мужчины и женщины. Вот один пассаж из "Эсмонда", видимо призванный оправдать описанное нами отношение: "Если по известному изречению monsieur de Рошфуко, в несчастье наших друзей есть для нас что-то втайне приятное, то их удача всегда несколько огорчает нас. Трудно подчас бывает человеку привыкнуть к мысли о неожиданно привалившем; счастье, но еще труднее привыкнуть к ней его друзьям, и лишь немногие из них способны выдержать это испытание, тогда как всякая неудача имеет то несомненное преимущество, что обычно является "великим примирителем": возвращает исчезнувшую было приязнь, ненависть угасает, и вчерашний враг протягивает руку поверженному другу юных лет. Любовь, сочувствие и зависть могут уживаться друг с другом в одном и том же сердце и относиться к одному и тому же человеку. Соперничество кончается, как только соперник споткнулся, и мне кажется, что все эти свойства человеческой природы, приятные и неприятные, следует принимать с одинаковым смирением. Они последовательны и естественны. И великодушие и подлость равно в природе человека" (книга 2, глава 5). Не готовый признать и, может быть, столь же не склонный отрицать, что в каждом человеке есть доброе начало, мистер Теккерей обращается к другому важному принципу, который он способен принять с большим удовлетворением и не так недоверчиво, а именно: что в каждом человеке есть и дурное, а это правды ради нельзя упускать из виду. Так вот, мы не из тех, кто хотел бы, чтобы это упускали из виду. Безгрешное чудовище не получалось даже у лучших романистов. Но наблюдать мир следует великодушно, с щедрым сочувствием, быть для наблюдаемых характеров не судьей, а как бы их спутником, который улавливал бы те тонкие нюансы мнений и чувств, какие чаще всего можно найти в сочетании. Хотя несомненна истина (а мы очень хотели бы, чтобы мистер Теккерей подтвердил ее своими писаниями), что мы вдесятеро чаще закрываем глаза на добрые свойства нашего ближнего, чем на его недостатки. Мы не мечтаем прочесть про человека без сучка без задоринки. И все же лучше проявлять в портретах снисходительность, чем описывать общество как веселую ярмарку, где каждый выставляет напоказ то лучшее, что в нем есть, а лохмотья - скрывает. Такой взгляд на жизнь правилен лишь в самом поверхностном смысле. Сердце каждого, кто не хуже и не лучше сотен своих ближних, четко подскажет ему, что мир ничего не знает о самых светлых и самых лучших сторонах его натуры лишь потому, что он сам не хочет рассказать о них миру. Тайные чаяния, молчаливые жертвы, застенчивая благотворительность, помышления, исполненные самой теплой доброжелательности и дружбы и очень редко получающие выражение - вот что таит в себе спокойствие тысяч и тысяч, и тайну эту мы храним нерушимее и изощреннее любых пороков и безумств, которые стараемся скрыть. Каждый знает, что губы его онемели бы, а щеки вспыхнули огнем, попытайся он отбросить сдержанность, которая хранит ярчайшую искру божественной природы - а она не гаснет и в самых низких из нас - глубоко в сердце, далеко от чужих глаз, недоступно для всечасных пересудов. Но не такие тайны ищет автор "Эсмонда". Мистер Теккерей предпочитает искать под личиной характера лишь то, что может скрываться за лицемерием и суетностью, какое-нибудь пятно, на какое свет, восхищаясь хорошим человеком, по доброте своей предпочел закрыть глаза. Фальшь того правила, с которым он подходит к характеру, мы могли бы отчасти показать, обратившись к персонажам историческим. Мы уже видели это в его лекциях об английских юмористах, а теперь снова видим в исторических персонажах, введенных в "Эсмонда". Имея данные для оценки подлинно жившего персонажа, он, по нашему мнению, просто не может получить правильный результат. В этом романе мистера Теккерея важное место занимает Стиль и, надо сказать, жестоко страдает от его обращения. <Цитируется из кн. 2, глава XV.> Мальборо тоже фигурирует в книге и изображен совершенно неправдоподобно, без единого перехода от угольно-черного к лилейно-белому. Снова и снова в этом портрете возникают черты, которые мы вынуждены считать совершенно несовместными с каким бы то ни было пониманием человеческой природы; но особенно явственно эта ошибка выразилась в одном пассаже, который мы тоже с удовольствием приведем здесь как отлично написанный... <...> Приводя эти отрывки, мы коснулись самого важного результата, к которому приходит мистер Теккерей со своим методом разработки характера. Там, где есть что-нибудь хорошее, говорит он, там должно быть и что-то дурное: это природа, которой я должен быть верен. Но верность природе не дается ему, потому что такая точка зрения мешает увидеть, какие недостатки или странности могут сопутствовать положительным свойствам характера. Том Джонс с его беспечными пороками не был бы способен разрешить любимой птичке Софьи умереть, как Блайфил со своими осторожными добродетелями не мог бы вступить в сомнительную связь с миссис Белластон. Каждый живой характер - это неделимое целое. Есть недостатки, которые суть непременные следствия необычного развития некоторых добродетелей; есть и такие, которые могут, и такие, которые не могут совпадать с некоторыми видами добродетели, и сочетания их в каждом отдельном характере дают такое законченное целое, что ни одного ингредиента нельзя убрать, не нарушив равновесия остальных. Читая Филдинга, мы входим в общество людей, которых мы знаем так же хорошо, как знаем своих друзей из плоти и крови. Они движутся у нас перед глазами, под влиянием то одного, то другого чувства; каждый во всех случаях действует по подсказке совершенно понятных импульсов и показан так, что сумма импульсов, сложенных воедино, создает характер, в котором сильные и слабые стороны как-то уравновешены. Такое вымышленное лицо становится для нас реальным. Бели оно не жило и не дышало в жизни, оно жило и дышало в произведениях Филдинга, то есть времени его и его страны, отраженных в литературе. По сравнению с такими творениями, в произведениях мистера Теккерея мы слишком часто встречаем раскрашенные картинки, почти всегда блестящие или гротескные, почти всегда немыслимые. Даже Бекки Шарп, хотя и запомнится как одна из фигур в английской литературе, которой, видимо, предстоит долгая жизнь, слишком часто балансирует на грани реального, а одна из главных героинь настоящей книги Беатриса - из тех же материалов, что и Бекки Шарп, только немного измененных, - существо вообще небывалое. Она прекрасна, суетна, бессердечна, кокетка, упустившая несколько богатых партий; однако вдруг начинает осуждать свою никчемность и не в минуту раскаяния, в кратком порыве к лучшему, а так, как оно совершенно несовместимо с ее природой... Мать гордой Беатрисы, которую Эсмонд называет своей госпожой, златокудрая леди, выданная замуж в пятнадцать лет, в двадцать становится опекуншей Эсмонда, которому в это время двенадцать лет. Мальчик становится учителем своей госпожи и ее детей; и она, влюбившись в него по случаю того, что он сам заболел и ее заразил оспой, хранит эту страсть в тайне до самой смерти мужа и лелеет ее как вдова до почтенного сорокалетнего возраста. Все это время Эсмонд называет ее своей госпожой, обожает ее, верит в нее; и все же, хотя он изображен как человек серьезный и разумный и не может не видеть и не чувствовать всей любви, которую изливает на него ангел-вдова, мучает эту несчастную признаниями в своей страсти к ее бессердечной и ветреной дочери, волочится за дочкой с небывалым постоянством при совершенно безнадежных обстоятельствах и все же продолжает боготворить ее мать, эту святую. И лишь в конце концов, когда она достигла сорока лет, понимает, что его миссия в жизни - жениться на ней. Много прекрасных патетических пассажей, много тонких намеков да изредка - проявление истинной страсти - все это не может побудить нас принять или стерпеть такую цепь эпизодов. Так не бывает, и на том кончим... Все образованные читатели, мы в том уверены, от души насладятся "Эсмондом", хотя трудно сказать, насколько библиотеки одобрят смутное впечатление, которое книга оставляет как история жизни. Во многих отношениях она написана рукою мастера, и все же ей грозит гибель, потому что талант и труд тратятся на неудачно выбранный материал. Худшее писание на лучшем фоне имело бы шанс прожить дольше, и мы не можем удержаться, чтобы не высказать наше убеждение, что пока мистер Теккерей строит книги на своем теперешнем отношении к обществу, он строит на песке. ^TЭЛИЗАБЕТ РИГБИ^U ^TИЗ СТАТЬИ "ЯРМАРКА ТЩЕСЛАВИЯ" И "ДЖЕЙН ЭЙР"^U Выдающийся роман - всегда значительное событие для английского общества. Он становится чем-то вроде общего друга, о котором можно говорить правду, не боясь попасть в ложное положение и не смущаясь в выражении чувств. Как нация, мы на редкость застенчивы и сдержанны, а потому весьма неловки в попытках узнать друг друга поближе, хотя, казалось бы, это несложное искусство. Мы вновь и вновь встречаемся в так называемом "свете", соблюдая безмолвный уговор строго держаться в неких границах - быть вежливыми, как требует воспитанность, быть умными, насколько это в наших силах, но корректно не приподнимать тех покровов, которые каждый счел за благо накинуть на свои истинные чувства и склонности. Для этой цели изобретено множество способов, позволяющих со всей полнотой соблюдать букву доброго знакомства и даже дружбы, старательно и умело избегая хотя бы малой искры духа. Мы охотно устремляемся к предметам, к которым каждый может проявить живейший интерес, но при том без малейшего любопытства к внутреннему миру наших собеседников. Наши модные увлечения, такие разные - сегодня благотворительность, а завтра наука - это всего лишь хитрые приемы, помогающие держать ближних на расстоянии. Пусть мы посещаем ученые собрания и собираем пожертвования, и археологизируем, и геологизируем, и двенадцать месяцев в году беседуем с нашими соотечественниками, но об их истинных чувствах узнаем ровно столько, сколько узнали бы о семейной жизни какого-нибудь турка, с которым просидели бы, поджав ноги, на ковре и дружески покуривая трубку ровно такой же срок. Однако есть средства приподнять покровы, столь гармонирующие с нашими национальными нравами, и одно из них - выдающийся роман, особенно, если он близок к подлинной жизни. Мы приглашаем нашего ближнего прогуляться с умышленной и злокозненной целью по-настоящему с ним познакомиться. Мы не задаем никаких нескромных вопросов, не предлагаем неосторожных признаний и даже не пытаемся деликатно выведать его мнение об общих знакомых. Нет, мы просто принимаемся обсуждать Бекки Шарп или Джейн Эйр - и мгновенно достигаем своей цели. В этих двух новых и притягательных характерах есть что-то толкающее обсуждать их. Тут невозможно обойтись полдесятком нравоучительных банальностей и избитых сентиментальных фраз. Даже самым глупым они дают пищу для мысли, а самых сдержанных побуждают говорить. Самые снисходительные невольно ищут сравнений с живыми людьми, чего обычно старательно избегают, самые же остроумные запутываются в парадоксах, которые не в силах отстоять. Кроме того Бекки и Джейн отлично сочетаются и в том общем, что между ними есть, и в своей противоположности друг другу. Обе были гувернатками и обе поднялись в свете на одну и ту же ступень - одна выйдя замуж за своего, по выражению Джейн Эйр, "хозяина", а другая - за сына своего хозяина. Обе вступили в жизнь с более чем скромным капиталом красоты - к Джейн Эйр это слово вообще мало подходит, - ибо нынешние романисты склонны не поощрять наглые претензии одной лишь красоты, а наоборот, стремятся доказать всем, кого это может касаться, как мало ее требуется разумной женщине, чтобы стать кем-то. Обе равно обладают магической способностью узнавать тайны чужих сердец и скрывать собственные, и обеим свойственна физиогномическая особенность, которая толкуется по-разному, а именно - зеленые глаза. В остальном же, однако, между натурами, манерами или судьбой этих двух героинь ни малейшего сходства нет. Они думают и действуют, руководствуясь диаметрально противоположными принципами - во всяком случае, так нас пытается убедить автор "Джейн Эйр" - и, доведись им познакомиться (что нам бы доставило величайшее удовольствие), обе прониклись бы друг к другу одинаковым презрением и отвращением. Иной вопрос, которой из них удалось бы с большим успехом провести другую, и дать на него ответ не так-то просто, хотя у нас на этот счет и есть кое-какие мысли. Первой мы должны обсудить "Ярмарку тщеславия" - роман этот, хотя от пера его автора мы вполне имели право ожидать многого, все-таки захватил нас врасплох. Нам было отлично известно, что мистер Теккерей уже давно облекся в костюм шута, чтобы как можно полнее использовать сопутствующую ему привилегию говорить правду; мы следили за его успехами от номера к номеру "Фрэзерс мэгезин" и на становившихся все лучше и лучше страницах "Панча" - это чудо нашего времени бесконечно ему обязано! - и тем не менее мы оказались совершенно не готовы к меткости наблюдений, глубокой мудрости, безупречному искусству, которые он вплел в легкую ткань и прихотливые узоры "Ярмарки тщеславия". Надо полагать, что теперь уже все успели ее прочесть, но и для тех, кто не успел, излагать сюжет нет надобности. Ведь это не роман в общепринятом значении слова с интригой, преднамеренно построенной так, чтобы подводить к той или иной сцене и раскрывать тот или иной характер, но просто повествование о будничных горестях, радостях, карах и наградах, которые выпадают на долю различных классов рода людского с той же закономерностью, с какой искры летят вверх. Это всего лишь те ставки в игре жизни, какие каждый игрок рано или поздно, но сделает, сколько бы возможностей ему ни выпадало и как бы он ни тасовал колоду обстоятельств. Это всего лишь бойкая и запутанная драма, которую может наблюдать кто угодно и когда угодно, при условии, что он не поглощен всецело мелкими подробностями собственной крохотной рольки, придавая им несуществующую важность, а с тихим любопытством смотрит на подмостки, где актерами и актрисами выступают его ближние. Причем драма эта нигде не усиливается тем общепринятым подкрашиванием, которое, как философски утверждает мадам де Сталь, необходимо литературе, чтобы возместить ее уклонение от правды. И мистер Теккерей не только не осуществляет это право романиста, но даже почти не черпает из кладезя замечательных и совершенно подлинных событий. Правда, в книгу введена битва при Ватерлоо, но сюжетно она приносит одну смерть и одно банкротство, которые могли бы с тем же успехом случиться по сотне разных других причин. А в остальном повествование за малым исключением не выходит за границы той обыденности, которая одним людям дает побуждения для поступков, а другим - предлог погрузиться в дремоту, - это уже в зависимости от их склонностей. Вот такая подлинность и чарует, и удручает. При всей скромности ее материала это одна из самых смешных, и в то же время одна из самых горьких книг, какие нам доводилось читать за долгие и долгие годы. И мы почти тоскуем по капельке преувеличений и неправдоподобности, которые избавили бы нас от ощущения тягостной правдивости, сжимающей наши сердца сочувствием не Эмилиям и Джорджам, действующим в книге, но к родственным им натурам, к бедным людям вокруг нас. В одном смысле такая правдивость оборачивается недостатком. За редким исключением эти будничные персонажи слишком уж похожи на нас самих и на наших ближних, а потому никакой неопровержимой морали вывести невозможно. Мы утрачиваем четкость зрения. Оправдания дурного и разочарование в хорошем мешают нам выносить окончательные суждения: ведь то, на что суждения должны были бы опираться, слишком уж близко к повседневному нашему опыту, который требует, чтобы единственной основой наших мнений были милосердие и терпимость. Лишь в вымышленных характерах, ярко подкрашенных ради точной цели, или в злодеях, рассматриваемых с большого расстояния, ничто не затеняет нравоучительности, не сбивает ее с истинного пути. А стоит попристальнее взглянуть на человека, рассмотреть его жизнь и судьбу с близкого расстояния, и наш умственный взор утрачивает способность различать эту мораль, так как ее заслоняют тысячи не замечаемых прежде смягчающих обстоятельств и свидетельств. И ведь все персонажи "Ярмарки тщеславия" - это же наши собственные любимые друзья и добрые знакомые, только под вымышленными именами. И видим мы их в таком сбивающем с толку свете дурного в хорошем и хорошего в дурном, среди их грехов и прегрешений против них, среди не стоящих хвалы добродетелей и почти извинимых пороков, что не чувствуем себя вправе морализировать по их поводу, и уж тем более судить их, и лишь печально восклицаем вместе с древним пророком: "Увы брату моему!" Каждый актер на многолюдной сцене "Ярмарки тщеславия" являет собой тот или иной тип прихотливого смешения человеческих свойств, который невозможно ни целиком оправдать, ни безоговорочно осудить. Исступленная преданность любящего сердца ложному кумиру, которую мы не можем уважать; слабый тщеславный человек, не дурной и не хороший, заслуживающий в наших глазах больше презрения, чем законченный негодяй; неизгладимые следствия никуда не годного воспитания и стойкие благородные инстинкты, ведущие борьбу в душе легкомысленного повесы; эгоизм и самодурство, как неизбежный жребий тех, кто обладает большим богатством и пресмыкающейся родней; тщеславие и страх перед мнением света, которые вкупе с благочестивыми принципами удерживают человека в пределах респектабельности... Все эти неисчислимые комбинации всевозможных человеческих форм и расцветок лишь весьма слабо искупаются стойкими добродетелями неуклюжего мужчины и добрым сердцем вульгарной женщины, так что мы уже готовы упрекнуть мистера Теккерея за недооценку нашей натуры, совсем забыв, что мадам де Сталь совершенно права и без некоторой толики румян никакое человеческое лицо не выдержит света литературной рампы. Но если эти актеры вызывают у нас боль, нам, раз уж мы говорим откровенно, ничуть не стыдно признаться, что главная актриса никаких нежных струн в нас не задевает. Ведь в "Ярмарке тщеславия", как и в источнике ее названия - беньяновском "Пути паломника", разумеется, есть свой главный паломник, а вернее паломница, которая, к сожалению, пошла не в ту сторону. Но "к сожалению" мы говорим просто из вежливости, ибо на самом деле нам это сугубо безразлично. Нет, Бекки, наши сердца не сострадают тебе и не вопиют против тебя. Ты поразительно умна, и остроумна, и талантлива, и находчива, а мастерские художников в Сохо - отнюдь не лучшие детские с точки зрения нравственного воспитания; и ты вышла замуж еще в нежные годы за шалопая и игрока, и с тех пор должна была жить, полагаясь только на свою хитрость и изворотливость, что не слишком способствует нравственному развитию. Все это так, и можно многое сказать и "за" и "против", тем не менее ты - не одна из нас и потому не можешь вызывать в нас ни сострадания, ни осуждения. Те, кто позволяет, чтобы их чувства возмущались таким характером и такими поступками, как твои, весьма несправедливы и к тебе, и к самим себе. Никакой автор не сумел бы открыто ввести сатанинское отродье в лучшее лондонское общество, и уж во всяком случае не достиг бы таким способом моральной цели, которую себе ставил, но, честно говоря, Бекки в своей человечности, как никто, удовлетворяет наш высочайший идеал женской порочности, при этом очень мало задевая наши чувства и понятия о приличиях. Да, без сомнения, весьма ужасно, что Бекки не любила ни мужа, который ее любил, ни своего ребенка - и вообще никого, кроме себя самой, но будем искренни - негодовать на нее мы не в состоянии: как она могла любить, если у нее не было сердца? Да, весьма возмутительно, что она устраивала всякие грязные делишки, манипулировала своими ближними для своей выгоды и, не задумываясь, готова была растоптать всех, кто оказывался у нее на дороге. Но чего можно от нее требовать, если она была лишена совести? Бедная маленькая женщина оказалась в крайне тяжелом положении - она вступила в жизнь без обычных кредитных писем к двум величайшим банкирам человечности - Сердцу и Совести, и не ее вина, если они не признавали ее чеков. Ей оставалось только вступить в деловую связь с менее солидными ответвлениями банка "Здравый смысл и Такт", которые втайне ведут много операций от имени главной конторы - у них она пользовалась неограниченным кредитом благодаря своей "отличной лобной структуре". Она видела, что эгоизм - это металл, узаконенный чеканом сердца, что лицемерие - это дань, которую порок приносит добродетели, а честность в любом случае опирается на то, что слывет "лучшей политикой". И она прибегала к искусству эгоизма и лицемерия, подобно всем остальным участникам Ярмарки Тщеславия, с той лишь разницей, что сумела довести их до высшей степени совершенства. Ибо почему, оглядываясь вокруг, мы обнаруживаем обилие натур, сравнимых с ней до определенной степени, но ни одной достигшей ее высот? Почему, говоря о той или иной знакомой, мы по доброте сердечной спешим заметить: "Нет, все-таки она не столь дурна, как Бекки!"? Причина, боимся, заключается не только в том, что у нее в отличие от Бекки все-таки есть немножко сердца и совести, но еще и в том, что она не так умна. Нет, отдадим Бекки должное. Как нам всем известно, в этом нашем мире есть достаточно соблазнов, чтобы прельстить святого, а уж тем более бедную маленькую дьяволицу, вроде нее. Она была лишена тех добрых чувств, которые делают нас столь снисходительными. Она видела вокруг себя трусливых поклонников порока и добродетельных простаков, и они вызывали у нее равное раздражение, потому что трусость и простоватость ей были одинаково чужды. Она видела женщин, которые любили своих мужей и все же ели их поедом, обожали своих детей и тем самым губили их, - и презирала этих женщин за столь вопиющую непоследовательность. Порок и добродетель, если только их не подкрепляла сила, в ее глазах не стоили ничего. Слабость характера, благословенный залог нашей человечности, она считала презренным знаком нашего несовершенства. Как знать, не повторяла ли она мысленно слова своего господина: "Падший Херувим! Быть слабым - значит быть презренным!", и недоумевала, отчего мы такие глупцы - сначала грешим, а потом сожалеем об этом. Пусть Бекки видела все в неверном свете, но она поступала в полном соответствии с тем, что видела. Ее доброта исчерпывается легким характером, а ее принципы - практичнейшим здравым смыслом, и мы должны быть благодарны последовательности, с какой она показывает нам, чего они стоят. Другое дело - притворяться, будто подобные натуры в действительности существовать не могут, пусть лояльность по отношению к прекрасному полу и требует такого утверждения. История и не занесенные ни в какие анналы страдания обыкновенных людей показывают нам, что под будничной личиной как мужчины, так и женщины, могут таиться чернейшие бездны порока, наводящие на мысль, уж не служит ли наша земля сиротским приютом для Сил Тьмы, и не посылают ли они к нам своих отродий, заранее снабдив их обратными билетами? Мы не станем взвешивать, насколько законны попытки рисовать в романах таких посланцев, а с полным удовлетворением скажем только, что авторские предпосылки, если их принять, воплощены в образе героини "Ярмарки тщеславия" с неподражаемым искусством и восхитительной последовательностью. Как бы то ни было, а стыдиться малютки Бекки не должны ни адские пределы, ни любезные читательницы - ее практический женский ум во всяком случае бесподобен. Огромное обаяние и утешительность Бекки заключается в том, что мы можем изучать ее без малейших угрызений. Скорбной нашу юдоль делает не зло, которое мы наблюдаем, но нераздельное сплетение добра и зла. Тех, кто наделен не только глазами, но и сердцем, особенно удручают вечные напоминания о том, что "В подлунном гнусном мире этом И благородство служит гнусным целям". Но Бекки избавляет их от подобных страданий - во всяком случае в связи с собственной ее персоной. Какой смысл расточать жалость на ту, у кого не хватает сердца на сочувствие даже самой себе? Бекки безмятежно счастлива - как все те, кто преуспевает на избранном поприще. Вся ее жизнь - одно применение победоносной силы. Стыд никогда ее не мучает, ибо "то совесть всех нас превращает в трусов" - а совести у нее нет вовсе. Она воплощает тот идеал земного благополучия, определить который выпало французу: благословенное сочетание le bon estomac et le mauvais coeur {Хороший желудок и дурное сердце (фр.).}. Ведь ко всем своим превосходным качествам Бекки добавляет еще и отличное пищеварение. В целом, мы не без страха сознаемся, что получаем немалое удовольствие, наблюдая путь этого блуждающего огонька, который увлекает за собой по смрадной грязи безвольные, тщеславные, эгоистичные натуры и умеет играть любую роль от скромной лучинки до ослепительной звезды, как того требуют обстоятельства. Какая дьявольская умница! Какой восхитительный такт! Какое неизменно веселое добродушие! Какое великолепное самообладание! Бекки никогда не обманывает наших ожиданий, никогда не заставляет нас трепетать. Мы знаем, что она всегда найдет выход, наилучшим образом отвечающий ее цели, а нередко и двум-трем с оглядкой на будущее. И с каким уважением относится она к тем правилам порядочности, которыми более добродетельные, но и куда более глупые представители рода человеческого столь часто пренебрегают! Как тонко она подмечает всякую фальшь и подлость! Как безошибочно определяет истинное и благородное! В этом она достойная ученица своего учителя, ибо не хуже него знает, в чем воплощена подлинная божественность, и склоняется перед ней. Она почитает Доббина, несмотря на его большие неловкие ноги, и испытывает к своему мужу куда больше уважения, чем прежде (если вообще не в первый раз!), когда он отнимает у нее не только драгоценности, но и доброе имя, честь и обеспеченность. И не так уж мы уверены, что имеем право называть ее сердце "дурным". Бекки никому не вредит из мстительных чувств и никогда не творит зла удовольствия ради. Источник этот не столько ядовит, сколько скуден живительной влагой. Она даже способна на великодушие, когда ей это ничего не стоит. Как доказывается откровенной отповедью, которой она ради Доббина сражает дурочку Эмилию, побуждая нас отпустить ей многие ее грехи. Правда, ей хотелось отделаться от Эмилии, но не станем придираться! Бекки была женщина бережливая и предпочитала сражать одним выстрелом двух зайцев. И она на свой лад даже честна. Роль жены она первое время играет не только не хуже, но много лучше большинства. А вот как мать она проваливается с самого начала. Она знала, что материнская любовь не по ее части, что отличная лобная структура тут ей не в помощь, - и оказалась способной лишь на вялую подделку, которая никого обмануть не могла. Она чувствовала, что уж этот чек сразу будет признан фальшивым, и совесть... мы хотели сказать, здравый смысл помешал ей предъявить его к оплате. Короче говоря, путь Бекки вызывает у нас боль, только пока он сплетен с путем того, кто в отличие от нее куда более подлинное дитя нашей юдоли. Тех, кто запутался в ее сетях из тщеславия или по низости духа жалеть невозможно - так им и надо! Однако мы не можем простить ей обладания истинной святыней, имя которой любовь, пусть даже это любовь Родона Кроули - ведь он питает к своему маленькому злому духу такое самоотверженное, такое всеочищающее чувство, что перед ним бледнеет любовь многих и многих мужчин лучше него к очень хорошим женщинам. Да, нас оскорбляет, что Бекки принадлежит сердце, пусть даже человека, нечистого на руку. Бедный, обманутый, нечестный, падший и такой стойкий в своей любви Родон! Ты делишь наше сочувствие, наши симпатии с самим Доббином! Инстинкт прекрасной натуры помог майору распознать, что Бекки несет на себе клеймо Отца Зла, а глупость добросердечия помешала полковнику догадаться о нем. Он был пьяницей, игроком, беспринципным негодяем, и все же "Родон - настоящий мужчина, прах его побери!" - как выразился его брат священник. Мы видим его на иллюстрациях - а они очень часто служат восхитительным дополнением текста, - видим его кроткие глаза, жесткие усы и глуповатый подбородок, когда он подает Бекки чашку кофе с немой преданностью или смотрит на маленького Родона с неизъяснимой отцовской нежностью. Все идолопоклонническое чадолюбие Эмилии не трогает нас, как в "глупом Родоне" - его способность любить. Доббин придает ореол благородства всем нескладно скроенным джентльменам среди наших знакомых. Большие ноги и оттопыренные уши с этих пор кажутся несовместимыми со злом. <...> Доббин, неуклюжий, тяжеловесный, застенчивый и до нелепого скромный из-за сознания своей некрасивости, тем не менее во всем верен себе. На какое-то время он превращается в униженно-робкого обожателя Эмилии, но затем рвет эти цепи, как истинный мужчина - и, как истинный мужчина, снова их на себя налагает, хотя уже заметно разочаровался в своей пленительной мечте. Но вернемся на минуту к Бекки. Единственный упрек, который мы могли бы по ее поводу сделать автору, он почти предотвратил, дав ей в матери француженку. В этом умном маленьком чудовище есть столько дьявольски французского! Такая игра природы, как женщина без сердца и совести, в Англии была бы просто тупым извергом и отравила бы половину деревни. Франция же - край подлинной Сирены, существа с лицом женщины и когтями дракона. И нашу героиню можно было бы сопричислить к тому же роду, к которому принадлежит отравительница Лафарж, но только она во всех отношениях выше этой последней, ибо для полного развития своих талантов ей не было надобности прибегать к столь вульгарным средствам, как преступление. Верить, будто Бекки при каких бы то ни было обстоятельствах могла пустить в ход столь низкий прием, а уж тем более попасться, значит подвергнуть оскорбительному сомнению ее тактику. Поэтому нам остается только восхищаться величайшей сдержанностью, с какой мистер Теккерей дал понять, что отходу Джозефа Седли в мир иной могли содействовать кое-какие превходящие обстоятельства. Менее деликатное обращение с этой темой испортило бы общую гармонию замысла. Не тонким сетям "Ярмарки тщеславия" было бы извлечь на берег обременительный груз, рисуемый нашим воображением. Он порвал бы их в клочья. Да и нужды в этом нет никакой. Бедняжка Бекки настолько дурна, что удовлетворит самого пылкого поклонника нравоучительных писаний. Порочность свыше определенного предела ничего не добавляет к удовлетворению даже строжайшего из моралистов, и к большим достоинствам мистера Теккерея принадлежит, в частности, та умеренность, с какой он ее использует. К тому же весь смысл романа, дающего нам в руки этот образчик, чтобы снисходительно прилагать его друг к другу, полностью пропадает, едва вы признаете Бекки виновной в страшнейшем из преступлений. У кого достанет духа сравнить свою дорогую подругу с убийцей? Тогда как сейчас в кругу наших очаровательных знакомых даже самый малый симптом обаятельной бесцеремонности, учтивой неблагодарности или благопристойнейшего эгоизма можно тотчас измерить с точностью до дюйма и надежно подавить, просто приложив к ним мерку Бекки - причем куда успешнее, чем обрушивая на них громы всех десяти заповедей. Благодаря мистеру Теккерею свет теперь обеспечен идеей, которая, как нам кажется, еще долго будет играть роль черепа на пиру в каждой бальной зале и в каждом будуаре. Так оставим же ее нетронутой во всем своеобразии и свежести - Бекки, и только Бекки. Поэтому мы рекомендуем нашим читателям не обращать внимание на иллюстрацию второго появления нашей героини в виде Клитемнестры, которое отбрасывает такую неприятную тень на заключительные главы романа, и не замечать никаких намеков и иносказаний, а просто вспомнить о переменах и опасных случайностях, которым подвержено человеческое существование. Джоз долгие годы провел в Индии. Жизнь он вел дурную, ел и пил неумеренно, а пищеварение у него было куда более скверным, чем у Бекки. Ни одно респектабельное страховое общество не стало бы страховать "Седли Ватерлооского". "Ярмарка тщеславия" в первую очередь - злободневный роман, но не в пошлом смысле слова, примеров чему предостаточно, а как точная фотография нравов и обычаев XIX века, запечатленная на бумаге ярким светом могучего ума, и кроме того на редкость художественная. Мистер Теккерей с необыкновенным умением ведет воображение, а вернее, память своего читателя от одной комбинации обстоятельств к другой, через случайности и совпадения будничной жизни, - так художник подводит взгляд зрителя к теме своей картины с помощью искусного владения колоритом. Вот почему никакое цитирование его книги не воздаст ей должного. Цветник повествования так оплетен и перевит тончайшими побегами и усиками, что невозможно отделить хотя бы один цветок на достаточно длинном стебле, не умалив его красоты. Персонажи романа связаны той взаимозависимостью, без которой изображение будничной жизни вообще невозможно: ни один из них не поставлен на особый пьедестал, ни один не позирует для портрета. Пожалуй, найдется лишь одно исключение - мы подразумеваем старшего сэра Питта Кроули. Возможно... нет, даже несомненно, этот баронет был списан с натуры в гораздо большей мере, чем прочие персонажи романа. Однако, даже если так, это животное являет собой столь редкое исключение, что остается только дивиться тому, как проницательный художник умудрился втиснуть его в галерею, переполненную столь хорошо знакомыми нам лицами. Быть может, сцены в Германии покажутся многим читателям английской книги преувеличенно нелепыми, написанными нарочито грубо и топорно. Однако посвященные не замедлят обнаружить, что они содержат некоторые из самых ярких мазков истины и юмора, какие только можно найти в "Ярмарке тщеславия", и удовольствие от них нисколько не омрачается тем, что автор тут словно бы мечет свои стрелы в наших соседей за границей. И сцены эти совершенно необходимы для полного понимания героини романа, который вообще может рассматриваться, как "годы странствий" Вильгельма Мейстера в юбке, только куда более умного. Мы видели ее во всех перипетиях жизни - и вознесенной и низвергнутой, среди смиренных людей и светских, великих мира сего и столпов благочестия, - и каждый раз она являлась нам и совсем новой и прежней. Тем не менее Бекки в обществе студентов совершенно необходима, чтобы мы могли отдать ей полную меру нашего восхищения. <...> ^TЭДВАРД БЕРН-ДЖОНС^U ^TИЗ "ЭССЕ О "НЬЮКОМАХ"^U Прошло уже полгода с тех пор, как мистер Теккерей выпустил в свет свою последнюю и самую значительную книгу, которая за то время выдержала суд читателей и критиков, сошедшихся в благоприятном мнении и согласившихся, что это мастерски написанное сочинение весьма полезно обществу, перед которым автор развернул картину его жизни с большой правдивостью и тактом. Мы ждем, что сочинителю не будут более адресовать упреки в ожесточенности и нездоровом тяготении к изображению зла, упреки, очень быстро ставшие бессмысленными от бесконечных повторений и послужившие, боюсь, причиной огорчительного суесловия и лицемерия, вошедшего в привычку. Увы, сколь часто все эти блистательные формулы, в которые мы облекаем собственное несогласие или критические замечания, распространяются - и не без нашего участия - как самоочевидные и причиняют людям горе, а нам самим несут невосполнимые потери! Еще недавно имя Теккерея сопровождалось in perpetuum {Постоянно (лат.).} суровым осуждением за выказанный интерес к дурному, равно как за Сатиру и за клевету. Но словно для того, чтоб заглушить порой еще звучащий в наших душах голос правды, вокруг немедля расцвело самодовольство, последовали славословия нашим бессчетным социальным преимуществам и нашему национальному характеру, ибо давно замечено, что тот, кто так охотно сознается в самых неприглядных своих свойствах (будь это истинным смирением, то было бы примером благости, необычайно поучительным для всех христиан на свете), впадает в странную досаду, когда к его словам относятся серьезно, ссылаются на них или же обращают против говорившего, либо считают справедливыми признания в грехах, произнесенные им в церкви. Не есть ли это повседневное смирение чистейшим лицемерием и верхом нашего нечестия? Не закосней мы в показном благочестии, зачем бы нам нелепо отвергать то, что мы сами говорили о себе, когда нам это повторяет брат наш, зачем упорно обвинять в язвительности или мизантропии писателя, правдиво показавшего нам зло, которое мы не можем отрицать, и прегрешения, в которых мы и сами признаемся? Пришла пора покончить с неразумным, ибо превратным мнением, что Теккерей изображает лишь дурную сторону действительности, ибо он, наконец, добился репутации правдивого писателя и как никто стяжал безмерное доверие публики. <...> Увидев в "Ньюкомах" на диво верную картину мира, каким он предстает всечасно, картину пеструю и противоречивую, увидев, как писатель раскрывает многочисленные тайны нашего существования, с благоговейным трепетом снимая с мира пелену непознаваемого, можно ли не внимать ему с почтением и громко не воспеть хвалу за славный дар, не опасаясь впасть в преувеличение, или же умалить его. <...> Мне представляется, что эта книга родилась на свет, прежде всего чтоб вскрыть распространенную болезнь нашего общества - несчастное супружество и показать причины этого недуга - браки, которые заключены отнюдь не на небесах, и если все-таки не в нашем странном мире, то менее всего на небесах... В романе множество семейных пар, которым лучше было б никогда не сочетаться браком; мы узнаем об их последующих несчастьях - больших или не очень, в зависимости от дурных или хороших свойств людей, соединенных узами супружества. Мы видим там мадам де Флорак, святую, набожную, самоотверженную женщину, вся жизнь которой - длящаяся боль и каждый день подобен смерти, она живет так сорок лет, и ей легко сказать со всем спокойствием: "Я не страшусь конца, он принесет с собой великое освобождение". Что будет с Клайвом, соединившим, но не слившим свою жизнь с молоденькой и глупенькой женой? Она ему не пара, она его не понимает, но согласимся все-таки, забыв досаду, что ей скорее свойственна беспечность, а не эгоизм, а если эгоизм, то не закоренелый, - право, она достойна лучшей участи, и несмотря на обстоятельства, их жизнь могла бы быть и лучше. Но Клайв ведь не любил ее, он знал, что его сердце занято другой, но все-таки женился и, значит, совершил дурной поступок - и безрассудный, и жестокий. Старшим казалось, что это замечательная партия - деньги в соединении с молодостью, красотой и дружелюбным безразличием, а посмотрите, как все это кончилось! Что же сказать о браке в высшем свете? О счастье и семейном очаге сэра Бернса Ньюкома, баронета? Если предыдущая история нам кажется ужасной, так какова же эта? Правду сказать, все это нам давно знакомо, мы уже где-то это видели, - да, безусловно, видели в картине "Модный брак", принадлежащей кисти Хогарта; она стоит передо мной во всей наглядности изображенного на ней кошмара и кажется мне живописным воплощеньем "Ньюкомов". Я очень сожалею, что ограниченные рамки очерка не позволяют мне проникнуть глубже в эту социальную проблему, но как ни мелко и ни легковесно поверхностное ее упоминание, я вынужден так поступать. Однако в истории героев этого романа затронута и решена еще одна проблема чрезвычайной важности, которой следует коснуться в этом беглом очерке. Прискорбно обойденная вниманием, она плодит немало грустных и не поддающихся учету следствий. Но в данном случае я меньше сокрушаюсь о краткости того, что собираюсь высказать, ибо все с этим связанное изложено в памфлете о прерафаэлитах, принадлежащем перу Рескина и кое-где в других его работах. Я хочу напомнить тот эпизод романа, где Клайв сообщает своему отцу, что всей душой мечтает стать художником и посвятить себя искусству, но славный полковник Ньюком, который страстно любит сына и с радостью бы умер за него, не в силах здесь его понять. Добро бы сын это придумал для забавы, из утонченного дилетантизма, но стать профессиональным живописцем и жить плодами рук своих непостижимо и непростительно с позиций света, с позиций истинной благопристойности. Клайв должен выиграть нелегкое сраженье, ведь даже Этель не сочувствует ему и смотрит на его мечту сквозь лондонский туман. После всех наших панегириков душе пожертвовали ли мы хоть чем-нибудь ради нее на самом деле? Мы, написавшие о ней бесчисленное множество томов, воспевшие ее под благозвучнейшими именами ради того, чтоб насладиться самым звуком всех этих имен, воздали ей как должно лишь тогда, когда не размыкая уст, в молчании назвали ее Славой Божьей и вняли гласу Бога, который восшумел сильнее грома и плеска вод и был нежнее дуновенья ветерка. Но ради злого духа моды мы осквернили Славу Божью и отвратили слух от вразумляющего гласа. Благоприличия? Когда же мы очнемся и стряхнем с себя кошмарный сон, чтоб перейти от призраков к осознающему себя достоинству труда, к признанию величия любой души? Мне бы хотелось, чтоб при вступлении в жизнь юноши мы, прежде всего, думали не о том, чем ему заниматься, а как, с какою мерой совершенства он сможет исполнять то или иное дело. <...> Тогда мы будем вопрошать иначе: "Где может быть всего полезней данный человек?" На это Бог нам дал ответ: "Всего полезней человек, когда он выполняет то, что доставляет ему больше счастья", ибо в таком свидетельстве есть истина. Но этот ли вопрос, отцы, вы задаете своим детям и учите их задавать себе? Что принесет им больше счастья? Не преходящее блаженство праздности, а продолжительное, подлинное счастье? Это вопрос о том, к чему они наиболее способны, что могут лучше всего делать, как могут лучше всего славить Господа. Если бы их об этом спрашивали с самого начала, если бы это стало правилом и целью наших действий, мне кажется, что мы намного реже бы встречались с безразличием, поспешностью, апатией и глубочайшим утомлением, которые сейчас встречаются повсюду и поражают, как параличом, искусство, власть и человеческие отношения. <...> Касаясь стиля и манеры Теккерея, я нахожу, что невозможно не назвать важнейшие начала его книги: одно - юмористическое, и второе - трогательное, которые так благородно сочетаются. Сначала вспомним юмор автора, он предстает как легкая ирония, разящая сатира и откровенная улыбчивость и веселость - из-за нее-то, главным образом, ревнители религии не одобряют Теккерея. Но мы об этом мало сокрушаемся, пока они такие, каковы сегодня: конечно, очень неприятно быть осмеянными, но нужно согласиться и с писателем - над ними невозможно не смеяться... Я нахожу, что книги Теккерея способствуют победе правды нравственной и жизненной. Нравственной - потому что автор не превращает негодяев в мучеников, обрушивая на их головы несчастья и заслуженные кары, а ставит преступление к позорному столбу и подвергает осмеянию, безжалостным издевкам и полнейшему презрению - только презрение положено испытывать к нему мужчинам, ибо нам не дано измерить все безумные последствия греха. А правде жизни автор помогает, верно изображая неотвратимое возмездие и общую судьбу всех грешников. Мир Теккерея - это не царство грез или волшебных небылиц, где после горя и напастей всем добрым воздается по заслугам и зло, после недолгого триумфа, наказывается по всей суровости, а жизнь, которой мы живем на самом деле, исполненная горя и волнений и даже зависти для тех, кто видит, как высоко вознесены бывают недостойные, и как незыблема несправедливость, и как убого собственное их существование. Что я могу сказать о трогательности написанного Теккерея? Оно необычайно искренно и благозвучно. Мы и не знали, что человеческая речь бывает так напевна - писатель то и дело воспаряет до высот поэзии. Как цвет облагораживает все, что им насыщено, так и большое, сострадающее сердце облагораживает все, чему сочувствует и с чем соприкасается... Я думаю, что Теккерей будет когда-нибудь причислен к величайшим знатокам природы, будет сочтен Шекспиром-младшим в кругу творцов и летописцев, чьи книги издаются с золотым тиснением, в кругу больших поэтов, музыкантов и художников, - всех тех, кого сжигало сострадание к людям и кто в неумирающую песнь и звонкие пэаны сумел переложить людские горести и радости. <...> ^TМАРГАРЕТ ОЛИФАНТ^U ^TИЗ СТАТЬИ "ТЕККЕРЕЙ И ЕГО РОМАНЫ"^U О Диккенсе и Теккерее в грядущем будут говорить, как мы сегодня говорим о столь же разных Ивлине и Пеписе, но если переменится звезда того, кто ныне полновластно царствует в искусстве сочинения романов, стране не миновать братоубийственной войны из-за того, кому из них двоих должно занять освободившийся престол. Впрочем, не станем прежде времени решать этот волнующий вопрос, тем более что для сравнения этих сочинителей, чьи имена так часто произносят вместе, нет никаких реальных оснований, и среди сонма их читателей не сыщется, должно быть, двух людей, столь мало схожих меж собой, как Теккерей и Диккенс. <...> Все хвалят Бекки Шарп и ту историю, в которой ей отведена весьма значительная роль, но всем ли по душе эта умная, скептическая, неприятная книга? О "Ярмарке тщеславия" не скажешь ничего такого, чего бы прежде не заметили другие, иначе говоря, того, что все прохвосты в ней умны и занимательны, все положительные персонажи - дураки, что Эмилия - большая клевета на женскую половину рода человеческого, нежели сама Бекки Шарп, и что роман, пестрящий действующими лицами, читается с огромным напряжением и не дает нам ни малейшего отдохновения, - мы видим лишь, что все достойные герои пасуют перед подлецами, нимало не пытаясь сделать вид, будто уравновешивают чашу зла. Во всем романе нет ни одного героя, который может вызвать хоть намек на сострадание, кроме Доббина, - славного Доббина, наделенного верным сердцем и кривыми ногами. За что майору достались кривые ноги, мистер Теккерей? Неужто не запятнанный моральной шаткостью герой должен платить за это упущение физическим уродством? Однако и кривые ноги при всей их некрасивости приносят их обладателя в заветный край читательской любви, в то время как в душе у самого горячего поклонника талантов Бекки Шарп навряд ли шевельнется это чувство. Правда, и бедная, жалкая глупышка Эмилия способна ненадолго тронуть сердце, когда стоит по вечерам у дома Осборнов на Рассел-сквер, чтобы украдкой бросить взгляд на своего ребенка, но, в целом, она слишком незначительна, чтобы завоевать любовь. Мистер Теккерей написал очень умную книгу, и с этой книгой к нему пришло всеобщее признание и успех. В ней много замечательных достоинств: блестящие и меткие суждения, удачные и неожиданные обороты речи, точно и выпукло описанные сцены, к тому же, это увлекательное чтение, не допускающее и тени скуки. И все-таки, перевернув последнюю страницу, мы понимаем, что из всех героев только один задел нас на живое - один лишь майор Доббин заслуживает толики привязанности. В другом большом произведении, где можно разом лицезреть и принципы, которым следует писатель, и пеструю картину нравов, историком и наблюдателем которых он является, - в "Пенденнисе" - несколько больше досто-хвального. Там мы встречаем Уоррингтона, по счастью не униженного колченогостью, и милейшего Артура Пенденниса, с виду и впрямь похожего на ангела. Досадно, что такой достойный человек, как Уоррингтон, влачит убогое существование в меблированных комнатах на Лэм-Корт и, скуки ради, чтоб заглушить душевную тоску и ощущение бессмысленности жизни, строчит в вечерние часы статейки, судьба которых ему совершенно безразлична. Никто лучше мистера Теккерея не может описать бесцельность человеческого бытия и показать, как с каждым днем уходят без следа дарованные от природы редкостные силы, но все же мы надеемся, что в богатейших кладовых искусства беллетристики найдется средство вызволить героя из объятий злой судьбы. <...> И сам Артур Пенденнис, при всей своей пригожей внешности, успехах в свете, славе романиста - в конце концов, всего только пустейший малый, в котором невозможно видеть не только идеального героя, но и обычного положительного человека - в том есть какие-никакие, а достоинства, тогда как этот джентльмен не может ими похвалиться. Мистер Теккерей нимало не скрывает своего пренебрежения к возвышенности нынешних писаний и не допустит неземную личность главенствовать в своих романах, но в Артуре Пенденнисе слишком уж мало от героя, и там, где нам бы следовало восхищаться, мы, к сожалению, больше склонны презирать. Возможно, таково оригинальное искусство, но не правдивое и не высокое, а, впрочем, даже и не оригинальное, и мистер Пен похож на Тома Джонса, хоть и заткнет его за пояс. <...> Нам не в пример приятней повстречаться с Гарри Фокером, создание которого - особая заслуга мистера Теккерея, в его лице избавившего от забвения подобный тип людей и осветившего их ясным, добрым светом. Славный Гарри Фокер звезд с неба не хватает, не отличается благовоспитанностью и слабоват в правописании, и все же это воплощение порядочности, непоказного, истинного мужества и неподдельной доброты. <...> Да, это, разумеется, не утонченный джентльмен, и только настоящий гений мог пробудить в читателе любовь к такому простаку. Художник менее крупный, должно быть, побоялся бы столь недалекого героя, чьи слабости снижают впечатление, но мистер Теккерей сумел запечатлеть сияние этого неограненного алмаза - его почтение к добродетели, скромность, отзывчивость и неожиданную глубину чувств. Можно ли не удивляться, что писатель, блестяще справившийся с подобной задачей, так мало пользуется этой поистине волшебной стороной своего дарования, но это остается тайною и для него самого. Что лучше - сорвать покров с невидимого зла или открыть добро там, где его никто не замечает. Мистер Теккерей, который любит попугать своих доверчивых читателей туманными намеками на окружающие их со всех сторон ловушки и наводящий ужас на мамаш своими устрашающими недомолвками о скверных мыслях, тревожащих умы их милых школяров, оказывает всем нам важную услугу, когда изображает честных, славных малых, вроде Гарри Фокера, Джека Белсайза и даже Родона Кроули, но не Пенденниса со всеми его редкими талантами, ибо он, если что и призван показать, то прежде всего цену воспитанию и цивилизации девятнадцатого века. Что за чистосердечный, благородный джентльмен лорд Кью, насколько же он выше всяческих Белсайзов! Будь он героем книги, о лучшем не пришлось бы и мечтать. И лишь в одном "Пенденнис" хуже "Ярмарки тщеславия": Бланш Амори намного омерзительнее Бекки, поскольку уступает ей в уме. Как много следует взыскать с мистера Теккерея, чтоб отпустить ему вину перед женской половиной рода человеческого: какую он нам приписал товарку! Нужно создать, по меньшей мере, Дездемону, чтоб искупить такое оскорбление! По силам ли ему вторая Дездемона? Он смог прибавить несколько приятных личностей к числу наших знакомцев, и встречу с Пеном может возместить Уоррингтон, но кто вознаградит читателей за встречу с Бланш? Здесь мы подходим к самому серьезному просчету нашего писателя. Надо полагать, мистеру Теккерею не доводилось видеть женщин, которые уже перешагнули порог детской, но в то же время не примкнули к кругу светских барышень, не чающих души во всех малютках поголовно и поджидающих в засаде мужа побогаче. Образ "прекрасной женщины, задуманной прекрасно", чужд творческой фантазии писателя, возможно, потому, что мистер Теккерей описывает высший свет, который лучше всего знает, и ополчаясь на его пороки, считает их вселенскими пороками, ибо для нашего историка весь мир исчерпывается "хорошим обществом". <...> Расставшись с "Пенденнисом", мы узнаем, что Теккерей покинул прежние пределы и больше не пишет на легком и непринужденном языке сегодняшнего дня, приправленном жаргоном, которым он блистательно владеет, а пишет на классическом английском языке, отточенными антитезами, изящными сентенциями, которыми обменивались те изысканные господа, что украшали себя кружевами, носили пудреные парики с косичками и мушки. Хоть и в "Истории Эсмонда" есть некая серьезная ошибка, мы, тем не менее, не можем не признать, что это замечательно написанная книга. Чуть ли не все подобные романы, которые нам привелось читать, за исключением романов Скотта, в сравнении с ней, не более чем маскарад. Надо сказать, что, несмотря на Рамили, Блейхейм и на Стиля с Аддисоном, автор описывает эпоху отнюдь не великую, но делает это так тщательно и достоверно, что создает не просто исторический роман, а самый точный образец подобного романа в отечественной литературе. Ничто не может быть правдивее и трогательней, ничто не может столь же походить на подлинное жизнеописание, если, конечно, авторы таких жизнеописаний владеют тем прекрасным слогом, каким мистер Теккерей одарил Генри Эсмонда, рассказывающего историю об одиноком мальчике из Каслвуда, о его наставниках и покровителях. Это творение совершенно не только с точки зрения верности жизни, которая непреходяща и нетленна, но также с точки зрения нравов - неуловимых и изменчивых. Гарри Эсмонд не мальчик викторианской эпохи в детском камзольчике, сшитом по моде времен королевы Анны, Эсмонд нимало не опережает свою пору и не глядит на Блейхейм сквозь призму Ватерлоо, затмевающего своим блеском славу давнего сражения. Следя за всеми перипетиями романа, читатель ни разу не почувствует обмана или разочарования, ибо герой не носит маску, чтоб скрыть от нас свое лицо - лицо нашего современника. "Эсмонд" - блестящий, поистине непревзойденный исторический роман, достойный всех рукоплесканий, законно выпадающих на долю сочинителя, преодолевшего столь многочисленные трудности. Однако в этом замечательном произведении, в котором очень много достохвального, - если считать его повествованием о жизни, притязающем на всеобщее сострадание - таится страшная ошибка, она и потрясает самые святые наши чувства и задевает самые заветные пристрастия. Леди Каслвуд, наперсница героя, который поверяет ей свою любовь к ее дочери, сама вознаграждает Эсмонда за огорчения по части нежных чувств, но до чего невыносима мысль, что эта чистая, как ангел, женщина, суровая, как подобает всякой чистой женщине, к малейшему проявлению криводушия, супруга, мать, огражденная любовью непорочных крошек, на протяжении многих лет питает тайную сердечную привязанность к юнцу, которому предоставляет кров! Чудовищная и неискупимая ошибка!.. Известно, что поэты воспевают юную любовь. Порою мода требует от них героя более зрелого, но для того, чтоб героиня средних лет была в какой-то степени приемлема, необходимо описать ее серьезную, долгую и верную привязанность к единственному другу сердца. Любившая двоих не может не лишиться своего первоначального достоинства, и женщину, вступающую в брак вторично, необходимо оправдать насильственностью первого союза или горчайшим и непоправимым разочарованием в супруге. Как бы то ни было, она себя роняет; не удовольствовавшись этим, мистер Теккерей низводит леди Каслвуд окончательно. Чем провинилась Рейчел Каслвуд перед автором, который вынудил ее влюбиться в Генри Эсмонда, пламенного воздыхателя ее дочери, верного слугу ее мужа и ее собственного преданного и почтительного сына? <...> К тому, что уже сказано, еще можно прибавить много слов не столь уж лестных для писателя. Не самое приятное на свете - узнать, что нашим неиспорченным подросткам по окончании школы предстоит нырнуть в пучину "темных" удовольствий, чтоб вынырнуть очистившимися и обновленными, как это было с лордом Кью. Не слишком радует, что нам не миновать, быть может, откровений о наших братьях, сыновьях или отцах, какие Этель Ньюком довелось прочесть в послании герцогини д'Иври. И трудно согласиться, что между чистым духом детства и добродетельностью зрелых лет есть "царство тьмы", через которое проходит каждый юноша. И непонятно, какую пользу извлекает молодежь из утверждений автора, что этот искус неизбежен. <...> Чтоб привести учеников к великому добру, учителю не стоит подвергать их испытанию великим злом. <...> Мы не вполне уверены, что диалоги мистера Теккерея окажут благотворное влияние на наш родной язык. Они очень умны и занимательны и пересыпаны чудесными жаргонными словечками, но мы, признаться, сомневаемся, что, превратив все наши острова в один большой Ист-Энд и научив британцев говорить, как кокни, и острить, как кокни, мы им окажем добрую услугу. Отечественная беллетристика легкого толка уже имеет сильный призвук этого наречия. А наши досточтимые союзники, что обитают по другую сторону канала, не так уж сильно преуспели, сделав всю Францию Парижем, чтоб стоило перенимать подобный опыт. Лондон, конечно, величайший современный город, но это все-таки еще не Англия, хотя язык, которым говорят его бродяги, похоже, вскорости распространится повсеместно, так что когда-нибудь его сочтут классическою речью нашего поколения. Романы мистера Теккерея написаны столь чистым, энергичным слогом, его герои говорят столь выразительным, свободным и забавным языком, что для такого мастера не может быть запретов, но у каждого Диккенса и у каждого Теккерея есть толпы подражателей, и больно наблюдать, как волны лондонского просторечия вторгаются в язык Шекспира и Бэкона и угрожают затопить его в конце концов, и с каждым днем эта опасность нарастает. ^TУИЛЬЯМ РОСКО^U ^TИЗ СТАТЬИ "У.-М. ТЕККЕРЕЙ, ХУДОЖНИК И МОРАЛИСТ"^U <...> Мистер Теккерей уже слишком велик даже для большой розги солиднейших журналов. Долгие годы усердного ученичества на поприще литературы были вознаграждены высоким положением в избранной им профессии. Он пожинает заслуженный урожай доходов и славы, он может позволить себе улыбку по адресу зоилов и хвалу получает как дань, а не как награду. Поэтому мы намерены просто рассказать о том, что нашли в прочитанных нами книгах и какой свет, по нашему мнению, они бросают на талант автора - в частности, на две его стороны, обозначенные в заголовке. Как художник, он, пожалуй, величайший живописец нравов, какого когда-либо видел мир. Он обладает несравненным умением мгновенно и точно схватывать во всем их многообразии особенности людей и общества, а также изумительной памятью и поразительной способностью воплощать свои наблюдения ярко и живо. Его принято сопоставлять с Аддисоном и Филдингом. Быть может, в тонкости обрисовки он уступает первому, но как пресен и скуден "Зритель" в сравнении с "Ярмаркой тщеславия"! Широта и энергия Филдинга, разумеется, вне сравнения, но два из главных его достоинств - богатство второстепенных персонажей и разнообразие характеров - взлетают под потолок, если на другую чашу весов бросить те же качества Теккерея. Филдинг гордится собой, потому что умеет, сохраняя общность, налагаемую профессией, показать различия между двумя трактирщицами. Теккерей же легко нарисует их десятка два - и ни одну из них не спутаешь с другой. Просто диву даешься, с каким количеством людей знакомимся мы в каждом его романе. Возьмите, например, "Пенденниса". Потребуется не менее двух страниц только для того, чтобы перечислить действующих лиц. И каждый роман представляет собой от пятидесяти до ста совершенно новых и не похожих друг на друга личностей. Говоря о нравах, мы, естественно, подразумеваем и людей. Нравы, бесспорно, можно обрисовать и без людей, но лишенное конкретных примеров, это будет безжизненное, бесцветное описание. Тем не менее изображение нравов, в отличие от изображения характеров, обязательно в той или иной мере превращает людей в придаток к костюмам. Мистер Теккерей рассказывает нам о комнате, увешанной "резными золочеными рамами (с картинами внутри)". Таковы творения сатирика и карикатуриста общественных нравов. Человеческие фигуры нужны ему ради обрамления. Человек используется для объединения и иллюстрирования своего общественного окружения. Правда, мистер Теккерей злоупотребляет этим в гораздо меньшей степени, чем большинство художников того же направления. Можно даже сказать, что среди них он выделяется не только плодоносностью воображения, но еще и тем, что гораздо чаще рисует индивидуальные портреты. Тем не менее, в конечном счете он все-таки живописец нравов, а не личностей. Человеческое сердце в обобщении - человек в взаимоотношениях с себе подобными - вот его тема. Актеры его очень индивидуальны и своеобразны - всякий на свой лад, написаны они верно, ярко, великолепно - все по-своему шедевры, однако высший интерес автора не сосредоточен на особенностях характера каждого. Это лишь часть более широкой и обобщенной темы для размышлений. Он изучает человека, но человека как общественное животное, человека, рассматриваемого через опыт, цели и привязанности, находящие выход в его связях с другими людьми, и никогда - человека как индивидуальную личность. Он не углубляется во внутреннюю, скрытую подлинную жизнь, которую любой человек ведет вне общения с себе подобными, ту потаенную келью, которая открыта лишь небесам вверху или преисподней внизу. И он прав: воздерживаясь от таких попыток, он поступает мудро, ибо остается на позициях, где его преимущество неоспоримо, и сохраняет верность своему гению. Но по сравнению с тем, другим, гений этот низшего порядка. Способность исследовать и живописать индивидуальную душу во всей полноте ее связей выше той, которую мы находим у мистера Теккерея. Тут мы сталкиваемся с очень распространенной путаницей. С одной стороны, утверждается, что проникнуть в тайную тайных характера и дальше сходить из нее (что, разумеется, возможно только с помощью воображения) - искусство более высокое, чем использование внешних подробностей, которые собираются с помощью опыта и наблюдательности; с другой стороны, нас убеждают, что куда легче дать волю воображению, чем набрать необходимые запасы сведений о реальной жизни - полагаться на фантазию, вместо того, чтобы верно рисовать окружающую жизнь. Распутать этот узел не так уж трудно. Бесспорно, много легче набрасывать бледные неопределенные тени характеров, почерпнутые из воображения, чем: исходить из внешних проявлений реальной жизни, которая развертывается перед нашими глазами. И много легче выдавать эти тени за нечто подлинное, именно потому что они тени и не подлежат проверке пробным камнем реальности в отличие от характеров, создаваемых вторым способом. Но возьмите более сильный талант, и вверх взлетит уже другая чаша весов. Легче быть Беном Джонсоном или даже Гете, чем Шекспиром. В целом можно сказать, что чем менее стихиен материал, которым пользуется художник, тем меньше воображения ему требуется, и тем менее он - творец: архитектор уступает тут скульптору, историк - поэту, романист - драматургу. Те, кто рисует жизнь общества, обычно обладают не столько творческим характером, сколько способностью к упорядочению разрозненных частностей. В интриге и развитии сюжета мистер Теккерей показывает лишь весьма высокое умение перегруппировывать свои персонажи и аранжировать описываемые события, однако, лучшие из его созданий, бесспорно, рождены процессом творчества: это живые, дышащие люди, отличающиеся от всех остальных не только теми или иными чертами характера, но и тем ореолом индивидуальности, одарить которым способен только гений. Отличительная их черта, свойственный им всем недостаток, как мы уже говорили, заключается в том, что ни один из них не завершен, и индивидуален лишь настолько, насколько это совместимо с неким обобщенным целым. Ни одного из них мы не узнаем исчерпывающе - как знаем себя, как - по нашему убеждению - рисуем в воображении других. Мы знаем о них ровно столько, сколько можно обнаружить в светском общении. Мистер Теккерей глубже не проникает и не дает понять, будто сам знает больше, а, напротив, откровенно объявляет, что ничего больше ему о них не известно. Он рассказывает о их поведении, описывает лишь ту меру чувств и проявлений характера, которая открывается в выражении лица, в поступках, в голосе - и только. Точно вы знакомитесь с реальными людьми в реальной жизни, часто с ними видитесь и мало-помалу узнаете их, как мы узнаем самых близких друзей. Разумеется, узнать больше о человеке никто из нас не способен, но вообразить мы способны много больше, и художник тоже мог бы сообщить нам гораздо больше, пожелай он того. Даже самых близких друзей мы не знаем до конца и всегда полагаемся на воображение. Из тех отрывочных представлений, какими нас снабжают наблюдения и симпатия, мы создаем целое на свой лад, - более или менее соответствующее действительности в зависимости от того, что нам удалось узнать по-настоящему, более или менее завершенное и своеобразное в зависимости от силы нашего воображения. И, разумеется, каждый человек в действительности не совсем таков, каким он представляется каждому из тех, кто его окружает. Но без этой работы воображения, мы вообще ничего друг о друге не знали бы, ограничиваясь лишь смутными разрозненными намеками на нечто, существующее где-то рядом с нами. Быть может, величайшая и высочайшая прерогатива поэзии, или литературы, или... (подойдет любое обобщающее название, которым мы обозначаем искусство, воплощаемое в словах) заключается в том, что художник обретает власть изображать подлинную внутреннюю жизнь и индивидуальный характер живой души и дано это лишь изящной словесности. Драматург и романист обладают способностью вообразить законченный характер и представить нам свое понятие о нем. И чем законченнее, чем убедительнее сумеют они внушить нам его идею во всей ее полноте и потаенности, тем ближе окажутся они к совершенству в своем искусстве. Теккерей же предоставляет читателю полагаться на собственное воображение. Он не дает никаких ключей к рисуемому им характеру, как к таковому, не приобщает нас к образу, живущему в его собственном воображении. Возможно, сам он видит его четко, но далеко не полно, и знает о нем не больше того, что показывает нам. Его более интересуют внешние проявления чувств и характера, чем сам характер. Его цель - нарисовать не законченную, единственную в своем роде натуру, но образ, запечатленный в его сознании всей жизнью общества... Однако индивидуальный характер - предмет гораздо более глубокий и интересный для изучения, а потому произведения таланта, которому привычки, внешние качества и случайные признания человека представляются привлекательнее самого человека, неизбежно разочаровывают нас, ибо полузнакомства с персонажами нам мало. Пока речь идет о подсобных персонажах среднего плана, это особого значения не имеет. Мы узнаем все, что нам хотелось бы знать, о таких действующих лицах, как сэр Питт Кроули, лорд Стайн, майор, Джек Белсайз, миссис Хобсон Ньюком, миссис Маккензи и так далее. Но как рады были бы мы заглянуть в подлинное сердце майора Доббина, Бекки и даже Осборна, Уоррингтона, Лоры! Как неполно, ограниченно, как чисто внешне наше представление даже о неглубоком и суетном Пенденнисе! Что, собственно, знаем мы о полковнике Ньюкоме, если оставить в стороне ореол доброты и честности, окружающий одно из самых восхитительных созданий, когда-либо описанных поэтом? Но к чему сетования? Четкость понимания и законченность - далеко не едины, и на долю одних художников достается одно, на долю других - другое, и лишь крайне редко, если не сказать - никогда, бывают два этих дара в достаточной степени присущи одному человеку. Пусть гений мистера Теккерея и не принадлежит самой высокой сфере, зато в своей - он самый высокий. Живость и верность его обрисовок во многом искупают недостаточное проникновение в глубины человеческой души. Будем же благодарны за то, что он дает нам, и не станем ворчливо требовать большего. Примем же его таким, каков он есть - как дагерротиписта окружающего мира. Он велик в костюмах. А в мельчайших подробностях так даже слишком велик - чересчур уж он на них полагается. Его фигуры соотносятся с шекспировскими, как восковые фигуры мадам Тюссо - с мраморами Парфенона в Британском музее: они выхвачены из современной жизни, и сходство достигается через обилие внешних примет - обилие, чуть ли не слишком обильное. Однако его творения обладают несравненной четкостью, тщательностью отделки, верностью и обстоятельностью всех деталей. Ему присущ особый талант воссоздавать обычную разговорную речь с той взвешенной толикой юмора или трогательности, которые придают ей остроту и занимательность, не лишая правдоподобия. Он разрабатывает тему и воплощает ее так искусно и мастерски, что внимание читателя ни на миг не ослабевает. Он берет нечто общеизвестное и превращает его в новинку, словно гончар, в чьих руках бесформенный ком глины становится кувшином. Страница за страницей он повествует о самых будничных делах со свежестью непреходящей весны. Он великий мастер драматического метода, который последнее время столь сильно тяготеет над искусством повествования. Быть может, величайшее обаяние его произведений заключается в удивительной уместности слов, мыслей и чувств, которыми он наделяет своих разнообразных персонажей. И они у него не просто выражают свои мысли, - он умудряется без малейшей утраты естественности чуть-чуть усиливать тон, что придает особое очарование тому, что говорит каждый из них... Если бы способность создавать ощущение реальности была бы залогом высочайшего творческого таланта, Теккерей, возможно, занял бы место выше всех когда-либо живших писателей - выше Дефо. Способ, каким Теккерей создает это ощущение реальности, более сложен, чем метод Дефо. Тот довольствуется прямолинейным приемом, ведет повествование от лица своего героя. Теккерей же добивается своего эффекта во многом благодаря тому, что непрерывно связывает повествование с той или иной стороной нашего собственного будничного опыта. Его романы подобны сети, каждая ячейка которой соединена узлом с подлинной жизнью. Многие романисты обитают в собственном, ими созданном мире. Теккерей же засовывает своих персонажей в калейдоскопический будничный мир, в котором живем мы. И про них нельзя сказать "совсем, как живые", - они просто люди. Нам кажется, что они где-то рядом и в любой день мы можем познакомиться с ними воочью. Сюжеты у него, как и характеры, лишены завершенности. Он начинает там, где начинает, без какого-либо на то основания, а кончать у него и вообще оснований нет. Он вырезает из жизни кусок, какой ему вздумается, и отправляет его господам Брэдбери и Эвансу. В "Ярмарке тщеславия" и в "Пенденнисе" персонажи расхаживают, как им заблагорассудится, и для заключения их можно собрать в любую минуту. "Ньюкомы" начинаются историей деда Клайва, а основания, по каким роман завершается раньше кончины его внуков, к искусству ни малейшего отношения не имеют. Но это, в сущности, технический недостаток, зато во всем, что касается воплощения, Теккерей являет нам такое мастерство, что кажется, будто он обладает тайной магией - столь непринужденно достигает он совершенства, столь легка его рука. Повествование его напоминает пейзаж, который возникает под кистью великого художника словно по наитию, а не в результате сознательных усилий. Романист, описывающий внешнюю жизнь людей, оказывается в невыгодном положении в том смысле, что он больше зависит от своего опыта, чем писатель, ставящий своей целью создание индивидуального характера. Как известно, поэт действительно способен силой фантазии и временным преувеличением неких слагаемых своей натуры создать характер, подобия которому никогда в жизни не наблюдал. Гете подтверждает это собственным примером. По его словам, в юности он рисовал характеры ему вовсе неизвестные, но правдивость их была подтверждена его наблюдениями в зрелые годы. Такое свидетельство тем более ценно и потому, что Гете, как никто другой, ценил наблюдательность, и потому, что тонкое умение наблюдать, несомненно, помогло ему взыскательно проверить точность описаний, которые, как он говорит, он почерпнул из глубин собственной натуры. Разумеется, даже допустив, что человек создает какой-то характер совершенно независимо от живых наблюдений, нельзя забывать, что ему все-таки требуется фон, чтобы показать этот характер, и чем шире его знания, тем лучше он может развить свою идею. Однако такому художнику все же нужно меньше, чем Теккерею или Филдингу. Эти двое полностью ограничены пределами своих наблюдений, а потому находятся в постоянной опасности повторить себя. Мистер Теккерей более поражает неистощимостью своей изобретательности в применении накопленных знаний, чем широтой охвата. Его плодовитость поражает даже еще больше, когда мы обращаемся к находящимся в его распоряжении ресурсам. Он стоит на несколько неопределенной полосе между аристократией и средними классами - это его излюбленная позиция - и, очевидно, ведет наблюдения из гостиных и столовых. За человечеством он следит из клубов и помещичьих домов, военных видел главным образом на полковых обедах, с юристами далеко не на короткой ноге, хотя и связан с Темплом, более или менее осведомлен в жизни художников и, разумеется, хорошо знает мир профессиональных литераторов, хотя и остерегается извлекать особую пользу из этого своего опыта. В провинциальной Англии, особенно в небольших городах, он не ощущает себя дома и мало знаком с чувствами и образом жизни низших классов. О столичных франтах ему известно исчерпывающе много, а знакомство его с лакеями чрезвычайно широко. Возможно, у него имеются в запасе еще кое-какие материалы, однако уже замечаются легкие признаки истощения его ресурсов. Карта местности нам уже достаточно знакома, и мы примерно представляем себе, где проходит пограничная ограда. Поразительным остается необыкновенное разнообразие ландшафтов внутри этой ограды. Однако есть одно направление, где ресурсы мистера Теккерея с самого начала выглядели удивительно скудными. Очень любопытно, как мало зависит он от способности мыслить, как он ухитряется существовать только на самой поверхности вещей. Быть может, он столь тонко наблюдает нравы потому, что не пытается проникнуть глубже. Он никогда не ссылается на тот или иной принцип, никогда не проясняет пружину действий. В его книгах нельзя найти того, что принято называть идеями. В этом отношении Теккерей уступает Филдингу настолько же, насколько в других он, по нашему мнению, его превосходит. Читая Филдинга, убеждаешься, что он был мыслящим человеком, и его произведения опираются на множество мыслей, хотя они и не вторгаются в них прямо. Дефо неизменно вызывает представление о деятельном сильном интеллекте. Сила произведений Теккерея питается силой его чувств, ему присущи большой талант и энергичный ум, но не intellectus cogitabundus {Интеллект размышляющий (лат.).}. Прочтите его прелестные и красноречивые лекции о юмористах. Казалось бы, уж тут мысль должна бы дать знать о себе, но ее нет и в помине. Он просто излагает свои впечатления об этих людях, а когда он говорит об их характерах, можно лишь воздать почтительную хвалу чуткости человека, который столь тонко улавливает отличительные черты очень разных натур. Мы менее всего желали бы, чтобы лекции писались иначе; мы убеждены, что тихая задумчивость, с какой мистер Теккерей всматривается в этих людей, прикасается к ним, исследует их, гораздо поучительнее, чем любые хитроумные рассуждения о них, стоит много больше и способна создать куда более верное впечатление о том, какими они были на самом деле. Но столь же характерной чертой является и уклонение от мысли. Странно видеть на странице, где теккереевская оценка Стерна сопровождена заметкой Колриджа, столь близкое соседство прямо противоположных подходов к вопросу. Теккерей никогда не рассуждает, никогда не продвигается шаг за шагом от одного дедуктивного вывода к другому, но полагается на свою интуицию, взывает к свидетелю внутри нас, утверждает что-то и предоставляет этому утверждению воздействовать на читателя самостоятельно - либо оно убедит вас и вы с ним согласитесь, либо не убедит, и вы его отвергнете. Именно так провозглашались величайшие нравственные истины, - и, возможно, иначе их провозгласить вообще нельзя, - но ведь мистер Теккерей великих истин не провозглашает! В лучшем случае он обобщает некоторые свои наблюдения над обществом. Нет, он отнюдь не лишен определенной толики той квинтэссенции широкого знания людей, которая справедливо зовется мудростью, но она далеко не соответствует силе и проникновенности его восприятия. Он отдает немало места задумчиво прочувствованным рассуждениям о разных явлениях жизни. Однако все они, кроме тех, которые непосредственно посвящены чувствам, кажутся новыми и ценными только благодаря своей форме - было бы нетрудно перечислить главные его положения и пересчитать, как часто они встречаются. Он постоянно внушает нам, что "Книга пэров" - это отрава английского общества, что наши слуги выносят нам в людской беспощадные приговоры, что хорошее жалование, а не любовь делает няньку более усердной, что банкиры женятся на графских дочерях, и наоборот, что муки безответной страсти в могилу не сводят, что еще ни один человек, подводя итог своих долгов, ни разу не перечислил их все до единого. Список этот можно не продолжать. Однако какими банальными ни кажутся эти утверждения, если называть их подряд, сведя к самой сути, автор неизменно находит для каждого какое-то новое прелестное выражение или пример, так что они не приедаются. Чувства и симпатии - вот стихия мистера Теккерея. Они заменяют ему силу логики. Поэтому в женские характеры он проникает глубже, чем в мужские. Он еще ни разу не нарисовал - и не может нарисовать - мужчину с твердыми убеждениями или философским умом, и даже в женщинах его почти исключительно интересует интуитивная и эмоциональная сторона их натуры. Эта особенность придает произведениям мистера Теккерея некоторую худосочность и поверхностность. Нигде он не оставляет печати мыслителя. Даже его провидение более метко и тонко, чем глубоко. Однако искренность его симпатий делает его особенно чутким к тому, что прячется на пограничной полосе между сердечными привязанностями и интеллектом, где расположен край тщетных сожалений и трогательных воспоминаний, обманутых надежд и умягченной грусти, засеянное поле любви и смерти в каждой человеческой душе. Голос симпатий мистера Теккерея и нежен и мужественен, когда же писатель позволяет нам поверить, что он не смеется над собой, голос этот достоин звучать в святая святых сердца. Найдется ли в царстве литературы хоть что-нибудь более проникновенное, чем мысль упокоить разбитое сердце старого полковника Ньюкома в богадельне Серых Монахов? Трогательность мистера Теккерея хороша, но его юмор - еще лучше, он оригинальнее, взыскательнее. Писатель никогда не ограничивается просто смешным или нелепым. Ирония - вот основа его остроумия, ею пронизаны его книги. Он играет со своими персонажами. Самые простые вещи, которые они говорят, автор умеет обернуть против них же. Ему мало нарисовать человека смешным, он заставляет его самого выставлять напоказ свою смехотворность и радуется тому, что бедняга даже не подозревает об этих саморазоблачениях. С действующими лицами своих романов он обходится так, словно имеет дело с живыми людьми. Остроумие для него не игрушка, но оружие, и каждый выпад должен оставлять рану. Пусть укол и беззлобен, но он должен кого-то задеть. Писатель никогда не фехтует со стеной. Сатира его тем горше, чем он невозмутимее. Он большой мастер насмешек и ядовитых намеков и умеет нанести тяжелый удар легким оружием. Для воплощения крайних нелепостей он выбирает форму бурлеска и ищет для пародирования что-то очень конкретное. Он принадлежит к тем, кто сам над своими шутками не смеется. И смеяться читателя он заставляет не так уж часто, хотя может вызвать смех, когда захочет. Фокер - лучший из наиболее смешных его созданий. В целом же он серьезен, даже печален, но никогда не остается равнодушным к перипетиям судеб, которые описывает, а принимает в них живое участие, хотя чаще предпочитает скрывать, кому отданы его симпатии. В глубине души он таит теплый, почти страстный интерес к своим творениям. Для него они такие же реальные люди, как и для остального мира. Особенности его таланта делают неотразимо соблазнительным переход на личности, однако теперь он в открытой форме себе этого уже не позволяет. Ранние дни "Блэквуда" и "Фрэзера" давно прошли. И все же было время, когда он задал "Эдваджорджилитлбульвару" суровую, хотя и не вовсе беспощадную трепку; а когда сам подвергся нападению "Таймс", куснул в ответ свирепо и больно. Он склонен занашивать свои юмористические приемы до дыр. Желтоплюш с его своеобразным диалектом забавен и поучителен, но в конце концов не мог не надоесть. Орфографические нелепицы - довольно ограниченный источник смеха, а остроумие мистера Теккерея порой уж слишком зависит от чуткости его слуха к оттенкам произношения и рабской покорности, которой он добивается от искусства правописания. Имитировать с помощью типографских литер он умеет не хуже, если не лучше, Диккенса. Однако его чувство юмора иное, чем у этого последнего, и отзывается почти исключительно на странности людей или их взаимоотношений. Смешное в вещах он замечает несравненно реже Диккенса. Описание щетки Костигана, как "очень диковинной и древней" остается чуть ли не единственным, и он почти никогда не высмеивает даже внешность своих персонажей, за исключением случаев, когда костюм или манера держаться выдают те или иные черты характера. Совсем иные у него и карикатуры. Диккенс берет все нелепое и смешное, что ему удалось заметить, и соединяет этот материал в совершенно новом образе, принадлежащем только ему. Теккерей же рисует все, как оно есть, и только подчеркивает смехотворные или достойные презрения частности. Поэтичность его таланту несвойственна. Он просто владеет стихом в той степени, какой можно ожидать у человека его способностей, и умеет этим пользоваться, а блестящий язык обеспечивает необходимую легкость и владение рифмой. <...> Красоту он чувствует горячо и живо. Если бы его негативный хороший вкус, отвергающий все безобразное и неуместное, равнялся бы его позитивному хорошему вкусу, обнаруживающему и ценящему все прекрасное, читать его книги было бы много приятнее. Красоту он видит везде, любовь к ней смешивается с нежностью его натуры и смягчает те его страницы, горечь которых иначе была бы непереносимой. <...> Что же касается дурного вкуса, то доказательств в его книгах можно отыскать более чем достаточно. Взглянуть на светское общество глазами лакея - мысль весьма счастливая, однако - хорошенького понемножку, а мистер Теккерей безжалостно нас перекармливает. Мы можем сослаться на сурово прямолинейного Уоррингтона и повторить следом за ним, что "прислуга миссис Фланаган и горничная Бетти не то знакомство, которое следует поддерживать джентльмену", и нас не удивляет "самый соблазнительный" взрыв негодования, которым "Джимс" завершает свою карьеру в "Записках Желтоплюша". У подобного рупора есть то преимущество (если это можно назвать преимуществом), что через его посредство можно высказывать такие вульгарные, оскорбительные, задевающие чужое достоинство вещи, какие уважение к себе или стыд никогда не позволят произнести от своего имени. Это способ псевдоперекладывания ответственности. Но если мы воздаем должное Шеридану за остроумие, то должны воздать должное Теккерею за его вульгарность. Эта особенность заметно обезображивает его творения и сказывается не только в увлечении и легкости, с какими он проникает в душу лакея, но и в страсти к поискам и выставлению напоказ самых мелочных и недостойных подробностей. Мы не порицаем юмориста, обнажающего вульгарность вульгарного человека и извлекающего из нее все смешное, что только можно. Саморазоблачающаяся театральная вульгарность, если ею не злоупотреблять, служит одним из справедливейших и вернейших источников смеха. А порицаем мы вульгарность в тоне произведения - обвинение, которое невозможно подтвердить ссылками на такую-то главу, стих такой-то, ибо ее можно только почувствовать, но не определить. Тем не менее, мы добавим пример, поясняющий, что имеется в виду. В первом томе "Ньюкомов" нам рассказывают, как Уоррингтон и Пенденнис устраивают в Темпле званый завтрак, на который приглашены малютка Рози с маменькой. Очень милая, полная очарования картина: рассказчик упоминает "веселые песни и приветливые лица", сообщает, какими "счастливыми" казались старинные мрачные комнаты, когда их "осветило юное солнечное создание". Так какая же злополучная мысль заставила его уронить на это описание жирную кляксу? "Должен сказать без ложной скромности, что завтрак наш удался на славу. Шампанское было заморожено именно так, как следовало. И гостьи не заметили, ч_т_о н_а_ш_а п_р_и_с_л_у_г_а м_и_с_с_и_с Ф_л_а_н_а_г_а_н у_с_п_е_л_а в_ы_п_и_т_ь с у_т_р_а п_о_р_а_н_ь_ш_е". Нас не щадят и дальше - в конце описания вновь упоминается "миссис Фланаган в весьма возбужденном состоянии". Бесспорно, пачкать чистое и светлое впечатление от этой сцены, не только введя в нее образ пьяной прислуги, но настойчиво упоминая о ее состоянии, это очень вульгарно. (Гл. XXIII, разрядка Роско.) Другой неприятный недостаток порождается не просто ложным вкусом, но чем-то более глубоким, скрытым в самой сущности его гения. "Ярмарка тщеславия" - так по сути называется не один роман мистера Теккерея, но все они. Разочарование, неизбежно постигающее любые человеческие желания и надежды, сбываются они или нет, пустота светских соблазнов, непрочность привязанностей, безжалостность судьбы, безнадежность борьбы, vanitas vanitatum {Суета сует (лат.).} - вот его темы. Усталость и уныние - вот ощущения, которые оставляют его книги. Пока вы читаете, талант автора поддерживает бодрость вашего духа, но потом наступает такой его упадок, словно вы и правда брошены в широкий мир, не имея ни надежд, ни устремлений вне его пределов; ваше горло словно першит от пыли и пепла, а в ушах звенит от бессмысленного шума и бормотания бесчисленных голосов. Искусство способно достичь самых глубоких истоков страсти - благоговение, горе и даже ужас подчинены его власти не меньше, чем смех и душевный покой. Оно может потрясти сердце, заставить дрожать все его струны силой чувств, сходной с болью, но оставить сердце неутоленным, беспокойным, тревожным - нет, не в этом назначение искусства. Быть может, порой и позволительно приобщить его к бурям, смятению, нескончаемым бедам реальной жизни. Однако разрешается это лишь на краткий срок, слишком уж особый это источник волнения! Опустить же занавес, когда сознание читателя утомлено мелкими неприятностями, озадачено непреодоленными трудностями и удручено несовершенством достигнутых целей, значит пренебречь высоким и целительным влиянием искусства, злоупотребить властью, которую оно дает. Старинные романы, где пары счастливо воссоединяются, чтобы затем наслаждаться безоблачным счастьем до самой смерти, показывают более глубокое понимание истинного назначения искусства, чем мистер Теккерей, который не в силах удержаться, чтобы не перевернуть еще одну страницу и не показать нам, что столь долго любимая, столь долго неприступная Эмилия не приносит своему мужу особого счастья, и который вновь возвращается к благородной Лоре, чтобы сообщить нам, что, выйдя замуж за человека, во всех отношениях столь далеко ей уступающего, она неизбежно должна была утратить былую высоту духа и натуры. Философию мистера Теккерея, как Моралиста, можно назвать религиозным стоицизмом, опирающимся на фатализм. Стоицизм этот исполнен терпения, мужественен, полон доброты, хотя и меланхоличен. Это не столько умение твердо принимать гонения судьбы, сколько слепая пассивная покорность божественной воле. Его фатализм связан с внутренним признанием бессилия человеческой воли. Он убежденный скептик. Нет, не по отношению к религии или благоговейной вере, вовсе нет, но по отношению к принципам, человеческой воле, к власти человека над собой, касается ли это исполнения долга или сознательного выбора и достижения своих целей. Он верит в бога _вне пределов нашего мира_, а человека любит изображать игрушкой бушующего моря - ветер и волны носят его, куда хотят, порой он попадает на светлый счастливый островок, где чувства обретают покой, но для того лишь, чтобы вновь оказаться во власти ночи и бури; временами пловца ободряет и укрепляет блеснувший в вышине яркий луч, он умело правит своим суденышком, старается избежать враждебных стихий или одолеть их, однако законы навигации ему неведомы, у него нет порта, куда направлять путь, и нет компаса, чтобы этот путь определять. Цветы удовольствия, учит писатель, можно да, пожалуй, и должно рвать, пока вы молоды, но, предупреждает он, пыл ваш скоро угаснет, удовлетворение честолюбивых желаний оставит лишь горький вкус во рту, а слава - самообман. Нежные же привязанности, единственное истинное благо жизни, слишком часто губит беспощадная судьба, да они вовсе не так сильны и непреходящи, как нам мнится. А потому он может посоветовать нам только радоваться от души, страдать мужественно и сохранять терпение. Он разговаривает с вами, как один подданный Князя сей юдоли с другим. У него нет ни стремления исправлять мир, ни желания искать спасительного средства. Его призвание - показывать времена такими, какие они есть, и, особенно, то, как распалась их связь. Его философия требует принимать людей и вещи такими, какие они есть. Он являет собой замечательный пример того, как сила интеллекта воздействует на нравственное начало и убеждения. Насколько нам известно, он ни разу в жизни не задал вопрос "почему?" - разве только в доказательство кому-то, что нет у него ответа "потому". Сильнейшее ощущение обязательности нравственной правдивости, глубочайшие уважение и симпатия к простым и прямодушным характерам не сочетаются у него с интеллектуальными выводами. Никогда не достало бы ему интереса спросить вместе с Пилатом "Что есть истина?". Его всецело занимают нравственные симптомы, и, пристально изучая людей, поглощенный наблюдениями над тем, как по-разному встречают они всяческие жизненные перипетии и невзгоды, он не пытается выносить свой приговор в вопросах морали. И даже редко их обсуждает. А если и обсуждает, то щепетильно отказывается класть свою гирю на ту или иную чашу весов. Во всех остальных случаях он готов выступить от собственного лица, но тут старательно прячется. Иногда он прямо предупреждает вас, что не отвечает за слова, вложенные в уста того или иного персонажа, а чаще превращает вопрос в волан, который отбивает то один, то другой участник драматического диспута, а потом роняет его точно на середине - пусть подбирает, кто хочет. Такого рода ум и порождает в значительной мере тот скепсис, о котором мы говорили. Не может быть не скептичным писатель, если он видит обе стороны вопроса, но так и не обзавелся принципами, позволяющими твердо выбрать какую-нибудь одну из них, если у него нет свода незыблемых правил, чтобы на них опираться, и лишь нравственные инстинкты спасают его сознание от полного хаоса. Только эти инстинкты служат ему для проверки человеческих характеров и порядочности человеческих поступков, и в тех случаях, когда достаточно их одних, они действуют безошибочно, ибо у него они благородны и честны. Он объявляет, что рисует человеческую жизнь, но тот, кто при этом не опирается на религиозную подоснову, которая одна лишь делает жизнь человеческую не просто обрывками мимолетных грез, неизбежно оказывается несовершенным художником и ложным моралистом. И мистеру Теккерею не укрыться за утверждением, что истинное благочестие заранее исключает смешение религиозных идей с легкой литературой. Во-первых, мы вовсе не требуем постоянного видимого присутствия религиозного элемента - или вообще зримого его введения. Но пусть самый дух книги и картины жизни в ней в конечном счете основываются на нем, или хотя бы полностью не игнорируют его, как один из важнейших компонентов понятия о нашем мире. А во-вторых, потому, что мистер Теккерей позволяет себе (и вполне уместно, по нашему мнению) благоговейно вводить тему религии и рисовать смиренные души, уповающие на утешение и поддержку свыше, однако при этом, изображая религиозное _чувство_, он исключает _подлинный дух_ религии и не находит места для чаяния высшей жизни, хотя мир наш был создан ради того лишь, чтобы дать поприще этому чаянию. У нас есть и еще один упрек к картине, рисуемой мистером Теккереем - взгляд его на мир чересчур уж суетен: за сарказмами и сатирой всюду слишком уж проглядывает подспудное восхищение мирскими благами, особенно теми, которые он обличает с особым ожесточением, то есть деньгами и титулами; и, самое главное, этому сопутствует унизительная чувствительность к мнению окружающих, независимо от того, как он к ним относится и уважает ли их мнение. Когда читаешь его, невольно возникает ощущение, будто он сознает в себе слишком сильную тягу к тому, на что всегда готов обрушить нравственное негодование, будто за язвительностью его шуток скрывается, как сказал поэт, "...тот дух, что породил презрение к себе, а после - смех над этим же презреньем". Иначе, какое странное заблуждение могло бы заставить человека с умом и сердцем мистера Теккерея предаться сосредоточенному созерцанию низости, ложного стыда и гнусного преклонения света перед чисто мирскими благами? Как он мог допустить, чтобы столь неприятная тема настолько им завладела, что подчинила себе все его мысли? Как Свифт копался в грязи, так Теккерей копается в низости. Он обожает препарировать любую ее форму, выслеживать и подстерегать ее на каждом углу, выворачивать наизнанку, обличать ее, склонять и спрягать. Он видит, что английское общество поклоняется золотому титулованному тельцу, и гневно ниспровергает кумир. Но этого ему мало: он стирает его в порошок, который затем подмешивает ко всему, чем угощает нас. Мы знаем, что в мире существуют подобные вещи, но правильно ли поступает писатель, постоянно навязывая их нашему вниманию? Ведь чем меньше подвергнется человек их влиянию, тем лучше - с этим все считаются. Мы знаем, что низость и подловатость присущи и нам самим, но лучший способ сладить с ними - это глядеть ввысь, попрать их ногами, а не рыться носом в земле, и извлекая их на свет, гордиться нашим смирением и честностью. Некоторые повести Теккерея проникнуты добрым ласковым духом - например, "История Сэмюела Титмарша и знаменитого бриллианта Хоггарти" (кстати, приятно узнать, что автор относит ее к самым любимым своим произведениям), "Киккельбери на Рейне", "Доктор Роззги и его юные друзья" и другие. Во всех них недостатки человеческой натуры высмеиваются мягко и беззлобно, и повествование ведется тоном легкой, беззаботной, но взыскательной насмешки и нежного сочувствия. <...> Однако в большинстве его произведений те склонности, о которых мы говорили, создают темный и неприятный фон, на котором он пишет резкими черными и белыми мазками. Английское общество в его изображении выглядит безотрадным, и впечатление это ничем не смягчается. Причина отчасти заключается в упоре на присущие ему забавные стороны, а отчасти в злополучном пристрастии автора. <...> Животный эгоизм, языческая суетность, забытая честь, нарушенные клятвы, азартные игры, поистине все роды порока <...> превращаются в материал для блистательной сатиры, остроумных шуток, добродушных насмешек и презрения, умеряемого скептицизмом. Общество дурных мужчин и дурных женщин никого еще не облагораживало. Так неужели что-то меняется, если в книгах сделать их забавными и тем привлекательными? "Ужасная предсмертная песнь раскаявшегося трубочиста", в которой Сэм Холл делает из своей судьбы назидание, подкрепленное проклятиями, несомненно, обладает мрачным юмором, - ее даже почти можно назвать гениальным творением - однако мы не приводим наших дочерей послушать ее. Порочность имеет свою смешную сторону, но порой английские дамы ранят наш слух, снисходительно упоминая "эту очаровательную маленькую злодейку Бекки". Мы вовсе не утверждаем, что порочная или даже падшая натура - модель, недостойная внимания художника, отнюдь нет, и мы не утверждаем, что эта тема недостойна комедии, однако мы утверждаем, что ее не следует подавать в комическом свете. И мы настаиваем, что слишком уж сближать подлинный порок со смехом, значит, грешить против хорошего вкуса и благой назидательности. Их можно чередовать, но не смешивать, и уж тем более - соединять почти химически на манер мистера Теккерея. Вы лишаете силы нравственное негодование, веселой насмешкой или беззаботным смехом смягчаете и затушевываете суровую реальность греха. Мы не знаем книги, более отталкивающей контрастом между фарсовой, почти балаганной формой и отвратительной ничем не смягченной гнусностью и низостью содержания, чем история мистера Дьюсэйса, изложенная со всеми орфографическими выкрутасами Желтоплюша. В сердце мистера Теккерея живет жгучая ненависть к низости и лицемерию. Иногда она вырывается наружу, ничем не прикрытая. Но и покров шутливости, конечно, только прячет ее. Однако маска беспристрастия неотъемлема от его искусства и отдельные взрывы возмущения бессильны перед тоном вселенской терпимости и насмешливости, выбивающей сверкающие искры остроумия из капканов, расставленных дьяволом. Грех - это огонь, а мистер Теккерей превращает его в фейерверк. <...> Словно в противовес этим режущим глаз пятнам в произведениях мистера Теккерея, его гений обладает особой, светлой стороной, озаряющей его страницы чистым приятным солнечным светом. Редко когда в книгах воплощается сердце столь искреннее и доброе. Чувства у него сильные и жаркие, натура - честная, правдивая, благородная. Его негодование, как опаляющая молния, поражает жестокость, низость, предательство. Он всей душой ценит мужество, прямодушие, благородство. Хотя его чувство смешного, его остроумие слишком часто питаются злом и безнравственностью, ему ведомо более достойное сочетание: с удивительной проникновенностью и мастерством он соединяет юмор и трогательность. Если его произведениям в целом недостает цельности, глубины и четкой нравственной убежденности, если грех в них приемлется, как часть того, что есть, а не отвергается, как отклонение от того, что должно быть, они тем не менее преподают важный урок с помощью примеров, более красноречивых, чем отвлеченные поучен