Теккерей в воспоминаниях современников ---------------------------------------------------------------------------- М., "Художественная литература", 1990 OCR Бычков М.Н. ---------------------------------------------------------------------------- ^TНЕИЗВЕСТНЫЙ ТЕККЕРЕЙ^U Коль скоро писатель-юморист лучше других обнаруживает, чувствует и высказывает правду, мы уважаем, ценим, порой любим его. И поскольку его задача - оценивать жизнь и особенные качества других людей, мы извлекаем урок из собственной его жизни, когда его уже нет. (Теккерей. Лекция о Свифте) Литературная слава, как, впрочем, любая, капризна. Случается, что из-за ее прихотей один писатель при жизни получает сторицей, тогда как другой, вовсе не уступающий ему талантом, добивается признания слишком поздно, когда уже не достает сил и времени насладиться успехом. Именно так разыграла история XIX столетия партию литературного соперничества "Диккенс - Теккерей". Слава пришла к Диккенсу рано и не покидала его до последнего часа. Иначе сложилась творческая судьба Теккерея. В 1847 г. незадолго до того, как в свет стали выходить первые выпуски самого известного романа Теккерея "Ярмарка тщеславия", не только рядовые читатели, но даже многие критики-профессионалы затруднились бы ответить на вопрос: "А кто это - Теккерей?" А между тем Теккерей был вовсе не новичок в литературе. К этому времени он успел написать и издать две книги путевых очерков, повесть "Кэтрин", откровенную полемику с "Оливером Твистом" Диккенса, отчаянно смешные, но вовсе не безобидные пародии, составившие цикл "Романы прославленных сочинителей", сокрушительную в своем обличительном пафосе "Книгу снобов". Вскоре после смерти Теккерея в 1863 г. один английский критик писал: "О Теккерее рано говорить подробно. Чтобы по справедливости оценить его, нужна дистанция". Ему вторил известный литератор, пародист Дуглас Джерролд: "Я был знаком с Теккереем в течение восемнадцати лет, и все равно я не знаю его". Этот парадокс попытался объяснить американский журналист Джон Кук: "Меня всегда поражало несоответствие настоящего облика Теккерея тем злобным карикатурам на него, которые выходили из-под пера некоторых английских критиков". И на портретах, принадлежащих кисти известных живописцев: С. Лоренса, Д. Маклиза, - на многочисленных фотографиях перед нами как бы разные люди. Так и кажется, что настоящее лицо Теккерея ускользает, не поддается воплощению. Но даже по прошествии времени не появилось фундаментальных работ, в которых была бы предпринята попытка разобраться в истинном вкладе Теккерея в развитие английского и мирового искусства. Его постоянно сравнивали с Диккенсом, выверяли его достижения по Диккенсу, что, по сути своей, было неверно - трудно себе представить более непохожих друг на друга писателей. Настоящее открытие Теккерея, классика XIX в., состоялось лишь в нашем веке, во второй его половине. У этой парадоксальной ситуации есть, однако, объяснение. У Теккерея был свой взгляд на многие истины, представления и верования эпохи. Он терпеть не мог вычурности, преувеличений, экзальтации. Мгновенно их распознавал - будь то популярный "готический роман тайн и ужасов" Анны Радклифф, романтическое кипение страстей Байрона, которого Теккерей сурово критиковал, или дивные сказки Диккенса, в гениальном таланте которого он не сомневался. "Искусство романа, - писал Теккерей в письме известному критику Дэвиду Мэссону, - в том и состоит, чтобы изображать Природу, передавать с наибольшей силой и верностью ощущение реальности... Я не думаю, что Диккенс надлежащим образом изображает природу. На мой вкус, Микобер не человек, но ходячее преувеличение, как собственно и его имя - не имя, а лишь гротеск. Этот герой восхитителен, и я от души смеюсь над ним, но он не более живой человек, чем мой Панч, и именно поэтому я протестую". Известный романист, драматург Бульвер-Литтон приучил викторианскую публику к романтически-возвышенному облику преступника. Однако Теккерей в своем "Барри-Линдоне", лишив повествование красивости, очарования тайны, показал истинное, психологически и исторически точное, а потому совсем не привлекательное лицо преступника. Замахнулся Теккерей и на самое святое в викторианской морали - на добродетель, на всех этих ангелоподобных героинь, которые были почти обязательной принадлежностью романов того времени. Кэтрин, героиня одноименной повести Теккерея, выросшая в воровской среде, в отличие от диккенсовского Оливера Твиста, чудодейственным образом сохранившего незапятнанной свою душу в притоне Фейджина, оказывается воровкой и убийцей. Такова неумолимая логика правды и закон реалистического видения жизни у Теккерея. Настаивая на своем праве изображать людей, а не героев, Теккерей в подзаголовке к "Ярмарке тщеславия" сделал важное уточнение - "роман без героя". Мало того, что викторианский читатель не успевал уследить за псевдонимами этого, как остроумно назвал его английский критик, "летучего голландца английской литературы" (у Теккерея их было не меньше дюжины), читатель, привыкший к автору-поводырю, чувствовал себя потерянным, когда без подсказки приходилось искать ответ на вопрос, кого одобряет Теккерей в своих книгах, а кого нет. В самом деле, как Теккерей относится к такому отпетому негодяю, как Барри Линдон, зачем он передоверил ему повествование? И отчего в палитре, которой написан образ Бекки Шарп, не только черная краска? И вообще, кто он, этот неуловимый автор? Хоть он подписал "Ярмарку тщеславия" не псевдонимом, но своим настоящим именем, все равно - неуловим: слишком много у него обличий. Кукольник, дергающий своих героев-актеров за веревочки, то он вдруг становится в позу и объявляет, что не имеет к описанному никакого отношения, то, махнув рукой на им же самим придуманные правила, вдруг втискивается в карету, где едут его герои, и, позабыв, что сюжету полагается развиваться динамично, начинает пространно комментировать слова и поступки героев. Или же, прервав повествование, обращается к читателю напрямую с задушевной, поучительной беседой. Не только средний, но и весьма искушенный читатель не знал, как ему воспринимать эту прозу. Недоумевали и коллеги Теккерея по перу. Английская поэтесса Элизабет Баррет-Браунинг и один из самых блестящих умов того времени историк Томас Карлейль назвали "Ярмарку тщеславия" желчной, злой, не возвышающей душу книгой, увидели в ней лишь жестокую сатиру на современное им общество, но не заметили дидактической посылки автора, не менее отчетливой, чем в аллегорическом романе Джона Беньяна "Путь паломника", откуда Теккерей позаимствовал заглавие для своей книги. Противоположно суждение Шарлотты Бронте, поклонницы таланта Теккерея, посвятившей автору "Ярмарки тщеславия" второе издание "Джейн Эйр"; "Книга эта мощная, волнующая в своей мощи и еще больше впечатляющая". Но и она укорила его за нравственный релятивизм "Пенденниса", решив, что автор и его герой - одно лицо. Но сколь бы противоречивы и уклончивы ни были отзывы современников на "Ярмарку тщеславия", в историю английской, как и в историю мировой литературы, Теккерей вошел прежде всего как автор этого романа. Живой, иронический ум, превосходное образование, точнее, самообразование (Теккерея готовили по юридической линии, но он, тяготившийся "мертворожденной университетской премудростью", так и не окончил Кембриджа), знакомство и дружба с выдающимися людьми эпохи: великим Гете, историком Карлейлем, Браунингами, теоретиком литературы Генри Льюисом, знаменитым переводчиком Омара Хайяма на английский язык Эдвардом Фицджеральдом, наконец, личные трагедии - психическая болезнь жены, юной Изабеллы, драматическая любовь писателя к жене близкого друга Джейн Брукфилд, разрыв - все эти обстоятельства вылепили облик писателя, которого многие его современники, знакомые с ним только по книгам, называли "циником", а близкие друзья - одним из самых благородных, щедрых и мужественных людей. Дарование Теккерея было разнообразным. Он был отменным журналистом-профессионалом - на страницах известного английского сатирического журнала "Панч" на протяжении долгих лет печатались его корреспонденции, рецензии, обзоры литературных новинок; замечательным лектором, хотя лекциям его не были свойственны броскость и театральность Диккенса; эрудиция, юмор, прекрасная речь Теккерея сделали его очень популярным в кругах английской интеллигенции того времени. Теккерей обладал и поэтическим даром, писал лирические стихи, эпические поэмы, но, пожалуй, самая интересная страница его поэтического наследия - дерзкие, остроумные пародии. Есть еще и Теккерей-художник. Как он сам не раз говорил, лишь провидение, представшее перед ним в лице Диккенса, помешало ему стать профессиональным художником, иллюстратором-графиком уровня Крукшенка, Лича, Тенниела, наследником традиций великого Хогарта. Дело было, впрочем, так. Первые выпуски "Посмертных записок Пиквикского клуба" со смешными иллюстрациями Роберта Сеймура уже успели полюбиться читателям, когда художник внезапно покончил с собой. Нужно было срочно искать замену. Диккенс объявил конкурс. В числе претендентов на роль нового иллюстратора "Пиквика" был и некий Теккерей. Прихватив с собой папку с рисунками, в основном карикатурами и сатирическими зарисовками, он пришел на прием к молодому писателю, имя которого уже гремело на всю Англию. Но Диккенс отклонил кандидатуру Теккерея. Рисовать Теккерей начал еще в школе. Рано проснувшийся в нем дар комического дал ему возможность подмечать любые проявления смешного и уродливого. Поля его учебников, тетрадей, книг были испещрены карикатурами на товарищей, учителей, набросками литературных персонажей. Уже после смерти Теккерея на одном из книжных аукционов за весьма солидную сумму был продан принадлежащий ему в школьные годы латинский словарь: все свободное пространство в нем было занято карикатурами на "всю эту классическую муть", как называл Теккерей античных богов и героев, неприязнь к которым сохранил на всю жизнь. Его карандаш стал еще проворнее в годы, когда он не столько учился, сколько мучился в Кембридже. Систематическим занятиям, к которым у него, к огорчению родителей, не было ровным счетом никаких склонностей, а уж тем более к совершенно праздным, как он был убежден, "размышлениям об углах и параллелограммах", он предпочитал чтение и рисунок. В Кембридже он впервые попробовал себя и в жанре иллюстрации, в основном остро-сатирической, шаржированной. Поля читанных им в ту пору книг - "Дон Кихота" Сервантеса, "Робинзона Крузо" Дефо, "Джозефа Эндрюса" Филдинга - так же заполнялись иллюстрациями. Его сатирическая сюита по мотивам знаменитого "готического" романа Уолпола "Замок Отранто" - откровенное издевательство над ужасами и псевдопатетикой. Высокие и утонченные, а на самом деле, ходульные чувства романтиков переводились Теккереем в сниженно-бытовой план. Так и не окончив Кембридж, Теккерей отправился в Германию, где собирался приобщиться к шедеврам мировой живописи, хранившимся в немецких музеях, а также улучшить свое знание немецкого языка. В Веймаре он был принят самим Гете, который обратил внимание на "шалости" его карандаша. После Германии Теккерей едет в Париж, учится у одного французского художника, знакомится с французским искусством, особенно графикой. Но вот наступает пора возвращения в Лондон, что же станет его профессией? Именно в это время судьба сталкивает Теккерея с Диккенсом. Отвергнутый Диккенсом как художник, Теккерей не бросил рисовать - слишком сильна оказалась в нем художническая склонность. Он рисовал всюду - на полях книг, счетах в ресторане, театральных билетах, прерывал текст писем, чтобы быстрее "Договорить" мысль карандашом, иллюстрировал - и с блеском - свои произведения. По всей видимости, рисунок отвечал нервному, ироническому, требующему немедленного действия темпераменту Теккерея. Даже когда он стал всеми почитаемым автором "Ярмарки тщеславия", по временам его тяготили цепи, приковавшие его к письменному столу. Чтобы писать, Теккерей должен был сделать усилие: нередко до последней минуты откладывал перо, бывало - второпях заканчивал работу, когда уже в прихожей ждал посыльный от издателя. Рисунок же, напротив, позволял ему быстрее и, по собственному признанию, точнее выразить занимавшую его мысль. До сих пор неизвестно количество созданных Теккереем рисунков: многие потерялись, другие осели в частных коллекциях. По некоторым, весьма предварительным сведениям, общее число приближается к 2000. В одном журнале "Панч" их было помещено 400! "Если бы мы только сохранили все эти бесчисленные рисунки, которые он так щедро оставлял в альбомах знакомых дам, на полях рукописей, в дневниках, письмах!" - в сердцах воскликнул вскоре после смерти Теккерея его первый биограф и близкий друг английский писатель Энтони Троллоп. Теккерей - далеко не единственный пример совмещения в одном лице живописного и литературного дарования. Среди английских писателей можно вспомнить Уильяма Блейка, Данте Габриеля Россетти. Создавал акварели и офорты Виктор Гюго, оставил иллюстрированные наброски к "Запискам странствующего энтузиаста" Э.-Т.-А. Гофман. Рисовали Пушкин, Лермонтов, Достоевский. Хотя мера художественного дарования им была отпущена разная, в любом случае это свидетельство избытка творческой энергии, настоятельно требующей выхода. Как показало время, Теккерей оказался лучшим иллюстратором собственных произведений. Некоторые придирчивые критики считали, что в этих иллюстрациях есть профессиональная небрежность ("Ему не хватает терпения!"), ощущается спешка: нарушены законы перспективы. Но сколько в них выдумки, юмора! Рисунки по-новому раскрывают Теккерея, но и вместе с тем позволяют глубже вникнуть в самую суть его искусства как писателя, для которого характерны и определенная статичность, и небрежение внешним действием, и особое внимание к портрету - на начальном этапе творчества к внешнему, в зрелые годы - к внутреннему, психологическому. Хотя Теккерей в своей двуединой деятельности и примирил две стороны своего таланта, в душе постоянно шла напряженная внутренняя борьба: рисование в чистом виде неудержимо влекло его. И поэтому неудивительно, что в его обширном и пока еще не достаточно изученном литературно-критическом наследии далеко не последнее место занимают статьи о живописи и живописцах, говорящие о глубоком знании предмета, вкусе. Помня свой печальный опыт с Диккенсом, он, кого молва, памятуя его сатирические эскапады, считала циником, был предельно тактичен в обращении с начинающими художниками. Уже на склоне лет, пробуя одного молодого человека на роль иллюстратора в возглавляемом им журнале "Корнхилл", он предложил ему нарисовать свой портрет; но при этом поспешно добавил: "Со спины". Он прекрасно понимал, что юноше будет невыносимо работать под взглядом мэтра. В романе "Ньюкомы" (1852) он нарисовал обаятельный, в значительной степени автобиографический образ художника Клайва, в повести "Приключения Филиппа в его странствованиях по свету" (1857) вывел престарелого художника Джона Ридли, а самому Теккерею принадлежат такие высокие слова об искусстве живописи: "Быть живописцем и в совершенстве владеть своей кистью я считаю одним из благ жизни. Счастливое соединение ручной и головной работы должно сделать это занятие необыкновенно приятным... Тут есть занятие, тут есть сильное ощущение, тут есть борьба и победа, тут есть выгода. Чего более вправе требовать человек от судьбы?" * * * И все же почему Диккенс отклонил кандидатуру Теккерея как возможного иллюстратора "Пиквика"? Даже беглый взгляд на рисунки, которые разложил перед Бозом молодой художник, говорил, что это - профессионал. Конечно, Диккенс был плохим судьей: он не слишком разбирался в тонкостях искусства графики, ему было безразлично, что в линиях Теккерея угадывается влияние видных французских карикатуристов - Гаварни и Домье. Однако в рисунках-шаржах на бестолковых школьных учителей, на дам света и полусвета, на снобов всех мастей и оттенков, в политических карикатурах на Луи-Филиппа он интуитивно угадал сатирика. А Диккенсу нужен был добрый юморист, подмечающий смешные стороны жизни, но закрывающий глаза на людские пороки. И потому он произнес слова, в которых наметился будущий конфликт двух самых известных английских писателей XIX столетия: "Боюсь, что Ваши рисунки не рассмешат моего читателя". Личные и творческие взаимоотношения Диккенса и Теккерея - одна из любопытнейших страниц в истории английской литературы XIX столетия. Погодки (Диккенс родился в 1812 г., Теккерей - в 1811 г.) и соратники (с их именами прежде всего связывается представление о славе английского романа XIX столетия), они были не похожи друг на друга во всем. Выросший в семье, над которой постоянно висела угроза разорения, никогда не простивший родителям унижения, которое он испытал, работая совсем еще мальчиком на фабрике ваксы "Уоррен", Диккенс страшился финансового краха, безудержно утверждал себя, стремясь стать членом того общества, к которому по праву рождения не принадлежал. Сын рано умершего чиновника индийской колониальной службы, Теккерей вырос в обеспеченной, интеллигентной семье. У него были прекрасные, по-настоящему дружеские отношения не только с матерью, женщиной образованной, но и с ее вторым мужем, майором Кармайклом-Смитом, который принимал самое деятельное участие в судьбе пасынка. Потакал его юношеским прихотям, прощал мотовство. Он же помог Теккерею определиться и профессионально, вложил деньги в журнал "Нэшнл стэндард", корреспондентом которого стал молодой литератор, отвергнутый Диккенсом как иллюстратор. Мать и отчим стали для Теккерея надежной поддержкой, когда на него обрушилось тягчайшее горе - психическая болезнь жены, превратившая ее пожизненно в инвалида, а его - в фактического вдовца с двумя маленькими дочерьми на руках. Человек крайне эмоциональный, весь во власти минуты и настроения, Диккенс мог быть безудержно добрым и столь же неумеренно нетерпеливым даже с близкими и друзьями, безропотно сносившими капризы его поведения. Он был ярок и неумерен во всем: любовь к преувеличению, гротеску, романтическое кипение чувства, бушующее особенно на страницах его ранних романов, были свойственны ему и в обыденной жизни. Покрой и сочетание красок в его одежде не раз повергали в ужас современников, манеры и стиль поведения поражали - вызывали восхищение (вся его подвижническая общественная деятельность - борьба за улучшение условий существования работниц на фабриках, изменение системы образования) или, напротив, недоумение ("оплот и столп" домашнего очага в глазах викторианской публики, он сделал семейный скандал достоянием общественности, объяснив в письме к читателям мотивы разрыва с женой; тяжело больной, он, несмотря на запреты врачей и мольбы детей, продолжал публичные чтения своих романов перед многотысячной, обожавшей его аудиторией). Другое дело - Теккерей. Безжалостный сатирик и смелый пародист, он был терпимым, терпеливым и в высшей степени доброжелательным человеком. Ревниво оберегал семейную тайну, не жалуясь на свой крест, воспитывал двух дочерей, стоически сносил болезнь, которая из года в год подтачивала его и, наконец, свела в могилу. Был ровным в отношениях с коллегами, первым всегда был готов протянуть руку не только помощи, но и примирения, что и произошло, когда они поссорились с Дикенсом. Скандал был глупым, сейчас кажется, что он не стоил и выеденного яйца, но в те годы стал поводом для публичных объяснений, писем, статей. Поведение в нем двух главных действующих лиц - Диккенса и Теккерея - как нельзя лучше выявляет особенности их характеров. Диккенс, поддавшись настроению, поддержал некоего мистера Йейтса, крайне пренебрежительно отозвавшегося в своей статье о Теккерее, в частности, об обстоятельствах его семейной жизни. Теккерей потребовал исключения Йейтса из клуба, членом которого состояли все трое. Он был последователен и настойчив, защищая честь и принципы. Но он же, спустя несколько лет, увидев уже тяжко больного Диккенса, хотя Диккенс и был явно неправ во всей этой истории, окликнул его и первым в знак примирения протянул руку. Воззрения их на искусство также были полярны. Каждый утверждал Правду - но свою. Диккенс создавал гротески добра (Пиквик) и зла (Квилп, Урия Гип), его безудержное воображение вызвало к жизни дивные романтические сказки, где правда идей важнее и значительнее правды фактов ("Лавка древностей", "Рождественские повести"), и монументальные социальные фрески, в которых масштабному, критическому осмыслению подвергались практически все современные Диккенсу общественные институты. И из-под пера Теккерея выходили монументальные полотна - "Ярмарка тщеславия", "Генри Эсмонд", "Ньюкомы", "Виргинцы". И его сатирический бич обличал несправедливость и нравственную ущербность. И Теккерея, как и Диккенса, о чем красноречиво свидетельствует переписка, влекло изображение добродетели, но... И это "но" очень существенно. Не склонный к теоретическим рассуждениям, Диккенс оставил крайне скудное литературно-критическое наследие. Тогда как по многочисленным статьям, эссе, рецензиям и лекциям Теккерея можно составить полное представление о его эстетических воззрениях, в частности, о его понимании реализма в искусстве. "Я могу изображать правду только такой, как я ее вижу, и описывать лишь то, что я наблюдаю. Небо наделило меня только таким даром понимания правды, и все остальные способы ее представления кажутся мне фальшивыми... У меня нет головы выше глаз". Современная Теккерею критика окрестила писателя "апостолом посредственности". Даже Шарлотта Бронте писала: "Его герои неромантичны как утро понедельника". Подобно великим юмористам - Сервантесу и особенно Филдингу, которого он особенно ценил, Теккерей полагал, что человек - это смесь героического и смешного, благородного и низкого, что людская природа бесконечно сложна и что писатель, в свою очередь, должен не упрощать природу на потребу толпе, но по мере сил и таланта показывать ее многообразие и все ее противоречивые проявления. Теккерей являет пример писателя, у которого выраженный дар комического уживался с благородством чувств. Отнюдь не всегда в прозе Теккерея слышится свист бича, и далеко не всякое осмеяние порока по душе писателю. Например, Ювенал и Свифт для него слишком злы и нетерпимы. Его идеал другой - юмористический писатель, "веселый и добрый автор будничных проповедей". Сила социального и нравственного воздействия прозы Теккерея не только в обличении, но во всепроникающей иронии, обнажающей фальшь, порок, претенциозность и не жалеющей при этом даже самого себя. Честертон, понимавший эту особенность художественной манеры Теккерея, остроумно заметил, что книгу очерков об английских снобах мог бы в принципе написать и Диккенс, но только Теккерей мог сделать такую важную приписку к заглавию - "написанную одним из них". В своеобразии его иронии и весьма непростом понимании жизни отчасти содержатся объяснение относительно малой популярности Теккерея при жизни. Современники Теккерея ценили комизм ради комизма и потому с такой готовностью откликались на романы Диккенса, особенно ранние, где всегда есть целый ряд забавных, веселых, хоть и не всегда связанных с общим замыслом и потому легко изымаемых из всей структуры эпизодов. Викторианский читатель ценил гротеск, отдавал должное сатире, был сентиментален, с радостью умилялся добродетели и скорбел о поруганной невинности. Теккереевская ирония оставляла его равнодушным, а иногда и пугала. Слезы, которые исторгала у него смерть Крошки Нелл из "Лавки древностей" или же маленького Поля из "Домби и сына", нравственно возвышали его - в том числе и в собственных глазах. Но смех от иронических замечаний или отступлений Теккерея настораживал - в любую минуту он грозил сделать своей мишенью и самого читателя. Привыкший к черно-белой краске (Квилп - Нелл, мистер Домби - Флоренс и т. д.), этот читатель с трудом принял и поздние романы Диккенса, в которых, начиная с "Дэвида Копперфилда", все отчетливее проглядывала темная сторона души, "подполье" человека. А уж что говорить о "сером" цвете, цвете психологических откровений Теккерея? Подобная эстетика, эстетика полутонов, порожденная новым взглядом на человека, была тогда делом будущего. Ее начнут разрабатывать в конце XIX столетия, освоят в начале ХХ-го. Современникам Теккерея его маски, пантомима с Кукольником, отступления, которыми пестрят его романы и которые усложняют собственно авторскую позицию, казались чуть ли не художественными и этическими просчетами. И вот в статьях, рецензиях обзорах, посвященных Теккерею, замелькало слово "циник". Перечитывая сегодня, на исходе XX столетия, программную лекцию Теккерея "Милосердие и юмор" (1853), созданную более века назад и не потерявшую значения по сей день, недоумеваешь, как могло случиться, что автора этих высоких, прекрасных строк так часто называли циником, мизантропом, себялюбцем. Он же, устав от этого несмолкающего хора и оставив надежду доказать недоказуемое, на пороге своей смерти отдал суровый приказ дочерям: "Никаких биографий! пусть читают мои произведения - там запечатлелся мой образ". И они, вынужденные подчиниться воле отца, сделали все от них зависящее, чтобы затруднить на долгие годы доступ к личным бумагам, рукописям, черновикам, переписке. Книги о Диккенсе заполняют библиотеки. Монографии о Теккерее поместятся на нескольких полках. Есть среди этих немногочисленных исследований и биографии. К числу классических относится та, что была создана другом и учеником Теккерея, видным английским писателем Энтони Троллопом. Она вышла в свет вскоре после смерти Теккерея. Читая ее, трудно отделаться от мысли, что автор, боясь оскорбить память Теккерея слишком пристальным вниманием к его личности, решил воспроизвести лишь основные вехи его судьбы. В таком же ключе выдержана и другая известная история жизни и творчества Теккерея, вышедшая из-под пера Льюиса Мелвилла. В ней также мало Теккерея-человека, как и в книге Троллопа. В XX в. о Теккерее писали такие блестящие умы, как Лесли Стивен и Честертон, но они, к сожалению, ограничились вступительными статьями и предисловиями. 24 декабря 1863 г. Теккерея не стало. Даже по меркам XIX столетия умер он рано, едва достигнув пятидесяти двух лет. Проститься с автором "Ярмарки тщеславия" пришли более 2000 человек; ведущие английские газеты и журналы печатали некрологи. Один из них был написан Диккенсом, который, позабыв многолетние разногласия и бурные ссоры с Теккереем, воздал должное своему великому современнику. В потоке откликов на смерть писателя особняком стоит небольшое стихотворение, появившееся 2 января в "Панче", известном сатирическом журнале, с которым долгие годы сотрудничал Теккерей. Оно было анонимным, но современники знали, что его автор - Шерли Брукс, один из постоянных критиков и рецензентов "Панча", давнишний друг и коллега Теккерея. Неожиданностью было среди карикатур и пародий, шаржей и бурлесков, переполнявших страницы журнала, видеть это серьезное и полное глубокого чувства стихотворение. Рисуя образ человека, которого он и его коллеги по "Панчу" знали и любили, Ш. Брукс постарался в первую очередь опровергнуть расхожее мнение о нем как о цинике. * * * Теккерея переводили в России, начиная с 1847 г.; уже в 50- 60-е гг. прошлого века были изданы все его большие романы: "Ярмарка тщеславия", "Пенденнис", "Генри Эсмонд", "Ньюкомы", "Виргинцы", "Дени Дюваль". "Теккерей составил себе европейскую славу", - восторженно восклицал критик журнала "Отечественные записки". "Ярмарку тщеславия" знают все русские читатели", - вторил ему рецензент из "Сына Отечества". "Отечественные записки" за 1861 г. писали, что "Теккерей стоит далеко впереди самых знаменитых имен в списке юмористов". Периодические издания разных направлений и ориентации наперебой печатали все, что выходило из-под пера Теккерея. Нередко одно и то же произведение публиковалось параллельно в разных журналах и в разных переводах. "Ярмарка тщеславия" (или "Базар житейской суеты", как называли роман в самых первых русских переводах) вышла в 1850 г. в приложении к журналу "Современник" и в "Отечественных записках". Также и "Ньюкомы": в 1855 г. этот роман появился практически одновременно в приложении к журналу "Современник" и в "Библиотеке для чтения". В числе переводчиков Теккерея был сам Иринарх Иванович Введенский, блестяще представивший русскому читателю Диккенса. Переводили Теккерея В. В. Бутузов, В. А. Тимирязев, бабушка А. Блока Е. Бекетова. На страницах журналов и газет печатались не только его крупные произведения, но и многочисленные повести, рассказы, эссе. Жанр рассказа и эссе, в котором выступал Теккерей, по своей художественной сути был родственен "физиологическому очерку", получавшему все большее распространение в русской словесности. Поэтому не будет преувеличением сказать, что переводы Теккерея косвенно могли влиять на процесс формирования русского реализма XIX в. Русские критики, в числе которых, в первую очередь, необходимо назвать Александра Васильевича Дружинина, сделавшего немало для популяризации творчества Теккерея в России, сознавали, что Теккерей - писатель особый, что автор "Ярмарки тщеславия" - глашатай нового аналитического, психологического направления, которое только еще начинала осваивать русская, да и вся европейская словесность. В этом отношении показателен эпизод, о котором рассказывает Достоевский в письме к Страхову от 28 мая 1870 г.: "Давно уже, лет двадцать с лишком назад, в 1850 г., я зашел к Краевскому, и на слова мои, что, вот может быть, Диккенс напишет что-нибудь и к новому году можно будет перевести, Краевский вдруг отвечал мне: "Кто... Пиккенс... Диккенс убит... Теперь нам Теккерей явился, - убил наповал. Диккенса никто и не читает теперь". Среди писавших о Теккерее встречаются имена многих русских классиков: Герцен, Гончаров, Тургенев, Некрасов, Писарев, Короленко, Достоевский, Толстой, Чернышевский. И все же сердце русского читателя безраздельно было отдано Диккенсу, популярность которого в России, действительно, была феноменальной. Всю жизнь, у себя на родине и у нас, в России, Теккерей находился в тени великого собрата по перу. Русской публике, очарованной, завороженной Диккенсом, не слишком нравился голос этого ироничного, желчного, пугающего своей психологической обнаженностью английского романиста. Вот мнение Л. Н. Толстого, который, как можно судить по его переписке, дневникам, разговорам, не раз обращался к Теккерею. Однажды на вопрос, как он относится к творчеству английского писателя, Толстой отмахнулся, в другой раз заметил, что "ему далеко до Диккенса". После обстоятельного знакомства с "Ярмаркой тщеславия", "Генри Эсмондом", "Ньюкомами" в письме к Н. А. Некрасову от 1856 г. Толстой замечает: "Теккерей до того объективен, что его лица со страшно умной иронией защищают свои ложные, друг другу противоположные взгляды". При этом нелишне вспомнить, что теккереевская тема снобизма занимала Толстого, начиная с "Детства и отрочества" и вплоть до "Анны Карениной". Он сам на манер Теккерея восставал против лжи, лицемерия, цинизма светской жизни. И еще. Хранящийся в Яснополянской библиотеке экземпляр романа "Ньюкомы" с замусоленными уголками страниц - не красноречивое ли это свидетельство того, что Толстой внимательно, может быть, даже пристрастно изучал Теккерея? Не менее любопытно и другое - отчетливый интерес Толстого к Троллопу, в книгах которого он высоко ценил "диалектику души" и "интерес подробностей чувства, заменяющий интерес самих событий". Но ведь Троллоп-психолог с его "диалектикой души", как давно доказали критики, прямой ученик Теккерея. А Тургенев, видевший Теккерея в Париже и в Лондоне и даже продекламировавший автору "Ярмарки тщеславия" во время их лондонской встречи одно из стихотворений Пушкина? Он тоже не оставил воспоминаний о Теккерее, о чем остается только сожалеть, ибо они были бы для нас бесценны. Кропотливые текстологические разыскания показали, что и те русские писатели, которые оставили весьма скупые заметки о Теккерее, иногда заимствовали образы, сюжетные линии из его произведений. Есть основания полагать, что Достоевскому был знаком перевод рассказа "Киккельбери на Рейне" (1850), который под заголовком "Английские туристы" появился в той же книжке "Отечественных записок" (1851, Э 6, Отд. VIII. С. 106- 144), что и комедия брата писателя, Михаила Михайловича Достоевского "Старшая и младшая". Изменив заглавие рассказа, переводчик А. Бутаков переделал и название, данное Теккереем вымышленному немецкому курортному городку с игорным домом Rougenoirebourg, т. е. город красного и черного, на Рулетенбург - именно так называется город в "Игроке". Кроме того, есть и некоторое сходство между авантюристкой Бланш и принцессой де Магадор из очерка Теккерея, оказавшейся французской модисткой, и англичане в обоих произведениях живут в отеле "Четыре времени года". Просматривается сходство между "Селом Степанчиковом" и "Ловелем-вдовцом": подобно герою повести Теккерея, владелец имения у Достоевского - слабовольный, хороший человек, который, наконец, находит в себе силы восстать против деспотизма окружающих его прихлебателей и женится на гувернантке своих детей. "Обыкновенная история" Гончарова в своей основной теме совпадает с "Пенденнисом". В самом деле, восторженный юноша, романтик перевоспитывается своим дядюшкой и превращается в такого же практического человека, как он сам. Не странно ли, что великий русский сатирик Салтыков-Щедрин ни строчки не написал о великом сатирике английской земли? Конечно, странно, особенно если задуматься над несомненным сходством "Книги снобов" и "Губернских очерков", над безжалостным обличительным пафосом "Ярмарки тщеславия", который не мог не быть близок всему духу творчества Салтыкова-Щедрина. Странно еще и потому, что в хронике "Наша общественная жизнь" (1863) Салтыков-Щедрин писал о путешествующем англичанине, который "везде является гордо и самоуверенно и везде приносит с собой свой родной тип со всеми его сильными и слабыми сторонами". Эти слова удивительным образом напоминают отрывок из рассказа Теккерея "Киккельбери на Рейне": "Мы везде везем с собой нашу нацию, мы на своем острове, где бы мы ни находились". А разве нет тематическо-стилистической, да и всей идейной близости между "Снобами" Теккерея, его эссеистикой и "Очерками бурсы" Помяловского или "Нравами Растеряевой улицы" Успенского? И все же имя Теккерея в сочинениях русских писателей чаще всего встречается в перечислении, по большей части в ряду с Диккенсом и в связи с ним, а отзывы скупы, суждения отрывочны, иногда поспешны и субъективны. В отличие от Герцена, Тургенева, Толстого, Чернышевский оставил подробный разбор произведений Теккерея, в частности, позднего романа писателя "Ньюкомы". Но он, поклонник "Ярмарки тщеславия", вновь ожидал встречи с сатириком и был глубоко разочарован, если не раздосадован, когда столкнулся с психологическим романом, с тем, что Г. К. Честертон тонко назвал "осенним богатством" чувств Теккерея, его восприятием жизни как "печального и священного воспоминания". Приговор Чернышевского был суров: "Этот слишком длинный роман... в 1042 страницы" показался ему "беседой о пустяках". Неужели он прав? Ответ можно, как это ни странно, найти в той же статье Чернышевского. Определяя талант Теккерея, он пишет: "Какое богатство творчества, какая точная и тонкая наблюдательность, какое знание человеческого сердца..." Эти качества, справедливо отмеченные критиком, явственно проступают и в "Ньюкомах". Странная, во многом несправедливая писательская и человеческая судьба Теккерея подсказала композицию нашей книги. Обширным стал первый раздел "Жизнь, творчество, личность Теккерея". В него вошли воспоминания друзей, близких, коллег. Едва ли не самыми интересными и достоверными страницами надо считать отрывки из книги старшей дочери Теккерея английской писательницы Энн Ритчи. Второй раздел рассказывает о Теккерее - журналисте, издателе, лекторе. Третий раздел должен воскресить перед читателями образ Теккерея-художника. Небольшой раздел "Поездка в Америку" объясняет читателю, почему Теккерей, в отличие от Диккенса, не написал своих "Американских заметок". Читатель из первых рук получит материал о "ссоре века" - споре и размолвке Диккенса и Теккерея. Обилие некрологов на раннюю смерть писателя позволило объединить эти материалы в раздел "Болезнь и смерть Теккерея". Завершает книгу "Приложение", где рассматривается литературная судьба Теккерея. Здесь суждения, рецензии, статьи английских критиков соседствуют с мнением их русских коллег. Все мемуаристы (английские и американские), воспоминания которых вошли в книгу, знали Теккерея, не раз виделись с ним. Исключение сделано для зятя писателя Лесли Стивена, видного филолога, литератора, критика, мужа младшей дочери Теккерея Минни. Ранняя смерть Теккерея помешала Лесли Стивену познакомиться с родственником, но близость его к писателю, его семье очевидна и оправдывает исключение из общего правила. Книги серии "Литературные мемуары", одной из которых и является "Теккерей в воспоминаниях современников", призваны выполнить благородную задачу - нарисовать портрет писателя во весь рост, основываясь при этом на суждениях тех, кому выпало счастье быть знакомым, родственником, другом, коллегой писателя. Эти суждения бывают спорными, противоречивыми. Одни воспоминания фундаментальны, другие, напротив, отрывочны и лаконичны. Но ведь, как однажды заметил сам Теккерей: "Короткие, сделанные на ходу заметки оказываются подчас самыми проницательными". Нам остается только предложить читателю открыть дверь, войти и познакомиться с героем этой книги, знаменитым автором "Ярмарки тщеславия", замечательным человеком, настоящим джентльменом, прожившим короткую, но такую достойную жизнь. Е. Гениева ^TТЕККЕРЕЙ В ВОСПОМИНАНИЯХ СОВРЕМЕННИКОВ^U ЖИЗНЬ, ТВОРЧЕСТВО, ЛИЧНОСТЬ ТЕККЕРЕЯ  ^TДЖОРДЖ ВЕНЕЙБЛЗ^U ^TИЗ ВОСПОМИНАНИЙ О ШКОЛЬНЫХ ГОДАХ ТЕККЕРЕЯ^U Наше с ним знакомство свежо в моей памяти, но биографических сведений я могу дать о нем очень мало. В школу он поступил совсем маленьким - миловидный, кроткий и довольно робкий мальчуган. По-моему, школьная жизнь в целом была ему малоприятна. Хотя впоследствии он превосходно знал латынь, в школе он особыми успехами не отличался, и, мне кажется, характер директора Рассела, человека энергичного, сухого и строгого, хотя и не злого, был слишком уж противоположен его собственному. Мальчики, успевшие узнать его поближе, относились к нему очень хорошо, но крикет и другие игры ему не давались, да, по-видимому, и не нравились... Он уже приобрел известность легкостью, с какой слагал стихи, главным образом пародии. Помню я теперь лишь одну строчку пародии на стихотворение Л. Э. Л., в котором воспевались "фиалки, темно-синие фиалки". У Теккерея же была "капуста, ярко-зеленая капуста", и нам это казалось верхом остроумия. Он принимал участие в планах издания школьного журнала, но из этой идеи ничего не вышло, и писал для него стихи, о которых помню только, что в своем роде они были недурны. Когда гораздо позднее я сошелся с ним ближе, то постоянно замечал ту же чувствительность натуры, которая отличала его в детстве. В первых своих книгах он постоянно называл Чартерхаус "Койней" и "Смитфилдом". Но когда к нему пришли слава и благосостояние, память его смягчилась, и "Бойня" превратилась в "Серых Монахов", где кончил свои дни полковник Ньюком. ^TЭДВАРД ФИЦДЖЕРАЛЬД^U ^TИЗ ПИСЕМ^U Теккерею 5-9 октября 1831 года <...> за окном выл ветер и почему-то я вспомнил Уилла Теккерея, на душе у меня потеплело, и наружу вырвалось нижеследующее: Мне не хотелось жить - я друга не имел, И слышал, не для смертных счастливый тот удел. Холодные, пустые, назвавшись вдруг друзьями, Тенями мне являлись, чтобы скрыться прочь тенями. Но все-таки я дожил до радостного дня, Когда нашел я Уилли, а он нашел меня. Подумаю об Уилли, и на душе светлей, Огонь пылает жарче, вино куда вкусней <...> Джону Аллену 7 декабря 1832 года В Лондон приехал Теккерей <...> удивительно вовремя, чтобы разогнать мою хандру. <...> Такой же добродушный и добросердечный, как всегда. ^TИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ТОМАСА РАЙТА^U ок. 1832 года <...> Большой талант, но мало настойчивости и целеустремленности; в чувствах - равнодушен, почти холоден; отчаивающийся ум; быстр, почти нетерпелив; очень разборчив в привязанностях; редкая естественность и огромный недостаток уверенности в собственных силах. <...> У.-Б. Донну 23 октября 1836 года Теккерей женился и счастлив ужасно. У.-Ф. Поллоку 20 июля 1839 года По вашему совету перечту Граммона еще раз. О нем хорошо отзывается и Теккерей, но он от природы предрасположен к грязи и безнравственности. Фредерику Теннисону 12 июня 1845 года Однако, если хотите узнать что-нибудь о выставке, загляните в номер "Фрэзер мэгезин" за этот месяц - там есть о ней статья Теккерея, очень остроумная. На днях встретил на улице Стоуна. Ухватив меня за пуговицу, он с величайшей искренностью и нарастающим жаром принялся втолковывать мне, что очень любит старину Теккерея, но тем не менее эти ежегодные его резкости хоть кого угодно выведут из терпения, хотя он (Стоун), разумеется, оскорблен не за себя, но за своих друзей - Чарлза Ландсира, Маклиза и прочих. Стоун под гнетом вынужденного хладнокровия совсем раскипятился и в заключение заявил, что Теккерей своего добьется - в один прекрасный день кто-нибудь из этих Апеллесов выдерет его публично хлыстом... А старина Теккерей тем временем смеется надо всем этим, идет своим путем, утром усердно пишет для полдесятка журналов и газет, а вечером обедает, пьет и разговаривает, умудряясь сохранять свежий цвет лица и неизменную бодрость духа при такой-то свистопляске размышлений и обжорства, которая любого другого человека уложила бы в гроб уже два года назад. Фредерику Теннисону 4 мая 1848 года Теккерей преуспевает на своем поприще - пишет роман, выходящий выпусками, - "Ярмарка тщеславия" - очень скучный, как мне показалось по началу, но с каждым выпуском становится все лучше, и есть в нем просто чудесные вещи. Говорят, он стал знаменитостью - посещает Холланд-Хаус и Девоншир-Хаус, и по какой-то причине не желает написать мне хотя бы словечко. Но я убежден, что все-таки не потому, что его приглашают в Холланд-Хаус. Фредерику Теннисону 7 декабря 1849 года В Лондоне я повидал беднягу Теккерея - он очень медленно поправляется от желчной лихорадки, которая его чуть не убила... Публика в целом сочла, что "Пенденнис" чем дальше, тем становится скучнее, и признаюсь, я думаю точно также. Ему следовало бы воспользоваться болезнью, чтобы вовсе его бросить. Он сам говорил мне в июне, что роман ему надоел, так чего же требовать от читателей? Фредерику Теннисону 17 апреля 1850 года Теккерей вращается в столь большом свете, что я теперь его боюсь, а я ему надоел, и мы удовлетворяемся тем, что поглядываем друг на друга издалека. Кроме вас, Альфреда Спеддинга и Аллена, я больше никого видеть не хочу. Фредерику Теннисону декабрь 1851 года Теккерей говорит, что начинает уставать от необходимости быть остроумным и от большого света. У.-Б. Донну 19 апреля 1852 года Вернувшись сегодня в Ипсуич, я нашел... письмо от Теккерея, которое поставило бы в тупик всех критиков его произведений - до того оно полно прежних добрых чувств. Пишет, что он "танцует на провисшей проволоке в Глазго". Теккерею 15 ноября 1852 года Милейший мой старина Теккерей, получил вашу записку - и даже не осмеливаюсь взять ее со стола передо мной и перечитать. Отчасти она трогает меня, как те старые письма, которые - помните, я говорил вам - я сжег нынешней весной, а почему? Мне было очень стыдно, такие они добрые. Если мы когда-нибудь попадем в мир иной, вы, быть может, узнаете, почему все это так, а мне больше не следует говорить о том, что я столь часто пытался вам объяснить... Вообще же я искренне убежден, что нет в мире человека, который любит вас (по-своему, разумеется) сильнее, чем я. Теперь, когда вы уехали из Англии, мне стало отчасти понятно, что я почувствовал бы, если бы вы умерли... Вернетесь вы, и видеть вас я буду не чаще, чем прежде. Но не потому, что мне недостает любви к вам, а потому, что мы живем в столь разных мирах, и мне мучительно досаждать кому-либо своей скучной серостью, которую и сам я лишь с трудом терплю. С каждым днем жизнь представляется мне все большей бессмыслицей и полнейшим провалом... Но прощайте, прощайте, милейший мой старина Теккерей, и не сомневайтесь (за это я ручаюсь), что я, пока жив, искренне ваш Э. Ф. Э.-Б. Кауэллу 22 января 1857 года Я уже пять недель в своей старой лондонской квартире и совсем один. <...> Никого из друзей я не видел... Как ни странно, едва я дописал предыдущую фразу, как доложили о Теккерее, а затем вошел он сам - седой, величественный и полный добродушия. Я показал ему это письмо и объяснил, кто адресат, и он просит передать от него самый нежный привет! Он ездит с лекциями по всей Англии, получает за каждую пятьдесят фунтов и утверждает, что ему стыдно так богатеть. Но он это заслужил. У.-Б. Донну 9 апреля 1861 года Дней десять тому назад я получил милую записку от Теккерея, но в его письмах теперь царит Автор. Он говорит, что часто бывает вынужден писать, едва оправившись от какой-нибудь болезни, и что время писать романы для него миновало. Жаль, по-моему, что этого он не понял много раньше. У.-Ф. Поллоку 16 января 1862 года Итак, здесь царит не только душевный мир, у нас есть свои обиды на "Сатердей ревью", как и у Теккерея, и т. д. Судя по всему этому, Теккерей, мне кажется, чрезвычайно избалован. У.-Б. Донну 3 января 1864 года Вот теперь я особенно жалею, что его нет в живых и я не могу написать ему, как скрашивают "Ньюкомы" мои долгие вечера. Но будь он жив, не думаю, чтобы ему было интересно мое мнение. По-моему, он выкинул бы меня кз памяти, что, впрочем, меня не удивляет, и, уж конечно, я его не виню. Сэмюелу Лоренсу 7 января 1864 года Фредерик Теннисон прислал мне фотографию У. М. Т. сидит у себя в библиотеке, старый, седой, Дородный и грустный. Я даже удивляюсь, как часто я о нем теперь думаю. И ведь последние десять лет я его почти не видел, причем последние пять так и вовсе. Мне говорили, например, вы, что его избаловали. И я рад, что мы почти не встречались с той поры, когда он еще был "стариной Теккереем". Я читаю по вечерам его "Ньюкомов", и все время слышу, как он говорит все это, и мне кажется, что он вот-вот взбежит по лестнице и войдет (напевая) в комнату, как бывало на Шарлотт-стрит тридцать лет тому назад. Э.-Б. Кауэллу 31 января 1864 года Последние десять лет я почти с ним не виделся, и вовсе - последние пять. Писать он не считал нужным, и мне говорили, что его немного избаловали лондонские восхваления, развившие в нем эгоизм. Но он был прекрасным малым. У.-Б. Донну 29 февраля 1864 года И еще я перечитывал теккереевских "Пенденниса" и "Ньюкомов" - тоже прекрасно, но не так успокоительно. Мне кажется, панегирики в газетах и журналах бросают кое-какой свет на то, что с ним произошло в последние годы, о чем мне рассказывали. Видимо, его тесным кольцом окружили кадильщики, и он уже не мог дышать без фимиама. Двадцать лет назад он обрушивался на авторов, восхваляющих друг друга. Тем не менее он все-таки остается великим человеком. Я просто чувствую, как отлично он, Скотт и Джонсон подошли бы друг другу. Фанни Кембл 29 декабря 1875 года Я убежден, что просто слышу, как Теккерей, если бы ему предложили издать подобную книгу, сказал бы: "Ну, послушайте, этого уже и так было слишком много", и смял бы корректуру в маленькой руке. Ведь руки у него были удивительно маленькие, не сочетавшиеся с крепкой хваткой его ума. Я даже взвешивал, не унаследовал ли он их каким-то образом от индусов, среди которых родился. ^TТОМАС КАРЛЕЙЛЬ^U ^TИЗ ПИСЕМ^U Джону Карлейлю 11 января 1842 года У нас был Теккерей <...> он прямо из Ирландии и то и дело отпускает насмешливые и довольно откровенные замечания: у него почти готова книга об Ирландии, проиллюстрированная шаржами, и я могу лишь пожелать бедняге Теккерею всего самого лучшего. Никто из этой братии не наделен с такой щедростью, как он, всем тем, что составляет человека, но нужно еще им сделаться. Роберту Браунингу 23 января 1847 года Диккенс пишет "Домби и сына", Теккерей "Ярмарку тщеславия", но оба не из тех, что собирают жатву, ни тот, ни другой. <...> Джону Карлейлю 3 января 1852 года Публика была хуже того, что я о ней слышал, короче говоря, это представление. Комическая сторона в нем хорошо разыграна, есть определенное изящество стиля, но и в помине нет прозрений, достойных называться этим словом, зато пропасть поддельных: морализаторство вкупе с безобразным шутовством, которым оно прикрыто и которое хуже, чем ничего. Было душно, и мной владела одна мысль - бежать, скорее бежать. Теккерей еще не обрел себя, но, возможно, обретет в этой стихии, ударится в фарс, - нечто вроде "Теккерей у себя дома", и превзойдет всех прочих комедиантов в искусстве развлекать пустую светскую толпу. Доктору Карлейлю 3 января 1852 года Я давно не видел его таким цветущим. У него бездна таланта и редкая впечатлительность, нервозность, чувственность, безмерное тщеславие, и нет ничуть или же очень мало сентиментальности и наигрыша, чтобы управляться со всем этим - неважное и плохо оснащенное судно для предстоящего плавания по бурным водам. Эмерсону 9 сентября 1853 года Порой мимо меня проходит Теккерей, недавно возвратившийся из Америки: он человек большой души и тела, со многими талантами и свойствами (преимущественно в Хогартовском духе, но есть там и чуток от Стерна), к тому же, с исполинским аппетитом, очень непостоянный и хаотичный во всем, кроме внешних правил поведения, в которых он отменно тверд и безупречен, если судить по современным английским канонам. Я опасаюсь взрывов в его жизни. Большой, свирепый, чувствительный, вечно голодный, но сильная натура. Ayde mi! {Бедный я (исп.).} ^TДЖЕЙН БРУКФИЛД^U ^TИЗ ПЕРЕПИСКИ^U Вскоре после того, как мы с мистером Брукфилдом поженились (в 1841 году), он познакомил меня со своим другом первых кембриджских лет мистером Теккереем. Однажды муж без предупреждения явился с ним к обеду. К счастью, в тот день дома была простая, вкусная еда, но меня, очень молодую и не уверенную в себе хозяйку, заботило отсутствие десерта, и я потихоньку послала горничную в ближайшую кондитерскую лавку за блюдом небольших пирожных. Когда его передо мной поставили, я робко предложила гостю самое маленькое: "Не угодно ли пирожное, мистер Теккерей? - Возьму с удовольствием, - ответил он, светясь улыбкой, - но, если позволите, не это, - а двухпенсовое". Все засмеялись, и робость мою как рукой сняло. Генри Хэллему 2 октября 1847 года Вышла новая "Ярмарка" - неудачная, не считая отрицательных героев: мистер Теккерей вывел нам еще одну Эмилию - в образе леди Джейн Шипшенкс. Мне бы хотелось, чтобы Эмилия была более зажигательной особой, тем более, что, по его словам, описывая ее, он думал обо мне. Вы, должно быть, знаете, он признавался Уильяму, что не копировал меня, но не сумел бы ее сочинить, если бы мы не были знакомы; и все же, хотя в ней есть толика живости и нежности и она не вовсе флегма, это невероятно скучная и эгоистическая личность. Мужу 3 октября 1849 года <...> меня все больше тревожит мистер Теккерей. <...> Врачи навещают его по три-четыре раза на дню. Мне жаль, что рядом с ним нет тебя и он не видит никого, с кем мог бы говорить серьезно и кто на самом деле дал бы ему Утешение. В тот день, когда я была у него, он говорил о смерти как о чем-то предстоящем, возможно, в близком будущем, сказал, что ждет ее без страха и ощущает великую любовь и сострадание ко всему человечеству; хоть многое ему хотелось бы продолжить в жизни, он испытывает бесконечное доверие к воле Творца, надеется на Его любовь и милосердие и, если такова воля Божья, готов умереть хоть завтра, беспокоят его только дети, которые остаются без средств. Тогда мне не казалось, что ему вновь грозит опасность, заботило меня лишь то, что ему вредны такие разговоры, но сейчас жалею, что не поддержала эту тему и не дала ему высказаться откровеннее, ибо признания облегчили бы его душу, - по его словам, к нему вернулись счастье и покой, и наша беседа пошла ему на пользу, он сказал, что, кроме меня, он еще мог бы говорить только с тобой, упомянул тебя с большой любовью. Сейчас я упрекаю себя за то, что отвлекала его мысли от болезненного состояния, и пыталась позабавить его, рассказывая о том о сем; как знать, вдруг то была его последняя возможность сказать, что он испытывает, умирая, если конец его и вправду близок, чего я не могу не опасаться. <...> Из письма Кейт Перри к миссис Брукфилд Он говорил мне, что за всю жизнь любил шесть женщин: свою мать, дочерей, меня, мою сестру и вас... Вы знали его лучше всех. Он был всегда неотразим в вашем присутствии, мне кажется, что вы на всех воздействовали так волшебно. Вы, Джейн Брукфилд, Джейн Элиот и я были его истинными друзьями, а каким утешением он был для всех нас! ^TГЕНРИЕТТА КОКРЕН^U ^TИЗ КНИГИ "ЗНАМЕНИТОСТИ И Я"^U Первый знаменитый человек, запомнившийся мне с раннего детства, - это Уильям Теккерей. Мне было лет семь, и жили мы в Париже. В салоне моей матери встречались художники и литераторы, приходившие побеседовать друг с другом. Но никто из них не поразил так мое детское воображение, как мистер Теккерей. Среди неясных образов былого его фигура стоит особняком, как будто выделенная четким контуром. Наружность у него была внушительная: более шести футов росту, мощное сложение. Ясно помню большую голову с серебряной копной волос, румяные щеки и солнечную, нежную улыбку, делавшую его лицо прекрасным. Меня в нем восхищало все, даже сломанный нос, только было страшно, что какому-то испорченному, наглому мальчишке достало дерзости ударить великого человека по носу. Я знала про нашумевшую "Ярмарку тщеславия" и удивлялась про себя, что знаменитость снисходит до разговоров с нами, малыми детьми, и даже играет - просто и по-доброму. Ни слава, ни высокий рост не мешали ему с живейшим интересом относиться к нашим забавам. Он расспросил, как зовут всех моих кукол, а их у меня было шесть, запомнил имена, придумал родословную - у каждой появилось собственное генеалогическое древо. Мы, пятеро детей, всегда теснились у его колен и льнули к нему, как лилипуты, к которым прибыл житель Бробдингнега. Немудрено, что мистер Теккерей был нашим самым любимым великаном. Как-то раз, возвращаясь с отцом из Тюильри, мы шли по рю дю Люксембург мимо знаменитой английской кондитерской "Коломбина". С тоской смотрела я на пирожные, соблазнительно выставленные в витрине. И вдруг - не ангел ли воззвал с небес? - кто-то рядом сказал: "Купите ей, пожалуйста, пирожное". Отец, по своему обыкновению, витавший в облаках, стряхнул с себя задумчивость, словно собака, стряхивающая воду, и воскликнул: "Не знал, что вы в Париже, Теккерей, очень рад вас видеть!" "Я приехал вчера вечером", - ответил тот и взял меня за руку, сказав: "Пойдем-ка, выберешь себе, что тебе по вкусу. Я вижу на большом столе целую выставку фруктовых пирожных". И он торжественно подвел меня туда: "Ну вот, теперь ешь все, что тебе понравится, а мы пока поговорим с твоим отцом на улице". Боюсь, что я была прожорлива, потому что в ответ заявила: "Как хорошо, что я всегда голодная и в любую минуту могу съесть целую гору пирожных". У мистера Теккерея весело блеснули глаза за стеклами очков. Уписывая за обе щеки пирожные, я видела, как он подошел к маленькой, худенькой женщине с ребенком на руках, устало привалившейся к дереву и, видно, очень бедной, перебросился с ней несколькими словами и сунул ей пятифранковую монету. Немного погодя они с отцом возвратились в кондитерскую. "Приветствую тебя, мой добрый старый друг, мой милый кекс с изюмом, как ты напоминаешь мне о школьных днях", - и мистер Теккерей раскланялся, сняв шляпу перед витриной, а когда мы вышли, вручил мне большой пакет с точно таким же кексом... Однажды днем, когда дети были дома с Reine {Королевой (фр.).} - бонной довольно свирепого нрава, - родители отсутствовали, кухарка взяла выходной, приехал с визитом Теккерей. Reine пыталась заставить детей съесть какой-то мерзкий жирный суп, но я взбунтовалась, резко отодвинув от себя тарелку, и стала ждать наказания. Его глаза за стеклами очков засветились лукавством, он взял ложку, попробовал суп и скорчил гримасу, которую мне не забыть до конца дней. Потом, нежно улыбнувшись нам, детям (какая у него была светлая улыбка!), поманил пальцем Reine и они удалились. Через несколько минут в комнату вернулся он один. "Ну, все в порядке, - заверил нас наш добрый великан. - Reine я укротил, с тобой больше не будут обращаться за столом, словно с грудным младенцем". И вправду появившаяся вслед за ним Reine хотя и выглядела уныло, но настроена была почти кротко. "А теперь надевайте шляпки и pelisses {Шубки (фр.).}, мы отправляемся гулять в voiture {Карете (фр.).} и будем веселиться". Какой это был счастливый день! Он рассказал нам историю о великане, который спал на кровати из шоколада и то и дело ее облизывал, клал под голову подушку из бисквитного пирожного, укрывался желе вместо одеяла и сидел на стульях, сделанных из самых дорогих bonbons {Конфет (фр.).}, мы очень ему завидовали. Фиакр остановился напротив patisserie {Кондитерской (фр.).}, и всем нам тотчас были розданы пирожные и bonbons. Потом, помню, мистер Теккерей достал из кармана большой красный шелковый платок и утер нам перепачканные рожицы. Немудрено, что мы его считали лучшим из людей. Не знаю, почему так получается, но все мои воспоминания о мистере Теккерее так или иначе связаны с едой... Однажды, рассказав нам множество захватывающих историй, мистер Теккерей, в конце концов, взглянул на часы и воскликнул: "Пора идти обедать, я проголодался". Мы стали умолять его побыть еще немного и спрашивать, что он хочет на обед. "Боюсь, мои дружочки, у вас не найдется ничего подходящего, ведь у меня престранный вкус: я ем лишь носорожьи отбивные и слонятину". "А вот и найдется, сейчас принесу", - закричала моя младшая сестренка и скрылась в чулане. Вскоре она появилась, неся с торжествующим видом деревянного носорога и маленького слоника, снятого с игрушечного Ноева ковчега, все это она весьма серьезно вручила мистеру Теккерею. Лицо его засияло неподдельным восторгом, он стал потирать руки, заливаться смехом, потом схватил сестру на руки и поцеловал ее со словами: "Ах ты, маленькая плутовка" <...> потом попросил подать ему нож и вилку и, причмокивая, стал "есть" слона и носорога. Помню, как вечером, когда я уже лежала в постели и притворялась спящей, в детскую заглянул мистер Теккерей, заметил мой кринолин на стуле, поднес к глазам, внимательно осмотрел и, к моему ужасу, надел на свою большую голову, уподобившись Моисею Микеланджело, и в таком виде проследовал в гостиную. А несколько месяцев спустя у нас с ним вышла ссора. Я была очень несдержанна, в отличие от своей младшей сестры Элис, необычайно мягкой и любезной в обращении, и очень завидовала ее обходительности и ласковости, которую она выказывала всем подряд без исключения, - правда, я не очень доверяла этой ее любвеобильности. Я же, напротив, была резка, и даже с тем, кого по-настоящему любила, держалась холодно, если не грубо, ничем не выдавая своих чувств. Примерно год спустя после истории с супом мы с отцом встретили на прогулке знакомого, упомянувшего ненароком, что завтра в Париж приезжает мистер Теккерей. "Как хорошо, я так его люблю, он очень добрый и всегда дарит нам, детям, по новенькой пятифранковой монете", - выпалила я бездумно. Услышав самое себя, я замерла от ужаса и готова была вырвать свой язык, но было уже поздно. Теперь это передадут мистеру Теккерею, и он подумает, что вся моя любовь - из-за монет, который он всякий раз дарит нам по приезде. Страдания мои были ужасны, ибо мистера Теккерея я любила совершенно бескорыстно. Он был моим кумиром. Как близко к сердцу принимал он наши детские заботы! Теперь он решит, что я его люблю из-за подарков. От стыда я не находила себе места. Как мне загладить эту злосчастную фразу? Как показать, что я люблю его самого, его нежную, прекрасную душу, его доброту, и больше ничего мне от него не нужно? Вечером следующего дня, когда мои сестрички улеглись в кроватки и тотчас же заснули крепким сном, мне не спалось, я слишком мучилась, и в голове вертелось непрестанно: "Он всегда дарит нам по новенькой пятифранковой монете". Из находившейся по соседству гостиной доносился приятный голос мистера Теккерея. Вдруг дверь нашей спальни тихонько отворилась, вошла моя мать со свечой в руке, а следом мистер Теккерей. Три наших железных кроватки стояли рядом, я притворилась спящей, но сквозь неплотно сомкнутые веки видела, как он с улыбкой глядит на нас. "Ну, - пробормотал он, - приступим к раздаче наград. Пусть думают, что это принесли им феи". И, сдерживая смех, положил каждой из нас на подушку по пяти франков. Но стоило ему опустить монету на мою подушку, как я открыла глаза и, еле сдерживаясь, зашипела: "Не хочу, не нужно мне монет. Мне нужны вы, а не ваши подарки", - и, сев на постели, швырнула монету в другой конец комнаты, она так и зазвенела. "Что означает этот взрыв? - услышала я удивленный голос матери. - Какая скверная девчонка!" "Наверное, она уже считает себя слишком взрослой, чтоб получать в подарок деньги", - ответил ей мистер Теккерей с ноткой грусти в голосе. Они вышли, а я разразилась бурными рыданиями, я долго-долго плакала и думала, что у меня сейчас от горя разорвется сердце... Я боготворила его, но его матушка, миссис Кармайкл-Смит, наводила на меня страх. Помню как сейчас очень высокую, красивую, величественную и строгую даму в черном бархатном платье. <...> Когда она говорила о боге, мне всегда казалось, что это сердитый, неприятный старик, который видит все мои проступки и строго спросит с меня за них когда-нибудь. Ее рассказы об аде были ужасны, после одной такой беседы о вечных муках я убежала и больше не соглашалась навещать миссис Кармайкл-Смит. Я убежала бы и вновь и больше не пошла бы туда ни за какие блага в мире, - я задыхалась рядом с ней. Она прислала мне записку, что молит бога, чтобы я выросла послушной и хорошей девочкой. Мне было непонятно, как обаятельный, веселый, добрый мистер Теккерей может быть сыном такой суровой старой дамы - эту загадку я не разрешила и поныне. <...> Когда тяжело заболела моя сестра - это было уже позже, в Лондоне, мистер Теккерей, живший на Онслоу-сквер чуть ли не ежедневно заглядывал к нам на Тисл-Гроув и приносил различные деликатесы, чтоб вызвать аппетит у маленькой больной. Его повариха - cordon-bleu {Искусная повариха (фр.).} - получила от него наказ употребить все свое искусство, что она и делала, готовя всевозможные вкусные вещи и желе. Помню записку от мистера Теккерея с написанными большими буквами словами: "последняя просьба", где он испрашивал разрешения готовить желе на выдержанном шерри или мадере, вместо прописанного доктором кларета. Однажды он пришел, неся под мышкой пестренький, веселый коврик, который собственноручно расстелил в комнате сестры в надежде чуточку взбодрить ее. С детьми он был неотразим, в то время как со взрослыми, особенно с людьми малоприятными, бывал чопорным, насмешливым и циничным. Как-то он сказал одной знакомой, что любит посредственные книги, заурядных женщин и первоклассное вино, - моя мать сама это слышала. Не думаю, что он был искренен, когда так говорил... Как рассказывал отец, порою он страдал угнетенным расположением духа. Голос у мистера Теккерея был мягкий, низкий, он чудесно улыбался. С чужими держался холодно, храня достоинство и невозмутимость, но с близкими друзьями был искренен, серьезен и, по словам моего отца, порою забывал о всякой сдержанности - мог рассказать о самых сокровенных движениях души и самых заповедных чувствах, но лучше всего он ощущал себя в кругу детей. "Мой следующий номер {Имеется в виду очередной номер журнала "Корнхилл мэгезин".} должен вот-вот появиться в продаже, а я никак его не сотворю, - сказал он моему отцу и указал себе на лоб. - Хочется приклонить голову в каком-нибудь тихом уголке. Утром я придумал отличную сцену, но вот забыл и не могу припомнить ни одной детали..." Отец знал его немного еще до того, как прогремела "Ярмарка тщеславия", и рассказывал, что в Париже всегда встречал его в старой cabinet de lecture {Читальне (фр.).}, где он писал. Но вскоре ему стало понятно, что нужно возвратиться в Лондон, коль скоро он намерен быть профессиональным английским писателем. Как-то раз он сказал отцу: "Я думаю, что там найдется место для сочинителя легких комедий, наверное, как автор на вторых ролях, я удостоюсь тиража в семь сотен экземпляров". В ту пору он невысоко себя ценил, но, разумеется, такое самоуничижение - а мой отец слыхал подобное неоднократно - свойственно ему было до выхода "Ярмарки тщеславия". Огромный литературный успех поставил его в один ряд с его любимым Филдингом. Точно так же отзывался он и о своем искусстве иллюстратора, ибо всегда хотел быть объективным. Художник, не лишенный честолюбия, и честолюбия немалого, он неизменно признавался, что недостаточно владеет техникой рисунка, и это не дает ему по-настоящему воплотить свой замысел. <...> В тяжелые для моего отца дни мистер Теккерей вел себя по отношению к нему по-братски, чтобы не сказать больше. Я думаю, что писатель сумел по-настоящему оценить его достоинства - отец был тонким, гордым человеком отличался независимым умом, и в то же время был скромен и деликатен. Мать рассказывала, что, узнав о растении отца, мистер Теккерей ужасно взволновался и стал спрашивать, что она собирается предпринять. - Положиться на воронов. Печаль на миг окутала его чело, он помолчал, потом, прикрыв ее ладонь своей большой ладонью, сказал чуть хрипловато: "Вы правы, вороны - наши лучшие друзья". ^TГАРРИ ИННЗ И ФРЭНК ДУАЙЕР^U ^TТЕККЕРЕЙ И ЛЕВЕР^U По его рассказам <пишет Иннз>, приехавший в Дублин Теккерей был убежден, что он <Левер> впал в немилость у лондонских издателей, иначе ему было непонятно, как может писатель жить в Дублине, а не в Лондоне. Исходя из этого, Теккерей даже предложил ему свое содействие и денежную помощь, чтобы уладить дело и открыть Леверу путь обратно в литературную столицу. Но Левер ответил, что он - ирландец, ирландец духом и телом, что доброе его имя и литературная известность, пусть и скромная, но тоже целиком и полностью принадлежат Ирландии, и долг велит ему оставаться в своей стране, от этого он ждет и удовлетворения, и дохода. Теккерей в ответ посоветовал ему оглянуться вокруг: люди его окружают третьесортные, ведь одаренные ирландские писатели, а их немало, все перебрались в Лондон, только там их труд вознаграждается по заслугам. На родине остались лишь те, кто рассчитывает набить карман или ищет покровительства при дворе вице-короля. В Ирландии отсутствует общественное мнение, Дублин весь расколот на враждующие фракции, группы и кружки, которые только и знают, что сводят друг с другом счеты. На том берегу пролива Святого Георга "Дублинский университетский журнал" станет еще более ирландским, чем теперь, так как в Лондоне к сотрудничеству в нем можно будет привлечь много ирландцев с настоящим талантом, а в Дублине их не найдешь. Возможно, теперь, заключил Теккерей, Левер пользуется в Ирландии популярностью, но в один прекрасный день он, глядишь, случайно наступит какому-нибудь ирландцу на любимую мозоль, у ирландцев живого места нет от любимых мозолей, и тогда бывшие почитатели расправятся с ним так же, как китайцы со своими проштрафившимися богами, которым они в знак немилости отрубают голову... Левер, заключая рассказ, повторил, что был твердо намерен не покидать свой пост, но мне лично показалось, что доводы Теккерея он излагал очень убедительно, а его обственные соображения в пользу того, чтобы оставаться на месте, звучали более чем спорно. Под конец же Левер сказал, что Теккерей был, конечно, добрейшей души человек, но помощь от него могла бы оказаться гибельной. "Представьте, сам едва на воде держится, а предлагает обучить вас плавать", - пояснил Левер. По его словам, Теккерей был готов писать на любые темы и за любые деньги. Он настолько уронил себя, что в Лондоне его ставили ни во что. Правда, я знаю, что впоследствии Левер изменил свое отношение к Теккерею, но в 1842 году, когда "Ярмарка тщеславия" не успела увидеть свет, а "Эсмонд" еще и не был написан, так ли уж сильно отличался его суд от суда публики? <Майор Фрэнк Дуайер, всю жизнь друживший с Левером, подробно описал беседы, состоявшиеся между обоими литераторами. Вместе с капитаном Уильямом Сайборном, автором книги "История военных действий во Франции и Бельгии в 1815 году", он был приглашен к Леверу отобедать с Теккереем, "чье имя ничего им не говорило", пока Левер не объяснил, что это юморист, пишущий под псевдонимом Титмарш.> Но Теккерей держался поначалу спокойно, сухо, серьезно, к разочарованию гостей, ожидавших наглядной демонстрации его сатирических способностей; заметно было, что он присматривается, помалкивает, выжидает, по крайней мере, до поры до времени... И Теккерей, и Левер увлекались политикой, хотя и держались в стороне от политической кухни. Теккерей, например, придерживался либеральных взглядов в самом крайнем для своего времени выражении, он и в Ирландию приехал с намерением представить здешнюю жизнь в свете, выгодном для его партии. Тогда главным вопросом дня была отмена хлебных законов; обсуждалось также состояние Мэйнутского колледжа; и еще поговаривали о том явлении, которое впоследствии приняло широкий размах и стало называться: "валка ядовитого леса". Позиция Левера по всем этим вопросам была, как правило, прямо противоположна теккереевской. Журнал, редактором которого он недавно стал, служил до некоторой степени рупором Дублинского замка - таким путем Левер рассчитывал добиться для себя выгодной официальной должности в Ирландии. Впрочем, его ждало разочарование... Политическая деятельность Теккерея принесла; ему более ощутимые плоды, его линия день ото дня все больше брала верх; в результате и он сам приобретал вес в глазах разных влиятельных лиц, включая, например, - лорда Пальмерстона, и хотя для себя он никогда не добивался правительственных должностей, зато, похоже, имел возможность порадеть о друзьях, потому что я отчетливо помню, как он в 1846 году сказал мне однажды: "Сегодня обедаю с лордом Пальмерстоном. Замолвить за вас словечко?" Как человек правдивый и честный, он, если бы не мог, никогда бы такого предложения не сделал. Он не терпел похвальбы и преувеличений, даже неприкрашенная правда внушала ему недоверие, так что он склонен был заменять ее не то чтобы выдумкой, но каким-то искажением, усекновением реальности, и это составляло самую большую его слабость, вступая в противоречие с присущей ему добротой; зато это придавало остроту его сатире и делало ее гораздо понятнее для публики. Особенно же такая склонность оспаривать, снижать и перетолковывать всякий положительный факт проявилась в его оценке ирландского народа и ирландской жизни; он с недоверием относился ко всему, о чем слышал, и ко многому из того, что видел в Ирландии собственными глазами. И потому забавно было наблюдать, как осуждение протестантского засилья и британского господства над Ирландией уживалось у него в голове, или вернее, в сердце, расцветая, так сказать, на одной грядке, со столь же неприязненным отношением к кельтскому характеру; как будучи поборником, теоретически во всяком случае, главенствующей роли католицизма в Ирландии, он в то же время на самих ирландцев смотрел с плохо скрываемым презрением... Оба они, и Теккерей, и Левер, не изменили своим принципам до конца... Леверу действительно импонировали если не собственно аристократы, то многие отпрыски знатных родов; и в жизни ему посчастливилось быть обласканным несколькими пэрами... Не знаю, каков был в этом смысле ранний жизненный опыт Теккерея, но во времена, о которых идет речь, в его отношении к аристократии, как отечественной, так и иностранной, чувствовалась какая-то предвзятость, что производило не всем приятное впечатление, не гармонировало с его истинной натурой и было, по всей видимости, данью и расхожим антиаристократическим настроениям, которые тогда особенно подогревались в связи с борьбой за отмену хлебных законов; хотя, с другой стороны, что-то в этом же духе чувствуется и в его позднейших книгах. После обеда, когда дамы удалились, оппоненты приступили к разведке боем, вызывая один другого на поединок. Знали они друг о друге только то, что можно было вычитать из напечатанного... Левер подвел разговор к битве при Ватерлоо; он хотел дать возможность высказаться капитану Сайборну, а заодно, вероятно, показать, что он и сам смыслит в этом предмете, - за время своего пребывания в Брюсселе он понабрался всяких подробностей и анекдотов, которые очень подходили для послеобеденной беседы. Теккерей с готовностью подхватил тему; он не притворялся знатоком истории великой битвы, а преследовал только одну цель: распалить Левера и вырвать у него признание, что он и Чарлз О'Молли - одно лицо. Как я уже писал, Теккерей держался того мнения, что ирландцы - народ недостаточно правдивый, каждого встречного ирландца он норовил так или иначе подбить на хвастовство, а потом уличить... Ирландцы, по-моему, сами виноваты, раз позволяют и даже рады, чтобы их выставляли в таком свете, так что им, кроме себя, обижаться не на кого. Но в отношении Левера, в тот раз, во всяком случае, это было несправедливо, скоро разгадав, куда гнет его собеседник, Левер стал спокойно и очень ловко парировать его выпады. Интересно и забавно было смотреть, как эти два бойца словно бы поменялись ролями: Теккерей вел разговор в манере, которую считал присущей Леверу, а тот отвечал недоверчиво и саркастично, как подобает заезжему англичанину в Ирландии. Затем разговор перешел на французскую и немецкую литературу. Оказалось, что Теккерей выше ставит последнюю. <...> Он сделал Леверу очень лестный комплимент, сказав, что будь он автором лоррекверовского переложения песни немецких буршей "Припеваючи живет римский папа, други", - он гордился бы им больше, чем всеми остальными сочинениями, вышедшими из-под его пера. Разумеется, Левер не мог принять за чистую монету такую беззастенчивую лесть из уст будущего творца "Ярмарки тщеславия"; перевод он сделал исключительно "Клуба буршей", основателем и президентом которого когда-то был, и значения этой работе не придавал. Однако же он явно очень обрадовался похвале Теккерея и чуть ли не готов был уверовать в его искренность... Обратившись к французской литературе, отдали законную дань современным знаменитостям: Дюма, Альфонсу Карру, Бальзаку, Жоржу Санду и другим. Теккерей очень резко критиковал французский театр и разыграл в лицах необыкновенно меткую пародийную сценку, а все, глядя на него, покатывались со смеху. <...> <Позднее в разговоре с Дуайером> Теккерей заметил, что все, связанное с Ватерлоо, до сих пор вызывает у британской публики живой интерес; после того обеда он и сам подумывает написать что-нибудь на эту тему, но пока еще ясного замысла у него нет. Манеру Левера-О'Молли он находит чересчур выспренней и цветистой, тот слишком смело фантазирует, совершенно не сообразуясь с правдоподобием. <...> По мнению Теккерея, неослабный интерес публики свидетельствовал о том, что этот предмет глубоко затрагивал английские национальные чувства. "Легко вообразить, как сильны были эти чувства поначалу, - говорил Теккерей, - и как широко охватывали все слои общества". Наслушавшись в доме у Левера рассказов капитана Сайборна, он сопоставил их с тем, что видел сам на военных маневрах, и пришел к выводу, что ему нечего и пытаться писать батальные сцены, если он хочет придерживаться жизненной правды. К методам же Левера он относился с откровенной насмешкой - он их впоследствии и высмеял в "Наших романистах". В целом он был склонен скорее смеяться над "ратными подвигами", однако не оставлял мысли "использовать где-нибудь битву при Ватерлоо", хотя и без грохота и дыма. Мне смутно помнится, что об этом своем намерении он позже говорил и у Левера. А много лет спустя, читая "Ярмарку тщеславия", я ясно припомнил наш разговор и все связанные с ним обстоятельства, и подивился, с каким тщанием, загодя Теккерей обдумывал свои замыслы и как последовательно старался избегать того, что считал сомнительным или для себя недоступным. Когда в 1842 году Теккерей приезжал в Ольстер, его очень радушно встретили офицеры полка, расквартированного в Ньюбери, и он нередко пользовался их гостеприимством и был у них в офицерской столовой своим человеком. Попутно он собирал там материал и выискивал прототипы для будущих Брюссельских сцен в "Ярмарке тщеславия", и к возвращению с севера в Дублин у него скопился большой запас армейских наблюдений и анекдотов. <...> <Дуайер описывает, как Теккерей присутствовал на военных маневрах, где держался со странной для такого крупного мужчины боязливостью, а также посетил Мэйнутский католический колледж, располагавшийся, по признанию самого Дуайера, в неприглядных, грязных и тесных корпусах, сильно напоминавших заброшенные армейские казармы.> Это было до постройки нового здания. Теккереи внимательно разглядывал окружавшую нас мерзость запустения, и на губах у него играла язвительная улыбка брезгливости и презрения. Признаюсь, мне неприятно было читать у него на лице эти чувства, к которым еще добавлялось нечто вроде злорадства, из-за того что его антипатия нашла подтверждение. Осмотрев колледж, они поспешили убраться оттуда, и по пути Теккереи с негодованием говорил о грязи и отсутствии удобств в этом старом колледже. Я должен был признать, что действительно Мэйнут находится в ужасном состоянии. Но Теккереи прервал меня, возразив, что Дублинский Тринити-колледж ничуть не чище и не лучше. Говорил он раздраженно, непримиримо, а мне было больно и обидно: он представился мне в новом, для меня неожиданном свете; я всегда считал его таким милым, любезным - да он ли это? Но позднее мне суждено было видеть и другие проявления этой стороны его личности, и теперь, оглядываясь назад, могу по-настоящему понять слова Шарлотты Бронте, сказанные по поводу "Эсмонда" ("Но какая же ядовитая Сатира, какое безжалостное препарирование недугов!"). Но если Теккереи и не мечтал, чтобы все люди стали хорошими, он безусловно радовался, когда видел хороших людей, восхищался добром в людях. Подтверждение тому - его многолетняя, до последнего дня, дружба с Левером... Он никогда не закрывал глаза на добро, с которым сталкивался в жизни. А вот упрек мисс Бронте по поводу его отношения к женщинам представляется мне более обоснованным... Насколько я сам его знал, он воспринимал женский характер, женскую природу односторонне, а целому воздать должное не умел... Я знаю, что Левер искренно радовался успеху Теккерея и был горячим поклонником его произведений. Наверно, никого успех так не красил, как Теккерея, и это особенно было заметно тем, кто видел его изредка, с большими перерывами. Помню, когда в 1846 году я обедал у него дома по соседству с Кенсингтоном, меня поразило, как он переменился со времени нашей встречи в Ирландии в 1842 году. В тот день среди его гостей были два ирландца, чьи имена пользовались известностью, во всяком случае, тогда. Это были член парламента Морган Джон О'Коннел и отец Праут. Я стал подтрунивать над ним за то, что он принимает ирландцев, притом что мне известно, как невысоко он ценит ирландский национальный характер, а он мне со смехом ответил: "Мне нужны прототипы!" ^TЭНН РИТЧИ^U ^TИЗ КНИГИ "ГЛАВЫ ВОСПОМИНАНИЙ"^U Отец, приехавший за нами в Париж, с интересом слушал рассказы бабушки и кузины о нашей старушке-учительнице. Мадам стала героиней одной маленькой истории, которую я как-то встретила в воспоминаниях об отце и могу поручиться за совершенную ее правдивость. Не мне ли было ведено в один прекрасный день найти коробочку с пилюлями в комнате отца? Я подала ему ее, он тотчас высыпал ее содержимое в камин и, вынув из кармана аккуратный столбик монет в банковской упаковке, наполнил ее доверху новенькими наполеондорами, вернул на место крышку и сверху написал своим прекрасным, ровным почерком: "Для мадам имярек. Принимать по мере надобности. Доктор У.-М. Т.". Бабушка с нескрываемым удовольствием взялась вручить означенное средство нашей старинной приятельнице после того, как мы оставим Париж. <...> * * * Любовь читателей к писателю, по счастью, не зависит ни от тиражей его изданий, ни даже от достоинства им написанного, иначе кое-кто из авторов имел бы целую толпу поклонников, тогда как прочие обречены были бы на пожизненное одиночество. Равно не следует считать, будто создатели романов необычайно часто видятся друг с другом. Напротив, они большей частью предпочитают общество людей иных профессий, нимало не стремясь держаться вместе, вроде солдат, франтов, докторов, законников или членов парламента. Судейские, политики, солдаты и даже медики довольно часто трудятся сообща, но у писателей не может быть присутственного места или часов приема и вряд ли вам случалось слышать, что они сидят рядком, как птицы, и пишут свои книги впятером. Каждый из них работает, закрывшись в кабинете и строго наказав не преступать его порог. Такой наказ всегда давал нам и отец, но это, к сожалению, не соблюдалось, и люди то и дело отрывали его от работы - кто для того, чтобы спросить совета или что-либо предложить, кто - чтобы повидаться, кто - принести стихи или статьи для "Корнхилла"... Когда я сейчас пишу воспоминания, я ощущаю, что из памяти, как из волшебного котла трех макбетовских ведьм, встают фигуры прошлого: властители умов и душ, царившие по праву среди современников, друзья, домашние и слуги - они проходят друг за другом, чтоб снова погрузиться в дымку времени. Среди десятков образов, рождаемых моим котлом, есть люди, которых мне случилось видеть лишь однажды, и только много лет спустя я поняла, кем они были, что значили в тогдашней жизни. Лишь по прошествии многих лет становится понятно, кто был нам настоящим другом, наставником, поводырем, кто оказался мимолетной тенью. <...> Я вспоминаю, как нас посетил один из героев того времени. Прогуливаясь как-то ранним утром по Кенсингтон-сквер, мы услыхали чьи-то торопливые шаги, и догонявший тотчас же окликнул нашего отца по имени... Немолодой, очень подвижный, с горящими глазами и длинными, седыми, вьющимися волосами, с плеча у него красиво свисал плащ. Я вижу и сейчас, каким легким, быстрым шагом он приближается, пересекая площадь, как замирает на мгновение отец и тотчас же спешит ему навстречу, тепло здоровается и ведет всех за собой, в сторону старого, кирпичного дома, который занимала в эти дни наша семья. Незнакомец завораживал какой-то страстностью и живостью манеры, и невозможно было оторваться от его движений и плаща, который норовил скользнуть на землю, но каждый раз подхватывался на лету. Нас поразила чужеземность, романтичность его облика, его веселость и непринужденная горячность. Позже отец сказал, что это был Ли Хант, второй друг Байрона, которого мне довелось увидеть. Нам было хорошо знакомо это имя, в гостиной среди множества изданий Рескина и книжек "Панча" лежал прелестный, глянцевитый томик - "Горшочек меда с горы Хиблы", и мы с бездумностью, присущей детям, в которой проявляется и страсть к игре, и нетерпение ума, и жажда новизны, уже пытались лакомиться этим медом. Тогда свидание с живым писателем, тем более драпировавшимся в просторный плащ, было для нас незабываемым событием. Хочу только прибавить, что посмотреть в широкий мир, услышать голос тех, что открывают нам свой ум и сердце и вносят радость в нашу жизнь, всегда будет событием - и завтра, и в грядущем. А вскоре мне случилось принимать другого гостя, принадлежавшего к тому же кругу лиц. Однажды я вошла в столовую, где собиралась что-то взять, и окаменела - там был человек. В фигуре незнакомца, стоявшего у камина со скрещенными на груди руками, ощущалось что-то значительное и тревожное: он был приметной внешности - темноволос, широкоплеч, с обветренным, коричневым лицом, на собственное отражение в зеркале он бросал неодобрительные взгляды. Когда я вошла, он медленно повернул голову и глянул на меня через плечо. То был Трелони, зашедший повидать отца. Нахмурившись, он мерным шагом, не спеша, проследовал из комнаты, и больше я его не видела. Я уже признавалась, что эти люди мне кажутся сейчас не более реальными, чем сказочные персонажи. Мне не труднее было бы вообразить, что на часок-другой меня зашли проведать Синдбад-Мореход, Принц, разбудивший Спящую Красавицу, а то и семь христианских мучеников. Ведь в каждом поколении, пусть самом прозаичном, есть собственные легендарные фигуры, которым оно курит фимиам и отдает дань восхищения. В те годы я, конечно, не читала мемуаров всех этих людей, но знала из разговоров старших о необычных, трогательных, фантастичных судьбах этих странников былых времен, обшаривших весь мир в поисках Золотого Руна и сада Гесперид. Из всей чудесной, романтичной, несгибаемой команды аргонавтов я видела двоих, но прочитала столько биографий, столько дневников, что знаю, кажется, их всех и слышу, как звучат их голоса. Среди наиболее примечательных особ, когда-либо ступавших в нашу старую с эркерами гостиную на Янг-стрит, мне вспоминается одна незабываемая гостья, маленькая, тоненькая, хрупкая женщина, захватившая в свои крохотные ручки мощный рычаг литературной жизни Лондона. Я и сегодня помню все до мелочей - распахнутые окна, жаркий летний вечер, и напряженное молчание в комнате: мы ловим звуки подъезжающей кареты, тут же отец, который никогда не ждет гостей, а мы: сестра, я и гувернантка, - чинно сидим рядком и предвкушаем дивное событие. Но вот карета останавливается, оттуда тотчас же выскакивает ловкий, стройный человек - это молодой Джордж Смит привез к отцу мисс Бронте. Отец, все время меривший шагами комнату, спешит вниз, и вскоре двери отворяются и двое джентльменов вводят малюсенькую, тоненькую женщину лет тридцати, серьезную, с бледным лицом, с гладкими светлыми волосами и очень твердым взглядом, одетую в барежевое, облегавшее фигуру платье, отделанное искусственным бледно-зеленым мхом. Не снимая митенок, не говоря ни слова и сохраняя нерушимую серьезность, она проходит вглубь гостиной, и наши детские сердца трепещут от безумного восторга. Так вот она какая, эта сочинительница, эта безвестная, могучая волшебница, заставившая целый Лондон читать свое творение и толковать, и думать лишь о нем, иные даже поговаривают, что книгу написал отец - уж очень она хороша. Сказать, что нам с сестрой, совсем еще малышкам, позволили прочесть "Джейн Эйр", было бы отступлением от истины, нет, мы прочли ее украдкой, выхватывая по странице здесь и там и отдаваясь странному, неведомому прежде вихрю, который уносил нас к незнакомым людям в далекие места и годы, необычайно завлекательные и в то же время совершенно непонятные, потому легко вообразить, какие чувства в нас бурлили летним вечером, когда мы увидали, наконец, Джейн Эйр, великую Джейн Эйр - малюсенькую, худенькую женщину. Торжественность мгновения была невыносима, и потому все с радостью проследовали к столу и дружно улыбнулись, когда отец согнулся пополам и предложил ей руку, ибо, при всем своем величии, гостья была ему едва по локоть. Мисс Бронте, думается мне, была подчеркнуто серьезна и строга, чтобы держать на расстоянии двух девочек, все время порывавшихся вмешаться в разговор. Джордж Смит рассказывал мне много позже, как ее восхитили дивное терпение и доброта, с которыми отец сносил наши докучные словесные наскоки. С каким-то жгучим интересом, неотрывно смотрела она на него, и всякий раз, когда ему случалось обратиться к ней с вопросом, ее глаза струили свет. Подавшись несколько вперед, не прикасаясь к пище, она сидит передо мною как живая и так же жадно ловит каждое произнесенное им слово, пока он разрезает мясо. Должно быть, это был тот самый вечер, когда отец позвал друзей, чтоб познакомить их с мисс Бронте, о чем тогда мечтала вся столица. В числе собравшихся были миссис Кроу, читавшая со сцены страшные рассказы, миссис Брукфилд, миссис Карлейль, пришел и сам Карлейль (ворчавший, как мне потом рассказывали, что по горам Шотландии разгуливают кокни, и с некоторых пор туда нахлынули американцы, но "по сравнению с кокни они ведут себя как ангелы"), была здесь также миссис Элиот, мисс Перри, миссис Проктер с дочерью - все верные друзья отца, его привычный круг. Лорд Хотон был также зван к нам в гости - мне любопытно было прочитать записку с приглашением от моего отца, которая приводится в недавно вышедшем в печати жизнеописании лорда Хотона. Как жаль, что он у нас не появился! Должно быть, все прошло бы веселее. То был угрюмый, бессловесный вечер, все ждали с нетерпением, когда же, наконец, начнется интересная беседа, но она так и не началась. Мисс Бронте, забившись в угол дивана, порой бросала тихим голосом словцо-другое нашей гувернантке мисс Трулок. В кабинете было темновато, к тому же, лампа начала чадить, и разговор все чаще замирал и прерывался; собравшиеся дамы все еще надеялись, что это лишь вступление к чему-то лучшему, а мой растерянный отец не мог переломить молчание и общее уныние. Расположившаяся у дверей миссис Брукфилд нагнулась к вжавшейся в диван гостье, чтобы задать не блещущий оригинальностью вопрос - оригинальность оказалась не в чести в тот вечер, - понравился ли той Лондон. Повисло долгое молчание, пока мисс Бронте вымолвила, наконец, с большой серьезностью: "И да, и нет" - впоследствии я слышала рассказ об этом от самой миссис Брукфилд. Зато мы, дети, не скучали - от этого уберегал нас возраст. Мы знали, что такое потрясение, тревога, но не скука. На наш взгляд, праздник был как праздник, знаменитость как знаменитость, да и в те дни, что тут греха таить, довольно было увидать печенье на столе, и вечер превращался в праздник. Мы сознавали важность совершавшегося: чай был накрыт в столовой, дам пригласили в гостиную. Мешая всем, мы возбужденно носились по комнатам, пока, в очередной раз пробегая через холл, я не увидела с великим удивлением, что мой отец идет к дверям, надевши шляпу, - это уже было после того, как отбыла мисс Бронте, - при виде меня он подносит палец к губам и просит хранить молчание, после чего выскальзывает в темноту и осторожно прикрывает дверь. В гостиной меня засыпали вопросы, куда он подевался, но я уклончиво ответила, что он, должно быть, вскорости появится. Смысл происшедшего был непонятен мне в ту пору и оставался таковым в теченье многих лет, пока однажды миссис Проктер не рассказала мне, как было дело. Она призналась, что это был один из самых скучных званых вечеров за всю ее жизнь, и описала с юмором, как все заранее предвкушали умную беседу, но испытали только скуку и томительное чувство скованности, и как, не выдержав подобной пытки, отец тихонько улизнул в свой клуб. А гости ждали, удивляясь, и, наконец, разъехались. Я помню, что, когда дом опустел и мы со свечками в руках шли в спальню, вдруг прибыли две юные, очаровательные мисс Л. - в нарядных платьях, сгоравшие от нетерпения. Мы предложили посидеть и подождать отца, но они не стали полагаться на неверный случай и, засмеявшись, тотчас же уехали. Уже после того, как я написала эти строки, я побывала в тех местах, что связаны с Джейн Эйр, и пожила в прекрасном доме миссис Гаскелл, где ей случалось останавливаться. Я видела приметы и следы ее земного бытия - разглядывала блекнущие, нежные рисунки и тонкий почерк надписей на книгах, которые она дарила своей любящей подруге, нашла и перечла "Последний очерк" - предисловие к "Эмме", прибавившее самые проникновенные страницы к лишь начатой, но не дописанной Шарлоттой Бронте книге о радостях супружества. Под предисловием стоят инициалы - У.-М.Т., оно было написано редактором журнала "Корнхилл" и напечатано в одном из первых номеров: "Я помню трепетное, хрупкое созданье, миниатюрную ручку, большие честные глаза - по-моему, порывистая честность была ей больше всего свойственна... Мне виделась в ней крохотная, суровая Жанна д'Арк, идущая на нас походом, чтоб укорить за легкость жизни, легкость нравов. Она мне показалась очень чистым, возвышенным и благородным человеком. В ее душе всегда жило великое, святое уважение к правде и справедливости. Такой она предстала предо мной в наших недолгих разговорах. Задумавшись об этой благородной, одинокой жизни, о ее страсти к правде, о долгих-долгих вечерах, исполненных неистовой работы, озарений, вспышек воображения, рождающего сонмы образов, минут уныния, подъемов духа и молитв, вникая в эту отрывочную поневоле повесть - невероятно трогательную, упоительную повесть сердца, бившегося в хрупком теле, повесть души, что обитала, как и мириады прочих, на этой огромной, на этой бескрайней планете, на этой песчинке, затерявшейся в безбрежном Божьем мире, нельзя не изумиться дню сегодняшнему, нельзя не трепетать перед днем завтрашним, когда все то, что мы сейчас лишь смутно различаем, предстанет перед нами в ясном свете". Пока я вывожу сейчас слова отца, звучащие во мне воспоминания, стихая, превращаются в неясный шепот - так в блеске ясной летней ночи, заглядывавшей со двора, бледнел свет лампы, чадившей в нашей старенькой гостиной. <...> * * * Отец был страстным театралом, и нас, совсем еще девчушек, брал с собою в драму, для чего нанимал кеб. Возил он нас и в оперу, что было не в пример скучнее. Домой к нам то и дело доставляли превосходные конверты с единорогами и прочими зверьми на украшавших их гербах, там, внутри, лежали приглашения в ложу или билеты. В те годы нам казалось, что собственная ложа есть у всех, и это представлялось нам вполне естественным. Сажали нас всегда на первые места, где мы располагались, уткнувшись подбородком в бархатный барьер. Сначала слушать было очень интересно, потом я начинала клевать носом, но временами слышала сквозь дрему, что пение на сцене продолжается, и это словно было частью сна. Передо мною и сейчас стоит Лаблаш - огромная гора, рокочущая басом, даже скорей Олимп, а не обычная гора, он испускает мощные, ликующие звуки, и самые глубокие из них обращены к той, что мне кажется миниатюрной феей в белом. А эта маленькая фея с воздетым кверху тонким пальчиком и крохотными ступнями струит в ответ серебряные трели, которые становятся все звонче, и нежнее, и прелестней с каждым мигом. Взмывала ли она на самом деле в воздух или же это я в очередной раз сонно уронила голову? Я снова засыпала, снова просыпалась, и дивные, серебряные волны звуков вплетались в мои сны и пробуждения. Певицу звали мадемуазель Зонтаг. Давали "Элизир" или другую оперу, и ария звенела, словно песня жаворонка. Весь зал, огромный, золотой, взрывается аплодисментами, отец мой тоже аплодирует. Мне очень хочется послушать дальше, но сон, необоримый сон, одолевает меня вновь, и поминутно просыпаясь, я вижу, что прелестная фигурка в белом по-прежнему стоит на сцене и так же изливает душу в звуках перед бесконечными рядами зрителей, среди сверкающих огней... Увы! Сама я не могу пропеть ни слова, хотя всю жизнь любила пение, преданно и безответно. Отец не просто любил музыку - он разбирался в ней и знал на память оперы. Я слушала всегда с огромным удовольствием его рассказ о том, как, напевая строки из различных арий, он исполнял роль переводчика на Мальте, куда зашел корабль, на котором он вместе с другими англичанами совершал путешествие в Каир. "Un biglietto - eccolo qua" {"Билет - вот он" (ит.).},обратился он к человеку, стоявшему на берегу, а пропетое им "La ci darem' la mano" {"Дай руку мне" (ит.).}, - помогло леди Т. спуститься по трапу, и дальше в том же духе. Порой он приводил к обеду мистера Улла, с которым любил говорить о музыке. Благодаря любезности последнего, двери Музыкального общества всегда были гостеприимно открыты для нас. Когда мы жили на Янг-стрит, отец работал в кабинете, помещавшемся в задней части дома. Два увитые виноградом окна были обращены на мушмулу и на кусты испанского жасмина, желтые цветы которого наполняли благоуханием весь наш старый сад. Я вижу и сейчас, как по кирпичной стене, прокладывая путь между ветвей жасмина, ползет черепаха, посаженная туда соседскими мальчиками. Теперь в Кенсингтоне уже не встретишь таких буйных зарослей жасмина, как в годы моего детства, а мушмула и виноград уже не приживаются и больше не раскидывают свои зеленые ветви, и в изобилии растут лишь травы и луковичные - купена, лилии, но все-таки в моей душе живет надежда, что через много-много лет, когда замрет и мирно опочиет Лондон, на его месте, превратившемся в поросшие травой развалины, вырастет все, что люди здесь сажали. Сад у нас был запущенный - траву в нем выкосили только однажды, и то лишь потому, что ожидали уважаемого гостя, - но сколько же там было всяческих чудес! Росла душистая вербена - красная и голубая, между зеленых листьев-лезвий качались темно-фиолетовые ирисы, то здесь, то там выглядывали купки камнеломки, а в дальней части сада цвели алые розы, порою даже не совсем изглоданные гусеницами. Гостившая у нас однажды леди Дафф Гордон (по-моему, как раз