ните, он еще закричал, когда вы наступили ему на раненую ногу), был доставлен незадолго до вас. Его схватили в полной военной форме, при офицерских эполетах; но напрасно он протестовал, ссылаясь на звание и чин: ничто ему не помогло; дело в том, что он был один, без провожатых (по-видимому, спешил на любовное свидание с какой-то гессенской горожанкой), а так как поимщикам было выгоднее забрать его в рекруты, чем захватить в плен, то беднягу постигла та же участь, что и нас с вами. Впрочем, не он первый, не он последний; вместе с нами был взят один из поваров мосье де Субиза, три актера труппы, находившейся во французском лагере, несколько дезертиров, бежавших из английских войск (эти дурни поверили, что на прусской службе нет палочных наказаний), да еще три голландца. - Как же так? - воскликнул я. - Вы, с вашими надеждами на богатый приход, с вашим образованием, как можете вы без возмущения смотреть на такой произвол?! - Я саксонец, - отвечал кандидат, - и, следовательно никакое возмущение мне не поможет. Наша страна уже пять лет под пятою у Фридриха, а ждать справедливости от Фридриха все равно что от Великого Могола. Да я, по правде сказать, и не слишком печалюсь о своей судьбе, я уже много лет перебиваюсь с хлеба на воду; уверен что солдатский паек покажется мне невиданной роскошью Палочные удары в том или другом количестве меня не пугают: это зло преходящее и, следственно, терпимое. Надеюсь, что с божьей помощью не придется мне убить человека в сражении, - а впрочем, даже любопытно проверить на себе действие военного угара, оказавшего столь сильное влияние на род человеческий. Собственно, те же причины побудили меня просить руки моей Амалии: ведь человек не может считаться человеком в полном смысле слова, доколе он не стал отцом семейства, это - условие его существования, а следственно, и цель его воспитания. Амалии придется потерпеть: голод ей не грозит, она, да будет вам известно, служит кухаркой у фрау проректорши Назенбрумм, супруги моего досточтимого патрона. У меня с собой две-три книги, на которые вряд ли кто польстится, самая же лучшая запечатлена в моем сердце. Если господу будет угодно призвать меня к себе еще до того, как я успею завершить свое образование, мне ли о том сокрушаться? Сохрани меня бог впасть в заблуждение, но я уповаю, что никому не причинил зла и не повинен ни в одном из смертных грехов. Ежели же я ошибаюсь, мне ведомо, где искать заступничества и прощения, а ежели, как уже сказано, придется умереть, так и не узнав всего, что хотелось бы узнать, то разве я не окажусь в положении, когда мне будет дана вся полнота знания, а чего еще может возжелать душа человеческая? - Не судите меня за бесчисленные "я" в моей исповеди, - сказал в заключение кандидат, - когда рассказываешь о себе, этого трудно избежать, так оно и проще и короче. Тут я, пожалуй, соглашусь с моим приятелем, хоть и ненавижу всякое "ячество". Пусть он изобразил себя полным ничтожеством, помышляющим лишь о том, чтобы узнать содержание нескольких лишних протухших книжек, а все же, думается, в этом человеке добрая была закваска; особенно восхищает меня твердость, с какой он сносил свои злоключения. Немало достойных заслуженных людей пасуют при первой же неудаче, приходя в отчаяние от таких пустяков, как скверный обед или драные локти. Что до меня, я стою на том, что надо мужественно сносить лишения, довольствоваться стаканом воды, когда нет бургонского, и грубым фризом, за неимением бархата. Но бургонское и бархат все же не в пример лучше, и я назову дураком всякого, кто не постарается урвать что получше в общей драке. Так мне и не довелось познакомиться с рубриками проповеди моего клерикального друга: по выписке из госпиталя его услали подальше от родных мест в воинскую часть, расквартированную в Померании, тогда как меня зачислили в Бюловский полк, обычно стоящий в Берлине. В прусской армии гарнизоны сменяются не столь часто, как у нас; здесь так боятся побегов, что предпочитают знать в лицо каждого служивого, и в мирное время солдат живет и умирает в одном и том же городе. Жизнь от этого, разумеется, не становится приятнее. Я пишу сие в остережение молодым джентльменам, которые, мечтая, подобно мне, о военной карьере, готовы примириться и с положением рядового. Узнав из моих, надеюсь, поучительных записок, что нам, несчастной солдатне, приходится терпеть, они, быть может, воздержатся от опрометчивого шага. Не успели мы поправиться, как нас взяли из госпиталя, из-под опеки монашек, и перевели в Фульдинскую тюрьму, где с нами обращались как с рабами и преступниками. У входа во все дворы и в нашу обширную темную, - камеру, где спали вповалку несколько сот человек, стояли наготове орудия и бомбардиры с зажженными фитилями, и это продолжалось, пока нас не разослали кого куда. Строевые занятия вскоре показали, кто из нас старые солдаты, а кто новобранцы. Первые, пока мы находились в тюрьме, пользовались большим досугом, зато караулили нас, если это возможно, еще ревнивее, чем убитых горем деревенских разинь, лишь недавно схваченных с помощью уговоров или насилия. Потребовался бы карандаш мистера Гиллрея, чтобы набросать портреты тех, кто здесь собрался. Представлены были все нации и профессии. Англичане дрались и задирались; французы резались в карты, плясали и фехтовали; неуклюжие немцы курили свои трубки и потягивали пиво, когда удавалось его купить. Те, у кого было что ставить, дулись в азартные игры, и тут, надо сказать, мне везло: если я прибыл без гроша в кармане (так меня обчистили проклятые вербовщики), то в первый же присест обыграл чуть ли не на талер француза, который даже не догадался спросить, есть ли у меня на что играть. Вот какое преимущество дает наружность джентльмена; меня она спасала не однажды, когда мои капиталы приходили в оскудение. Один из французов был красавец мужчина и бравый солдат; мы так и не узнали, его имени, но трагическая, судьба его стала широко известна в прусской армии и произвела в свое время огромное впечатление. Если красота и отвага доказывают благородное происхождение (хотя мне приходилось встречать среди знати мерзейших уродов и отъявленных трусов), мой француз должен был принадлежать к одной из лучших французских фамилий, таким благородством дышали его осанка и манеры и так он был хорош собой. Он был чуть меньше меня ростом, белокур, тогда как я жгучий брюнет и, пожалуй, шире в плечах, если это возможно. Из всех, кого я знал, он единственный владел рапирой лучше: ему удавалось коснуться меня четыре раза против моих трех. Что касается сабли, тут я мог бы искрошить его в лапшу; к тому же я прыгал дальше и выжимал большие тяжести. Но я, кажется, опять впадаю в "ячество". Этот француз, с которым я близко сошелся (мы с ним считались первыми заводилами в лагере и притом не знали низменной зависти), был, за полной неизвестностью его настоящего имени, окрещен Le Blondin, поводом к чему послужили его светлые глаза и волосы. Он не был беглый солдат, а попал к нам с Нижнего Рейна, из какого-то тамошнего епископства; быть может, ему изменило счастье в игре, а других средств к существованию он не знал; на родине, пожелай он вернуться, его, надо думать, ждала Бастилия. У Блондина была страсть к игре и вину, что также нас сближало; но он был неистов во хмелю и в азарте, тогда как я легко переношу и проигрыш, и винный угар; это давало мне большое преимущество, и я постоянно его обыгрывал, что очень скрашивало мне жизнь. На воле у Блондина имелась жена (как я догадываюсь, она-то и была первопричиной его несчастий и разрыва с семьей); два-три раза в неделю ее пропускали на свидания, и она никогда не являлась с пустыми руками; это была небольшая смуглая брюнетка с замечательно живыми глазами, чьи нежные взоры никого не оставляли равнодушным. Француз был зачислен в полк, квартировавший в Нейссе, в Силезии, неподалеку от австрийской границы. Никогда не изменяющая смелость и находчивость вскоре сделали его признанным главой той тайной республики, которая постоянно существует в полку наряду с официальной иерархией. Это был, как я уже сказал, превосходный солдат, но гордец и беспутный забулдыга. Человек подобного склада, если он не умеет ладить с начальством (как я всегда умел), наверняка наживет себе в нем врага. Капитан до лютости ненавидел Блондина и наказывал исправно и жестоко. Жена Блондина и другие женщины в полку (дело было уже после заключения мира) понемногу промышляли контрабандой на австрийской границе при попустительстве обеих сторон, и эта женщина, по особому наказу мужа, из каждого такого похода приносила ему пороху и пуль - прусскому солдату не положен такой припас, - и все это пряталось до поры до времени. Но вскоре время назрело. Дело в том, что Блондин возглавил заговор, выходящий из ряда вон по своему характеру и размаху. Мы не знаем, как широко он был разветвлен, сколько сотен или тысяч людей было им охвачено. Среди нас, рядовых, о заговоре рассказывали множество историй, одна другой чудесней, ибо новости эти переносились из гарнизона в гарнизон, и вся армия жила ими, несмотря на усилия начальства замять дело: замни попробуй! Я и сам вышел из народа; я видел Ирландское восстание и знаю, что такое масонское братство бедняков! Итак, Блондин поставил себя во главе мятежа. У заговорщиков и в заводе не было никакой переписки, никаких бумаг. Ни один из них не сносился с другими, и только француз давал указания каждому в отдельности. Он подготовил общее восстание гарнизона, которое должно было вспыхнуть ровно в двенадцать, точно в назначенный день. Предполагалось, что мятежники захватят все городские кордегардии и прирежут часовых, а там - кто знает, чем бы это кончилось? У нас говорили, что заговор распространился по всей Силезии и что Блондина ждал пост генерала австрийской службы. Итак, в двенадцать часов дня у Богемских ворот в Нейссе, против кордегардии, человек тридцать полуодетых солдат слонялось без дела, а француз, стоя подле караульной будки, оттачивал на камне топор. Как только пробило двенадцать, он выпрямился и рассек топором голову караульному. По этому сигналу тридцать человек ворвались в кордегардию, захватили оружие и бросились к воротам. Часовой пытался заложить железный затвор, но подбежавший француз с размаху отрубил ему руку, держащую цепь. Увидев толпу вооруженных солдат, караульные перед воротами преградили им путь, но заговорщики открыли стрельбу, а потом атаковали стражу в штыки. Многие были перебиты, другие разбежались, и тридцать мятежников вырвались на волю. Грайнца проходит всего милях в пяти от Нейсса, туда-то и бросились беглецы. В городе поднялась тревога; жителей спасло только то, что часы, которыми руководился француз, шли минут на пятнадцать вперед по сравнению с городскими часами. Ударили сбор, все части были призваны к оружию, и солдатам, которые должны были захватить другие кордегардии, пришлось стать в строй. Так заговор и провалился, и только благодаря этому большинство участников не было раскрыто. Никто не мог выдать своих товарищей, а самим явиться с повинной охотников, конечно, не нашлось. В погоню за французом и тридцатью беглецами был послан кавалерийский разъезд, который и настиг их у богемской границы. При приближении конницы беглецы повернули и встретили своих преследователей ружейной пальбой, а потом ударили на них в штыки и обратили в бегство. Австрияки вылезли из-за своих застав и с любопытством наблюдали это зрелище. Женщины несли дозор, они доставляли бесстрашным мятежникам свежие патроны, и те вновь и вновь отражали атаки драгун. Но в этих доблестных, хоть и бесплодных стычках было потеряно много времени; вскоре подоспел батальон, окружил храбрецов, и тем решилась их судьба. Все они бились с неистовством отчаяния, ни один не запросил пощады. Когда вышли патроны, схватились врукопашную, большинство полегло на месте, сраженные кто пулей, кто штыком. Последним был ранен сам француз. Пуля раздробила ему бедро, он упал, но до того, как отдаться в руки врагов, прикончил офицера, который первым подбежал его схватить. Заговорщики, оставшиеся в живых, были доставлены в Нейсе, и француз, как зачинщик, в тот же час предстал перед военным советом. Он отказался назвать свое настоящее имя и фамилию. - Какое вам дело, кто я, - заявил он. - Вы схватили меня и расстреляете. Как бы славно ни было мое имя, оно не спасет меня от смерти! Точно так же отказался он от дачи показаний. - Все это затеял я, - заявил он. - Каждый заговорщик знал только меня и хоронился даже от ближайших товарищей. Тайна эта заключена в моей груди и умрет со мной. На вопрос офицеров, что толкнуло его на столь ужасное преступление, француз ответил: - Ваша зверская грубость и произвол. Все вы гнусные мясники, кровопийцы и звери, - добавил он, - и вас бы давно прикончили, кабы не трусость ваших подчиненных. Услышав это, капитан со страшными проклятиями бросился на раненого и изо всех сил ударил его кулаком. Но Блондин, хоть и потерял много крови, с быстротой молнии выхватил штык из рук поддерживавшего его солдата и вонзил в грудь офицеру. - Изверг и каналья! - воскликнул он. - Какое великое утешение, что мне удалось перед кончиной отправить тебя на тот свет. В этот же день его расстреляли. Перед смертью француз попросил разрешения написать королю при условии, что письмо в запечатанном виде будет из рук в руки сдано почтмейстеру, но офицеры, опасаясь, как бы он не написал чего такого, что переложило бы частично вину на них, отказали ему в его просьбе. Говорят, будто на ближайшем параде Фридрих встретил их весьма немилостиво и задал им проборку за то, что не посчитались с просьбою француза. Однако в интересах того же короля было хоронить концы, и дело, как я говорил, замяли так основательно, что сотни тысяч солдат были о нем осведомлены: немало нашего брата выпивали свое вино в память храброго француза, пострадавшего за общее дело всех солдат. Не сомневаюсь, что среди моих читателей найдутся такие, которые поставят мне в вину, что я поддерживаю неповиновение и защищаю убийство. Если бы этим читателям пришлось служить в прусской армии в годы 1760-1765, они проявили бы куда меньшую щекотливость. Человек, чтобы вырваться на свободу, убил двух часовых, а сколько сотен тысяч своих и австрийских подданных убил король Фридрих оттого, что позарился на Силезию? Подлый произвол всей этой проклятой системы отточил топор, раскроивший череп двум нейсским часовым, так пусть же это послужит офицерам наукой и заставит их лишний раз подумать, прежде чем ставить в палки несчастных горемык. Я мог бы рассказать немало эпизодов армейской жизни; но, поскольку я сам старый солдат и все мои симпатии на стороне рядового, в рассказах моих непременно усмотрят безнравственное направление, а потому буду лучше краток. Представьте себе мое удивление, когда, еще пребывая на острожном положении, я в один прекрасный день услышал знакомый голос и стал свидетелем того, как некий тщедушный юный джентльмен, только что доставленный к нам парой кавалеристов, которые разок-другой вытянули его по спине хлыстом, разоряется на отменнейшем английском диалекте: - Пвоклятые разбойники, я вам этого не пвощу! Я напишу своему посланнику, и это так же верно, как то, что меня зовут Фэйкенхем из Фэйкенхема! Я невольно расхохотался: это был мой старый благо-приятель, напяливший мой капральский мундир. Оказывается, Лизхен твердо стояла на том, что он и в самом деле солдат, и беднягу забрали и отправили к нам. Но я не злопамятен, а потому, насмешив до колик всю камеру рассказом, как я облапошил бедного малого, я же затем подал ему дельный совет, который и помог ему добиться освобождения. - Прежде всего жалуйся инспектирующему офицеру, - сказал я, - коль скоро тебя угонят в Пруссию - прости-прощай, оттуда уже не выцарапаешься. Тем временем переговори с комендантом острога, пообещай ему сто - нет, пятьсот гиней за свое освобождение, скажи, что бумаги твои и кошелек прикарманил капитан вербовочного отряда (как оно и было на самом деле); а главное, убеди его, что ты в состоянии уплатить означенную сумму, и дело твое в шляпе, ручаюсь! Мистер Фэйкенхем воспользовался моим советом. Когда мы выступили в поход, он нашел повод попроситься в госпиталь, а за время его пребывания там все устроилось как нельзя лучше. Правда, дело чуть не сорвалось, оттого что он по скупости вздумал торговаться. А уж меня, своего благодетеля, он так ничем и не отблагодарил. Не ждите от меня романтического описания Семилетней войны. К концу ее прусская армия, столь прославленная своей отвагой и железной дисциплиной, была прусской лишь что касается офицерского и унтер-офицерского состава, ибо командовали только природные пруссаки; в огромном же большинстве ее набирали из всех европейских наций, действуя где подкупом, а где обманом и насилием, как это было со мной. Побеги были массовым явлением. В одном лишь моем полку (Бюлова) до войны насчитывалось не менее шестисот французов; когда началась кампания и они выступили из Берлина, один из этих парней наигрывал на старой скрипке французскую песенку, а его товарищи, не столько маршируя, сколько пританцовывая в такт, пели хором: "Nous aliens en France!" {Мы идем во Францию! (франц.)} Прошло два года, и только шестеро вернулось в Берлин, остальные бежали или полегли в бою. Жизнь рядового была несносно тяжела и по плечу только людям железного мужества и железной выдержки. За каждой тройкой рядовых шел по пятам капрал и без всякой жалости потчевал их палкой; говорили, что в сраженьях за шеренгой рядовых неизменно следует шеренга сержантов и капралов и вторая гонит первую в бой. Постоянные пытки и истязания толкали людей на отчаянные дела. В нескольких полках вспыхнула страшная эпидемия, вызвавшая переполох даже при дворе. Распространился жуткий, чудовищный обычай детоубийства. Солдаты объясняли это тем, что жизнь невыносима, а самоубийство - смертный грех; и чтобы избежать его, а вместе с тем избавиться от нестерпимых страданий, лучшим выходом считали погубить безгрешного младенца, которому обеспечено царствие небесное, а затем отдаться в руки властям, принеся чистосердечную повинную. Сам король, сей герой, мудрец и философ, сей просвещенный государь, похвалявшийся своим либерализмом и осуждавший на словах смертную казнь, испугался этого страшного протеста своих пленников против чудовищного самовластия; однако единственное, что он придумал для искоренения зла, был приказ ни под каким видом не допускать к злодеям священников любого вероисповедания, дабы лишить несчастных утешения церкви. Наказывали беспрестанно. Каждому офицеру дано было право назначать любую экзекуцию, причем в мирное время наказания были, как правило, тяжелее, чем в военное. С наступлением мира король уволил со службы всех офицеров простого звания, какие бы ни были у них заслуги. Он вызывал капитана и заявлял перед всей ротой: - Не дворянин! В бессрочную! Все мы трепетали перед ним, словно хищные звери пред укротителем. Я видел известных храбростью солдат, которые плакали, как дети, от удара палкой. Видел, как мальчишка, пятнадцатилетний прапорщик, вызвал из рядов пятидесятилетнего кавалера, поседевшего в битвах: он стоял, взяв на караул, и всхлипывал и скулил, точно беспомощный младенец, а этот змееныш со смаком хлестал его по рукам и бедрам. На поле брани такому человеку сам черт не брат. Попробовали бы там ему сказать, что у него не так пришита пуговица! Но стоило хищному зверю отвоеваться, как его хлыстом приводили в повиновение. Все мы жили во власти страха, и мало кому удавалось от него освободиться. Французский офицер, схваченный вместе со мной, служил в моей роте и бывал нещадно бит. Лет через двадцать мы встретились с ним в Версале. Когда я заговорил с ним о тех временах, он даже переменился в лице. - Ради бога, - сказал он, - не поминай былое, я и по сию пору просыпаюсь, дрожа и обливаясь слезами. Что до меня, то спустя короткое время (за каковое мне, признаюсь, довелось, как моим товарищам, отведать палки) , когда я уже успел зарекомендовать себя как храбрый и сноровистый солдат, я принял те же меры, что и на английской службе, дабы оградить себя от дальнейших унижений. Я носил на шее пулю, которую отнюдь не прятал, но давал понять, что она предназначена тому, будь он солдат или офицер, кто посмеет поставить меня в палки. Было в моем нраве что-то заставлявшее начальников верить, что я слов на ветер не бросаю; эта пуля уже сослужила мне службу, когда я застрелил австрийского полковника, но я без колебаний всадил бы ее и в пруссака. Их распри были мне безразличны, мне было безразлично, под каким маршировать орлом - одноглавым или двуглавым. Я говорил: "Никто не скажет, что я манкирую своими обязанностями, а значит, никто меня пальцем не тронь!" И этому правилу я оставался верен до конца моей солдатской службы. Я не намерен писать историю баталий, в коих мне довелось сражаться под прусскими знаменами, как не вдавался в их описание, вспоминая английскую службу. Я не хуже других выполнял свой долг, и к тому времени, как отрастил порядочные усы, - а было мне тогда лет двадцать, - более храброго, красивого и ловкого солдата, а также, сознаюсь, более прожженного негодяя не нашлось бы во всей прусской армии. Я усвоил все положенные вояке черты хищного зверя: в бою бывал свиреп и беспечен, а в передышки между боями накидывался на все без разбора доступные мне удовольствия, добытые любым путем, хотя, по правде сказать, солдатская среда была здесь несравненно выше, чем у вахлаков-англичан, да и по службе нас так подтягивали, что времени не оставалось на проказы. Так как я жгучий брюнет со смуглой кожей, меня прозвали в полку "Der schwarze Englander" - "Черномазый Англичанин", а также "Английский Дьявол". Наиболее ответственные задания всегда поручались мне. Не обходили меня и денежными наградами, зато уж насчет производства - ни-ни! В тот день, когда мне удалось убить австрийского полковника (это был улан, и, как говорили, из крупных шишек, я схватился с ним один на один в пешем бою), сам генерал Бюлов, наш командир, поздравил меня перед фрунтом, пожаловал двумя фридрихсдорами и сказал: - Сейчас я тебя награждаю, но как бы вскорости не пришлось повесить! Я в тот же вечер в развеселой компании прокутил эти деньги до последнего грошена, а заодно и те, что нашел на убитом полковнике; да и вообще, пока продолжалась война, деньги у меня не переводились. Глава VII Барри ведет гарнизонную жизнь и обзаводится друзьями Когда война кончилась, наш полк перевели в столицу, этот, быть может, наименее тоскливый из всех прусских городишек, хотя особого веселья и здесь не наблюдалось. Служба, как всегда, суровая, все же оставляла нам достаточно свободных часов, и мы могли посвящать их развлечениям и удовольствиям - было бы чем платить. Многие солдаты получили разрешение заняться вольным ремеслом; я же ничему не был обучен, да и честь моя не стерпела бы такого унижения: слыхано ли дело - джентльмену пачкать руки грязной работой! Однако солдатского жалованья едва хватало, чтобы не помереть с голоду, и так как я был падок до удовольствий, а наше пребывание в столичном городе мешало нам добывать средства обычным способом, накладывая поборы на гражданское население, что так выручает солдат в военное время, то и пришлось мне примириться с необходимостью и, чтобы промыслить средства на веселое житье, заделаться так называемым Ordonnanz, иначе говоря, доверенным денщиком моего капитана. Несколько лет тому назад я с негодованием отверг подобное предложение, но то было на английской службе - иное дело чужбина; к тому же, по правде сказать, промаявшись пять лет простым рядовым, становишься нечувствительным ко многим щелчкам, столь несносным для нашей гордости в вольной жизни. Мой капитан был еще очень молод, что не помешало ему отличиться на войне и достичь такого чина. Он был к тому же племянник и единственный наследник министра полиции мосье. Поцдорфа, каковое обстоятельство, без сомнения, способствовало его производству. На плацу и в казармах капитан фон Поцдорф никому спуска не давал, но лестью можно было обвести его вокруг пальца. Я полюбился ему в первую очередь аккуратной косой (никто в полку не умел так убирать голову, волосок к волоску, как моя персона), а потом закрепил его расположение всяческими комплиментами и подходцами, коими, как истый джентльмен, умел распорядиться с большим тактом. Мой капитан любил развлекаться и позволял себе в этом отношении больше, чем допускалось суровым укладом двора; он легко я беспечно транжирил деньги и питал пристрастие к рейнским винам, я же, разумеется, поддерживал его в этих склонностях, извлекая из них известную пользу для себя. В полку его не любили, поговаривали, что он чересчур предан дядюшке-министру и доносит ему обо всем, что у нас творится. Итак, я без труда вкрался в милость моего командира и вскоре был посвящен почти во все его дела. Это избавляло меня от множества смотров и учений, от которых я иначе бы не отвертелся, и открывало предо мной возможность легких заработков. Теперь я был одет, как джентльмен, и подвизался с известным eclat {Блеском (франц.).} в некоторых кругах берлинского общества, достаточно, впрочем, скромных. Дамы всегда меня отличали, я умел так поразить их галантностью, что они понять не могли, почему в полку мне присвоено нелестное прозвище Черный Дьявол. "Не так страшен черт, как его малюют", - говорил я, смеясь, и дамы хором возглашали, что этот рядовой воспитан не хуже своего капитана, хотя, собственно, иначе и быть не могло, принимая в расчет мое воспитание и происхождение. Уверясь в добром расположении капитана, я испросил у него позволения написать в Ирландию бедной моей матушке, которая уже много, много лет ничего обо мне не знала, ибо писем солдат-иностранцев на почте не принимали, опасаясь неприятностей со стороны родителей пропавших без вести сыновей. Капитан обещал найти способ отправить мое письмо, и так как я знал, что он его вскроет, то и отдал нарочито запечатанным, показывая этим, сколь я ему доверяю. Самое же письмо, как вы догадываетесь, составил так, чтобы оно не повредило мне, буде кто его перехватит. Я просил у моей досточтимой матушки прощения за то, что бежал от нее; признавался, что расточительство и безрассудство в родном отечестве делают мое возвращение заведомо невозможным, пусть же она, по крайней мере, утешается тем, что я здоров и благополучен на службе у величайшего монарха в мире и что жизнь солдата мне по душе; к тому же, добавил я, мне удалось обрести защитника и покровителя, который, надеюсь, устроит мою судьбу, чего она, как мне ведомо, сделать не в силах. Я посылал приветы всем девицам в замке Брейди, перечислив их поименно от Бидди до Бекки, по старшинству, и подписался: "любящий Вас сын (каким я и в самом деле был) Редмонд Барри, военнослужащий роты капитана Поцдорфа, Бюловского пешего полка в Берлинском гарнизоне". Я также рассказал ей забавный анекдот, как король самолично спустил с лестницы канцлера и трех судейских, чему я был очевидцем, стоя на карауле в Потсдамском дворце. Надеюсь, писал я, скоро начнется новая война, и я буду произведен в офицеры. Словом, судя по письму, я был счастливейшим человеком на свете и в рассуждение этого нисколько не огорчался, что ввожу в обман свою дорогую родительницу. Письмо и в самом деле было прочтено, ибо несколько дней спустя капитан Поцдорф стал расспрашивать о моем семейном положении, каковое я и описал ему настолько точно, насколько позволяли обстоятельства. Я - младший сын в добропорядочной фамилии, но матушка осталась без всяких средств и бьется как рыба об лед, чтобы содержать восьмерых дочерей, которых я и перечислил поименно. Я изучал в Дублине право, но угодил в дурную компанию, залез в долги и убил человека на дуэли. Вздумай я вернуться на родину, его могущественные друзья постарались бы меня повесить либо упечь в тюрьму. Я добровольно поступил на английскую службу, а когда представился случай, не устоял перед соблазном и убежал; тут я изобразил эпизод с мистером Фэйкенхемом из Фэйкенхема, да в таком уморительном свете, что мой патрон чуть живот не надорвал со смеха. Впоследствии он сообщил мне, что рассказал эту историю на вечере у мадам фон Намеке и что все общество жаждет лицезреть молодого Englander {Англичанина (нем.).}. - А не было среди гостей английского посланника? - осведомился я будто в величайшей тревоге. - Ради бога, сэр, не говорите, как меня зовут, а то он, чего доброго, потребует моей выдачи, у меня же нет ни малейшего желания быть вздернутым в моем дорогом отечестве. И Поцдорф стал уверять, смеясь, что никуда меня не отпустит, на что я поклялся ему в благодарности до гроба. Несколько дней спустя он сказал мне с серьезным видом: - Редмонд, я говорил насчет тебя с нашим полковником. Я выразил удивление, почему человек твоей отваги и твоих способностей не был произведен на войне, и полковник сказал мне, что ты известен командованию как храбрый рубака из хорошей, видно, семьи, что в полку нет солдата тебя исправнее и в то же время нет такого, кто бы меньше заслуживал производства. Ты будто бы отпетый негодяй, распутник и бездельник; вечно ты пакостишь товарищам и при всех своих талантах и храбрости, по его мнению, добром не кончишь. - Сэр, - сказал я, немало удивленный тем, что у кого-то могло сложиться такое мнение обо мне, - генерал Бюлов заблуждается на мой счет, надеюсь, это какая-то ошибка; пусть я попал в дурное общество, но я позволяю себе не больше, чем другие солдаты. Вся беда в том, что не было у меня до сей поры покровителя и друга, которому я мог бы показать, чего в самом деле стою; генерал, должно быть, считает меня пропащим малым, из тех, кому сам черт не брат, по будьте уверены, ради вас, капитан, я не побоюсь сразиться с самим чертом! Я видел, что эти слова пришлись ему по сердцу; а так как я вел себя с большим тактом и оказался ему полезен в тысяче случаев самого деликатного свойства, то вскоре он искренне ко мне привязался. Так, в один прекрасный день, - вернее, ночь, когда он находился в приятном tete-a-tete с супругою советника фон Доза... а впрочем, что толку вспоминать проказы, никому уже не интересные! Спустя четыре месяца, после того как я написал матушке, капитан вручил мне письмо, пришедшее на его имя, и не могу описать, какую оно пробудило во мне тоску по дому и какую навеяло грусть. Уже пять лет не видел я каракуль моей родимой. Невозвратное детство и свежие зеленые поля Ирландии, облитые солнечным сиянием, и материнская ласка, и баловник дядюшка, и Фил Пурсел, и все, что я когда-то делал и чем жил, нахлынуло на меня неудержимо при чтении письма; оставаясь один, я проливал над ним слезы, каких не лил с тех пор, как Нора насмеялась надо мной. Я скрыл свое горе от капитана и однополчан. В тот вечер мне предстояло пить чай в загородной кофейне у Бранденбургских ворот в обществе фрейлейн Лоттхен (горничной госпожи фон Доз), но я был слишком убит, чтобы куда-то идти, и, отговорившись нездоровьем, бросился раньше обычного на свои нары в казарме, где бывал теперь, когда и сколько вздумается, и всю долгую ночь провел в слезах и размышлениях о дорогой моей Ирландии. Впрочем, уже на следующий день, воспрянув духом, я разменял билет в десять гиней, присланный матушкой в письме, и задал своим дружкам пир на славу. Письмо бедняжки было закапано слезами, испещрено библейскими текстами и написано так мудрено и невнятно, что трудно было что-нибудь понять. Она счастлива знать, писала матушка, что я служу протестантскому государю, хоть и сомневается, на праведном ли тот пути; что до праведного пути, писала она, то ей посчастливилось ступить на него под руководством преподобного Осени Джоулса, ее духовного наставника. Она писала, что сей муж - сосуд избранный, что он - душистое притирание и драгоценный ящик нарда, а также употребляла и другие выражения, смысл коих остался мне темен; и только одно явствовало из этой бестолочи, что добрая душа по-прежнему любит своего сыночка, что день и ночь она думает и молится о своем бесшабашном Редмонде. Кому из нас, отверженных горемык, не приходила мысль в часы одинокого ночного бдения, в болезни, печали или неволе, что в эту минуту мать, быть может, молится о нем! Меня часто посещали эти мысли; веселыми их не назовешь, и хорошо, что они не приходят к нам на людях, - какая уж это была бы веселая компания! Все сидели бы хмурые, поникшие, словно плакальщики на похоронах. В тот вечер я осушил кубок за матушкино здоровье, да и вообще зажил джентльменом, пока не промотал ее деньги. Бедняжка лишила себя самого необходимого, чтобы послать их мне, как она потом рассказывала, и этим прогневила мистера Джоулса. Матушкины гинеи скоро растаяли, но на смену им пришли другие; у меня были сотни путей добывать деньги, капитан и его друзья надышаться на меня не могли. То мадам Доз подарит мне фридрихсдор за то, что я принесу ей букет или записку от капитана, то, наоборот, сам старый советник угостит меня бутылкой рейнского и сунет мне в руку талер-другой, чтобы выведать что-нибудь относительно liaison {Связи (франц.).} между его дражайшей половиной и капитаном. Но хоть я был не так глуп, чтобы отказываться от денег, у меня, поверьте, хватало честности не предавать своего благодетеля, и от меня ревнивец узнавал немного. Когда же капитан покинул свою даму сердца ради дочери голландского посланника, невесты с большим приданым, несчастная советница без счету перетаскала мне писем и гиней, чтоб я вернул ей ее сокровище. Но любовь не знает возврата, разве лишь в редких случаях; капитан только посмеивался над ее "докучными мольбами и вздохами. В доме же минхера ван Гульдензака я так расположил к себе всех от мала до велика, что вскоре сделался там своим человеком и, случалось, разнюхивал даже кое-какие государственные тайны, чем немало удивлял и радовал своего капитана. Он докладывал о моих открытиях дядюшке, министру полиции, который, без сомнения, умел ими распорядиться с пользой для себя. Вскоре я завоевал благосклонность всего семейства Поцдорфов и был теперь солдатом лишь по названию: разгуливал в штатском платье (отменного покроя, смею вас уверить) и развлекался на сотню ладов, к великой зависти всех этих бедняг - моих однополчан. Что до сержантов, то они ходили у меня по струнке, как перед начальством: повздорить с человеком, который наушничает племяннику министра, значило для них рисковать своими нашивками. Служил в моей роте некий малый, Курц {Коротышка (нем.).} по фамилии, что не мешало ему быть шести футов росту. Как-то в бою я спас ему жизнь. Я рассказал ему одно из своих похождений, и этот стрюцкий назвал меня шпиком и доносчиком и запретил обращаться к нему на "ты", как это бывает между молодыми людьми, когда они ближе сойдутся. Мне ничего не оставалось, как послать ему вызов, хоть я не держал на него ни малейшей злобы. В мгновение ока я вышиб у него шпагу и, когда она пролетела над его головой, сказал: - Как по-твоему, Курц, человек, проделывающий такие штучки, способен на низкий поступок? Этим я заткнул глотку и прочим ворчунам, у них пропала охота задирать меня. Вряд ли кому придет в голову, что человеку моего склада приятно было шнырять по чужим передним и амикошонствовать с лакеями да приживалами. Но это было, право же, не более унизительно, чем сидеть в осточертевших казармах. Мои уверения, будто жизнь солдата мне по душе, были рассчитаны на то, чтобы отвести глаза моему хозяину. На самом деле я рвался из оков. Я знал, что рожден для лучшей доли. Доведись мне служить в Нейссе, я вместе с отважным французом проложил бы себе путь к свободе. Но единственным моим оружием была хитрость, так разве я был не вправе пустить ее в ход? У меня возник план - сделаться так необходимым мосье Поцдорфу, чтобы он сам исхлопотал мне увольнение: выйдя на волю, я, при моей счастливой наружности и моем происхождении, легко добьюсь того, что до меня удавалось десятку тысяч ирландцев, - женюсь на богатой невесте из хорошей семьи. А в доказательство, что, будучи интересантом, я не вовсе был лишен благородных устремлений, приведу следующий случай. В Берлине я знавал вдову бакалейщика, толстуху с рентой в шестьсот талеров и весьма прибыльным делом; так вот, когда эта женщина дала мне понять, что готова выкупить меня из армии, если я на ней женюсь, я напрямик сказал ей, что не создан торговать бакалеей, и решительно отверг этот шанс на освобождение. И я был признателен моим хозяевам, куда более признателен, чем они мне. Капитан по уши увяз в долгах и постоянно имел дело с евреями-ростовщиками, которым выдавал заемные письма с обязательством уплатить после дядюшкиной смерти. Видя, как доверяет мне племянник, старый герр фон Поцдорф вздумал меня подкупить, чтобы разведать, как обстоят дела у молодого повесы. И как же я поступил в этом случае? Осведомил мосье Георга фон Поцдорфа об этих домогательствах, и мы, сговорившись, составили список, но только самых умеренных, долгов, которые скорее успокоили, чем раздосадовали старого дядюшку, и он уплатил их, радуясь, что дешево отделался. И хорошо же меня отблагодарили за такую верность! Как-то утром старый господин заперся со своим племянником (он обычно разузнавал у него новости о молодых офицерах: кто крупно играет; кто с кем завел шашни; кто в такой-то вечер был в собрании; кто крупно задолжал и прочее тому подобное, так как король лично входил в дела каждого офицера), меня же послали к маркизу д'Аржану (тому самому, что впоследствии женился на мадемуазель Кошуа, актрисе), но, встретив маркиза в нескольких шагах от дома, я отдал ему записку и повернул обратно. Между тем капитан и его достойный дядюшка, как оказывается, принялись обсуждать мою недостойную особу. - Он хорошего роду, - говорил капитан. - Вздор! - сказал дядюшка, и я почувствовал, что готов удавить наглеца. - Все ирландские побирушки, когда-либо к нам нанимавшиеся, говорили то же самое. - Гальгенштейн утащил его силою, - настаивал капитан. - Та-та-та, похищенный дезертир, - отмахнулся мосье Поцдорф, - la belle affaire! {Знаем мы эти штучки! (франц.).} - Во всяком случае, я обещал малому похлопотать о его освобождении. Уверен, что он будет вам полезен. - Что ж, ты и похлопотал, - сказал старший, смеясь. - Bon Dieu! {Боже! (франц.).} Ты прямо-таки образец честности! Как же ты заступишь меня, Георг, если не станешь умнее? Используй этого субъекта как угодно. У него неплохие манеры и располагающая наружность. Он лжет с апломбом, какого я ни у кого не встречал, и в случае чего, как ты уверяешь, не побоится стать к барьеру. У мерзавца немало ценных качеств. Но он хвастун, мот и bavard {Болтун (франц.).}. Доколе полк держит его in terrorem {В страхе (лат.).}, можешь из него веревки вить. Но стоит ему освободиться, и только его и видели. Продолжай кормить его обещаниями, обещай даже в генералы произвести, если хочешь. Какое мне дело! В этом городе фискалов и шпиков пруд пруди. Так вот, значит, как неблагодарный старик расценивал услуги, которые я оказывал его племяннику; обескураженный, я тихонько вышел из комнаты, думая о том, что еще одна моя мечта рухнула и что все мои надежды освободиться, служа капитану верой и правдой, построены на песке. Я было так приуныл, что подумывал уже о союзе с той вдовой, но солдат может жениться лишь по прямому разрешению короля, а вряд ли его величество позволил бы двадцатидвухлетнему молодцу, и к тому же первому красавцу в его армии, соединиться с шестидесятилетней старухой, у которой вся морда в прыщах и далеко уже не тот возраст, когда брак может способствовать приросту населения в державе его величества. Итак, еще одна надежда на освобождение пошла прахом! Выкупиться на волю я тоже не мог, разве что какая-нибудь сердобольная душа внесет за меня внушительную сумму, ибо, хоть мне и довольно перепадало денег, я всю свою жизнь был неисправимым транжиром и (таков уж мой великодушный нрав) всегда в долгу как в шелку, сколько я себя ни помню. Мой капитан - этакая продувная бестия! - представил мне свой разговор с дядюшкой в совершенно другом свете. - Редмонд, - сказал он, улыбаясь, - я напомнил министру о твоих заслугах {* Заслуги, о коих упоминает мистер Барри, описаны им в весьма туманных выражениях, и, как мы полагаем, неспроста. Возможно, ему поручалось прислуживать за столом иностранцам, приезжающим в Берлин, а потом сообщать министру полиции сведения, которые могли бы интересовать правительство. Фридрих Великий никогда не принимал гостей без этих мер дальновидного гостеприимства. Что же до бесчисленных поединков мистера Барри, то да будет нам дозволено усомниться в справедливости его показаний. Нетрудно заметить, и "Записки" дают тому не один пример, что едва наш рассказчик попадет в трудное положение или совершит поступок, не слишком благовидный в глазах общества, как его выручает дуэль, из которой он выходит победителем, а отсюда читатель должен заключить, что перед ним человек чести. (Прим. издателя.)} - считай, что карьера твоя сделана. Мы выцарапаем тебя с военной службы и устроим по полицейской части на должность таможенного инспектора, это позволит тебе вращаться в лучшем обществе, чем то, какое до сей поры определила тебе фортуна. Я, конечно, не поверил ни одному его слову, но сделал вид, что тронут до слез, и поклялся капитану в вечной признательности за участие к бедному ирландскому изгнаннику. - Твои заслуги в голландском посольстве оценены по достоинству. А вот еще случай, когда ты можешь быть нам полезен. Выполнишь с честью это поручение, и дело твое в шляпе! - Какое поручение? - спросил я. - Я на что угодно готов для моего благодетеля. - В Берлине уже несколько дней гостит некое лицо, состоящее на службе у австрийской императрицы. Сей господин именует себя шевалье де Баллибарри, он носит красную ленту и звезду папского ордена Шпоры. - Немного он, правда, болтает по-французски и итальянски, но есть основания предполагать, что мосье Баллибарри твой соотечественник. Слышал ты в Ирландии такое имя? - Баллибарри? Баллиб... - У меня мелькнула догадка. - Нет, сэр! - сказал я уверенно. - Первый раз слышу. - Поступишь к нему в услужение. Ты, конечно, ни слова не знаешь по-английски; если шевалье заинтересуется твоим произношением, скажи, что ты венгерец. Слуга, что с ним приехал, сегодня получит расчет, а то лицо, что обещало найти ему верного человека, порекомендует тебя. Итак, ты венгерец, служил в Семилетнюю войну. Уволился из армии по причине ломоты в пояснице. Два года прослужил под началом мосье де Квелленберга; он сейчас с полком в Силезии, вот тебе рекомендательное письмо за его подписью. Потом ты служил у доктора Мопсиуса, он тоже даст тебе аттестацию, если понадобится. Хозяин "Звезды", разумеется, удостоверит, что знает тебя как честного человека, но на него не ссылайся, его рекомендация ни черта не стоит. Что до прочей твоей биографии, можешь сочинить ее в любом угодном тебе духе, романтическом или забавном, как подскажет воображение. Но лучше бей на жалость, так легче вкрасться в доверие. Он крупно играет и неизменно выигрывает. Ты хорошо соображаешь в картах? - Боюсь, что нет, не больше, чем обычный солдат. - А я-то думал, ты ловкач по этой части. Надо выяснить, чисто ли шевалье играет, если нет, он в наших руках. Он постоянно сносится с английским и австрийским посланниками, молодежь из обоих посольств частенько у него ужинает. Узнай, о чем они говорят и кто из них сколько ставит, особенно те, что играют на мелок. Последи за его письмами - не теми, что идут по почте, эти - не твоя печаль, за ними присмотрим мы сами. Но если он напишет кому записку, обязательно доищись, кому она адресована и кому поручена для передачи. Ключи от шкатулки с депешами висят у него на шее, он и спит с ними. Двадцать фридрихсдоров, если изготовишь с них слепок! Пойдешь к нему, конечно, в цивильном. Советую снять с волос пудру, перевяжи их просто лентой. Усы, разумеется, сбрей. Напутствовав меня этой речью и весьма ничтожными чаевыми, капитан удалился. Когда мы снова встретились, он немало смеялся происшедшей во мне перемене. Я не без сердечной боли сбрил усы (они были черные как смоль и лихо завивались), но зато с облегчением смыл с волос ненавистные муку и сало; надел скромный серый французский кафтан и черные атласные панталоны, светло-коричневый бархатный камзол и шляпу без кокарды. По кроткому и смиренному виду меня вполне можно было принять за слугу, которому отказали от места; думаю, что даже мои однополчане, которые в ту пору находились в Потсдаме на смотру, и те не узнали бы меня при встрече. Снарядившись таким образом, отправился я в гостиницу "Звезда", где остановился приезжий иностранец. Сердце у меня тревожно билось, что-то говорило мне, что шевалье де Баллибарри не кто иной, как Барри из Баллибарри, старший брат моего отца, лишившийся состояния из-за упорной приверженности к папскому злоучению. Прежде чем ему представиться, я заглянул в remise {Каретный сарай (франц.).}, где стояла его карета. Был ли на ней герб Барри? Еще бы, никаких сомнений! Серебристый на червленом поле с четырьмя отсеками - древняя эмблема нашего дома! Намалеванный на щите величиной с мою шляпу, он украшал все панели раззолоченной колесницы, увенчанной короною, которую поддерживал десяток купидонов, рогов изобилия и цветочных корзин, по затейливой геральдической моде того времени. Ну конечно же, это мой дядя! Ноги у меня подкашивались, когда я поднимался по лестнице: ведь я намерен был представиться дядюшке в скромном качестве слуги! - Вы молодой человек, о котором говорил мне мосье де Зеебах? Я поклонился и вручил ему письмо от названного господина, которым меня предусмотрительно снабдил мой капитан. Пока дядюшка пробегал его глазами, у меня было время его рассмотреть. Передо мной был человек лет шестидесяти, одетый в нарядный кафтан и панталоны из бархата абрикосового цвета и белый атласный жилет, расшитый золотом, как и кафтан. Через плечо он носил пурпурную ленту ордена Шпоры, огромная звезда того же ордена сверкала на груди. Пальцы были унизаны кольцами, из кармашков глядели двое часов, на шее висел великолепный солитер на черной ленте, концы которой были прикреплены к кошельку его парика. Манжеты и жабо рубашки пенились дорогими кружевами; розовые шелковые чулки с золотыми подвязками обтягивали ноги выше колен; туфли на красных каблуках были украшены огромными алмазными пряжками. Оправленный золотом меч в ножнах из рыбьей кожи и шляпа, богато отделанная кружевами и белыми перьями, лежали рядом на столе, дополняя одеяние великолепного вельможи. Он был почти моего роста - шесть футов полдюйма, да и лицом удивительно походил на меня, черты его дышали таким же благородством. Однако правый глаз скрывался под черным пластырем, лицо было местами подмазано белилами и румянами - в то время не чуждались таких прикрас; густые усы свисали на рот, в выражении коего, как я убедился позднее, проглядывало что-то отталкивающее: когда шевалье сбривал их, верхние зубы его торчали наружу, и на губах застывала улыбка, напряженная, мертвенная, не сказать чтобы приятная. То была величайшая неосторожность, но, пораженный этим великолепием и блеском, этим благородством осанки и манер, я почувствовал, что больше не могу таиться; и когда он заметил: "Так вы, оказывается, венгерец?" - меня прорвало. - Сэр, - воскликнул я. - Я ирландец, и меня зовут Редмонд Барри из Баллибарри! - Сказав это, я неудержимо зарыдал, сам не знаю почему, просто я уже шесть лет не видел никого из близких и до невозможности истосковался. Глава VIII Барри покидает военное поприще Тот, кто никогда не выезжал из родной страны, понятия не имеет, что творится с истосковавшимся пленником, заслышавшим голос друга: не всякий поэтому уразумеет, какой взрыв чувств потряс меня, как я уже сказал, при виде моего дяди. Он ни на минуту не усомнился в верности моих слов. - Матерь божья! - воскликнул он, - Никак, сын братца Гарри? - Мне кажется, он тоже был тронут до слез, столь неожиданно встретив родную плоть и кровь, - ведь он был такой же изгнанник, и голос друга и приветный взгляд напомнили ему родную страну и невозвратное детство. - Я отдал бы пять лет жизни, чтобы снова увидеть все это! - воскликнул он, крепко меня обнимая. - Что - это? - спросил я. - Как что? Да наши зеленые поля, и речку, и древнюю круглую башню, и кладбище в Баллибарри. Это позор, Редмонд, как мог твой отец расстаться с землей, искони принадлежавшей нашему роду! Он стал расспрашивать, как мне живется, и я довольно обстоятельно рассказал ему мою историю. Слушая меня, достойный джентльмен немало посмеялся, говоря, что я вылитый Барри. Он нет-нет прерывал меня, то изъявляя желание померяться ростом (тут я удостоверился, что мы одного роста, что одно колено у него не гнется и от этого у него какая-то чудная походка), то от избытка чувств перемежая мой рассказ возгласами жалости, благосклонности, удивления. Я только и слышал что: "Святители угодники!", "Иисус Мария!", "Присноблаженная дева Мария!" - из чего заключил, и с полным основанием, что он остался верен нашей исконной религии. Не без колебаний приступил я к объяснению того, как я был направлен за ним следить и доносить в некую инстанцию о каждом его движении. Но едва я (запинаясь на каждом слове) сообщил ему о сем прискорбном факте, дядюшка расхохотался, как над забавной шуткой. - Мерзавцы! - вскричал он. - Так они намерены меня зацапать? Пустое, Редмонд, вся моя тайна сводится к тому, что вечерами у меня картеж - я закладываю фараон. Но король готов заподозрить шпиона в каждом, кто посещает его паршивую столицу, затерянную в зыбучих песках. Ах, мальчик, погоди, я покажу тебе Париж и Вену! Я сказал, что готов ехать в любой город, лишь бы подальше от Берлина, и что почел бы великим счастьем избавиться от военной службы. Судя по дядиному роскошному одеянию, по разбросанным тут и там дорогим безделкам да по золоченой карете, стоявшей внизу, в remise, я, по правде сказать, заключил, что дядюшка несчетно богат и что для него ничего не составляет купить хоть десяток рекрутов или даже целый полк, чтобы вернуть мне свободу. Увы, я ошибся в своих расчетах, как незамедлительно узнал из его исповеди. - Меня носило по свету, - поведал мне дядя, - с того самого тысяча семьсот сорок второго года, когда мой братец, а твой батюшка (да будет земля ему пухом!), утащил у меня из-под носа фамильное поместье, изменив правой вере, чтобы жениться на этой ведьме зубастой, твоей матушке. Ну, да что ворошить былое! Возможно, и я бы в два счета спустил это небольшое состояньице, как сделал на моем месте он, и разве лишь какими-нибудь двумя годами позднее начал бы жизнь, которую влачу с тех самых пор, как вынужден был покинуть Ирландию. Ведь мне, дружище, пришлось служить чуть ли не во всех армиях Европы, и, между нами говоря, нет столицы, где у меня не осталось бы долгов. Я участвовал в двух походах с пандурами под началом австрияка Тренка. Был капитаном гвардии его святейшества папы. Проделал и шотландскую кампанию под командованием принца Уэльского, отпетого негодяя, поверь мне, дружок, более преданного своей бутылке и метрессе, нежели коронам всех трех королевств. Служил я и в Испании и в Пьемонте. Я по душе скиталец, друг мой, перекати-поле. Карты, карты - вот моя погибель! Карты и красотки! (Тут он так плотоядно мне подмигнул, что, признаюсь, смотреть на него было неприятно, к тому же по его нарумяненным щекам расползлись потеки слез, исторгнутых нашей встречей.) Женщины сводили меня с ума, милый мой Редмонд! Такое уж я впечатлительное животное, и даже сейчас, на шестьдесят третьем году жизни, я не больше владею собой, чем в шестнадцать, когда сходил с ума по Пегги О'Дуайер. - Видно, сударь, это у нас фамильное, - сказал я. И я немало позабавил дядю, описав ему мою романтическую страсть к кузине Норе. После чего он продолжил свой рассказ. - Если хочешь знать, карты - единственное мое пропитание. Бывает, выдастся счастливая полоса, и тогда я накупаю те безделки, которые ты здесь видишь. Ведь это то же имущество, Редмонд, и только таким образом удается мне отложить кое-что про черный день. Когда меня преследует невезенье, брильянты переходят к закладчикам, а я ношу подделку. Вот и сегодня я жду моего друга, золотых дел мастера Мозеса: всю прошлую неделю мне отчаянно не везло и вечером не на что держать банк. Ты сколько-нибудь смыслишь в картах? Я ответил, что смыслю не больше, чем обыкновенный солдат, что я, собственно, новичок в этом искусстве. - Завтра с утра попрактикуемся, мой мальчик, я научу тебя двум-трем штучкам, которые тебе не мешает знать. Конечно, я обрадовался такой возможности пополнить свое образование и сказал, что с восторгом поступлю к дядюшке в науку. Исповедь дядюшки ввергла меня в уныние. "Все, чем я богат, ты видишь на мне", - пояснил он. Золоченая карета была орудием его ремесла. У него и в самом деле имелось поручение от австрийского двора - расследовать, не из королевского ли казначейства исходит некое количество дукатов пониженного золотого содержания, появившееся за последнее время в обращении: все указания сходились на Берлине. Однако настоящим делом мосье Баллибарри была игра. Среди его понтеров выделялся юный атташе английского посольства лорд Дьюсэйс, впоследствии виконт и граф Крэбский, игравший весьма азартно; слухи о страсти молодого аристократа дошли до моего дядюшки в Праге и побудили его направиться в Берлин, чтобы с ним сразиться. Ибо среди рыцарей карточного стола существует свой рыцарский кодекс; слава великих игроков гремит по всей Европе. Так, мне известно, что шевалье де Казанова проскакал шестьсот миль от Парижа до Турина, чтобы встретиться с мистером Чарльзом Фоксом, в то время единственным бесшабашным сынком лорда Холленда, а впоследствии одним из выдающихся европейских государственных мужей и ораторов. Было решено, что я сохраню свое амплуа слуги, что при гостях я ни слова не знаю по-английски и что, разнося шампанское и пунш, я буду примечать, у кого на руках тузы. Обладая отличным зрением и смекалкой, я уже вскоре мог оказывать дядюшке существенную помощь против его понтеров. Предвижу, что простодушные мои признания заставят кое-кого из чопорных читателей поморщиться - но да смилуется над ними небо! Уж не думаете ли вы, что человек, которому случалось выигрывать и проигрывать до ста тысяч фунтов в карты, не воспользуется теми преимуществами, какими располагает его сосед? Игроки все одним мирром мазаны. Плутуют только неуклюжие олухи, только они прибегают к таким вульгарным средствам, как подделанная кость или крапленые карты. Такой шулер рано или поздно попадается, ему не место среди уважающих себя джентльменов; мой совет людям, которым встретится такой субъект, - играйте ему в руку, пока он не попался, но ни в коем случае с ним не связывайтесь. Играйте смело и честно! Не вешайте носа при проигрыше, а главное, не будьте жадны до выигрыша, как это бывает с людьми низменной души. Ведь что ни говори, а даже при большом искусстве и больших преимуществах, игра зачастую дело неверное. Я видел, как круглый невежда, для которого игра была китайской грамотой, выиграл пять тысяч фунтов за несколько талий. Я видел, как джентльмен, запасшийся тайным помощником, играл против такого же джентльмена с его тайным помощником. В таких случаях исход всегда гадателей; и если взять в соображение затраченное время и труд, ваши многообразные способности, жизнь в вечной тревоге и неизбежные издержки, а также многочисленные неоплаченные выигрыши (бесчестные негодяи встречаются и за игорным столом, как и повсюду на свете), то, с моей точки зрения, это - никудышная профессия; сколько мне помнится, я не встречал человека, который в конечном счете нажился бы на игре. Но я пишу это, как человек, видавший виды. В описываемое же время я был желторотый юнец, ослепленный надеждою разбогатеть; к тому же я слишком полагался на житейский опыт дядюшки и на его положение в свете. Нет никакой надобности перечислять здесь те небольшие услуги, которых дядюшка от меня ждал; нынешние игроки, как я понимаю, не нуждаются в таких наставлениях, а для прочей публики они и вовсе без интереса. Важно лишь одно: секрет их заключался в простоте. Простота, если хотите, залог успеха. Так, например, смахну я салфеткой пыль со стула, значит, у противника сильная бубна; задел на ходу стул - туз или король. Вопрос: "Пуншу или вина, милорд?" - указывал на черву; "Вина или пуншу?" - на трефу. Если я высморкался, значит, у противника тоже есть тайный помощник - вот уж, когда игроки прикладывают все свое умение. Милорд Дьюсэйс, несмотря на молодость, был мастерской игрок, знавший всю кухню картежного искусства; только заметив, что приехавший с ним Фрэнк Пантер трижды зевнул, когда у шевалье был на руках козырной туз, я догадался, что у нас, так сказать, нашла коса на камень. С мосье де Поцдорфом я по-прежнему разыгрывал дурака и смешил его своими донесениями, когда он назначал мне свидания в загородном ресторанчике. Донесения мы, конечно, готовили с дядюшкой вдвоем. Он учил меня (и это во всех случаях самый разумный способ), елико возможно, говорить правду. Так, например, на вопрос: "А чем шевалье занят по утрам?" - я отвечал: - Он регулярно ходит в церковь (дядюшка и в самом деле был очень благочестив) и, постояв у обедни, возвращается домой завтракать. Затем выезжает в своей карете на прогулку до обеда, который подается в полдень. После обеда, если есть надобность, пишет письма, но этим он меньше всего занят. Письма его адресованы австрийскому послу, который ни во что его не ставит, и так как он пишет по-английски, я, конечно, прочитываю их из-за его плеча. Обычно он просит денег, ему, видите ли, требуется подкупить чиновников из казначейства, чтобы узнать, откуда исходят фальшивые дукаты, тогда как на самом деле деньги нужны ему для игры. Вечера его посещают Кальзабиги, устроитель публичной лотереи, русские атташе, оба атташе английского посольства - лорд Дьюсэйс и Пантер, - эти играют в jeu d'enfer {Название карточной игры. Точное значение - "адская игра" (франц.).} - и еще несколько человек. Та же компания встречается за ужином; дамы бывают редко, да и то большей частью француженки из кордебалета. Шевалье обычно выигрывает, но далеко не всегда. Лорд Дьюсэйс - завзятый игрок. Иногда заглядывает к нам и шевалье Эллиот, английский посол; в этих случаях его подчиненные от игры воздерживаются. Мосье де Баллибарри обедает в посольствах, но только en petit comite {В узком кругу (франц.).}, на большие приемы его не зовут. Кальзабиги, по-моему, играет с ним заодно. За последнее время шевалье в выигрыше, однако на той неделе он заложил свой солитер за четыреста дукатов. - А ведет он разговоры на родном языке с чиновниками английского посольства? - Не без этого. Вчера они с послом толковали о новенькой danseuse {Танцовщице (франц.).}, а также о неприятностях в Америке, - но главным образом о новенькой danseuse. Как видите, донесения мои были точные и подробные, но большого интереса не представляли. При всем том они самым аккуратным образом доводились до сведения преславного героя и воина, философа из Сан-Суси. И точно так же за каждым иностранцем, приезжавшим в столицу, устанавливался тайный надзор, и о каждом его движении Фридриху Великому неукоснительно докладывали. Пока в картеж была вовлечена только золотая молодежь из посольств, его величество не возражал. Мало того, азартные игры в посольствах были ему на руку, - ведь человека, запутавшегося в долгах, легче вынудить заговорить, и вовремя предложенная rouleau {Стопка (франц.).} фридрихсдоров может купить вам секрет, который обычно стоит много тысяч. Королю не раз удавалось добывать таким образом бумаги из французского посольства, и я не сомневаюсь, что и милорд Дьюсэйс не отказался бы поставлять ему информацию на тех же условиях, если бы его начальник, хорошо зная своих аристократических юнцов, не препоручил всю работу в посольстве (как это обычно и делается) степенному roturier {Простолюдину (франц.).}, не мешая знатным щеголям из своей свиты красоваться на балах золотым шитьем мундиров или потряхивать мехельнскими кружевами за игорным столом. Я видел с тех пор немало отпрысков знати, равно как их начальников, и, mon Dieu, какая же это непроходимая бестолочь! Что за олухи, что за бездельники, что за безмозглые хлыщи! Дипломатия - по-видимому, один из тех обманов, на которых держится мир; если верить этим приказным строкам, этим канцелярским крысам, дипломатия - трудная профессия, но тогда чем же объяснить, что на эти посты назначаются недавние школьники, розовощекие повесы, у которых нет ничего за душой, кроме мамашина титула, и которые умеют судить только о бегах, о новом танце или покрое модных башмаков. Однако, когда до офицеров гарнизона дошло, что в городе объявилось место, где можно играть в фараон, всем захотелось попытать счастья; несмотря на мои просьбы и предостережения, дядюшка был не прочь дать молодым джентльменам поставить карту ребром, и раза два ему случалось изрядно облегчить их кошельки. Напрасно я предупреждал его, что буду вынужден сообщить эту новость капитану, - ведь он так или иначе услышит ее от товарищей, которые не преминут с ним поделиться. - Что ж, и сообщи, - заявил дядя. - Но тогда вас вышлют, - стоял я на своем, - и что станется со мной? - Не тревожься, - сказал дядюшка, посмеиваясь. - Я тебя здесь не оставлю. Ступай наведай последний раз свою казарму, простись с берлинскими друзьями. Бедняги, представляю, как они будут горевать, когда ты удерешь за границу. Тем не менее ты удерешь, это так же верно, как то, что меня зовут Барри. - Но каким же образом? - Вспомни Фэйкенхема из Фэйкенхема, - сказал он лукаво. - Ты сам научил меня, как это сделать. Поди возьми один из моих париков. Открой мою курьерскую сумку, где будто бы хранятся секретные депеши австрийской тайной канцелярии; откинь со лба волосы и зачеши назад; надень эту повязку, эти усы и поглядись в зеркало. - Настоящий шевалье де Баллибарри! - воскликнул я со смехом и прошелся по комнате, выбрасывая вперед ногу, как он. На следующий день я доложил мосье де Поцдорфу, что к нам за последнюю неделю повадились молодые прусские офицеры; как я и ожидал, он сообщил мне, что король намерен выслать шевалье за пределы страны. - Это скупердяга, каких мало, - пожаловался я капитану. - За два месяца мне перепало только три фридрихсдора. Надеюсь, капитан, вы не забыли свое обещание повысить меня в чине? - Что ж, три фридрихсдора - это даже много за те жалкие сведения, какие ты нам доставил, - отрезал капитан, открыто глумясь надо мной. - Не моя вина, что нечего было докладывать, - возразил я. - Когда же он уедет, сэр? - Послезавтра. Ты говоришь, он всегда выезжает после завтрака и до обеда. Когда он сядет в карету, парочка жандармов взберется к нему на козлы, и кучеру будет приказано гнать вовсю. - А как же вещи, сэр? - осведомился я. - Вещи отправим следом. Мне не терпится заглянуть в его красную шкатулку, где, как ты говоришь, он держит свои бумаги. В полдень после смотра я забегу в гостиницу. Ты, конечно, молчок! Сиди и жди меня в его комнатах. Придется, должно быть, взломать шкатулку, ведь ты, олух неуклюжий, так и не удосужился стащить у него ключ! Я еще раз попросил капитана позаботиться о моей судьбе, и мы расстались. Вечером, накануне отъезда, я положил под сиденье кареты пару револьверов; однако мои приключения следующего дня стоят того, чтобы посвятить им особую главу. Глава IX Я появляюсь в новом качестве, более приличном моему имени и происхождению Фортуна на прощание улыбнулась мосье Баллибарри - он загреб изрядную деньгу в фараон. На следующее утро, ровно в десять, карета шевалье де Баллибарри была, как обычно, подана к подъезду его отеля, и шевалье, завидя ее в окно, как обычно, величественно спустился по лестнице. - Где же бездельник Амброз? - спросил он, поискав взглядом своего слугу, который должен был посадить его в карету. - Я опущу для вас ступеньки, ваша честь, - вызвался жандарм, стоявший рядом; но как только шевалье сел в карету, жандарм вскочил за ним следом, его товарищ взобрался к кучеру на козлы, и последний тронул лошадей. - Господи боже! Это еще что за притча? - воскликнул шевалье. - Вы едете к границе, - пояснил жандарм, слегка дотрагиваясь пальцем до кивера. - Что за неслыханная наглость! - вскричал шевалье. - Извольте сейчас же высадить меня у дома австрийского посланника. - Если вы станете кричать, ваша честь, у меня распоряжение заткнуть вам рот, - предупредил его жандарм. - Вся Европа об этом услышит! - вопил шевалье вне себя от ярости. - А это как вам будет угодно, - ответил офицер, и оба замолчали. От Берлина они в полном молчании проследовали до Потсдама, где его величество в это время производил смотр своей гвардии, а также полкам Бюлова, Цитвица и Хенкеля фон Доннерсмарка. Узнав шевалье, его величество приподнял шляпу и сказал: "Qu'il ne descende pas: je lui sou-haite un bon voyage" {Пусть не выходит - желаю ему счастливого пути! (франц.).}. И шевалье де Баллибарри ответил на это приветствие низким поклоном. Они недалеко отъехали от Потсдама, как вдруг - бумм! - загрохотали пушки, возвещая тревогу. - Какой-то солдат сбежал из части, - догадался офицер. - Да что вы говорите? - удивился шевалье и снова откинулся на подушки кареты. Заслышав пушечный рев, на дорогу высыпали местные жители, вооруженные кто дробовиком, кто вилами. Каждый надеялся схватить беглеца. Жандармам, должно быть, не терпелось тоже пуститься в погоню. За поимку беглого солдата платили пятьдесят крон. - Признайтесь, сударь, - обратился шевалье к своему конвоиру, - вам, верно, надоело со мной нянчиться, ведь вам от этого никакого проку, тогда как за поимку беглеца вы получите пятьдесят крон. Прикажите же форейтору поторапливаться. Вы скорее сбросите меня у границы и отправитесь на поиски дезертира. Офицер приказал форейтору торопиться, но самому шевалье дорога, видимо, казалась бесконечной. Ему все чудилось, что кто-то гонится за ним на резвом коне, тогда как его лошади плетутся черепашьим шагом, хотя на самом деле они неслись во всю прыть. Но вот у Брюка замелькали черно-белые пограничные столбы, а за ними выросла желто-зеленая саксонская застава. Из караульной будки вышли саксонские таможенные чиновники. - У меня нет багажа, - заявил шевалье. - У пассажира нет контрабанды, - подтвердили, ухмыляясь, прусские полицейские, после чего они почтительно простились со своим узником. Шевалье де Баллибарри пожаловал каждому по фридрихсдору. - Желаю удачи, господа, - сказал он им в напутствие. - Да не наведаетесь ли вы в номера, откуда вы меня сегодня взяли, и не прикажете ли моему лакею выслать мой багаж в гостиницу "Трех Корон" в Дрездене? И, заказав свежих лошадей, шевалье поскакал дальше, к саксонской столице. Надобно ли пояснять, что я и был тот шевалье? "От шевалье де Баллибарри Редмонду Барри, эсквайру, английскому дворянину, отель "Трех Корон", Дрезден, Саксония Племянник Редмонд! Пишу тебе через верного человека, мистера Лампита из английского посольства, который знает о нашем с тобой чудесном приключении, как вскоре узнает о нем весь Берлин. Впрочем, пока им известна лишь половина; известно, что сбежал дезертир, переодевшийся в мое платье, и твоя ловкость и отвага приводят всех в восторг. Признаться, два часа после твоего отъезда я пролежал в постели, трясясь как осиновый лист от страха, как бы его величеству не взбрело в голову отправить меня в Шпандау за учиненную нами проделку. Правда, я принял меры, написав письмо своему патрону, австрийскому послу, в коем подробно и неложно обрисовал все обстоятельства дела, а именно: как тебя подослали за мной шпионить; как ты оказался ближайшим моим родичем, обманно взятым в солдаты, и как оба мы задумали устроить твой побег. Это должно было представить короля в столь смешном свете, что он и пальцем не решился бы меня тронуть. Что сказал бы мосье Вольтер, узнав о подобном акте произвола? Но у нас выдался счастливый день, все сбылось по моему желанию. Битых два часа провалялся я в постели после твоего отъезда, как вдруг в комнату ко мне ворвался бывший капитан Поцдорф. - Ретмонт, - окликнул он, как всегда величественно выговаривая слова на верхненемецкий лад, - ти зтесь?.. - Никакого ответа. - Мошенник, куда-то провалился, - сказал он вслух и сразу же бросился к красной шкатулке, где я держал мои амурные письма, мой отслуживший стеклянный глаз, любимую мою кость, которая тринадцать раз кряду принесла мне выигрыш в Праге, два комплекта парижских зубов и прочие известные тебе предметы личного моего обихода. Сначала он пытался подобрать ключ в принесенной им связке, но ни один не подошел к моему маленькому английскому замочку. После чего сей джентльмен вытащил из кармана молоток и стамеску и, орудуя ими, как профессиональный взломщик, вскрыл мою шкатулку! Настало время действовать. Вооружившись огромным кувшином, я тихонько подкрался к нему и в ту самую минуту, как он открыл шкатулку, так огрел его по голове, что кувшин разлетелся в мелкие дребезги, капитан же только захрипел и без признаков жизни повалился наземь. Я уже думал, что прикончил его. Тут я давай звонить во все звонки, да как заору благим матом: - Воры! Воры! Хозяин! Убивают, режут, жгут! - пока все почтенное семейство, с чадами и домочадцами, не ринулось ко мне наверх. - Где мой слуга? - заорал я во всю глотку. - Кто посмел ограбить меня средь белого дня? Вот он, злодей, я застал его у моей шкатулки! Пошлите за полицией да пригласите сюда его светлость австрийского посланника! Вся Европа узнает, как со мной здесь обошлись! - Царь небесный! - воскликнул хозяин. - Да мы своими глазами видели, как вы уехали три часа назад. - Я уехал? Да я все утро пролежал в постели. Я болен, принял лекарство и никуда из дому не выхожу! Где этот подлец Амброз? Но что я вижу? Куда делось мое платье и мой парик? - восклицал я, ибо я стоял перед ними в халате, в чулках и ночном колпаке. - Ах, вот оно что! Знаю, знаю! - вскричала молоденькая горничная. - Амброз убежал, переодевшись в платье вашей чести. - А деньги? Где мои деньги? - взревел я. - Где мой кошелек и сорок восемь золотых? Но одного из злодеев я все же задержал. Вяжите его, господа офицеры! - Да это же молодой герр фон Поцдорф, - воскликнул хозяин, не зная, что и думать. - Как? Чтобы дворянин забрался в шкатулку при помощи молотка и стамески? Ни за что не поверю! Герр фон Поцдорф тем временем пришел в себя. На черепе его красовалась шишка величиной с блюдце. Полицейские подхватили его и увели, а судья, за которым тем временем побежали, составил протокол, копию которого я послал австрийскому посланнику. Весь следующий день я просидел под домашним арестом; судья, генерал, и целая орава юристов, офицеров и чиновников допрашивали, уговаривали, стращали и улещали меня. Я рассказал им все, что слышал от тебя, как ты был насильно взят в солдаты, но что ко мне ты поступил с наилучшими рекомендациями и я считал тебя давно освобожденным от военной службы. Я обратился к моему послу, и он вынужден был за меня заступиться. Короче говоря, бедняга Поцдорф теперь на пути в Шпандау, тогда как его дядюшка, Поцдорф-старший, привез мне пятьсот луидоров с покорнейшей просьбой безотлагательно покинуть Берлин и предать эту неприятную историю забвению. Спустя день после того, как получишь это письмо, жди меня в "Трех Коронах". Зови мистера Лампита обедать. Денег не жалей, отныне ты мой сын. Каждая собака в Дрездене знает твоего любящего дядю, шевалье де Баллибарри". Вот каким чудесным обстоятельствам я обязан своим вторичным освобождением; но на сей раз я сдержал слово никогда больше не попадаться в сети вербовщиков и навсегда остаться джентльменом. Мы были при деньгах и в счастливой полосе и вскоре стали играть заметную роль в обществе. Дядюшка присоединился ко мне в дрезденской гостинице, где я, сказавшись больным, сидел безвыходно в ожидании его приезда, а так как шевалье де Баллибарри был в особой милости при Дрезденском дворе (в свое время его жаловал ныне почивший монарх, курфюрст Саксонский, король Польский, самый беспутный и самый обаятельный из европейских государей), то я и получил доступ в избранные круги саксонской столицы, где моя внешность и манеры, так же как мои необычайные приключения, обеспечили мне самый лучший прием. Не было ни одного празднества в домах саксонской знати, на которое оба дворянина де Баллибарри не получили бы приглашения. Я удостоился чести приложиться к высочайшей руке и был милостиво принят при дворе самого курфюрста, после чего отправил матушке столь пламенное описание моего благоденствия, что эта превосходная женщина едва не забыла о спасении души и о своем исповеднике, преподобном Осени Джоулсе, и вознамерилась ехать ко мне в Германию; однако такое путешествие в ту пору было сопряжено со слишком большими трудностями, и это избавило нас от приезда доброй леди. Представляю, как радовалась душа Гарри Барри (ведь мой батюшка был преисполнен самых благородных мыслей и чувств) при виде того, какое я занял положение в обществе. Все женщины мной восхищались, все мужчины меня ненавидели; я выпивал за ужином с герцогами и графами, танцевал менуэт с высокородными баронессами, с очаровательными превосходительствами, - да что там! - с высочествами и даже прозрачествами. (как они чудно именуют себя в Германии) - никто не мог сравниться с галантным ирландским дворянином! Никому и в голову не приходило, что два месяца назад я был простым... тьфу пропасть, и вспомнить стыдно! Приятнейшие минуты своей жизни я провел на гала-балу во дворце курфюрста, где удостоился чести пройтись в полонезе ни более ни менее как с маркграфиней Бейрутской, родной сестрой старого Фрица, того старого Фрица, чей ненавистный синий фризовый мундир я носил, чью портупею начищал трубочной глиной и чьими убогими пайками разбавленного пива и Sauerkraut {Кислой капусты (нем.).} пробавлялся без малого пять лет. Выиграв у заезжего итальянского дворянина пышную колесницу английской работы, дядюшка повелел изобразить на ней еще более пышный герб, чем когда-либо, а над ним (раз уж мы происходим от древних королей) - корону Ирландии необычайных размеров и блеску, не пожалев на нее позолоты. Я приказал вырезать ту же корону на крупном аметисте, который носил на указательном пальце в виде перстня с печаткой, и, не стыжусь признаться, говорил всем и каждому, что перстень этот уже много тысяч лет у нас в семье, что им владел еще мой прямой предок, его величество блаженной памяти король Брайан Вору, он же Барри. Ручаюсь, что ни одна легенда Геральдической палаты не более достоверна, чем моя. На первых порах посланник и джентльмены из английского посольства сторонились нас, ирландских дворян, и оспаривали наше знатное происхождение. Посланник был, правда, сын лорда, но вместе с тем и внук бакалейщика, о чем я и сказал ему на балу-маскараде у графа Лобковица. Мой дядюшка, как знатный джентльмен, знал назубок родословную всех более или менее значительных фамилий в Европе. Он говорил, что это единственное, что стоит знать джентльмену; и когда нас не отвлекали карты, мы часами просиживали над Гвиллимом или Д'Озье, читая родословные, изучая гербы и знакомясь с родственными связями нашего сословия. Увы! Сия благородная наука нынче впала в бесчестье, равно как и карты, а я понять не могу, как может порядочный человек обходиться без этих полезных и приятных занятий. Первый представитель света, с которым я встретился на поле чести, был сэр Румфорд Бумфорд из английского посольства, - он позволил себе усомниться в моей принадлежности к знати; одновременно дядюшка послал вызов английскому посланнику, но тот отказался его принять. Я прострелил сэру Румфорду ногу, к великому удовольствию дядюшки, - он назвался ко мне в секунданты, - и так утешил старика, что он проливал слезы радости по поводу моей победы; с тех пор, будьте уверены, никто из молодых джентльменов не выражал сомнений в подлинности моей родословной и не смеялся над моей ирландской короной. То была не жизнь, а сплошное удовольствие! Я чувствовал себя полноправным джентльменом, хотя бы уже по тому, как легко я вошел в круг своих новых обязанностей: ибо иначе как обязанностями этого не назовешь. Пусть на первый взгляд такое времяпрепровождение и кажется досужим баловством, могу заверить низкорожденных невежд, коим случится это прочитать, что нам, высшему сословию, приходится трудиться не меньше, чем им. Если я вставал не раньше полудня, то разве не засиживался за картами до глубокой ночи? Нам случалось возвращаться домой в то время, когда войска выступали, торопясь на ранний смотр, и - о! - как радостно билось мое сердце, когда, заслышав рожок, играющий зорю до восхода солнца, или завидев марширующие полки, я вспоминал, что вернулся в родную стихию и больше не подвластен бездушной дисциплине. Я так освоился с новым положением, будто ничего другого не изведал в жизни. У меня был лакей-джентльмен; friseur {Парикмахер (франц.).} -француз ежедневно причесывал меня, я оказался знатоком шоколада - исключительно по наитию - и уже на вторую неделю отличал настоящий, испанский, от французского; у меня были перстни на каждом пальце и двое часов в жилетных карманах, трости, брелоки, табакерки всевозможных фасонов - одна изысканнее другой. Я обнаружил безошибочный природный вкус по части кружев и фарфора; я с таким знанием дела судил о лошадиных статях, что мог переспорить любого еврея-барышника в Германии; в стрельбе и атлетических упражнениях я не знал себе равных и свободно изъяснялся по-немецки и французски, хотя не мог бы написать на этих языках ни единой строчки; у меня была по меньшей мере дюжина смен парадного платья: из них три богато расшитые золотом, а две отделанные серебром, и к ним богатая шуба гранатового цвета, подбитая соболями, и другая, из французского дымчатого плюша с серебряным шитьем, на шиншилле. Дома я щеголял в штофных халатах. Я учился играть на гитаре и мастерски вторил исполнителям французских песен. А теперь скажите, где и когда видели вы джентльмена таких несравненных качеств и достоинств, как Редмонд де Баллибарри? Чтобы приобрести роскошный гардероб, приличествующий моему положению, требовались, конечно, деньги и кредит; но предки расточили все наше достояние, и, не считая возможным унизиться до пошлой торговли, с ее медленными оборотами и неверными шансами, дядюшка предпочитал держать банк за фараонным столом. Мы обзавелись компаньоном в лице графа Алессандро Пиппи, флорентийца, хорошо известного всем европейским дворам игрока, славившегося своим искусством; вскоре, правда, я обнаружил, что он низкий плут и что его графский титул чистейшее самозванство. Я уже упоминал, что дядюшка прихрамывал, Пиппи же, как и все самозванцы, был отъявленный трус, и только мое несравненное искусство и безотказная готовность завзятого дуэлянта поддерживали добрую славу фирмы и воздействовали на робких игроков, склонных увильнуть от уплаты проигрыша. Мы не отказывались играть на честное слово с кем угодно, лишь бы то был человек порядочный и нашего круга. Мы не настаивали на немедленной уплате и мирились с заемными письмами вместо денег. Но горе тому, кто отказывался платить, когда истекал срок. Редмонд де Баллибарри сам являлся получать по счету, и, уж будьте покойны, лишь немногие решались на отказ; напротив, джентльмены благодарили нас за долготерпение, и наше честное имя никем не было опорочено. В дальнейшем, правда, времена изменились, и вследствие вульгарного предрассудка, овладевшего умами нации, тень была наброшена на честных людей, избравших стезю игрока; но я рассказываю о доброй старой поре в Европе, когда малодушие французской аристократии (во время революции, которая была ей полезным уроком) еще не навлекло поругания и разорения на наше сословие. Ныне же все ополчились на игру, а хотелось бы знать, чем, собственно, их средства добывать себе пропитание достойнее нашего? Возьмите биржевого маклера, - он играет на повышение и понижение, покупает и продает, промышляет чужими вкладами и спекулирует на государственных тайнах - разве это не тот же игрок? А коммерсант, торгующий ворванью и чаем, чем лучше игрока? Его кости - это тюки грязного индиго, его карта играет однажды в год, а не каждые десять минут, тогда как зеленым сукном ему служит море. Вы считаете честной профессию адвоката, который лжет в пользу того, кто больше заплатит, клевещет на бедняка в угоду богачу и топит правду, выручая ложь. Вы объявляете честным человеком врача, а ведь этот жулик и шарлатан сам не верит в свои знахарские снадобья и берет гинею за то, что поздравил вас с хорошей погодой; а между тем отважного человека, который садится за зеленое сукно и вызывает на бой всех без разбора, ставя свои деньги против их денег, свое состояние против их состояний, - такого человека современная мораль объявляет вне закона. Но это же заговор средних классов против джентльменов - торжествующее лицемерие лавочников! Если хотите, азартные игры - это все то же наследие рыцарских времен, и на них также воздвигнуты гонения, как и на другие привилегии благородного сословия. Какой-нибудь Зейнгальт, в течение тридцати шести часов кряду, не отходя от стола, отбивающийся от насевшего противника, - это ли не образец мужества и отваги? И разве цвет Европы, ее самые родовитые сыны и прославленные красавицы не толпились вокруг нашего стола, следя с замиранием сердца, как мы с дядюшкой отражаем натиск какого-нибудь бешеного игрока, который рисковал лишь несколькими тысячами из своих миллионов, тогда как на зеленом сукне лежало все наше достояние! Когда мы ввязались в бой с отчаянным Алексеем Козловским и взяли семь тысяч луидоров одним ударом, то был благородный риск, ибо в случае проигрыша мы на другой день проснулись бы нищими, тогда как для него проигрыш означал лишь потерю одной из деревень да двух-трех сотен заложенных крепостных душ. Когда в Теплице герцог Курляндский явился к нам в сопровождении четырнадцати гайдуков, из которых каждый нес по четыре мешочка флоринов, и предложил банку играть против его запечатанного золота, что мы сказали ему в ответ? "Сэр, - сказали мы, - у нас в банке всего лишь восемьдесят тысяч флоринов из расчета двести тысяч на три месяца. Если наличность в ваших мешочках не превышает этой суммы, мы принимаем ваш вызов". И так мы и сделали, и после одиннадцатичасовой игры (а была минута, когда в банке оставалось только двести три дуката) мы обыграли его на семнадцать тысяч флоринов. Так разве же для этого не нужна отвага? И разве такая профессия не требует мастерства, настойчивости, храбрости? Четыре коронованных особы следили за игрой, а дочь могущественного императора, принцесса, когда я открыл червонного туза и загнул пароли, не выдержала и разрыдалась. Ни один человек в Европе не взлетал так высоко, как Редмонд Барри в этот вечер; а когда герцог Курляндский проигрался, ему благоугодно было заметить; "Господа, вы играли благородно". И так оно и было, и так же благородно тратили мы свой выигрыш. В ту пору дядюшка, регулярно посещавший обедню, никогда не опускал в кружку меньше десяти флоринов. Где бы мы ни останавливались, хозяева гостиниц принимали нас, словно принцев крови. Мы отдавали остатки наших обедов и ужинов десяткам нищих, и они благословляли нас. Каждый человек, подержавший на улице мою лошадь или почистивший мне башмаки, получал дукат за труды. Я был, можно сказать, душой нашего преуспеяния, так как вносил в игру дух отваги. У Пиппи не хватало характера, он терялся, едва ему начинало везти. Дядюшка (я говорю это с величайшим к нему уважением) был чересчур набожен и чересчур педант, чтобы вести крупную игру. Его моральное мужество было неоспоримо, но у него не хватало темперамента. Оба моих старших компаньона вскоре признали мое верховенство - отсюда и описанное великолепие. Я уже упомянул здесь ее императорское высочество принцессу Фредерику-Амалию, которая была потрясена смелостью моей игры, и я всегда буду с благодарностью вспоминать покровительство, оказанное мне этой высокопоставленной дамой. Она страстно увлекалась игрой, как, впрочем, и все дамы при европейских дворах в те благословенные времена, что, кстати, причиняло нам немалые затруднения, ибо, говоря по правде, дамы охотно играли, но неохотно платили. Для прекрасного пола не существует того, что называется point d'honneur, долг чести. Во время наших кочевий по Северной Европе от одного княжеского двора к другому нам стоило величайших трудов держать эти милые создания подальше от игорного стола, взимать с них карточные долги или, - в тех случаях, когда это все же удавалось, - парировать их яростные и на редкость изобретательные попытки мести. В те великие дни нашего преуспеяния мы, по моим расчетам, потеряли не менее четырнадцати тысяч луидоров по милости этих злостных неплательщиц. Так, некая принцесса герцогского дома всучила нам подделку вместо клятвенно обещанных брильянтов; другая подстроила кражу драгоценностей короны, а виновниками выставила нас, и если бы Пиппи, со свойственной ему предусмотрительностью, не приберег собственноручную записку "ее прозрачества" и не отослал ее своему послу, я не поручился, бы за наши головы. Третья тоже весьма высокородная дама (хоть и не принцесса), проигравшая мне значительную сумму в жемчугах и брильянтах, поручила любовнику напасть на меня из-за угла с шайкой головорезов, и только мое испытанное мужество, проворство и везенье спасли меня от этих разбойников; я был ранен, но зато имел удовольствие уложить на месте их вожака, моя шпага проткнула ему глаз и в нем сломалась; увидев, что их предводитель мертв, вся шайка обратилась в бегство, а между тем я был полностью у нее в руках, так как остался без оружия. Как видите, наша жизнь, при всем своем великолепии, была исполнена опасностей и трудностей, и только незаурядные способности и мужество могли их одолеть. А бывало и так, что, когда мы находились на вершине успеха, все рушилось в одно мгновение; достаточно было каприза правящего государя, интриг обманутой любовницы или размолвки с министром полиции, чтобы нам предложили немедленно убраться. Если последнего не удавалось подкупить или как-нибудь иначе заручиться его поддержкой, можно было в любой день ждать приказа о выезде, а это обрекало нас на неприкаянную кочевую жизнь. Наше ремесло, как я уже говорил, было весьма прибыльным, однако приходилось нести огромные издержки. Та помпа, с какой мы выступали, и весь наш барственный обиход чрезвычайно раздражали недалекого Пиппи, и он вечно клял мою склонность к мотовству, хоть и вынужден был признаться, что его собственная мелочность и скряжничество никогда б не одержали тех побед, каких я добивался своей щедростью. При всех наших успехах мы не располагали большим капиталом. Когда я заявил герцогу Курляндскому, что наш банк обеспечен на три месяца наличностью в двести тысяч, это было чистейшее хвастовство. У нас не было ни кредита, ни денег, за исключением тех, что лежали на столе, и если бы мы в тот раз проиграли его высочеству и он акцептировал бы наши векселя, нам на другой же день пришлось бы бежать без оглядки. Мы не раз бывали в крайне трудных положениях. Слово "банк" звучит внушительно, но бывают и черные дни, - человек, который мужественно приемлет удачу, не должен падать духом при неудаче; первое труднее, поверьте. Подобного рода злую шутку сыграла с нами судьба в Маннгейме, во владениях герцога Баденского. Пиппи, который только и глядел, как бы урвать какую-нибудь мелочь, предложил нам заложить банк тут же, в заезжем доме, где мы остановились, благо сюда сходились ужинать офицеры герцогского полка кирасир. Мы слегка покидали карты, и кое-какие считанные кроны и луидоры перешли из рук в руки - скорее даже в пользу армейских бедолаг, - а уж более нищей братии, пожалуй, не сыскать на свете. Но, на беду, кто-то пригласил к столу нескольких юнцов-студентов из соседнего Гейдельбергского университета; они приехали в Маннгейм за своим трехмесячным содержанием и располагали между собой несколькими сотнями талеров. Это были новички в игре, новичкам же, как известно, непозволительно везет; на беду нашу, они к тому же заложили, а с выпившим игроком, как я не раз убеждался, терпят крах и самые верные расчеты. Играли они как форменные сумасшедшие, а между тем все время выигрывали. Каждая их карта неизменно била. В какие-нибудь десять минут они выиграли у нас сотню луидоров; увидев, что Пиппи горячится и что счастье против нас, я решил прикончить игру на этот вечер, сказав, что мы играли невсерьез: пошутили, и хватит. Но Пиппи в тот день глядел на меня волком; он потребовал продолжения игры, и студенты продолжали нас обыгрывать; они ссудили деньгами офицеров, и те тоже стали выигрывать; и вот этаким-то непристойным манером, в трактирном зале, где столбом стоял табачный дым, на столе, сплошь залитом вином и пивом, трое искуснейших, прославленных игроков Европы проиграли голодным субалтернам и безусым студентам тысячу семьсот луидоров. Я и сейчас краснею при этом воспоминании. Это было поистине бесславное поражение, как если бы Карл XII или Ричард Львиное Сердце, при осаде незначительной крепости, пали от руки неизвестного убийцы (я заимствую это сравнение у моего друга мистера Джонсона). Бесславное, но не единственное! Когда наши ошалевшие победители убрались восвояси, унося с собой сокровище, которое судьба швырнула им под ноги (одного из студентов звали барон фон Клооц, уж не тот ли самый, который впоследствии в Париже потерял голову на эшафоте?), Пиппи возобновил нашу утреннюю ссору, и страсти разгорелись. Помнится, я запустил в него стулом, сбил с ног и собирался выбросить в окно, но дядюшка, сохранивший обычное хладнокровие (тем более что стоял великий пост), как всегда, начал разнимать нас, и мы помирились - Пиппи извинился передо мной и признал, что был неправ. Зря я, конечно, поверил искренности вероломного итальянца - до этого случая я каждое его слово брал под сомнение, а тут уж не знаю, какая на меня напала дурь: я лег спать, оставив у него ключи от денежной шкатулки. В ней находилось после нашего проигрыша около восьми тысяч фунтов стерлингов, наличностью и векселями. Пиппи пожелал выпить мировую и, надо думать, влил в пунш каких-то снотворных капель, так как мы с дядюшкой заспались дольше обычного и проснулись в горячке и с сильной головной болью. Встали мы только в полдень. Пиппи уже двенадцать часов как скрылся в неизвестном направлении, забрав с собой все содержимое нашей кассы; вместо денег мы нашли составленный им расчет, по которому выходило, что это лишь законная часть его прибыли, так как на все наши расходы и транжирства он никогда согласия не давал. Итак, после полуторагодичной работы пришлось начинать сызнова. Но пал ли я духом? Ни в малейшей мере! Наши с дядюшкой гардеробы по-прежнему стоили больших денег - джентльмены в то время одевались не как приходские клерки, светский щеголь часто носил платье и украшения, которые в глазах какого-нибудь приказчика означали целое состояние. Итак, ни на минуту не отчаиваясь и не обмолвившись ни одним резким словом (у дядюшки в этом отношении был золотой характер), мы, не дав никому и намеком догадаться о нашем разорении, заложили три четверти своего гардероба и драгоценностей Мозесу Леве, банкиру, и с вырученной суммой плюс наши карманные деньги, что составляло около восьмисот луидоров, опять воротились на арену. Глава X В полосе удачи Я не собираюсь посвящать читателя во все подробности моей профессиональной карьеры, как не занимал его анекдотами о моем солдатском житье-бытье. Я мог бы при желании написать томы подобных увлекательных историй, но, если двигаться такими темпами, исповедь моя затянется на много лет, а ведь кто знает, когда мне придется оборвать ее? Я страдаю подагрой и ревматизмом, камнями в почках и расстройством печени. Есть у меня и две-три незаживающие раны, которые временами причиняют мне невыносимую боль, и сотни других примет старческого угасания. Годы, болезни и невоздержанная жизнь наложили свою печать на один из самых крепких организмов, на одно из самых совершенных творений, когда-либо явленных миру. Увы! В 1766 году я не знал ни одной из этих болезней; в то время не было в Европе человека столь неуемного темперамента, столь блистательных достоинств и дарований, как молодой Редмонд Барри. До предательской каверзы, учиненной нам негодяем Пиппи, я посетил немало славных европейских дворов, в особенности из более мелких, где азартным играм оказывали покровительство и где профессоров этой науки принимали с распростертыми объятиями. Особенно рады были нам в прирейнских епископствах. Я не знаю более блестящих и веселых дворов, чем у курфюрстов Трирского и Кельнского; здесь веселились и щеголяли роскошью даже больше, чем в Вене, не говоря уже о Берлинском дворе, отдававшем казармой. Двор эрцгерцогини, правительницы Нидерландской, был также спасительной гаванью для нас, рыцарей игорного стола, искателей приключений, тогда как в скаредной Голландской или нищей Швейцарской республиках джентльмену не давали спокойно кормиться своим трудом. После наших маннгеймских неудач мы с дядюшкой отправились в герцогство X. Читатель без труда догадается, какое место я имею в виду; мне не хотелось бы называть полным именем некоторых выдающихся особ, в чье общество я там попал и вместе с коими был вовлечен в весьма необычное и трагическое приключение. Во всей Европе не было двора, где иностранцев принимали бы радушнее, чем при дворе благородного герцога X., ни одного, где бы так гонялись за наслаждениями и так самозабвенно им предавались. Правящий государь не проживал в своей столице С., но, в подражание Версальскому двору, построил себе великолепный дворец в нескольких лигах от главного города, а вокруг дворца воздвиг изысканный аристократический городок, населенный исключительно знатью, а также сановниками его пышного двора. Народ тяжко страдал от поборов, которые взимались для поддержания всей этой роскоши, ибо владения его высочества были весьма ограничены, а потому герцог мудро избрал эту жизнь во внушительном уединении и редко показывался в столице, предпочитая видеть вокруг себя лишь преданных домочадцев и сановников. Дворец и сады Людвигслюста были на французский образец. Дважды в неделю во дворце устраивались малые приемы и дважды в месяц - более торжественные. Герцог гордился превосходной оперой, выписанной из Франции, и несравненным по своему великолепию балетом; его высочество, страстный меломан и балетоман, расходовал на эти развлечения? огромные суммы. Может быть, я судил как неопытный юнец, но, кажется, никогда я не видел такого собрания красавиц, как те, что выступали на придворной сцене в великолепных мифологических балетах, бывших тогда в особенной моде, где вы видели Марса в парике, в бальных туфлях на красных каблуках и Венеру в прелестных мушках и фижмах. Теперь эти костюмы опорочены как неверные и заменены другими, но я, хоть убейте, не видел более очаровательной Венеры, чем Корали, первая танцовщица, а шлейфы, фалбала и пудра, украшавшие ее спутниц-нимф, нисколько не портили мне впечатления. Два раза в неделю ставились оперы, после чего кто-либо из видных сановников давал вечер с великолепным ужином, и повсюду гремели в стаканчиках кости, и весь свет предавался игре. Я насчитал семьдесят карточных столов, расставленных в большой галерее дворца, помимо столов для фараона. Иногда сам герцог снисходил до участия в игре и выигрывал и проигрывал с истинно царственной небрежностью. В эти-то Палестины мы и направили свои стопы после маннгеймских злоключений. Придворные любезно уверяли, что наша слава нас опередила, и обоим ирландским дворянам был оказан радушный прием. В первый же вечер, во дворце, мы потеряли семьсот сорок из наших восьмисот луидоров, но уже на следующий, в доме у гофмейстера, я вернул весь наш проигрыш и выиграл еще тысячу триста в придачу. Разумеется, в тот первый вечер мы и виду не подали, что были на волосок от разорения; наоборот, я завоевал все сердца тем, как спокойно принимал неудачи, и сам министр финансов разменял мне чек на четыреста дукатов, выписанный на имя управляющего замком Баллибарри в Ирландском королевстве. Правда, на следующий день этот чек был мне возвращен его превосходительством вместе со значительной суммой наличных денег. При этом благородном дворе все были записными игроками. Здесь вы видели в герцогских прихожих лакеев, которые резались в карты, довольствуясь старыми засаленными колодами; кучера и носильщики портшезов сражались во дворе, меж тем как их господа понтировали наверху, в салонах; и даже у кухарок и судомоек, как мне говорили, закладывался банк, на котором итальянец-кондитер составил себе состояние: впоследствии он купил в Риме титул маркиза, и сын его пользовался в Лондоне репутацией самого блестящего заезжего кавалера. Бедняки солдаты спускали свое жалованье, едва им удавалось его получить, что, впрочем, случалось редко, и во всей стране не было, кажется, офицера, который не хранил бы в подсумке колоды карт и не берег свои игральные кости пуще, чем свой темляк. И все это, заметьте, был отпетый народ. То, что называется честной игрой, выглядело бы здесь чистейшим безумием. Господа Баллибарри оказались бы сущими идиотами, вздумай они изображать голубков в этом ястребином гнезде. Только люди редкой смелости и редких способностей могли преуспеть в обществе таких прожженных плутов, но нам с дядюшкой и тут удавалось за себя постоять, и даже более того. Его высочество герцог был вдов - вернее, после смерти герцогини он вступил в морганатический брак с дамой, которую возвел в дворянское звание и которая считала для; себя великой честью (таковы были нравы того времени) именоваться "Северной Дюба