уд, - тузы и знатоки, которые так никогда ему и не простили ни вольности его слога, столь непохожего на их собственный, ни его демократических, недопустимо демократических привычек и симпатий, так задевавших их чувство собственного достоинства, ни его неровного, беспорядочного образования, почерпнутого где придется: в книжных лавках и картинных галереях, где он работал в скудные студенческие годы, и в одиноких странствиях по Европе (которую он исходил пешком, а не объездил в почтовой карете, сидя бок о бок с молодым аристократом, по моде профессиональных критиков того времени), и в каждой школе знаний - будь то собор Святого Петра в Риме или Святого Джайлза в Лондоне. И по образу жизни, и по образу мыслей он так был не похож на признанных законодателей с их научными титулами и белыми батистовыми шейными платками, что они его ошикали во всю мочь своих легких и погнушались правдой, услышанной из уст философа в поношенных одеждах. Не верится, что Хорн унаследовал хоть маленький клочок от старой, вытертой в пути, забрызганной мантии Хэзлитта. Хорн облачен в приличный, добротный костюм покроя, явно отдающего Ист-Эндом,- гораздо более щеголеватого, чем принято вне этой части Лондона - однако это наряд человека честного, дородного и добродушного. Под его элегантным жилетом бьется отзывчивое сердце, в кармане покоится рука, всегда готовая тепло пожать протянутую дружескую руку и с радостью пожертвовать два пенса беднякам. Чтобы прервать эту портняжную метафору (с которой не станут спорить те, что не забыли труд, написанный Карлейлем об одежде {10}), заметим лишь, что вне достоинств справедливости и добродушия, на наш взгляд, мистер Хорн не вправе занимать критическую кафедру. В прежнем "Духе века" нельзя прочесть и страницы, не встретив чего-нибудь ошеломляющего и блестящего - какого-нибудь удивительного парадокса или яркой, ослепительной истины. Верные или неверные, они всегда дают толчок уму читателя, потрясенному если не истинностью, то новизной и дерзостью суждений. Из фонаря Хорна не изливаются подобные лучи. Из него льются слова, потоки слов, и в небывалом изобилии, однако этому полноводию недостает мыслей, высказываемые мнения, по большей части, совершенно безупречны, и скука, ими вызванная, беспредельна. ^TО ЮМОРЕ^U ("Морнинг кроникл", 31 декабря 1845 г.) ...Возвышенное ценится широкой публикой гораздо больше, чем смешное, и Милтон, разумеется, предшествует Рабле по званию и по уму. Удел писателей комического жанра жить и сходить в могилу с горьким убеждением, что есть на свете более высокое искусство, которого им не достичь, как ни старайся. Но, право, это жребий не из худших. Не так уж плохо быть Меркуцио, если вы не Ромео, и джентльменом - раз уж вы не герой, и полагаться на свой разум, острый и благожелательный, не покушаясь на лавры возвышенного гения или глубокого мыслителя, питать в душе сердечные привязанности и пламенные чувства, но обнаруживать их с великой осторожностью и скромностью, - короче говоря, если вам не дано быть автором "Потерянного рая" или ньютоновских "Начал", не так уж плохо оказаться сочинителем "Веселого Блэкстоуна" {11}. ^TИСТОРИЯ ЛИТЕРАТОРА ЛЭМЕНА БЛЭНЧЕРДА {*} И МЫСЛИ О ТЯГОТАХ И РАДОСТЯХ ПИСАТЕЛЬСКОЙ ПРОФЕССИИ, ВЫСКАЗАННЫЕ ЕГО СОБРАТОМ ПО ПЕРУ МИКЕЛЬАНДЖЕЛО ТИТМАРШЕМ, ЭСКВАЙРОМ В ПИСЬМЕ К ЕГО ПРЕПОДОБИЮ ФРЭНСИСУ СИЛЬВЕСТРУ^U ("Фрейзерз мэгэзин", март 1846 г.) {* Лэмен Блэнчерд {12}, Зарисовки с натуры.., с воспоминаниями об авторе сэра Бульвера Литтона; в 3-х тт., Колберн, Лондон, 1846. - Примеч. автора.} Дорогой сэр, наш общий друг и покровитель, издатель настоящего журнала, передал мне ваше римское послание и настоятельную просьбу сообщить, что слышно нового в другом великом городе земли. Поскольку сорок колонок "Таймс" не могут насытить страстного любопытства вашего преподобия, а околичности истинно великой революции, которая происходит ныне в Англии, - не слишком занимательный для вас предмет, я посылаю несколько страниц разрозненных заметок о положении писателя, пришедших мне на ум во время чтения трудов и биографии нашего недавно скончавшегося друга-литератора, к которому все, кто его знал, питали, - что неудивительно, - самую и теплую и искреннюю привязанность. Нельзя было не доверять такому безмерно великодушному и порядочному человеку и не любить того, кто был так бесконечно весел, мягок и приветлив. Никто не может наслаждаться всем на свете, но как прекрасны те дары и добродетели, которые ему достались. Хотя я знал Блэнчерда меньше, чем другие, на мой взгляд, он вкусил не меньше радостей, чем большинство людей: у него были добрые друзья, любящая семья, горячее сердце, умевшее ценить и то, и другое, и, наконец, отнюдь не безуспешная карьера, что представляется мне наименее важным. Однако в нас шевелится трусливое недружелюбие и жалость, когда нам говорят, что кто-то умер в бедности. Вот желчный скряга, денежный мешок, в котором нет ни вкуса к жизни, ни охоты радоваться своему богатству, но он слывет достойным человеком; а вот другой - угрюмый и гневливый, он видит мир сквозь кровавую пелену ярости либо сквозь мглу предубеждений, а, может быть, он бесчувственный дурак без слуха, зрения и сердца, чтоб наслаждаться музыкой, любовью, красотой, зато со средствами. Вон тот болван расхаживает по своим угодьям, занимающим пять тысяч акров, а этого безумца банкиры, кланяясь, сопровождают до кареты. Все мы не без удовольствия разгуливаем по полям или катаемся и каретах с их владельцами, которые отнюдь не вызывают у нас жалости. Мы племя подхалимов, и уделяем жалость беднякам. Я вовсе не виню в лакейских чувствах того добросердечного джентльмена и знаменитого писателя, который поместил воспоминания о Блэнчерде, я лишь хочу сказать, что нахожу их чересчур унылыми, ибо судьба героя скромного рассказа вовсе не плачевна, да и сегодня нет ни малейшего резона выставлять литераторов мучениками. Даже господствующая точка зрения, что сочинителям, увы, не выделяют средств и не дают свободы создавать в тиши бессмертные шедевры и потому они растрачивают свой талант на однодневки и так далее и тому подобное, мне представляется подчас необоснованной и вредной. Неловко признаваться, но большинство писателей, имей они твердое денежное содержание, должно быть, навсегда оставили бы свое перо, а что до остальных, труд, продиктованный потребой дня, лучше всего отвечает их способностям. Пришли сэр Роберт Пиль {13} письмо и чек на 20.000 фунтов и поручи распределить их между пятьюдесятью самыми достойными авторами, чтобы они писали на досуге великие творения, на ком бы вы остановили выбор? Дельцы книжного бизнеса, радеющие о серьезных сочинениях, не менее бурно протестуют против модной развлекательной литературы, оно и не мудрено. "Таймс", например, привел на днях отрывок из труда некоего доктора Кэреса, лейб-медика короля саксонского, сопровождавшего недавно своего августейшего повелителя в турне по Англии и написавшего об этом книгу. Среди иных чудес столицы известный путешественник снизошел до посещения громадной и, несомненно, самой примечательной из шумных лондонских диковин - он побывал в типографии "Таймс", о чем как истый человек науки дает нам чрезвычайно скверный, глупый и невразумительный отчет. Он признается, что огромные листы бумаги внушили ему отвращение, которое еще усилилось от мыслей, навеянных ее размерами. Ее здесь за день тратят столько, что хватило бы на целый толстый том. Философ отдал бы десятилетие подобному труду. Печатать ежедневно по такому тому грешно по отношению к философам, которые не пользуются спросом, грешно по отношению к читателям, которых приучают потреблять (и, хуже того, смаковать) поспешные, сиюминутные суждения и легковесные, призрачные новости, вместо того, чтоб просвещать и насыщать пищей попроще и поосновательней. А сколько раз мы слышали подобные протесты знатоков: публика тратит досадно много времени на книги-однодневки, писатели, которые могли бы посвятить себя шедеврам, размениваются на миллионы беглых зарисовок. Даже добрый, мудрый, славный доктор Арнольд {14} скорбит о пагубном пристрастии, которым воспылали его питомцы к "Запискам Пиквикского клуба" - в Итоне {15} и впрямь читают "Панч" не реже, чем латинскую грамматику. Отстаивая свободу совести против любого, самого непогрешимого авторитета, против самого доктора Арнольда, который представляется мне величайшим, мудрейшим и лучшим из людей, родившихся за восемнадцать последних столетий, давайте выскажемся откровенно: "Почему каждому дню не иметь свою литературу? Почему писателям не делать легких зарисовок? Почему читателям не наслаждаться каждый божий день или хотя бы зачастую приятным литературным вымыслом?" Разумно и справедливо, если с этим не согласен доктор Арнольд. Его душе, возвышенной и чистой, должно внимать неблагосклонно побасенкам о Джингле и Тапмене, присловьям и причудам Сэма Уэллера {16}. Банальности и вольности не подобают его обществу, и безобидному балагуру лучше, смешавшись, удалиться, как он бы смолк и присмирел в соборе. Увы, не все похожи на бесплотных ангелов. С горних высот своей добродетели доктор Арнольд только и мог, что созерцать, печалясь, несовершенства маленьких людишек где-то там внизу. Я не шутя хочу сказать, что обладатель столь возвышенных и благородных чувств не в силах был судить о нас и наших прегрешениях по справедливости. Порою нездоровый человек испытывает дурноту и слабость, нюхая цветок, однако же виной тому отнюдь не скверный или ядовитый запах, и вопреки всем докторам на свете, я нахожу, что в смехе, как и в добрых, честных романах нет ничего предосудительного. Смех, разумеется, не высший человеческий удел, и дар писать смешно не высшая способность гения. Не в большей степени, чем чистка башмаков. Но те, кому положено, не требуя наград и привилегий для своей профессии (если это порядочные и достойные чистильщики), честно и хорошо делают свое дело и, не считая его высшим проявлением гениальности, по собственному разумению, выбирают себе святого покровителя - Мартина или Уоррена {17}, празднуют его день, ваксят что есть мочи башмаки, обслуживают клиентов и в поте лица зарабатывают свой хлеб. Я выбрал это неизящное сравнение совсем не для того, чтобы принизить труд писателей, а только потому, что ремесло чистильщиков не хуже остальных годится для примера. Так или иначе, все люди повседневно трудятся, чтобы добыть свой хлеб и кров. Не будь необходимости, никто бы не работал или работал, может быть, но очень мало. Порою вместе с выгодой вы пожинаете признание, но заработок остается главным побуждением. Не стоит закрывать на то глаза или воображать, будто журналисты пишут для почестей и славы и устремляются вперед под действием необоримых порывов гениальности. Если бы за перо брались одни лишь гении, - чего не дай нам бог - много ли книг было бы написано? И многие ли могут оценить творения гения? Чего стоят суждения о поэзии... Юма {18}? Ничуть не больше, чем оценки миллионов смертных, населяющих эту честную и глупую империю, которые имеют точно такое право получать книги для чтения, как и самые утонченные и образованные критики. Писатели зарабатывают на жизнь, производя товары, нужные читателям. Один печатает полицейский отчет, другой - разоблачение, третий, с позиции редактора, ругает сэра Роберта Пиля и превозносит лорда Джона Рассела {19} или наоборот, взывая к тем кругам читателей, которые близки к нему по взглядам или небезразличны к его теме. Давайте верить или хотя бы исходить из того, что все они пишут совершенно честно, но нечего и думать, что они стали бы работать постоянно без вознаграждения. Ну, а бессмертие не входит в правила игры. Разумно ли на него рассчитывать или разыгрывать комедию, будто мы движимы желанием стяжать его? Многие ли из всей пишущей братии вытянули этот непомерный выигрыш? И честно ли просить его для многих? Из уважения к нашим бедным потомкам и грядущим литераторам порадуемся лучше, что номерок этот так редко выпадает. Иначе людям бы не доставало времени - они были бы так погружены в давнишние шедевры, что до новых у них не доходили руки, и будущие литераторы остались бы без пропитания. Честно делать свое дело, увеселять и просвещать нынешних читателей, в свой час сойти в могилу с чувством хорошо исполненного долга - да будет это нашим общим жребием, по Божьей воле. Будем же довольны своей участью мастеровых литературы, которые выкладывают правду как повелевает совесть, не применяют недозволенных приемов, не опускаются до раболепных славословий и выполняют роль не столь возвышенную, но мужественную и почтенную. Никто не говорит, что доктор Лококк понапрасну тратит время, когда он каждый божий день катается в карете или гостит у своих сановных и богатых пациентов, вместо того, чтоб предаваться в кабинете отвлеченным рассуждениям о медицине. Никто не укоряет сэра Фицроя Келли в том, что он пренебрегает гениальным даром, когда, приняв в суде очередное дело, он выступает по нему за деньги, тогда как мог бы, уединившись в своей конторе, отдаться изучению природы и истории и исправлению законов. Вне всякого сомнения, каждый из этих замечательных людей способен был бы путем глубоких штудий расширить круг научных знаний в своей области, но между тем, дела житейские не терпят отлагательств: все новые иски поступают к рассмотрению, все новые женщины рожают, и кто-то должен отправлять эти обязанности. Услуги адвоката и врача весьма необходимы обществу, которое вознаграждает их с немалой щедростью, и точно так же ему с каждым днем нужней рукомесло писателей, и тем, кто в нем искусен, все больше платят и выказывают больше уважения. Очень возможно, сто лет спустя в литературном труде так увеличится потребность, так разрастется книжная торговля, что гонорары станут вдвое или втрое больше, подымется престиж писателей, они стяжают так называемые "почести" и будут умирать в кругу благовоспитанных людей. Над нашим ремеслом смеются только потому, что за него так мало платят. У общества нет лучшего мерила респектабельности. Скажите мне, во имя всего святого, что заставляет публику подумывать о памятнике сэру Уильяму Фоллету? Что он такого совершил? Составил 300.000 фунтов. А что такого совершил Георг IV {20}, чтоб удостоиться отлитых в бронзу памятников это был образчик человека без величия, без достоинств, без чувства долга, охочего до роскоши, сверкающих мундиров, ковров, кабриолетов, черепахового супа, жирандолей, буланых скакунов, изысканного мараскина, он воплощал и представлял собой все эти блага, и, почитая их превыше прочих, общество воздвигло монументы "первому джентльмену Европы". Как только литераторы разбогатеют, они получат свою долю славы, и завтрашнему автору нашего журнала, возможно, станут платить десять гиней за то, за что сегодня платят лишь одну, и вышлют приглашение на бал в Букингемский дворец, тогда как вам и вашему покорному слуге, падре Франческо, отрадно посидеть за трубкой в уютной маленькой Д... с ее усыпанным песком полом. Однако счастливчик homme de lettres {литератор (фр.).} грядущего, который, как мне грезится, танцует фанданго или что-нибудь такое в паре с герцогиней при дворе у внуков Ее Величества, на деле, будет не лучше, не честнее и не более достоин славы, чем нынешний писатель с его сомнительным престижем и скудными доходами. Слава, эта награда величайших, приходит независимо от Баркли-сквер {21}, она республиканское установление. Окиньте взором современных сочинителей и, не называя ничьих имен (ибо они одиозны), сочтите по пальцам, на кого бы вы поставили в соревновании на бессмертие. Сколько пальцев осталось у вас незагнутыми? Нескромный вопрос. Увы, дорогой А., дорогой Б., считавшие, что ваше будущее обеспечено, вас ждет загробный мир, забвение и темнота, любезные друзья! "Cras ingens uterabimus aequor" {"Завтра вновь в беспредельное море", Гораций, 1,7,32 - "К Мунацию Планку" (пер. Г. Церетели).} нет толку отрицать или чураться этого, туда нам надлежит отбыть, чтобы сокрыться навсегда. И что такое, в конце концов, это самое Признание - словцо нашей профессии, заветная цель, к которой якобы стремится с притворной скромностью каждый неумелый борзописец? Зачем к нему стремиться? И почему нельзя прожить и без него? Нам только кажется, что мы о нем мечтаем. "Он пренебрег своим талантом, он разменял на однодневки свой талант и время, которые, возможно, породили бы шедевры" - вот суть того биографического очерка, который написал сэр Бульвер Литтон {22} о нашем дорогом друге и коллеге Лэмене Блэнчерде, скончавшемся при грустных обстоятельствах год тому назад. Мне неизвестно ничего бесцельнее и вздорнее нелепого обыкновения, введенного некоторыми литераторами, считать за пробный камень дружбы комплименты их творениям. Довольно вам обмолвиться, что такая-то картина не удалась, такое-то стихотворение слабо, или такая-то статья бессодержательна, и среди наших авторов и живописцев немедленно отыщутся такие, которые запишут вас в недоброжелатели или сочтут faux-frere {лжебрат (фр.).}. Что общего между вашим другом и его произведением? Когда картина или статья закончена и передана в руки публике, она принадлежит последней, а не автору, и следует ценить ее на основании ее собственных достоинств, и потому - не истолкуйте меня ложно - я сомневаюсь в правоте сэра Бульвера Литтона, когда он утверждает, что Блэнчерд, имей он полную свободу и благоприятные условия, должно быть, написал бы нечто первоклассное. На мой взгляд, его образование и навыки, его живой и легкий слог, его искрящаяся, затаенная шутливость, неизбывная нежность и ослепительная веселость нрава лучше всего пришлись к тому, чем он и занимался. Как бы то ни было, он подчинялся долгу, много более непреложному, чем работа над гадательными шедеврами, - кормить свою семью. И нужно быть поистине Великим Человеком, чтобы позволить себе пренебречь подобной осмотрительностью. Три тома его очерков, приятных, зачастую и блестящих, не дают понятия ни о даре автора, ни о его манере говорить, которая, как кажется, была стократ милее. Словно у доброй сказочной крошки, из уст его сыпались бриллианты и рубины. Его остроумию, всегда игривому и искрометному в собрании друзей, присуще было замечательное свойство: оно никогда никого не задевало. У него был редчайший дар - замечать в людях хорошее; рассказывая о таких открытиях, кроткий маленький человечек начинал сиять, воспламенялся, впадал в преувеличения с самым неотразимым пылом. О добрых делах других людей, чужих удачных шутках, полюбившихся стихах друзей он говорил с неизменной нежностью, где бы они ему ни встретились и где бы о них ни заходила речь; в беседе он поигрывал, жонглировал словами, и, наконец, пускал по кругу, словно чашу, подобно несравненной мисс Слоубой, вручавшей всем младенца в последней "Рождественской песне". Но лучше остроты его речей была их доброта. Он радовался от души и щебетал над рюмкой с заразительной веселостью. Гостеприимство его было чарующим, в нем ощущалось что-то восхитительно живое, простое и теплое. А как он заливался смехом! Как много славных, дружеских картин мелькает в памяти, когда я вывожу сейчас эти слова! Я будто слышу его веселый, звонкий смех и вижу его насмешливое, доброе, улыбчивое еврейское лицо, соединявшее черты Вольтера с Мендельсоном. Друзья Блэнчерда с удовольствием прочтут рассказ о нем сэра Буль-вера Литтона, для прочих то будет небезынтересный образец биографии писателя. <...> Сколько я знаю, ни черточки в этом прелестном образе не приукрашено. Был ли герой воспоминаний разочарован в высших честолюбивых помыслах? Смягчалась ли его работа удовольствием? Было ли неблагодарным его достойное призвание? Как я уже сказал, призвание его не было неблагодарным, работа, большей частью, была ему приятна, разочарование в высших честолюбивых помыслах, буде он знал такое, не было невыносимым. Если каждый станет разочаровываться из-за того, что не сравнялся с высшим совершенством, в каком безумном, человеконенавистническом мире нам придется жить! С какой стати писателям метить выше, чем они могут, и "разочаровываться" в той крупице разума, которую им дал Господь? К тому же несправедливо говорить, что человеку было неприятно его поприще, если его так горячо любили и ценили, как Блэнчерда, и умные, и глупые - все, с кем его сводила жизнь. Бедность ему и вправду докучала, но и она была посильна. Дома у него было все, чем утешается человеческое сердце, за стенами дома этого всеобщего любимца встречали всюду с участием и уважением. Нет, несомненно, такое поприще не может быть неблагодарным. Долой эту докучную и нездоровую погоню за известностью. Если угодно, тому, кто написал "Улисса", подобно Теннисону {23}, или "Комуса" {24}, допущено претендовать на славу, пусть требуют ее и будут взысканы, но, чтобы написать определенный набор слов и напечатать его в виде книги, - не нужно быть о семи пядей во лбу, возьмем, к примеру, настоящую статью, любой новый роман, памфлет или путевые очерки. Большинство людей сколько-нибудь образованных и сносно владеющих пером, могли бы сделать то же самое, потребуй от них того профессия. Пусть все они и им подобные поступают в рядовые, берут свои ружья на плечо, заряжают, целятся и бодро палят. Средний писатель так же не вправе сетовать на то, что он не Шекспир и упускает лавры, как скажем, завидовать сэру Роберту Пилю, Веллингтону {25}, Хадсону {26} или Тальони {27}. Что человеку делать, если солнце светит в небе, - греться и нежиться в его лучах или скорбеть из-за того, что он не может сам воспламениться, как светило? Не верится, что Блэнчерд был добровольным мучеником, скорей он был доволен своим местом в жизни..." Однако стоит рассказать его историю полнее, не драпируя главного героя в пышные слова, как в складки римской тоги, - так драпируют скульпторы свои модели, чтобы придать им условно-героическую позу вместо гораздо более интересной - той, что уделила им природа. Полезно было бы узнать эту короткую волнующую повесть поподробнее. Юнец, которого засунули в контору к адвокату, взбешен поденщиной, влюблен в театр, влюблен в поэзию, сочиняет драматические сцены в духе Барри Корнуолла {28}, декламирует "Леонида" перед антрепренером, остается без дома и куска хлеба и, не имея гроша за душой, но преисполненный любовных чувств, ухаживает за своей прелестной молодой женой <...>. Затем следует горестный приступ отчаяния, когда несчастный юноша почти падает духом: отец от него отказывается, стихов его никто не печатает, на любимый театр нет никакой надежды и нет надежды соединиться с той, к которой он стремится. Отчего бы тотчас не покончить счеты с жизнью? Он читал "Вертера", самоубийство ему внятно: Не ведает мудрец, что сердце выстрадать должно, Чтобы, изверясь, гибель выбрало оно. - писал он в своем сонете. Если Благопристойности хотелось преподать ему урок, не ясен ли он как божий день? Сторонись поэзии, остерегайся театра, держись своего ремесла, не читай немецких романов, не женись двадцати лет от роду. Казалось бы, подобные увещевания сами собой следуют из этой истории. И все же, наперекор нужде и испытаниям, молодой поэт женится двадцатилетним, работает усердно и не без успеха, обуздывает Пегаса, взбирается по социальной лестнице, счастливо окружает себя любящей семьей и преданными друзьями, и так все продолжается два десятилетия, пока судьба не посылает ему и его жене промыслительный удар, который почти одновременно уносит их в могилу.(...) История Блэнчерда (если отвлечься от ее горестного конца, стоящего особняком в его судьбе) никак не позволяет обвинять читателей в равнодушии к литературе. Его карьера, рано оборвавшаяся, сложилась, в основном, удачно. По правде говоря, мне невдомек, могла ли его всерьез облагодетельствовать поддержка и вмешательство правительства, и непонятно даже, как можно было бы о том ходатайствовать. Ни из чего не следует, что человек напишет гениальное творение, даже имея полную свободу. Сквайр Шекспир из Стратфорда с его земельными угодьями и рентами, с гербом над портиком - уже не тот Шекспир, который писал пьесы. К тому же праздность, или, если угодно, созерцательность, ничуть не внове сочинителям. Среди всех сквайров, владевших землями и рентами, и среди тех, что занимали государственные должности, доходные и необременительные, многие ли писали книги, да еще и хорошие? Людей полезных правительство берет на службу и оплачивает: юристов, дипломатов, солдат и им подобных, но в поэзии оно не нуждается и может обойтись и без трагедий. Пусть литераторы стоят на собственных ногах. День ото дня растет спрос на их труд и множится число заказчиков. Самые искусные и удачливые из тех, что трудятся на ниве развлекательной литературы, имеют такую власть над чувствами читателей и возбуждают к себе такое непритворное участие, какое и не снилось их собратьям; а люди ученые и образованные, которые стремятся к высшим почестям, их и удостаиваются. И несмотря на отвращение доктора Кэреса, я нахожу, что никогда у нас так много не писали и не читали жизненно полезного и никогда все виды сочинительства не были окружены таким горячим интересом. Однако пора кончать. Мое письмо и так приобрело недопустимые размеры, а вы ведь жаждете новостей; разве вы не читали в сегодняшнем номере "Таймc" реляцию о сражении с шахом? Засим прощаюсь М. А. Т. Лондон, февраля 20-го, 1846 года ^T"НОВЫЙ ТИМОН" БУЛЬВЕРА-ЛИТТОНА^U ("Морнинг кроникл", 21 апреля 1846 г.) ..."Новый Тимон" нисколько не похож на "Тимона" {29}, его поэзия, на наш взгляд, нимало не похожа на природу, хотя порою не чужда поэзии. В ней много шума без кипенья страсти и много ярости без ощущенья силы. Она бесхитростна, подчас красива, богата выдумкой, но совершенно лишена какой-либо естественности и подлинности. Стиль ее удивительно безвкусен, и в обращении с английским языком автор обнаруживает беспримерную развязность. Ничтоже сумняшеся он подбирает рифму к слову "жизнь" так, словно оно читается в два слога, нехитрые личные местоимения снабжает ударением ("_Венеру одолев, Он сети избежал_"), прилагательные, снабдив их прописной буквой (_Доброе, Прекрасное, Истинное, Прошлое, Грядущее_ и т.п.), возводит в ранг существительных. С помощью того же несложного типографского приема он наделяет существительные более важным смыслом: "_Глас Сердца башню Разума потряс", "Но горе - Эгоист и хочет в том признаться", "Покой таится в Водах Жизненной Стремнины", "Досуг парит, а Труд сидит за кругом_". Скажите на милость, почему _Труд_ с большой буквы сидит за _кругом_, начинающимся с малой? Может, и нам, подобно немцам, перевести все существительные в категорию собственных имен? В довершение прочего, автор и вовсе выворачивает существительные наизнанку, превращая их в глаголы... Кто вправе разрешить себе такую вольность в обращении с нашей свято чтимой матерью - английской грамматикой? Сэр Бульвер-Литтон, как известно, грешит этим неоднократно, в его стихах и прозе то и дело _"стеклятся", "мимолетничают" и "таинствуют"_ потоки _Истинного, Запредельного, Прекрасного и Безобразного_. Автор "Нового Тимона" с большим искусством перенял у него все эти недочеты, старательно скопировал его героев, философию, звучание стиха - "_citharae а cantus peritus_" {Он хорошо пел и играл на кифаре (лат.). (Тацит. История. Кн. 2, 8).}, вроде того вольноотпущенника Нерона, который старался убедить толпу, что он и есть Нерон... Мы возражаем здесь не только _Тимону_, сколько его критикам: нет, среди нас не объявился новый гений, нет, _Тимону_ не воскресить былую славу наших бардов. Возможно, среди нас живут великие поэты, но автор "Нового Тимона" больше всего к ним приобщился, когда убрал в своем последнем позолоченном издании бестактность, допущенную по отношению к одному из них в двух прежних изданиях этой самой выспренней из всех поэм. ^TО ЛОРДЕ БАЙРОНЕ^U Из "Записок о путешествии из Корнхилла до великого Каира" (1846) Мне не по вкусу красота, которой, словно театральной сценой, нужно любоваться издали. Что проку в самом изящном носике, если кожа его грубостью и цветом напоминает толстую оберточную бумагу, а из-за липкости и глянца, которыми его отметила природа, он кажется смазанным помадой? И что бы ни говорилось о красоте, станете ли вы носить цветок, побывавший в банке с жиром? Нет, я предпочитаю свежую, росистую, тугую розу Сомерсетшира любой из этих роскошных, аляповатых и болезненных диковин, которые годятся лишь в стихи. Лорд Байрон посвятил им больше лицемерных песнопений, чем любой известный мне поэт. Подумать только, темнолицые, толстогубые, немытые деревенские девахи с приплюснутыми носами и есть "синеокие рейнские девы"! Подумать только, "наполнить до краев бокал вином самосским"! Да рядом с ним и слабое пиво покажется нектаром, и, кстати сказать, сам Байрон пил один лишь джин. Нет, этот человек никогда не писал искренне. Впадая в свои восторги и экстазы, он и на миг не упускал из виду публику, а это скользкий путь, это даже хуже, чем признаться без утайки, что вас не ослепила красота Афин. Широкая публика боготворит и Байрона, и Грецию, что ж, публике виднее. В "Путеводителе" Марри {30} он назван "нашим национальным бардом". Нашим национальным бардом! Бог мой! Он бард, вещающий от имени Шекспира, Милтона, Китса и Скотта! Впрочем, горе ниспровергателю кумиров публики! ^TКАК ПРОДОЛЖИТЬ "АЙВЕНГО"^U Предложения, высказанные месье Микель Анджело Титмаршем в письме к месье Александру Дюма (1846) Его сиятельству Александру Дюма, маркизу Дави де ля Пайетри Милорд, позвольте скромному английскому литератору и страстному почитателю вашего таланта представить несколько соображений о том, как увеличить и без того огромную известность писателя Александра Дюма в нашем отечестве. Мы трудимся, милорд, в прискорбных обстоятельствах - стране отчаянно не достает романов. Правду сказать, в творениях из светской жизни мы не знаем недостатка - одна лишь несравненная миссис Гор {31} изготовляет их не меньше полудюжины в сезон, но невозможно обходиться только ими: порою в голове мутится от непрестанных описаний балов в Д..., великосветских сборищ в "Уайтсе" и "Крокисе" {32}, от дамских туалетов, ужинов у "Гантера", dejeuners {Имеются в виду дневные приемы с закускою (фр.).}, залов Олмэка {33}, французской кухни и французской речи, а также всего прочего, испокон веку составляющего львиную долю всех подобных сочинений. Что же касается наших авторов исторических романов, они, должно быть, погрузились в сон... Наша словесность впала в спячку - ей не хватает романистов. Мы существуем лишь за счет переводной литературы, и, прежде всего, за счет ваших творений, сэр; а также книг Эжена Сю {34} - вашего выдающегося confrere {собрат, коллега (фр.).}, трагического и загадочного Сулье {35} и пылкого и юного Поля Феваля {36}, который борется за пальму первенства со всеми вышеозначенными. Должен признаться, что являюсь самым горячим сторонником методы, которую вы с таким успехом вводите сейчас во Франции - я говорю здесь о двадцатитомных романах с продолжением. Мне нравится, когда у книг есть продолжение. Я просто упивался "Графом Монте-Кристо" и, кажется, ни разу в жизни не радовался больше, чем когда узнал, добравшись до конца двенадцатого тома "Трех мушкетеров", что мистер Орланди предоставляет мне счастливую возможность наслаждаться еще двенадцатью томами этого же сочинения, на сей раз именуемого "Двадцать лет спустя". Если бы можно было довести Атоса, Портоса и Арамиса до стадвадцатилетнего возраста, мы с удовольствием читали бы о них и дальше. Но наступает время, когда парламент распускают на каникулы, газеты не печатают отчетов о дебатах, новые романы не выходят - нам нечего читать! Бывает, что герои, когда им минет лет эдак восемьдесят или, скажем, девяносто, ветшают несколько от долгого употребления и больше не отвечают своему исконному назначению - радовать и забавлять читателей, как встарь; положим, вам случится, дорогой сэр, обескровить большинство своих героев, которые достигнут того почтенного возраста, когда людям немолодым недурно тихо удалиться на покой, почему бы вам не воспользоваться, думается мне, созданиями чужого вымысла и не дописать, что с ними стало дальше? Довольно многие романы Вальтера Скотта мне издавна казались недосказанными. Так, например, владелец Рэвенсвуда бесследно исчезает в конце "Ламмермурской невесты", вернее, шляпу его находят на берегу и все его считают утонувшим. Но мне всегда воображалось, что он заплыл и в море ему встретился корабль, и, значит, странствия его можно продолжить, скажем, в романе на морскую тему. Точно так же я ни за что на свете не поверю, что приключения Квентина Дорварда окончились в тот день, когда он обвенчался с Изабеллой де Круа. Люди еще не такое выдерживают, и их невзгоды не кончаются с этим счастливым жизненным событием. Разве мы навсегда прощаемся с друзьями или теряем интерес к ним, усадив их в свадебную карету после праздничного dejeuner. Ничуть не бывало! К тому же, требовать, чтобы в героях значились одни холостяки, несправедливо по отношению к женатым. Но больше всего меня разочаровывает развязка доброго старого "Айвенго" - "Иваноэ", как говорите вы, французы. Право же, сами образы Ровены, Ревекки и Айвенго со всей определенностью свидетельствуют, что дело не завершилось тем, чем его кончил автор. Я слишком люблю этого лишившегося наследства рыцаря, чью кровь воспламенило знойное солнце Палестины, а душу согрела близость прекрасной, ласковой Ревекки, чтобы поверить, что он всю жизнь вкушал блаженство подле этой ледышки и ходячей добродетели, подле этого образчика непогрешимости - этой бездушной, чопорной жеманницы Ровены. Невыносимая особа, сэр, и я прошу вас дописать отсутствующую часть романа, чтобы восстановить в правах его доподлинную героиню. Я высказал тут разом несколько советов, и если вы любезно с ними ознакомитесь, вам, несомненно, достанет материала на многие последующие тома "Айвенго". Примите, сэр, мои уверения в совершеннейшем почтении. ваш искренний поклонник Микель Анджело Титмарш ^TИЗ КНИГИ ОЧЕРКОВ "СТРАНСТВИЯ ПО ЛОНДОНУ" (1847)^U Он назначил мне встречу в Сент-Джеймском парке, у колонны герцога Йоркского {37} в день Гая Фокса {38}. В положенное время он стоял возле ступенек и растроганно следил за играми детей, которых сопровождала, кстати говоря, очень хорошенькая и молоденькая нянюшка. Окинув напоследок детвору любовным взглядом, высокочтимый и достойный мистер Панч взял меня под руку своей миниатюрной ручкой и мы отправились гулять по Мэллу. Мне нужно было высказать своему патрону и благодетелю необычайно важные соображения (по крайней мере, мне они казались таковыми). Я побывал во многих странах как посланец Панча {39}, но, как и всех людей пытливого ума, начиная от Улисса и кончая нынешними путешественниками, меня не оставляла жажда странствий, и я намеревался предложить хозяину послать меня в еще одну поездку. Я с жаром убеждал его, что было бы разумно посетить Китай, а еще лучше Мексику - теперь это возможно, раз война окончена, и, кстати, почему бы не отправиться в Америку, где, несомненно, будут рады корреспонденту Панча и где так любят сдобренные юмором дорожные заметки? - Мой милый Спек {40},- сказал мудрец, в ответ на мои разглагольствования, - должно быть, вам уже лет двадцать пять, и, значит, вы отнюдь не мальчик. Вы написали множество статей для моего журнала, плохих, хороших, заурядных - всяких, и полагаю, что уже обзавелись немалым пониманием света. Неужто вы не знаете, прожив так много лет в своей стране, что англичане совершенно безразличны ко всему, что происходит за границей? Кого интересуют бракосочетания в Испании, сражения в Мексике, скандал в Швейцарии? Вы можете сказать, что значит слово "Ворор" {41} - фамилию человека, название законодательного органа или селение в кантоне Ури? Вы знаете кого-нибудь, кто бы читал сообщения в газетах об Испании и Португалии? Меня тошнит от одного лишь вида имени "Бонфен" {42}, а слова "Коста Кабраль" {43} приводят меня в содрогание! Тут он зевнул с такою силой, что все мои надежды на поездку улетучились. Придя в себя от этого могучего усилия, Мудрейший и Добрейший продолжал: "Вы любите порою баловаться живописью, мистер Спек, скажите-ка, любезнейший, какой раздел на выставках предпочитают англичане?". Я, не колеблясь отвечал, что нашей публике милей всего портреты. Когда я выставил свое большое полотно, с изображением Гелиогабала {44}, признаюсь, что к нему... "Никто не подошел, - подхватил мистер Панч. - Зато все с интересом смотрят на портреты, и то и дело слышится, как люди восклицают: "Клянусь честью, матушка, это же миссис Джонс в белом атласном платье и с диадемой на голове!" или "Ей-богу, это олдермен Блогг, застигнутый грозой!" и так далее и тому подобное. Британцы любят видеть то, что им знакомо, вы понимаете, что я хочу сказать, Спек? В журналах, как и на картинах, они желают видеть олдермена Блогга, сэр", - он смолк, пока мы подымались по ступенькам постамента герцога Йоркского, потом остановился, немного задыхаясь, обвел тростью расстилавшуюся перед нами панораму. На улицах царило оживление, стайки детей резвились у подножия колонны, на страшной скорости носились омнибусы, на Хауэлл-стрит; на площади Сент-Джеймс стояли экипажи, возле которых переминались с ноги на ногу ливрейные лакеи, статуя Британии, парившая над зданием пожарной охраны лондонского графства, смотрела вниз на Квадрант {45} и на всю округу. - Вы рветесь странствовать, - сказал он, все еще помахивая тростью из бамбука, - постранствуйте-ка здесь и приступайте к делу тотчас же, без промедления. Вот вам задание - попутешествуйте по Лондону и опишите все, что вы увидите: наглые приставания того вон попрошайки, мощные икры этого носильщика портшезов, лошадку и фартук лорда епископа. Мое почтение, ваше преосвященство. Описывайте все и вся и отправляйтесь в путь сию минуту, левой шагом марш! - с этими словами, шутливо подтолкнув меня по направлению к Ватерлоо, он вслед за епископом Буллоксмитским, чья лошадь только что остановилась перед "Атенеумом", скрылся в дверях клуба, а я, оставшись в одиночестве, отправился исследовать бескрайность Лондона, как приказал мой замечательный хозяин. Я был ошеломлен огромностью задачи. Меня не назовешь излишне скромным человеком, но тут я спрашиваю себя, как я надеюсь справиться с такой безбрежной темой? У всех прохожих, и мужчин, и женщин, которых я встречал на улице, был свой таинственный характер, и мне отныне всех их предстояло описать. Когда на перекрестке уличный метельщик окинул меня косым взглядом, и, подмигнув, высокомерно попросил подачки, я отшатнулся и помчался дальше. "Как знать, мой мальчик, - сказал я ему мысленно, - быть может, мне придется разгадать как раз тебя - живописать твой дом, твою каморку, вернуться вспять в твои младенческие годы, перетряхнуть до нитки все твое житье-бытье, понять твою таинственную сущность. Как мне найти разгадку к твоему секрету?" Но, к счастью, отсалютовав метлой, он поспешил на площадь Ватерлоо, чтобы догнать почтенного члена парламента от Несуразборо, прибывшего недавно в Лондон, чтобы разжиться у него двухпенсовой монеткой, а я перешел к Военному клубу {46}, где у второго окна с краю сидели, углубившись в чтение своих газет адмирал Хватридж и полковник Непромах. Лысый адмирал с веселым выражением лица глядел через очки в свою страницу; полковник в пышном, завитом парике темно-лилового оттенка, как можно дальше отодвинул от себя газету, делая вид, будто читает без очков. У входа я заметил и другие лица, ожидая генерала Пикеринга, в коляске восседала его супруга; стоявший рядом майор Рубакль, не отпускавший пуговицу своего мундира, развлекал беседой ее молоденьких дочек, сидевших сзади. Я бросился от них всех прочь, как будто провинился перед ними. "Рубакль, Хватридж, Непромах, Пикеринг, молоденькие барышни, почтенная мамаша с накладкой из каштановых волос, все вы могли бы угодить на кончик моего пера, - подумал я - и по суровому наказу моего хозяина мне надлежит проникнуть в вашу жизнь". Я поспешил вдоль длинного, унылого проулка, огибающего сзади Оперу, где размещаются окутанные тайной парикмахерские и лавочки сапожников. Француз, прогуливавшийся по улице, и даже манекены парикмахера, которые окинули меня, как мне казалось, пронзительным, исполненным особого значения взглядом, и шустрый человечек в клетчатых панталонах и начищенных до блеска башмаках, который то посасывал сигару, то покусывал кончик своей тросточки, сидя верхом на ящике из-под сигар в табачной лавке мистера Альвареса, и сам хозяин заведения Альварес, степенный, обходительный, с таким изысканным поклоном предлагавший вам сигару, словно обслуживал вельмож, - все они наполняли меня страхом. "Быть может, каждого из них тебе придется описать уже на следующей неделе", - пронзила меня мысль, и я скорей отвел глаза от шустрого юнца, заметив только рыжий пук волос на подбородке и алую узорчатую ткань его сорочки. Не бросив взгляда ни в одно окно, я миновал Сент-Олбанс, где проживают благородные служители Парламента, прошел Хеймаркет, блестевший стеклами пивных, гудевший голосами препиравшихся извозчиков, пестревший красными солдатскими мундирами. В конце, где улица переходила в Квадрант, с елейным видом прохаживались группки бедных, грязных иностранцев, со страшным грохотом неслись наемные кареты, туда-сюда сновали омнибусы, лиловый экипаж доктора Бульквакса и воз, груженый рамами и тентами для магазинов, сжали с боков кабриолет с огромной белой лошадью в упряжке, принадлежавшей лорду Поклонсу. Часть улицы была разрыта, оттуда подымался дым от смоляных котлов, весь шум перекрывали крики, доносившиеся с козлов омнибусов: "Посто-рони-и-ись, разиня!" И все это я должен описать, распутать весь клубок событий и судеб, пуститься вплавь по необъятному простору жизни? - подумал я. - На что рассчитывал хозяин, задавший мне такую трудную задачу и как, черт побери, я должен странствовать по Лондону? Я был растерян, оглушен, сбит с толку, я чувствовал себя, как доблестный Кортес {47}, когда он с несказанным удивлением глядел своим орлиным взором на Тихий океан с какой-то там неведомой вершины. Я шел и шел по городу все дальше. - Вот так встреча, - раздался голос рядом со мной. - Что с тобой стряслось, Спек? У тебя такой вид, как будто лопнул банк, в котором были твои деньги. Оглянувшись, я увидел Фрэнка О'Прятли викария церкви святого Тимоти, осторожно ступавшего по грязи. Я рассказал ему, какое дело поручил мне Панч, какая это необъятная задача, признался, что страшусь своей неподготовленности и не могу придумать, как начать рассказ. Его глаза блеснули лукавством: - Панч совершенно прав, мой бедный Спек, если тебе пришла охота путешествовать, держись пределов Ислингтона. О чайнике ты нам расскажешь лучше, чем о пирамидах. Я рассердился: - Сам ты чайник! Лучше скажи, с чего начать. - Начать? Начни отсюда. Пойдем-ка вместе, - с этими словами он дернул за один из четырех звонков, висевших на старинной двери, у которой мы стояли. Спек ^TПИСЬМО ДЭВИДУ МЭССОНУ {48} (1851)^U Дорогой сэр, я получил "Северо-Британское обозрение" {49} и с радостью узнал имя критика, столь благосклонно обо мне отозвавшегося. Не может ли мне быть знаком ваш почерк - не вами ли была написана записка, уведомлявшая меня об одобрительном отзыве на "Ярмарку тщеславия", в ту пору мало кому известную и мало кем любимую и лишь боровшуюся за место под солнцем? Если вы и есть автор вышеупомянутой рецензии {50}, примите мою сердечную признательность и за нее, я вспоминаю ее с тем же благодарным чувством, с каким ребенок помнит подаренные ему в школе соверены, где они были для него и редкостью и величайшей ценностью. Не знаю, что сказать вам относительно сопоставления, которое вы проводите в своей последней публикации {51} - и из-за трудности самого предмета, и из-за того, что мнения всегда разнятся. Я нахожу, что мистер Диккенс во многих отношениях отмечен, так сказать, божественным талантом, и некоторые звуки его песен столь восхитительны и бесподобны, что я бы никогда не взялся подражать ему, а только молча восторгаюсь. Но я со многим не согласен в его творчестве, которое, на мой взгляд, не отражает должным образом природу. Так, например, Микобер, по-моему, гипербола, а не живой характер, который он напоминает так же мало, как и его прозвание - человеческое имя. Конечно, он неотразим и невозможно не смеяться, когда о нем читаешь, но он не более реален, чем мой приятель мистер "Панч", и в этом смысле я его не принимаю, как и высказывание Гете, которое цитируете вы - мой рецензент, ибо считаю, что искусство романиста в том и состоит, чтобы изображать природу и воплощать с возможно большей силой ощущение жизни; в трагедии, в поэме или в высокой драме писатель хочет пробудить иные чувства, там и поступки, и слова действующих лиц должны быть героическими, тогда как в бытовой драме сюртук - всего только сюртук, а кочерга не более, чем кочерга и, по моим понятиям, ничем другим им быть не следует: ни затканной узорами туникой, ни грозным, раскаленным жезлом, из тех, что служат в пантомимах средством устрашения. Впрочем, какие бы просчеты ни усмотрели вы (или, вернее, я) в воззрениях Диккенса, в его писательской манере, вне всякого сомнения, есть замечательное свойство: она обворожительна, и этим все оправдано. Иные авторы владеют самым совершенным слогом, великим остроумием, ученостью и прочим, но сомневаюсь, чтобы кому-нибудь еще из романистов было присуще то, что Диккенсу, - такая же чудесная мягкость и свежесть письма. Однако я сверх всякой меры растянул свою ответную записку. Остаюсь, дорогой сэр, искренне преданный вам Уильям Мейкпис Теккерей Кенсингтон, мая 6-го (?) 1851 года ^TМИЛОСЕРДИЕ И ЮМОР {52} (1852)^U ...Разве наши писатели-юмористы, веселые и добрые проповедники по будням, сделав полнее нашу меру счастья, беззлобного смеха и веселья, острее - наше презрение ко лжи и фальши, священную ненависть к ханжеству, глубже - проникновение в истину, любовь к честности, знание жизни и разумную осмотрительность в окружающем мире, не поддержали от души святое дело, собравшее сегодня всех вас в этом зале, дело любви и милосердия, которому и вы сочувствуете, дело защиты бедных, слабых и несчастных, благую миссию любви и милости, мира и доброй воли к ближним? То же, в чем вас красноречиво убеждают почтенные наставники, которым вы благосклонно внемлете по воскресеньям, внушает вам на свой лад и в меру своего таланта, писатель-юморист, свидетель повседневной жизни и обычаев. Поскольку вас сюда призвало милосердие и вы оставили у входа лепту, чтобы помочь достойным людям, в ней нуждающимся, мне хочется надеяться, что представители моей профессии способствовали милостивым целям и добрым словом или хотя бы добрым помыслом содействовали счастью и добру. Коль скоро юмористы называют себя проповедниками по будням, прибавилось ли блага в мире от их проповедей, стали ли люди счастливее, лучше, участливее к ближним, склонились ли к делам добра, к любви, терпению, прощению и жалости, прочитав Аддисона, Стила, Филдинга, Голдсмита, Гуда и Диккенса? Я очень в это верю, так же, как и в то, что юмористы пишут, движимые милосердием, чтобы попущенными свыше средствами приблизить цель, объединившую сегодня всех присутствующих. Любовь к себе подобным - добродетель весьма неясная, расплывчатая и нетрудная, нимало не стесняющая своего обладателя, который блистает ею в книгах, загорается в статьях, но дома, после трудов праведных, как говорится, ничем не превосходит остальных людей. Тартюф и Джозеф Серфес, Стиггинс и Чэдбенд, всегда взывающие к лучшим чувствам, ничуть не добродетельнее тех, кого они изобличают и обманывают, они поистине достойные мишени для смеха и суда сатирика, но и само их ханжество - лишь дань, которую, по старой поговорке, порок платит добродетели, и тем оно и хорошо, что познается по плодам его, ибо и тот, кто плохо следует добру, может учить хорошему: на золото, положенное фарисеем на тарелку для пожертвования из похвальбы или из лицемерия, вдов и сирот накормят точно так же, как на деньги человека праведного. И мяснику, и булочнику приходится считаться не с намерениями, а отдавать свои товары в обмен на плату. Не усмотрите тут намека на то, что литераторы напоминают мне Тартюфа или Стиггинса, хоть среди нашего сословия, как среди прочих, встречаются и им подобные. Писатель юмористического склада, пожалуй, от природы склонен к состраданию: он наделен великой чуткостью, мгновенно отзывается на боль и радость, легко угадывает свойства окружающих людей, сочувствует их смеху и любви, слезам и развлечениям. Участие и человеколюбие так же для него естественны, как для иных вспыльчивый нрав, рыжие волосы или высокий рост. И посему приверженность добру, которая порою отличает литераторов, я не вменяю им в особую заслугу. Милость, проявленная на бумаге, не требует самоотверженности, и самые щедрые излияния прекрасных и высоких чувств не разорят нас ни на пенни. Сколько я знаю, писатели ничуть не лучше остальных людей, и те, что пишут книги, не лучше тех, что вносят цифры в гроссбух или занимаются каким-нибудь иным делом. Однако воздадим им должное за то добро, орудием которого они являются, как мы воздали бы владельцу миллиона за сотню золотых, пожертвованных им церкви после проповеди о милосердии. Он никогда не ощутит нехватки этих денег, нажитых в удачной сделке за минуту, и знает, отдавая их, что банковский счет, почти неисчерпаемый, всегда к его услугам. Однако радуясь благому делу, следует воздать и благодетелю, и нужно выказать сердечность и благожелательность талантливым писателям, столь щедро наделенным и щедро расточающим для нас сокровища ума, и возблагодарить за те бессчетные дары, вручать которые доверило им провидение. Я как-то сказал, - возможно, не слишком точно, ибо определения всегда страдают неполнотой, - что юмор сочетает остроумие с любовью; в одном, по крайней мере, я уверен: чем лучше юмор, тем в нем больше человечности, тем больше он проникнут участием и добротой. Любовь эта из тех, что не нуждается в словах и внешнем выражении; так добрый отец семейства, беседуя с женой или детьми, не заключает их в объятия поминутно, не гладит по волосам и не ласкает, как и влюбленный, не пожимает то и дело ручку своей дамы - по крайней мере, так мне думается - и не нашептывает на ушко: "Боготворю тебя, любимая!" Любовь видна в его поступках, в его верности, в неизбывном желании видеть свою избранницу счастливой; главу семьи такое чувство на целый день усаживает бодро за работу, скрашивая постылый труд и тягостные странствия, торопит домой в счастливом нетерпении обнять жену и деток. Такой любви не свойственна порывистость, это сама жизнь. Конечно, и она в положенное время нежит и голубит, но преданное сердце излучает ее каждое мгновенье, даже когда жены нет рядом и малыши не прижимаются к коленям. Так же и с милосердным юмором: по-моему, в том мягком дружелюбии, которым проникнуты и строки, и душа отзывчивого, чуткого писателя, заключено условие его существования и выражается присущий ему взгляд на мир. Пусть на странице вам не встретится ни одного смешного или трогательного слова, пусть вам не доведется смехом и слезами приветствовать талант писателя, юмор его вы все равно узнаете. Та сшибка мыслей, что вызывает смех и слезы, должна рождаться изредка. Она похожа на объятия, которые я вспоминал недавно: хотя отец порою прижимает детей к сердцу, он вряд ли станет осыпать их то и дело поцелуями. Равно и в книге не должно быть слишком много шуток, тонких чувств, кипения страстей и бурного веселья. Читать такую книгу, в которой что ни фраза то острота или в которой сентиментальный автор чуть ли не каждую страницу орошает своими слезами или склоняет к ним читателя, бывает очень трудно. Избыток слез и смеха подозрителен, их подлинность не вызывает доверия; как все в жизни мужчины, они должны быть искренни и мужественны, и если он смеется или плачет не к месту или слишком часто, страдает его чувство собственного достоинства... Сегодня в Англии роль юмориста-проповедника безмерно выросла, круг его слушателей огромен, еженедельно, ежемесячно счастливая паства стекается к нему, чтобы без устали слушать его проповеди. Я нахожу, что мой приятель мистер Панч сегодня так же популярен, как был всегда, с минуты своего рождения; я нахожу, что мистер Диккенс завоевал еще больше читателей, чем в годы, когда он только начал радовать весь свет своим несравненным пером юмориста. У нас есть и другие литературные группировки, помимо вышеупомянутого "Панча", который использует свои журнальные страницы, как проповедник кафедру, есть почитатели у Джерролда {53}, и многочисленные, и преданные этому проницательному мыслителю и блистательному остроумцу, и есть поклонники, - нельзя тут не признаться, надеюсь, это и ныне так - у "Ярмарки тщеславия", автора которой лондонская газета "Таймс" представила недавно человеком незаурядных способностей, но мрачным мизантропом, ни в чем не видящим хорошего, которому и небо кажется всегда ненастным, а не синим и видятся вокруг лишь жалкие грешники. Но таковы мы все: любой писатель, и любой читатель мне известный, и каждый, живший на земле, кроме Единственного. Я не могу не говорить ту правду, которая мне открывается, и не описывать того, что вижу. Писать иначе значило бы подменять фальшивкой ремесло, которое я, по высшей воле, получил в удел, идти наперекор собственной совести, которая подсказывает мне, что люди слабы, что правду нужно называть по имени, ошибки признавать, молиться о прощении и что любовь царит над всем. Мне вспоминается то доброе, что за последние годы написали милостивые английские юмористы, и признаюсь, я ощущаю гордость, - если, конечно, по доброте своей, вы к их числу относите и вашего оратора, - когда воображаю себе блага, полученные обществом от людей нашей профессии. Все благородное, страдающее, грустное и нежное, что было воспето Гудом {54} в "Песне о рубашке", впервые напечатанной "Панчем", бесспорно, является высшим проявлением милосердия по отношению к ближним, такой наставник и благотворитель заслуживает и признательности, и почтения. А удивительное, всем вам хорошо известное стихотворение "Мост вздохов", можно ли читать его без нежности и трепета перед Творцом всего земного, без сострадания к человеку, без благодарности к отзывчивому гению, самоотверженно поющему для нас? Я лишь однажды видел их автора, но мне всегда отрадно сознавать, что несколько похвальных слов в адрес этих замечательных стихотворений (странно сказать, прошедших незамеченными в журнале, где мистер Гуд их напечатал), несколько похвальных слов, которые я написал в статье, достигли его слуха уже на смертном ложе и поддержали в пору мужественного отречения и боли. Если говорить о благих деяниях мистера Диккенса, о милостях, которыми он осыпал всех: и нас, и наших детей, людей необразованных и образованных, живущих здесь в Америке и дома и говорящих на одном и том же языке, - разве нам всем, и мне, и вам, не за что благодарить этого доброго друга, который утешал и чаровал нас долгими часами, принес веселый смех и радость в столькие дома, доставил счастье стольким детям и одарил нас славным миром добрых мыслей, честных причуд, нежных привязанностей, искренних удовольствий? Иных его героев я ощущаю словно личный дар - они так восхитительны, что от знакомства с ними чувствуешь себя счастливее и лучше, будто пожив среди прекрасных людей, мужчин и женщин. Целительно дышать с ними одним воздухом и право говорить с ними воспринимаешь как любезность с их стороны; мы расстаемся с ними лучшими людьми, и даже руки точно делаются чище от их пожатий. А есть ли более убедительная проповедь милосердия, чем "Рождественская песнь" Диккенса? Какой волной радушия захлестнула она всю Англию, сколько гостеприимных очагов зажгла в рождественские дни, какие реки добрых чувств и святочного пунша стали изливаться, какие полчища индеек и говяд были зажарены во славу праздника! А что касается его привязанности к детям, должно быть, шишка чадолюбия достигла у него чудовищных размеров. По-моему, все дети в нем души не чают. Я знаю сам двух девочек, которые раз десять кряду перечитывают его романы, прежде чем пролистнут разок унылые нравоучения собственного папеньки. Одна из них, когда ей хорошо, читает "Николаса Никльби", когда ей плохо, берется за "Николаса Никльби", когда болеет, требует "Николаса Никльби", когда ей нечего делать, открывает "Николаса Никльби", и, наконец, перевернув последнюю страницу, тотчас принимается за него сызнова. Эта чистосердечная юная критикесса открыто заявила: "Книжки мистера Диккенса мне нравятся гораздо больше твоих, папа" и много раз просила этого последнего, чтобы он написал такую книжку, как у Диккенса. Кому это под силу? Каждый говорит, что лежит у него на душе, на свой лад и в своей манере, но счастлив тот, кто наделен таким пленительным талантом, что увлекает за собой сердца детей во всем мире. Помню, как раз по выходе этого знаменитого "Николаса Никльби" мне попалось на глаза письмо школьного учителя из Северной Англии, то было послание хотя и мрачное, но удивительно смешное. "Опрометчивое сочинение мистера Диккенса, - писал этот горе-учитель, - подобно смерчу пронеслось по школам Севера". Автор был владельцем дешевого учебного заведения, такого же, как и Дотбойсхолл. Их было много на севере страны. Родителей жег стыд, не ведомый им прежде, пока их не осмеял доброжелательный сатирик, родственники были напуганы, десятки маленьких воспитанников были отозваны домой, злосчастные владельцы закрывали свои опустевшие школы, и каждого из них, порой несправедливо, величали Сквирсом, и все же детским спинам не доставалось столько палочных ударов, порции мяса стали чуть больше и чуть мягче, а молоко не разводилось до такой небесной синевы. Каким сиянием доброты переливается сам воздух вокруг Крамльза, Феномена и незадачливых комедиантов в этой чудной книге! Какой там юмор! Сколько добродушия! Я положительно согласен с мнением юной критикессы, отзыв которой приводил недавно, и признаюсь, что восхищение "Николасом Никльби" в моей семье не знает исключений. Можно было бы перечислять и дальше весь клан добрых людей, с которыми нас сблизил этот милостивый гений, но это слишком долго и излишне. Ибо кто не любит Маркизу и Ричарда Свивеллера? Кто не сочувствует не только Оливеру Твисту, но и его дружку Ловкому Плуту? Кто не пользуется несравненным счастьем иметь у себя дома "Николаса Никльби"? Кто не благославляет Сару Гэмп и не дивится мистеру Гаррису? И кто не чтит главу известного семейства, сраженного несчастьями, но мудро и величественно замышляющего "положиться на уголь" - доку, эпикурейца, нечистоплотного и неотразимого Микобера? Как бы я ни возражал против литературной манеры мистера Диккенса, его талант внушает мне восторг цудивление, я узнаю в нем миссию Божественного провидения - признаюсь, что произношу эти слова с почтением и трепетом,которое в один прекрасный день осушит слезы и утолит печаль всех плачущих. На празднестве любви и доброты, которым осчастливил мир его отзывчивый, великодушный, милостивый гений, я с благодарностью приемлю свою долю. Приемлю, восхищаюсь и благославляю трапезу. ^TГЕТЕ В СТАРОСТИ (1855)^U Дорогой Льюис {55}, мне бы хотелось предложить вам более примечательный рассказ о Веймаре и Гете. Четверть века тому назад человек двадцать английских юношей съехались в Веймар, чтоб поучиться, поразвлечься, побывать в хорошем обществе, - всем этим была богата крохотная дружелюбная саксонская столица. Великий герцог и герцогиня принимали нас с самым сердечным радушием. При всем своем великолепии веймарский двор был очень уютным и милым местом. Нас приглашали на придворные обеды, приемы и балы, где мы присутствовали, облачившись в праздничное платье. Те из нас, что были вправе носить форму, военную или дипломатическую, являлись при полном параде. Некоторые, помню, изобретали себе роскошные наряды. Добрый старый гофмаршал тех лет господин фон Шпигель, отец двух самых прелестных девушек, когда-либо радовавших взор, ничуть не затруднял нам, желторотым англичанам, доступ во дворец. Зимними, снежными вечерами мы нанимали портшезы и прибывали во дворец, чтобы принять участие в приятнейших увеселениях. К тому же, мне посчастливилось обзавестись шпагой Шиллера, которая тогда служила дополнением к моему придворному костюму, а ныне украшает стены кабинета, напоминая о юных днях, самых отрадных и чудесных. Мы познакомились со всеми в высшем свете маленькой столицы, и хотя там не было ни одной молодой барышни, не изъяснявшейся отменно по-английски, мы, разумеется, имели случай поучиться чистейшим образцам немецкой речи. Общество встречалось очень часто. Придворные дамы устраивали званые вечера. Театр, где все мы собирались большой семейной группой, давал два-три спектакля каждую неделю. Гете, правда, уже сложил с себя директорские обязанности, но великие традиции оставались в силе. Дело в театре было поставлено прекрасно, и, кроме отличной веймарской труппы, зимою приезжали на гастроли знаменитые артисты и певцы со всех концов Германии. Помню, в тот год мы видели Людвига Девриента в роли Шейлока и Фальстафа, наслаждались "Гамлетом", "Разбойниками", слушали божественную Шредер в "Фиделио". Спустя двадцать три года я провел несколько летних дней в этом незабвенном уголке и оказался так удачлив, что встретил некоторых друзей молодости. Госпожа фон Гете 56 жила там, как и встарь, и приняла меня и дочек с добротой минувших дней. Мы пили чай на воздухе подле знаменитого Павильона в парке, который остался за семьей и прежде часто служил приютом своему прославленному хозяину. В 1831 году Гете уже удалился от мира, но очень любезно принимал чужестранцев. Чайный стол его невестки всегда нас ждал накрытым. Из вечера в вечер мы проводили долгие часы в приятных беседах и музицированьи и без конца читали вслух французские, английские, немецкие романы и стихи. Моей тогдашней страстью были шаржи, очень нравившиеся детям. Я был растроган, когда она сказала, что помнит те мои рисунки, а кое-что хранит доныне; а как же я был горд тогда, юнцом, узнав, что их рассматривал великий Гете. В ту пору он не покидал своих апартаментов, куда допускались лишь очень немногие, удостоившиеся этой чести, но он любил, чтобы его оповещали о происходящем и справлялся обо всех приезжих. Если наружность гостя казалась Гете примечательной, некий веймарский художник, состоявший у поэта на службе, запечатлевал понравившиеся тому черты. Поэтому у Гете собралась целая галерея портретов, выполненных пером этого мастера. Весь дом был украшен картинами, рисунками, слепками, статуями и медалями. Я очень ясно помню охватившее мою душу смятение, когда восемнадцатилетним юношей я получил долгожданное сообщение, что господин тайный советник примет меня тогда-то утром. Эта достопамятная аудиенция происходила в маленькой приемной, в его личных покоях, среди античных слепков и барельефов, которыми были увешаны все стены. На нем был долгополый серо-коричневый сюртук с красной ленточкой в петлице и белый шейный платок. Руки он прятал за спину, совсем как на статуэтке работы Рауха. У него был очень свежий и румяный цвет лица. Глаза его поражали чернотой, зоркостью и блеском. Под взглядом этих глаз мной овладела робость, и, помню, я сравнил их про себя с очами Мельмота Скитальца, героя одного романа {57}, волновавшего юные умы тридцать лет тому назад, который заключил союз с нечистым и даже в фантастически преклонном возрасте сохранил все грозное великолепие взора. Должно быть, Гете в старости был красивее, чем в молодые годы. Голос его отличался глубиной и благозвучностью. Он задавал вопросы, кто я и откуда, и я старался отвечать как можно лучше. Я помню, что заметил с удивлением, сменившимся каким-то даже облегчением, что его французский выговор был небезупречен. Vidi tantum {я столько видел (лат.).}. Я видел его всего три раза. Однажды когда он прогуливался в саду своего дома на Frauenplan и еще раз когда он шел к своей коляске: на нем была шапка и плащ с красным воротом, он гладил по головке прелестную золотоволосую малютку-внучку, ту самую, над чьим чудесным, ясным личиком давно сошлась могильная земля. Те из нас, что получали из Англии книги и журналы, тотчас отсылали их ему, и он их с увлечением штудировал. Как раз в ту пору начал издаваться "Фрэйзерз Мэгэзин", и, помнится, внимание Гете привлекли прекрасные силуэты, одно время публиковавшиеся на его страницах. Но среди них был безобразный шарж на мистера Роджерса, при виде которого, как рассказывала госпожа фон Гете, он громко захлопнул и отшвырнул журнал, сказав: "Они, пожалуй, и меня изобразят таким же", - хотя, на самом деле, трудно было представить себе что-либо безмятежнее, возвышеннее и здоровее, чем великий старый Гете. Солнце его уже сияло закатным светом, но с небосклона, все еще тихого и лучезарного, струился его ясный блеск на веймарский мирок. В каждой из этих приветливых гостиных все разговоры вращались, как и прежде, вокруг литературы и искусства. В театре, хотя там не было великих исполнителей, царил порядок и благородный дух разума. Актеры читали книги, писали сами и были людьми воспитанными; с местной аристократией их связывали отношения довольно дружественные. Беседам во дворце свойственна была благожелательность, простота и утонченность. Великая герцогиня, ныне вдовствующая, особа ярких дарований, охотно пользовалась нашими книгами, предоставляла нам свои и благосклонно расспрашивала о наших литературных вкусах и видах на будущее. В почтении, с которым двор взирал на патриарха литературы, ощущалось что-то возвышающее, похожее, как кажется, на чувство подданных к своему господину. Я много испытал за четверть века, протекшие после тех счастливых дней, которые сейчас описываю, и повидал немало всяческих людей, но, думается, нигде мне больше не встречалось такого искреннего, чуткого, учтивого и порядочного общества, как в милом моему сердцу крохотном саксонском городке, где жили и покоятся в земле достойный Шиллер и великий Гете. Остаюсь искренне ваш У. М. Теккерей Лондон апреля 28-го, 1855 г. ^T"NIL NISI BONUM" {*} (1862)^U {* ничего, кроме хорошего (лат.).} Из "Заметок о разных разностях", 1860-1863 гг. Едва ли не последние слова, которыми сэр Вальтер напутствовал своего биографа Локхарта {58}, были: "Мой милый, будь хорошим человеком!"... "Мой милый, будь хорошим человеком!" - нельзя не призадуматься над этими прощальными словами славнейшего патриарха нашей литературы, отведавшего и изведавшего цену мирской славы, поклонения и благоденствия. Не Ирвинг ли и был таким хорошим человеком и не была ли его жизнь удачнейшим из всех его творений? В кругу семьи он был великодушен, кроток, благожелателен, любвеобилен и бескорыстен, среди людей светских являл чудесный пример законченного джентльмена, преуспеяние не нанесло его душе ущерба, и раболепие перед великими, или и того хуже - перед подлыми и низкими, как это случается порой с общественными деятелями и в его стране, и в прочих, - было ему неведомо, он с радостной готовностью спешил признать достоинства любого современника, по отношению к младшим братьям по профессии всегда держался милостиво и приветливо, свои дела литературные, как и коммерческие сделки, при всей тактичности, вел честно и не забывая о признательности; то был волшебный мастер легкого, изысканного слога и верный друг всех нас и нашего отечества; в литературном мире его любили не только за талант и остроумие, но вдвое горячее за то, что он был воплощенной добротой и неподкупностью, за чистоту, которой отличалась его жизнь. Мне неизвестно, каким свидетельством почета отметят его память благодарные американцы, которые не знают недостатка в щедрости и пылкости, когда дело идет о признании заслуг сограждан {59}, но Ирвинг послужил нам так же, как и им, и мне хотелось бы, чтобы как в Гринвиче, где они положили камень в знак уважения к доблестному, юному Белло {60}, разделившему опасности и гибель с нашими полярными мореплавателями, английские писатели и почитатели литературы воздвигли памятник, в знак вечного благоговения, нашему дорогому другу и достойному человеку - Вашингтону Ирвингу. ^TПОСЛЕДНИЙ ОЧЕРК (1863)^U Из "Заметок о разных разностях", 1860-1863 гг. ...С тем же чувством, с каким я созерцал незавершенную картину своего друга, чудесного художника, мне думается многие читатели приступят к чтению последних строк, начертанных рукой Шарлотты Бронте {61}. Кто из десятков тысяч, узнавших ее книги, не слышал о трагедии ее семьи {62} и не оплакал ее участь, ее безвременную горькую кончину? И кто не стал ей другом, не восхитился благородным языком писательницы, пламенной любовью к правде, отвагой, простотой, непримиримостью ко злу, горячим состраданием, высоким религиозным чувством, благочестием, а также - как бы поточнее выразиться? - страстным сознанием своего женского достоинства? Что за история у этой семьи поэтов, уединенно живших среди мрачных северных пустошей! Как рассказывает миссис Гаскелл {63}, в девять часов вечера, после общей молитвы их опекун и родоначальник отправлялся на покой и три молодые девушки Шарлотта, Эмили и Энн - Шарлотта всегда была для младших "другом, заменявшим мать, и попечительницей", - три поэтессы, как взбудораженные лесные звери, начинали кружить по гостиной, "плести" свои чудесные истории, делиться планами и замыслами, мечтать о том, что ждет их в будущем. В один из последних дней 1854 года Шарлотта Николз {64} грелась у камина, прислушиваясь к вою ветра за окном, и вдруг сказала мужу: "Если мы бы не сидели тут вдвоем, я бы, наверное, сейчас писала". И бросившись наверх, она вернулась с рукописью - началом новой книги и стала читать ее вслух. Когда она закончила, ее супруг заметил: "Критики скажут, что ты повторяешься". "Я это переделаю, - возразила она, - я по два, по три раза принимаюсь за роман, прежде чем остаюсь довольна". Но этому не суждено было свершиться. Дрожащей маленькой руке больше не суждено было писать. Остановилось сердце, воспрянувшее для любви и счастья и трепетавшее в предвестьи материнства. Этой бесстрашной ревнительнице и заступнице правды, горячей и нетерпеливой обличительнице зла пришлось оставить жизненные схватки и боренья, сложить с себя сверкающую сталь и удалиться в те пределы, где даже праведному гневу cor ulterius nequit lacerare {Страданьям сердца здесь предел положен (лат.). Эпитафия на Дж. Свифта.}, где правда совершенна и больше не нужна война. О Бронте я могу сказать лишь vidi tantum. Впервые я увидал ее в ту пору, когда едва пришел в себя после болезни, от которой не надеялся уже оправиться. Помню трепетное, хрупкое созданье, маленькую ладонь, большие честные глаза. Пожалуй, главной чертой ее характера была пылкая честность. Помнится, она дважды призывала меня к ответу за то, в чем усмотрела отступление от принципов. Был случай, когда мы спорили о Филдинге, и она мне выговаривала. Ей была свойственна чрезмерная поспешность в выводах. Я был не в силах удержаться от улыбки, читая те отрывки в "Биографии", где обсуждается мой нрав и образ действий. Составив мнение о человеке, и мнение порой неверное, она выстраивала целые теории о его характере. Хоть лондонская жизнь была ей внове, она вошла в нее, ничуть не поступившись своим независимым, неукротимым духом, она творила суд над современниками, с особой чуткостью улавливая в них заносчивость и фальшь. Слова и поступки ее любимцев, не отвечавшие придуманному ею идеалу, будили в ней негодование. Я часто находил, что она опрометчива в своих суждениях о лондонцах, впрочем, и город, должно быть не любит, чтобы его судили. Мне виделась в ней крохотная, суровая Жанна д'Арк, идущая на нас походом, чтоб укорить за легкость жизни, легкость нравов. Она мне показалась очень чистым, возвышенным и благородным человеком. В ее душе всегда жило великое, святое уважение к правде и справедливости. Такой она предстала передо мной в наших недолгих беседах. Задумавшись об этой благородной, одинокой жизни, о ее страсти к правде, о долгих-долгих вечерах, исполненных неистовой работы, озарений, вспышек воображения, рождающего сонмы образов, минут уныния, подъемов духа и молитв, вникая в эту отрывочную поневоле, невероятно трогательную, упоительную повесть сердца {65}, бившегося в хрупком теле, повесть души, что обитала, как и мириады прочих, на этой огромной (огромной ли?) планете, на этой песчинке, затерявшейся в безбрежном мире Божьем, мы ощущаем изумление перед "сегодня" и трепет перед днем грядущим, когда все то, что мы сейчас лишь смутно различаем, предстанет перед нами в ясном свете. Читая этот незаконченный отрывок, я думал обо всем, что в нем осталось ненаписанным. Есть ли оно где-нибудь и если есть, то где? Откроется ли вновь последняя страница, доскажет ли писательница свою историю? Сумеет ли она там где-то исправить эту повесть о бедах и тревогах юной Эммы? И выйдет ли Титания {66} со всей своей веселой свитой в зеленый лес, усеянный цветами, под яркое сиянье летних звезд? Мне вспоминается, с каким восторгом, удивлением и радостью читал я "Джен Эйр", которую прислал мне незнакомый автор - ни имя его, ни пол не были известны {67}; какие дивные чары источала эта книга: хотя мне нужно было торопиться с собственной работой, я был не в силах оторваться от этих толстых папок, пока не дочитал их до конца. Сотни людей, подобно мне, полюбивших эту книгу, признавших в ней гениальное творение большого мастера, со скорбным чувством, вниманием и интересом прочтут эти последние, неполные страницы, вышедшие из-под того же благородного пера, что и "Джен Эйр". ^TКОММЕНТАРИИ^U 1 Джордж Крукшенк (1792-1878) - известный английский художник, иллюстратор, карикатурист. С его рисунками вышли произведения Диккенса, Теккерея. 2 Речь идет об известном портрете молодого Диккенса кисти английского художника Дэниела Маклиза. 3 Псевдоним Диккенса. 4 Жан Поль (псевд., наст. имя - Иоганн Пауль Фридрих Рихтер, 1763-1825) - основоположник направления в немецкой литературе, соединившего в себе просветительские идеи с принципами сентиментализма. 5 Романы Диккенса, как это было принято в ту эпоху, печатались в журналах с продолжениями. 6 Жюль Габриэль Жанен (1804-1874) - французский писатель, критик, журналист, переводчик; в 20-е гг. член второго "Сенакля", кружка романтиков. Популярность романов Жанена ("Мертвый осел и обезглавленная женщина", 1829; "Исповедь", 1830) во многих европейских странах объяснялась их прогрессивными тенденциями и эстетической новизной. Однако после 1830 г. Жанен отошел от увлечений молодости, начав сотрудничать в правительственной газете. 7 Томас Бабингтон Маколей (1800-1859) - английский историк, литературный критик, политический деятель. Автор статей о Мильтоне, Свифте, Адди-соне, Байроне. Особую известность ему принесло трехтомное сочинение "Критические и исторические очерки" (1843), с которым был хорошо знаком Теккерей. В одном из первых номеров журнала "Корнхилл" была напечатана статья памяти только что скончавшегося Маколея. 8 Ричард Генри Хорн (1803-1884) - английский поэт, прозаик; совместно с Элизабет Баррет Браунинг написал сборник эссе "Новый дух века" (1844). 9 Уильям Хэзлитт (1778-1830) - английский критик, эссеист, автор сочинения "Дух века" (1825), видный литературный авторитет своего времени. 10 Имеется в виду философско-публицистический роман английского писателя Томаса Карлейля (1795-1881) "Sartor Resartus. Жизнь и мнения профессора Тейфельсдрека" (1833-1834), в котором история человечества сатирически представлена как ряд переодеваний в новые одежды. 11 "Веселый Блэкстоун" (1844-1854) - комическая серия английского писателя, эссеиста Гилберта Эббота а'Беккетта (1811 -1856). 12 Сэмюэл Лэмен Блэнчерд (1803-1845) - видный английский журналист, друг Теккерея. 13 Роберт Пиль (1788-1850) - премьер-министр Великобритании в 1834-1835 и 1841-1846 гг. 14 Томас Арнольд (1795-1842) - историк и богослов, отец английского писателя Мэтью Арнольда, был директором старейшей привилегированной мужской школы Рагби. 15 Итон - одна из девяти старейших престижных мужских привилегированных школ. Учащиеся - в основном выходцы из аристократических семей, почти все премьер-министры Великобритании - бывшие воспитанники этой школы. 16 Теккерей перечисляет героев романов Диккенса. 17 Св. Мартин Турский традиционно считается покровителей лавочников и пьяниц, вступивших на стезю добродетели. Говоря об Уоррене, Теккерей, видимо, иронически намекает на хозяина фабрики ваксы, где работал в детстве Диккенс. 18 Дэвид Юм (1711-1776) - английский философ, историк, автор многочисленных эссе на общественно-политические, морально-эстетические и экономические темы. Его "История Англии" (1754-1762) грешит фактическими неточностями. 19 Джон Рассел (1792-1878) - видный английский политический деятель либеральных взглядов, сторонник избирательной реформы. Был премьер-министром Великобритании. Из-за своей неказистой внешности не раз становился объектом карикатур на страницах "Панча". 20 Георг IV (1762-1830) - король Великобритании (1820-1830), будучи принцем Уэльским, в 1811 г. стал регентом при своем отце, короле Георге III (1738-1820), который был признан невменяемым и отстранен от власти. 21 Баркли-сквер - фешенебельный район Лондона. 22 Эдуард Джордж Булвер-Литтон (1803-1873) - английский писатель, драматург, автор остросюжетных исторических и так называемых "ньюгетских" (по названию лондонской уголовной тюрьмы) романов, рисующих романтические образы "благородных преступников", - "Пелэм" (1828), "Поль Клиффорд" (1830), "Юджин Эрам" (1832). Пользовался огромной популярностью у современников. Теккерей не раз высмеивал в своих произведениях высокопарный стиль и ходульные образы Булвера-Литтона. 23 "Улисс" - одно из поэтических произведений английского поэта Альфреда Теннисона (1809-1892), с 1850 г. поэта-лауреата. Крупнейшее произведение Теннисона - цикл поэм "Королевские идиллии" (опубл. в 1859 г.), основанный на легендах о короле Артуре и его рыцарях. Теннисон пользовался огромной популярностью в XIX в. 24 "Комус" (1637) - поэма-"маска" Джона Мильтона (1608-1674). 25 Веллингтон (наст, имя Артур Уэлсли, 1769-1852) -герцог (1814), английский фельдмаршал (1813). В войне против наполеоновской Франции командовал союзными войсками на Пиренейском полуострове (1808-1813) и англо-голландской армией при Ватерлоо (1815). В 1828-1830 гг. - премьер-министр кабинета тори, в 1834-1835 гг. - министр иностранных дел, в 1841-1846 гг. - министр без портфеля. 26 Уильям Генри Хадсон - видимо, Теккерей имеет в виду Джеффри Хадсона (1619-1682), знаменитого карлика в услужении у Карла I. Хадсон прожил жизнь, полную приключений; выведен в качестве персонажа Вальтером Скоттом. 27 Мария Тальони (1804-1884) - знаменитая итальянская танцовщица. 28 Барри Корнуолл - псевдоним английского поэта и драматурга Брайана Уоллера Проктера (1787-1874), друга Теккерея, которому он посвятил "Ярмарку тщеславия". Проктера переводил Пушкин ("Пью за здравие Мери..."). Энн Проктер, жена Барри Корнуолла (1799-?), видная фигура в викторианском обществе, держала салон, одна из самых остроумных женщин своего времени. В салоне бывали Ли Хант, Чарлз Лэм, Уильям Хэзлитт, Чарлз Диккенс. 29 Видимо, Теккерей имеет в виду драму Шекспира "Тимон Афинский". 30 "Словарь Марри" - разговорное название "Оксфордского английского словаря", названного так по фамилии главного редактора Дж. Марри (1837-1915). 31 Кэтрин Гор (1799-1861) - английская писательница, автор многочисленных романов из светской жизни. 32 Старейшие английские клубы. 33 Залы Олмэка - знаменитый публичный зал в Лондоне. Здесь Теккерей выступал с циклом лекций "Английские юмористы XVIII века". 34 Эжен Сю (псевд., наст, имя Мари Жозеф (1804-1857)) - французский писатель, автор нашумевшего многочастного романа "Парижские тайны" (1842-1843). 35 Фредерик Сулье (1800-1847) - французский писатель. 36 Поль Феваль (1817-1887) - французский романист и драматург. 37 Имеется в виду памятник королю Георгу IV в его бытность герцогом Йоркским (1763-1827). Сооружен в 1833 г. 38 Гай Фокc - один из инициаторов Порохового заговора, направленного против Иакова I. Был арестован 4 ноября 1605 г. 5 ноября, день сожжения Гая Фокса, вплоть до начала XX в. отмечался в Англии. 39 Теккерей был иностранным корреспондентом от некоторых английских газет и журналов. 40 Спек - один из многочисленных псевдонимов Теккерея. 41 Ворор - швейцарский законодательный орган власти. 42 Бонфен, или Каэтано Вальдес (1767-1835) - испанский адмирал и политический деятель, отличился в Трафальгарском сражении (1805 г.), принимал видное участие в борьбе за независимость Испании (1800-1814). Эмигрировал в Англию. В 1834 г. возвращен на родину королевой Кристиной. 43 Коста Кабраль (1803-1889) - реакционный португальский государственный деятель, в 1846 г. его режим был свергнут, в 1849 г. вернулся к власти, ужесточив порядки в стране. 44 Гелиогабал (Элагабал) - римский император из династии Северов (204222). Правил с 218 по 222 г. В 217 г. стал верховным жрецом сирийского бога Элагабала в г. Эмесе (Сирия). Был известен расточительством и распутством. 45 Квадрант - изогнутый дугой южный конец Риджент-стрит. Здесь находились игорные дома, где в 1833-1834 гг. Теккерей, по собственному признанию, проиграл в экарте полторы тысячи фунтов, почти все состояние, полученное в наследство от отца. 46 Старейший лондонский клуб для старшего офицерского состава армии и военно-морского состава. Основан в 1815 г. 47 Эрнан Кортес (1485-1547) -испанский конкистадор, завоеватель Мексики. 48 Дэвид Мэссон (1822-1907) - видный английский критик, профессор риторики и английской литературы Эдинбургского университета (1865-1895). Сотрудничал с журналом "Макмиллан" и был его главным редактором (1859-1867). Автор многих исследований по английской литературе, к числу наиболее известных принадлежат его книги о Милтоне, Де Квинси, Голдсмите. 49 Статья Д. Мэссона "Пенденнис и Копперфилд, Теккерей и Диккенс" была помещена в майской книжке "Северо-Британского обозрения" за 1851 г.; экземпляры были отосланы главным редактором журнала Ал. Фрейзером Диккенсу и Теккерею, каждый из которых прислал ответ Мэссону. 50 В статье "Популярные романы с продолжением", вышедшей в майской книжке "Северо-Британского обозрения" за 1847 г., содержалась краткая рецензия на первые три выпуска "Ярмарки тщеславия". 51 В статье "Пенденнис и Копперфилд..." Мэссон проводит различие между реальным и идеальным стилем в искусстве... По его мнению, Теккерей - художник реальной школы, а Диккенс - идеальной. "И если правдивость художественного вымысла следует считать заслугой Теккерея, не нужно впадать в ошибку и укорять Диккенса тем, что герои его далеки от жизни: "Искусство потому и называется искусством, что оно не есть природа, - говорит Гете, - и даже такая его разновидность, как современный роман, лишь подтверждает справедливость этого принципа"". 52 Настоящая лекция впервые была прочитана с благотворительной целью в Нью-Йорке в 1852 г., во время путешествия У. М. Теккерея по Америке с циклом лекций "Английские юмористы XVIII века". 53 Дуглас Джерролд (1803-1857) - английский драматург, юморист, сатирик. 54 Томас Гуд (1799-1845) - английский поэт. Популярность приобрел юмористическими стихотворениями, которые иллюстрировал собственными карикатурами. В 1843-1845 гг. обратился к изображению жизни английской бедноты. Громадный успех, особенно в кругах чартистов, принесло ему стихотворение "Песня о рубашке" (1844). 55 Статья "Гете в старости" первоначально существовала в виде письма, которое Теккерей написал известному критику и литературоведу Генри Джорджу Льюису (1817-1878) в ответ на его просьбу поделиться воспоминаниями о Гете, которого Теккерей видел в пору своей молодости в Веймаре. Впоследствии письмо вошло в книгу Льюиса "Жизнь Гете" (1855) (см. Э 201). 56 Невестка Гете, жена его сына Августа. 57 "Мельмот-скиталец" (1802) - роман английского писателя Чарлза Роберта Мэтьюрина (1782-1824). 58 Джон Гибсон Локхарт (1794-1854) -английский писатель, журналист, зять и друг Вальтера Скотта, автор фактически первой биографии романиста "Жизнь Вальтера Скотта" (1837-1838). 59 Такая высокая оценка американцев отчасти объясняется тем, что сам Теккерей, приехав в США, получил там признательность, которой не знал в Англии. 60 Андре Белло (1781-1865) - венесуэльский писатель, поэт, политический деятель. Основатель университета в Чили, автор работы "Принципы международного права" (1840). Пользовался большим авторитетом в Южной Америке. 61 Теккерей имеет в виду роман Шарлотты Бронте "Эмма", работу над которым прервала смерть писательницы в 1855 г. Фрагмент из этого романа был напечатан в издаваемом Теккереем журнале "Корнхилл". 62 Все три английские писательницы: Шарлотта, Эмили, Энн, их сестра Мэри, а также брат - художник и поэт Брэнгуэл умерли молодыми от неизвестного заболевания, которое долгое время считалось туберкулезом. 63 Элизабет Гаскелл (1810-1865) - известная английская писательница, автор книги "Жизнь Шарлотты Бронте" (1857). Эту книгу Теккерей в настоящем очерке называет "Биография". 64 В 1854 г. Шарлотта Бронте вышла замуж за священника А. Б. Николса. 65 Теккерей имеет в виду изданный посмертно и незавершенный роман Шарлотты Бронте "Эмма". 66 Королева фей, персонаж комедии Шекспира "Сон в летнюю ночь". 67 Шарлотта Бронте писала под псевдонимом Каррер Белл. ^TТЕККЕРЕЙ: ВОСПОМИНАНИЯ, ОТЗЫВЫ, СУЖДЕНИЯ^U Английские и русские писатели и критики о Теккерее Теккерей в воспоминаниях современников ^TАНГЛИЙСКИЕ ПИСАТЕЛИ О ТЕККЕРЕЕ^U ^TТОМАС КАРЛЕЙЛЬ (1795-1881)^U ИЗ ПИСЕМ И БЕСЕД  Джону Карлейлю {1} 11 января 1842 г. "У нас был Теккерей.., он прямо из Ирландии и то и дело отпускает насмешливые и довольно откровенные замечания: у него почти готова книга об Ирландии {2}, проиллюстрированная шаржами, и я могу лишь пожелать бедняге-Теккерею всего самого лучшего. Никто из этой братии воспоминания, отзывы, суждения не наделен с такою щедростью, как он, всем тем, что составляет человека, но нужно еще им сделаться". Роберту Браунингу {3} 23 января 1847 г. "Диккенс пишет "Домби и сына", Теккерей - "Ярмарку тщеславия", но оба не из тех, что собирают жатву, ни тот, ни другой..." Джону Карлейлю Февраль 1852 г. "Публика была хуже того, что я о ней слышал {4}, короче говоря, это представление. Комическая сторона в нем хорошо разыграна, заметно определенное изящество стиля, но и в помине нет никаких прозрений, достойных называться этим словом, зато пропасть поддельных; морализаторство вкупе с безобразным "розыгрышем", которым оно прикрыто и которое хуже, чем ничего. Дышать было нечем, и мной владела одна мысль - бежать отсюда, скорее бежать. Теккерей еще не обрел себя, но, возможно, обретет в этой стихии, ударится в фарс, - нечто вроде "Теккерей у себя дома" и превзойдет всех прочих комедиантов в искусстве развлекать пустую светскую толпу". М-ру Карлейлю {5} 3 января 1852 г. "Я давно не видел его таким цветущим. У него бездна таланта и редкая впечатлительность: нервозность, чувственность, безмерное тщеславие, и нет ничуть или же очень мало сентиментальности и наигрыша, чтоб управляться со всем этим - неважное и плохо оснащенное судно для предстоящего плавания по бурным водам". Ральфу Эмерсону {6} 9 сентября 1853 г. "Порой мимо меня проходит Теккерей, недавно возвратившийся из Америки: он человек большой - душой и телом, с многими талантами и свойствами (преимущественно в Хогартовском стиле, но есть в нем и чуток от Стерна), к тому же, с исполинским аппетитом, очень непостоянный и хаотичный во всем, кроме внешних правил поведения, в которых он отменно тверд и безупречен, если судить по канонам современного английского стиля. Я опасаюсь взрывов в его жизни. Большой, свирепый, плачущий, голодный, не сильная натура. Ay de mi!" {горе мне (исп.).} Ричарду Милнзу {7} 29 декабря 1863 г. "Несчастный Теккерей! И десяти дней не миновало с тех пор, как я его видел. С тяжелым сердцем я ехал в сумерках верхом вдоль Серпатина {8} и по Гайд-парку, когда меня окликнул из коляски кто-то из собратьев-человеков - рядом с ним сидела молодая девушка - и осыпал дождем приветствий. Я поглядел вверх - то был Теккерей с дочерью, в последний раз он встретился мне в этом мире. У него было много прекрасных качеств, ни хитрости, ни злобы не ощущал он ни к кому из смертных. Души у него было очень много, но не хватало крепости в кости, дивная струя гения била в нем мощным ключом. Должен признаться, никто больше в наше время не писал с таким совершенством стиля. Я, как и вы, предсказываю его книгам большое будущее. Несчастный Теккерей! Прощай! Прощай!" ИЗ БЕСЕДЫ С ДЖОРДЖЕМ ВЕНЕЙБЛЗОМ {9} Карлейль, естественно, не слишком сочувствовал инстинктивной неприязни Теккерея к величию, чему примером может служить нелюбовь последнего к Малборо и Свифту. Я слышал, как Карлейль сказал однажды после их разговоров о характере Свифта: "Я бы хотел внушить Теккерею, что величие человека не проверяется тем, хотел ли бы он, Теккерей, оказаться с ним за одним чайным столом". ИЗ БЕСЕД С ЧАРЛЗОМ ДЮФФИ {10} Конец 1840-х гг. В ответ на замечание Чарлза Дюффи, что разница между героями Диккенса и Теккерея такая же, как между Синдбадом-мореходом и Робинзоном Крузо, Карлейль ответил: "Да, Теккерей гораздо ближе стоит к действительности, его хватило бы на дюжину Диккенсов. По своей сути они ничуть не схожи". 1880 г. Рассуждая о Теккерее и Диккенсе после смерти обоих, Карлейль сказал о Диккенсе, что его главным талантом был талант комического актера, и выбери он это поприще, он бы добился триумфа. Теккерей был много больше одарен в литературном отношении, но невозможно было не почувствовать, что ему, в конечном счете, не доставало убеждений, которые сводились к тому, что нужно быть джентльменом и не нужно - снобом. Примерно такова была окончательная сумма его верований. Главное его искусство заключалось в умении - и пером, и карандашом - чудесно передавать сходство, причем экспромтом, без предварительного обдумывания, но, как оказалось, он ничего не мог потом к тому прибавить и довести до большего совершенства. ^TЭЛИЗАБЕТ БАРРЕТ БРАУНИНГ (1806-1861) {11}^U ИЗ ПИСЕМ  Мири Рассел Митфорд {12} 30 апреля 1849 г. "Мы только что закончили "Ярмарку тщеславия". Очень умно, производит сильное впечатление, но жестоко по отношению к природе человека. Болезненная книга, но эта боль не очищает и не возвышает. Суждения его пристрастны и оттого не здравы, в конечном счете. Но я никак не ожидала, что у Теккерея достанет силы ума на такую книгу, сила эта огромна". Сестре 20 декабря 1853 г. "Был мистер Теккерей. Жаловался на скуку - скука лишает его работоспособности. Он не может "сесть за работу утром без хорошего обеда (вне дома) и двух выездов в гости за вечер". И на такой почве вырастают "Ярмарки тщеславия"! Он довольно занятый Человек-Гора и очень любезен с нами, но я никогда с ним не полажу - он мне чужд по духу". Сестре 9 мая 1854 г. "Мистер Теккерей завоевал мое сердце своим добрым отношением к Пенини {13}, а что касается его дочек {14}, я близка к тому, чтоб полюбить их: они искренни, умны и привязчивы - три замечательных качества. Я буду рада увидеться с ними в Лондоне снова этим летом..." ^TЧАРЛЗ ЛЕВЕР (1806-1872) {15}^U "Теккерей - самый благожелательный человек из всех живущих, однако принять от него помощь хуже, чем обойтись без таковой. Он напоминает утопающего, который, борясь что есть мочи и стараясь удержать голову над поверхностью воды, предлагает другу научить его плавать. Теккерей согласен писать на любых условиях и на любую тему, он так уронил свое достоинство, что репутация в Лондоне у него неважная" (из разговора Левера с Гарри Иннзом {16}) "Я знаю, что мнение Левера о Теккерее впоследствии полностью переменилось, - пишет Иннз, - но в 1842 году, когда "Ярмарка тщеславия" еще не появилась в печати, а "Эсмонд" не был еще написан, так ли уж отличался бы приговор публики от того, что вынес ему Левер?" ^TРОБЕРТ БРАУНИНГ (1812-1889)^U Изабелле Блэгден {1} 9 (?) мая 1854 г. "Его недостатки были достаточно заметны, но и сквозь них просвечивает доброта: пожалуй, я поражен, я сам не знал, что был так сильно к нему привязан все эти годы... Мне говорили, что в гробу он выглядел величественно. Теперь, когда все мелочное отлетит, он, несомненно, станет великим. Я верю и надеюсь, что это сбудется". ^TЧАРЛЬЗ ДИККЕНС (1812-1870)^U ПАМЯТИ У. М. ТЕККЕРЕЯ  Друзья великого английского писателя, основавшего этот журнал, пожелали, чтобы краткую весть о его уходе из жизни написал для этих страниц его старый товарищ и собрат по оружию, который и выполняет сейчас их желание и о котором он сам писал не раз - и всегда с самой лестной снисходительностью. Впервые я увидел его почти двадцать восемь лет назад, когда он изъявил желание проиллюстрировать мою первую книгу. А в последний раз я видел его перед рождеством в клубе "Атенеум" {18}, и он сказал мне, что три дня пролежал в постели, что после подобных припадков его мучит холодный озноб, "лишающий его всякой способности работать", и что он собирается испробовать новый способ лечения, который тут же со смехом мне описал. Он был весел и казался бодрым. Ровно через неделю он умер. За долгий срок, протекший между этими двумя встречами, мы виделись с ним много раз: я помню его и блестяще остроумным, и очаровательно шутливым, и исполненным серьезной задумчивости, и весело играющим с детьми. Но среди этого роя воспоминаний мне наиболее дороги те два или три случая, когда он неожиданно входил в мой кабинет и рассказывал, что такое-то место в такой-то книге растрогало его до слез и вот он пришел пообедать, так как "ничего не может с собой поделать" и просто должен поговорить со мной о нем. Я убежден, что никто не видел его таким любезным, естественным, сердечным, оригинальным и непосредственным, как я в те часы. И мне более, чем кому-либо другому, известны величие и благородство сердца, раскрывавшегося тогда передо мной. Мы не всегда сходились во мнениях. Я считал, что он излишне часто притворяется легкомысленным и делает вид, будто ни во что не ставит свой талант, а это наносило вред вверенному ему драгоценному дару. Но мы никогда не говорили на эти темы серьезно, и я живо помню, как он, запустив обе руки в шевелюру, расхаживал по комнате и смеялся, шуткой оборвав чуть было не завязавшийся спор. Когда мы собрались в Лондоне, чтобы почтить память покойного Дугласа Джерролда, он прочел один из своих лучших рассказов, помещенных в "Панче", - описание недетских забот ребятишек одной бедной семьи. Слушая его, нельзя было усомниться в его душевной доброте и в искреннем и благородном сочувствии слабым и сирым. Он прочел этот рассказ так трогательно и с такой задушевностью, что, во всяком случае, один из его слушателей не мог сдержать слезы. Это произошло почти сразу после того, как он выставил свою кандидатуру в парламент от Оксфорда, откуда он прислал мне своего поверенного с забавной запиской (к которой прибавил затем устный постскриптум), прося меня "приехать и представить его избирателям, так как он полагает, что среди них не найдется и двух человек, которые слышали бы о нем, а меня, он убежден, знают человек семь-восемь, не меньше". И чтение упомянутого выше рассказа он предварил несколькими словами о неудаче, которую потерпел на выборах, и они были исполнены добродушия, остроумия и здравомыслия. Он очень любил детей, особенно мальчиков, и удивительно хорошо с ними ладил. Помню, когда мы были с ним в Итоне, где учился тогда мой старший сын, он спросил с неподражаемой серьезностью, не возникает ли у меня при виде любого мальчугана непреодолимое желание дать ему соверен - у него оно всегда возникает. Я вспомнил об этом, когда смотрел в могилу, куда уже опустили его гроб, ибо я смотрел через плечо мальчугана, к которому он был добр. Все это - незначительные мелочи, но в горестной потере всегда сперва вспоминаются разные пустяки, в которых опять звучит знакомый голос, видится взгляд или жест - все то, чего нам никогда-никогда не увидеть здесь, на земле. А о том большем, что мы знаем про него, - о его горячем сердце, об умении безмолвно, не жалуясь, сносить несчастья, о его самоотверженности и щедрости, нам не дано права говорить. Если в живой беззаботности его юности сатирическое перо его заблуждалось или нанесло несправедливый укол, он уже давно сам заставил его принести извинения: Мной шутки он бездумные писал, Слова, чей яд сперва не замечал, Сарказмы, что назад охотно б взял. Я не решился бы писать сейчас о его книгах, о его проникновении в тайны человеческой натуры, о его тончайшем понимании ее слабостей, о восхитительной шутливости его очерков, о его изящных и трогательных балладах, о его мастерском владении