Дай Сы-цзе. Комплекс Ди OCR: Phiper Перевод с французского и вступление НАТАЛЬИ МАВЛЕВИЧ Дай Сы-цзе родился в 1954 году в Китае. Во время культурной революции был несколько лет в горной деревне на "трудовом перевоспитании", после смерти Мао Цзэдуна учился в университете, а в 1984-м, получив именную стипендию, уехал во Францию, где закончил школу кинематографии, стал режиссером и где живет по сей день. Название его первого, документального, фильма "Китай, моя боль" может служить эпиграфом к обоим его романам, написанным на французском языке. Первый из них, "Бальзак и портниха-китаяночка", имел огромный успех, был переведен на множество языков, в том числе на русский1, и лег в основу фильма, снятого самим Дай Сы-цзе, который в 2002 году на Каннском кинофестивале получил приз за "Особый взгляд". Этот особый взгляд выработался под действием традиций многовековой китайской культуры, европейского образования и реалий современного Китая. В романе "Комплекс Ди" тоже удивительным образом сочетаются восточная и ' западная составляющие личности художника. "Многие из нас, -- говорит он о себе и своих соотечественниках-писателях, -- испытывают сильное влияние западной культуры, но при этом, к счастью, сохраняют собственную индивидуальность". Вероятно, европейским читателям, даже знакомым в общих чертах с историей КНР (культурная революция, трудовые лагеря, трагедия на площади Тяньань-мэнь), многое в книгах и фильмах Дай Сы-цзе представляется гротеском. Тем более что гротеск писателю действительно не чужд. И только братья по бывшему соцлагерю знают, что реализма в его произведениях, увы, гораздо больше, чем хотелось бы думать. Русскому читателю, помнящему наше недалекое прошлое, когда за "фрейдизм" можно было если не угодить за решетку, то поплатиться карьерой, трагикомизм положения страстного адепта психоанализа в коммуно-капиталистическом Китае не покажется фантастичным. (Острота ситуации в романе усиливается еще и столкновением восточно-патриархальной и западно-индивидуалистической традиции. Недаром "комплекс судьи Ди" не рассматривался Фрейдом.) Знаком нашим соотечественникам и тот горький патриотизм, который слышится в лирическом и пародийном повествовании Дай Сы-цзе. Впрочем, политическая составляющая вовсе не исчерпывает содержание "Комплекса Ди". Ключ к произведению заложен в самом названии. Если слово "комплекс" вызывает естественные ассоциации с психоаналитической терминологией, то имя Ди отсылает к известному персонажу, символизирующему скрещение Востока и Запада. Знаменитый судья Ди жил в VII веке, во времена просвещенной династии Тан, и считался эталоном мудрости, справедливости и неподкупности. Помимо исторического судьи Ди, существует его художественное воплощение. Голландский ученый-востоковед и писатель, Роберт ван Гулик (1910--1967), сделал его главным героем цикла исторических детективных романов, переведенных на многие языки и известных как в Европе, так и в Китае. В истории детективного жанра судья Ди стоит в одном ряду с Пуаро, Мегрэ и патером Брауном. В последние годы у него появились и русские поклонники -- многие романы этого цикла в России переведены и имеют немалый успех. Перу Роберта ван Гулика принадлежит также основательный, богато иллюстрированный труд "Сексуальная жизнь в Древнем Китае" (первое русское издание -- 2000 г.). Легендарный судья Ди в сопоставлении со своим тезкой и коллегой из романа Дай Сы-цзе, а также тень знатока китайского секса ван Гулика, маячащая за спиной главного героя, первого китайца-психоаналитика, создают пародийный план повествования. И, наконец, еще одна аллюзия, которая возникает в романе Дай Сы-цзе, ведущего своего близорукого, невезучего героя "путями рыцарского духа". Психоаналитик-девственник Мо, готовый преданно служить томящейся в темнице возлюбленной, -- своеобразный двойник Дон Кихота. Таков, вкратце, сложный поликультурный фон, на котором развивается действие романа французского и одновременно китайского писателя Дай Сы-цзе. Первая часть Путя рыцарского духа 1 Ученик Фрейда СИГНАЛЬНЫЕ огни остались далеко позади, превратились в рубиновые и изумрудные точки, а потом совсем утонули в туманном мареве жаркой июльской ночи, в окне вагона блестящей змейкой отражалась металлическая цепочка в розовом прозрачном пластике. (Всего несколько минут назад в грязном ресторане на маленькой станции недалеко от Желтой горы на юге Китая той же цепочкой крепился к ножке столика под красное дерево голубой чемодан фирмы "Делси" на колесиках и со складной металлической ручкой, принадле- жащий господину Мо, начинающему психоаналитику китайского npoнахождения, недавно вернувшемуся на родину из Франции.) Для человека, начисто лишенного красоты и обаяния (метр шестьдесят три ростом, тощий и неловкий, в очках с толстыми линзами, из-под которых с рыбьей неподвижностью смотрят глаза навыкате, секущиеся волосы торчат во все стороны), он вел себя на удивление уверенно: снял ботинки французского производства, обнаружив красные носки с дырками, сквозь которые виднелись костлявые молочно-белые большие пальцы, встал ногами на деревянную скамью, засунул на багажную полку свой "делси", прикрепил цепочкой, продел в колечки дужку висячего замочка и приподнялся на цыпочки, проверяя, хорошо ли он заперт. Потом сел на свое место на нижней полке, аккуратно поставил туфли под сиденье, надел на ноги белые шлепанцы, протер очки, закурил тонкую сигару, достал ручку, отвинтил колпачок и принялся работать, то есть записывать в купленную еще во Франции школьную тетрадку свои сны -- занятие, которое он вменил себе в непреложную обязанность. Между тем вокруг него в общем вагоне с жесткими скамьями (единственном, в который еще оставались билеты) все кишело и суетилось: втискивались крестьянки с огромными корзинами в руках или бамбуковыми коробами за спиной, спешившие обойти весь поезд и сойти на следующей остановке. Качаясь, проходили они по коридорам и торговали кто чем: крутыми яйцами, горячими булочками, фруктами, сигаретами, кока-колой, минеральной водой -- местной, китайской, и даже привозным "эвианом". Тут же, с трудом пробираясь по узкому проходу со своими тележками, тянулись гуськом железнодорожные служащие в форме, предлагая пассажирам утиные ножки с перцем, жареные свиные ребрышки со специями, бульварные газеты и журналы. Мальчонка лет десяти с лукавой мордочкой, сидя на полу, начищал туфли на высоких каблуках зрелой красавице в чересчур больших для ее худого лица темно-фиолетовых солнечных очках, которые нелепо выглядели в вагоне ночного поезда. Никто не обращал внимания ни на господина Мо, ни на маниакальную бдительность, которой он окружил свой "делси-2000". (Несколько дней тому назад в таком же жестком общем вагоне, но только дневного поезда, закончив ежедневную порцию записей цитатой из Лакана (основоположник французской школы психоанализа), он поднял глаза от школьной тетрадки и словно увидел сцену из немого кино с ускоренными движениями персонажей: видимо, особые меры предосторожности, принятые им для защиты своего имущества, раздразнили попутчиков, и они, взгромоздясь на полку, лихорадочно обнюхивали, ощупывали его чемодан, простукивая его пальцами с черными обломанными ногтями.) Решительно ничто не могло отвлечь его внимание, когда он погружался в работу. Любопытный сосед по трехместной скамье, работяга лет пятидесяти, сутулый, с длинным обветренным лицом, сначала просто так, мельком, заглянул к нему в тетрадь, а потом всмотрелся пристальнее. -- Господин очкарик, вы что, пишете по-английски? -- спросил он с почти рабской почтительностью. -- Знаете, у моего сына нелады в школе с английским, никак, ну никак он у него не идет. Может, вы мне что-нибудь присоветуете? -- Разумеется, -- серьезно ответил Мо, ничуть не обидевшись на то, что его назвали "очкариком". -- Я расскажу вам историю про Вольтера, французского философа XVIII века. Однажды Босуэлл спросил его: "Вы говорите по-английски?" Вольтер ответил: "Для этого надо прикусывать кончик языка зубами, а я уже слишком стар, у меня нет зубов". Понимаете? Он имел в виду произношение "th". Вот и я вроде старика Вольтера -- у меня зубы коротковаты, чтобы говорить на этом всемирном языке, хотя я очень люблю многих английских писателей и пару американских. А пишу я по-французски. Такая тирада изумила соседа, придя же в себя после обрушившегося на него потока слов, он посмотрел на оратора с неприязнью. Как все трудящиеся революционной эры, он ненавидел тех, кто знает больше, чем он, и имеет благодаря этим знаниям огромное преимущество перед ним. Решив преподать "больно ученому" попутчику урок, он достал из своей сумки китайские шахматы и предложил ему сыграть партию. -- К сожалению, я не играю в эту игру, -- все так же серьезно сказал Мо, -- хотя много о ней знаю... Знаю, когда и где она появилась... Это доконало соседа, которого к тому же клонило в сон, и он только спросил: -- Так вы правда пишете по-французски? -- Да. -- Надо же, по-французски! -- несколько раз повторил работяга, и это слово разнеслось по вагону слабым эхом, тенью, подобием другого, еще более славного слова -- "по-английски", а на физиономии доброго отца семейства отразилась полная растерянность. Вот уже одиннадцать лет Мо жил в Париже, в кое-как перестроенной каморке прислуги, сырой, с трещинами по стенам и потолку, на восьмом этаже без лифта (красный ковер на ступеньках кончался на седьмом), и все ночи напролет, с одиннадцати вечера до шести утра, записывал сны, сначала свои, потом и чужие. Записи он вел на французском, уточняя по словарю Ларусса значение каждого трудного слова. Сколько тетрадей он успел исписать за это время! И все они хранятся в перетянутых резинкой обувных коробках, которые расставлены на металлических полках, в несколько ярусов покрывающих стену, -- точно в такие же пыльные коробки французы испокон веку складывали, складывают и будут складывать счета за электричество, за телефон, справки об уплате налогов, о начислении зарплаты, квитанции по страховым взносам, выплатам кредита за мебель, автомобиль или ремонт... Словом, отчетность за целую жизнь. За десять с лишним проведенных в Париже лет (в настоящее время он только-только перешагнул рубеж сорокалетия -- возраст, когда мудрый Конфуций, по его словам, избавился от сомнений) эти записи на извлеченном по словечку из Ларусса французском преобразили Мо, даже его очки с круглыми стеклами в тонкой оправе, как у последнего императора в фильме Бертолуччи, за это время почернели от пота, покрылись желтыми жирными пятнышками, а дужки так деформировались, что не влезали в футляр. "Неужели у меня так изменилась форма черепа?" -- записал Мо вскоре после встречи Нового 2000 года по китайскому календарю. В тот день он засучил рукава, повязал фартук и решил навести порядок в своей кoмнaтyшка. Но только начал перемывать скопившуюся в раковине за много дней грязную посуду (скверная холостяцкая привычка), темным айсбергом выступавшую из воды, как очки соскочили у него с носа, спикировали в мыльное море, где плавали чаинки и объедки, и затонули где-то среди чашечных островов и тарелочных рифов. Мо почти совсем ослеп и долго шарил в пене, извлекая скользкие палочки для еды, побитые кастрюли с коркой пригоревшего риса, чашки, стеклянные пепельницы, арбузные и дынные корки, липкие миски, щербатые тарелки, вилки и ложки, такие жирные, что они выскальзывали у него из рук и со звоном падали на пол. Наконец он выудил очки. Тщательно промыл их, вытер и осмотрел: на стеклах прибавилось мелких трещинок-шрамов, а дужки изогнулись еще причудливее. Вот и теперь, в китайском ночном поезде, неумолчно стучащем колесами, ни жесткое неудобное сиденье, ни теснота битком набитого вагона ^ ничто не мешало ему сосредоточиться. Ничто и никто, даже красивая дама в темных очках (эстрадная звезда, путешествующая инкогнито?), сидевшая рядом с молодой парой и напротив трех пожилых женщин и с интересом поглядывавшая на него, изящно опершись локотком о столик. Нет! Наш господин Мо пребывал не здесь, не в вагоне поезда, а в раскрытой тетрадке, он был погружен в язык далекой страны и, главное, в свои сны, которые записывал и анализировал с величайшей добросовестностью, профессиональным рвением и даже, можно сказать, с любовью. Порой, когда ему удавалось припомнить и пересказать что-то особенное или снабдить сон абзацем из Фрейда или Лакана, двух безоговорочно почитаемых учителей, на лице его отражалось полное счастье. Он улыбался, как будто встретил старого друга, и даже по-детски причмокивал от удовольствия. Строгие черты его размякали, как пересохшая земля под дождем, и с каждой секундой все больше расплывались, а глаза наполнялись прозрачной влагой. Буквы, вырвавшись из тисков каллиграфии, принимались радостно скакать по строчкам, палочки удлинялись, петли то лихо захлестывались, то плавно, размеренно закруглялись. Это был признак того, что он с головой ушел в другой, увлекательный, животрепещущий и вечно новый мир. Время от времени, когда поезд замедлял или прибавлял ход, он переставал писать и с неугомонной китайской бдительностью смотрел наверх, чтобы убедиться, по-прежнему ли его чемодан на месте и крепко ли привязан. Потом, подчиняясь тому же тревожному импульсу, ощупывал застегнутый на молнию внутренний карман куртки, проверяя, там ли документы: китайский паспорт, французский вид на жительство и кредитная карточка. И наконец бегло и как бы невзначай проводил рукой пониже спины, нащупывая бугорок -- потайной карман в трусах; там, в самом надежном, укромном и теплом местечке была припрятана изрядная сумма -- десять тысяч долларов наличными. Около полуночи люминесцентные трубки погасли. В переполненном вагоне все спали, только четыре заядлых картежника сидели на полу у двери в туалет, под тусклой синей лампочкой; шла лихорадочная, азартная игра, купюры то и дело переходили из рук в руки. Фиолетовые тени плясали по лицам игроков, по прижатым к груди веерам карт, длинными языками отпрыгивали от перекатывавшейся взад-вперед банки из-под пива. Мо завинтил колпачок на ручке, положил тетрадь на откидной столик и перевел взгляд на красотку, которая наконец сняла очки и в темноте накладывала на лицо голубоватый крем -- делала увлажняющую или питательную маску. "Какая кокетка, -- подумал Мо. До чего же изменился Китай!" Время от времени женщина наклонялась к окну, гляделась в него, как в зеркало, и то стирала избыток крема, то прибавляла еще мазок. Маска ей очень шла, придавала что-то таинственное, роковое. Закончив, она замерла, не отрывая глаз от своего отражения. Вдруг встречный поезд прошил окно световыми очередями, и Мо увидел, что женщина беззвучно плачет. Слезы стекали из уголков глаз вдоль крыльев носа, оставляя бороздки-зигзаги в голубоватом слое крема. Постепенно сплошная зубчатая стена гор и бесконечные туннели сменились темными рисовыми полями и спящими деревушками, разбросанными по огромной равнине. Показалась освещенная фонарями одиноко стоящая кирпичная башня без окон и дверей (какой-то ангар или остатки разрушенного монастыря?). С театральной торжественностью надвигалась она на Мо, открывая его взорам надпись огромными черными иероглифами на глухой беленой стене: "Лечение заикания. Гарантия качества". (Кто давал гарантию? Где и как лечили заик? В этой башне?) Перпендикулярно странной надписи шла приделанная к стене ржавая железная лестница, она вела на самый верх и вычерчивала на белом фоне палочки-ступеньки. По мере приближения иероглифы разрастались, пока наконец один из них не занял собою все вагонное окно, словно влезая в него; казалось, еще немного -- и прямо по носу господина Мо проедется ржавая лестница, которая, при всей своей устрашающей величине и опасной близости, не могла не взволновать душу всякого верного последователя Фрейда своей мощной эротической символикой. Мо же в эту минуту пережил в ночном поезде такое же потрясение, как двадцать лет назад (говоря точнее, 15 февраля 1980 года) в шестиметровой комнатке с нарами в несколько ярусов, восемь обитателей которой терпели холод, сырость и неизбывную вонь: острый запах помоев и лапши моментального приготовления, от которого щипало глаза и которым до сих пор пропитаны общежития всех китайских университетов. Время тогда тоже было полуночное (строгий распорядок предписывал гасить свет ровно в 23 часа), все три одинаковых девятиэтажных мужских корпуса и оба женских давно послушно погрузились в темноту. А Мо, двадцатилетний студент отделения китайской классической литературы, первый раз в жизни держал в руках сочинение Фрейда -- книгу "Толкование сновидений" (подарок канадского историка с седой шевелюрой, для которого Мо во время зимних каникул бесплатно перевел на современный мандаринский (старое название китайского общеразговорного (в отличие от местных диалектов) языка) язык надписи со старинных плит). Он лежал на верхнем ярусе, накрывшись с головой ватным одеялом, и читал. Желтый луч карманного фонарика нервно сновал по строчкам, высвечивая слова из другого мира, иногда замирал, споткнувшись о какое-нибудь незнакомое отвлеченное понятие, и бежал дальше, извилистыми лабиринтами, к очередной точке или запятой. И вдруг некое замечание Фрейда по поводу увиденной во сне лестницы поразило его разум с силой врезавшегося в стекло кирпича. Скорчившись под одеялом, пропитанным потом и иными выделениями, связанными с кое-какими его ночными занятиями, он пытался понять, к чему относится то, что он прочел: то ли это пригрезилось самому Фрейду, то ли Фрейд проник в мозг Мо и подсмотрел один из его повторяющихся снов, то ли Мо видел такой же сон, какой когда-то, в другое время и в другой стране, приснился Фрейду... Невозможно описать, какое огромное действие может оказать на нас книга, когда мы молоды! В ту ночь Фрейд буквально озарил душу своего будущего последователя, студент Мо сбросил на пол убогое одеяло, включил, не слушая возмущенных криков однокашников, верхний свет и, осененный благодатью от соприкосновения с живым божеством, читал и перечитывал вслух полюбившийся ему пассаж, пока на пороге не появился дородный одноглазый надзиратель, который отругал его, пригрозил выгнать вон и отнял книгу. С тех пор к нему прилипло прозвище Мо Фрейд. Он навсегда запомнил эти нары и огромный иероглиф "сон", который на исходе ночи откровения написал чернилами на беленой штукатурке. Интересно знать, что стало с этой надписью теперь. Иероглиф был начертан не в упрощенной форме современного китайского и не в более сложной классической, а в архаическом варианте той эпохи, когда писали на черепашьем панцире и когда эта идеограмма состояла из двух частей: слева схематичное изображение ложа, справа лаконичный символ спящего лица, изяществу которого позавидовал бы сам Кокто -- три закорючки, опущенные ресницы, а внизу указующий перст, словно говорящий: помните, глаз видит даже во сне! В начале девяностых Мо приехал в Париж, одержав блестящую победу над соперниками в тяжелейшем конкурсе и получив стипендию французского правительства для написания докторской диссертации о письменности одного из многочисленных народов, живших вдоль Великого шелкового пути и поглощенных песками Такла-Макана, Мертвой пустыни. Это довольно скудное (две тысячи франков в месяц) пособие было рассчитано на четыре года, в течение которых он трижды в неделю (в понедельник, среду и субботу утром) являлся к Мишелю Нива, психоаналитику лакановской школы, ложился на диван красного дерева и исповедовался, не отрывая глаз в течение всего долгого сеанса от возвышающейся посреди комнаты лесенки с ажурными коваными перилами, которая вела в кабинет и квартиру его наставника. Месье Нива приходился дядей одному студенту, с которым Мо познакомился в Сорбонне. Внешности он был самой неопределенной: ни красавец, ни урод, ни худой, ни толстый и до такой степени асексуальный, что, вручая ему свою верительную грамоту, Мо долго не мог решить, какого он пола. Пышные густые, отливающие серебром, если смотреть против света, волосы выделялись на фоне абстрактной картины из однотонных линий и точек. Одежда одинаково подходила мужчине и женщине, точно так же как голос, разве что чуть резковатый для женского. На протяжении всего сеанса наставник быстро ходил из угла в угол, слегка прихрамывая, и эта хромота напоминала Мо его бабушку, персонаж из совсем другой эпохи и среды. Четыре года подряд месье Нива безвозмездно (учитывая скромные средства Мо) принимал его со смирением и терпением христианского миссионера, благосклонно выслушивающего видения и интимные тайны новообращенного, которого осенила Божья благодать. Первый китайский психоаналитик рождался в муках, иной раз весьма комичных. Вначале, поскольку Мо плохо владел французским, он говорил по-китайски, и его патрон не понимал ни слова, впрочем, это был не просто китайский, а диалект его родной провинции Сычуань. Бывало, посреди длиннейшего монолога, Мо, движимый своим суперэго, погружался в воспоминания о культурной революции и закатывался безудержным хохотом, так что слезы катились из глаз, ему приходилось снимать очки и утирать их, наставник не обрывал его, но не мог отделаться от подозрения, не над ним ли смеется ученик. Дождь за окнами вагона все не прекращался. Мо заснул, и в полудреме все смешалось у него в голове: обрывки парижской жизни, чье-то приглушенное покашливание, мотивчик из телесериала, который напевал удачливый картежник, и страх за драгоценный чемодан, пристегнутый цепочкой к багажной полке... У соседа, отца не успевающего по английскому школьника, потекла из уголка рта струйка слюны, голова его рывками клонилась набок, пока наконец не навалилась на плечо Мо ровно в тот миг, когда поезд въехал на мост через темную реку. Сквозь сон Мо почувствовал, что по его лицу пробежали один за другим несколько лучей, а последний так и застыл. Он открыл глаза. Без очков все расплывалось у него перед глазами, он различил только какую-то палку, мотавшуюся прямо перед носом взад-вперед и слева направо. Окончательно очнувшись, он понял, что это длинная ручка швабры, которой орудует молоденькая девушка, казавшаяся ему смутной шевелящейся тенью. Нагнувшись, девушка равномерно двигала локтем -- подметала пол под лавкой. Поезд тронулся и тут же снова затормозил. Вагон тряхнуло, девушка задела столик, с него что-то упало. Очки Мо с исковерканными дужками. Девушка попыталась поймать их на лету, Мо сделал то же самое и получил ручкой швабры по лбу, а девушка успела-таки подхватить очки и положила их обратно на столик. Краткого мига, когда Мо столкнулся с ней, хватило, чтобы он если не разглядел ее, то ощутил исходящий от ее волос знакомый запах дешевого бергамотового мыла "Орел". Точно таким же мыли голову его мать и бабушка во дворе дома, где они жили. Маленький Мо набирал холодной воды из общего крана, разбавлял горячей из термоса и поливал густые, черные как смоль мамины или серебряные бабушкины волосы тонкой дымящейся струйкой из эмалированной кружки с портретом Мао в ореоле алых лучей. Мама, наклонясь над стоящим прямо на земле тазом (тоже эмалированным, но с огромными красными пионами, символом великой революции, весны мира), терла голову куском мыла "Орел" с приятным запахом бергамота, запахом опрятной бедности, и под ее пальцами вскипали мелкой пеной прозрачные радужные пузырики, некоторые отлетали в стороны, и их уносило ветром. -- Скажите, милая девушка, зачем вы подметаете в такой час? -- спросил Мо. -- Это ваша работа? Девушка усмехнулась и снова взялась за швабру. Водрузив очки, Мо разглядел, что на ней мужская майка. Значит, она не железнодорожница. Весь ее вид говорил о нищете: мешковатые шорты почти до колен, дешевые замызганные резиновые туфли и старая латаная сумка на лямке, косо перечеркивавшая плоскую как доска грудь. Прозревший Мо углядел даже темные волоски под мышками -- острый запах пота смешивался с бергамотовым ароматом волос. -- Господин, -- проговорила она, -- можно я подвину ваши туфли? -- Конечно. Девушка наклонилась и бережно, почти благоговейно приподняла его туфли кончиками пальцев. -- О! Ботиночки-то заграничные, из Европы! Даже подметки классные! Никогда таких не видала! -- Как вы узнали, что они заграничные? Мне казалось, они самые простые, скромные, ничего особенного. -- У меня отец -- чистильщик обуви, -- ответила она с улыбкой и переставила ботинки поглубже под лавку, к самой стенке. -- Он всегда говорил, что заграничная обувь очень прочная и не теряет форму. -- Вы недавно помыли голову, я это чувствую по запаху бергамота. Это дерево южноамериканского, скорее всего бразильского происхождения, в Китай его завезли в семнадцатом веке, почти одновременно с табаком. -- Я помыла голову перед отъездом -- еду домой. Почти год ишачила как проклятая в Пинсяне -- паршивом городишке в двух остановках отсюда. -- И что же вы делали? -- Продавала всякие шмотки. А магазин возьми и разорись! Ну да ладно -- я хоть могу съездить поздравить отца с днем рождения. -- Вы везете ему что-нибудь в подарок? Простите, я, должно быть, кажусь вам слишком любопытным, но, видите ли, изучать отношения детей и родителей -- мое ремесло. Я психоаналитик. -- Психоаналитик? Это такая профессия? -- Да. Я анализирую... как вам объяснить... Я работаю с пациентами, но не в больнице, а в частном кабинете -- скоро он у меня будет. -- Вы врач? -- Нет. Я интерпретирую сны. Люди, у которых что-то не в порядке, рассказывают мне, что им снилось, а я пытаюсь помочь им понять эти сны. -- Господи, вот уж никогда не скажешь, что вы предсказатель судьбы. -- Что-что? -- Я говорю, вы предсказатель судьбы! -- повторила девушка и, прежде чем Мо успел опровергнуть это народное определение психоанализа, добавила, показывая пальцем на картонный ящик на багажной полке. -- Вон он, подарок... телевизор "Радуга". Наш, китайский, с двадцативосьмисантиметровым экраном. Отец-то хотел побольше и японский, но это слишком дорого. Пока Мо, вытянув шею, снизу вверх смотрел на коробку с телевизором -- весомое доказательство дочерней любви покачивалось на багажной полке в такт колесам, -- девушка отложила швабру, вытащила из сумки и расстелила под лавкой, на которой он сидел, бамбуковую циновку, зевнула во весь рот, сняла туфли, поставила их рядом с его ботинками, нагнулась, с плавной кошачьей грацией нырнула под сиденье и скрылась из виду. (Наверно, свернулась калачиком, чтобы не вылезали ноги. И наверно, судя по тому, что из мрака не доносилось ни звука, тут же, едва положив голову на служившую подушкой сумку, уснула.) Мо изумило это хитроумно сооруженное ложе. До боли знакомое чувство охватило его: он горячо сострадал бедной девушке, он уже готов был полюбить ее; близорукий взгляд его затуманился жалостью, так что даже сквозь очки он смутно видел все-таки высунувшиеся из-под лавки голые пятки. Гипнотическое зрелище эти пятки, которые то и дело дергались или вяло почесывали одна другую, отгоняя комаров. Тонкие щиколотки были не лишены изящества, а остатки кораллово-красного лака на ногтях больших пальцев обличали некоторые претензии на кокетство. Не прошло и минуты, как девушка снова поджала грязные ноги, но они прочно отпечатались в памяти Мо, так что, представив себе их, он мысленно видел ее всю: как она лежит в темноте, с поцарапанными коленками, в перекрученных шортах, пропотевшей мужской майке, пыль пристала к липкой спине, осела пепельным кружком на затылке, обвела серой каймой губы и нарисовала темные круги под слипшимися от жаркого дыхания ресницами. Мо встал, перебудив соседей, извинился и, с трудом пробираясь между сидящими в коридоре людьми, направился в туалет. Вернувшись, он увидел, что его бесценное место, кусочек рая размером с треть скамейки, захвачено ближайшим соседом, отцом нерадивого школьника. Он сидел неподвижно, уронив голову на откидной столик, как будто его застрелили. Остальную часть скамьи занял второй узурпатор; теперь уже он, в свою очередь, навалился на плечо отца семейства и пустил изо рта струйку слюны. На самом краешке, со стороны коридора, притулилась крестьянка. Она кормила ребенка, расстегнув блузку и придерживая пальцами тугую набухшую грудь. Мо с досадой и горечью принял потерю привилегированной позиции и сел на пол у ног крестьянки. Ночная лампочка бросала блики света на голые торсы спящих, на картежников, слабый луч попал и на красный чепчик младенца. "Зачем ему эта штука, когда такая духота? -- подумал Мо. -- Или он болен? Разве его мать не знает, что сказал один знаменитый психоаналитик про героиню европейской сказки: ее красная шапочка -- не что иное, как символ месячных?" И вдруг то ли красная шапочка, то ли упоминание о том, что она символизировала, запалили в душе Мо жаркий огонь. "А что, если она девственница?" -- громом прогрохотало у него в голове. В тот же миг со столика свалилась его ручка, отскочила от пола и в истерике устремилась на другой конец коридора. Краем глаза Мо видел, как она катится и катится, не останавливаясь, будто подражая мчащемуся по рельсам поезду, но остался безучастным. Он снова уставился на красный чепчик и не сразу осознал, что повторяет про себя одно и то же: "Да, если она девственница, тогда совсем другое дело". Ребенок на руках у крестьянки сморщился, раскрыв измазанный молоком рот, и запищал. Мо не переносил детского плача. Он отвернулся. По лицам пассажиров пробегали тени, за окном мелькали дрожащие огоньки, проносились безлюдная бензоколонка, улица с темными витринами, недостроенные дома в многоярусных бамбуковых лесах. Младенец в красном чепчике замолк, потянулся к Мо и стал колотить его по лицу своим капризным невинным кулачком, разморенная, уставшая мать не мешала ему. Мо не уворачивался, он пристально следил за банкой из-под пива, которая в конце концов сорвалась с места и теперь катилась по вагону: пересекла маленькую лужицу (пролилась вода или пописал ребенок), обогнула густой плевок и остановилась прямо перед ним, так что даже в полутьме было видно отверстие в тонкой жести. Теплое дуновение пощекотало шею, Мо обернулся: это ребенок, почти выпроставшись из материнских рук, уткнулся носиком ему в затылок и обнюхивал, будто проверяя, чем тут пахнет. Он посмотрел на Мо подозрительно, почти враждебно, сморщил свои крохотные ноздри и продолжил обонятельный анализ. Фу! Он чихнул и снова заплакал. На этот раз он вопил по-настоящему, во всю мочь своих легких, заходясь истошным криком. Мо пробрала необъяснимая дрожь, ему стало не по себе от сердитого, осуждающего взгляда ребенка: малыш как будто понял его тайные помыслы, распознал странную, бредовую идею использовать девственницу для достижения заветной цели, которой когда-нибудь все подивятся. Он резко повернулся к ребенку спиной, словно прогоняя эти страхи, способные поколебать его решимость и убежденность врачевателя душ. Под детский плач Мо на четвереньках нырнул под лавку -- с головой окунулся во мрак. Первым ощущением была абсолютная слепота. И такое зловоние, что он задохнулся бы, если б не заткнул нос. Перед ним вспыхнуло воспоминание детства, как давным-давно, в самом начале культурной революции, он спускался в подвал, где вместе с другими узниками был заперт его дед, христианский пастор (неудивительно, что и в его жилах текла кровь Спасителя); там стоял запах мочи, испражнений, кислого пота, грязи, сырости, затхлости да еще набросанных на ступеньки гниющих дохлых крыс, о которых он то и дело спотыкался. Теперь он понял, почему бывшая продавщица из Пинсяна так тщательно подмела под лавкой, прежде чем туда залезть, -- страшно подумать, каково тут было бы дышать без этой подготовительной процедуры. С топографической точки зрения пространство андеграунда, в которое он попал, было не так уж мало. Тесноватое в высоту, оно зато было длиной и шириной в две лавки: той, на которой прежде сидел Мо и двое нынешних захватчиков, и той, что отходила от общей спинки в другую сторону. Свет, сочившийся справа и слева, был слишком слаб, чтобы что-то как следует различить, но внутреннее чутье говорило ему, что похожая на кучу тряпья или листьев темная масса здесь, рядом, и есть его спящая красавица. Он ничуть не жалел, что не прихватил с собой ни спичек со столика, ни зажигалки из прикованного цепочкой чемодана. Темнота вокруг казалась романтической, таинственной, заманчивой и даже возбуждающей. Мо было забавно чувствовать себя искателем приключений, пробирающимся по подземному ходу в пирамиду или по бывшему римскому водостоку в сокровищницу. Прежде чем углубиться в неизвестность, он машинально проверил, на месте ли деньги в трусах и французский документ в кармане куртки. Сантиметр за сантиметром Мо пополз наискось в непроглядной тьме, которая, как он надеялся, могла обернуться ему на пользу. Вдруг он наткнулся лицом на что-то жесткое, скорее всего на острую коленку девушки. От удара, хотя и беззвучного, очки врезались ему в переносицу. Резкая боль заставила его вскрикнуть и, казалось, еще больше сгустила тьму. Спящая красавица никак не отозвалась на возглас прекрасного принца. -- Девушка! -- зазвучал в темноте проникновенный низкий голос пасторского внука. -- Не бойтесь, это я, психоаналитик, с которым вы только что разговаривали. Вы меня заинтересовали. Я хочу попросить вас рассказать мне свои сны, если вы их помните. А если нет, нарисовать дерево, все равно какое: большое, маленькое, с листьями или без... По этому рисунку я скажу, девственница ли вы. Договорив, Мо стал ждать ответа, все в той же позе, на четвереньках. Он несколько раз мысленно повторил сказанное и остался доволен: голос его не дрогнул при упоминании о девственности, и, кажется, он ничем не выдал полное отсутствие собственного сексуального опыта. Девушка по-прежнему молчала. Мо почувствовал под рукой ее босую ногу, и сердце его бешено забилось. Он обласкал взглядом эту невидимую ногу. -- Я знаю, что вы меня слышите, -- продолжал он, -- хотя ничего не отвечаете. Наверное, вас удивило мое предложение. Это естественно, но я могу пояснить: толкование рисунков -- не шарлатанство и не моя выдумка. Я научился этому во Франции, в Париже, на конференции по психотерапии детей, перенесших травму. Ее организовало французское министерство образования. До сих пор помню, какие деревья нарисовали две девочки и один мальчик, жертвы сексуального насилия: огромные, мрачные, темные, агрессивные, с ветками, похожими на страшные волосатые руки, и торчащими на голом месте стволами. Пока он говорил, к нему подкрался худший враг -- его собственное бессознательное, или Оно, оба термина принадлежат Фрейду, -- подкрался и врасплох захватил разум. Не в силах совладать с ним, Мо гладил невидимую холодную, но нежную ногу. Ощупывал косточки на подъеме, осязал шелковистую кожу, которая как будто бы вздрагивала от его прикосновений. Наконец охватил рукой тоненькую, хрупкую щиколотку, потрогал выпуклую косточку, и его член затвердел. Недоступная глазу нога претерпевала полную метаморфозу. Под пальцами Мо плоть ее мало-помалу превращалась в плоть совсем другой ноги, к которой рыцарь-избавитель Мо прикоснулся двадцать лет тому назад, о чем неоднократно рассказывал своему аналитику (а тот совершил оплошность, когда, сосредоточившись на детстве, пренебрег этим ключевым эпизодом). Это произошло как-то весной, в начале восьмидесятых годов. Место действия -- Китай, университет, плохо освещенная шумная столовая, в которую набилось несколько сот студентов, у каждого в руках эмалированная миска и пара палочек. Из динамика несутся оглушительные стихи во славу новой политики правительства. Все стоят в очереди. К каждому из двух десятков скользких раздаточных окошечек тянется, утопая в облаке не то пара, не то чада, длинная цепочка черных голов, всем тесно и весело. Быстро взглянув по сторонам и убедившись, что на него никто не обращает внимания, Мо уронил на пол свой талончик на обед, засаленный и закапанный соевым соусом и супом. Незаметный в толкучке, листок вспорхнул и якобы случайно упал к ногам одной студентки, у самых ее тапочек в бликах солнечного света, которому удалось пробиться через зарешеченные окна с битыми стеклами. Черные вельветовые тапки на тонкой, как бумага, подошве не закрывали подъема, над ними начиналась белизна носков. С бьющимся, как у воришки, сердцем Мо присел около этих ножек, окутанных кухонными парами, и протянул руку к карточке. Подбирая же ее, провел кончиками пальцев по черному вельвету и затрепетал, ощутив сквозь носок нежное тепло. Он поднял голову и, опять-таки сквозь испарения, увидел лицо студентки: ни удивления, ни любопытства в ее взгляде, скорее волнующая полупоощрительная улыбка в уголках рта. Это была X. К., его однокурсница, тоже изучавшая классику (X. -- ее фамилия, по-китайски она состоит из сложного иероглифа, значение левой его части "старый" или "древний", значение правой -- "луна". Иероглиф имени тоже двойной: слева-- "огонь", справа-- "гора". Все целиком -- прекрасный символ одиночества: "Огненная Гора Старой Луны". А как это красиво графически, как мелодично и волшебно звучит! Мо до сих пор млел, стоило ему произнести ее имя.). Он снова уронил карточку, которая приземлилась на том же месте. И опять, подбирая ее, почувствовал шевеление длинных пальчиков под черным вельветом. В вагоне было все так же темно, но скрежет под полом стал вдруг потише, а стук колес -- пореже, и в тот момент, когда он совсем затих, Мо застонал от наслаждения, но еще и от стыда и муки -- горячая струйка обожгла низ его живота и промочила трусы, хорошо хоть не задев кармашек с припрятанными капиталами. Поезд остановился. Дрожащие лучи вокзальных фонарей пронизали вагон, немного света попало и под лавку. И Мо с ужасом увидел, что ножка, которую он все время гладил, причина его унижения, на самом деле была ручкой -- ручкой валявшейся на полу швабры. Он закрыл глаза, обхватил лицо руками, вытянулся на спине и стал молиться, чтобы поезд поскорее тронулся и темнота скрыла постыдные следы, но и снаружи и внутри установилась гнетущая тишина. Поезд стоял неподвижно. Вдруг рядом с ним под лавкой раздался мужской голос: -- Где это мы? Мо вздрогнул и быстро перевернулся на живот, чтобы было не видно мокрого пятна на брюках. От резкого движения с него свалились очки. -- Кто вы? А где же та девушка, продавщица из Пинсяна? -- Она ушла, а свое место уступила мне за три юаня. Тогда Мо понял, что за то недолгое время, пока он отлучался в туалет, диспозиция под лавкой поменялась в худшую для него сторону. Неужели девушка именно тогда и вылезла? Он хотел поподробнее расспросить нового попутчика и подполз к нему поближе, но тот уже снова спал. Резиновых туфель продавщицы нигде не было. И только пару минут спустя Мо сообразил, что его собственные ботинки (заграничные, прочные и сохраняющие форму) тоже исчезли. Мо вылез из-под лавки весь грязный, в мокрых штанах и с чумазым лицом, когда же он посмотрел наверх, на багажную полку, ему стало дурно: там, где стоял чемодан, теперь висела только обрезанная кем-то цепочка, поблескивавшая в фонарных лучах. В смятении он бросился к выходу и спрыгнул из вагона на перрон. Моросящий дождик окутал вокзал плотным туманом, и в первый момент Мо решил, что у него помутилось в глазах. Он закричал и побежал по платформе, но крик его затерялся среди далеко растянувшихся блестящих рельсов и в толпе пассажиров и железнодорожных служащих; одни болтали, стоя у дверей вагонов, другие, присев на корточки тут же на платформе, ели моментальную вермишель, третьи играли в бильярд в бывшем кабинете начальника вокзала, недавно переделанном в караоке-бар с мигающими, как на сцене, огнями немыслимо ядовитых цветов. Никто, разумеется, не видел девушку с краденым голубым чемоданом на колесиках фирмы "Делси". "Пока я пытался что-то узнать у полицейского, мой поезд отошел, -- писал Мо (в новом блокноте с серой обложкой, который он купил на другой день. Кроме того, он приобрел черный квадратный чемодан без колесиков, металлическую цепочку потолще, с более прочными, чем у той, что была раньше, звеньями, и мобильный телефон.). -- Я побежал за ним, но догнать не смог. И еще долго шел под дождем по уходящим за горизонт рельсам и выкрикивал имя Горы Старой Луны, призывая ее, воплощение красоты и мудрости, на помощь". Завершив этими словами свою запись, Мо, снявший номер в плохонькой гостинице, составил подробнейший, в несколько страниц, перечень всего, что было в утраченном чемодане, с указанием цены во франках и юанях, не забыв ни обуви, ни тетрадей, ни маленького термоса -- ни единой вещи, с тем чтобы подать рекламацию в Управление железных дорог. Но скоро одумался и рассмеялся. "Как будто ты не знаешь своей великой родины!" -- сказал он себе, разорвал список на мелкие кусочки и, не переставая смеяться, выкинул в окошко. 2 Предсвадебная трагедия балъзамировщицы трупов -- Скажи, когда ты первый раз услышала о гомосексуалистах? -- Мне было тогда... сейчас посчитаю... по-моему, двадцать пять лет. -- Двадцать пять? Так поздно? Ты уверена? -- Ты ничуть не изменился, Мо. Все та же отвратительная страсть растравлять чужие раны. А у меня хрупкая психика, как у любой женщины в сорок лет. -- Если рана не зарубцевалась, я могу по крайней мере снять боль. Считай, что наш телефонный разговор на расстоянии почти в тысячу километров -- это бесплатный сеанс психоанализа. -- Уймись, Мо! Ты звонишь поздравить меня с днем рождения -- прекрасно, я очень тронута. Спасибо. Но все имеет пределы. Прошло то время, когда мы с тобой вместе бегали в школу. Я вдова и к тому же бальзамировщица трупов. -- Чудесное слово -- "бальзамировщица"! Хоть я плохо себе представляю, что это за профессия, но я заранее от нее в восторге! Иногда фильм нравится вот так, по названию, еще до того, как посмотришь. -- Ну и что? -- Почему ты упираешься? Ты же знаешь, я никому ничего не расскажу. Психоаналитик -- все равно что священник, хранит тайну исповеди. Это профессиональная этика. Доверься мне, выговоришься -- станет легче. Попробуй. -- Ну ладно. Так ты спрашиваешь, когда я услышала про это дело? -- Да, про гомосексуалистов. Тебя, кажется, пугает само слово. -- До двадцати пяти лет я его никогда и не слышала. -- А как это было первый раз, помнишь? -- Да. Это было года за два до моего замужества, но мы с Цзянем уже были жених и невеста. Он преподавал английский в лицее. Как-то в субботу после работы -- тогда еще работали по субботам -- он на велосипеде заехал за мной в морг, что-то около шести вечера. Я, как обычно, села на багажник, а он крутил педали... (Педали... Краем сознания Мо уловил тревожное созвучие этого слова с другим, прямо относящимся к предмету беседы. В ту пору он часто видел, как крутит педали этот парень, сутуловатый, с длинными, всегда аккуратно причесанными волосами, сияющий чистотой, как новенькая монета, с длинным худым лицом книжного человека. Подъехав к серому бетонному дому, в котором жили семьи Мо и Бальзамировщицы, он тормозил и на несколько секунд замирал, сохраняя равновесие на неподвижном велосипеде, прежде чем небрежно и не спеша опустить ноги на землю. Велосипед он всегда оставлял довольно далеко, как будто опасался, что он потеряется среди других, сваленных как попало перед подъездом велосипедов.) -- Ну, и все как обычно: мы проехали мимо музыкальной школы, потом мимо кондитерской фабрики и шинного завода. -- Кстати, один нескромный, но очень значительный для меня как последователя Фрейда вопрос: тебе никогда не снилась труба шинного завода? Длинная-длинная труба, поднимающаяся к небу, как огромный, мощный пенис? -- Нет. Никогда. Я ее терпеть не могу, эту трубу, которая вечно отравляет воздух своим черным дымом. А потом сажа и всякая труха оседают на улицах, на домах, на деревьях. Летом, перед грозой, когда и так нечем дышать, дым стелется чуть ли не над самой землей, лезет в лицо, набивается в нос. Кошмар! Вот мимо кондитерской фабрики проезжать -- одно удовольствие. Там так вкусно пахнет! Помнишь? -- Еще бы. Когда мы были маленькие, в шестидесятые годы, пахло всегда молочно-ванильной карамелью -- я обожал эти конфеты и никогда нигде больше их не встречал. Рассказывай дальше. Значит, вы ехали на велосипеде и вдыхали черный дым шинного завода. -- Ну и вот. Около музыкальной школы он свернул и поехал напрямик, потому что уже темнело. -- Да-да, по узкой аллейке вдоль сточной канавы, там еще всегда такая вонища. И дорога вся в колдобинах... Представляю, каково тебе было трястись на багажнике. -- Там почти никто и не ездил -- именно потому, что дорога плохая. И, если помнишь, посреди аллеи стоял маленький домик. -- Мужской общественный туалет. -- Туалет -- громко сказано. Тошнотворный нужник. -- Ты права. Это была такая темная, сырая кирпичная развалюха, свет проникал только сквозь дыры в черепичной крыше. Электрйчест- ва тоже не было. Внутри тучи мух. На полу лужи, даже в сухую погоду. А уж когда дождь, просто не зайдешь. Все мочились прямо с порога. Иногда даже устраивали соревнования, местные Олимпийские игры -- кто дальше пустит струю. -- В тот день так называемый туалет был оцеплен полицией. Издалека я видела просто какие-то тени и не могла понять, кто это. А когда мы подъехали поближе, заметила, что у них в руках автоматы -- дула поблескивали под фонарями. Полицейские в форме. И довольно много. Все происходило в полной тишине. Они арестовали десяток мужчин -- совсем молодых и постарше. Лиц я не разглядела -- они выходили из домика гуськом, опустив голову. Полицейские перекрыли дорогу. Мы сошли с велосипеда и пошли пешком. Я спросила своего будущего мужа, кто эти несчастные люди. Вот тогда-то, в двадцать пять лет, я и услышала то самое слово. -- Что они делали в будке? -- Цзянь объяснил мне, что у них там было место встреч. Все они сгорбившись прошли мимо нас под конвоем полицейских к бронированному фургону с решетками. Вид у них был подавленный, виноватый, они были похожи на пойманных зверей, которым перебили хребет. Даже полицейские смотрели на них с любопытством, как на диковинку. И такая жуткая тишина! Слышно было, как гудят телеграфные провода на ветру, как булькает вода в сточной канаве, я услышала даже урчание своего пустого живота. Цзянь шел, опустив голову и глядя на грязную дорогу под колесами. Только когда мы снова сели на велосипед и я прислонилась щекой к его спине, я почувствовала через рубашку, что он весь в холодном поту. Я что-то ему сказала, но он не ответил. Потом мы никогда больше не ездили той дорогой. -- А он часто заезжал за тобой на работу? -- Да. Почти каждый день. И отвозил меня домой. -- Вот это галантность! У меня не хватило бы духу, даже если бы я был влюблен. Боюсь мертвых. -- Цзянь не боялся. -- Может, ты еще скажешь, что смерть его чем-то притягивала? Да? В таком случае, у него психология западного человека. Интересный тип. Жаль, что его нельзя подвергнуть анализу. -- Знаешь, где мы с ним познакомились? В морге. В том самом зале, где я до сих пор работаю. -- Расскажи. -- Это было в начале восьмидесятых. Прошло уже почти двадцать лет. Я даже не помню, во что он был тогда одет. -- Подумай -- и вспомнишь. -- Нет, больше не могу, хочу спать. Давай продолжим завтра, ладно? -- Договори только, как вы познакомились. Мне это очень важно. -- Завтра. -- Ну, хорошо, до завтра. Я тебе позвоню. -- Было часов пять вечера. Все мои коллеги и начальник смены ушли играть в баскетбол -- у них был товарищеский матч с командой пожарных. Я вошла в ритуальный зал и увидела Цзяня с каталкой, на которой лежало тело женщины. Помню его ухоженные волосы до плеч, грустный, замкнутый вид, измученный взгляд и особенно его духи. Тогда, в начале восьмидесятых, духи были такой редкостью! Даже у богатых. Я сразу почувствовала запах настоящих духов. Тонкий, пряный, экзотический аромат, в нем угадывалась герань с легкой примесью розы. В одной руке он держал длинное жемчужное ожерелье, которое как-то неприятно подчеркивало женственность его облика, и машинально перебирал бусины, как монах четки. Пальцы у него были короткие и грубые (потом я узнала, что это последствие трудового перевоспитания в глухой горной деревне во время культурной революции), на правой руке виднелись два уродливых шрама. -- Как ты была одета в тот день? -- На мне был белый халат и перчатки. -- Белый халат? -- Ну да. Как у медсестры. Я всегда ношу свежий, белоснежный. Не то что другие сотрудники! Посмотрел бы ты на их халаты! Черные, засаленные, и только когда совсем уж залоснятся, они их стирают. -- Представляю. А Цзянь, наверное, любил, когда одеваются опрятно. -- Он на меня даже не посмотрел. Глядел не отрываясь на фиолетовое пятно за ухом матери. Первый признак, что труп начал разлагаться. Достал из кармана и протянул мне записку от директора похоронного бюро, это было разрешение -- не знаю уж, как он его добился, -- присутствовать в виде исключения при бальзамировании. Я тогда еще не бальзамировала сама. Черт знает, что за блажь на меня нашла, но почему-то я не сказала ему, что я только делаю покойникам прически, а для главной процедуры надо ждать начальника смены. -- Часто у вас допускаются такие наблюдатели? -- Нет, крайне редко. -- Я тебя слушаю и понемногу начинаю понимать этого малого. Готов спорить, что он надушился духами своей матери и ожерелье тоже было ее. -- Молодец, французский аналитик! Голова у тебя варит! Вот только почему ты до сих пор не женился? Все еще влюблен в однокурсницу, которой до тебя и дела не было? Как там ее звали? Какая-то Гора?.. -- Гора Старой Луны. Не смей говорить о ней в таком тоне. Хватит валять дурака, рассказывай дальше. -- На чем мы остановились? -- На том, что ты собиралась бальзамировать его мать. (Вдруг внимание нашего аналитика отвлекли звуки из соседнего номера дешевой гостиницы, в которой он остановился. Завыли трубы, полился душ, запел мужской голос, а потом спустили воду из бачка -- казалось, прямо над головой у Мо загрохотал водопад, старые трещинки на потолке стали расползаться и превратились в язвочки, из которых посыпались хлопья известки. Это придало особый колорит телефонному сеансу психоанализа. Потом нежно зажурчал ручеек -- бачок стал наполняться -- и зашумела стиральная машина. Этот шум вернул Мо на двадцать лет назад, в далекое весеннее воскресенье, словно старая, полузабытая песенка зазвучала у него в голове. Он увидел Бальзамиров-щицу, ее жениха и всех обитателей двора, столпившихся около общественного крана, перед которым стояла новехонькая, купленная к свадьбе стиральная машина. Первое семейное приобретение. Будущие супруги смотрели, как в машину наливается вода, и одно это зрелище переполняло счастьем их души. Мо вспомнил, что в ту пору в городе с восьмимиллионным населением еще не было такси, так что гордая пара добиралась до дома пешком, он вел велосипед за руль, она подталкивала сзади. А на багажнике ехала привязанная веревками из рогожи стиральная машина марки "Восточный ветер", продукция одноименного местного завода. То было великое событие, достойное войти в анналы двора, в котором проживали несколько сот семей медицинских работников. Бурные аплодисменты! Толпа детей и взрослых, по большей части врачей, в том числе нескольких светил, сгрудилась вокруг машины. Одни громко восхищались, другие интересовались, сколько она стоит и как действует. Уступив многочисленным просьбам, владельцы агрегата согласились устроить публичную демонстрацию. Бальзамировщица пошла за грязным бельем, а Цзянь тем временем подключил машину к уличному крану. Мо тоже был там и испытывал такое чувство, как будто присутствует при запуске космического корабля. Цзянь нажал на кнопку пуска, красные и зеленые лампочки замигали над круглым окошком, сквозь которое было видно, как промокло и завертелось белье, как заплескалась, ритмично поднимаясь и опускаясь, вода, как вскипели и радужно заискрились под весенним солнышком пузырьки мыльной пены. Бальзамировщица, повиснув на руке Цзяня и восторженно ахая, обходила, осматривала и ощупывала машину со всех сторон. Между тем белый корпус трясся все сильнее и сильнее и временами ревел, как самолет перед взлетом. Наконец затихли последние конвульсии, и демонстрация завершилась открытием люка. Жених и невеста опустились перед машиной на колени и на глазах собравшихся торжественно извлекли выстиранную одежду -- вещи невозможно было узнать, безжалостный "Восточный ветер" изодрал их в клочья.) -- Если б ты видел, до чего ужасно выглядела его мать. Когда я подошла к ней, меня так и передернуло. Дело не в том, что лицо стало серым, к этому я уже привыкла, но оно было так искажено, как будто она умирала в приступе дикой ярости, мускулы застыли в какой-то злобной гримасе -- странно и страшно! Выпученные глаза, оскаленный рот, десны наружу... ну прямо лошадь, под копытами которой разорвался снаряд: дым, порох, земля разлетаются в разные стороны, и она дико ржет. Цзянь сдавленным голосом, сквозь рыдания, объяснил, что его мать была лингвистом и умерла где-то на границе с Бирмой, где изучала бесписьменный язык какого-то архаического племени с матриархальным строем. Она хотела доказать, что большая часть лексики этого языка происходит от древнекитайского эпохи Борющихся царств (Эпоха Борющихся царств -- период междоусобных войн с V по III в. до н. э), еще до первых императоров. Ее доставили в местную больницу, и в предсмертной агонии она выкрикивала слова этого неизвестного наречия. Даже не слова, а корни слов, какие-то странные нагромождения слогов, отдельные гласные, взрывные согласные. -- Ну, лингвистика лингвистикой, а что показало вскрытие? -- Причин смерти могло быть две: редкая тропическая болезнь или же отравление ядовитыми растениями или грибами -- печень буквально развалилась на кусочки под пальцами патологоанатома. Цзянь выглядел таким потерянным, подавленным горем и всеми похоронными процедурами. Он, бедненький, был совсем один. - А отец? Он ведь, кажется, тоже лингвист? - Он работает в Пекине. Родители Цзяня развелись в конце шестидесятых. Мать вырастила его одна. И Цзяню непременно хотелось, чтобы в гробу у нее было нормальное, достойное крупного ученого выражение лица, а не эта дьявольская гримаса. Тело доставили самолетом, но оно уже начало разлагаться -- я так ему и сказала. Когда я опускала покойной веки -- профессиональный рефлекс, -- то заметила на шее и висках синеватые пятна. Я сказала Цзяню, что дорога каждая минута. Работники, которые перевозят трупы, ушли вместе с начальником смены, а грузовые лифты закрыты на цепь с замком, так что нам пришлось самим тащить его мать на второй этаж, в бальзамировочную, и обкладывать льдом. Мы подняли завернутое в одеяло тело -- оно совершенно окоченело, -- я за плечи, Цзянь за ноги, и кое-как, спотыкаясь, понесли к лестнице. Цзянь молчал и вообще казался не в себе. Шел неуверенно, каким-то деревянным шагом. Ему было очень плохо. Чтобы ухватиться покрепче, он надел жемчужное ожерелье на шею, по щекам его текли слезы. До лестницы было недалеко, но с каждым шагом тело как будто наливалось тяжестью и свисало все ниже. Дважды за этот короткий путь мы останавливались, чтобы я могла отдохнуть. И я постоянно чувствовала аромат его духов. Во время одной из таких передышек я, выбившись из сил, присела на корточки спиной к стене и положила голову покойной себе на колени. Закрыла глаза и так застыла. Цзянь был тут, совсем рядом, но я его не видела, не слышала его голоса и его дыхания, а только впивала этот гераниевый запах... была еще примесь розы и мускуса, но почему-то она стала слабее, чем сначала. Скажешь, субъективное ощущение? Может быть. Но я погружалась в этот аромат, он пропитал все мои поры. Это было похоже на сон: вот я сижу и держу на коленях голову трупа, а вот закрываю глаза и чуть не задыхаюсь от насыщенного запаха герани... еще немножко -- и сама превращусь в длинный изящный плод герани. Ты его когда-нибудь видел? Как бы его описать? Он похож на клюв белого журавля, такой же изысканный изгиб. -- По лестнице вы тоже несли тело вдвоем? -- Нет. Лестница бетонная, крутая и, главное, очень узкая. Когда мы дошли до нее, Цзянь сказал, что будет удобнее и проще, если он понесет свою мать один. Сначала он попробовал взять ее на руки -- знаешь, как в кино, когда молодой муж после свадьбы подхватывает счастливую новобрачную и легко взбегает со своей ношей по лестнице в спальню. Но у Цзяня так не получилось. Видимо, ему было слишком тяжело. Он не мог идти. Тогда он попросил меня помочь ему взвалить тело на спину. Тут-то я и увидела, что щеки покойной провалились еще больше, а кожа совсем посерела. Началось расслабление мышц, значит, скоро отвалится нижняя челюсть и работать с лицом будет страшно трудно. Я подвязала челюсть салфеткой. При свете голой лампочки на лестничной клетке было видно, что глаза опять открылись и смотрели прямо вперед, но выражение их изменилось: вместо злобы и ненависти в них теперь стояло такое отчаяние, такая тоска, что все во мне перевернулось и я отвела взгляд. Что это был за подъем! Глядя на Цзяня, я думала, что нет для человека более тяжелого бремени, чем тело мертвой матери. Цзянь преодолевал ступеньку за ступенькой. Икры его дрожали от напряжения, кожа на щиколотках так обтягивала косточки, что едва не лопалась. Но он упорно карабкался вверх. Вдруг ожерелье, висевшее у него на шее, лопнуло, бусины посыпались на узкие ступеньки и с хрустальным звоном запрыгали по бетону. Я шла несколькими ступенями ниже, так что мне ничего не стоило вытянуть руки и наловить полные пригоршни летящих жемчужин. Неожиданно сверху раздался оглушительный хохот -- я вздрогнула и подняла голову. Цзянь смотрел на меня через голову матери и давился от смеха. Через минуту он пришел в себя, пробормотал извинения и, тяжело переваливаясь, двинулся дальше, а застрявшие у него в волосах и в складках свитера жемчужины при каждом шаге соскакивали и плясали вокруг меня -- ужасно красиво. (Мо вспомнился другой звук, не столь мелодичный и хрустальный, как звон скачущих по бетону жемчужин. Бульканье стиральной машины, снова запущенной, к великой радости Бальзамировщицы, ее жениха и дворовых зевак, ровно через неделю после первой неудачной попытки, в следующее воскресенье. Молодая пара вернула растерзавший все белье "Восточный ветер" на завод-изготовитель, а неделю спустя привезла новую машину тем же порядком: на багажнике велосипеда, который один вел за руль, а другая подталкивала сзади. Хотя уже стемнело, их появление вызвало во дворе еще больший фурор, чем в прошлый раз. Говорили, что даже отъявленный скупердяй врач с первого этажа, жертва нервного тика, который случался у него от трех до трех тысяч раз в день, расщедрился и протянул из окошка удлинитель, куда включили 5оо-ваттную лампу. Подвесили прямо над колонкой, около которой красовался новенький агрегат марки "Восточный ветер". Восторженные зрители не только толпились вокруг машины во дворе, но и глазели из окон, точно с театральной галерки. Парни швырялись петардами в девушек, которые по такому случаю выскочили из дому с мисками в руках, не доужинав и угощая друг дружку. Атмосфера была самая праздничная: смех, крики, споры, шуры-муры. Все грязное белье Бальзамировщицы пошло в расход еще неделю назад, поэтому ей не осталось ничего другого, как только загрузить в машину чистую одежду, что она и сделала у всех на глазах, храбро улыбаясь. Машину включили, жених с невестой взялись за руки и стали с умилением наблюдать через круглое окошечко, как кувыркаются в мыльной пене синие куртки, цветастые блузки, поплиновые юбки, жакетки, а также пара джинсов, пара расклешенных брюк, которых никто ни разу не видел на хозяйке, и множество белых фирменных футболок -- похоронное бюро премировало ими сотрудников. Время стирки постепенно подходило к концу, как соната -- к заключительной ноте. Нервы публики напряглись до предела -- все помнили тот адский рев взбесившегося самолета, который предшествовал трагическому финалу первой демонстрации. Лампочка раскачивалась на ветру и попеременно украшала лица зрителей желтыми и багровыми бликами или серыми тенями. Владельцы машины, понятно, волновались больше всех, но держались мужественно и, избегая устремленных на них десятков пар глаз, сосредоточенно глядели на запотевшее и забрызганное изнутри окошко. Все вроде бы шло хорошо. Барабан продолжал ритмично крутиться, хорошо смазанный механизм урчал в глубоком баритональном тембре. Напряжение толпы ослабло. И все-таки "Восточный ветер" снова проявил вероломство. Положенное время истекло, а машина, как упрямый осел, не желала останавливаться. Прошло десять, пятнадцать минут, некоторые стали расходиться, остальные недовольно загомонили. Кто-то схохмил, что завод вместо стиральной машины подсунул машину для зомби, и все покатились со смеху. Мо видел, как Бальзамировщица тоже попыталась засмеяться, но не смогла. Лицо ее пылало. Насмешки сыпались на жениха с невестой со всех сторон, и те, как под ударами, вжимали голову в плечи. К тому же в желтом конусе электрического света замельтешили дождинки. Через несколько минут двор опустел. Сквалыга-врач, верный себе, забрал лампочку (зря только жег!) и, дергая ртом и левым глазом, потребовал, чтобы Бальзамировщица заплатила ему за расход электричества. Дождь разошелся и хлестал по корпусу машины, она же продолжала наяривать в темноте, словно предаваясь гнусному самоублажению. Мо из-под навеса дома напротив видел сквозь дождевую завесу, как мигают изумрудные и рубиновые огоньки. Неумолимый, бесчувственный, дикий монстр дебоширил и пел под ливнем, причем баритон перешел теперь в напористый, самовлюбленный тенор. Из соседних окон сначала послышались одиночные возгласы, а потом хлынул поток возмущенных криков и брани по адресу Бальзамировщицы и ее жениха. Они же стояли у колонки, вдвоем под одним зонтиком, который держал Цзянь, и обреченно смотрели на упрямую машину, струи дождя и ручьи под ногами. Какой жестокий удар! Когда наконец дверца щелкнула и открылась, когда из машины достали и осветили дрожащим лучом карманного фонарика белье, оказалось, что все вещи до единой снова изорваны в клочья.) - Я тебе уже говорила, что в то время я еще не бальзамировала, а только причесывала покойников. Препарировать и заниматься косметикой мне до тех пор ни разу не приходилось. Поэтому, скрыв истину, я, как ты догадываешься, оказалась в ужасном положении. Я уложила мать Цзяня на холодильный стол и стала тщательно, медленно разбирать ее волосы -- надеялась, что начальник и остальные вернутся наконец со своего баскетбола. Надо сказать, волосы, несмотря на возраст покойной, были великолепные. Не особенно густые, с проседью, но такие шелковистые! Я их промыла, высушила, расчесала прядку за прядкой и уложила в шиньон: Цзянь сказал, что такую прическу она делала по торжественным случаям -- в день рождения, праздники, Новый год. У нее была длинная красивая шея, и ей нравилось смотреть на нее в зеркало. Прическа ей действительно шла -- придавала интеллигентный, едва ли не аристократический вид. Хотя, конечно, выражение лица изменить не могла. Как бы тебе сказать? Помню, было просто больно смотреть, как она лежит, такая вот изуродованная, и, кажется, страдает от какой-то нескончаемой пытки. Начальник и все прочие никак не возвращались, и я решилась сыграть роль до конца. Настало время действовать. Пути назад уже не было. -- Ты полюбила его с первого взгляда? -- Да, наверное... Может, на сегодня хватит? -- Нет-нет. Расскажи хотя бы, как ты вышла из положения. В двух словах. Открой профессиональную тайну. -- Ну, хоть я сама никогда не пробовала, но теоретически знала что и как. Сначала внутривенно вливается формалиновая смесь. Это совсем не то, что переливание крови. Надо рассечь ногу и ввести катетер, через который специальным насосом раствор вводится в тело и выводится из него. Этот надрез всегда делает сам начальник. Я иногда бывала рядом с ним -- помогала привести покойника в порядок или подавала инструменты, но каждый раз отворачивалась -- из какого-то инстинктивного, непреодолимого отвращения. Не к мертвецам - к ним-то я давно привыкла. А к начальнику. У него были такие белые, бескровные руки... брр! А ногти длинные, острые -- прямо вампир из фильма ужасов! Но главное даже не это, а омерзительный запах. От него всегда разило спиртным. Я не трезвенница -- за столом, по праздникам не прочь и сама немножко выпить. Но, понимаешь, бальзамирование -- последняя услуга, которую можно оказать человеку на этом , свете, последнее, чем можно его порадовать. И меня просто тошнило от запаха винного перегара, пусть даже не очень сильного. А вот теперь, когда надо было первый раз самой сделать надрез, я пожалела, что не наблюдала повнимательнее. Было страшно: вдруг ошибусь, вдруг не получится -- вот кошмар! Дрожа от страха, я готовила инструменты, раствор и насос -- довольно старый, немножко ржавый, но еще вполне исправный. Потом засучила покойной левую штанину до колена -- обнажилась ледяная тонкая голень, сплющенная, оттого что долго оставалась в одном положении. Неловко и неуверенно я разрезала скальпелем кожу крест-накрест. Потекла густая, как пюре, кровянистая жидкость. Цзянь позеленел и закрыл глаза, ему стало дурно. Вдруг мне послышался шум внизу, на первом этаже. Я уж подумала, что это шаги начальника, который, на мое счастье, вернулся и сейчас поднимется сюда. Я побежала ему навстречу. Это было такое облегчение! Я бы с радостью призналась начальнику, что взялась не за свое дело, и пусть отругает или накажет. Я спустилась по лестнице и дошла до самой двери. В коридоре было темно, слабо освещенная дверь закрыта. Нигде никого. Скоро должно было совсем стемнеть, тогда ничего не будет видно. В коридоре дуло, пробирал холодный, как нога усопшей, сквозняк. Было страшно неуютно от гулкого эха моих одиноких шагов по лестнице и мраморному полу, от теней по углам, я испугалась даже собственного отражения в зеркале. Меня так и подмывало открыть дверь на улицу и удрать, ни слова не сказав клиенту, или сбегать на баскетбольную площадку за выпивохой-начальником. Но я совладала с собой и вернулась наверх, понятия не имея, что делать дальше. В бальзамировочной я сказала Цзяню, что мне послышалось, никто не пришел, и что, если он поможет мне повернуть тело, мы продолжим, а потом поставим катетер. Он спросил разрешения почитать матери стихи по-английски -- это она научила его этому языку, когда он был маленьким, а теперь он изучал его в университете, причем не просто занимался им день и ночь, а отдавался ему как единственной страсти в своей жизни. Он так робко попросил, что я не смогла отказать. И он начал декламировать громким голосом, довольно приятным, с женственными интонациями. Как ты знаешь, я по-английски ни бум-бум, но стихи были очень красивые. Красивые и грустные. Дрожь унялась, моя рука окрепла, скальпель послушно делал надрезы в нужных местах, операция протекала нормально под аккомпанемент странных, каких-то волшебных звуков. Цзянь сказал, что это старинная ирландская песня из романа Джойса. Я спросила, про что она, и он перевел, а мне так понравилось, что я записала на память. Если хочешь, могу рассказать: Бом-бом! То колокол звонит Матушка, прощай! Схороните на старом погосте меня, Где могила старшего братца. Черный гроб, а за ним чередою Белых шестеро ангелов Божьих, Двое плачут-рыдают, два молитву читают, Два других унесут мою душу. Кожа покойной чудесным образом розовела, по мере того как по венам разливалась жидкость, которую Цзянь накачивал ржавым насосом. Он сменил меня, позабыв о своем Джойсе. Я же принялась чистить его матери зубы. Помню, у нее, как и у сына, два передних неплотно сходились. Не прошло и часа, как расслабились руки и подбородок. Жуткая гримаса исчезла, лицо расправилось. Черты снова обрели спокойствие, какое пристало серьезной даме-лингвистке, и казалось, что это радует усопшую. Китайско-бирманский диалект ее больше не терзал. Увидев, каким приветливым стало лицо матери, сын захотел сделать ее еще прекраснее. Я согласилась, и он пошел за косметикой, а меня оставил наедине с покойной. Ну, я сидела, глядела на нее и не заметила, как заснула. Когда же проснулась, шел дождь. Не знаю, что произошло за время, пока я спала, но что-то во мне изменилось. Все вокруг казалось таким прекрасным, даже шум дождя звучал как музыка. Мне захотелось запеть древнюю песнь плакальщиц, она вдруг зашевелилась в памяти, зазвучала в мозгу, запросилась наружу. При моей работе, ты же понимаешь, чего-чего, а похоронных песен я наслушалась. И до самого прихода Цзяня я пела. Цзяню песня очень понравилась, особенно ритм, как он сказал, светлый, сияющий. Он попросил меня спеть что-нибудь еще. А сам открыл шкатулку, обтянутую темной лакированной кожей, и я, не переставая петь, сначала взяла карандаш и слегка, словно лаская, коснулась век покойной -- подвела глаза тонкой-тонкой линией, потом нанесла на губы коралловую помаду с блеском и подкрасила ресницы французской тушью. А Цзянь надел ей на шею золотое колье с сапфиром. Его мертвая мать, можно сказать, похорошела, на губах ее заиграла улыбка. -- Я думаю, в тот день он тебя полюбил. -- Я тоже так думала, но ты, ученый психоаналитик, знаешь не хуже меня, что гомосексуалист не может спать с женщиной. Иначе Цзянь не выбросился бы из окна вечером после свадьбы и я не осталась бы вдовой, девицей-вдовой. -- Да, правда. -- Такая история. 3 Маджонг! Маджонг! Телефонный сеанс психоанализа закончился около полуночи. Не зря, не зря Мо потратил несколько месяцев, изъездил вдоль и поперек обширную провинцию на юго-западе Китая! Сколько обманщиц, сколько I прикидывающихся невинными девушками проституток прослушал он за время этого мрачного кастинга и уж думал, что безнадежно заплутал в черном коридоре, не чаял что-то найти и только постоянно все терял: в поезде у него украли чемодан, на рынке портсигар, в гостинице часы, а в караоке-баре куртку. И вдруг в конце туннеля блеснул свет: его старая знакомая и соседка Бальзамировщица, как оказалось, все еще хранила, девственность. Положив трубку, Мо в безотчетном порыве не просто отошел, а отпрыгнул от телефона. Тело его оторвалось от пола и воспарило на облаке счастья. Приземлившись на кровать, он больно ударился обо что-то твердое. Это был фарфоровый чайник, купленный утром на базаре. От удара чайник разбился на кусочки, но отличное настроение Мо не пострадало. Он вспомнил, что когда у его бесполого аналитика Мишеля, похожего на типичного француза из средненького французского фильма, случалось что-нибудь особенно хорошее, он шел в ближайшее бистро и ставил всем выпивку. Мо решил последовать его примеру и несмотря на поздний час оделся и вышел из номера. Впервые стены гостиницы, ни одним окошком не смотрящей на улицу, огласились его веселым свистом -- он насвистывал песенку Сержа Гензбура. Со словами "Да здравствует любовь!" он положил свой ключ на стойку, снабженную деревянной вешалкой с пронумерованными крючочками, и послал воздушный поцелуй коридорному. (Это был студент, который подрабатывал в гостинице в выходные и по ночам. Каждый вечер, начиная си часов, он обходил номера и предлагал клиентам девушек. Кроссовки "Найк" замирали у двери, студент стучал по ней пальцем, как по клавише компьютера, и звонким мальчишеским голосом выговаривал: "Пришла любовь!" Он был самым образованным и самым бесполезным из местных помощников Мо в его злополучных поисках девственницы.) Мо вышел на главную улицу города. Фонари, из экономии, были выключены, зато вовсю сияли яркие, ослепительно белые, голубые и розовые неоновые вывески парикмахерских салонов. Работа в них кипела, накрашенные девицы, официально именуемые парикмахерами, стояли или сидели посреди салона перед включенными телевизорами в соблазнительно облегающем белье. Игривыми голосами с акцентом отдаленных провинций они зазывали Мо, принимали томные позы. Еще были открыты ночной ресторанчик и пара аптек, специализировавшихся на продаже афродизиаков, в их освещенных витринах красовались свившиеся клубками живые змеи, крабьи панцири, муляжи оленьих и носорожьих рогов, причудливые растения и волосатые корни женьшеня. Мо брел по пустынной в этот час улице, минуя все новые и новые парикмахерские салоны и подвергаясь атакам неоновых лучей и бойких девиц. В самом конце улицы возвышались трубы частного кирпичного завода, процветавшего благодаря строительному буму. В лун- ном свете сновали, как муравьи, скрюченные фигурки рабочих, которые закладывали кирпичи для обжига в печное жерло или вытаскивали готовые; они выкатывали груженые тачки, останавливались глотнуть воздуха и спешили снова нырнуть в ненасытную черную пасть; а в ночное небо поднимались из труб клубы белесого дыма. Мо зашел в чайную напротив завода. Он уже бывал здесь -- один из местных провожатых приводил его неделю назад. Поиски девиц и там не увенчались успехом, но Мо приглянулись и высокая черепичная крыша, и открытые терраски, и низенькие деревянные столики с весело поскрипывающими бамбуковыми стульями, и влажный черный земляной пол, усеянный арахисовыми скорлупками, шелухой от семечек и окурками; и уютный, домашний, напоминающий детство запах. Больше всего ему понравилось, как подают чай: официант наклонял медный чайник с тонким блестящим носиком метровой длины, и прямо в вашу фарфоровую чашку на металлическом блюдце водопадом лилась струя кипятка; когда же чашка наполнялась до краев, причем мимо не попадало ни капли, официант накрывал ее белой фарфоровой крышкой, которую держал кончиками пальцев. Однако на этот раз Мо постигло разочарование: чайной больше не было, вместо нее открылась бильярдная, где в густом табачном дыму толпилось множество народу. Игроки то отступали в тень, то наклонялись над зеленым сукном и ударяли по шарам слоновой кости, так что они сталкивались, катились к бортам, сталкивались снова... а с потолка свисали широкие абажуры. Все как в дешевом вестерне шестидесятых годов: фальшивый антураж, плохая игра, дрянное освещение, даже стук шаров какой-то ненастоящий, слишком гулкий, точно записанный в студии неумелыми шумовиками. Мо подошел к стойке походочкой Клинта Иствуда. Впервые в жизни ему захотелось шикануть по-ковбойски, поставить по стаканчику всем присутствующим, причем уже не по случаю своей личной радости, а просто так, проникнувшись духом "американского империализма", и он осведомился у бармена о прейскуранте. Цены на крепкие напитки, вполне, впрочем, умеренные, ошеломили его, и он спросил, сколько стоит местное пиво, одновременно прикидывая количество игроков в зале. Подсчет оказался столь впечатляющим, что, прежде чем бармен успел ответить, он выскочил, не заказав ни капли. -- Гора Старой Луны, любимая моя! Клянусь ради тебя быть разумным и бережливым! -- громко воскликнул он и не солоно хлебавши пошел прочь из города, к морю, осторожно обходя кучи мокрого мусора. Он перешел через мост и зашагал вдоль лениво текущей темной реки, над которой раскинулось угольно-черное небо и блестел серебристый лунный диск. Еще не добравшись до бухты, где водились крабы, он уже почуял прохладный запах моря. Знакомый, но все равно удивительный запах: как будто свежий ветер донес до него женское дыхание. Показались домишки, вернее бараки на сваях, где жили ловцы крабов -- крестьяне из нищих деревень. Слышался детский плач, заунывный лай бродячих псов. Ветер стихал. В лабиринте расставленных для просушки сетей запуталась ночная бабочка. Мо опустился на четвереньки и подполз к ней поближе. Хрупкое создание вздрогнуло и забило пурпурными в серых прожилках крылышками -- Мо услышал их трепетанье. Крохотное вытянутое тельце в панике задергалось в складках сетей. -- Не бойся, милая, -- сказал Мо бабочке. -- Я сам только что бился так же, как ты, и насилу вырвался из сетей китайского правосудия, коварно расставленных и хитроумно переплетенных. Он выпустил бабочку и с удовольствием следил, как она улетает с еле слышным стрекотом, как крохотный вертолетик. "За тысячи километров отсюда, -- подумал Мо, -- спит сейчас в своей камере другая нежная узница, моя дорогая Гора Старой Луны. Бедная ты моя, ты и на воле плохо засыпала, как же тебе спится там, в тюрьме, на голой циновке, в одной полосатой тюремной робе?" Щеки Мо пылали, кровь стучала в висках. Он снял ботинки -- ступни тоже были горячие, -- сделал несколько шагов по зернистому песку, а дальше побрел по мелководью -- в том месте, где река впадала в море, разлилось тускло-серое озеро. Мо наклонился, смочил лицо -- вода была тепловатая. Он вернулся на сухой песок, разделся, аккуратно снял часы, спрятал их в носок, а носок засунул в ботинок. Потом связал одежду в тюк, поднял его повыше, задрав тощие руки, и пошел по воде к торчавшей неподалеку от берега скале. Под ногами колыхались густо-изумрудные водоросли. Попадались острые камни. Крепкий морской ветер хлестал в лицо, едва не сорвал с Мо очки, зато остудил кровь. Мо осторожно переставлял ноги. Он знал, что тут кишмя кишат здоровенные крабы с жуткими клешнями и белейшим мясом, которое славится как мощный афродизиак. Их не видно, но они тут, на дне, в мокром песке, под камнями, прячутся в скалах -- во всех расселинах и ямках, где скапливается вода, охотятся на голые ноги; Мо чудилось, будто они перешептываются, обсуждают, как бы получше вцепиться. "Когда-нибудь я вернусь сюда с Горой Старой Луны, -- думал он. Усажу ее в надутую резиновую камеру и буду толкать вперед, чтобы крабы не хватали ее за ноги. Так и вижу, как свисают ее прекрасные маленькие ножки, а на ступнях -- корочка из песка и ракушечника. Так и слышу, как она весело вскрикивает и ее голосок разносится над водой. Это будет замечательно -- видеть ее снова на свободе, смотреть, как она, обхватив руками камеру, катается на пенистых волнах -- то вверх, то вниз! Она возьмет с собой фотоаппарат и будет снимать смуглых рыбаков тяжелую работу, жалкий быт самых бедных людей в Китае, если не на всем белом свете. А я буду записывать сны взрослых и детей. Расскажу им о теории Фрейда, об эдиповом комплексе, ее квинтэссенции... то-то будет забавно глядеть, как они изумленно галдят и трясут головами". Казалось, повсюду на волнах плавно покачиваются какие-то светлячки. Это были крохотные, сливавшиеся с темнотой лодчонки, в каждой сидело два человека: один греб, и над головой его висела ацетиленовая лампа, другой держал сеть. Силуэты то совсем растворялись, то вырисовывались яснее, когда суденышко поднималось с очередным валом прибоя, который с шумом набегал и обрушивался на берег, а потом выдыхался, сникал и отползал. А вокруг тишина, покой, мерное дыхание моря. То был час, когда рыбаки выбирают сети. Между тем сзади, на берегу, послышался шум мотора. На песке остановился автобус, из него высыпали мужчины и женщины, вероятно, они специально приехали, чтобы попробовать здешних чудодейственных крабов. Не успели они выйти, как кто-то из мужчин громко потребовал крабов: самых мелких, с самым беленьким и самым возбуждающим мясом. Может, это гид-переводчик? Интересно, откуда туристы? Из Японии? С Тайваня? Из Гонконга? Мгновенно был развернут ресторан под открытым небом. Расставлены у кромки воды литые пластмассовые стулья и столики, над ними развешаны цветные лампочки. Несколько молодых ребят -- наверное, помощники повара -- зашли в воду и стали окликать рыбаков, чтобы те привезли свежевыловленных крабов. Поначалу, среди суматохи, Мо не мог определить, кто же такие эти ночные гости. Но когда они расселись и на каждом столике закипела игра в маджонг, он понял, что это китайцы. Китай -- империя маджонга. Миллиард заядлых игроков. Кто бы еще затеял игру в маджонг, не желая упустить ни минуты, хотя всего-то надо было подождать, пока сварятся на пару крабы. Когда же кто-то, наверное водитель, вернулся к автобусу, сел на песок и заиграл на губной гармонике мотив китайской революционной песни шестидесятых годов, сомнений и вовсе не осталось. У тебя в тюрьме нет губной гармоники. Это запрещено. И крабов там не дают, только кусочек-другой свинины с ноготок величиной два раза в неделю: по средам в липкой тушеной капусте, а по субботам в жидкой капустной похлебке. Сплошная капуста. Капуста вареная, капуста тушеная. Капуста квашеная и маринованная. Капуста тухлая и червивая. Капуста с песком. Капуста с волосами. Капуста с ржавыми гвоздями. Капуста. Вечная капуста. Маджонга в тюрьме тоже нет. Во время свидания ты рассказала мне, что единственная игра, в которую вы играете в камере, называется "писи госпожи Тянь", в честь женщины-врача, сидящей за непреднамеренное убийство, у которой из-за венерической болезни затруднено мочеиспускание. Каждый раз, когда она присаживается над парашей, ее окружают охваченные спортивным азартом сокамерницы, ждут, выделит ли ее несчастный мочевой пузырь порцию мутной пахучей жидкости, и заключают пари: получится или нет. Чаще всего спорят на те самые бесценные кусочки свинины. Все замирают. Напряженно ждут. Если попытка оказывается неудачной, ставившие на то, что госпожа Тянь не сможет помочиться, прыгают от восторга и заранее причмокивают, словно жуют вожделенные комочки мяса. А те, кто ставил на положительный результат, подступают вплотную к больной и кричат: "Ну! Давай! Потужься! Расслабься!" -- как будто она рожает. У бедной женщины выступают слезы. Она стонет, кричит. Когда же несколько капель все-таки падают в ведро, этот слабенький, еле слышный звук возвещает, что Бог перекинулся в другой лагерь, к ликованию одних и отчаянию других. Помню, когда я в первый раз переступил порог твоей тюрьмы, меня поразила огромная черная надпись на бесконечно длинной белой стене с колючей проволокой поверху. "Кто ты? Где ты? Что ты тут делаешь?" -- прочитал я и вздрогнул. (Ты -- моя Гора Старой Луны, 36 лет, не замужем, фотокоррепондентка, продала в европейскую прессу сделанные тайком снимки, на которых китайская полиция пытает задержанных. Ты в женской тюрьме города Чэнду, ждешь приговора суда.) Море успокоилось, волны заманчиво трепетали перед Мо. Он слез со скалы и осторожно скользнул в воду. Но очки мешали плыть. Он вернулся и спрятал их в карман брюк, которые оставил на выступе. Хотел было нырнуть прямо оттуда, но не решился и вместо этого снова спустился и бросился в воду спиной вперед. До середины лагуны он добрался не скоро, поскольку плыл раздумчиво, не спеша, в собственной, далеко не спортивной манере. Руки его сгибались и выпрямлялись, делая широкие, медленные, как движения тай-цзи (широко распространенная оздоровительная гимнастика), гребки, а ноги двигались едва-едва, в ритме старинных стихов танской эпохи (Имеется в виду время правления династии Тан (VII--X вв.)), который прекрасно гармонировал с ночным сумраком, вечными звездами и ровным таинственным ропотом волн. Этот звук напоминал Мо одну сонату Шуберта, которую он вообще-то страшно не любил за навязчиво повторяющиеся аккорды, но под пальцами русского пианиста Рихтера -- настоящего поэта! -- она обретала гипнотическую силу. Вдруг он услышал резкий, но какой-то придушенный вскрик. Кажется, голос был женский, хотя точно сказать было трудно. Однажды в университетские времена, когда у нас было занятие в бассейне, ты посмеялась над тем, как я плаваю. В несколько сильных лягушачьих рывков обогнала меня, а на обратном пути, поравнявшись со мной, сказала: "Как это ты ухитряешься так медленно плыть? Тащишься, как старуха с забинтованными ногами". Ты вылезла на бортик и передразнила меня перед всеми -- изобразила, как я двигаюсь. С точеного тела стекали струйки, на гладкой коже были заметны трогательные пятнышки -- полустершиеся следы ветрянки. Потом ты села и заболтала своими ослепительными ножками в зеленоватой воде бассейна. А я, униженный и неловкий, подошел к тебе и сказал, что умею передразнивать только обезьян, научился в горах, где был на перевоспитании, там их водилось очень много. Обезьян то есть. Но ты не поверила ни единому слову, моя недоверчивая, озорная красавица, моя гордячка. Ты рыбкой нырнула в бассейн и поплыла. Темная зыбкая масса прилива колыхалась под туманной луной, Мо было трудно плыть против волн в восточную часть лагуны, откуда доносились, словно трепеща на ветру, и летали в открытое море неясные звуки. Кто это? Женщина? Сирена? Что ж, посмотрим, решил Мо. Несколько минут он старался плыть как можно быстрее, пока не увидел -- смутно, без очков -- светящуюся и дрожащую, как живая, точку, которая по мере того, как он приближался, становилась все больше. Лампа в лодке добытчика крабов, сообразил Мо. Странные звуки смолкли. Чем-то эта лодка неуловимо отличалась от остальных: подвесная лампа мигала очень неровно. То вдруг неистово, как в бурю, раскачивалась и дергалась в разные стороны, хотя море оставалось безмятежным, как спящий младенец. То ни с того ни с сего накренялась, будто вот-вот погаснет, то возвращалась в прежнее положение. Мо подплыл уже так близко, что чуть не уткнулся в стелющуюся по воде сеть, но все еще никого не видел в лодке, хотя она непрерывно трепыхалась. Может, это галлюцинация? Мираж? Может, лодку унесло в море, а женщина звала-звала на помощь, пока не испустила дух? Кто она? Рыбачка? Жертва кораблекрушения? Нелегальная эмигрантка? Может, на нее напали акулы? Или пираты? Или убийцы? Мо, китайский Шерлок Холмс, движимый рыцарским духом и гражданской сознательностью, ухватился за борт лодки, но в тот самый миг, когда он готовился залезть в нее, со дна понеслись слабые, похожие на взвизгивания животного звуки. Мо замер. То были не столько вскрики, сколько прерывистое, натужное дыхание двух человек -- мужчины и женщины. От стыда Мо покраснел до ушей и поскорей отцепился: не хватало еще, чтоб его приняли за гнусного типа, который получает удовольствие, подглядывая, как эта парочка совокупляется посреди моря. Пальцы невидимого Рихтера порхали над клавишами. Соната Шуберта сопровождала скрип лодки, трепетавшей от вожделения, наслаждения, человеческой страсти и божественной воли. Соната посвящалась ловцу крабов, нагому морскому принцу в миг экстаза, и его невидимой подруге -- пусть она нищая, оборванная, провонявшая рыбой, но в этот миг она королева темного прибоя. Однажды прошлым летом ночью в моей парижской комнатке собрались гости -- китайские изгнанники по политическим, экономическим и даже эстетическим причинам; облака густого, пряного пара поднимались от двух электрических плиток, на которых стояли кастрюли, и гости церемонно, кончиками палочек, доставали из кипятка креветок, ломтики говядины, овощей, тофу, кусочки бамбука, капусты, душистых грибов и прочей снеди. Как обычно мы, то есть политэмигранты, студенты, уличные художники, один слепой поэт и я сам, спорили, не помню уж о чем именно. Атмосфера накалилась от ругани, и вдруг из электрической розетки брызнули синие искры. Это всех рассмешило. Искры разлетелись в разные стороны. И тогда, в порыве ярости, слепой поэт вскочил, вытащил из портмоне две стофранковые бумажки и, размахивая ими у меня перед носом, крикнул: -- Какое право ты имеешь рассуждать о психоанализе, если ты никогда не спал с женщиной? Все споры как отрезало -- полная тишина! - На! - кричал слепой. -- Бери двести франков, хватай такси и поезжай на улицу Сен-Дени, трахнешь хоть одну девку, а тогда уж рассказывай мне про Фрейда и Лакана! Поэт хотел швырнуть бумажки на стол, но они разлетелись и обе попали в кастрюли, поплавали немного на поверхности красного маслянистого бульона и пошли ко дну. Поднялась дикая суматоха, все кинулись выуживать деньги. Вдобавок ко всему перегорели пробки, и в комнате стало темным-темно. Мо добрался до берега и стал кое-как выкарабкиваться на скалы, где оставил одежду. Особенно неуклюжий без очков, он, пошатываясь, переступал с камня на камень, пока не добрался до широкого выступа и не улегся там, растянувшись во весь рост. Ветер стих, но все же сквозь клеек набегающих волн он снова услышал постукивание костяшек маджонга и звуки губной гармошки. Видимо, беломясые крабы еще не сварились. В мелодии, которую наигрывал водитель, хоть и с трудом, но можно было узнать задорную арию из одной китайской оперы, заведомо не предназначенную для этого инструмента. Мо стал сначала насвистывать в лад, а потом тихонько запел. Гармоника перешла на чувствительную гонконгскую песенку, Мо же, войдя во вкус, свистел и распевал что вздумается, а дойдя до "Игрока в маджонг", так разошелся, что сидевшие там, на пляже за столиками, подхватили хором: Час за часом до утра -- Что за дивная игра! Маджонг! Маджонг! Пусть в кармане ни гроша, Но поет моя душа! Маджонг! Маджонг! Голоса вразброд, фигурки игроков рассыпаны на берегу, а на воде россыпь желтых огоньков -- отражения крашеных лампочек плясали в набегающих с сонным ропотом, украшенных белым кружевцем волнах. Темное облако медленно наползало на луну, и чернильная синева бухты становилась все гуще. Вдруг в памяти Мо прозвучала фраза, сказанная судьей Ди, однофамильцем другого судьи Ди -- героя детектива времен Танской династии, который написал ван Гулик (Имеется в виду Роберт ван Гулик (1910--1967), голландский ученый-востоковед и писатель, автор детективно-исторических романов о мудром судье Ди, жившем в эпоху Танской династии), известный знаток сексуальной жизни в древнем Китае: "О эти косточки маджонга -- гладкие, изящные, словно выточенное из слоновой кости запястье юной девственницы". Мурашки пробежали по спине Мо. Его обоняния коснулся запах вареных крабов: аромат гвоздики, мелко порезанного имбиря, базилика, горных трав и корицы, смешанный с резким соленым дыханием моря. Костяшки маджонга перемешали, сгребли в кучу, отодвинули в сторону, а на их место водрузили дымящиеся блюда, миски с рисом, фужеры и стаканы, которые тут же наполнились китайской водкой, поддельным французским вином и фальшивым мексиканским пивом. Лежа на камне, Мо снова и снова повторял про себя слова судьи Ди: "...словно выточенное из слоновой кости запястье юной девственницы". В мае, за два месяца до кражи чемодана в поезде и за четыре с половиной до той бессонной звездной ночи в крабовой бухте, Мо пришел к судье Ди и принес ему верительную грамоту, читай -- взятку, десять тысяч долларов. Полностью судью зовут Ди Цзянь-гуй. Ди -- это фамилия, обычная в рабочей среде, а Цзянь-гуй -- имя, тоже довольно распространенное среди китайцев, родившихся в1949 году одновременно с коммунистической республикой; оно означает "Партстроительство" -- так называлась торжественная речь, которую Мао произнес на площади Тяньаньмэнь своим дребезжащим контртенором. В начале семидесятых Ди Цзянь-гуй поступил в полицию, которую называют становым хребтом диктатуры пролетариата, прослужил там пятнадцать лет и стал настоящим коммунистом, стрелком отборного расстрельного отряда. В 1985 году, когда развернулась экономическая реформа, его назначили судьей в Чэнду город с восьмимиллионным населением. Получить такой завидный пост -- подарок судьбы! В Китае все и везде, а в суде -- это уж само собой! -- делается за взятку, так что Ди первым делом установил тариф -- тысяча долларов за уголовное преступление. Сумма астрономическая, а по мере того, как все дорожало, он тоже поднимал цену, которая к моменту ареста Горы Старой Луны доросла до десяти тысяч. Дело-то политическое! Наш психоаналитик родился и вырос в этой, дорогой его сердцу стране, пережил культурную революцию, видел все, что творилось тут в последние три десятка лет, и частенько говорил друзьям: "Лучшие и единственные правдивые слова во всем красном цитатнике Мао -- это что 'под руководством Коммунистической партии Китая любое чудо может стать былью'". Но это чудо, совсем уж неслыханное -- взятки судье, -- ошарашило даже его. И все же скрепя сердце он заставил себя выполнить инструкцию адвоката своей возлюбленной. Адвокату было тридцать пять лет, официально он считался независимым, но на самом деле был назначен судьей, негласно состоял в том же суде и между прочим в той же партячейке, что и он. (Вот еще одно чудо, хоть и более скромное, чем предыдущее, зато многое проясняющее, -- и оно тоже покоробило Мо.) Всему городу были известны его черные костюмы от Кардена и ярко-красные галстуки; как-то раз во время судебного заседания неграмотная продавщица, обвиняемая в краже (а адвокат защищал ее работодателя), не выдержала, вскинула голову и выпалила: "Ты на себя-то посмотри! Нацепил на шею женину использованную прокладку!" Он был нарасхват -- из-за пухлой записной книжки, прочных связей с судьями и особого таланта свести накануне процесса за пышным ужином в пятизвездочном ресторане, в отдельном кабинете или за лаковой, под старину, ширмой, судью и обвиняемого в убийстве, чтобы они тихо-мирно договорились (о сроке, который первый завтра присудит второму), наслаждаясь изысканными деликатесами вроде моллюсков-абалон, или привезенных из Сибири медвежьих лап, или блюда под названием "три крика" -- это новорожденные мышата, которых едят живьем, а они пищат совсем как грудные дети. Первый раз, когда их зажимают нефритовыми палочками, второй -- когда окунают в имбирно-уксусный соус, и третий -- когда попадают в рот и их раскусывают: судья своими желтыми зубами или адвокат, слегка распустив алый галстук, своими ослепительной белизны протезами. Дело Горы Старой Луны оказалось весьма сложным, искушенный адвокат решительно заявил, что, коль скоро речь идет о политике, о нанесении вреда международному престижу страны, никакой, самый что ни на есть роскошный ужин тут не поможет и действовать надо "осторожно, методично и терпеливо, поскольку один неверный шаг может все погубить". Он развивал свой хитроумный план, сидя среди кастрюль на кухне родителей Мо. План строился на привычке судьи бегать, как он говорил, "для бодрости", трусцой каждое воскресенье по пустырю, где расстрельный отряд приводил и до сих пор приводит в исполнение смертные приговоры отдельным преступникам или целым преступным группам. Это место, хорошо знакомое и дорогое сердцу бывшего элитного стрелка, находилось на северной окраине города, у Мельничного холма. Адвокат посоветовал Мо отправиться туда и назваться не психоаналитиком, а ученым-юристом, профессором права какого-нибудь крупного китайского университета, который посещает места казни в порядке подготовки правительственного законопроекта. Встречу надо было представить чисто случайной. Мо должен был разговорить ветерана, а когда тот начнет делиться воспоминаниями о своем богатом опыте, записывать каждое его слово, ахая от восторга и удивления. Тонкий расчет состоял в том, чтобы судья согласился принять приглашение на чашку чая. А уж потом, в отдельном кабинете чайного домика, можно будет упомянуть о судьбе Горы Старой Луны и подкатиться с предложением выкупить ее за десять тысяч баксов. В следующее воскресенье Мо надел старый отцовский костюм, проглотил порцию лапши и сваренное матерью крутое яйцо (вообще его родители, скромные младшие научные сотрудники факультета западной медицины, предпочитали из осторожности ни во что не вникать и держаться от политического дела подальше) и вышел из дому. Поймал такси, проехал через весь город и в семь тридцать утра был на Мельничной горе. День едва занялся. Мо шагал под финальные рулады ночного хора жаб, лягушек и кузнечиков, стараясь восстановить в памяти топографию местности, которую когда-то хорошо знал: когда ему было двенадцать лет, он работал тут во время летней практики, помогал революционным крестьянам. Он нашел дорожку, которая, по его предположениям, вела прямо к цели. Раза два-три он чуть не упал -- не оттого, что спотыкался, а оттого, что принимал каждого встречного, независимо от пола, за судью Ди. Лжепрофессора тут же окатывало жаром, как будто по жилам разливалась нечистая от злого умысла, густая кровь. В какой-то момент ему показалось, что он заблудился: пустынные аллеи раздваивались и разбегались во все стороны. Он свернул и пересек раскинувшееся на склоне громадным квадратом кладбище -- ряды кочек-могил. Здесь были захоронены самые нищие из расстрелянных, чьи тела не востребовали родственники; на многих не было ни надгробия, ни даже дощечки с именем и датой -- просто голый земляной холмик. Вдруг раздалось звяканье: на другом конце кладбища, еле видный в тумане, замаячил между могил буйвол с бубенчиком на шее. Мо, которому все мерещился судья Ди, снова всполошился, но только на миг: позади буйвола шли двое. Молодой крестьянин в европейской куртке и закатанных до колен джинсах волочил на плечах деревянную соху, а рядом с ним женщина в юбке и туфлях на массивных каучуковых каблуках катила велосипед. Они ничуть не удивились появлению Мо, указали ему дорогу и спокойно пошли дальше, разговаривая о чем-то своем. Звонкий смех, мелодичное позванивание бубенчика -- идиллическая сцена. О дивное утро! О великая моя социалистическая родина, твой заблудший сын благоговеет перед тобой! К разочарованию Мо, в месте жутких казней не было ничего зловещего. Ни ропота и трепета высокой сухой травы, ни пропитанной слезами, желтой, как плевок больного старика, земли, ни полчищ мясистых белых поганок в тени и сырости под кустами, ни стаи стервятников, кружащих над головой черными точками, снижающихся черными крестами или взмывающих ввысь, хлопая черными крыльями. Самый обыкновенный пустырь. Ничем не примечательный, бесцветный, безобидный. Абсолютно безразличный к человеческим страданиям. Глаза Мо привыкли к полумраку, и он различил двоих мужчин, которые копали яму, бесшумно отбрасывая землю лопатами. "Может, судья Ди придумал себе новую зарядку? -- подумал Мо. -- Или это призраки? Души убиенных вершат отмщение?" В памяти Мо всплыло давно забытое лицо друга детства. Он содрогнулся от ужаса. Чэнь, по прозвищу Белобрысый, его единственный друг, в начале восьмидесятых достиг высокого положения, разбогател, женился на дочери мэра и стал главой фирмы, высоко котируемой на бирже, а три года назад был арестован и приговорен к смертной казни за спекуляцию иномарками. Может, и его расстреляли здесь, на горе? Поставили на колени спиной к холодному дулу винтовки, в нескольких метрах от шеренги? Залп -- и конец... Он слышал, что приговоренным связывали сзади руки особым образом, так, чтобы пул