ним на колени и начали благодарить его с таким выражением, как будто молились Богу... затем, оглядевшись кругом, как бы кого-то отыскивая, они перемолвились несколькими словами и, заплакав, бросились друг другу в объятия. - Боже ты мой, какое кораблекрушение! Сколько же жертв! - Море выкинуло уже семь трупов, прежде чем мы ушли... выброшено также множество обломков, ящиков. Я дал знать таможенникам... они будут там караулить весь день. Если еще кто-нибудь спасется, их пришлют сюда же... Но послушай... мне послышались голоса?.. Да, да, это наши спасенные! И оба, муж и жена, побежали к дверям, выходившим в галерею, между тем как Роден грыз с досады свои плоские ногти, сердито и беспокойно ожидая прибытия спасшихся от кораблекрушения. Вскоре его глазам представилась следующая картина. Из глубины довольно длинной и темной галереи - она освещалась только с одной стороны узкими окнами - медленно приближались три человека в сопровождении крестьянина. Это были две девушки и их отважный спаситель. Роза и Бланш поддерживали с двух сторон молодого человека, который, с трудом передвигая ноги, опирался на плечи девушек. Несмотря на то, что ему минуло уже двадцать пять лет, он казался гораздо моложе. Длинные и мокрые пепельно-белокурые волосы, разделенные спереди пробором, падали на воротник широкого коричневого плаща, в который его укутали. Трудно было бы описать необыкновенную красоту бледного и кроткого молодого лица. В самых лучших своих творениях кисть Рафаэля не создавала ничего прекраснее. Но только такой Божественный художник и мог бы передать грустную прелесть этого дивного лица, чистоту небесного взора, ясного и глубокого, как очи архангела или мученика, возносящегося на небо. Да, мученика, потому что кровавый венец уже опоясывал это прелестное чело. Грустное впечатление производил глубокий рубец, покрасневший от холода, охватывавший его лоб над бровями точно красным шнуром. На руках были также следы глубоких ран, точно следы распятия; такие же раны были и на ногах. Он двигался с таким трудом оттого, что раны раскрылись во время борьбы с морем, когда он спешил на помощь утопающим, ступая по острым камням утесов. Это был Габриель, миссионер, приемный сын жены Дагобера. Габриель был одновременно священником и мучеником, так как и в наши дни есть еще мученики, как во времена цезарей, когда первых христиан бросали львам и тиграм в цирке. И в наши времена храбрые сыны народа, - потому что обыкновенно из них вербуются такие люди, - идут под влиянием бескорыстного и героического усердия, повинуясь святому призванию, во все страны света, чтобы, не страшась ни мучений, ни смерти, распространять святую веру. И сколько из них падают безвестными жертвами варваров в пустынях двух континентов! И этих скромных солдат святого креста, богатых только отвагой и верой, по возвращении не ждут ордена и награды от духовной власти - а возвращаются они редко. Ни пурпур, ни митра не украшают их покрытого шрамами чела, их изуродованных членов: как большинство знаменосцев, они падают не известные никому (*11). В порыве благодарности дочери генерала Симона, когда они пришли в себя, никому не позволяли помочь миссионеру, вырвавшему их из рук смерти и еле державшемуся на ногах. С черных платьев сестер вода бежала ручьями. Их бледные лица выражали глубокую печаль, следы недавних слез виднелись на щеках. Бедные девочки дрожали от волнения и холода и казались совсем убитыми печалью. С потухшими глазами и отчаянием в душе, они думали, что никогда им уж больше не видать их друга и покровителя, старика Дагобера, - так как Габриель именно его и хотел спасти, когда сам чуть не погиб, сорвавшись с утеса; у него не хватило сил на последнее усилие, и волна отнесла в море несчастного солдата. Появление Габриеля было новой неожиданностью, поразившей Родена, который отошел в сторону, чтобы спокойно наблюдать. Но на этот раз новость была столь радостна, что почти сгладила неприятное впечатление, вызванное появлением дочерей генерала Симона. Спасение Габриеля было настоящим благодеянием судьбы, так как для ордена было в высшей степени необходимо присутствие молодого миссионера 13 февраля в Париже. Управляющий и его жена с нежным участием занялись сиротами. - Хозяин... хозяин... хорошие вести!.. - кричал работник, вбегая в комнату. - Еще двоих спасли... - Слава тебе, Господи! - воскликнул миссионер. - Где же они? - спросил Дюпон, направляясь к выходу. - Один сам идет с Жюстеном, а другой сильно ранен, разбившись об утес, и его несут на носилках. - Я пойду устрою его внизу, - сказал управляющий, уходя, - а ты, жена, позаботься о барышнях. - А где же тот, кто может идти? - спросила госпожа Дюпон. - Вот он! - сказал работник, указывая на приближавшегося по галерее человека. - Когда он узнал, что барышень спасли и они ушли сюда, так, несмотря на то, что он старик и ранен в голову, он так быстро пошел, что я еле его обогнал! Не успел крестьянин закончить речь, как Роза и Бланш бросились к дверям, и в это самое время на пороге показался Дагобер. Солдат не мог произнести ни слова от волнения. Он упал на колени и открыл объятия дочерям Симона, между тем как Угрюм скакал вокруг них и лизал руки... Бедный Дагобер не смог перенести волнения, охватившего его при виде детей; покачнулся и упал бы навзничь, если бы его не подхватили... Решено было перенести солдата в соседнюю комнату, и девушки последовали за ним, несмотря на замечание Катрин, что они сами устали. При виде Дагобера Родена передернуло. Он надеялся, что верный покровитель сирот погиб. Габриель, страшно усталый, оперся о стул. Он еще не заметил Родена. В комнату вошел желтолицый человек и направился к Габриелю, на которого ему указал провожавший его крестьянин. На желтолицего успели уже надеть крестьянское платье, и он, подойдя к миссионеру, сказал довольно хорошо по-французски, только с иностранным акцентом: - Принца Джальму только что принесли... он просил позвать вас. - Что говорит этот человек? - воскликнул Роден, приблизясь к Габриелю. - Господин Роден! - произнес Габриель, сделав от изумления шаг назад. - Господин Роден! - воскликнул вновь прибывший, и с этой минуты уже не сводил глаз с корреспондента Жозюе. - Вы... здесь? - сказал Габриель с боязливой почтительностью. - Что вам сказал этот человек? - повторил Роден изменившимся голосом. - Не произнес ли он имени принца Джальмы? - Да, месье. Принца Джальмы, одного из пассажиров английского судна, которое шло из Александрии и потерпело крушение. Этот корабль делал остановку на Азорских островах, где я находился. Судно, которое везло меня из Чарлстона, вынуждено было, вследствие больших повреждений, остаться там. Я пересел на "Белого Орла", на котором ехал принц Джальма. Мы направлялись в Портсмут; оттуда я намеревался возвратиться во Францию. Роден не прерывал рассказа Габриеля, потому что его совершенно ошеломило новое известие. Наконец он решился задать еще один вопрос, хорошо понимая, что ответ будет неблагоприятный: - А вы знаете, откуда этот принц Джальма и кто он такой? - Молодой человек, столь же добрый, как и отважный... сын индийского раджи, изгнанный из владений англичанами... Затем, обернувшись к желтолицему, Габриель спросил: - Как здоровье принца? Как его раны? Не опасны ли они? - Нет, он, правда, очень сильно контужен... но смертельной опасности нет. - Слава Богу! - сказал Габриель, обращаясь к Родену. - Видите, еще один спасен. - Тем лучше! - коротко и властно ответил Роден. - Я пойду к принцу, - сказал покорно миссионер. - У вас нет никаких приказаний? - В состоянии вы будете ехать со мной часа через два или три, несмотря на вашу усталость? - Да... если это нужно! - Нужно! Габриель поклонился и вышел в сопровождении крестьянина, а Роден тяжело опустился в кресло, подавленный всеми этими известиями. Желтолицый человек оставался в углу комнаты. Роден его не заметил. Это был Феринджи, метис, один из трех главарей секты душителей, ускользнувший в развалинах Чанди от преследовавших его солдат. Убив Магаля, он захватил письмо Жозюе Ван-Даэля к Родену, а также рекомендательное письмо к капитану, благодаря которому и попал вместо контрабандиста на "Рейтер". Шеринджи убежал из развалин Чанди раньше, чем Джальма его заметил, и тот, не подозревая, что имеет дело с фансегаром, относился на корабле к метису как к земляку. Роден с застывшим взглядом, с мертвенно-бледным от немой злобы лицом яростно грыз ногти чуть не до крови. Он не видел, как метис подошел к нему и, фамильярно положив на его плечо руку, спросил: - Вас зовут Роденом? - Что такое? - воскликнул тот, подняв голову и вздрогнув от неожиданности. - Вас зовут Роденом? - повторил метис. - Да... что вам надо? - Вы живете в Париже, на улице Милье Дез-Урсэн? - Ну да... но что вам надо, повторяю? - Пока ничего... брат!.. потом очень много... И Феринджи, медленно удаляясь, оставил Родена в состоянии испуга. Этот человек, не боявшийся ничего, невольно был поражен мрачным взглядом и свирепой физиономией душителя. 4. ОТЪЕЗД В ПАРИЖ В замке Кардовилль царила глубокая тишина. Буря мало-помалу утихла, и слышался только отдаленный шум прибоя, грузно обрушивавшегося на берег. Дагобера и сирот поместили в теплых и удобных комнатах второго этажа. Джальму нельзя было перенести наверх: слишком опасна была его рана, и ему предоставили комнату на первом этаже. В минуту кораблекрушения несчастная мать вручила принцу своего ребенка. Тщетно стараясь вырвать малютку из неминуемой смерти, Джальма не смог бороться с волнами и чуть было не разбился об утесы, на которые его выбросило море. Феринджи, успевший убедить принца в своей преданности, остался наблюдать за больным. Габриель, сказав Джальме несколько слов утешения, поднялся к себе в комнату и, ожидая приказаний Родена по поводу отъезда через два часа, не ложился в приготовленную постель. Он слегка задремал в кресле с высокой спинкой, стоявшем у пылающего камина. Эта комната помещалась рядом с комнатами девушек и Дагобера. Угрюм, вероятно решивший, что в таком хорошем замке совершенно излишне караулить Розу и Бланш, улегся у камина, рядом с креслом миссионера. Он отдыхал, растянувшись перед огнем после перенесенных опасностей на суше и на море. Мы не станем утверждать, что он был по-прежнему верен воспоминанию о своем друге, бедном Весельчаке, если не принимать за доказательство верности того, что он яростно бросался на всех лошадей белой масти, чего прежде за ним никогда не водилось. Вдруг дверь в комнату Габриеля тихонько отворилась, и робко вошли молодые девушки. Они поспали и отдохнули, а затем, проснувшись, решили одеться и идти спросить кого-нибудь о здоровье Дагобера, рана которого внушала им беспокойство, несмотря на то, что мадам Дюпон передала им заключение врача, не нашедшего в ней и вообще в состоянии здоровья Дагобера ничего опасного. Высокая спинка старинного кресла скрывала от них того, кто спал в этом кресле, но, видя, что у ног спящего лежит Угрюм, сестры не сомневались, что они нашли как раз самого Дагобера. Девушки на цыпочках подошли к креслу. Но при виде спящего Габриеля они страшно изумились и не смели сделать ни шагу ни вперед, ни назад из страха его разбудить. Длинные волосы миссионера высохли и вились крупными белокурыми локонами по плечам. Бледность прекрасного чела еще сильнее выступала на темно-красном шелке обивки. Казалось, что Габриеля мучит тяжелое сновидение или привычка скрывать свое горе невольно изменила ему под влиянием сна. Несмотря на выражение глубокой тоски, лицо его было по-прежнему ангельски прекрасно и кротко; оно было невыразимо прекрасно... а что может быть трогательнее страдающей доброты? Молодые девушки опустили глаза. Они покраснели и обменялись тревожным взглядом, указывая на спящего юношу. - Он спит, сестра, - тихо прошептала Роза. - Тем лучше, - также тихо ответила Бланш, - мы можем им дольше любоваться! - Идя сюда с моря, мы не смели и посмотреть на него! - Мне кажется, что это он являлся нам в наших сновидениях... - Обещая покровительствовать нам... - И на этот раз он не обманул нас... - Но теперь мы по крайней мере можем его видеть. - Не то что в Лейпцигской тюрьме, где было так темно. - Он снова спас нас сегодня! - Без него мы бы погибли! - Однако помнишь, сестра, в наших сновидениях его окружало сияние? - Да... оно нас почти ослепляло! - Кроме того, он не казался таким печальным. - Но тогда он приходил к нам с неба... а теперь он на земле. - Сестра... что значит этот шрам? Видела ты его раньше? - О нет!.. мы не могли бы его не заметить. - А руки... Смотри, как они изранены. - Но если он ранен... значит, он не архангел? - Почему бы нет? Он мог получить раны, защищая или спасая кого-нибудь. - Ты права... Было бы хуже, если б он не подвергся опасностям, делая добро... - Как жаль, что он не открывает глаз... - У него такой добрый, нежный взгляд! - Отчего он ничего не сказал о нашей матери, пока мы шли сюда? - Мы были с ним не одни... он не хотел... - Теперь мы одни... - А что, если мы его попросим рассказать нам о ней? Сестры переглянулись с трогательным простодушием; щеки их пылали ярким румянцем, девственные груди трепетали под черным платьем. - Ты права... попросим его. - Господи, сестрица, как бьются _наши_ сердца! - заметила Бланш, не сомневаясь, что ее сестра чувствовала то же, что и она. - И как приятно это волнение! Как будто нас ждет большая радость! И сироты, приблизясь к креслу на цыпочках, опустились на колени по обеим его сторонам. Они набожно сложили руки, как на молитву. Картина была очаровательна. Подняв свои милые лица к Габриелю, девушки произнесли тихим, тихим голосом, который был так же свеж и нежен, как и их пятнадцатилетние лица: - Габриель! Поговори с нами о нашей матери!.. При этих словах Габриель сделал легкое движение и полуоткрыл глаза. Прежде чем окончательно проснуться, молодой миссионер в полусне заметил прелестное видение и, не отдавая себе в нем отчета, любовался молодыми девушками. - Кто меня зовет? - спросил он, наконец проснувшись совсем и подняв голову. - Мы! - Роза и Бланш! Пришла очередь покраснеть и Габриелю. Он узнал спасенных им девушек. - Встаньте, сестры мои, - сказал он наконец, - на коленях стоят только перед Богом... Сироты повиновались и встали, держа друг друга за руки. - Вы, значит, знаете мое имя? - спросил Габриель, улыбаясь. - О! мы его не забыли! - Кто же вам его сказал? - Вы... - Я?.. - Когда вы приходили к нам от нашей матери... - Сказать нам, что она вас к нам послала и что вы всегда будете заботиться о нас! - Я?! - удивился миссионер, ничего не понимая в этих речах. - Вы ошибаетесь... Сегодня я увидел вас впервые... - А в наших сновидениях? - Да, вспомните, во сне? - В Германии... три месяца тому назад... Посмотрите на нас хорошенько! Габриель не мог сдержать улыбки при наивной просьбе девушек вспомнить сон, который видели они. Все более и более изумляясь, он спросил: - В ваших снах? - Ну, конечно... и вы нам давали такие хорошие советы... - Так что и потом, в тюрьме... когда мы так горевали... ваши слова служили нам утешением и поддержкой. - Разве не вы вывели нас из тюрьмы в Лейпциге... в ту темную ночь, когда не было видно ни зги? - Я?! - Кто же другой пришел бы помочь нам и нашему старому другу? - Мы ему говорили, что вы будете любить и его за то, что он нас любит... а он не хотел сперва верить ангелам! - Так что сегодня во время бури мы почти что нисколько не боялись... - Мы ждали вас. - Да... сегодня Бог действительно помог мне спасти вас. Но я возвращался из Америки и в Лейпциге не был никогда... значит, и из тюрьмы вывел вас не я... Скажите мне, сестры, - прибавил он, улыбаясь, - за кого вы меня принимаете? - За доброго ангела, которого мы видели еще раньше в снах... и которого прислала к нам наша мать заботиться о нас! - Дорогие сестры!.. я только бедный священник... Случайно я оказался похож на ангела, которого вы видели во сне... и видеть которого вы только во сне и могли, так как ангелы для нас невидимы! - Как? ангелов нельзя видеть? - спросили сироты, переглядываясь с грустью. - Это ничего, мои милые сестры! - сказал Габриель, ласково взяв их за руки. - Сны, как и все другое, посылает нам Бог... а раз тут замешана и ваша мать, то вы вдвойне должны благословлять свое сновидение. В эту минуту открылась дверь, и в комнату вошел Дагобер. До сих пор сироты в своей наивной гордости, что о них заботится архангел, совершенно забыли, что у жены Дагобера был приемный сын, которого звали Габриелем и который был священником и миссионером. Как ни спорил солдат, что его рана не стоит внимания, что это просто-напросто _белая рана_, деревенский хирург ее перевязал и надел черную повязку, которая скрывала большую часть лба, придавая физиономии Дагобера еще более суровый вид, чем обыкновенно. Войдя в залу, он изумился, видя, что какой-то незнакомец фамильярно держит девушек за руки. Изумление солдата было вполне понятно. Он не подозревал, что миссионер спас жизнь сестер и пытался спасти его самого. Среди бури и волн у Дагобера, цеплявшегося за скалу, не было возможности разглядеть, кто помог девушкам и пытался помочь ему взобраться на утес. Придя в замок и увидав Розу и Бланш, он от усталости, волнения и от раны потерял сознание и не успел заметить миссионера. Ветеран начал уже хмурить свои густые седые брови под черной повязкой при виде такого фамильярного обращения, но девушки, заметив своего друга, с чисто дочерней любовью бросились в его объятия. Но как он ни был тронут, он все-таки искоса поглядывал на Габриеля, который стоял так, что он не мог хорошо разглядеть его лица. - Ну, как твоя рана? - спросила Роза. - Нам сказали, что опасного ничего нет. - Тебе еще больно? - прибавила Бланш. - Да нет, деточки... Только этот деревенский лекарь обмотал меня всеми этими тряпками... право, если бы моя голова была изрублена саблей, больше бы перевязывать ее не пришлось! Меня приняли за неженку, а между тем это просто белая рана, и мне очень хочется... - и солдат тронул рукой голову. - Оставь, пожалуйста! - воскликнула Роза. - Как ты неблагоразумен... словно маленький! - Ну, ладно! Не бранитесь... будь по-вашему... придется носить эту повязку... - Затем, отведя девушек в угол комнаты, он их спросил, указывая глазами на молодого священника: - А это что за господин? Он держал вас за руки, когда я вошел... священник ли он?.. Видите, деточки... с ними надо быть поосторожнее... потому что... - Да ты знаешь, что если бы не он, то тебе не пришлось бы обнимать нас, - воскликнули Роза и Бланш, - ведь он нас спас! - Как! - воскликнул солдат, выпрямляясь, - это он... наш ангел-хранитель? - Без него мы бы погибли сегодня в море! - Как! это он... он? Дагобер не мог больше ничего выговорить. Он подбежал к миссионеру и со слезами на глазах, протягивая к нему руки, воскликнул с необыкновенным волнением: - Месье... я вам обязан жизнью этих детей... я знаю, как я вам обязан... я ничего не говорю... нечего сказать... - Вдруг его точно осенило воспоминание, и он прибавил: - Но позвольте... подождите... когда я цеплялся за утесы, чтобы волны меня не унесли... не вы ли это протянули мне руку?.. Ну да, да... это были вы... я узнаю вас... то же юное лицо... белокурые волосы... Конечно, это были вы! - К несчастью, силы мне изменили: я не смог удержать вас, и вы упали снова в море. - Я не знаю, как вас и благодарить, - с трогательной простотой продолжал Дагобер. - Тем, что вы спасли этих девочек, вы сделали для меня больше, чем если бы спасли меня самого... Но какая храбрость!.. Какая отвага! - с восторгом повторял солдат. - И такой юный при этом... с лицом девушки. - Как! - воскликнула Бланш, - наш Габриель помог и тебе? - Габриель? - спросил Дагобер, обращаясь к священнику. - Вас зовут Габриелем? - Да. - Габриель, - повторил солдат с изумлением. - И вы священник? - прибавил он. - Да, священник, миссионер. - А кто вас воспитывал? - спрашивал солдат. - Добрейшая и благороднейшая женщина, которую я почитаю за лучшую из матерей!.. Потому что она пожалела меня, покинутого ребенка, и воспитала, как сына! - Это Франсуаза Бодуэн, не так ли? - сказал растроганный солдат. - Да! - ответил, в свою очередь, изумленный Габриель. - Но как вы могли это узнать? - Жена солдата? - продолжал Дагобер. - Да... отличного человека, который из преданности к командиру по сей день живет в изгнании... вдали от жены, от сына - моего славного приемного брата... я горжусь, что могу называть его так! - Мой Агриколь... моя жена!.. Когда вы их покинули? - Как!.. вы отец Агриколя?.. Боже, я не догадывался, как ты ко мне милостив!.. - воскликнул Габриель, молитвенно складывая руки. - Ну, что же с моей женой, с моим сыном? - дрожащим голосом спрашивал Дагобер. - Давно ли вы имели о них известия? Как они поживают? - Судя по тем известиям, какие я имел три месяца тому назад, все хорошо. - Нет... уж слишком много радостных событий... право, слишком много! - воскликнул Дагобер. И ветеран, не будучи в силах продолжать дальше, упал на стул, задыхаясь от волнения. Только теперь Роза и Бланш вспомнили о письме их отца относительно покинутого ребенка по имени Габриель, взятого на воспитание женой Дагобера. Они дали теперь волю своему ребяческому восторгу. - Наш Габриель и твой... один и тот же Габриель... какое счастье! - воскликнула Роза. - Да, деточка, он и ваш, и мой; он принадлежит нам всем! Затем, обращаясь к Габриелю, Дагобер воскликнул: - Твою руку... еще раз твою руку, мой храбрый мальчик... Извини уж... я говорю тебе ты... ведь мой Агриколь тебе брат... - Ах... как вы добры!.. - Еще чего недоставало! Ты вздумал меня благодарить... после всего, что ты для нас сделал! - А знает ли моя приемная мать о вашем возвращении? - спросил Габриель, чтобы избежать похвал солдата. - Пять месяцев назад я писал ей об этом... но я писал, что еду один... потом я тебе объясню причины... А она все еще живет на улице Бриз-Миш? Ведь там родился мой Агриколь! - Да, она живет все там же. - Значит, мое письмо она получила. Я хотел ей написать из тюрьмы в Лейпциге... да не удалось! - Как из тюрьмы?.. Вы были в тюрьме? - Да... я возвращался из Германии через Эльбу и Гамбург... Я бы и до сих пор сидел в тюрьме в Лейпциге, если бы не одно обстоятельство, заставившее меня поверить в существование чертей... то есть добрых все-таки чертей... - Что вы хотите сказать? - объясните, пожалуйста. - Трудно это объяснить, так как я сам ничего не понимаю! Вот эти девочки, - и, лукаво улыбаясь, он показал на сестер, - считали, что понимают больше меня... Они меня уверяли: "Вот видишь, нас вывел отсюда архангел, а ты еще говорил, что охотнее доверишь нас Угрюму, чем архангелу"... - Габриель!.. я вас жду! - послышался отрывистый голос, заставивший миссионера вздрогнуть. Дагобер и сестры живо обернулись... Угрюм глухо заворчал. Это был Роден. Он стоял в дверях коридора. Лицо его было спокойно и бесстрастно, он бросил быстрый и проницательный взгляд на солдата и обеих сирот. - Что это за человек? - спросил Дагобер, которому очень не понравилась отталкивающая физиономия Родена. - Какого черта ему от тебя надо? - Я еду с ним! - грустно и принужденно ответил Габриель. Затем он прибавил, обращаясь к Родену: - Простите, сейчас я буду готов. - Как, ты уезжаешь? - с удивлением спросил Дагобер. - В ту минуту, когда мы нашли друг друга? Нет, уж... извини... я тебя не пущу, нам надо многое обсудить. Мы вместе поедем... это будет настоящий праздник. - Невозможно... он старший по званию... я обязан повиноваться! - Твой начальник? Но одет как буржуа. - Он не обязан носить духовное платье... - Ну, а раз он не в форме и раз тут нет полицейских, пошли-ка его к... - Поверьте мне, что если бы можно было остаться, я бы ни минуты не колебался! - Действительно, что за противная рожа! - прошептал Дагобер сквозь зубы. Затем он прибавил: - Хочешь, я ему скажу, что он доставит нам большое удовольствие, если уедет один? - Прошу вас, не надо, - сказал Габриель. - Это бесполезно... Я знаю свои обязанности... и согласен во всем с моим начальником. Когда вы приедете в Париж, я приду повидать вас, матушку и брата Агриколя. - Ну, нечего делать. Недаром я солдат и знаю, что за штука субординация, - с досадой заметил Дагобер. - Надо покоряться. Значит, послезавтра мы увидимся в Париже?.. Однако у вас дисциплина-то строгонька! - О да! очень строга! - подавляя вздох, сказал Габриель. - Ну, так поцелуй меня скорее и до скорого свидания: двадцать четыре часа быстро пройдут. - Прощайте, прощайте, - с волнением говорил Габриель, обнимая ветерана. - Прощай, Габриель, - прибавили сестры со слезами в голосе. - Прощайте, сестры! - сказал Габриель и вышел вместе с Роденом, не пропустившим в этой сцене ни слова, ни жеста. Через два часа Дагобер и сироты выехали из замка, чтобы отправиться в Париж, не зная, что Джальма задержался в Кардовилле, так как раны его были опасны. Метис Феринджи остался с молодым принцем, так как, по его словам, он не хотел покинуть земляка. Теперь мы проводим нашего читателя на улицу Бриз-Миш к жене Дагобера. ЧАСТЬ ПЯТАЯ. УЛИЦА БРИЗ-МИШ 1. ЖЕНА ДАГОБЕРА Следующие события происходили в Париже, на другой день после того, как спасшихся после кораблекрушения приютили в замке Кардовилль. Улица Бриз-Миш, упираясь с одной стороны в улицу Сен-Мерри, а с другой, выходя на небольшую площадь Клуатр, имела необыкновенно мрачный и угрюмый вид. Конец улицы, выходивший на площадь, имел в ширину не более восьми футов и был вдобавок сдавлен возвышавшимися с обеих сторон громадными грязными черными и растрескавшимися стенами. Они были так высоки, что на улицу почти не проникало ни света, ни воздуха. Только изредка, в летние долгие дни попадали туда немногие солнечные лучи, а во время сырой, холодной зимы там клубился ледяной пронизывающий туман, делая совсем темным это подобие колодца с его грязной мостовой. Было около восьми часов вечера; при бледном сиянии фонаря, красноватый свет которого еле проникал сквозь сырую мглу, два человека, стоявшие у угла одной из стен, обменивались следующими словами: - Итак, - говорил один, - вы будете стоять, как условлено, на улице, пока не увидите, что они вошли в дом N_5. - Хорошо. - И когда они войдут, то, чтобы удостовериться окончательно, вы подыметесь к Франсуазе Бодуэн... - Под тем предлогом, что мне нужен адрес горбатой швеи, сестры той особы, которой дано прозвище _Королевы Вакханок_. - Отлично... Кстати ее адрес необходимо получить у Горбуньи. Ведь женщины этой категории, как птицы, снимаются с гнезда и пропадают бесследно... - Будьте спокойны. Я постараюсь добиться от Горбуньи сведений о сестре. - А чтобы придать вам бодрости, скажу, что буду вас ждать в кабачке напротив монастыря, где мы и выпьем подогретого винца. - Это будет очень кстати: такой дьявольский холод! - Не говорите! У меня сегодня в кропильнице вода замерзла, а сам я от стужи превратился в мумию, сидя на стуле при входе в церковь. Эх, поверьте, не так-то легко ремесло подавальщика святой воды... - Хорошо, что есть и доходы... Ну, ладно... желаю успеха. Не забудьте, N_5... узенький коридор рядом с лавкой красильщика... - Ладно... ладно... И собеседники расстались. Один из них направился к площади Клуатр, а другой пошел в противоположную сторону к улице Сен-Мерри, и вскоре увидел номер дома, который ему был нужен. Дом этот, как и все на этой улице, был высокий, узкий и производил впечатление какой-то печали и нищеты. Найдя дом, человек стал прогуливаться около его ворот. Если внешность этих зданий поражала своим отталкивающим видом, то ничто не могло сравниться с их тошнотворной, мрачной внутренностью. Дом под N_5 особенно выделялся неопрятностью и запущенностью: на него просто страшно было взглянуть... Вода, струившаяся со стен, стекала на темную и грязную лестницу; на третьем этаже для обтирания ног было положено несколько охапок соломы, но эта солома, превратившаяся в навоз, еще более увеличивала отвратительный, невыносимый смрад, порожденный недостатком воздуха, сыростью и гнилыми испарениями сточных труб, так как несколько отверстий, устроенных на лестнице, еле пропускали редкие тусклые лучи бледного света. В этой части Парижа, одной из самых населенных, в омерзительных, холодных, вредных для здоровья домах, скучилось в ужасной тесноте множество рабочего люда. Жилище, о котором мы говорим, принадлежало к их числу. Нижний этаж занимал красильщик, и зловонные испарения его мастерской еще более усиливали тяжелый запах этого полуразвалившегося дома. В верхних этажах расположилось несколько рабочих семей и несколько артелей. Одну из квартир пятого этажа занимала Франсуаза Бодуэн, жена Дагобера. Свечка освещали убогое жилище, состоявшее из комнаты и чулана. Агриколь жил в мансарде под крышей. Сероватые старые обои на стене, у которой стояла кровать, кое-где лопнувшие по трещинам стены; занавесочки на железном пруте, прикрывавшие окна; пол, не натертый, но чисто вымытый и сохранивший свой кирпичный цвет; в углу комнаты печка с котлом для варки еды; на комоде из простого дерева, выкрашенного в желтый цвет с коричневыми жилками, железная модель дома, шедевр терпения и ловкости, все части которого были сделаны и пригнаны одна к другой Агриколем Бодуэном. Распятие из гипса, висевшее на стене и окруженное ветками освященного самшита, и несколько грубо раскрашенных изображений святых указывали на набожность жены солдата. Почерневший от времени ореховый шкаф, неуклюжий, довольно большой по размерам, помещавшийся в простенке, старое кресло, обитое полинялым трипом (первый подарок Агриколя матери), несколько соломенных стульев, рабочий стол с грудой грубых холщовых мешков довершали всю меблировку комнаты с плохо прикрывавшейся старой дверью; в чулане хранились кухонные и хозяйственные принадлежности. Как ни печальна и бедна казалась эта обстановка, она указывала еще на относительное благосостояние, которым могли похвалиться только немногие рабочие. На кровати было два матраца, чистые простыни и теплое одеяло; в шкафу хранилось белье. Наконец, в этой комнате жена Дагобера жила одна, между тем как обыкновенно в таком помещении ютилась целая семья, вынужденная спать вместе, считая большим счастьем, если можно было поместить девочек на отдельной постели от мальчиков. Большой удачей считалось и то, если одеяло и простыни не были сданы в ломбард. Франсуаза Бодуэн, сидя у печки, готовила ужин сыну. В эту сырую, холодную погоду в комнате с плохо закрытой дверью крошечный очаг давал мало тепла. Жене Дагобера было около пятидесяти лет. Она носила кофточку из синего с белыми цветочками ситца и бумазейную юбку; белый чепчик покрывал голову и завязывался под подбородком. Бледное и худое лицо с правильными чертами выражало необыкновенную доброту и покорность судьбе. Действительно, трудно было отыскать мать лучше и добрее: не имея ничего, кроме своего заработка, она не только вырастила и воспитала сына, но и Габриеля, несчастного брошенного ребенка, у нее хватило мужества взять его на попечение. В молодости она, так сказать, взяла вперед все свое здоровье и посвятила его двенадцати годам неутомимого, изнуряющего труда, который из-за лишений, которым она себя подвергала, был просто убийственным, так как и тогда (имея по сравнению с нынешним временем прекрасную заработную плату) ей только путем страшного труда и бессонных ночей удавалось заработать иногда до пятидесяти су в день, на что она и воспитывала сына и приемыша. За двенадцать лет здоровье Франсуазы разрушилось, силы пришли к концу; но по крайней мере оба ребенка не чувствовали недостатка и получили то образование, какое люди из народа могут дать своим детям. Агриколь поступил в ученье к господину Гарди, а Габриель готовился в семинарию, благодаря предупредительной протекции господина Родена, вступившего с 1820 года в весьма близкие сношения с духовником Франсуазы, набожность которой всегда была слишком преувеличенной, малопросвещенной. Женщина эта принадлежала к простым, поразительно добрым натурам, к мученицам самопожертвования, доходящего подчас до героизма... Наивные, святые души, разумом которых является сердце! Единственным недостатком или, скорее, следствием этого доверчивого простодушия было неодолимое упорство, с каким Франсуаза считала себя обязанной слушаться духовника на протяжении уже многих лет. Она считала его влияние самым возвышенным, самым святым, и никакая человеческая сила, никакие доводы не могли ее переубедить. Когда возникал об этом спор, ничто не могло поколебать превосходную женщину; молчаливое сопротивление, без гнева и горячности, со свойственной ее характеру кроткостью, было спокойно, как совесть Франсуазы, но... так же непоколебимо. Словом, жена Дагобера принадлежала к числу тех чистых, невежественных и доверчивых созданий, которые, помимо воли, могут стать ужасным орудием в руках злых и ловких людей. Уже в течение весьма долгого времени благодаря своему расстроенному здоровью и сильно ослабевшему зрению жена Дагобера могла работать не больше двух-трех часов в день. Остальное время она проводила в церкви. Через некоторое время Франсуаза встала, освободила угол стола от наваленных грубых серых холщовых мешков и с нежной материнской заботливостью начала накрывать стол для сына. Вынув из шкафа кожаный футляр, в котором находились погнутый серебряный кубок и серебряный прибор, истертый от времени, так что ложка резала губы, она тщательно перетерла и положила около тарелки это _серебро_, свадебный подарок Дагобера. Это и были все драгоценности Франсуазы как по ценности предметов, так и по связанным с ними воспоминаниям. Много горьких слез пришлось ей пролить, когда необходимость, вызванная болезнью или перерывом в работе, заставляла нести в ломбард священные для нее вещицы. Затем Франсуаза достала с нижней полки шкафа бутылку воды и начатую бутылку вина; поставив их около прибора, она вернулась к печке, чтобы присмотреть за ужином. Хотя Агриколь и не очень опаздывал, лицо бедной женщины выражало живейшее беспокойство, а покрасневшие глаза доказывали, что она плакала. Бедная женщина после долгих, тяжелых сомнений поняла наконец, что ослабевшее уже давно зрение скоро не позволит ей работать даже те два-три часа в день, к чему она привыкла в последнее время. В молодости Франсуаза была превосходной белошвейкой, но по мере того, как ее утомленные глаза слабели, ей приходилось заниматься все более грубым шитьем, причем, конечно, соответственно понижался и ее заработок; теперь она могла шить только грубые армейские мешки со швом около двенадцати футов и она, при своих нитках, получала два су за штуку. Работа была не из легких, более трех мешков в день она сшить не могла, и ее заработок равнялся шести су. Содрогаешься от ужаса при мысли о великом множестве несчастных женщин, истощение, лишения, возраст и болезни которых настолько ослабили их силы и разрушили здоровье, что работа, на которую они способны, едва может приносить им ежедневно эту ничтожную сумму... Таким образом, заработок снижается по мере возрастания потребностей, связанных со старостью и болезнями... К счастью для Франсуазы, ее сын был достойной поддержкой в старости. Агриколь был превосходный работник, и благодаря справедливому распределению заработка и прибыли, установленному господином Гарди, он зарабатывал от пяти до шести франков в день, то есть вдвое больше работников других фабрик, так что мог бы жить с матерью безбедно, если бы она даже ничего не зарабатывала... Но бедная женщина, способная отказать себе даже в необходимом, к несчастью, делалась страшно расточительной в церкви, с тех пор, как стала ежедневно ее посещать. Не проходило дня, чтобы она не заказывала несколько молебнов, не ставила свечей: то за здравие Дагобера, с которым она так давно была в разлуке, то за спасение души сына, который, казалось ей, был на пути к гибели. Агриколь был так добр и великодушен, он так любил и почитал мать, чувства, которые она ему внушала, были так трогательны, что он не жаловался на то, что отдаваемый им каждую субботу матери заработок шел большей частью на религиозные жертвы. Только иногда, с почтением и нежностью, он замечал Франсуазе, как прискорбна ее невнимательность к собственным нуждам, невнимательность, явно опасная, учитывая состояние ее здоровья, и все из-за неуемных трат на церковь. Но что мог он ответить этой чудной женщине, когда она возражала ему со слезами на глазах: - Дитя мое, это во имя спасения твоей души и твоего отца. Оспаривать целесообразность молебнов, сомневаться во влиянии свечей на нынешнее или будущее спасение старого Дагобера означало бы затронуть щекотливые вопросы, о которых Агриколь дал себе слово не говорить с матерью из уважения к ней и к ее верованиям; поэтому он заставлял себя молчать, хотя его очень огорчало, что он не мог окружить ее всеми удобствами. В дверь слегка постучали. - Войдите! - ответила Франсуаза. 2. СЕСТРА "КОРОЛЕВЫ ВАКХАНОК" В комнату Франсуазы вошла молодая девушка, лет восемнадцати, небольшого роста, уродливо сложенная. Не будучи совершенно горбатой, она была страшно кривобока, со впалой грудью, сутуловатой спиной и сильно приподнятыми плечами, так что голова как бы тонула в них. Продолговатое и худощавое лицо отличалось довольно правильными чертами, но было очень бледно и испорчено оспой. Выражение его было чрезвычайно грустное и необыкновенно кроткое. Голубые глаза светились умом и добротой. По странному капризу природы она обладала такою роскошной длинной темной косой, что ей позавидовала бы любая красавица. В руках она держала старую корзину. Несмотря на крайнюю бедность одежды, чистоплотность и аккуратность молодой девушки как могли боролись с нищетой; хотя стоял страшный холод, на ней было надето ситцевое платье неопределенного оттенка, с беленькими крапинками, утратившее от частой стирки свой первоначальный цвет и рисунок. На болезненном и кротком лице бедняжки лежал отпечаток всевозможных страданий - горя, нищеты и людского пренебрежения. Со времени печального рождения ее преследовали насмешки. Как мы уже сказали, она была безобразно сложена, и вот, по грубому простонародному выражению, ее окрестили "Горбуньей", что напоминало ей ежеминутно об уродстве. Имя это так привычно звучало для всех, что даже Агриколь и его мать, сочувственно относившиеся к девушке и никогда не обращавшиеся с ней презрительно и насмешливо, как другие, не звали ее иначе, как Горбунья. Горбунья, - будем так называть ее и мы, - родилась в этом же доме, где жена Дагобера поселилась более двадцати лет тому назад. Молодая девушка, так сказать, и воспитывалась вместе с Агриколем и Габриелем. Бывают несчастные создания, с самого рождения обреченные на горе. У Горбуньи была сестра, необыкновенно хорошенькая девушка; их мать, Перрина Соливо, вдова разорившегося торговца, отдала красавице всю свою слепую и безумную любовь, а на долю некрасивой дочери оставила только презрение и жестокую брань. Бедная девочка убегала к Франсуазе, чтобы излить горе в слезах, и последняя, обласкав ее и утешив, принималась по вечерам учить Горбунью шить и читать, чтобы развлечь бедного ребенка. Привыкшие, как и мать, к страданию, Агриколь и Габриель не только не преследовали Горбунью насмешками, как другие дети, Которые забавлялись, мучая и даже избивая бедную девочку, но всегда и всюду являлись ее любящими защитниками и покровителями. Ей было пятнадцать лет, а сестре Сефизе семнадцать, когда мать умерла, оставив девушек в страшной нищете. Сефиза была неглупая, ловкая и проворная девица, но, в противоположность сестре, она принадлежала к тем живым, беспокойным и пылким натурам, у которых жизнь бьет через край, а потребность в движении, в воздухе, удовольствиях становится абсолютно непреодолимой. Она была, пожалуй, доброй девушкой, хотя и сильно избалованной. Сначала Сефиза слушалась благоразумных советов Франсуазы, переломила себя, выучилась шить и целый год работала вместе с сестрой. Но жизнь, полная страшных лишений, когда самый упорный труд вознаграждался так плохо, что девушке приходилось терпеть голод и холод, не могла удовлетворить неспособную к сопротивлению Сефизу. Она была слишком молода, хороша и пылка для подобных страданий, а кругом столько соблазна, ей делали так много блестящих предложений, которые подавали надежду быть ежедневно сытой, не дрожать от холода, прилично и чисто одеваться, не гнуть спины над работой в течение пятнадцати часов в темной и вредной для здоровья конуре. Сефиза не устояла и уступила желаниям клерка из нотариальной конторы, который, конечно, не замедлил ее бросить. Тогда она перешла к приказчику из магазина, бросила его, в свою очередь, наученная горьким опытом и сошлась с коммивояжером. Затем и его она покинула ради новых поклонников. Словом, после целого ряда измен и переходов от одного к другому Сефиза, через год или два, сделалась кумиром в среде гризеток, студентов и приказчиков, приобрела такую репутацию на загородных пирушках благодаря решительности характера, оригинальности ума и неутомимой страсти к наслаждениям всякого рода, а главное - благодаря безумной и шумной веселости, что ее единодушно назвали _Королевой вакханок_, и она оказалась вполне достойной своего безумного королевства. Со времени шумной коронации бедняжка Горбунья очень редко получала известия о старшей сестре. Она горько о ней сожалела и продолжала свой неустанный труд, еле-еле дававший ей _четыре франка_ в неделю. Выучившись у Франсуазы шить белье, молодая девушка занималась приготовлением грубых рубашек для простонародья и солдат. Платили за них _три франка за дюжину_. Рубашку надо было сшить, отделать каймой, приладить воротник, обметать петли, пришить пуговицы - короче говоря, работать от двенадцати до пятнадцати часов в сутки; в неделю больше четырнадцати или шестнадцати штук сделать было невозможно. Таким путем и зарабатывала она до _четырех франков_ в неделю. Несчастная девушка не являлась исключением: напротив, тысячи девушек и прежде, и теперь зарабатывают не больше. Это происходит оттого, что плата за женский труд является возмутительной несправедливостью и диким варварством: за их труд принято платить вдвое меньше, чем за такой же труд мужчины. Портные и перчаточники получают вдвое больше, вероятно, потому, что, хотя женщины работают наравне, они слабее, болезненней, а материнство часто удваивает их нужды. _Итак Горбунья существовала на четыре франка в неделю_. Она существовала... то есть это значит, что, усиленно работая от двенадцати до пятнадцати часов в день, она добивалась того, что не умирала сразу от голода, холода и нищеты, но испытывала постоянные жестокие лишения. Лишения ли?! Нет! Слово _лишения_ слишком плохо выражает то ужасное состояние, когда у человека не хватает того, что необходимо для сохранения здоровья, для поддержания дарованной Богом жизни: здорового жилья и воздуха, здоровой и достаточной пищи, теплой одежды. Слово _измор_ лучше выразит полный недостаток тех жизненно необходимых вещей, которые справедливо цивилизованное общество обязано было бы предоставлять каждому труженику, поскольку его лишили права на землю, и он приходит в мир с единственным наследством: парой рабочих рук. Дикарь не пользуется благами цивилизации, но у него есть по крайней мере звери, птицы, рыбы, плоды для утоления голода и деревья в лесах, где он может получить убежище и обогреться. Цивилизованный человек, лишенный этих Божьих даров, уважающий собственность, как неприкосновенную святыню, имеет, наверно, право в награду за ежедневный тяжелый труд, обогащающий страну, на такой заработок, какой давал бы ему возможность жить _здоровой_ жизнью, ни больше, ни меньше! Можно ли назвать жизнью вечную борьбу на грани, отделяющую бытие от могилы, борьбу с холодом, голодом и болезнями? И чтобы показать, до чего может дойти этот _измор_, которому общество безжалостно подвергает тысячи честных, трудолюбивых людей жестоким невниманием ко всем вопросам, касающимся справедливого вознаграждения за труд, мы займемся разбором того, как может существовать бедная работница на _четыре франка_ в неделю. Быть может, при этом по крайней мере хоть оценят тех несчастных людей, которые мирятся со столь жестоким прозябанием, оставляющим им жизни ровно настолько, чтобы они могли чувствовать все эти страдания. Да... жить в подобных условиях - это добродетель! И общество, спокойно переносящее и даже поощряющее эту несправедливость, не имеет права осуждать тех несчастных, которые не из разврата, а от голода и холода продаются за деньги. Вот как жила эта девушка на свои четыре франка в неделю: 3 килограмма хлеба 2-го сорта ......... 84 сантима 2 ведра воды .......................... 20 сантимов Сало или жир (масло слишком дорого) ... 50 - " - Соль серая ............................. 7 - " - Уголь ................................. 40 - " - Сухие овощи ........................... 30 - " - Три килограмма картофеля .............. 20 - " - Свечи ................................. 33 - " - Нитки и иголки ........................ 25 - " - Итого: ........................ 3 франка 9 сантимов Чтобы сберечь уголь, Горбунья варила похлебку два-три раза в неделю на жаровне, на лестничной площадке пятого этажа. Остальные дни она ела ее не подогревая. И все-таки на квартиру и платье у нее оставалось только 91 сантим в неделю (*12). Но эта девушка, по счастью, находилась еще в _исключительном_ положении. Она платила всего 12 франков в год за маленький чуланчик на чердаке, где еле помещались стол, стулья и крошечная кровать. Впрочем, стоимость была ненастоящей: комната обходилась 30 франков в год, но Агриколь доплачивал 18 франков из собственного кармана, тщательно скрывая это от Горбуньи, чтобы не задеть ее болезненного самолюбия. Так что благодаря дешевизне жилья у молодой девушки оставалось еще около 1 франка 70 сантимов в месяц на прочие расходы. Что касается многих других работниц, зарабатывающих не больше Горбуньи, но не имеющих столь _счастливых_ условий, то если у них нет ни жилища, ни семьи, они могут позволить себе в день кусок хлеба и еще что-нибудь; за один-два су в ночь они делят постель с какой-нибудь товаркой в жалких меблированных комнатах, где таких кроватей стоит обычно пять-шесть в одной комнате, причем некоторые заняты мужчинами, поскольку их больше, чем женщин. И, несмотря на жуткое отвращение, которое несчастная скромная девушка испытывает от совместного житья, ей приходится подчиняться, так как _хозяин комнат_ не может поместить отдельно мужчин и женщин. Чтобы _обзавестись_ собственным хозяйством и мебелью, как бы ни были они плохи, работница должна затратить 30 или 40 франков. Откуда же собрать такую сумму при заработке в 4 франка, едва достаточном, повторяем, чтобы кое-как одеться и не умереть окончательно с голоду? Конечно, это абсолютно недостижимо, и девушки вынуждены терпеть отвратительное сожительство, которое постепенно ведет к потере чувства стыдливости, предохраняющее женщину от соблазнов и порока, врожденное целомудрие исчезает... Она начинает видеть в разврате одну лишь возможность хоть сколько-нибудь улучшить свое невыносимое положение... она падает... И первый попавшийся биржевой игрок, имеющий возможность нанять дочерям гувернантку, считает себя вправе кричать о разложении, о полном упадке нравов среди детей народа. И все-таки, несмотря на весь ужас такого состояния, работницы относительно _счастливы_... Представьте, что работы нет день-два... Или постигнет болезнь, - болезнь, вызванная именно недостатком и недоброкачественностью пищи, отсутствием чистого воздуха, ухода, покоя: болезнь, настолько изнуряющая, что мешает работать, но не настолько опасная, чтобы _заслужить_ койку в больнице... Что же тогда делается с этими несчастными?.. По правде говоря воображение не в состоянии нарисовать столь потрясающие картины. Нищенский заработок, единственный и ужасный источник множества страданий... подчас даже порока, является уделом преимущественно женщин. Еще раз повторяем, что тут речь идет не о страдании отдельных лиц, а о бедствиях целых классов. Тип работницы, какой мы хотим показать в Горбунье, исходит из нравственных и материальных условий тысяч человеческих существ, вынужденных жить в Париже на 4 франка в неделю. Итак, бедняжка, несмотря на неведомую ей великодушную помощь Агриколя, жила очень плохо. Ее здоровье, слабое уже и без того, сильно пошатнулось благодаря постоянным лишениям. Но по врожденной, исключительной деликатности Горбунья, не подозревая даже о маленькой жертве Агриколя, делала вид, что зарабатывает больше, дабы избавиться от предложения услуг и помощи, которые были для нее вдвойне тяжелы: и потому, что она знала стесненное положение Франсуазы и ее сына, и потому, что это больно задевало бы ее природную щепетильность, еще более развитую унижениями и несчастьями, преследовавшими ее без конца. Но, что бывает редко, уродливое тело вмещало в себе любящую и благородную душу и развитой ум, способный даже понимать поэзию, благодаря совместному воспитанию и примеру Агриколя, у которого был сильно развит поэтический дар. Бедной девушке первой доверил молодой кузнец свои литературные опыты. И когда он рассказал ей, какое наслаждение, какой чудесный отдых доставляют ему после тяжелого дневного труда поэтические грезы, молодая работница, одаренная исключительным природным умом, тотчас же поняла, каким источником наслаждения может быть для нее подобное занятие, именно для нее, вечно одинокой и презираемой. И вот однажды, когда Агриколь только что прочел ей одно из своих стихотворений, Горбунья, к его великому удивлению, покраснев и смутившись, созналась ему в том, что и она последовала его примеру. Стихи бедной девушки грешили, быть может, в области размера и рифмы, но были задушевны и просты, как тихая жалоба, без горечи доверенная сердцу друга... С этого дня Агриколь и Горбунья обменивались взаимными советами и поощрениями. Но никому другому не поверяла она тайны своего творчества; впрочем, никто бы об этом и не догадывался: из-за дикой застенчивости большинство считало ее дурочкой. Но как высока и прекрасна была душа этой несчастной! Ни в одной из ее никому неведомых песен не вылилось ни единого слова гнева или злобы против роковой участи, жертвой которой она стала с рождения. Это была грустная, но кроткая жалоба; в ней звучали безнадежность и покорность. А главными были звуки бесконечной нежности, грустного сочувствия, ангельского милосердия, обращенные ко всем несчастным, обездоленным, несущим, как она, двойную тяжесть уродства и нищеты. Впрочем, в ее стихах часто выражалось наивное и искреннее поклонение красоте, без малейшей примеси зависти или горечи. Красотой она любовалась так же, как и солнцем. Но, увы!.. многие стихи, написанные Горбуньей, были не известны даже Агриколю. И он никогда не должен был узнать о них. Молодой кузнец, не обладавший совершенной красотой, отличался мужественной, открытой внешностью, выражавшей доброту и смелость; сердце у него было благородное, пылкое и великодушное, ум выдающийся, веселость, мягкая и искренняя. Немудрено, что Горбунья, выросшая вместе с ним, полюбила его так, как может любить несчастное создание, осужденное, из страха показаться слишком смешным, прятать это чувство в самых глубоких тайниках сердца... Горбунья знала, что она сумеет скрыть свое чувство, и потому не старалась его подавлять. И к чему? Кто и когда об этом узнает? Ее привязанность к Агриколю приписывалась привычке и братским отношениям, существовавшим между ними с детства; вот почему мучительное беспокойство, которое девушка не могла скрыть, когда в 1830 году молодого рабочего принесли после битвы окровавленного к матери, ни у кого не возбудило подозрения. Обманутый, как все, внешним спокойствием, Агриколь не мог даже и заподозрить, что Горбунья его любила. Таков был нравственный облик бедно одетой девушки, вошедшей к Франсуазе, пока та готовила ужин сыну. - А, это ты, Горбунья! - сказала жена Дагобера. - Ты не больна, бедняжка? Мы с утра не видались, поцелуй-ка меня! Молодая девушка обняла мать Агриколя и ответила: - У меня была срочная работа, и мне не хотелось терять ни минуты; но теперь я закончила и пошла за углем. Не надо ли вам чего принести? - Нет, дитя мое, мне ничего не надо... Я только очень встревожена: вот уже половина девятого, а Агриколя все еще нет. - Затем Франсуаза прибавила со вздохом: - Он просто убивается на работе из-за меня... Ах, как я несчастна, бедная Горбунья... Знаешь, я совсем слепну; мои глаза отказываются служить после двадцати минут работы... я не могу шить даже мешки. Придется совсем сесть на шею бедному сыну! Это приводит меня в отчаяние... - Ах, госпожа Франсуаза! Что если бы Агриколь вас слышал! - Да, я это хорошо знаю... Бедный мальчик только обо мне и думает... но это еще больше огорчает меня. А потом меня не может не беспокоить то, что он из-за меня лишает себя тех удобств, которые предоставляет своим рабочим господин Гарди, достойный и превосходный хозяин. Подумай только, что вместо своей душной мансарды, где и днем темно, он мог бы за небольшую плату жить, как все его товарищи, в хорошей светлой комнате, теплой зимой и прохладной летом, с садом под окнами! А он так любит зелень! Я уж не говорю о том, как далеко ему отсюда ходить до фабрики и как это его утомляет... - Но его усталость разом проходит как только он целует вас, госпожа Бодуэн! Он хорошо знает, как вы привязаны к этому дому, где он родился. Впрочем, господин Гарди предлагал ведь вам поселиться в Плесси вместе с Агриколем? - Да, дитя мое... но тогда мне бы пришлось покинуть мою приходскую церковь! А на это я решиться не могу. - Ну, а теперь успокойтесь, госпожа Франсуаза, - сказала, краснея, Горбунья. - Вот он... Я слышу его голос. Действительно, на лестнице раздавалось звонкое, веселое пение. - Только бы он не заметил, что я плакала, - сказала бедная мать, тщательно вытерев глаза. - У него только и есть один свободный часок, когда он может успокоиться и отдохнуть... Избави Бог отравить ему и эти немногие минуты!.. 3. АГРИКОЛЬ БОДУЭН Поэт-кузнец был высокий парень, лет двадцати четырех, ловкий и дюжий, с загорелым лицом, с черными волосами и черными глазами, орлиным носом, смелой, открытой и выразительной физиономией. Сходство его с Дагобером усиливалось вследствие того, что он носил, по моде времени, густые черные усы, а подстриженная остроконечная бородка закрывала ему только подбородок, щеки же были тщательно выбриты от скул до висков. Оливкового цвета бархатные панталоны, голубая блуза, прокопченная дымом кузницы, небрежно повязанный вокруг мускулистой шеи черный галстук и суконная фуражка с коротким козырьком - таков был костюм Агриколя. Единственным, что представляло разительную противоположность с рабочим костюмом, был роскошный и крупный цветок темно-пурпурного цвета, с серебристо-белыми пестиками, который он держал в руке. - Добрый вечер, мама... - сказал Агриколь, войдя в комнату и обнимая Франсуазу; затем, кивнув дружески головой девушке, он прибавил: - Добрый вечер, маленькая Горбунья! - Мне кажется, ты очень запоздал, дитя мое, - сказала Франсуаза, направляясь к маленькому очагу, где стоял приготовленный скромный ужин сына: - Я уже стала беспокоиться... - Обо мне, матушка, или о еде? - весело вымолвил Агриколь. - Черт возьми... Ты мне не простишь, что я заставил тебя ждать из-за хорошего ужина, который ты мне приготовила, потому что боишься, как бы он не стал хуже... Знаю я тебя, лакомку! И, говоря это, кузнец пытался еще раз обнять мать. - Да отстань ты, гадкий мальчик... Я из-за тебя опрокину котелок! - А это будет уж обидно, мама, потому что пахнет чем-то очень вкусным... Дай-ка взглянуть, что это такое. - Да нет же... подожди немножко... - Готов об заклад побиться, что тут картофель с салом, до чего я такой охотник! - В субботу-то, как же! - сказала Франсуаза с нежным упреком в голосе. - Ах, правда! - произнес Агриколь, обменявшись с Горбуньей простодушно-лукавой улыбкой. - А кстати, о субботе... - прибавил он, получай-ка, матушка, жалованье... - Спасибо, сынок, положи в шкаф. - Ладно, матушка. - Ах! - воскликнула молодая работница в ту минуту, когда Агриколь шел с деньгами к шкафу, - какой у тебя чудесный цветок, Агриколь!.. Я таких сроду не видала... да еще в разгар зимы... Взгляните только, госпожа Франсуаза. - А! каково, матушка? - сказал Агриколь, приближаясь к матери, чтобы дать ей посмотреть на цветок поближе. - Поглядите-ка, полюбуйтесь, а главное - понюхайте... Просто невозможно найти более нежного, приятного запаха... это какая-то смесь ванили и флердоранжа (*13). - Правда, дитя мое, замечательный запах! Бог ты мой, какая красота! - сказала Франсуаза, всплеснув руками от удивления. - Где ты это нашел? - Нашел, мама? - отвечал Агриколь со смехом. - Черт возьми! Ты, пожалуй, думаешь, что такое можно найти по дороге от Мэнской заставы до улицы Бриз-Миш?! - Откуда он у тебя? - спросила Горбунья, разделявшая любопытство Франсуазы. - А! Так вот!.. Вам, верно, очень хочется узнать... Ладно уж, сейчас я удовлетворю ваше любопытство... заодно ты узнаешь, мама, почему я так поздно вернулся... Правда, меня еще одно задержало: сегодня поистине день приключений... Я спешил домой, дошел до угла Вавилонской улицы, вдруг слышу слабый, жалобный визг. Было еще довольно светло... Гляжу... на тротуаре воет хорошенькая, маленькая собачка, какую только можно представить; не больше кулака, черная с подпалинами; уши и шерсть по самые лапки. - Верно, заблудившаяся собака, - сказала Франсуаза. - Именно. Взял я эту крошечную собачонку, и она принялась лизать мне руки. На шее у собачки была надета широкая пунцовая лента, завязанная большим бантом. Но кто же ее хозяин? Заглянул я под ленту, вижу узенький ошейничек, сделанный из позолоченных или золотых цепочек с маленькой бляхой... Вынул я из моей коробки с табаком спичку, чиркнул и при ее свете прочитал: "_Резвушка_, принадлежит мадемуазель Адриенне де Кардовилль, Вавилонская улица, дом N_7". - К счастью, ты как раз был на этой улице, - сказала Горбунья. - Совершенно верно. Взял я собачку под мышку, осмотрелся, поравнялся с длинной садовой оградой, которой, казалось, конца не было, и очутился, наконец, у дверей небольшого павильона, несомненно принадлежавшего громадному особняку, находящемуся на другом конце ограды парка, - так как этот сад явно похож на парк, - и, подняв голову, увидал надпись: дом N_7, недавно подновленную на дверях небольшой калитки с окошечком. Я позвонил; через несколько мгновений, во время которых, вероятно, меня разглядывали, мне казалось, что сквозь решетку смотрит пара глаз, - дверь отворилась... Ну, а что произошло дальше... Вы просто мне не поверите... - Почему, сынок? - Да потому, что это будет похоже на волшебную сказку. - На волшебную сказку? - спросила Горбунья. - Несомненно. Я до сих пор ослеплен и поражен тем, что видел. Осталось как бы смутное впечатление сна. - Ну, дальше, дальше, - сказала добрая женщина, до такой степени заинтересовавшись, что не заметила даже, как ужин сына начал слегка пригорать. - Во-первых, - продолжал кузнец, улыбаясь нетерпеливому любопытству, который он возбудил, - мне открыла дверь молоденькая барышня, такая хорошенькая, мило и кокетливо одетая, что ее можно бы было принять за очаровательный старинный портрет. Я еще не сказал ни слова, как она воскликнула: "О, сударь, да это Резвушка; вы ее нашли, вы ее принесли; как будет счастлива мадемуазель Адриенна! Пойдемте скорей, пойдемте; она будет очень сожалеть, если не сможет доставить себе удовольствие поблагодарить вас лично!" И, не давая мне времени ответить, девушка сделала знак следовать за ней. Ну, мама, поскольку она шла очень быстро, мне трудно было бы описать все то великолепие, которое поразило меня в маленькой зале, слабо освещенной и полной аромата. Но открылась другая дверь... Ах! что это было! Я был сразу ослеплен. Я не могу ничего вспомнить, кроме какого-то сверкания золота, света, хрусталя, цветов, а среди всего этого блеска - девушка необыкновенной красоты! О! красоты идеальной, но с волосами совсем рыжими... то есть скорее блестящими, как золото... Это было. Я в жизни таких волос не видал! При этом черные глаза, пунцовые губы и ослепительная белизна, вот все, что я могу припомнить, потому что, повторяю вам, я был так удивлен, так поражен, что видел точно сквозь дымку. "Госпожа, - сказала провожавшая меня девушка, которую я уж никак бы не принял за горничную, так изящно она была одета, - вот Резвушка, этот господин ее нашел и принес!" - "Ах, господин, как я вам благодарна! - сказала мне нежным, серебристым голосом девушка с золотыми волосами. - Я до безумия привязана к Резвушке! - Затем, решив, вероятно, по моей одежде, что она может и даже должна меня поблагодарить не только словами, она взяла лежащий возле нее шелковый кошелек и, я должен сознаться, не без колебания прибавила: - Вероятно, сударь, возвращение Резвушки доставило вам беспокойство; быть может, вы потеряли дорогое время... позвольте мне..." И с этими словами она протянула мне кошелек. - Ах, Агриколь! - грустно промолвила Горбунья: - как она могла так ошибиться! - Выслушай до конца... и ты ее простишь, эту барышню. Заметив, вероятно, сразу по моему лицу, как меня задело ее предложение, она взяла из великолепной фарфоровой вазы, стоявшей возле нее, этот роскошный цветок и с выражением, полным любезности и доброты, обратилась ко мне и сказала, желая показать, как ей досадно, что она меня оскорбила: "По крайней мере не откажитесь принять от меня этот цветок!". - Ты прав, Агриколь, - грустно улыбаясь, промолвила Горбунья. - Нельзя лучше поправить невольную ошибку. - Благородная девушка! - сказала, вытирая глаза, Франсуаза, - как хорошо она поняла моего Агриколя! - Не правда ли, матушка? В ту минуту когда я брал цветок, не смея поднять глаз, - потому что, хотя я не из робкого десятка, но эта барышня, несмотря на свою доброту, внушала мне какое-то особенное почтение, - дверь отворилась, и другая, красивая молодая девушка, высокая брюнетка, в странной, но очень красивой одежде, доложила рыжей барышне: "Госпожа, он здесь"... Та тотчас же поднялась и обратилась ко мне: "Тысячу извинений, господин... Я никогда не забуду сколь я обязана вам за испытанное удовольствие... Будьте любезны и на всякий случай потрудитесь запомнить мой адрес и мое имя: Адриенна де Кардовилль". С этими словами она скрылась. Я не нашелся, что и ответить; молодая девушка проводила меня до калитки, сделала восхитительный реверанс, и я очутился на Вавилонской улице, повторяю вам, в таком изумлении и ослеплении, как будто вышел из заколдованного замка. - А и правда, сынок, совсем как в сказке, не правда ли, милая Горбунья? - Да, госпожа Франсуаза, - ответила молодая девушка рассеянным и задумчивым тоном, которого, однако, Агриколь не заметил. - Меня особенно тронуло, - продолжал он, - что как ни рада была эта барышня увидать свою маленькую собачку, она не только не забыла обо мне, как сделали бы многие на ее месте, но даже не занялась с ней, пока я был там. Это доказывает ее сердечность и деликатность, не правда ли, Горбунья? Словом, думаю, что барышня так добра и великодушна, что я ни минуту не задумался бы обратиться к ней в каких-нибудь сложных обстоятельствах... - Да... ты прав, - отвечала Горбунья все более и более рассеянно. Бедная девушка сильно страдала... Она не испытывала ни зависти, ни ненависти к этой молодой незнакомке, принадлежавшей, казалось, по ее красоте, богатству, изящности поступков к такой блестящей и высокой сфере, куда не мог достичь даже взор нашей Горбуньи... Но невольно, с болью оглянувшись на себя, несчастная девушка никогда, быть может, так сильно не чувствовала бремени своей нищеты и уродства... И все-таки эта благородная девушка из-за обычной для нее скромной и кроткой покорности судьбе, только за одно слегка рассердилась на Адриенну де Кардовилль: за то, что она предложила Агриколю деньги; но изысканный поступок, каким была исправлена эта ошибка, глубоко тронул Горбунью... А все-таки она чувствовала, что сердце ее разрывается на части; все-таки она не могла удержаться от слез, любуясь на дивный цветок, столь великолепный и ароматный, который, должно быть, так дорог Агриколю, потому что подарила его прелестная рука. - А теперь, матушка, - продолжал со смехом молодой кузнец, не замечая грустного волнения Горбуньи, - вы изволили скушать раньше супа пирожное, что касается рассказов, я вам сообщил одну из причин моего замедления... а вот и другая... Сейчас, войдя в дом, я внизу на лестнице встретился с красильщиком; рука у него была окрашена в превосходный зеленый цвет; он меня остановил и объявил с испуганным видом, что заметил бродившего около нашего дома какого-то довольно хорошо одетого господина, который, казалось, за кем-то подсматривал... "Ну, так что же нам-то до этого, папаша Лорио? - сказал я ему. - Уж не боитесь ли вы, что у нас украдут секрет прекрасной зеленой краски, в которой у вас рука по локоть точно в перчатку затянута?" - А что это в самом деле за человек, Агриколь? - сказала Франсуаза. - Да, право, матушка, не знаю, да и не хочу знать: я посоветовал папаше Лорио, который болтлив, как сойка, вернуться к своему чану, потому что ему так же безразлично, как и мне, шпионит кто за нами или нет... Говоря это, Агриколь положил маленький кожаный кошелек с деньгами в средний ящик шкафа. В то время пока Франсуаза ставила на угол стола котелок с кушаньем, Горбунья, выйдя из задумчивости, налила воды в таз и, подав его молодому кузнецу, сказала нежным и робким голосом: - Это для рук, Агриколь! - Спасибо, крошка... Ну, и милая же ты девушка!.. - И затем совершенно просто и непринужденно Агриколь прибавил: - На тебе за труды этот красивый цветок... - Ты отдаешь его мне! - воскликнула изменившимся голосом девушка, между тем как яркая краска залила ее бледное и привлекательное лицо. - Ты отдаешь его мне... этот прелестный цветок... цветок, подаренный такой красивой, богатой, доброй и ласковой барышней?! - и бедная Горбунья повторяла все с увеличивающимся изумлением: - И ты мне его отдаешь! - А на кой черт он мне? На сердце, что ли, положить? Или заказать из него булавку?.. - сказал со смехом Агриколь. - Я был очень тронут, это правда, тем, как любезно отблагодарила меня эта барышня. Я в восторге, что нашел ее собачку, и очень счастлив, что могу подарить тебе этот цветок, если он тебе нравится... Видишь, какой сегодня удачный день! И пока Горбунья, трепеща от счастья, волнения и удивления, принимала цветок, молодой кузнец, продолжая разговор, мыл руки, причем они оказались такими черными от железных опилок и угольной копоти, что прозрачная вода превратилась в черную жидкость. Агриколь, указав Горбунье взглядом на это превращение, шепнул ей, улыбаясь: - Вот и дешевые чернила для нашего брата бумагомарателя... Вчера я окончил одно стихотворение, которое показалось мне не совсем уж плохим; я тебе его прочту. Говоря это, Агриколь простодушно вытер руки о свою блузу, пока Горбунья ставила таз на комод, благоговейно укладывая на один из его краев свой цветок. - Разве ты не можешь попросить полотенце? - заметила Франсуаза сыну, пожимая плечами. - Вытирать руки блузой, можно ли так! - Она целый день печется у пламени горна... значит, ей вовсе не вредно освежиться вечерком!.. А! Экий я у тебя неслух, мама!.. побрани-ка меня хорошенько... если хватит храбрости!.. Ну-ка! В ответ на это Франсуаза, обхватив руками голову своего сына, славную голову, прекрасную, честную, столь решительную и умную, посмотрела на него с материнской гордостью и несколько раз крепко поцеловала в лоб. - Ну садись же! Ты целый день на ногах в кузнице, а теперь уже так поздно. - Опять твое кресло... ежевечерне пререкание начинается вновь!.. Убери его, пожалуйста, мне и на стуле удобно. - Ну, уж нет, по крайней мере дома-то ты должен хорошенько отдохнуть после тяжелой работы. - Ну, не тиранство ли это, Горбунья? - весело шутил Агриколь, усаживаясь в кресло. - Впрочем, я ведь притворяюсь: мне, конечно, очень удобно сидеть в кресле и я очень рад его занять. С тех пор как я отдыхал на троне в Тюильри, мне нигде не было так удобно! С одной стороны стола Франсуаза резала для сына хлеб, с другой Горбунья наливала ему вина в серебряный бокал. В этой нежной предупредительности двух прекрасных женщин к их любимцу было нечто трогательное. - А ты разве со мной не поужинаешь? - спросил Горбунью Агриколь. - Спасибо, Агриколь, - отвечала швея, потупив глаза, - я только что пообедала. - Ну, да ведь я тебя только так, из вежливости и приглашал; точно мне неизвестны твои маленькие странности, что ты, например, ни за что на свете не станешь у нас есть... Это вроде матушки: она, видите ли, предпочитает есть одна... чтоб я не видел, как она на себе экономит... - Да нет же, Боже мой! Мне просто полезнее обедать пораньше... Ну, как тебе нравится это блюдо? - Просто превосходно! Как оно может не понравиться!.. ведь это треска с репой... А я обожаю треску; мне явно нужно было родиться рыбаком на Ньюфаундленде! Доброму малому, напротив, казалось не очень сытным после целого дня тяжелой работы это безвкусное и к тому же подгоревшее во время его рассказа кушанье, но он знал, какое удовольствие доставляет матери его постничание по определенным дням, и поэтому ел рыбу с видом полного наслаждения, так что славная женщина была совершенно обманута и с довольным видом заявила: - О да! Я вижу, с каким удовольствием ты ешь, милый мальчик: подожди, я тебя этим угощу на следующей неделе в пятницу и в субботу. - Спасибо, мама, только уж не два дня подряд, а то меня избалуешь... Ну-с, а теперь давайте придумывать, как мы проведем это воскресенье. Надо хорошенько повеселиться, а то ты, мама, что-то последние дни печальная, а я этого не выношу... Когда ты грустна, мне все кажется, что ты мной недовольна. - Недовольна таким сыном? тобой? самым примерным... - Хорошо, хорошо! Так докажи мне, что ты абсолютно счастлива и повеселись завтра немножко. Быть может, сударыня, и вы удостоите нас своей компании, как в прошлый раз? - сказал Агриколь, расшаркиваясь перед Горбуньей. Девушка покраснела, опустила глаза и не отвечала ни слова; на лице ее выразилось глубокое огорчение. - Ведь ты знаешь, сын мой, что по праздникам я всегда хожу в церковь, - отвечала Франсуаза. - Ну, хорошо, но ведь по вечерам службы нет?.. Я ведь тебя не зову в театр, мы пойдем только посмотреть нового фокусника: очень, говорят, хорошо и занятно. - Это все-таки своего рода зрелище... Нет, спасибо. - Матушка, право, вы уж преувеличиваете! - Но, дитя мое, я, кажется, никому не мешаю делать, кто что хочет. - Это правда... прости меня, матушка... Ну что же, пойдемте тогда просто прогуляться по бульварам, коли погода будет хорошая: ты, я и бедняжка Горбунья; она около трех месяцев не выходила с нами, а без нас она тоже не выходит... - Нет уж, сынок, иди гулять один; ты заслужил, кажется, право погулять в воскресенье! - Ну, Горбунья, голубушка, помоги мне уговорить маму. - Ты знаешь ведь, Агриколь, - сказала девушка, краснея и не поднимая глаз, что я не могу больше выходить ни с тобой... ни с твоей матушкой... - Это почему, госпожа? Позвольте вас спросить, если это не нескромно, что за причина подобного отказа? - засмеялся Агриколь. Девушка грустно улыбнулась и отвечала: - Потому что я вовсе не желаю быть причиной ссоры. - Ах, извини, милая, извини!.. - воскликнул кузнец с искренним огорчением и с досадой ударил себя по лбу. Вот на что намекала Горбунья. Иногда, очень нечасто, - бедная девушка боялась стеснить их, - Горбунья ходила гулять с кузнецом и его матерью. Для швеи эти прогулки являлись ни с чем несравнимыми праздниками. Много ночей приходилось ей недосыпать, много дней сидеть впроголодь, чтобы завести приличный чепчик и маленькую шаль: она не хотела конфузить своим нарядом Агриколя и его мать. Для нее те пять или шесть прогулок под руку с человеком, которому она втайне поклонялась, были единственными в жизни счастливыми днями. В последнюю прогулку какой-то неотесанный грубиян так сильно ее толкнул, что молодая девушка не могла удержаться и слегка вскрикнула. "Тем хуже для тебя, противная Горбунья!" - отвечал он на ее возглас. Агриколь, как и его отец, был наделен кротким и терпеливым характером, часто встречающимся у людей сильных, храбрых, с великодушным сердцем. Но если ему случалось иметь дело с наглым оскорблением, он приходил в страшную ярость. Взбешенный злостью и грубостью этого человека, Агриколь оставил мать и Горбунью, подошел к грубияну, казавшемуся ему вполне ровней как по годам, так и по росту и силе, и закатил ему две самые звонкие оплеухи, какие только может дать большая и могучая рука кузнеца. Наглец хотел ответить тем же, но Агриколь, не давая ему опомниться, ударил его еще раз, чем вызвал полное одобрение толпы, среди которой грубиян поспешил скрыться, сопровождаемый свистками и насмешками. Об этом-то происшествии и напомнила Горбунья, говоря, что не желает доставлять Агриколю неприятности. Огорчение кузнеца, невольно напомнившего об этом грустном происшествии, совершенно понятно. Воспоминание о нем было для молодой девушки еще тяжелее, чем Агриколь мог предположить: она его страстно любила, а причиной ссоры было как раз ее жалкое и смешное уродство. Агриколь, при всей своей силе и мужестве, обладал нежным сердцем ребенка; поэтому при мысли о том, как грустно девушке вспоминать эту историю, у него навернулись на глаза крупные слезы, и, раскрыв ей братские объятия, он вымолвил: - Прости меня за глупость... Иди сюда, поцелуй меня... - и с этими словами он крепко поцеловал Горбунью в ее похудевшие, бледные щеки. При этом дружеском объятии сердце девушки болезненно забилось, губы побелели, и она ухватилась за стол, чтобы не упасть. - Ну, что? Ты меня ведь простила? Да? - спросил Агриколь. - Да, да, - говорила она, стараясь победить свое волнение, - в свою очередь, прости меня за мою слабость... Но мне так больно при воспоминании об этой ссоре... я так за тебя испугалась... Что, если бы все люди приняли сторону того человека?.. - Ах, Господи! - воскликнула Франсуаза, выручая Горбунью совершенно бессознательно. - Я в жизни никогда не была так напугана! - Ну, что касается тебя, мама, - прервал ее Агриколь, желая переменить неприятный для него и швеи разговор, - то для жены солдата... конного гренадера императорской армии... ты уж слишком труслива! Ах, молодчина мой отец! Нет... знаешь... я просто не могу и представить, что он возвращается... Это меня... у меня голова идет кругом! - Возвращается... - сказала Франсуаза, вздыхая. - Дай-то Бог, чтобы это было так! - Как, матушка, дай Бог? Необходимо, чтобы он дал... сколько ты за это обеден отслужила! - Агриколь... дитя мое! - прервала его мать, грустно покачивая головой, - не говори так... и потом речь идет о твоем отце. - Эх... право, я сегодня удивительно ловок! Тебя теперь задел... Просто точно взбесился или одурел... Прости меня, матушка. Я сегодня весь вечер должен только извиняться... прости меня... Ты ведь знаешь, когда у меня с языка срывается нечто подобное, то это происходит невольно... Я чувствую, как тебе бывает больно. - Ты оскорбляешь... не меня, дитя мое! - Это все равно. Для меня ничего не может быть хуже, чем обидеть тебя... мою мать! Но что касается скорого возвращения батюшки, то в этом я совершенно не сомневаюсь... - Однако мы не получали писем более четырех месяцев. - Вспомни, матушка: в том письме, которое он кому-то диктовал, сознаваясь с прямотой истинного военного, что, выучившись порядочно читать, он писать все-таки не умеет... так именно в этом письме он просил, чтобы о нем не беспокоились, что в конце января он будет в Париже и за три или четыре дня до приезда уведомит, у какой заставы я должен его встретить. - Так-то так... но ведь уж февраль, а его все нет... - Тем скорее мы его дождемся... Скажу больше... мне почему-то кажется, что наш Габриель вернется к этому же времени... Его последнее письмо из Америки позволяет надеяться... Какое счастье, матушка... если вся семья будет в сборе! - Да услышит тебя Бог, сынок! Славный это будет для меня день! - И он скоро настанет, поверь. Что касается батюшки, раз нет новостей, значит, все нормально... - Ты хорошо помнишь отца, Агриколь? - спросила Горбунья. - По правде сказать, я лучше всего помню его большую меховую шапку и усы, которых я до смерти боялся. Меня могли с ним примирить только красная ленточка креста на белых отворотах мундира и блестящая рукоятка сабли! Не правда ли, матушка?.. Да что это? Никак ты плачешь? - Бедняга Бодуэн!.. Как он страдал, я думаю, от столь долгой разлуки! В его-то годы, в шестьдесят лет!.. Ах, сынок... мое сердце готово разорваться, когда подумаю, что он и здесь найдет ту же нужду и горе. - Да что ты говоришь? - Сама я больше ничего не могу заработать... - А я-то на что? Разве здесь не имеется комнаты и стола для него и для тебя? Только, мама, раз дело зашло о хозяйстве, - прибавил кузнец, стараясь придать самое нежное выражение своему голосу, чтобы не задеть мать, - позволь мне тебе сказать одно словечко: раз батюшка и Габриель вернутся, тебе не надо будет ставить столько свечей и заказывать обеден, не так ли?.. Ну, на эти деньги отец и сможет иметь каждый день бутылочку вина и табака на трубку... Затем по воскресеньям мы его будем угощать обедом в трактире. Речь Агриколя была прервана стуком в дверь. - Войдите! - крикнул он. Но, вместо того чтобы войти, посетитель только приотворил дверь, и в комнату просунулась рука, окрашенная в блестящую зеленую краску, и принялась делать знаки кузнецу. - Да ведь это папаша Лорио!.. образец красильщиков, - сказал Агриколь. - Входите же без церемоний. - Не могу, брат... я весь в краске с ног до головы... Я выкрашу в зеленый цвет весь пол у госпожи Франсуазы. - Тем лучше... он будет похож на луг, а я обожаю деревню! - Без шуток, Агриколь, мне необходимо с вами поговорить. - Не о том ли господине, что за нами шпионит? Успокойтесь, что нам до него за дело? - Нет, мне кажется, он ушел... или за густым туманом я его больше не вижу... Нет, не за тем я... Выйдите-ка поскорее... дело очень важное, - прибавил красильщик с таинственным видом, - дело касается вас одного. - Меня? - спросил с удивлением Агриколь, вставая с места. - Что это может быть такое? - Да иди же узнай, - сказала Франсуаза. - Ладно, матушка; но черт меня побери, если я что-нибудь понимаю. И кузнец ушел, оставив мать и Горбунью одних. 4. ВОЗВРАЩЕНИЕ Агриколь возвратился минут через пять; лицо его было бледно, взволнованно, глаза полны слез, руки дрожали; но выглядел он счастливым и необыкновенно растроганным. Он с минуту оставался у двери, как будто волнение мешало ему подойти к матери. Зрение Франсуазы настолько ослабло, что она сразу и не заметила перемены в лице сына. - Ну, что там такое, дитя мое? - спросила она. Раньше чем кузнец мог ответить, Горбунья, более проницательная, воскликнула громко: - Агриколь... что случилось? Отчего ты так бледен? - Матушка, - сказал молодой рабочий взволнованным голосом, бросившись к матери и не ответив Горбунье, - матушка, случилось нечто, что вас очень поразит... Обещайте мне, что вы будете благоразумны... - Что ты хочешь сказать? Как ты дрожишь! Посмотри-ка на меня! Горбунья права... ты страшно бледен! Агриколь встал на колени перед матерью и, сжимая ее руки, говорил: - Милая матушка... надо... вы не знаете... однако... Кузнец не мог кончить фразы, голос его прервался от нахлынувших радостных слез. - Ты плачешь, сын мой?.. Боже... но что случилось?.. Ты меня пугаешь!.. - Не пугайся... напротив... - говорил Агриколь, вытирая глаза, - это большое счастье... но прошу тебя еще раз: постарайся быть благоразумной... Слишком большая радость может быть так же гибельна, как и горе!.. - Ну! говори же! - Я же предсказывал, что он вернется! - Твой отец!!! - вскрикнула Франсуаза. Она вскочила со стула. Но радость и изумление были настолько сильны, что бедная женщина схватилась за сердце, как бы стараясь сдержать его биение, и зашаталась. Сын подхватил ее и посадил в кресло. Горбунья, отошедшая из скромности в сторону во время этой сцены, поглотившей все внимание матери и сына, робко подошла к ним, видя, что помощь будет нелишней, так как лицо Франсуазы все более и более изменялось. - Ну, мужайся, матушка, - продолжал кузнец. - Удар уже нанесен, теперь остается насладиться радостью свидания с батюшкой. - Бедный Бодуэн... после восемнадцати лет разлуки! - говорила Франсуаза, заливаясь слезами. - Да правда ли это, правда ли, Бог мой? - Настолько правда, что если вы мне обещаете не волноваться больше, то я могу вам сказать, когда вы его увидите. - Неужели... скоро? Да? - Да... скоро... - Когда же он приедет? - Его можно ждать с минуты на минуту... завтра... сегодня, быть может... - Сегодня? - Да, матушка... Надо вам сказать все... Он возвратился... он здесь!.. - Он здесь... здесь... Франсуаза не могла окончить фразы от волнения. - Сейчас он внизу... он послал за мной красильщика, чтобы я мог тебя подготовить... он боялся, добряк, поразить тебя неожиданной радостью... - О, Боже! - А теперь, - воскликнул кузнец, со взрывом неописуемого восторга, - он здесь, он ждет! Ах, матушка... я не могу больше... Мне кажется, в эти последние десять минут у меня сердце выскочит из груди. И, бросившись к двери, он ее распахнул. На пороге стоял Дагобер: он держал за руки Розу и Бланш. Вместо того чтобы броситься в объятия мужа, Франсуаза упала на колени и начала молиться. От глубины сердца она благодарила Создателя за исполнение горячих молитв, за высокую милость, которой он вознаградил все ее жертвы. С минуту все оставались неподвижны и безмолвны. Агриколь с нетерпением ожидал конца материнской молитвы; он насилу сдерживал, из чувства деликатности и уважения, страстное желание броситься отцу на шею. Старый солдат испытывал то же, что и кузнец. Они сразу друг друга поняли; в первом взгляде, каким они обменялись, проявилось все их почтение и любовь к превосходной женщине, которая в порыве религиозного рвения забыла для Творца о его творениях. Роза и Бланш, смущенные и растроганные, с сочувствием смотрели на коленопреклоненную женщину, а Горбунья запряталась в самый темный уголок комнаты, чувствуя себя чужой и естественно забытой в этом семейном кружке, что не мешало ей плакать от радости при мысли о счастье Агриколя. Наконец Франсуаза встала, бросилась к мужу и упала в его объятия. Наступила минута торжественного безмолвия. Дагобер и Франсуаза не говорили ни слова. Слышны были только всхлипывания и радостные вздохи. Когда старики приподняли головы, на их лицах выражалась спокойная, ясная радость... так как полное счастье простых и чистых натур не влечет за собой ничего лихорадочного и тревожно-страстного. - Дети мои, - растроганно сказал солдат, указывая сиротам на Франсуазу, между тем как та, немного успокоившись, с удивлением смотрела на них, - вот моя дорогая, добрая жена... Для дочерей генерала Симона она будет тем же, чем был я... - Значит, вы будете смотреть на нас как на своих дочерей, сударыня! - сказала Роза, подходя с сестрой к Франсуазе. - Дочери генерала Симона! - воскликнула с удивлением жена Дагобера. - Да, дорогая Франсуаза, это они... Издалека пришлось мне их везти... и немало труда это стоило... Я расскажу тебе обо всем этом потом. - Бедняжки... точно два ангелочка... и как похожи друг на друга! - говорила Франсуаза, любуясь сиротами с чувством глубокого участия, равнявшегося восхищению. - Ну, а теперь... твоя очередь! - сказал Дагобер, обращаясь к сыну. - Наконец-то! - воскликнул тот. Описать безумную радость отца и сына, их восторженные поцелуи и объятия невозможно. Дагобер то и дело останавливал сына, клал ему руки на плечи, любуясь его мужественным, открытым лицом, стройной и сильной фигурой, затем снова сжимал в могучих объятиях, повторяя: - Ну, не красавец ли этот мальчик, как сложен-то! А лицо какое доброе! Горбунья наслаждалась счастьем Агриколя. Она все еще стояла, притаившись, никем не замеченная, в темном уголке комнаты, и желала так же незаметно исчезнуть, думая, что ее присутствие неуместно. Но уйти было невозможно. Дагобер с сыном почти совершенно заслонили дверь, и Горбунья поневоле должна была оставаться в комнате. Швея не могла оторвать глаз от прелестных лиц Розы и Бланш; ей сроду не случалось видеть таких красавиц, а удивительное сходство сестер окончательно ее поразило. Скромная траурная одежда молодых девушек указывала на их бедность, и это усиливало симпатию Горбуньи к прелестным сиротам. - Бедные девочки, им холодно; их крошечные ручки совсем ледяные, а печка, к несчастью, погасла!.. - сказала Франсуаза. Она старалась отогреть маленькие ручки в своих руках, пока Дагобер и Агриколь отдавались излияниям так долго сдерживаемой нежности... Когда Франсуаза заметила, что печка потухла, Горбунья с радостью ухватилась за предлог, который мог служить извинением ее присутствию; она бросилась в чулан, где хранились дрова и угли, захватила несколько поленьев, положила их в печь и, стоя перед ней на коленях, с помощью оставшихся под пеплом горячих угольков быстро развела огонь, который скоро начал весело потрескивать и разгораться. Затем она налила воды в кофейник и поставила его на очаг, считая, что девушек необходимо напоить чем-нибудь теплым. Горбунья делала все это так тихо и проворно, ее присутствие было так незаметно среди всеобщей радости, что Франсуаза, занятая молодыми гостьями, только по приятной теплоте, распространившейся по комнате, да по шуму закипевшей в кофейнике воды заметила, что печка уже затоплена. Но даже это странное явление - печка, затопившаяся как будто сама собой, нисколько не поразило Франсуазу: она вся была поглощена мыслью, как ей разместить Розу и Бланш, так как солдат не предупредил ее об их приезде. Вдруг за дверьми послышался громкий лай. - Батюшки, да это мой старый Угрюм! - сказал Дагобер, направляясь к дверям. - Он просится, чтобы его пустили. Он тоже хочет со всеми познакомиться. Угрюм одним прыжком очутился в комнате и через минуту почувствовал себя совершенно как дома. Потершись своей длинной мордой о Дагобера, Розу и Бланш, он так же приветствовал Франсуазу и Агриколя, после чего, видя, что на него не обращают внимания, отыскал в уголке бедную Горбунью и, решив, конечно, что _друзья наших друзей - наши друзья_, принялся ласково лизать руки забытой всеми девушки. Эта ласка почему-то необыкновенно растрогала Горбунью, у которой даже слезы навернулись на глаза... Она погладила своей длинной, худой и бледной рукой умную голову Угрюма, и, видя, что больше ее услуг никому не потребуется, захватила прелестный цветок, подаренный ей Агриколем, и, отворив потихоньку дверь, незаметно выскользнула из комнаты. После радостных восторгов свиданья Дагобер и его семья перешли к вопросам житейским. - Бедняжка жена, - сказал солдат, указывая глазами на Розу и Бланш, - ты не ждала, небось, такого сюрприза? - Мне только обидно, - отвечала Франсуаза, - что я не могу предложить дочерям генерала Симона лучшего помещения... Ведь вместе с мансардой Агриколя... - Эта комната составляет весь наш особняк... Конечно, существуют дома и более вместительные!.. Но успокойся: бедные девочки приучены к терпению. Завтра же мы отправимся вместе с сыном, - и, уверяю тебя, не он будет самым добрым и гордым в нашей паре, - прямо на завод к господину Гарди, чтобы поговорить о делах с отцом генерала Симона... - Завтра, батюшка, вы никого из них не застанете, - возразил Агриколь, - ни господина Гарди, ни отца маршала Симона. - Как ты сказал?.. Маршала? - Я сказал правду. В 1830 году друзьям генерала Симона удалось восстановить его права на все титулы и чины, какими его наградил император после победы при Линьи! - Неужели? - воскликнул растроганный Дагобер. - Впрочем, чему же я удивляюсь?.. Должна же была восторжествовать справедливость... Раз император сказал... я думаю, по меньшей мере, должно было быть так, как он сказал... Но все-таки это меня растрогало... до глубины сердца... - Затем, обращаясь к девушкам, он прибавил: - Итак, девочки, слышите?.. вы явились в Париж дочерьми герцога и маршала!.. Правда, видя вас в этой бедной каморке, никто бы не подумал, что вы герцогини!.. Но подождите, бедные малютки... все устроится!.. Я думаю, старик Симон был очень рад, узнав о возвращении титулов его сыну? Правда? - Он говорит, что с радостью уступил бы все эти почести за счастье увидеть сына... так как все хлопоты друзей генерала и восстановление справедливости произошли в его отсутствие... Впрочем маршала ожидают, последние письма из Индии говорят о его скором возвращении. При этих словах Роза и Бланш переглянулись: их глаза наполнились сладкими слезами. - Ну, слава Богу. Мы сильно рассчитывали на его возвращение, я и девочки! Но отчего же мы никого не застанем завтра на фабрике? - И господин Гарди и Симон уехали дней на десять для осмотра одного английского завода на юге Франции, но их ждут со дня на день... - Черт возьми!.. как это досадно... Мне надо было поговорить с отцом генерала об очень важном деле. Впрочем, можно и написать: вероятно, его адрес известен? Так что ты завтра же уведоми его о приезде внучек. А пока, девочки, - прибавил солдат, обращаясь к Розе и Бланш, - жена вас уложит у себя на кровати: на войне - как на войне! В дороге бывало не лучше этого! - Ты знаешь, с тобой и с твоей женой нам везде будет хорошо! - сказала Роза. - Кроме того, у нас теперь одна мысль: надежда на скорое свидание с отцом и радость, что наконец мы в Париже... - прибавила Бланш. - Ну, конечно, с такими надеждами ждать можно! - сказал Дагобер. - Однако все-таки я думаю, что после ваших мечтаний о Париже подобная обстановка вам кажется дикой... непохоже уж вовсе на золотой город ваших грез... Но терпение, терпение... скоро вы убедитесь, что Париж не так плох... как кажется... - Конечно, - весело засмеялся Агриколь, - для этих барышень достаточно возвращения маршала, чтобы Париж превратился в золотой город! - Вы совершенно правы, Агриколь, - улыбнувшись, промолвила Роза, - вы нас поняли! - Как, госпожа... вы изволите знать мое имя? - Конечно, да. Мы часто говорили о вас с Дагобером, а совсем недавно и с Габриелем, - прибавила Бланш. - С Габриелем?! - воскликнули одновременно мать и сын. - Ну да! - прервал их Дагобер, делая знак сиротам. - У нас ведь хватит рассказов на две недели... в том числе и рассказ о встрече с Габриелем... О нем я могу сказать одно: что, в своем роде, он стоит моего мальчика... (не могу удержаться, чтобы не сказать "мой мальчик") они стоят друг друга и могут считаться братьями... А ты славная у меня женщина, право, славная... - прибавил Дагобер с чувством - право, хорошее дело!.. При твоей-то бедности ты еще взяла на себя заботу о несчастном ребенке, воспитала его вместе с сыном... Право, это очень здорово... - Не говори так... все очень просто... - Ну, ладно... я тебе отплачу потом, запишу на счет... А пока ты, наверно, с ним увидишься не позже завтрашнего дня... - Дорогой мой брат... так и он вернулся! - воскликнул кузнец. - Ну вот и скажите после этого, что нет особенных счастливых дней! Да как вы его встретили, батюшка? - Вот как: "вы"!.. Все еще "вы"?.. Уж не думаешь ли ты, что раз пишешь стихи, так уж стал слишком важным барином, чтобы быть на "ты" с отцом? - Батюшка! - Нет, брат, тебе придется много раз сказать мне "ты" да "тебя", чтобы я наверстал их за восемнадцать лет... Что касается Габриеля, я сейчас тебе расскажу, где мы его встретили, потому что если ты рассчитываешь спать, то ты очень ошибаешься: я лягу с тобой, и мы еще поболтаем... Угрюм ляжет у дверей этой комнаты... он уже сыздавна привык охранять девочек... - Господи, я просто сегодня совсем потеряла голову... но сию минуту... Если ты и барышни хотите покушать, Агриколь сейчас сбегает в трактир... - Хотите, детки? - Нет, благодарим, Дагобер: мы так радостно взволнованы, что не можем есть. - Ну, а уж сахарной-то воды горячей с вином вы выпить должны, чтобы согреться; к несчастью, ничего другого у меня нет, - прибавила Франсуаза. - Вот что, Франсуаза; бедные девочки устали, уложи-ка их... А я пойду к сыну... Завтра же, рано утром, пока Роза и Бланш спят, я приду поболтать с тобой, чтобы дать отдых Агриколю! В это время в дверь кто-то сильно постучался. - Это, верно, добрая Горбунья пришла справиться, не нужна ли нам ее помощь, - сказал Агриколь. - Да, мне кажется, она была здесь, когда они пришли, - сказала Франсуаза. - А ведь и правда! Боялась, верно, помешать нам, бедняжка, незаметно исчезла... Ведь она так скромна... Но она не стучит так громко. - Взгляни же, кто это, - заметила Франсуаза. Но прежде чем кузнец подошел к двери, она отворилась, и в комнату вошел прилично одетый, почтенной наружности господин; он сделал несколько шагов вперед и быстро огляделся кругом, остановив на минуту взгляд на девушках. - Позвольте вам заметить, месье, - сказал ему, идя навстречу, Агриколь, - что раз вы постучали, то недурно бы подождать, пока вам позволят войти... Что вам угодно? - Извините меня, пожалуйста, - очень вежливо отвечал господин, медленно растягивая слова, быть может, для того, чтобы дольше оставаться в комнате, - тысячу извинений... мне очень совестно... я в отчаянии от своей нескромности... - Ну, дальше, месье, - с нетерпением прервал его кузнец. - Что вам угодно? - Здесь живет мадемуазель Соливо, горбатая швея? - Нет, господин, она живет выше, - отвечал Агриколь. - Ах, месье! - начал снова раскланиваться и извиняться вежливый посетитель, - как мне совестно за мою неловкость... Я пришел к этой швее с предложением работы от одной почтенной особы... - Теперь слишком поздно, - заметил с удивлением Агриколь, - девушка эта, верно, уже спит... Впрочем, она наша добрая знакомая, и я могу предложить вам прийти завтра... - Итак, милостивый государь, позвольте повторить мои извинения... - Хорошо, месье! - отвечал Агриколь, делая шаг к двери. - Я прошу и вас... принять уверения... - Знаете, месье, если вы будете так тянуть ваши извинения, то вам придется снова извиняться за их бесконечность... эдак и конца не будет. При этих словах Агриколя, вызвавших улыбку на устах молодых девушек, Дагобер начал горделиво крутить свои усы... - Экой умница-парень, - шепнул он своей жене, - тебе-то это, конечно, не в диковинку, ты привыкла! Между тем церемонный господин вышел, наконец, из комнаты, окинув напоследок внимательным взором и сестер, и Агриколя, и Дагобера. Через несколько минут, пока Франсуаза, разложив для себя на полу матрац, застлала чистым бельем постель для сирот и стала укладывать девушек с истинно материнской заботливостью, Агриколь с отцом поднимались в мансарду кузнеца. В то время, когда Агриколь, освещая дорогу, проходил наверх мимо двери Горбуньи, та, скрываясь в тени, быстро шепнула ему: - Агриколь, тебе грозит большая опасность, нам необходимо переговорить... Хотя это было сказано так поспешно и так тихо, что Дагобер ничего не слыхал, но внезапная остановка вздрогнувшего от удивления Агриколя обратила его внимание. - Что такое, сынок, что случилось? - Ничего, батюшка... Я только боялся, что тебе темно. - Будь спокоен... Сегодня у меня ноги и глаза пятнадцатилетнего сорванца. И, не замечая озадаченного лица сына, солдат взошел в маленькую мансарду, где они должны были ночевать. Выйдя из дома, где он искал в квартире жены Дагобера швею, вежливый господин поспешно направился в конец улицы Бриз-Миш. Он подошел к фиакру, стоявшему на маленькой площади у монастыря Сен-Мерри. В глубине фиакра сидел закутанный в шубу Роден. - Ну что? - спросил он. - Обе девушки и человек с седыми усами вошли к Франсуазе Бодуэн, - ответил тот. - Прежде чем постучаться, я несколько минут подслушивал у дверей; девушки ночуют сегодня в комнате Франсуазы, старик с седыми усами ляжет у кузнеца. - Отлично! - сказал Роден. - Я не смел настаивать сегодня на свидании с Горбуньей, чтобы поговорить о Королеве вакханок. Завтра я пойду к ней, чтобы узнать, какое впечатление на нее произвело письмо, полученное сегодня по почте, относительно молодого кузнеца. - Непременно сходите. Теперь отправляйтесь от моего имени к духовнику Франсуазы Бодуэн. Хотя уже поздно, но скажите ему, что я жду его на улице Милье Дез-Урсэн, чтобы он тотчас туда явился, не теряя времени... проводите его сами. Если меня еще не будет, подождите. Предупредите его, что речь идет о вещах необыкновенно важных. - Все будет исполнено в точности, - ответил вежливый господин, низко кланяясь Родену, фиакр которого быстро отъехал. 5. АГРИКОЛЬ И ГОРБУНЬЯ Через час после описанных нами событий глубокая тишина царила на улице Бриз-Миш. Мерцающий огонек, проходивший сквозь рамы стеклянной двери из комнаты Горбуньи, указывал, что она еще не спит. Ее несчастная конура, лишенная воздуха и света даже днем, освещалась только через дверь, выходившую в полутемный узкий коридор, проделанный под самой крышей. Жалкая кровать, стол, старый чемодан и стул так заполняли холодную каморку, что два человека не могли бы в ней поместиться, если только один из них не садился на кровать. Роскошный цветок, подарок Агриколя, бережно поставленный в стакан с водой на заваленном бельем столе, распространял свое сладкое благоухание и развертывал пышные лепестки среди убогой комнатки с сырыми, грязными стенами, слабо освещенной тоненькой свечкой. Швея сидела на кровати. Лицо ее было встревожено, глаза полны слез. Одной рукой опираясь на изголовье, девушка внимательно прислушивалась, повернув голову к дверям: она с мучительным беспокойством напрягала слух, надеясь с минуты на минуту услышать шаги Агриколя. Сердце швеи усиленно билось... Глубокое волнение вызвало даже румянец на ее вечно бледном лице. По временам девушка бросала испуганный взгляд на письмо, сжатое в руке; это письмо, прибывшее с вечерней почтой, было положено привратником-красильщиком на ее стол, пока она присутствовала при свидании Дагобера с семьей. Через некоторое вр