуй, невозможно лучше выразить его излюбленную мысль, чем это сделано в его лирическом истолковании сентенции "Vanitas Vanitatum": Пусть лет немало пронеслось С тех пор, когда слова печали, Скорбя, Екклезиаст нанес На страшные свои скрижали, Та истина всегда нова, И с каждым часом вновь и снова Жизнь подтверждает нам слова О суете всего земного. Внемлите мудрому стократ, Про жизни вечные законы Поднесь его слова звучат, Как на Гермоне в годы оны. И в наше время, как и встарь, Правдив тот приговор суровый, Что возгласил великий царь Давным-давно в сени кедровой. {Пер. В. Рогова.} ^TТЕККЕРЕЙ И РОССИЯ^U ^TА. В. ДРУЖИНИН {*}^U ^TИЗ СТАТЬИ "НЬЮКОМЫ", РОМАН В.-М. ТЕККЕРЕЯ"^U {* В настоящем разделе воспроизводятся особенности орфографии авторов.} Что бы ни говорили суровые моралисты, всегда готовые рассматривать человека, взявши его вне места и времени, как бы не ожесточались на нас все любители хитро созданных теорий изящного, мы всегда замечали и не перестаем замечать тесную связь литературных произведений с частной жизнью самих производителей. Гений на высоте славы и гений, гонимый завистниками, никогда не станет говорить одним и тем же языком, - и талант, окруженный почетом, и талант, непризнанный современниками, едва ли в состоянии служить одной и той же идее. Вальтер-Скотт, мирно наслаждающийся жизненными благами посреди абботсфордского замка, и Уго Фосколо, не имеющий места для того, чтобы приклонить свою голову, никогда не станут петь одинаковые песни. Гейне никогда не подаст руки великому Гете, сумрачная муза Лермонтова не могла бы пойти по светлой и широкой дороге, проложенной музой Пушкина. Таков закон природы человеческой, закон всегдашний и непреложный, в нем разгадка многих противоречий, многих поэтических непостоянств, многих перемен направления, многих недоразумений между поэтами и их ценителями. Автор "Гулливерова Путешествия", злейший сатирик, неумолимейший каратель людских слабостей, человек едва ли не ненавидевший всех людей вообще и каждого человека в особенности, мог петь хвалебные гимны человечеству, если бы человечество нашло возможность насытить его безграничное славолюбие, честолюбие и самолюбие. Он сам в том сознается и винить его в том невозможно. Мы все смотрим на мир сквозь собственные свои очки, наши филиппики против людских погрешностей часто бывают филиппиками на наших собственных недругов. Переменись узенькая среда, окружающая нашу маленькую личность, и с изменением ее нам покажется, что вся вселенная сделала гигантский шаг к своему направлению. Лучшие английские романисты нового времени, Теккерей и Диккенс, в последнее время часто стали подвергаться упрекам по поводу весьма заметного изменения в направлении своих произведений. Оба они, действительно, во многом изменили свой взгляд на людей и общество. Начнем с Диккенса. <...> Он слишком часто желает казаться прежним Диккенсом, - Диккенсом "Никльби" и "Оливера Твиста". Он позволяет себе дидактику и делает иную главу романа чем-то в роде политико-экономического трактата. Такие ухищрения нам кажутся лишним делом. Диккенса никто не принуждает быть карателем людей quand meme. Он написал "Пикквикский Клуб", самое ясное, светлое изображение светлых сторон великобританской жизни. Он имеет всю возможность продолжать тек-винское направление, и года, и счастье, и любовь к спокойствию давно манят его на сказанный путь. "Оливер Твист" и "Никльби" не возобновятся более: из-за чего же тянуться к ним и не давать свободы своему собственному таланту? Вилльям Теккерей находится в других обстоятельствах, да сверх того, по личному характеру своему, он сильнее Диккенса. Многотрудна, поучительна, обильна сильной борьбой была молодость поэта "Ньюкомов", да не одна молодость, а с молодостью и зрелый возраст. Недавно еще популярность окружила Теккерея, слава загорелась над его длинною головою еще на вашей памяти, и пришла к ней вместе с седыми волосами. В то время, когда мальчик Диккенс повергал всю Англию в хохот своим Самуилом Пикквиком, когда первые скиццы счастливого юноши на расхват читались во всей Европе, автор "Ярмарки Тщеславия" работал для насущного хлеба, опытом жизни узнавал и хитрую Ребекку, и бесчувственную Беатрису Кастельвуд, и сходился с журналистами, воспетыми в "Пенденнисе", и голодал в Темпль-Лене, и был живописцем в Риме, и обманывался в своем призвании, и отказывался от живописи и писал стишки в сатирическую газету "Пунч", и дробил своих "Снобов", по необходимости, на крошечные статейки, что решительно вредило их успеху. "Гоггартиевский Алмаз" написан в самые тяжкие минуты жизни, говорит нам Теккерей; какие же это были минуты, о том мы можем лишь догадываться. "Алмаз" не имел успеха, об "Алмазе" вспомнили через много лет после его напечатания, за "Алмаз" автору пришлось рублей триста серебром, на наши деньги. Странствуя по Европе, Теккерей как-то зажился в Париже до того, что издержал все свои деньги, износил платье и остался без возможности одеться прилично и уехать на родину. Его выручил француз-портной, имя которого наш романист передал потомству, посвятив честному ремесленнику одну из своих последних повестей, с изложением всего дела в кратком посвящении. Из наших слов можно составить себе приблизительное понятие о том, каковы были лучшие годы Теккерея, его долгие Lehrjahre, ученические годы, исполненные труда, страстей, странствований, огорчений и нужды. Под влиянием нешуточного опыта и борьбы, мужественно выдержанной, сформировалась та беспощадная наблюдательность, та юмористическая сила, та беспредельная смелость манеры, по которым, в настоящую эпоху, Теккерей не имеет себе соперников между писателями Европы и Америки. Несколько лет тому назад, в одном из наших журналов писателю Теккерею был придан эпитет "бесхитростного": этот эпитет возбудил опровержения и шутки, за свою несправедливость. По нашему теперешнему мнению, слово бесхитростный заслуживало шуток по своей ухищренной тяжеловесности, остатку старых критических приемов, когда слова чреватый вопросами, трезвый воззрениями еще считались отличными словами, - но на справедливость эпитета нападать не следовало. Теккерей - действительно наименее хитрящий из всех романистов, там даже, где он кажется лукавым, - он просто прям и строг; но наши вкусы извратились до того, что по временам прямота нам кажется лукавством. Не взирая на свою громадную наблюдательность, на свои отступления, исполненные горечи и грусти, наш автор во многом напоминает своего пленительного героя, мягкосердечного полковника Томаса Ньюкома. Всякий эффект, всякое ухищрение, всякая речь для красоты слова противны его природе, по преимуществу честной и непреклонной. Подобно Карлейлю, с которым Теккерей сходствует по манере, наш романист ненавидит формулы, авторитеты, предрассудки, литературные фокусы. У него нет подготовки, нет эффектов самых дозволенных, нет изысканной картинности, нет даже того, что, по понятиям русских ценителей изящного, составляет похвальную художественность в писателе. Оттого Теккерей любезен не всякому читателю, не всякому даже критику. У него солнце не будет никогда садиться для украшения трогательной сцены; луна никак не появится на горизонте во время свидания влюбленных; ручей не станет журчать, когда он нужен для художественной сцены; его герои не станут говорить лирических тирад, так любимых самыми безукоризненными повествователями. Его рассказ идет не картинно, не страстно, не художественно, не глубокомысленно, - но жизненно, со всем разнообразием жизни нашей. Теккерей гибелен многим новым и прекрасным повествователям: после его романа их сочинения всегда имеют вид раскрашенной литографии. Изучать Теккерея - то же, что изучать прямоту и честность в искусстве. Обладая такими качествами - как человек и писатель, Теккерей был всегда готов встретить славу со всеми ее хорошими, дурными, возбуждающими и расслабляющими последствиями. Успех "Ярмарки Тщеславия" был его первым, великим успехом; через год после ее появления, Европа повторяла имя Вилльяма Теккерея; Коррер-Белль, посвящая ему свою "Шарли", называл его первым писателем нашего времени. Никто в Англии не протестовал против этого прозвания. Особы, мало знакомые с периодическою литературою, выписывали портрет нового романиста, ожидая увидеть лицо щеголеватого, блистательного, может быть прекрасного собой юноши. Но портрет изображал немолодого, очень немолодого человека, со смелым, широким лицом, носившим на себе следы долгой борьбы житейской. Диккенс, столько лет знаменитый и так давно известный всякому, глядел вдвое моложавее своего страшного соперника. Кому из двух юмористов слава казалась слаще, - кто из двух мог искуснее справиться со своей славою. На чьих творениях могла скорее отразиться сладость успеха, в чей роман могли скорее пробраться розовые лучи и розовые воззрения на человека? Диккенс, не взирая на свою литературную роль, не взирая на свое направление, взятое в общей сложности, всегда имел в своем таланте что-то сладкое, по временам слишком сладкое. Теккерей не имел никакого призвания к розовому цвету - строги и безжалостны были его взгляды на человечество. Судьба не баловала этого последнего писателя, счастливое сочетание успехов в жизни не вело его незаметной тропою к мягкой снисходительности. Он казался даже слишком резким, слишком охлажденным, слишком придирчивым. Разница талантов повела к разности воззрений. Читая записки Эстер в "Холодном Доме", читатель восклицал: "нет, это уже через-чур сладко"; задумываясь над страницами "Пенденниса", тот же читатель произносил - "нет, это уже слишком безжалостно!". Прошло два или три года после "Ярмарки Тщеславия". Звезда Теккерея разгорелась во всем блеске, много второстепенных планет потускнело перед ее блеском. За долгий труд и за долгое терпенье пришли года щедрой оплаты. В Англии успех двух романов в роде "Vanity Fair" {"Ярмарки тщеславия" (англ.).} и "Pendennis" {"Пенденниса" (англ.).} - есть целое состояние. Кроме денежных выгод, все выгоды общественные выпали на долю Теккерею. Двери первых домов Лондона для него раскрылись настежь; тысячи посетителей теснились на его лекциях по поводу старых юмористов Англии. За популярностью на родине последовала популярность в дальних странах Нового Света. В Америке Теккерея встречали как триумфатора, с постоянным, выдержанным, солидным восторгом. Знаменитая мистрисс Стоу - сочинительница "Хижины дяди Тома", встретила Теккерея в Лондоне, тотчас после его возвращения из Соединенных Штатов. Угрюмый Вэррингтон радостно рассказывал о встречах, ему там сделанных. Америка ему нравилась, о поездке своей он вспоминал с наслаждением. Ледяная броня, заковывавшая это многострадавшее сердце, начинала таять, с каждым днем делаться прозрачнее. Будем ли мы упрекать Теккерея в том, что мизантропическое настроение его таланта во многом изменилось в последние годы; решимся ли мы сетовать за то, что благородная Этель у него сменила Ребекку и благодушный полковник Ньюком стал на место лорда Стейна? Сетования подобного рода были бы неуместны и нелитературны. Во всяком человеке скрыто несколько сил, которые действуют тогда, когда потребность их вызывает, при столкновении с действительностью. При борьбе, при горьких минутах жизни, при труде для насущного хлеба некогда высказаться силам любовно-примирительным, - но отчего же им не пробиться наружу в годы покоя и выстраданного успеха? Разве можно на общую любовь отвечать с тою же строгостью, которая была необходима при общей холодности? Разве честный боец перестает быть честным бойцом, слагая свое оружие и протягивая руку воину, с которым сейчас бился? Разве слава дается нам для того, чтобы пренебрегать ею? Разве люди приходят к своему учителю затем, чтобы слышать из уст его одни вечные укоризны? Этого еще мало. В юмористе или сатирике бывает противна мягкость сердца, - если она высказывается неестественно и приторно; но кто осмелится указать на одну строку неестественную или приторную во всем собрании сочинений Теккерея? Не слабость и не сладость были результатом Теккереевых успехов, как житейских, так и литературных. Где Диккенс отделался не без проигрыша, Теккерей выиграл и выиграл много. Теплый солнечный луч упал на богатую почву, до тех пор не видавшую этих лучей. Все ее богатство вышло наружу непроницаемой могучей тропической растительностью. Благодатными звуками откликнулось любящее сердце сильного, но любящего человека, откликнулось и подарило нам "Ньюкомов", книгу, до этой поры еще не вполне понятую, не вполне оцененную. До сих пор, Теккерей, автор "Пенденниса" и "Ярмарки", являлся нам в виде неоспоримо-сумрачном, но когда солнце взошло и осветило этот сумрак, картина изменилась во многом. <...> Да, роман "Ньюкомы", повторяем мы, еще не понят критиками, еще не оценен по достоинству нашим поколением. Это книга, исполненная теплоты и мудрости; это широкий шаг от отрицания к созданию; это голос сильного человека, достойного быть вождем своих собратий. <...> Много грустного, много смешного, много дурного, даже много карикатурного найдете вы в бесчисленных лицах названного нами романа - но зато сколько в нем теплоты с истиной, добра с величием, поэзии с правдой! Во многих ли книгах найдете вы лицо подобное полковнику Ньюко-му, баярду современного общества? Не боясь фразы, похожей на парадокс, мы смело назовем честного Томаса Ньюкома достойным братом - Сервантесова Дон-Кихота! И кто посмеется над нашим сравнением, тот только покажет свое непонимание Дон-Кихота. Дон-Кихот, невзирая на свои смешные особенности, есть герой любви и чистоты духа, истинного рыцарства и истинного величия. Не даром старый полковник Томас считал Дон-Кихота совершеннейшим джентльменом! Создавая свой тип доброго и благого человека, Теккерей поступает как всегда - правдиво и без хитростей. Он не боится наделить старого героя всевозможными нравственными совершенствами - надо, чтоб читатель любил, тогда все совершенства будут законны. И читатель любит полковника Ньюкома беспредельной любовью, любит его душу, его длинные усы, его широкие панталоны, его отцовское сердце, его изношенный мундир, его тонкий голос во время пения, его старомодные поклоны, его суждения о старине, - любит его всего, как своего друга и благодетеля. Теккерей не (смеется) над смешными сторонами полковника, не создает из него Самуила Пикквика (который тоже прекрасен в своем роде). Томас Ньюком говорит и действует от своего лица, без авторских оттенков, без авторских комментариев. Он все перед вами - вы знаете, что романист любит его также беспредельно, как и вы сами. И есть ли возможность не обожать Томаса Ньюкома, не дивиться ему во всех проявлениях его чистой, праведной жизни? Нас не утомила бы биография Томаса Ньюкома, будь она хотя в тридцати томах. Мы любим его, мы верим в его существование. Джон Говард, Вилльям Шекспир, Томас Ньюком, для нас равно живые существа. Как хорош наш старый полковник во всех случаях своей жизни - и перед своим полком на поле чести, и в театре марионеток, посреди ложи, наполненной детьми, с облупленным апельсином в своих воинственных руках, и над колыбелью малютки - сына, и на коленях в часы молитвы, и перед женщиной писательницей на смешном вечере, и в последнем тихом приюте его многотрудной жизни! Кто может не любоваться этим человеком, кто не скажет глядя на него - и я тоже человек, и я вижу в нем моего брата? Так чиста, так мужественна, так благородна жизнь Томаса Ньюкома, что печальное ее окончание не возмущает собой читателя - для подобных людей и скорбь, и предсмертные страдания есть одно величие. <...> Кроме полковника Томаса, в "Ньюкомах", этой Одиссее современного британского общества, имеются десятки лиц великолепно обрисованных. Между ними одно в особенности поражает читателя своей новостью - Этель Ньюком, племянница нашего Баярда. Это тип смелой, умной, страстной, гордой, испорченной аристократической девушки - тип до сих пор еще никем не очерченный с таким совершенством, как у Теккерея. К этому типу не раз подступались талантливейшие поэты, наблюдательнейшие правописатели, - но всякий раз у них выходило не то, чего должно было ожидать. Иной портил дело, совершенно передаваясь на сторону фешенебельных понятий, другой впадал в дидактику или суровую философию, третий был чересчур щедр на иронию, четвертый просто впадал в сантиментальность. По английским причудам и требованиям, романисты всегда почти выбирают в героини девиц (тем более, что их очень удобно выдать замуж в последней главе); - а между тем английская литература, как и все другие, чрезвычайно бедная персонажами девушек, художественно выполненных. Этель Теккерея есть царица современных девушек, подобно тому, как в романе она является царицей всех вечеров, собраний и водяных курсов. Ее нельзя не любить и не ненавидеть, она наполняет собой всю историю, от ее первого свидания с дитятей Клэйвом, до тех страниц последней части, когда Этель, возвышенная страданием и вышколенная тяжким житейским опытом, снова вступает во все свои права честной и безукоризненной героини. Созданием Этели Теккерей на веки утвердил за собой славу, когда-то украшавшую Бальзака - славу поэта, вполне понимающего женское сердце. Это Этель, со своей красотою, бойкостью, беспрерывными вспышками против окружающей ее мизерности, с ее преклонением перед предрассудками и знатностью, с ее пылким темпераментом, с ее святою, но худо направленною гордостью, с ее девическим духом противоречия, с ее несложившимися, но заносчивыми понятиями о свете и людях - истинная девушка, стоящая на перекрестке между злом и добром, между героизмом и нравственным падением. Вся история Этели прекрасна и поучительна, - не холодным поучением, из которого не добудешь ничего для жизни, - но поучением разумным, осязательным, легко поверяемым всею нашей жизнью. В наружности и духе теккереевых героев есть нечто смоллетовское. Мы удивляемся, как мог наш романист на своих "Лекциях об Английских Юмористах" так мало говорить о Тобиасе Смоллете, авторе "Родерика Рандома", человеке много жившем, много испытавшем в жизни и глядевшим на жизнь смелыми глазами. Теккереевы женщины идут под пару смоллетовым героиням, - конечно принимая в соображение время и разность силы в обоих писателях. Девушки Смоллета (даже судя о их наружности) всегда высоки, стройны, их глаза глядят бойко и горделиво - они способны на преданность, на страстную любовь; но с ними не совсем удобно глядеть на луну и сантиментальничать по-детски. Шутить с ними стал бы не всякий, хотя сам их творец, повинуясь требованиям века, пытается убедить читателя в том, что его героини - овечки по кротости. Теккерей смелее и откровеннее - его сердце не лежит к вялым куколкам, вроде Розы "Ньюко-мов", даже Амелия "Ярмарки Тщеславия" не очень его пленяет - симпатии твердого человека на другой стороне, чего, кажется, доказывать не требуется. Сходясь со Смол-летом в выборе героинь, автор "Пенденниса" идет с ним по одной дороге относительно героев. Оба писателя без ума от веселых, вспыльчивых, шумливых юношей, которым нужно еще много нравственной ломки для того, чтоб установиться и быть способным на прочное счастье. Конечно, герои Смоллета буйнее, чем герои Теккерея, - но не надо забывать: их создали в тот век, когда кулачный бой и разбивание фонарей считались невинными увеселениями. В Клэйве Ньюкоме больше доброты, больше рыцарства, нежели в Рандоме и Пиккле; но все эти тря героя, здесь поименованные, равно смелы, равно добры духом и, по своей пылкости, равно способны на правду и на заблуждения. При всех хороших сторонах молодого Клэйва, при всей занимательности его приключений, персонаж доброго художника почти затемнен совершенством другого, второстепенного лица, именно лорда Кью, бывшего жениха Этели. Сам Теккерей, будто опасаясь этого опасного соперничества, поспешил покончить с лордом, наградить его всеми благами, сообщить о его возвращении на добропорядочную стезю, и таким образом уберечь своего главного героя от совместника, все затмевающего собою. <...> Сознавая значение своих произведений, как настоящих, так и предшествовавших, Теккерей позволяет себе одну особенность рассказа, за которую могут только браться таланты ему подобные, то есть самые первостепенные. В "Ньюкомах" нередко являются лица из "Пенденниса" и "Ярмарки Тщеславия", - сама история Ньюкомов как будто рассказывается от лица коротко нам знакомого Артура Пенденниса. На сцену выходят особы давно нам знакомые и давно нам любезные - и Лаура Пенденнис, и суровый Уаррингтон, неподражаемый майор Пенденнис и лица, связанные с их историей. Мы радуемся их появлению, будто встрече с добрым, никогда не забываемым другом. Бальзак в своей "Человеческой Комедии" действовал подобным образом, и не без успеха; но надо признаться, не всегда появление его героев встречалось нами с такой радостью, как в настоящем случае у Теккерея. Громадностью своего ума, Бальзак превосходит Теккерея, но зато далеко от него в истинном творчестве, без которого почти невозможно быть великим писателем. С Растиньяками и Годиссарами нам не трудно, в случае нужды, проститься навеки - сердце наше обливалось кровью, когда мы прощались навеки с Томасом Ньюкомом. И нам отрадно думать, что в скором времени, в будущих теккереевых романах, снова будут, хотя изредка, проходить лица так дорогие нашему сердцу, лица когда-то дорогие праведнику Ньюкому, - его гордая племянница Этель, его обожаемый сын, прямодушный художник Клэйв Ньюком. Даже особы второстепенные, смешные, порочные, - не будут нами встречены холодно. Они стоят на своих ногах, они действуют, они истинны, они полны жизни. У них никто не отнимет роли в истинной человеческой комедии, которой первые очерки набросаны Вилльямом Теккереем, самым могучим из художников нашего времени! ^TИ. И. ВВЕДЕНСКИЙ^U ^TИЗ СТАТЬИ "О ПЕРЕВОДАХ РОМАНА ТЕККЕРЕЯ..."^U В восьмой книжке "Современника" на нынешний год, в отделе библиографии, я прочел, не без некоторого изумления, довольно длинную статью, направленную против моего перевода Теккереева романа "Базар житейской суеты". Статья эта, написанная под влиянием чувства, проникнутого в высшей степени studio et ira {Страстью и гневом (лат.).}, не может заслуживать серьезного внимания со стороны ученой критики, руководствующейся исключительно принципом истины и строгих логических оснований; однако ж, не имея никакого права пренебрегать мнениями журнала, называющего себя по преимуществу литературным, я считаю обязанностью отвечать на эту статью, как потому, что в ней идет речь о вопросах, тесно связанных с моими занятиями, так и потому, что "Современник" на этот раз делает меня орудием своих неоднократно повторенных замечаний, касающихся "Отечественных записок", которых за честь себе поставляю быть сотрудником. Было время, когда "Современник" отзывался с весьма лестной благосклонностью о моих переводах. Это время совпадает с той эпохой, когда я сообщал свои переводы в "литературный журнал". Тогда "Современник" с некоторою гордостью противопоставлял мои труды таким же трудам в других журналах, и преимущественно нравился ему мой перевод Диккенсова романа "Домби и сын", который печатался на его страницах в 1847 и 1848 годах. Многие лестные названия "литературный журнал" придавал этому переводу и однажды даже назвал его изящным, когда, в конце 1848 года, речь шла о подписке на "литературный журнал". Благосклонность ко мне "Современника" еще продолжалась несколько времени и в 1849 году, когда я окончательно сделался сотрудником другого журнала "Отечественные записки"... Но с половины прошлого года "литературный журнал" вдруг изменил свое мнение о моих трудах. Исключительною причиной такой быстрой перемены послужило то обстоятельство, что я начал печатать в "Отечественных записках" "Базар житейской суеты", роман, к переводу которого приступил потом и "Современник". Помнится, какое-то периодическое издание ("Пантеон", если не ошибаюсь) намекнуло "Современнику", что он напрасно вздумал печатать "Ярмарку тщеславия", когда тот же роман, с удовлетворительною отчетливостью, переводится в другом журнале под именем "Базара". "Литературный журнал", желая оправдать перед читателями бесполезное появление своей "Ярмарки", напечатал о моем переводе <...> отзыв. <...> Оказывается отсюда, что "литературному журналу" не понравилось мое просторечие, и он благосклонно дает мне совет употреблять его пореже. Этим бы, вероятно, и ограничились замечания на мой перевод, если б разбор "Ярмарки тщеславия" в "Отечественных записках" не доставил "Современнику" вожделенного случая отыскать в "Базаре житейской суеты" такие характеристические черты, которых прежде, по собственному его сознанию, он вовсе не замечал. Заглянув в "Базар", "литературный журнал", к великому своему удовольствию, сделал следующие совершенно неожиданные открытия: 1) Г-н Введенский растягивает оригинал до такой степени, что, вместо пятидесяти двух страниц английского текста, первые пять глав "Базара" заняли в "Отечественных записках" сто шесть страниц. (Об этом числе страниц я скажу еще ниже.) 2) Г-н Введенский не только растягивает текст, но и сочиняет от себя целые страницы, которых совершенно нет в оригинале. В этом отношении "перевод г. Введенского нельзя подвести ни под какие правила; его скорее можно назвать собственным произведением г. Введенского, темою которому служило произведение Теккерея. "Базар житейской суеты" г. Введенского и "Vanity Fair" Теккерея можно сравнить с двумя рисунками, у которых канва одна и та же, но узоры совершенно различные" (стр. 56). При всем том, 3) в переводе г. Введенского есть пропуски против оригинала. Последнее открытие "литературный журнал" сделал с особенным удовольствием. Он даже, против обыкновения, поспешил подтвердить его самым делом, сличив одно место "Базара" с своей "Ярмаркой", где, к счастью "литературного журнала", было только сокращение оригинала, а не пропуск, как в "Базаре". Только как же это? Я растягиваю оригинал, сочиняю целые страницы и в то же время делаю пропуск: это несколько странно. Неужели "литературный журнал" не замечает некоторого противоречия между этими обвинительными пунктами, из которых последний уничтожает два первые, и наоборот? Что мне за охота делать пропуски, уж если я принимаю на себя труд даже сочинять целые страницы?.. Это что-то очень, очень мудрено! На чем же "Современник" основывает свое обвинение? На том, что в "Базаре" отыскались наволочки для подушек, кроме стеганого одеяла, о котором говорит Теккерей, отыскались радости и печали, растворяемые тихой грустью, тогда как Теккерей говорит только о заботах и надеждах, отыскалась эгида философической премудрости и - о, верх моей дерзости! - отыскался даже несуществующий остров Формоза! Из всего этого читатель должен прийти к несомненному заключению, что переводы с одного языка на другой должны производиться не иначе, как буквально, из слова в слово. И это, видите ли, делается очень просто: возьмите двадцать уроков у какого-нибудь небывалого изобретателя небывалой методы для изучения английского языка; вооружитесь потом словарем Банкса, откройте Диккенса или Теккерея, ставьте на место английского русское слово - и дело пойдет превосходно, так что "литературный журнал" с удовольствием поместит ваш перевод на своих литературных страницах. Извольте теперь объяснить, что изучать язык какого бы то ни было народа - значит изучать его жизнь, историю, нравы и обычаи, домашний, юридический, общественный быт, и что в этом отношении этнография и филология идут нераздельно, что тот не знает языка, кто не знает жизни народа! А изучить жизнь народа невозможно не только в тридцать, но и в триста часов. В этом отношении английский язык, наперекор мнению "литературного журнала", представляет величайшие трудности, которые могут быть побеждены не иначе, как продолжительным пребыванием между англичанами, в самой Англии. Для нас, русских, это изучение тем затруднительнее, что жизнь наша имеет слишком мало общих свойств с жизнью этих отдаленных островитян. И вот почему мы легче и скорее говорим по-французски, по-немецки, даже по-латыни и по-итальянски, нежели по-английски. Но, предположив даже общность нашего быта с английским, мы все-таки не вправе вывести заключение о возможности буквальных переводов с английского на русский и обратно. Как нет в природе двух вещей совершенно тождественных, так не может быть и слов, совершенно равносильных одно другому. Даже простейшие слова, придуманные для обозначения первых предметов, отличаются в разных языках разными, едва уловимыми оттенками. <...> В этих этимологических неведениях заключается основная причина невозможности буквальных переводов. Синтаксис - другая причина. Все люди, спора нет, мыслят по одним и тем же законам; но эти законы, в частнейшем приложении, видоизменяются до бесконечности в своих оттенках, и вместе с ними видоизменяется образ выражения мыслей. Отсюда - различие синтаксиса в языках. Английский язык в этом отношении представляет черты совершенно неудобоприложимые к русскому. <...> Из всего этого следует, что при художественном воссоздании писателя даровитый переводчик прежде и главнее всего обращает внимание на дух этого писателя, сущность его идей и потом на соответствующий образ выражения этих идей. Собираясь переводить, вы должны вчитаться в вашего автора, вдуматься в него, жить его идеями, мыслить его умом, чувствовать его сердцем и отказаться от своего индивидуального образа мыслей. Перенесите этого писателя под то небо, под которым вы дышите, и в то общество, среди которого развиваетесь, перенесите и предложите себе вопрос: какую бы форму он сообщил своим идеям, если б жил и действовал при одинаковых с вами обстоятельствах? Это дело нелегкое, и не каждый в состоянии представить себе удовлетворительный ответ на этот вопрос. "De tous les livres a faire, le plus difficile, a mon avis, c'est une traduction" {Из всего, что касается работы над книгами, самое трудное, на мой взгляд, это перевод. (фр.).}. Это сказал Ламартин в своем "Voyage en Orient" {"Путешествии по Востоку" (фр.).} и на авторитет его в этом случае можно совершенно положиться. Чего ж вы от меня хотите, милостивые государи? Да, мои переводы не буквальны, и я готов, к вашему удовольствию, признаться, что в "Базаре житейской суеты" есть места, принадлежащие моему перу, но перу - прошу заметить это, - настроенному под теккереевский образ выражения мыслей. <...> Впрочем, я имею самые основательные причины думать, что "литературный журнал" находит мои переделки в высшей степени сообразными с духом английских оригиналов, до того сообразными, что даже не отличает их от английского текста. <...> Продолжая свой ученый разбор английского романа, "литературный журнал" беспрестанно делает из меня выписки и объясняется до конца статьи моими словами и выражениями, которых большую часть он не нашел бы в оригинале. А мне очень жаль, что я сделался невинною причиною заблуждения "литературного журнала". Чем же объяснить <...> негодование "Современника" на простонародье, которое он находит в "Базаре житейской суеты"? Разве "литературный журнал" сравнил эти простонародные фразы с английским оригиналом и разве он нашел, что у Теккерея нет ничего соответствующего этим фразам? Ничуть не бывало. Он просто взял на выдержку несколько отдельных слов, не связав их ни с предшествующим, ни с последующим контекстом. Кого, спрашивается, нельзя обвинить по этой методе? Нет, милостивые государи, если вы хотите обвинять смиренного переводчика "Базара", то я советую вам прежде всего прочесть английский оригинал, потому что - прошу извинить - я никак не думаю, чтобы вы его читали. Если бы вы действительно читали "Vanity Fair" (вы пишете "Wanity", но это, разумеется, опечатка), то: 1) Вы никак бы не сделали заключения, что Теккерей писатель наивный и бесхитростный. 2) Вы бы не покорыствовались какими-нибудь Бумбумбумом и Моггичунгуком, которых я выдумал вовсе не для вашего удовольствия. 3) Вы бы не допустили бесчисленного множества всевозможных ошибок в "Ярмарке тщеславия". 4) Вы бы непременно увидели и убедились, что простонародный способ выражения большинства действующих лиц в "Базаре" составляет отличительное свойство этого романа. Ведь сам сэр Питт Кроли, баронет и член парламента, выражается на бумаге и в разговоре как простолюдин, делая против языка грубейшие ошибки на каждом слове. Что же сказать о его буфетчике Горроксе? о майорше Одауд? о Родоне Кроли? о лакеях и служанках, которых так много в "Базаре житейской суеты"? Вам не нравится, что Бьют называет у меня своего племянника забулдыгой; да знаете ли вы, что такое английское spooney {дурень (англ.).} и scoundrel {подлец (англ.).}? Есть у Теккерея целая глава, "cynical chapter" {"циничная глава" (англ.).}, которая вся наполнена самыми простонародными выражениями; и если ваши переводчики "Ярмарки", не зная английского простонародья, должны были уничтожить тут, как и в других местах, весь колорит оригинала, то неужели, думаете вы, обязан кто-нибудь подражать им? Нет, тот, кто знаком с Теккереем в оригинале, скорее упрекнет меня в недостатке, чем в избытке простонародья, и этот недостаток я сам вижу гораздо яснее, чем "литературный журнал". <...> ^TК. Д. УШИНСКИЙ^U ^TИЗ СТАТЕЙ^U <...> В прошедшем номере "Современника" мы говорили уже о дорожных лекциях мистера Теккерея, которые вознаградили его с избытком за все путевые издержки, а теперь мы можем уведомить наших читателей о самом содержании этих чтений. Первый современный английский юморист выбрал предметом своих лекций английских же юмористов XVIII столетия. Свифт, Стиль, Приор, Фильдинг, Смоллет были попеременно предметами его импровизаций, отличавшихся той скрытой иронией, тем умением передавать серьезные мысли в форме веселой шутки, которым отличается Теккерей и с которыми познакомилась наша публика в "Ярмарке тщеславия" и в "Пенденнисе". Впрочем, мнение его о достоинстве этих юмористов вызывает множество произведений. Мы считаем не лишним перевести отрывок из этих лекций, помещенный в одном английском журнале, чтобы познакомить наших читателей хоть сколько-нибудь с той игривой, полушутливой и полусерьезной манерой, которую мистер Теккерей избрал для своих чтений и для которой, чтобы она не перешла в манерность, нужны были ему вся живость и сила его воображения и весь поэтический такт, указывающий должные границы. <...> Уильям Теккерей, известный и под псевдонимом Микеланджело Титмарша, родился в Калькутте (как и молодой Ньюком) в 1808 году. Воспитывался в Чартер-Гоузе (Grey Friars его последней повести) и в Кембридже. Припоминают, что в Чартер-Гоузе он охотнее читал Аддиссона и Стиля, чем Гомера и Вергилия: "Читал охотно Апулея, А Цицерона не читал". Впрочем, он хорошо познакомился с классическими писателями и полюбил впоследствии великих писателей Греции и Рима. Он должен был быть богатым человеком; но предусмотрительность тех, в чьих руках было его состояние, поставила его в положение человека, который должен прокладывать себе дорогу в жизни своими собственными природными средствами. Вместе с состоянием расплылась и всякая возможность самообольщения, и Теккерей стал лицом к лицу с черствой, неподатливой стороной жизни, где для умного и наблюдательного человека грошовый выигрыш дает на червонец золотого опыта. Вот почему мы не можем сказать вместе с "London News", что от потери состояния потерял один Теккерей, а выиграл целый свет: выиграл свет, выиграл и Теккерей. Мы того убеждения, что истинной, полной жизнью живут только те люди, которые сами прокладывают себе дорогу в жизни. Будь родственник Уильяма Теккерея предусмотрительнее и бережливее, и в "Придворном путеводителе" оказался бы один богатый дом на лучшем лондонском сквере, но зато мы никогда бы не услышали о мистере Михаиле Анджело Титмарше. Эта догадка идет в особенности к гениям такого рода, каков гений Титмарша. Все его чудные рассказы - блестящие вариации на одну богатую поэму собственной его жизни. В Ньюкоме, мистере Титмарше, мистере Пенденнисе, рассказана одна бесконечно богатая быль, которой не могло бы создать самое пылкое воображение. Бедность - это такой чудный ингредиент в химическом смешении элементов жизни, от прикосновения которого истина выделяется, чистая, как золото, и иллюзии всякого рода улетают парами. Вот почему, повторяем еще раз, мы не согласны с биографом "Лондонской иллюстрации", что обстоятельства, поставившие Теккерея в стесненное положение, принесли ему вред: не будь этих обстоятельств, и его слава, его богатство, его талант были бы в опасности, и, может быть, без могучей поддержки нужды погибли бы в напрасной борьбе с толстым слоем лоска, который в Англии более чем где-нибудь накладывается на все предметы. <...) Теккерей происходит от весьма хорошего семейства, в юности учился весьма долго в Кембриджском университете, и вышел оттуда без всякой ученой степени, думая посвятить себя живописи. В 1836 году он проживал в Париже и с усердием копировал картины Луврской галереи, посвящая свободное от занятий время пирушкам с друзьями-артистами, рисованию карикатур во вкусе Гогарта и, может быть, публичным балам города Парижа. Но увы! по суждению знатоков, карикатуры Теккерея оказывались несравненно лучше его серьезных картин, и картин этих решительно никто не покупал, хотя их производитель отчасти нуждался в деньгах. Промучившись три года, Теккерей возненавидел живопись, решился вступить на литературное поприще и прямо начал с издания еженедельной газеты, в роде "Атенея" и "Литературных Ведомостей". Но его газета, не выдержав соперничества с старшими листками, упала решительным, но не бесславным образом. Так как Теккерей уже приобрел себе репутацию человека весьма способного, то редакции "Понча" и "Fraser's magazine" предложили ему место на страницах своих изданий, - а скоро его статьи, подписанные странным псевдонимом Михаил Анджело Титмарш, обратили на себя внимание любителей. Работая неутомимо и поправив свои денежные дела, Теккерей нашел возможность сделать два путешествия, одно, небольшое, в Ирландию, другое, более значительное, в Константинополь и Сирию. Обе поездки были описаны полу комическим образом; издание первой украшено, при выпуске его в свет, картинками работы самого автора. Ирландские заметки особенно понравились читателям: отдавая полную справедливость отличным качествам ирландского народа, соболезнуя о его бедственном положении, Теккерей нашел, однако, случай над ним подсмеяться, и подсмеяться весьма умно и верно. "Разве абсентеизм (пребывание землевладельцев вне родины), замечает он, виноват в том, что дома ирландцев грязны до невероятности? и что Бидди целый день зевает, сидя под воротами? Даю вам мое слово, эти бедняки, чуть ветер растреплет их кровлю, начинают думать от всей души, что обязанность владельца заключается в том, чтоб явиться и починить ее собственноручно. Я вижу, что народ ленив, но из этого не следует ему быть грязным - можно иметь мало денег и не жить вместе со свиньями. Полчаса работы на то, чтоб выкопать канаву, может быть достаточным для уничтожения сора и грязной воды перед дверью обители. Зачем же Тим, имеющий довольно рвения, чтоб лупить 160 миль для того, чтоб присутствовать на скачке, не займется работами около дома? "В Лимерике я зашел в лавку, чтоб купить пару знаменитых тамошних перчаток. Хозяин, вместо того чтоб показать мне свой товар, поймал на пороге какого-то прохожего, увел его на улицу и стал говорить с ним (конечно о килларнейских скачках), оставив меня на полной свободе украсть у него хотя целый мешок перчаток. Я этого, однако, не сделал, а вместо того вышел из лавки, сделал купцу низкий поклон и сказал, что зайду на будущей неделе. Он ответил - лучше подождите теперь, и продолжал свою беседу. Надеюсь, что, торгуя таким образом, он не замедлит в скорости составить себе почетное, независимое состояние". Путешествие по Востоку описано в еще более шутливом роде. Который-то из многочисленных лондонских чудаков, находясь в компании ориенталистов и туристов, изъездивших все восточные государства, долго слушал рассказы; и наконец прервал их, выразившись так: "Э, господа, сознайтесь, что весь Восток - выдумка (a humbug)". С такой же точки зрения смотрит М. А. Титмарш на таинственный и заветный край, на Босфор, Смирну и так далее. Там встречает он турчанку в коляске на лежачих рессорах, в другом месте открывает, что мрамор дворцов и киосков сделан из дерева. Все это читается легко, и пользуется заслуженным успехом. Снобсы частью печатались в "Понче", потом были изданы отдельно. "Эдинбургское Обозрение", отдавая справедливость таланту автора, нападало на неопределенность сюжета, и очень остро заступилось за снобсов, дающих вечера. "Неужели г. Теккерей, говорит его редакция, запрещает бедным людям веселиться и обращать свои спальни в комнаты для игры во время вечера? Высшее общество все-таки будет высшим по образованию и наружному блеску, и мы не видим сноббичности в человеке, знакомящемся с лордами, и даже весьма довольном этим знакомством. Скорее - страсть автора к награждению всего рода человеческого сноббическими качествами, не заставляет ли в нем самом предполагать малую частицу сноббичности". Под "Vanity Fair" Теккерей впервые подписал свое имя, и сверх того, на заглавном листке признал себя родителем всех творений до того являвшихся в свет под псевдонимом Титмарша. С "Ярмарки Тщеславия" начался второй и лучший период Теккереевой деятельности. От души желаем, чтоб он длился долго и долго. ^TН. Г. ЧЕРНЫШЕВСКИЙ^U ^TИЗ СТАТЬИ "НЬЮКОМЫ"... РОМАН В. ТЕККЕРЕЯ"^U <...> Таким-то образом отразились на "Ньюкомах" последствия ошибки, порожденной или гордостью, или предубеждением: "С моим талантом нет надобности ни в какой мысли, ни в каком дельном содержании. Отделка хороша, рассказ прекрасен - чего же больше? и роман будет хорош". И роман оказался имеющим мало достоинства - даже художественного достоинства. Великолепная форма находится в нескладном противоречии с бедностью содержания, роскошная рама - с пустым пейзажем, в нее выставленным. В романе нет единства, потому что нет мысли, которая связывала бы людей и события; в романе нет жизни, потому что нет мысли, которая оживляла бы их. Советуем прочитать "Ньюкомов" тем, которые думают, что для романа не важно содержание, если есть в нем блестящая отделка и прекрасный рассказ. О необходимости таланта нечего и говорить, нечего говорить о том, что бессильный работник - не работник, что слепой - не живописец, что хромой - не танцор, что человек без поэтического таланта - не поэт. Но талант дает только возможность действовать. Каково будет достоинство деятельности, зависит уже от ее смысла, от ее содержания. Если бы Рафаэль писал только арабески, птичек и цветки - в этих арабесках, птичках и цветках был бы виден огромный талант, но скажите, останавливались ли бы в благоговении перед этими цветками и птичками, возвышало ли бы, очищало ли бы вашу душу рассматривание этих милых безделушек? Но зачем говорить о вас, будем говорить о самом Рафаэле - был ли бы он славен и велик, если бы писал безделушки? Напротив, не говорили ли бы о нем с досадою, почти с негодованием: он погубил свой талант? В настоящее время из европейских писателей никто, кроме Диккенса, не имеет такого сильного таланта, как Теккерей. Какое богатство творчества, какая точная и тонкая наблюдательность, какое знание жизни, какое знание человеческого сердца, какое светлое и благородное могущество любви, какое мастерство в юморе, какая рельефность и точность изображений, какая дивная прелесть рассказа! - колоссальным талантом владеет он! - все могущество таланта блестящим образом выразилось в "Ньюкомах", - и что же? останется ли этот роман в истории, произвел ли он могущественное впечатление на публику, заслужил ли он, по крайней мере, хотя одобрение записных ценителей изящного, которые требуют только художественных совершенств от поэтического произведения? - Ничего подобного не было. Равнодушно сказали ценители изящного: "В романе виден огромный талант, но сам роман не выдерживает художественной критики", равнодушно дочитали его иные из большинства публики, иные и не дочитали. Не упомянет о нем история, и для славы самого Теккерея было бы все равно, хоть бы и не писать "Ньюкомов". <...> Мы опять увлекаемся в восклицательный тон; действительно, если говорить о достоинствах Теккереева таланта и Теккереевых романов, то нельзя говорить равнодушно, - так многочисленны и велики они, и в "Ньюкомах" эти достоинства обнаруживаются не менее блестящим образом, нежели в "Ярмарке тщеславия" или "Пенденнисе". Однако же невозможно остановиться на этом восхищении; нельзя забыть того назидательного факта, что русская публика - которая скорее пристрастна, нежели строга к Теккерею и, во всяком случае, очень хорошо умеет понимать его достоинства, - осталась равнодушна к "Ньюкомам" и вообще приготовляется, по-видимому, сказать про себя: "Если вы, г. Теккерей, будете продолжать писать таким образом, мы сохраним подобающее уважение к вашему великому таланту, но - извините - отстанем от привычки читать ваши романы". Для Теккерея, конечно, не много горя от такой угрозы, - он, бедняжка, в простоте души и не подозревает, скольких поклонников имеет на Руси и сколькие из этих поклонников готовы изменить ему. Но было бы хорошо, если бы этот опыт, нам посторонний и никому не обидный, обратил на себя внимание русских писателей, - было бы хорошо, если б они подумали о том, Нельзя ли им воспользоваться этим уроком. Почему, в самом деле, русская публика насилу одолела, протирая смыкающиеся сном вежды, "Ньюкомов" и решительно не одолеет другого романа Теккерея в таком же роде? Почему не принесли никакой пользы "Ньюкомам" все те совершенства, о которых нельзя говорить без искреннего восторга, если только говорить о них? Не вздумайте сказать: "Ньюкомы" слишком растянуты. Это объяснение внушается слишком громадным размером романа, но оно нейдет к делу - во-первых, потому, что оно не совсем справедливо, во-вторых, и потому, что ничего не объяснило б, если б и было справедливо. Если кто, то уже, конечно, не мы будем защитниками растянутости, этой чуть ли не повальной болезни повествователей нашего века. Сжатость - первейшее условие силы. Драма обязана преимущественно строгой ограниченности своих размеров тем, что многие эстетики считают ее высшею формою искусства. Каждый лишний эпизод, как бы ни был он прекрасен сам по себе, безобразит художественное произведение. Говорите только то, о чем невозможно умолчать без вреда для общей идеи произведения. Все это правда, и мы готовы были бы причислить к семи греческим мудрецам почтенного Кошанского за его златое изречение: "Всякое лишнее слово есть бремя для читателя". Но "Ньюкомы", если и грешат против этого правила, и даже очень сильно грешат, то все же не больше, напротив, даже меньше, нежели почти все другие современные романы и повести. Не обманывайтесь тем, что "Ньюкомы" составили 1042 страницы журнального формата в нашем переводе, - цифра действительно ужасна, и мы не сомневаемся в том, что если б, вместо 1042 страниц, Теккерей написал на эту тему только 142, то есть в семь раз меньше, то роман был бы в семь раз лучше, но почему мы так думаем, скажем после, а теперь пока заметим, что в том виде, какой имеет его роман, вы не можете при чтении пропустить пяти-шести страниц, не потеряв нити и связи рассказа, - вам придется воротиться назад и перечитать эти пропущенные страницы. В иной век это не служило бы еще особенной честью, а в наш век бесконечных разведении водою гомеопатических доз романного материала и то уже чуть не диво. Когда-то, выведенный из терпения укоризнами многих тонких ценителей изящного за то, что не читал пресловутой "Dame aux camelias" {"Дамы с камелиями" (фр.).}, рецензент взял в руки эту книжку, прочитал страниц десять - скучно, перевернул пятьдесят страниц - "не будет ли интереснее тут, около 60-й страницы" - и к великому удовольствию заметил, что ничего не утратил от этого скачка: на 60-й странице тянулось то же самое положение, или, может быть, и другое, но совершенно такое же, как и на 10-й странице; прочитав две-три страницы, опять перевернул тридцать - опять то же, - и дальше, и дальше по той же системе, и все шло хорошо, связно, плавно, как будто бы непрочитанных страниц и не существовало в книге. А книжка и невелика, кажется. Вот это можно назвать растянутостью. Теккерея так читать нельзя - как же винить его в растянутости? У него очень обилен запас наблюдений и мыслей - он плодовит, "слог его текущ и обилен", по терминологии Кошанского, - оттого и романы его очень длинны, это порок еще не большой сравнительно с другими. "Но все-таки 1042 страницы - это ужасно!" Нет, числом страниц не определишь законного объема книги. "Том Джонс" или "Пиквикский клуб" не меньше "Ньюкомов", а эти обширные рассказы прочитываются так легко, как самая коротенькая повесть. Все дело в том, чтобы объем книги соответствовал широте и богатству ее содержания. Но пусть "Ньюкомы" назовутся растянутым рассказом - это слово само по себе ничего не объясняет, оно только указывает на необходимость другого объяснения, заставляет вникнуть в вопрос не о том, хорошо ли вообще роману иметь 1042 страницы журнального формата; вообще ничего определительного нельзя сказать об этом - почему не написать и 1042 страницы, если такого широкого объема требует содержание? Нет, надобно вникнуть в вопрос о том, каково содержание романа, может ли оно занять читателя более, нежели на четверть часа? О серьезном предмете можно толковать и несколько дней и несколько недель, если он так многосложен, но если пустое дело растянется в такую длинную историю, то не лучше ли бросить его? Ведь игра не стоит свеч: если пустяков нельзя решить в пять минут, лучше предоставить их решение судьбе, чтобы не ломать головы понапрасну. Вот в этом-то смысле для "Ньюкомов" было бы лучше иметь вместо 1042 страниц только 142. К сожалению, Теккерею вздумалось вести с нами слишком длинную (умную, прелестную, все это так, но длинную) беседу о пустяках. ^TА. И. ГЕРЦЕН^U ^TИЗ СТАТЬИ^U <...> Одним из свойств русского духа, отличающим его даже от других славян, является способность время от времени оглянуться на самого себя, отнестись отрицательно к собственному прошлому, посмотреть на него с глубокою, искреннею, неумолимой иронией и иметь смелость признаться в этом без эгоизма закоренелого злодея и без лицемерия, которое винит себя только для того, чтобы быть оправданным другими. Чтобы сделать свою мысль еще более ясной, замечу, что тот же талант искренности и отрицания мы находим у некоторых великих английских писателей, от Шекспира и Байрона до Диккенса и Теккерея. <...> ^TИ. С. ТУРГЕНЕВ^U ^TИЗ ПИСЕМ^U Г. Чорли ?1849 год Это хорошая вещь ("Ярмарка тщеславия"), сильная и мудрая, очень остроумная и оригинальная. Но зачем понадобилось автору поминутно возникать между читателями и героями и с каким-то старческим self-complacency {Самодовольством (англ.).}, пускаться в рассуждения, которые большей частью настолько же бедны и плоски, насколько мастерски обрисованы характеры. ИЗ "ПИСЕМ О ФРАНКО-ПРУССКОЙ ВОЙНЕ"  <...> Я и прежде замечал, что французы менее всего интересуются истиной... В литературе, например, в художестве они очень ценят остроумие, воображение, вкус, изобретательность - особенно остроумие. Но есть ли во всем этом правда? Ба! было бы занятно. Ни один из их писателей не решился сказать им в лицо полной, беззаветной правды, как, например, у нас Гоголь, у англичан Теккерей. <...> ^TЛ. Н. ТОЛСТОЙ^U ^TИЗ ПИСЕМ, ДНЕВНИКОВ, ПРОИЗВЕДЕНИЙ, БЕСЕД ИЗ ДНЕВНИКА^U 26 мая 1856 года <...> Первое условие популярности автора, то есть средство заставить себя любить, есть любовь, с которой он обращается со всеми своими лицами. От этого Диккенсовские лица общие друзья всего мира, они служат связью между человеком Америки и Петербурга, а Теккерей и Гоголь верны, злы, художественны, но не любезны. <...> Н. А. Некрасову ноябрь 1856 года <...> У нас не только в критике, но и в литературе, даже просто в обществе, утвердилось мнение, что быть возмущенным, желчным, злым очень мило. А я нахожу, что скверно... только в нормальном положении можно сделать добро и ясно видеть вещи... Теккерей до того объективен, что его лица со страшно умной иронией защищают свои ложные, друг другу противоположные взгляды. <...> ИЗ РАССКАЗА "СЕВАСТОПОЛЬ В МАЕ"  <...> Тщеславие, тщеславие и тщеславие везде - даже на краю гроба и между людьми, готовыми к смерти из-за высокого убеждения. Тщеславие! Должно быть, оно есть характеристическая черта и болезнь нашего века... Отчего Гомеры и Шекспиры говорили про любовь, про славу и про страдания, а литература нашего века есть только бесконечная повесть "Тщеславия". <...> ИЗ БЕСЕДЫ С В. ХЭПГУДОМ  ? 1904 год <...> Существует три признака, которыми должен обладать хороший писатель. Во-первых, он должен сказать что-то ценное. Во-вторых, он должен правильно выразить это. В-третьих, он должен быть правдивым... Теккерей мало что мог сказать, но писал с большим искусством, к тому же он не всегда был искренним. <...> ИЗ БЕСЕДЫ С Д. П. МАКОВИЦКИМ  1908 год <...> А читали вы его "Историю двух городов"? А "Наш общий друг"? <...> а прочтите их, ах, как я вам завидую, сколько удовольствия вам предстоит. Диккенс - на верхней ступеньке, ступенькой ниже Теккерей, еще ниже Троллоп. <...> ^TА. И. ФЕТ^U ^TИЗ ПИСЕМ И СТАТЕЙ^U С. А. Толстой 31 марта 1887 года <...> жена моя, по прочтении последнего письма Вашего, воскликнула: "какая прелесть - письма графини: точно побываешь у них и видишь все собственными глазами!" Вы не поверите до какой степени я в этом отношении Вам завидую; но увы! неисцелимо похож на того сумасшедшего английского романиста, у которого выскакивающий внезапно король Эдуард заслоняет самое дело. К счастью, самый род труда моего заставляет меня прибегать к тому же спасительному средству. Перевод оригинального текста идет во всей девственной чистоте, а король Эдуард разгуливает по предисловию и примечаниям. <...> но если бы тяжкая неурядица моих экономических дел могла, хотя бы отдаленно, переходя в порядок, приблизиться к блестящим результатам Вашего неусыпного труда, то гордости моей не было бы и пределов. Кстати о гордости. Господи! опять король Эдуард! <...> А. В. Олсуфьеву 7 июня 1890 года <...> вчерашнее любезное письмо Ваше напомнило мне роман, кажется Теккерея, в котором герой пишет прекрасный роман, но в то же время подвергается значительному неудобству: среди течения рассказа перед ним вдруг появляется король Эдуард и вынуждает автора с ним считаться; видя, что король положительно не дает ему окончить романа, автор прибегает к следующей уловке: он заводит для короля особую тетрадку, и, как только он появляется в виде тормоза среди романа, он успокоит его в отдельной тетрадке и снова берется за работу. Нельзя ли нам точно так же поступить с нашим трудом, в воззрении на который мы никогда с Вами не сойдемся. <...> ИЗ КНИГИ "РАННИЕ ГОДЫ МОЕЙ ЖИЗНИ"  <...> Сколько раз, уходя поздно вечером из комнаты Введенского, мы с Медюковым изумлялись легкости, с которою он, хохоча и по временам отвечая нам, сдвинув очки на лоб, что называется, строчил с плеча переводы из Диккенса и Теккерея, которые затем без поправок отдавал в печать. <...> ^TФ. И. БУСЛАЕВ^U ^TИЗ СТАТЬИ "О ЗНАЧЕНИИ СОВРЕМЕННОГО РОМАНА И ЕГО ЗАДАЧАХ"^U <...> Иногда он манит и соблазняет, <...> чтобы испытать твердость нравственных убеждений, учит и исповедует, дает разрешение или налагает эпитимью, как Теккерей, глубокомысленный в своей ясной игривости - часто, оставляя в стороне своих героев - обращается к читателю и ведет с ним самую интимную беседу, будто адвокат с обвиняемым или исповедник с кающимся во грехах, внушая читателю, что на земле нет абсолютного ни зла, ни добра; нет ни демонов, ни ангелов, нет чистых - без малейшего пятна - идеалов: потому что за всяким добрым поступком, за всяким бескорыстием можно подметить практическую пружину эгоизма или просто слабость воли и равнодушие; потому что в каждом из читателей есть тайные зародыши на поползновение к той же пошлости, лжи и злобе, которые великий романист рисует в своих действующих лицах: и снисходительнее мы становимся к своей грешной братии, к преступникам и ошельмованным, умиляемся чувством евангельского милосердия, и миримся с житейским злом и несовершенствами человеческими. <...> ^TП. Д. БОБОРЫКИН^U ^TИЗ КНИГИ "РОМАН НА ЗАПАДЕ"^U <...> Начиная с XVIII столетия английские романисты расширяли сферу реального изображения жизни, а в половине XIX века такие таланты, как Диккенс и Теккерей, совершенно законно привлекали к себе интерес всего культурного мира, а у нас сделались по крайней мере лет на десять, на двадцать самыми главными любимцами более серьезной публики. Но сторонники творчества, свободного от всякой тенденции и утилитаризма, имели право и на Диккенса смотрели с большими оговорками. И в нем огромный темперамент и богатые творческие способности почти постоянно служили только средством, чтобы приводить читателя в настроение, какое нужно было романисту для его обличительных тем. Даже и в Теккерее - более объективном изобразителе британского общества - те, кто видел в Флобере высокий тип романиста, имели повод, в котором слишком много сатирической примеси с накладыванием слишком густых красок в условном юмористическом освещении. <...> ^TКОММЕНТАРИИ^U ЖИЗНЬ, ТВОРЧЕСТВО, ЛИЧНОСТЬ ТЕККЕРЕЯ  ДЖОРДЖ ВЕНЕИБЛЗ ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ О ШКОЛЬНЫХ ГОДАХ ТЕККЕРЕЯ  Джордж Стоувин Венейблз (1810-1886) учился с Теккереем в школе Чартерхаус, во время игры нечаянно сломал Теккерею переносицу, что, впрочем, не помешало им стать в дальнейшем друзьями. Венейблз стал адвокатом; время от времени сотрудничал с литературными журналами в качестве рецензента. Свои воспоминания о Теккерее записал по просьбе Энтони Троллопа. Перевод выполнен по изд.: Trollope A. Thackeray, 1879, р. 4-5. Помню я теперь лишь одну строчку пародии на стихотворение Л. Э. Л. - Речь идет о весьма популярной в начале XIX в. английской поэтессе Летиции Элизабет Лэнден (1802-1838). Смитфилд - место, где совершались казни: здесь была виселица, сжигали иноверцев. ...и "Бойня" превратилась в "Серых Монахов". - Школа "Серых Монахов" (францисканцев) - закрытая школа Чартерхаус в Лондоне, основанная в 1611 г., одновременно с богадельней для обедневших дворян, на месте монастыря XIV в. В этой школе училось много известных литературных и общественных деятелей Англии, в том числе и сам Теккерей. "Бойня" - так Теккерей и его товарищи прозвали школу Чартерхаус за царившие там жестокие нравы. ЭДВАРД ФИЦДЖЕРАЛЬД  ИЗ ПИСЕМ  С Эдвардом Фицджеральдом (1809-1883), в будущем поэтом, известным переводчиком на английский язык Омара Хайяма, Теккерей подружился в Кембридже. Эта дружба длилась всю жизнь, хотя ранимому, скрытному, ведущему очень замкнутый образ жизни Фицджеральду иногда казалось, что он не нужен Теккерею. Апогей их дружбы пришелся на середину 30-х гг.: Теккерей мучительно искал себя, часто бывал в стесненных обстоятельствах, Фицджеральд всегда был готов помочь ему не только добрым словом, но и деньгами. Перед смертью Теккерей написал Фицджеральду письмо, в котором поручал дочерей заботам друга. Перевод выполнен по изд.: Fitzgerald E. Letters. Ed. by W. A. Wright, 1901, Vol. 1, p. 1, 17, 193, 238, 250-251, 257, 272-273, 310-311; Vol. 2, p. 50, 53, 198. По вашему совету перечту Граммона... - Имеется в виду "Жизнеописание графа де Граммона, повествующее, в частности, о любовных интригах английского двора в царствование короля Карла II" (1713), принадлежащее перу свояка графа де Граммона Энтони Гамильтона (1646? - 1720). По-английски эти воспоминания были изданы, правда, со множеством ошибок, в 1714 г.; над их текстом в 1811 г. работал и Вальтер Скотт, который существенно переработал текст. К этим мемуарам Теккерей обращался, работая над лекцией о Стиле для "Английских юмористов". Холланд-Хаус - лондонский дворец XVII в. с парком. В XVIII - начале XIX в. стал главным местом встреч политических деятелей и писателей, сторонников вигов. Девоншир-Хаус - резиденция графов Девонширских на Пикадилли в Лондоне. Пришел в ветхость и был снесен в 1925 г. Альфред. - Имеется в виду Альфред Теннисон. ...у нас есть свои обиды на "Сатердей ревью", как и у Теккерея... - Еженедельник "Сатердей ревью" был основан в 1855 г., в нем нередко печатались весьма резкие отзывы на произведения Теккерея. ТОМАС КАРЛЕЙЛЬ  ИЗ ПИСЕМ  Томас Карлейль (1795-1881), писатель, философ, познакомился с Теккереем в начале 1830-х гг.: они оба писали для "Фрэзерс мэгезин". О Карлейле и его жене Джейн Теккерей отзывался очень тепло: "Это самые милые из умных и образованных людей, которых мне довелось встречать". Карлейль очень сочувствовал личной драме Теккерея - душевной болезни жены: "Его перо и карандаш так талантливы: честный человек и такое ужасное горе! Так и кажется, что во всем Лондоне ему нет пристанища, кроме нашего дома". Теккерей, как многие его современники, испытал сильное влияние Карлейля. Карлейль с похвалой отозвался о повести Теккерея "Кэтрин" (1838), в которой его привлекло умение писателя изображать историческое прошлое. Позднее Теккерей отошел от Карлейля и даже позволил себе несколько раз отозваться иронически о Карлейле. Карлейля тоже не все устраивало в поведении Теккерея; например, суетность, которую он почувствовал в Теккерее-лекторе. После смерти Теккерея старшая дочь писателя Энн встретила Карлейля на улице, который, увидев ее, вдруг начал горько плакать. ДЖЕЙН БРУКФИЛД  ИЗ ПЕРЕПИСКИ  Джейн Брукфилд (1821-1896) - жена близкого друга Теккерея по Кембриджу, священника Уильяма Брукфилда (1809- 1874), дочь известного ученого, баронета Чарлза Элтона. Теккерей был очень дружен с Уильямом Брукфилдом, а после того, как, подтвердилась болезнь жены, он проводил большую часть времени в доме у Брукфилдов. Постепенно дружеское чувство к жене друга, благодарность за внимание и заботу о детях перешло в глубокое чувство, с которым он не смог справиться. По некоторым данным, Джейн Брукфилд и Теккерей в 1851 г. стали любовниками. Но как бы то ни было, Уильям Брукфилд вынужден был отказать Теккерею от дома. Теккерей очень мучительно переживал разрыв. В 1887 г. Джейн Брукфилд, к удивлению и негодованию друзей Теккерея и его близких, продала значительную часть писем писателя к ней. Свой поступок она объяснила необходимостью погасить многочисленные долги своего сына-актера. Перевод выполнен по изд.: A collection of letters of W. M. Thackeray 1847 - 1855. Ed. by Jane O. Brookfield, 1887, p. 176. Вышла новая "Ярмарка"... - По издательским правилам XIX в. романы чаще всего выходили выпусками; здесь речь идет о гл. XXX-XXXII, описывающих сражение под Ватерлоо. ГЕНРИЕТТА КОКРЕН  ИЗ КНИГИ "ЗНАМЕНИТОСТИ И Я" (1902) Генриетта Кокрен (? - 1911) - дочь близкого друга Теккерея, ирландского литератора, парижского корреспондента "Морнинг кроникл" Джона Фрэзера Кокрена (? - 1884). В книге "Знаменитости и я" она вспоминает о Теккерее, оказавшем немалую финансовую поддержку их семье в трудную пору их жизни. Перевод выполнен по изд.: Corkran H. Celebrities and I. 1902, p. 18-30. ...как лилипуты, к которым прибыл житель Бробдингнега. - Бробдингнег - королевство, куда во время своих странствий попадает Гулливер и где живут огромного роста люди. ...заметил мой кринолин... надел на свою большую голову, уподобившись Моисею Микеланджело. - Речь идет о знаменитой статуе Микеланджело, изображающей Моисея в ярости, готового разбить скрижали, едва ли имеющего что-то общее с Моисеем из Библии, о котором сказано, что "он был человек кротчайший из всех людей на земле" (Чис. 12,3). Рога из волос над лицом Моисея на многих изображениях связаны отчасти с лексическим недоразумением (по-еврейски одно и то же слово означает и "луч", и "рог"), отчасти с традицией символики рога как знака сверхъестественной силы. Положиться на воронов. - Ср. Евангелие от Луки, 12, 24: "Посмотрите на воронов: они не сеют, не жнут; нет у них ни хранилищ, ни житниц, и Бог питает их; сколько же вы лучше птиц". ГАРРИ ИННЗ И ФРЭНК ДУАЙЕР  ТЕККЕРЕЙ И ЛЕВЕР  Лето и осень 1842 г. Теккерей провел в Ирландии, где собирал материал для "Ирландских заметок" (1843). Будучи в Дублине, Теккерей навестил известного ирландского романиста Чарлза Левера (1806-1872). Теккерея с Левером связывали вполне дружеские отношения: во время путешествия по Ирландии Теккерей останавливался в его доме, посвятил ему "Книгу ирландских очерков", которые, однако, из-за критического взгляда Теккерея на ирландскую действительность и ирландский национальный характер не слишком понравились Леверу. Надо сказать, что и сам Теккерей к творчеству своего ирландского знакомого относился более чем сдержанно ("Я никогда не мог заставить себя принимать всерьез его как писателя"), не раз высмеивал его высокопарный, романтический стиль в своих пародиях. Еще в 1842 г. он посоветовал Леверу избавиться от "экстравагантности" и "излишеств", писать характер, а не эдакий расхожий шаблон. Принципиальные возражения вызывали у Теккерея прославление Левером воображаемых достоинств своих соотечественников и принижение других народов. Гипертрофированный шовинизм сочетался у Левера с пренебрежением исторической достоверностью. Пародию "Фил Фогарти", впервые опубликованную Теккереем в "Панче" в августе 1847 г., а затем вошедшую в серию "Романы прославленных сочинителей", он посвятил роману "Признания Гарри Лоррекера" (1835). Своей пародией Теккерей нанес непоправимый урон литературной репутации Левера. Левер был смертельно обижен и в романе "Роналд Кэшл" (1866) нарисовал довольно злую карикатуру на Теккерея в образе странствующего "Мистера Горлодралза", литератора, берущегося за все - от статистики до сатиры, которому по плечу толковать Священное писание и строчить пасквили для "Панча". Суждения Теккерея о Левере были записаны кузеном Теккерея Гарри Иннзом и другом Левера майором Фрэнком Дуайером. Перевод выполнен по кн.: Fitzpatrick W. F. Life of Charles Lever, 1879, vol. 2, p. 396-397, 405-420. Тогда главным вопросом дня была отмена хлебных законов. - Хлебные законы в Великобритании в XV-XIX вв. регулировали ввоз и вывоз зерна и других сельскохозяйственных продуктов, в основном путем высоких таможенных тарифов. В XIX в. отмена хлебных законов стала лозунгом фритредеров. Отменены в 1846 г. Мэйнутский колледж - центр клерикальной (католической) жизни Ирландии, находится в городе Мэйнуте в 17 милях от Дублина. ...о том явлении, которое впоследствии приняло широкий размах и стало называться: "валка ядовитого леса" - то есть об искоренении различных недостатков в ирландской жизни. Дублинский замок - основной административный центр Ирландии, резиденция лорда-лейтенанта, назначаемого английским правительством. ...распалить Левера и вырвать у него признание, что он и Чарлз О'Молли - одно лицо. - Речь идет о герое одноименного романа Левера "Чарлз О'Молли" (1840), в котором, в частности, описывается сражение при Ватерлоо. ЭНН РИТЧИ  ИЗ КНИГИ "ГЛАВЫ ВОСПОМИНАНИЙ" (1898) Энн Изабелла Теккерей, позднее леди Ричмонд Ритчи (1837-1919) - старшая дочь Теккерея, писательница, дебютировала в журнале "Корнхилл" рассказом "Маленькие школяры"; также автор романов "История Элизабет" (1863), "Старый Кенсингтон" (1871). Ей принадлежат подробные воспоминания об отце. Не все рукопи