Эфраим Севела. Зуб мудрости -------------------- OCR, правка: Aleksandr Evmeshenko (A.Evmeshenko@vaz.ru) -------------------- Стоит ребенку сказать что-нибудь дельное, мало-мальски толковое, и вокруг сразу ахи да охи. - Подумать только, он рассуждает совсем как взрослый. А почему нам не рассуждать как взрослым? Чего вы удивляетесь нашей смышлености, как будто мы безнадежные дебилы из школы для дефективных? Мы такие же люди. Но почестнее. Только и всего. И ростом меньше. Даже зубов у нас столько же, сколько у вас. Если считать ваши фальшивые зубы. У вас, правда, есть зубы мудрости. Ну и что? Моя мама, хоть и совсем не старая, а уже потеряла два зуба мудрости. Их пришлось удалить вместе с корнями. От этого она глупее стала? - Не терпится стать взрослой, - уколол меня папа, застав у зеркала, где я пробовала мамину помаду на своих губах. - Нисколечко. - Хочешь остаться маленькой? - Да. Лилипуткой. Со старушечьим личиком. - Тогда тебя возьмут в цирк. - А разве я не в цирке? Папа с воспитательной целью шлепнул меня по заду. Меня зовут Ольга. Это красивое русское женское имя, и я его люблю. Хотя я не русская, а еврейка. Вернее, русская еврейка. Мне тринадцать лет. Прекрасный возраст, не правда ли? Возраст Джульетты, когда она по уши влюбилась в Ромео. Возраст, когда девочка уже не девочка, а девушка. Короче говоря, когда гадкий утенок по мановению палочки превращается в лебедя. У христиан в тринадцать лет дети проходят в церкви конфирмацию, где в торжественной обстановке под звуки органа в белых платьях с цветами в руках отмечают это чудесное превращение. У евреев даже раньше, в двенадцать лет, девочка переступает этот порог, и торжественный обряд называется Бат-мицва. У меня нет религии. Я выросла в коммунистической стране, где религия считается опиумом для народа. Мой собственный отец зарабатывал на жизнь чтением лекций на антирелигиозные темы, и поэтому хлеб, который я ела, никак не мог вызвать у меня любви к Богу. Я перескочила порог без звуков органа и без пения кантора. Просто на своем дне рождения. И не в Москве, где я родилась и провела одиннадцать лет своей жизни, а в Нью-Йорке, куда мы приехали два года назад эмигрантами, бежавшими от антисемитизма в свое родное еврейское государство, но на полпути свернувшими в совершенно другую сторону, в самый большой город на земле - Нью-Йорк. Где, кстати сказать, евреев живет больше, чем во всем Израиле, и эти евреи (нью-йоркские) очень любят государство Израиль, но переселяться туда не спешат. Я люблю Москву и вообще Россию (это моя родина), и никогда бы мы оттуда не уехали, если бы евреев там не стали преследовать. Откровенно говоря, мне теперь очень жаль Россию. Ее ожидают большие неприятности в ближайшем будущем. Один умный человек, о котором речь будет ниже, сказал вещие слова по этому поводу: - История показала, что каждый, кто поднимает руку против евреев, кончает плохо. Так было с египетским фараоном, которого постигли десять напастей. Так было с русским царем, которого свергли и убили большевики. Так было с Гитлером, которого разгромили во второй мировой войне... Живу я в Нью-Йорке, но, конечно, не в Манхэттене, а в Квинсе. И не в самой лучшей части Квинса. Там, где метро не под землей, а гремит над головами, лязгая колесами по рельсам, уложенным на высоких железных столбах. Ржавых от времени. Соединенных не электросваркой, как это делается сейчас, а старомодными заклепками. И улицы тут какие-то неопрятные, малоэтажные, как в провинциальном городишке. Население смешанное, как на Ноевом ковчеге. Негры, пуэрториканцы, итальянцы, греки, китайцы, индусы и, конечно, евреи. Которые победнее. Евреи побогаче живут в другой части Квинса - Форрест Хиллс. А еще побогаче живут вообще не в Нью-Йорке, а в его роскошных пригородах: на Лонг-Айленде, в Нью-Джерси, в Коннектикуте. Там живут богатые неевреи тоже. Когда я еду в метро, и поезд проносится над серыми крышами, грязными дворами и фабричными трубами, и лишь на горизонте вырисовываются серебристые силуэты небоскребов Манхэттена, я смотрю на лица пассажиров и прихожу к удивительному умозаключению. Бедность некрасива. Богатство - элегантно и изящно. Меня окружают в вагоне, как на подбор, некрасивые лица. Не на ком глаз остановить. Коротконогие бесформенные пуэрториканки с бигуди на головах. Подумать только, появиться на людях в бигуди! На какой низкой стадии развития надо быть, чтоб красоваться в бигуди, то есть как бы выйти в нижнем белье. И никто не обращает внимания. Всем наплевать. В Москве бы такую даму вывели из метро и оштрафовали, чтоб впредь неповадно было. У китайцев только детишки красивые, а сами они какие-то маленькие, неуклюжие, с плоскими лицами и одеты безвкусно. Негры толстые, ожиревшие. Даже совсем молодые. У греков и у итальянцев лица некрасивые, хотя эти-то народы всегда славились хорошей породой. Те, кто живут вокруг нас, исключение из этого правила. Евреи попадаются редко и обычно это дряхлые старики, со слезящимися глазами и мокрыми носами, одетые неопрятно, как в польском местечке. Вот такая публика меня окружает, когда я еду в метро. Интернационал бедности и уродства. Бедность никак не красит человека. Зато в центре, в Манхэттене, на Пятой авеню этих людей не встретишь, словно полиция им туда категорически воспрещает вход. По Пятой авеню мимо роскошных витрин самых дорогих магазинов в мире ходят толпами красивые люди. Одетые, как на картинке. Породистые женщины, холеные мужчины. Одеты они с таким изяществом, с таким вкусом, что красавцы-манекены в витринах кажутся их отражением в зеркальном стекле. Какие носы, глаза, подбородки! Выставка породы. На Пятой авеню негров мало, но те, которые встречаются там, не уступают белым, а даже превосходят их в стройности и в красоте. И одеты они порой похлеще белых. Потому что эти негры очень богаты. Это актеры, танцовщицы, манекенщицы высшего класса. Пятая авеню - парад богатства и красоты. Эти люди никогда не опускаются до метро, и живут они не в нашем районе. Мои соседи по метро - словно человеческие отбросы, некачественный товар. Сливки - на Пятой авеню. В Москве я такого разделения никогда не замечала. Там в метро ездят все. И красивые, и некрасивые. И у кого больше денег, и у кого меньше денег. Там хоть под землей равенство. Я сижу на железной скамье, сжатая соседями, в грохочущем вагоне, стены которого разрисованы хулиганскими несмываемыми надписями разного цвета, отчего вагон похож на зебру. Я - в шубке из кроличьего меха, из которой я выросла, и поэтому рукава мне коротки. Шубка облезлая, с залысинами. На коленях - холщовая сумка с книгами. На ногах мамины сапоги на меху - ей они малы. Я еду в школу. И не одна. А в сопровождении взрослого. Из нашей семьи, если так можно выразиться. Меня, созревающую девицу, оберегают от возможного посягательства хулиганов, которых в этом городе, и особенно в метро, больше, чем где-либо в мире. Сейчас самое время рассказать о нашей семейке. Я живу с мамой. Папа тоже в Нью-Йорке, но живет отдельно. Потому что мой отец - гомосексуалист. Он стал им в Нью-Йорке, уехав из Москвы на два года раньше нас. Дорвался до западной культуры. Выскочил в свободный мир, чтоб вываляться в дерьме. Но не мне судить его. Я уже свыклась с этим, хотя поначалу чуть не сошла с ума. Когда он меня касался, я брезгливо отстранялась. Сейчас уже не отстраняюсь. Но вся покрываюсь гусиной кожей. Мама в школу меня отвозить не может - опоздает на работу. Поэтому меня возит папа. Специально приезжает за мной, ждет на нашей станции метро, где мама передает ему меня из рук в руки. Из школы домой папа не может меня отвозить - в эти часы он работает. А мама еще не освободилась из своей конторы. Кто же меня сопровождает? Умора! Папин любовник по имени Джо. Американец. Он поджидает меня у школы, едет со мной в метро и доводит до самых дверей дома, которые я отпираю ключом, висящим на длинной цепочке у меня на шее. В дом Джо не входит, а, попрощавшись со мной, спешит на станцию метро. И я его не приглашаю. Потому что в доме находится человек, с которым мне предстоит провести наедине час или полтора до прихода мамы. Тот самый человек, умные слова которого я приводила вначале, когда шла речь о евреях и тех, кто их угнетает. Этого человека я уважаю больше всех в мире. Он немолодой. Намного старше моего отца. Но он - настоящий мужчина. Большой. Огромный, как медведь. С обворожительной улыбкой, перед которой не всякая женщина устоит. С татуировкой на руках, потому что долго служил во флоте. По профессии врач. Хирург. По характеру - горячий спорщик и искатель истины. Эмигрант, как и я. Но не из Москвы, а из Ленинграда. Из бывшей столицы Российской империи. На нас, москвичей, взирает как аристократ на плебеев. Имени я его называть не хочу. Только инициалы. Б.С. Для этого у меня есть свои причины. Он живет в нашей квартире, занимая одну комнату, а мы с мамой еще по одной. Гостиная - общая. Он оплачивает половину всех счетов, это очень выручает нас. Иначе не знаю, как бы мы смогли извернуться. Он не квартирант. Он - больше. Он - мамин любовник. Мама влюблена в него по уши. А он в нее - сомневаюсь. Мама мучительно хочет задержать его, не упустить, чтоб он женился на ней. А вот этого он как раз и не хочет. Он предпочитает спать с мамой, не беря на себя никаких обязательств. У меня с ним отношения самые странные. Он меня любит. Как ребенка. Даже сажает к себе на колени и щекочет бородой за ухом. Я же его обожаю. Сколько у ребенка дедушек и бабушек? Я имею в виду нормального обычного ребенка. В нормальной обычной семье. И каждый дурак мне ответит, как дважды два четыре, что такому ребенку положено четыре старших родственника: по две бабушки и по два дедушки. Папины папа и мама. И мамины папа и мама. А у меня их шесть. И все законные. Никто не примазался. Три бабушки и три дедушки. И еще прадед Лапидус. Самый почетный и заслуженный человек в нашей семье. И во всей Москве тоже. Наш прадед Лапидус лично знал Ленина. Он - старый революционер и своими руками устанавливал советскую власть. И за это не вылезал из Сибири. До революции, при царе. За то, что хотел свергнуть царя и установить советскую власть - власть рабочих и крестьян. И сидел после революции, уже при советской рабоче-крестьянской власти. За что? За то, что установил ее, эту власть. В наш век за такие дела спасибо не говорят, а загоняют за решетку. Почему у меня с дедушками и бабушками получился перебор? Как шутит мой папа. Он любит играть в карты. И слово "перебор" - из карточного лексикона. Когда, играя в "очко", набираешь больше, чем надо. Надо "двадцать одно". А набрал, скажем, двадцать два или двадцать три. Вот и у меня - перебор. Вместо четырех - шесть дедушек и бабушек. И все меня любят. Потому что у них больше никого нет. Я - единственная внучка на шесть стариков. И, как говорит моя мама, из-за меня они все очень подружились и стали как одна семья. Я - как цемент. Скрепляю эту семью. Каково мне? Это - другой вопрос. Когда тебя любят, нельзя устанавливать норму. Чем больше любви, тем лучше. Хотя ею и можно объесться как вареньем. И тогда стошнит. Я не жалуюсь. Мне повезло с предками. На мою долю досталось больше нормы. А у других детей ни одного нет. Погибли дедушки и бабушки на войне. Или в Сибири, куда их Сталин сослал. У меня - все живы. Даже два лишних. Получилось это вот как. Мамин папа - дедушка Сема, у которого - скулы и узкие глаза, отчего его можно принять за китайца, во время войны с немцами пропал без вести. Бабушке Соне - его жене и маме моей мамы, прислали официальное извещение, что он убит, и назначили пенсию. Как вдове солдата. Бабушка Соня погоревала-погоревала. Она и сейчас красивая. У меня ее точеный носик. И встретила человека, который в нее влюбился с первого взгляда. Сошел с ума от любви. Так рассказывает бабушка Соня. Во время войны, когда женщин - пруд пруди, а на мужчин - жуткий дефицит, молодой человек, офицер, влюбляется во вдову с ребенком (моей мамой) на руках и делает предложение. Только полоумная откажется. Так бабушка Соня вышла замуж за дедушку Степана. За русского человека и немножечко антисемита. Ее бывший муж и мой дедушка Сема, когда в хорошем настроении, любит пошутить в присутствии деда Степана: - Степан, когда женился на Соне, не был антисемитом. Прожив с ней столько лет, он стал антисемитом и злейшим врагом еврейского народа. И все смеются. И дедушка Сема. И бабушка Соня. И дедушка Степан тоже. - Вот дает! - дружелюбно хлопает дедушка Степан дедушку Сему по спине, и дедушка Сема после этого долго кашляет. Тут, конечно, возникает подозрение, что я немножечко завралась. Откуда взялся дедушка Сема, похожий на китайца и совсем не убитый, а, наоборот, живой? И еще шутит над дедушкой Степаном - мужем своей вдовы бабушки Сони? К счастью (а я люблю дедушку Сему), будет время, расскажу, почему он не погиб на войне. Попал в плен и остался живым, потому что похож на китайца, и никто не догадался, что он - еврей. Бабушке же Соне сообщили, что он убит, и оформили вдовью пенсию. Бюрократия! После войны дедушка Сема вернулся домой, а там его ждал сюрприз. У его дочери (моей мамы) уже был отчим. Бабушка Соня поплакала. Дедушка Сема тоже. Дедушка Степан напился как свинья (со слов бабушки). И дедушке Семе ничего лучшего не оставалось, как оставить их в покое. Он подыскал себе новую жену. Тоже военную вдову. Но не липовую, а настоящую. У которой мужа убили не по документам, а на самом деле. Так у меня появилась еще одна бабушка. Вернее, меня еще тогда на свете не было. Бабушка Сима детей не имела и к моей матери, которая еще была ребенком, проявила настоящую материнскую любовь. Моя мама сразу обзавелась кроме родных отца с матерью, еще и мачехой и отчимом. Которым всем предстояло в будущем стать моими дедушками и бабушками. Таким образом, на мою долю выпала участь стать единственной внучкой шести дедушек и бабушек. И я об этом не жалею. Как говорил дедушка Степан, мне здорово повезло в жизни, и я выросла в здоровом советском коллективе. Под этим коллективом он подразумевает нашу семью: девять взрослых людей, считая моих папу с мамой и прадедушку Лапидуса, дружно сплотившихся вокруг меня - единственного ребенка. По нашей семейке, как говорит мой папа, можно изучать историю России (советский период) и на живых примерах видеть, как советская власть создавалась (прадедушка Лапидус - старый революционер, знал Ленина) и укреплялась (дедушка Лева - инженер, строил Московский метрополитен, самый красивый в мире, бабушка Соня - врач, на войне оперировала раненых солдат и возвращала их в строй, бабушка Люба была директором парфюмерной фабрики, пока не стали коситься на евреев и увольнять их с руководящей работы, а бабушка Сима была инженером-химиком на секретном заводе, который таинственно назывался почтовый ящик номер такой-то, и я полагаю, что там выпускали ракеты, хотя бабушка Сима не подтверждает это, но и не отрицает). Я сознательно упустила двух дедушек - Сему и Степана. По ним тоже можно изучать историю СССР. Только не самую лучшую ее часть. Дедушка Лева и все три бабушки были честнейшими людьми и такими коммунистами, каких сейчас уже нет. Я уж не говорю о прадедушке Лапидусе. Он был лично знаком с Лениным, и его можно поставить в музее и показывать посетителям за плату. Они всю жизнь получали награды за хорошую работу. Ордена и медали. Очень много благодарностей. Которыми можно было обклеить стены в их маленьких тесных квартирках. Но никогда не хитрили и не ловчили. Себе не просили больше, чем другим. Хотя занимали высокие должности. И, конечно же, не воровали. А кто в СССР не ворует? Кроме моей родни, я думаю, воруют почти все. Иначе все население Советского Союза ходило бы разутым и раздетым. И с опухшими от голода лицами. Но в семье не без урода. Так гласит русская поговорка. Нашим уродом, без которого семьи не бывает, был дедушка Сема. Похожий на китайца. Он единственный не был коммунистом и ни в какие идеалы не верил. Дедушка Сема верил в деньги. И делал их в большом количестве. Как? Очень просто. Он, в отличие от остальной родни, не учился и не получил высшего образования. Те, с высшим образованием, жили на свое жалкое жалованье, на сухую зарплату, как говорил дедушка Сема. А он не знал счета деньгам. Потому что он заведовал пивным ларьком на Тишинском рынке. Маленький киоск, сбитый из листов фанеры и на скорую руку покрашенный линючей краской. Там стоит большая деревянная бочка с помпой, и дедушка Сема качает эту помпу, и из крана в толстые стеклянные кружки бежит струйка пива, наполняя их доверху пенной шапкой. Все дело в пене. Как объяснял мне дедушка Сема. Полкружки пива, полкружки пены. Пена - чистая прибыль дедушки Семы. Покупатели - народ нетерпеливый. Не ждут, пока пена осядет, а дорываются до пива, как голодные свиньи до свежего дерьма. Я снова цитирую дедушку Сему. Вторая статья его доходов - ведро или два водопроводной воды, подлитой в бочку. Жаждущий народ не отличает разбавленное пиво от неразбавленного. И снова денежки текут в карман продавцу. Если отбросить родственные чувства и посмотреть на это со стороны, то дедушка Сема - вор. Самый элементарный вор. Которому место за решеткой. И так на него смотрит остальная родня. Еле скрывая брезгливость. Но он не просто вор, а выдающийся вор. Потому что ни разу не сидел долго. Если он и попадался, то знал, кого подмазать, кому сунуть взятку, и всегда выходил сухим из воды. Он - ворюга, спекулянт, аморальный тип, жулик, ловчила, паразит, расхититель социалистической собственности, взяточник, мародер, разрушитель устоев советского государства - это лишь малая толика кличек, какими его наградила негодующая родня, был самым дружелюбным человеком в нашей семейке. И я его люблю, пожалуй, больше всех остальных. Если не считать прадедушки Лапидуса. Но тот - святой. Он не в счет. Жулик Сема, разрушитель устоев советского государства, подкармливал, чтоб они не протянули ноги из-за своей честности, всех остальных членов нашей семейки - строителей коммунизма. Ко дням рождения приносил самые дорогие подарки, доставал по блату заграничные пальто и ботинки, которые ни за какие деньги не купишь. Подбрасывал всем в холодильники дефицитные колбасу или копченую рыбу. Давал денег взаймы. И никогда не напоминал о долге. И у него брали. Хотя и краснели, и клялись, что имеют дело с этим аморальным типом в первый и последний раз. По семейным праздникам, подвыпив, даже целовались с ним и вместе пели революционные песни. Других песен мои предки не знали. Дедушка Сема подпевал им без слов. Мычанием. Потому что он выговорить не мог диковинные слова этих песен. Его тянуло петь на идиш. И в конце ужина ему удавалось спеть соло душераздирающую "песню "Ди идише маме" - еврейская мама. Наши твердокаменные коммунисты слушали жулика Сему и оттаивали. И даже рыдали, стесняясь своих слез. Сухими оставались глаза лишь у одного члена нашей семейки - дедушки Степана. Его "Еврейской мамой" не проймешь. Потому что он - не еврей. Пожалуй, сейчас не найти еврейской семьи в СССР без русского родственника. У нас таким был дедушка Степан. Муж бабушки Сони. Бывшей жены дедушки Семы. Как говорил по этому поводу дедушка Сема: - В нашей семье, слава Богу, теперь есть полный джентльменский набор. Старый большевик, отсидевший при всех властях, жулик, ни разу не сидевший, и свой палач - майор КГБ в отставке, дедушка Степан. Мои родственники, когда оправдывались друг перед другом, почему терпят в своей кристально чистой среде такого пройдоху, как дедушка Сема, сваливали все на меня: - Он без ума от Олечки. Он одевает ее, как куколку. Крошка обожает его. Они, конечно, лицемерили. Дедушку Сему терпели за то, что он всех выручал из беды и давал им, чистоплюям, возможность жить вполне прилично. Не марая собственных ручек. И гордясь своей чистотой. А я его любила не за то, что он одевал меня, как куколку. А за то, что он - славный. Не лезет с нравоучениями. Не требует благодарности. А просто любит. И еще за то, что у него, жулика, такая добрая, бесхитростная улыбка. Как улыбнется, так его китайская физиономия расползается до ушей, а глазки сначала превратятся в узкие щелочки, а потом совсем исчезнут. Если все воры и жулики такие, то я бы хотела жить среди них, а не среди честных коммунистов. С постными лицами и всегда испуганными глазами. За исключением, конечно, дедушки Лапидуса. Его бы я прихватила с собой, и он бы стал в царстве жуликов святым, на которого бы они молились и замаливали свои грехи. В мою душу порой закрадывалось недоумение. Как же это так получается, что честнейшего коммуниста прадедушку Лапидуса советская власть упрятала в Сибирь на двадцать лет, а жуликоватый дедушка Сема - расхититель социалистической собственности, разгуливает на свободе? Моему детскому неокрепшему уму, как выражается бабушка Люба, что-то не совсем понятно. Вот такова наша семейка. Ее старшее поколение. До мамы с папой я доберусь потом. По моим родственникам, на самом деле, можно изучать историю СССР, как на живых экспонатах. Но не для школьных экзаменов. Если на экзаменах по истории рассказать про нашу семейку, то я бы немедленно схлопотала самый низкий балл. И, возможно, даже вылетела бы из школы. А нашей семейкой заинтересовались бы органы - щит и меч революции, как говорит дедушка Степан, майор КГБ в отставке. А если уж органы кем-то заинтересуются, то хорошего не жди. Вот так-то. Так что уж лучше отвечать на экзаменах по истории СССР, как написано в учебнике. А про нашу семейку писать в собственном дневнике. Для личного пользования. И при одном обязательном условии. Когда покинула СССР - и отсюда, из свободного мира, можно советским органам показать язык. Руки, мол, коротки! Мы, слава Богу, по другую сторону железного занавеса. Когда я была совсем маленькой, еще до школы, то рисовала портреты почти всех людей, кто хоть чем-то привлекал мое внимание. Несколько карандашных штрихов и - портрет готов. Не совсем портрет, а шарж. А иногда и злая карикатура. Я искала в портрете что-нибудь главное для этого лица. Остальное меня не интересовало. - Злая вырастет особа, - говорила, поджав губы, бабушка Соня, рассматривая свой портрет моей работы. - Видит в людях только плохое. А дедушка Степан, человек военный и потому прямой, долго щурился на свой портрет: - Похож, понимаешь. Ничего не скажешь. Но схватила не главное во мне, а, понимаешь, второстепенное... Я тут смахиваю на алкоголика... А ведь я, понимаешь, борюсь с этим злом. А вот то, что я коммунист, например, не отмечено в портрете... И тридцать лет беспорочной службы, понимаешь, тоже... Тридцать лет дедушка Степан отслужил в КГБ и настолько беспорочно, что в нашей семье за ним прочно закрепилась кличка "Душегуб". Иначе рисовать я не умею. Не потому, что я не люблю людей. Просто у меня такой стиль. Свой автопортрет, который долго висел над родительской кроватью, пока не пожелтел и не свернулся в трубочку, я сделала в той же манере. Два больших глаза покоятся на двух тоненьких длинных ножках. И больше ничего. Один глаз косит. Как у меня. Все бабушки и все дедушки, и все наши гости (среди них были профессиональные художники) пришли в телячий восторг. Общее мнение моих критиков было таково: - Она схватила самую суть. Ребенок худ до безобразия. Одни глаза и ножки. Мы - преступники. Ее надо усиленно кормить. И побольше витаминов. - А почему рот не нарисовала? - огорчилась бабушка Люба. - У тебя рот хоть великоват, но сочный. Я бы не стыдилась. Это точно. Потому что я, по мнению всей родни, унаследовала рот от нее. У нее очень большой рот. А насчет сочности, оставим на ее совести. Дедушка Степан пытался придать моим занятиям политическую окраску: - Ты понимаешь, Ольга, этот самый, как их называют? Декадент. Копаешься в черном нутре, а не видишь светлых перспектив. При Сталине, понимаешь, за такие художества по головке не гладили... А ставили к стенке. Что такое "ставили к стенке", я уже знала в том возрасте. Это означало - расстреливали. Остальная родня очень не любила, когда "Душегуб" заводил речь на политические темы. Запретить ему нельзя. Во-первых, родственник. А во-вторых, он мог это расценить как неблагонадежность и сообщить куда следует. Ведь он хоть и в отставке, но навык-то остался, и руки скучают по прежней работе. Лучше с ним не связываться. Все умолкали, когда он затрагивал политику, не отвечали на его вопросы. И тогда весь удар принимала на себя я. Он сажал меня к себе на колени, дышал мне в лицо табаком и спиртом и говорил, поглаживая мою голову дрожащей от старости рукой: - Только ты меня понимаешь. Ты - наш, советский человек. А они... гнилая интеллигенция. Сталин знаешь, что делал с такими? Ставил к стенке. Без всяких разговоров. Потом начинал изливать мне душу. О том, что страна потеряла веру. А без веры в вождя народ совсем распустился. При Сталине был порядок. А теперь каждый норовит укусить советскую власть. Мои родственники немели. И только выразительно переглядывались. Наконец бабушка Соня, жена "Душегуба", вмешивалась и отнимала меня у него: - Хватит, Степан. Высказался - отдохни. Ты замучил ребенка. Посмотри, на кого она похожа? - Разве больше не о чем поговорить? - осторожно, чтоб не рассердить дедушку Степана, добавлял дедушка Лева. - Давайте поговорим о чем-нибудь веселом. Например, что слышно насчет холеры в Одессе? Потом я допрыгалась со своими портретами. И если бы не дедушка Степан, я бы полетела из английской школы со скоростью ракеты. В школе я рисовала карикатуры на отстающих учеников по заданию пионервожатой. Эти карикатуры вывешивали в стенной газете в самом большом спортивном зале. И там всегда толпились зрители и гоготали. Мои рисунки имели успех. Тогда наша учительница Мария Филипповна велела мне нарисовать портрет вождя советского народа Брежнева. Срисовать с фотографии. И добавила, что это большая честь для меня, и она надеется, что я оправдаю доверие коллектива школы. Я осталась после уроков и за полчаса проделала всю работу. Уходя домой, занесла портрет школьному сторожу, чтоб он утром передал его учительнице. Утром меня ожидала не только Мария Филипповна, а человек десять учителей и директор школы. У всех - каменные лица. Смотрят на меня, как кошки на мышь. Сейчас слопают. Я вошла с раздутым портфелем на спине, который весил больше, чем я, и они сразу взяли меня в кольцо. - Вражеский элемент! - не выдержав, завизжала Мария Филипповна. - Прокралась в наши тесные ряды! Меня тут же выставили из школы. С наказом - без родителей не являться. А вся причина была в портрете Брежнева. Я по привычке схватила несколько главных деталей. Его большую верхнюю губу и густые, как кисточки для бритья, брови, и получилась карикатура. В доме у нас начался переполох. Запахло порохом. -Дедушка Сема сказал, что нашей семье теперь сухой из воды не выйти, а прадед Лапидус, лично знавший Ленина, сказал, что в этом случае его прошлые заслуги не спасут. У бабушек увлажнились глаза и затряслись руки. Мой отец с перекошенным лицом забегал по квартире, запустив пальцы в свою шевелюру, и, казалось, он вот-вот сорвет с головы свой скальп, как парик. Спас положение русский человек, дедушка Степан - щит и меч революции. - А ну, тихо! - гаркнул он на свою еврейскую родню. Устроили кагал, понимаешь, поручать такое важное политическое дело, как портрет вождя, ребенку! Головотяпы! Ротозеи! А сейчас с больной головы на здоровую? На ребенка свалить свою политическую слепоту! Ну, погодите у меня! Я вас выведу на чистую воду! Я наведу там порядок! Мой защитник, дедушка Степан, отставной майор КГБ, явился в школу в своем офицерском обмундировании, в котором он потом лежал в гробу, и навел порядок. Марию Филипповну хотели уволить, но потом оставили со строгим предупреждением. Пионервожатую перевели в другую школу. В простую. Не в английскую. А мне за четверть вывели по поведению "отлично", хотя, если честно признаться, я еле тянула на "тройку". По случаю благополучного завершения этой неприятной истории мой папа устроил дома вечеринку. Для всей родни. Чужих не приглашали. Дедушке Степану, как герою дня, было позволено в этот вечер выпить больше установленной бабушкой нормы, и он, захмелев, плясал вприсядку русскую пляску и требовал, чтоб все евреи, независимо от возраста, плясали вместе с ним. Как представитель евреев я одна плясала с ним. Остальные ограничились хлопаньем в ладоши. Наскакавшись и устав, дедушка Степан бухнулся на диван, меня посадил к себе на колени и сказал, тяжело дыша: - А все эти художества, Олечка, брось! Ну их к лешему! Они, понимаешь, до добра не доведут. Мои старички не любят животных. Поэтому ни в одном доме нет ни кошек, ни собак. Когда мама с папой намереваются меня сбыть кому-нибудь на шею, потому что у них - личная жизнь, и ребенок связывает им руки, я из всех дедушек и бабушек выбираю деда Сему и бабу Симу. Но так как между стариками есть договоренность держать меня по очереди, то мое желание не всегда выполняется. Дедушка Сема - это тот, который жулик и спекулянт, позор семьи, урод, без которого семьи не бывает. Я люблю жить у него с бабой Симой не только потому, что у них самая большая квартира в хорошем районе (конечно, добытая нечестным путем, как считает вся остальная родня). И не только потому, что здесь меня закармливают самыми вкусными вещами, каких в магазинах не найти. И не только потому, что оттуда я возвращаюсь домой, к родителям, всегда в обновке. То в новых туфлях, то в заграничном платьице, а то и в шубке из натурального меха. Меня тянет к ним потому, что у них есть собака. Бобик. Не породистая. Дворняжка. Но с таким характером! Такая озорная! Что я б ее на немецкую овчарку с медалями не променяла. Бобик с вислыми ушами, мокрым носом и вечно линяющей шерстью, от чего все в доме покрыто волосами, - мой дружок. Самый искренний. Когда меня туда приводят, он меня чует по запаху за версту. Я еще в подъезд не вошла, а он на пятом этаже, в самом конце длинного коридора, начинает бросаться в своей квартире на запертую дверь, радостно скулить и лаять. А уж когда я вхожу в квартиру, с ним делается настоящая истерика. Он чуть не сбивает меня с ног, норовя лизнуть мой нос. И так дрожит от радости, что всегда обязательно уписается. Прямо на пол. Разбрызгивая капли. И получая за это от бабушки Симы ремнем. Бобик - чудак, каких свет не видывал. Будь он человеком, непременно писал бы юмористические рассказы или выступал в цирке клоуном. У него чувство юмора развито больше, чем у некоторых людей. Например, у дедушки Степана. Тот, если кругом смеются, всегда настораживается, делает строгое лицо и изрекает: - Ничего смешного не нахожу... Как бы не заплакать вам. Он все еще думает, что его боятся, потому что он - майор КГБ. И забывает, что он в отставке. Как говорит дедушка Лева, выброшен на помойку истории. Бобик - весь черный, с рыжими пятнами. Не красавец. Но душечка. Если уж учудит, то живот надорвать можно. Однажды он ввел своих хозяев в большие расходы. Дело было на даче. Меня там, к сожалению, не было. Я все знаю со слов бабушки Симы. На соседнюю дачу приехали гости. Старый генерал с молодой женой. И с ними собака. Редкой породы. Далматский дог. Белая. С коричневыми пятнышками. Сучка. Красавица. На ошейнике медалей больше, чем у генерала на груди. И генерал обожал свою собаку не меньше, чем свою молодую жену. По мнению дедушки Семы. Души в ней не чаял. Собаку кормили чуть ли не с ложечки. По особой диете. Это при остром дефиците продуктов для трудящихся. Генеральской собаке ни в чем отказа не было. По уверению бабушки Симы - капитана медицинской службы запаса. Генеральская чета приехала гостить не на один день и обосновалась основательно. Свою собаку они водили гулять на поводке, и, если какая-нибудь встречная псина пыталась положить глаз на породистую генеральскую суку и начинала принюхиваться и тянуться к ней, старый генерал наливался кровью до критической отметки, после которой мог случиться апоплексический удар, и своей палкой, на которую он опирался при ходьбе, отгонял дерзкого плебея. Дело в том, что если аристократка забеременеет от плебейского пса, то ее порода будет навсегда испорчена. Это утверждает бабушка Сима со слов генеральской жены. А я, услыхав это, про себя подумала, что, если это - правда, тогда все, чему нас учили в Советском Союзе о всеобщем равенстве, - пустая болтовня. Люди, как и собаки, не могут быть равны. Одни - умные, другие - дураки. Одни - добрые, другие - змеи подколодные. Одни - талантливые, другие - как дедушка Степан. Поэтому белые не могут ужиться с черными в Нью-Йорке. А русские еле терпят евреев в Москве. - Равенство бывает только на кладбище, - говорит дедушка Сема. - Но и там пытаются выделиться памятниками. Сучка - далматский дог и наша дворняга Бобик только подтвердили, что нам забивали голову глупостями о том, что в СССР все равны. Дача у соседей была огорожена высоким забором. Генерал сам лично проверил, нет ли в нем щелей. Заперли ворота и калитку и спустили с поводка свою недотрогу с розовыми глазами. Пусть, мол, порезвится на воле, побегает среди кустиков. А то все на поводке да на поводке. Пускай и для нее будет дача. Генерал все учел. Кроме одного. Характера нашего Бобика. Маленький, кудлатый, линючий, вдвое меньше далматского дога, Бобик показал, какой он сердцеед. Прорыл подкоп. Пробрался к соседям в сад, подкрался к невинно резвившейся среди кустиков породистой сучке, сделал ей "рыбий глаз", сказал пару ласковых слов, и недоступная красавица растаяла, потеряла свою гордость и, как самая обычная баба, сдалась. Делайте со мной, мол, что хотите. И наш Бобик сделал. Он, негодяй, туго знал свое дело. Генеральша наткнулась на развратную парочку, когда у них уже дело подходило к концу. Что-нибудь предпринять, чтоб спасти суку, было поздно. Генеральша только метнула в них ком земли, и наш Бобик, гордый кавалер, еще огрызнулся на нее, показав клыки, от чего генеральше сделалось дурно. И бросился, как нашкодивший кот, в подкоп, заскочил в наш дом и тихо-тихо забрался под кресло к бабушке Симе. Дальше начались крупные неприятности для дедушки Семы. Сначала генерал норовил избить деда своей палкой, и дедушка вместе с бабушкой и соседями еле уговорили его успокоиться и не делать глупостей. Ибо не дедушка Сема попортил, их сучку - далматского дога, а негодяй Бобик, и хозяин за собаку не отвечает. Это при Сталине все было наоборот. Тогда допускались нарушения социалистической законности. А теперь, когда "культ личности" разоблачен, не те времена. И вообще разжирели на народной шее, собак поразводили, живут, как помещики до революции жили, а тут для простого человека в продаже нет растительного масла, а вместо мяса - вонючая рыба под названием "серебристый хек". Сами ешьте эту рыбу! И собак своих ею кормите. И не троньте простую советскую собаку. То есть, Бобика. Так кричал дачный народ и этим спас дедушку Сему от гене- ральской палки. Но не от последствий. Дедушка мой не спал несколько ночей. Из всего генеральского крика он запомнил одно: - А на какие это денежки вы дачку себе такую отгрохали? Очень интересно знать. Вот пригласим сюда прокурора, пусть полюбопытствует. Этого дедушка боялся больше всего. Всю жизнь ловчил, изворачивался, воровал, давал взятки - и с рук сходило. А тут паршивая собачонка подвела его прямо под монастырь. Если потрясут деда, не миновать ему на сей раз тюрьмы. Генерал не успокоится, пока не загонит его за решетку. Но дедушка Сема тоже не промах. Он в войну, когда попал в плен к фашистам, даже гестапо провел за нос и убедил их, что он не еврей, а китаец. Потому и жив остался. Дедушка пригласил ветеринара, хорошо уплатил ему, привел его к генералу. Ветеринар на все лады нахваливал далматского дога и даже сказал, что такой красавицы в своей практике не встречал. Какое сердце выдержит? Генеральское ведь тоже - не камень. Оттаял генерал. Смягчился. Сучке сделали аборт. В клинике. И ветеринар поклялся, что, так как успели вмешаться на ранней стадии, абсолютно никаких дурных последствий не предвидится. Порода сохранена. Генеральская пара рыдала от счастья. Дедушка Сема устроил по случаю примирения вечеринку. С генералом. С его женой. И с их друзьями. Влетело это деду в копеечку. Генерал упился, стал хвалиться боевыми подвигами, выкрикивал военные команды и, под конец, как маленький ребенок, намочил в штаны. При всем честном народе. Дедушка Сема очень по этому поводу злорадствовал. Он, как он выражался, взял реванш. А ветеринару пришлось уплатить кругленькую сумму. За которую можно было купить целую свору далматских псов. Я сижу в московской квартире дедушки Семы и слушаю, как бабушка Сима возбужденно рассказывает о проделках Бобика на даче заглянувшим к ним соседям. Дедушка с бабушкой и их гости пьют чай, а я сижу на диване и рисую. Бобик свернулся калачиком рядом со мной и дремлет, изредка подрагивая ушами. Мне даже кажется, что он слушает бабушкин рассказ о себе и вполне одобряет ее интерпретацию событий. А когда бабушка, по всей видимости, завирается, песик открывает один глаз, презрительно взглядывает на нее и издает недовольное рычание. Честное ленинское! Мне это не показалось. Он, бесенок, все понимает. И все, что произошло дальше, только подтверждает мою догадку. Умненький, гениальный проказник Бобик! Бабушка Сима рассказывала горячо. С темпераментом. Не зря у нее черные усики на верхней губе. А у дедушки Семы лицо голое, как у китайца. И только на большой бородавке на щеке растут три длинных седых волоса. Как у кота. Гости ахали, ужасались. А дедушка Сема сидел, как именинник. Он, не скрывая, гордился любовными похождениями своей собаки и сиял, как начищенный самовар. Бабушку Симу это задело, и она подпустила ему шпильку: - Яблоко от яблони далеко не падает. Собаки с годами становятся похожими на своих хозяев. - Лицом она уже приблизилась к тебе, - съязвил дед. - А поведением и нравственностью, - парировала бабушка Сима, - ей тебя никогда не превзойти, кобель несчастный! Гости стали закатывать глаза, кивая на меня. Мол, придержите языки при ребенке. - А, - пожала плечами бабушка. - Что она понимает? - Больше тебя, - хотелось мне ей ответить, но я, конечно, промолчала. Иначе меня бы выставили из комнаты. И тогда бы я лишилась большого удовольствия, какое не каждый день выпадает на мою долю. Гости слушали рассказ о проделках Бобика, разинув пасти и сверкая металлическими вставными зубами. - Ай-яй-яй, - выражали они свое изумление. - Даже трудно поверить. Такой маленький, такой ничем не выдающийся... А такой кавалер... Невозможно поверить. - Не верите? - возмутилась бабушка. - Мне? Значит, я вру? Возмутилась не только бабушка, но и Бобик. Его мужская гордость была смертельно задета. Он решил вступиться за свою честь и честь нашей семьи. Бобик отколол такой номер, какой даже от него ожидать было трудно. Одним прыжком он махнул с дивана на бабушкино кресло. На спинку кресла. Уперся задними лапами, а передние положил бабушке на голову и задергал задом, потряхивая хвостиком и вывалив из открытой пасти розовый язык. Такая же розовая штучка, как губная помада, высунулась у него между ног, и он стал эту штучку заталкивать бабушке в ухо. Демонстрируя гостям, как он это проделал с далматской сучкой, и что бабушка Сима ни слова не приврала, рассказав правду. И только правду. Дедушка Сема стал красным, как рак, и зашелся таким кашлем, что я думала, он захлебнется и отдаст Богу душу. А бабушке Симе понадобились валериановые капли. Но их, как на грех, дома не оказалось. Как говорил потом дедушка Сема, все же оставшийся в живых: - Сапожник ходит без сапог, а у врача с таким стажем нет дома запаса валериановых капель. А про Бобика он говорил всем встречным и поперечным: - Если бы мне за него предложили десять тысяч рублей, я бы не уступил его никому. Такая собака бывает раз в столетие. Чтобы дед не был голословным, чтоб его высокая оценка Бобиковых качеств не выглядела обычным хвастовством, наш кобель отколол очередной номер, раз и навсегда укрепив за собой репутацию самого выдающегося за столетие пса. Я это все видела. И ни одной капельки не привираю. Могу поклясться, если не верите. Честное ленинское! У дедушки Семы пропал золотой мост. Зубной протез, сделанный из чистого золота. Самой высокой пробы, как клялся дедушка. Пять золотых зубов, соединенных вместе. Это и есть мост. Включая зуб мудрости. Самый большой. На него ушло больше всего золота. Мост надевался на уцелевшие передние зубы, и, когда дедушка улыбался, у него приподнималась немножко губа и сбоку начиналось свечение, как иллюминация. Золото сверкало во рту. Дедушке это нравилось, потому что прибавляло ему веса в обществе. А собеседники проникались уважением и завистью к человеку, у которого даже во рту золото. Не только на пальце в виде перстня и на запястье в виде браслета для часов. Когда дома не было посторонних (я - не в счет, я - еще дитя и к тому же член семьи), дедушка снимал протез и клал его в стакан с водой, и золото тускло светилось оттуда, как сокровище подводного царства. Или же просто клал куда-нибудь. Каждый раз этот золотой мост мы искали втроем: он, бабушка и я. И бабушка при этом ругалась на чем свет стоит, ползая на коленях по паркету и заглядывая под диван и шкаф. Отчего у нее к голове приливала кровь и приходилось принимать лекарство. Бабушка Сима - самая молодая из моих бабушек, у нее - климакс. Поэтому она такая вспыльчивая. Я ее понимаю. И сочувствую. Но ничем помочь не могу. У каждого возраста - свои минусы. У бабушки - климакс, у меня - глисты. И вот дедушка Сема стал в очередной раз искать свой золотой мост, и мы с бабушкой ему помогали. Но на сей раз не нашли. Мост пропал. Как будто испарился в воздух. Но, как известно, золото может расплавиться и превратиться в пар при исключительно высокой температуре, а у нас дома была нормальная. Ни холодно, ни жарко. Вернее, дедушка похолодел от такой потери, а бабушку бросило в жар, кровь прилила к голове. Когда искали лекарство для бабушки, вдруг услышали надрывный кашель под столом. Там сидел Бобик и, давясь, кашлял. И при этом отводил глаза, как с ним обычно бывало, когда он набедокурит. Страшная догадка осенила нас всех. Троих одновременно. Вот он где, золотой мост! Этот бандит, хулиган, мамзер, выкрест, этот проклятый пес проглотил золотой мост и сейчас корчится в муках, не в силах переварить благородный металл. - Запереть все выходы! - скомандовала бабушка командирским голосом, что нисколько не удивительно, потому что она - капитан запаса. Медицинской службы. - И под хвостик ему пробку засунуть, - робко посоветовала я, искренне желая помочь им. - Ваше дело - телячье, - оборвала она меня. Бабушка, когда хамит, всегда переходит со мной на "вы". Я прикусила язык. Потому что я из интеллигентней семьи и хорошо усвоила, что спорить со старшими равносильно тому, что пытаться мочиться против ветра. Конечно, если ты мужчина. Слабому полу ветер не опасен. Кашлявшего Бобика загнали в ванную, и там с ним заперлась бабушка Сима и заставила бедного песика проглотить слабительное. Бобик выкакал золотой мост, и лишь тогда его выпустили из заключения. Он вышел из ванной грустный, поникший. Так, должно быть, выглядят ограбленные. А бабушка, предварительно промыв под краном, торжественно вынесла золотой мост и с презрением протянула его дедушке. Мост был смят и продавлен собачьими зубами. Мост пропал. Но хоть золото осталось. Дедушка Сема проявил свою обычную находчивость и смекалку, что всегда позволяло ему уходить от беды. Он взял молоток и пинцет, которым бабушка выдергивает свои усы, когда они отрастают до неприличия, и в какой-нибудь час вернул золотому мосту его прежний вид. После этого он раскрыл свой наполовину пустой рот и в ознаменование победы хотел водрузить мост на место. Бабушка еле успела у самых его губ перехватить мост. - Идиот! Без дезинфекции суешь в рот? Ты что, не знаешь, откуда его вынули? Она продержала золотой мост в спирте целую ночь, отчего он засиял еще ярче. Потом ошпарила кипятком, помыла с мылом, снова ошпарила и тогда лишь сунула деду в рот. При этом обожгла ему губы. Бобик несколько дней не глядел людям в глаза. Потом простил. Когда дед улыбался и у него во рту начинало посверкивать золото, в глазах у Бобика вспыхивал нехороший блеск. - Аристократ! - пинала его ногой бабушка Сима. - Золота ему только недостает для полного счастья. У меня же от этого случая осталось какое-то неприятное чувство. Как оскомина во рту, когда поешь зеленых недозрелых яблок. Каждый раз, когда дедушка Сема меня целовал, я явственно ощущала запах псины из его рта, и у меня делалась гусиная кожа. Я - очень впечатлительный ребенок. Я думала-думала и придумала. Сделала открытие. В России самые любимые и распространенные песни - воровские, блатные. Часто с непристойнейшими словами. И меня вдруг осенило. Я догадалась почему. Потому что в Советской России - куют и куют счастье для трудящихся и все никак не выкуют. Почти каждый второй взрослый человек или сидел в тюрьме, или сидит. Как поется в блатной лагерной песне: Кто там не был, тот будет. А кто был, тот хрен забудет. Сталин загнал миллионы за решетку как политических. Просто за неосторожное слово. И без слова тоже. А как уголовников можно сажать любого. Потому что: не украдешь- не проживешь. Не подмажешь - не поедешь. (Это о взятке.) Эти поговорки, а также песенку я знаю от дедушки Семы, который позор семьи и расхититель социалистической собственности. Люди возвращаются из лагеря не только с испорченным здоровьем и без зубов от цинги. Но и с запасом воровских песен. А так как в России таких людей большинство, поэтому и песни воровские - самые распространенные. От родителей песни переходят к детям и внукам. Я однажды крепко подвела дедушку Сему. Был мой день рождения. Кажется, пять лет исполнилось. Круглая дата. Мама с папой пригласили гостей полный дом. И детей, и взрослых. Все мои предки во главе с прадедушкой Лапидусом, который был лично знаком с Лениным, были представлены в полном составе. Когда я обожралась сладостями и мои щеки совсем взмокли от слюнявых поцелуев, наступил, как обычно, самый торжественный момент. Именинница должна блеснуть своими талантами. Прочесть стихотворение наизусть, станцевать русский народный танец или что-нибудь спеть. Моя родня удивилась. В прежние дни рождения я лопотала стишки, но даже и не делала попытки запеть. Мама даже сокрушалась, что у меня нет музыкальных способностей и я не смогу учиться игре на пианино. Как подобает хорошей девочке из интеллигентной семьи. Дедушки с бабушками тоже переживали. Кроме прадедушки Лапидуса. Он высказался в том смысле, что не всем же играть на фортепиано, кому-то надо и хлеб выращивать. На него посмотрели, как на ожившую за окном прошлогоднюю муху: старикан, мол, совсем спятил, несет ахинею. Конечно, выращивать хлеб тоже надо. Но почему обязательно наша единственная ненаглядная внучка Олечка должна этим заниматься? Когда я, стоя посреди комнаты с большим бантом в волосах, сказала, что хочу спеть песенку, наступило ликование. В прошлые дни рождения я декламировала стишки, и вся моя родня дружно шевелила губами, беззвучно выговаривая слова, которые они знали наизусть. Вроде бы как помогая мне, поддерживая. Теперь же они не знали, какую песенку я собираюсь спеть, и не могли шевелить губами. Поэтому ограничились тем, что как по команде разинули рты. От любопытства и ожидания. У меня зарябило в глазах - в этих ртах было полно вставных металлических зубов, и в каждом зубе отражалась наша люстра. Я запела. Отставив ножку и заложив ручки за спину. И по мере того, как я пела, рты захлопывались один за другим, и мне не нужно было больше жмуриться. Я пела: Катя, Катерина, Воровская до-о-чь. С кем ты прогуляла Всю прошлую ночь? Как все возмутились! Какими взглядами стали переглядываться! Моя мама подбежала ко мне и зажала мне рот ладонью, чтоб оттуда не вырвалось еще какой-нибудь гадости. - Уму непостижимо! - чуть не зарыдала от стыда моя мама. - Где она могла такое услышать? И выразительно посмотрела на дедушку Сему, который сидел в углу и единственный из всех шевелил губами, когда я пела. Вся родня повернулась к нему, устремив на несчастного уничтожающие взгляды. Дедушка Сема на нервной почве засвистел. А я воспользовалась тем, что мама сняла ладонь с моего рта, и невинно предложила слушателям другую песенку, если эта им не нравится. - Вот хорошо, деточка! Давай другую! - дружно загалдела вся родня. - А эту гадость выбрось из головы. Я согласно кивнула, доставив этим им большое облегчение. И запела: Понапрасну ломал я решеточку, Понапрасну бежал из тюрьмы. Моя милая, родная женушка У другого лежит на груди. Мама снова запечатала мой рот намордником. Дедушку Сему, который снова неосторожно зашевелил губами, когда я пела, вытащили из угла и поволокли на кухню. На расправу. Они не ошиблись, научил меня этим песням дедушка Сема - позор семьи, жулик, вор и спекулянт, расхититель народного добра. Незадолго до моего дня рождения я заболела свинкой. Так как мои мама с папой работают, а бабушка Сима сидит дома, в большой трехкомнатной квартире, где много воздуха и света, а она, бабушка, к тому еще врач с большим стажем, меня перевезли туда. У меня долго держалась высокая температура. Я капризничала. Плохо ела. Никак не засыпала. И дедушка Сема, который очень добрый, хотя все его ругают, сидел ночами возле моей кроватки, потому что у бабушки Симы не хватало нервов выносить мои капризы. Чтоб ребенок уснул, ему поют колыбельные песни. Дедушка Сема знал это и тоже пел мне, раскачивая кроватку. Каждый поет, что знает. А что знает дедушка Сема, у которого вся жизнь - ожидание ареста, и отдыхал он только тогда, когда его, наконец, арестовывали, а потом, за большую взятку, отпускали на свободу? На моем дне рождения я попробовала повторить кое-что из его репертуара. И испортила праздник. А дедушку Сему подвела под большую неприятность. Мама пригрозила, что его ноги больше не будет в нашем доме, чтоб избавить ребенка от его тлетворного влияния. А песни хорошие. Честное ленинское! Куда лучше тех, что мы разучиваем в школе. Там мне продолбили голову песней про пограничников, в которой слова не петь надо, а кричать, как военные команды: Стой! Кто идет? Стой! Кто идет? Никто не проскочит! Никто не пройдет! Дедушка Лева, который строил московский метрополитен и поэтому имеет бесплатный пожизненный билет, самый мягкий и вежливый из всех моих дедушек, услышав, как я напеваю это, не выдержал и, покраснев, как будто у него случился инсульт, завопил на всю квартиру: - Чему вас в школе учат? Такими песнями из вас воспитают тюремных надзирателей и лагерных охранников! Воровские песни знают еще два человека в нашей семье. Прадедушка Лапидус - старый большевик, который сидел до революции и после, и дедушка Степан, по кличке "Душегуб". Он всю жизнь работал при лагерях. Но не за колючей проволокой, а снаружи. Он охранял и допрашивал заключенных. А как допрашивают в КГБ, лучше всех знал прадедушка Лапидус, которому там выбили все зубы и поломали несколько костей. Они оба знали одни и те же песни. "Душегубом" дедушку Степана моя родня называет за глаза. Если бы сказать ему в глаза, он бы смертельно обиделся. А зачем обижать старого человека, хоть и бывшего палача, у которого повышенное кровяное давление и пониженная кислотность? Но однажды в присутствии всей родни прадедушка Лапидус сказал ему это. Не прямо, конечно. А косвенно. И без всякой злости. Так что все поняли, а один лишь дедушка Степан ничего не заподозрил. И даже поддержал прадедушку. Получилось очень тонко. Абсолютный цирк! Не зря я так обожаю моего старенького прадедушку Лапидуса. Конечно, с таким человеком и самому Ленину было не зазорно поддерживать близкое знакомство. Оба старика заядлые шахматисты. Мы дома специально для них держим шахматную доску, чтоб им было чем заняться, когда заглянут к нам в гости. И как засядут! Клещами не оторвать! Не поднимутся, пока все не разойдутся по домам. Мама иногда прячет от них доску, чтоб они хоть как-то поддержали общий разговор. Однажды они так увлеклись игрой в шахматы, что в глубокой задумчивости запели. И не какую-нибудь революционную песню. А - воровскую. Лагерную. Я бы даже сказала, хулиганскую. Запели дуэтом. Вполголоса. Не для публики. А для себя. Слишком углубились в игру. Пели палач и жертва. Майор КГБ в отставке и бывший узник концлагеря, старый большевик. Запели лагерный фольклор. Да такой, что всем вокруг чуть уши не заложило. Спасло лишь то, что все, за исключением "Душегуба"-Степана, поняли, какой тонкий намек вложил в эту песню прадедушка Лапидус, и как попался на крючок бесхитростный дедушка Степан. Лапидус держал над доской шахматную фигуру, раздумывая, куда бы ее поставить, и пока думал, затянул тоненьким дребезжащим голоском: В этом доме не больница - Настоящая тюрьма. И умолк, сделав ход. Тогда дедушка Степан поднял свою фи- гуру и, тоже задумавшись, продолжил песню: И сидит в ней мальчишка - Лет пятнадцати дитя. Вот тогда-то прадедушка Лапидус и ввел жало. Да так неожиданно, что у всех дух захватило: Ты скажи, скажи, мальчишка,- невинно продолжал песню мой прадедушка, не отрываясь от игры: Сколько душ ты погубил? "Душегуб"-Степан даже ухом не повел. Сделал очередной ход и продолжил песню, не видя в ней никакого подвоха: Я - двенадцать православных, Двести двадцать пять жидов. Все чуть не лопнули, стараясь сдержать хохот. А бабушка Соня, его жена, обиделась на всех. И чуть не заплакала. Вот так отличился воровской песней перед дружным коллективом еврейской родни член нашей семьи дедушка Степан, по кличке "Душегуб", майор КГБ в отставке. Вроде дал отчет в содеянных им преступлениях. Вот как поют нынче на Руси! Заслушаешься! В нашей семье все имеют клички. Почти все. Меня, например, зовут "Кнопкой". Это потому что я курносая. И как говорит мама, на мой нос хочется надавить пальцем, как на кнопку. Дедушку Степана за глаза называют "Душегубом". Это понятно. Он служил в КГБ. А дедушку Сему "Мао", за то, что он похож на китайца. Кличка дедушки Левы - "Крот". Ребенок догадается почему. Он рыл под землей туннели для московского метро. Его профессия такая - рыть туннели. Его жена, бабушка Люба, называет это по-другому - рыть носом землю. Я жалею дедушку Леву. Он такой тихий, такой честный, что даже противно становится - так говорит его жена. Подумать только: выстроил под землей целые дворцы из мрамора, а сам, как подкидыш, живет с бабушкой Любой в одной комнатке в старом-старом доме, который вот-вот рухнет, да все никак не упадет. Тогда бы их переселили куда-нибудь, где поприличней. - Слепой, как крот, - кричит бабушка Люба. - Он не видит, что творится кругом. - И не хочу видеть, - тихо отвечает Крот и даже глазки закрывает. Кличка имеется даже у нашего прадедушки Лапидуса, который был лично знаком с Лениным, и когда был голод во время гражданской войны, вез в Москву эшелон с хлебом и не позволил себе лишней крошки откусить и поэтому чуть не умер от истощения. У него самая странная кличка. "Кочующий миномет". Знаете, что такое кочующий миномет? Мне дедушка Лева объяснил, он на войне был артиллерийским офицером. И остался без левой руки. Кочующим минометом называется такой миномет, который не стоит на одном месте, а сделав выстрел-другой, быстренько меняет позицию. Чтоб противник не запомнил, с какого места он стрелял. А то откроет ответный огонь и уничтожит его. Поэтому миномет передвигается с места на место. Кочует. Вот почему назвали его кочующим минометом. Но почему прадедушке Лапидусу приклеили такую кличку? Когда он воевал на гражданской войне, минометов еще не изобрели. Их придумали к следующей войне, на которой дедушка Лева потерял левую руку. Потому что прадедушка Лапидус, самый заслуженный человек в нашей семье, не имеет своего угла. Когда-то у него была комната. Но у кого-то из его старых друзей поженились дети, и им негде было жить. Прадедушка уступил им свою комнату. А потом его даже в гости ни разу не пригласили. Сам бедненький старичок Лапидус переехал за город. На дачу дедушки Семы. Сема на его имя записал дачу. Потому что деньги Семы не совсем честные и его, того и гляди, посадят в тюрьму. И тогда все отберут. И дачу тоже. А на этой даче вся наша семья торчит. Вот почему переписали ее на имя старого большевика, друга Ленина. У такого не конфискуют. Зимой, когда никто на дачу не приезжает, старенький прадед Лапидус кукует там один-одинешенек. Вроде сторожа. А когда выбирается в Москву, то ночует у родственников по очереди. На раскладушке. У самого входа. И не жалуется. Ему хорошо. Рад каждому лишнему дню, что прожил на свете. Ему, бедненькому, почти девяносто лет. С ума сойти! Как не надоест? "Кочующий миномет" в нашей семье используют еще и в тех случаях, когда обычными средствами чего-нибудь добиться не могут и нужны высокие связи. Тогда, как говорит дедушка Лева, вводят в бой "Кочующий миномет". Так было, когда вся наша семейка дружно устраивала меня в английскую школу. Таких школ в Москве немного. Это - самые лучшие школы. Там все предметы дети проходят на английском языке, русский изучают почти как иностранный язык. Вот почему мне было так легко с первого же дня в Нью-Йорке. Английский я знала не хуже, чем русский. Эти школы в Москве вроде частных школ в Америке. Там нет негров и пуэрториканцев. Там дети из хороших семей. Состоятельных. А в Москве туда не берут евреев. И надо, чтоб у тебя папаша занимал видное положение, имел большие заслуги. Вот почему я оказалась одна еврейка во всем классе. Сначала меня туда не приняли. Ничего не помогало! Ни стоны, ни вопли моих предков. Не помогло даже то, что у меня мама - учительница, и в этой школе работала ее подруга. Вот она-то ей и объяснила почему. Пятый параграф. Национальность. Только большие связи могут помочь. Тогда призвали дряхлого друга Ленина - прадедушку Лапидуса. Он сначала упирался. Говорил, что стыдно использовать его прошлые заслуги для достижения личных целей. Но на него дружно насела вся родня, и "Кочующий миномет" вышел на боевую позицию. Пришел в школу сам и выступил на школьном вечере с воспоминаниями о Ленине. Там зарыдали. Подумать только! Этот хилый старичок знал лично Ленина и вез в голодную Москву эшелон с хлебом, а сам крошки в рот не положил. Дети! Вот с кого надо брать пример! После такой огневой подготовки, как назвал это дедушка Лева, меня приняли в эту школу без всяких разговоров. А потом мне пришлось расхлебывать. Чуть что не так, меня сразу упрекали: - Подводишь своего прадеда! Или: - Ты недостойна своего героического прадедушки! Я уж и не рада была, что меня туда зачислили! Подумаешь! Велика честь быть знаменитой правнучкой! Особенно, если учесть, что твой прадед - еврей. Кроме неприятностей, ничего хорошего я не получила. Но самого прадедушку я люблю. И горжусь. В душе. Не потому, что он "Кочующий миномет". А потому, что вез целый эшелон с хлебом, а сам оставался голодным. Я как представлю это, мне становится жалко его до слез. И хочется зареветь. Потому что навряд ли у кого-нибудь был такой предок. А у меня он до сих пор есть. Мир лицемерен и глуп. Что - там, что - здесь. Возьмем, к примеру, телевидение. Помню, в Москве, незадолго до нашего отъезда, у нас были гости, и мы вместе смотрели по телевизору последние известия. И смеялись от души, словно нам показывали комедию. А на экране ничего, казалось бы, смешного не было. Показывали митинг рабочих какого-то московского завода. Плохо одетая серая толпа. Угрюмые лица. На трибуне - оратор читает по бумажке. Все единогласно поднимают руки. Ни одной улыбки. Наши гости катались со смеху. С их слов я поняла причину смеха. Оказывается, московские рабочие выступили в поддержку бастующих американских рабочих, которые требуют повышения заработной платы. Американцы и так уже получают в пять раз больше, чем советские рабочие. Но им этого мало. Они хотят получать в шесть раз больше. И бросили работу, объявили забастовку. А в Москве, где объявлять забастовку - уголовное преступление, требовать повышения зарплаты - преступление, выступают с речами в поддержку "несчастных" американских рабочих. Зачем это делать? Ведь даже мне понятно, что это - глупость. И показывают такой идиотизм. Возможно, они полагают, что зрители намного глупее их. Не знаю. А здесь в Нью-Йорке? Смотрю по телевизору документальный фильм о засухе в Африке. Показывают голодных детей, у которых от худобы можно ребра пересчитать. Показывают иссохшие трупы умерших от голода. Я смотрю, затаив дыхание, у меня сердце чуть не останавливается от боли и жалости. Но тут фильм перебивают рекламой и показывают консервированную пищу для кошек, расхваливая товар и дотошно внушая мне, сколько в этих консервах куриной печенки и витаминов. Я чуть не закричала от гнева. Как можно? Где же ваше сердце? О каких кошках можно говорить, когда умирают с голоду дети, для которых эта кошачья пища была бы деликатесом и спасением. Не смейте кормить кошек куриной печенкой! Люди, дети умирают с голоду! Никто не умер от стыда. Умирали голодные дети в Африке. Жирели американские кошки, раскормленные отборной витаминизированной пищей. С тех пор я не могу смотреть на кошек. А заодно и на их хозяев. Мне все кажется, что они сожрали черных детишек в Африке. Высокая, на худых ногах, костлявая старуха. Наша соседка. Совсем одна. Мама говорит, что когда-то она была в Москве известной балериной и сводила с ума мужчин. В еврейском центре очень далеко от нашего дома дают по пятницам бесплатные обеды для неимущих. Бывшая балерина добирается туда пешком на своих худых ревматических ногах, которые она переставляет, как костыли. - Куда вы, бабушка? - спросила я ее, когда она перебегала, раскорячившись, улицу. - Волка ноги кормят, - оскалила она в улыбке пустой рот с одиноким желтым клыком. Раньше всех из моей родни покинул этот мир дедушка Степан. Он умер за год до моего отъезда. От рака. Это такая страшная болезнь, которая никого не щадит. Даже офицеров КГБ в отставке. Его увезли в больницу и там держали на уколах. Потому что ему было очень больно. А уколы снижали боль. Он впадал в беспамятство. И в бреду страшно ругался. Всеми нехорошими словами. Нас с дедушкой Семой, когда мы навестили больного и принесли ему всяких вкусных вещей, к нему даже не пустили. - Подумать только, - пожаловалась нам больничная нянечка, которой мы передали гостинцы, - такой с виду уважаемый человек, а матерится, как фулюган: - Это из него пролетарское происхождение вылезает, - объяснил ей дедушка Сема. Хоронили мы "Душегуба" жарким летним днем, и я радовалась, что нет дождя, а то ему будет мокро и неуютно лежать в могиле. Но мои волнения оказались напрасными. Его не положили в могилу. А сожгли. В крематории. Так что погода никакого влияния на самочувствие покойного не могла оказать. Хоронили его только наши. Я с мамой. Папа уже был за границей. И оставшиеся в живых два дедушки, три бабушки и прадед Лапидус. У него была и другая родня. Русская. Родная сестра в Казани. А в Москве жили племянники. Никто не явился. А бывшие сослуживцы его, в штатском, но похожие друг на друга, как собаки одной породы, потолкались в квартирке, где он лежал в гробу на столе, и испарились, когда надо было ехать в крематорий. Ехали одни евреи. Даже не понадобилось дополнительных автомобилей. Мы все поместились в фургоне-катафалке, где стоял гроб. Мы сидели на скамьях по обе стороны закрытого гроба молча. Без единого слова. Всхлипывала и бормотала одна лишь бабушка Соня. Она второй раз становилась вдовой. Первый раз во время войны, когда ей выписали пенсию за якобы погибшего дедушку Сему. Он сидел теперь рядом с ней. Как человек ей наиболее близкий. По другую сторону сидела его нынешняя жена - бабушка Сима и держала ее за локоть. А он обнимал вдову, хлюпавшую носом и что-то шептавшую над лицом покойника. Дедушка Степан лежал в красном гробу, как живой, но очень похудевший. В офицерском костюме. Без погон. И с орденскими планками на запавшей груди. Его нос только изменился цветом. При жизни он был красным с прожилками. А сейчас тоже с прожилками, но синий. Машина мчалась на большой скорости. Гроб качало. И дедушка Степан качал синим носом в ответ на всхлипывания бабушки Сони. Как будто он и после смерти с ней ни в чем не соглашался. Мы неслись по широкому проспекту в целом стаде машин, застревая лишь у светофоров. Люди в соседних машинах видели, что мы везем гроб, и отводили глаза. Кому приятно на это смотреть? У каждого свои дела. Каждый спешит куда-то. Скорей. Скорей. Некогда. И машина с покойником тоже спешит. В крематорий. В пламя. Чтоб испепелиться. - Люди, - хотелось мне крикнуть непоседливым москвичам из окошка катафалка. - Куда вы мчитесь? Кого вы хотите обогнать? Что вас ждет впереди? Нас впереди точно ждало что-то. Пробка. Мы застряли надолго. Потому что улица была узкой. Возле мясного магазина остановился фургон, загородив проезд. Из фургона выгружали свиные головы. Рабочие в синих халатах с кровавыми пятнами волокли эти головы за уши и швыряли их друг другу, переправляя в магазин. Свиные головы скалились, и мне казалось, что они улыбаются. И было над чем. Потому что весь тротуар заполнила толпа покупателей, которых никак не удавалось выстроить в очередь. Люди толкались потные, распаренные. С растрепанными прическами. И тоже скалились. Но, в отличие от свиней, не улыбались. А зверели от мысли, что им вдруг да не достанется половина свиной головы с одним ухом. Мы гудели, пытались выбраться задом. Но оттуда напирали другие машины. Все нервничали. Потому что мы могли пропустить очередь в крематорий. И тогда, Бог, знает, когда удастся сжечь нашего покойника. Пришлось ждать, пока фургон не разгрузился. А потом шофер так рванул с места, что дедушка Степан в гробу мотнул головой. С таким видом, словно хотел сказать своим хриплым голосом: - Непорядок, понимаешь. При Сталине такого бы не допустили. Мы таки опоздали. И вместо дедушки Степана в огне крематория уже спокойно себе корчились другие покойники, очередь которых была за нами. Проскочили вперед. А мы лишились очереди. Теперь - жди. Если нам повезет и еще кто-нибудь задержится в пути, тогда мы прорвемся. А если нет? Сиди и кукуй до самой ночи. С дорогим покойником на руках. Вся наша родня - честные коммунисты, не способные ни на какие хитрости и трюки. Но с нами был беспартийный дедушка Сема - позор семьи, и остальные поглядывали на него с надеждой. Он не обманул их ожиданий. Исчез в глубине крематория. Сунул кому-то взятку. И вот уж отгоняют зареванные стайки других людей с их покойниками. - Дорогу, граждане! Пропустите покойника! Это дедушку Степана. Как будто у остальных не покойники, а они рвутся живьем прыгать в огонь. Гроб поставили на колеса, которые стояли на рельсах. По этим рельсам он покатился на тот свет. Посторонним велели очистить помещение. Мы остались одни у открытого гроба. И еще мрачный служитель крематория возле поставленной к стене крышки гроба. В руках он держал молоток и большие гвозди. Он будет заколачивать гроб - догадалась я. Из нагрудного кармана у него торчали большие ножницы. - У вас пять минут, товарищи, - напомнил он нашим. - Постарайтесь уложиться. Другие ждут. От всей нашей семьи вышел к изголовью сухонький прадедушка Лапидус, который пережил покойника лет на двадцать, и сказал речь. Он назвал покойника по фамилии, кратенько перечислил его заслуги перед государством и закончил такими словами: - Спи спокойно, боевой товарищ! Я робко посмотрела на остальных. Никто не выразил удивления. Какой же он Лапидусу товарищ? Один сидел за колючей проволкой, а другой сторожил его с наружной стороны. Хорошие товарищи! Я потом, много дней спустя, спросила об этом у прадедушки. Старенький Лапидус сделал торжественно-печальное лицо и сказал: - Мы оба состояли в одной партии. Цель у нас была одна. Только методы разные. Больше я вопросов не стала задавать. А тогда, в крематории еще раз отличился дедушка Сема, похожий на китайца. Он единственный из мужчин заплакал и, прощаясь с покойником, поцеловал его в лоб и прошептал, давясь слезами: - Прощай, "Душегуб"! Ляпнул на нервной почве не имя, а кличку дедушки Степана. Все сделали вид, что ничего не заметили. Перед тем, как заколотить гроб, служитель ножницами подрезал на покойнике китель и брюки-галифе, оставив заметные дырки. Я чуть не задохнулась от негодования. Но дедушка Лева положил мне ладонь на голову, призывая к спокойствию шепотом пояснил, что так полагается, иначе внизу у печей рабочие разденут покойника и костюм продадут на рынке. А с дырками, мол, не продашь. Сейчас есть абсолютная уверенность, что дедушка Степан отправится в печь в полной форме, хотя и с дырками. Назад мы ехали в двух такси. Я сидела рядом со вдовой и гладила ее холодную руку. Пахло нашатырным спиртом. Дедушка Сема держал в трясущейся руке пузырек. Его бывшая жена, вдова покойного майора, то и дело теряла сознание. Б.С. ругает Израиль на чем свет стоит. Остервенело. Зло. По-моему, так может ругать не равнодушный человек, а любящий. Чью любовь растоптали. Подвергли поруганию. Это не ругань, а плач. Особенно заметно это, когда по телевизору показывают что-нибудь об Израиле. Он весь напрягается, ловит каждый кадр. Лицо его то светлеет, то мрачнеет. Израиль - его боль. Другие евреи, которые не были в Израиле и никогда туда не поедут, худого слова не скажут об этой стране. Я имею в виду гостей, бывающих в нашем доме. А когда Б.С. при них ругает Израиль, делают нейтральные лица. Мол, мы ничего не знаем, наше дело - сторона. Если при них показывают по телевизору Израиль, на их лицах появляется стыдливое любопытство, какая-то неловкость. Словно их уличили в чем-то неприличном. Как дезертиров, бежавших с поля битвы. Любопытную штуку я подслушала: - Евреи, рассеянные по всему миру, по всем странам, - это отличное удобрение, помогающее процветанию этих стран. Евреи же, собранные вместе, превращаются в обычное говно. Сказал это, конечно же, Б.С. И тут же добавил, что это не его слова, а какого-то известного еврейского деятеля, которого трудно обвинить в антисемитизме. Мне этот афоризм понравился. Он едкий, жестокий, но, к сожалению, правдивый. Стоит задуматься над этим. Америка - страна абсолютно ничего не означающих улыбок. Русские эмигранты на эти улыбки попадаются, как рыба на крючок. Здесь улыбаются просто так, без причины. Потому что так принято. Улыбка на лице, как косметика для женщины. Без улыбки - дурной тон. Здесь приветствуют друг друга вопросом: "Как поживаете?", и никакого ответа, кроме "Прекрасно", не ожидают. Не принято. Если у американца умер кто-нибудь из близких, а его приветствуют "Как поживаете?", он автоматически ответит "Прекрасно". Я порой думаю: хорошо бы проучить какого-нибудь американца, и на его бессмысленное "Как поживаете?" подробно и долго разъяснять ему, как я себя чувствую, то есть, как поживаю. Его бы кондрашка хватила. Но меня бы не стали слушать и оборвали на полуслове. Ведь я ребенок. А вот если бы взрослый попробовал? Хотела бы посмотреть, как улыбающееся лицо вытянулось бы до убийственно тоскливой гримасы. Keep smiling! (Улыбайся!) - американский вопль, вроде нашего "Держись! Не пропадем". Я набросала рисунок этого символа. Зловеще улыбаются две фальшивые челюсти в стакане с водой. И надпись: Keep smiling! Мама, посмотрев, сказала, что это злая сатира на американский образ жизни и ее охотно бы поместили в советской газете. Б.С. сказал, что американцы достаточно умны и уверены в себе, чтоб не бояться критики, и им бы этот рисунок понравился. И с улыбкой добавил, что я - злая и беспощадная особа, и он не завидует моему будущему мужу. Папа пожал плечами и сказал: - Не в свое дело лезешь. Радуйся жизни, пока не выросла. Имеют ли дети право вмешиваться, когда родители разводят- ся? Так сказать, склеивать слюнями разбитый горшок, то есть семью. Мои папа с мамой развелись еще в Москве. Я, конечно, переживала. Многое мне было непонятно. Но не вмешивалась. Потому что не мое это собачье дело. Не доросла еще, чтоб совать свой нос во взрослые дела. Бабушка Люба, которая очень переживала из-за этого развода, не спала по ночам и высохла, как щепка, очень удивлялась, что я никак на это не реагирую. - Ты - камень, - говорила она с осуждением. - Что из тебя вырастет? - Что суждено, то и вырастет, - в уме отвечала я ей. - Ты только о себе и думаешь, - продолжала бабушка с гневом, как будто я уговорила родителей развестись и разбежаться в разные стороны. - Ты - жуткая эгоистка. Другие дети борются за сохранение семьи. Это было что-то новенькое. Я знала только один подобный случай, и бабушка Люба имела в виду именно этот случай. Другие дети - это была всего-навсего моя подружка Наташа из соседнего подъезда. Об этой девочке говорил весь наш семиэтажный дом. И соседние дома тоже. Наташин папа бросил маму и ушел к другой женщине. Потому что Наташину маму он разлюбил, а ту, другую, полюбил так, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Ушел, не взяв с собой ничего. В чем стоял, как говорила бабушка Люба. А если человек уходит, в чем стоял, уверяла она, то так можно поступить лишь от очень большой любви, которая мутит ум и делает человека безразличным к материальным ценностям. Наташина мама, конечно, очень расстроилась и ходила с заплаканным лицом. Кому приятно быть брошенной и чтоб на тебя встречные смотрели с сочувствием и даже со злорадством. А Наташа - худенькая девочка, моя сверстница, очень малокровная, по определению бабушки Любы, не стала плакать, а с горя замолчала как глухонемая и легла в постель одетая и не вставала ни днем, ни ночью. Лежит, как покойница, с пионерским галстуком на шее, не ест, не пьет, только глаза держит открытыми и смотрит в потолок. Сколько ее ни упрашивали, ни тормошили, ничего в рот не берет, не произносит ни звука и пялится в потолок. День. Второй. Третий. К ним в квартиру повалили люди толпами подивиться на это чудо и шли вереницей, как в Колонный зал, когда там выставлен гроб с телом какого-нибудь вождя. Все вздыхали и ахали и диву давались: какая, мол, чувствительная девочка, умирает, не хочет жить, раз семья развалилась. Я тоже ходила посмотреть на Наташу, и сердце у меня трепетало, словно я шла смотреть не на свою подружку, а на двухголового теленка, которого я видела в заспиртованном виде. Я тоже окликала ее, но она мой голос не узнала. Или сделала вид, что не узнала. Даже глазом не повела в мою сторону. А рядом у кровати сидит ее мама и, не переставая, рыдает. Какая-то старушка крестится и шепчет: - Святая. Святое дитя. Помрет от тоски. Из-за него, изверга. Под извергом подразумевается Наташин папа, ушедший к другой. А я его знала. Даже сиживала у него на коленях. Он работал бухгалтером и уж никак не походил на изверга. Как говорила бабушка Люба, ниже травы, тише воды. На седьмой день, когда Наташа вот-вот должна была умереть от истощения, пришел отец. Упал перед дочерью на колени, стал каяться и просить у нее прощения. Наташа отвела взор от потолка, улыбнулась ему, встала с кровати и, пошатываясь от слабости, направилась к холодильнику. Чтоб поесть чего-нибудь. Папа остался дома. Наташа вскоре поправилась. Все ее хвалили, называли умницей и спасительницей семьи. А папа вскоре умер. От разрыва сердца. Потому что он любил ту, другую. И сердце его не выдержало. Наташина мама все равно осталась без мужа. Б.С. рассказывает своим гостям, а я сижу в стороне. Тихо, как мышонок. Рисую в блокноте портреты гостей. Им, конечно, не показываю - меня бы со свету сжили и порвали блокнот. Как говорит моя мама - молчу в тряпочку. И как говорит Б.С. (не без основания) - ушки у меня на макушке. Слушаю и мотаю на ус. А говорит Б.С. очень образно, не так как другие - жуют жвачку, тянут резину. У меня горят уши, когда открывает рот Б.С. Всегда что-то неожиданное и для меня совершенно новое. От него я пополняю свой умственный багаж. Конечно же, не от моего папули или от его друга-подруги, и, конечно же, не от мамы. При всей моей любви к ней, как и родительнице и курице-наседке, охраняющей меня от житейских невзгод, я уже усвоила правило, что от женщин многому не научишься. Ибо женщина умна как курица. А самая умная - как две курицы. Это открытие сделал для меня Б.С. И тут же благородно сослался на подлинного автора - какого-то древнего китайского мудреца. Если бы мама узнала, что я записываю некоторые изречения Б.С., она бы этого не одобрила. Потому что, хотя она и спит с ним и боготворит его, как мужчину, все же никак не считает его педагогом и воспитателем подрастающего поколения. Зашел к нам как-то вечером один эмигрант. Земляк Б.С. из Ленинграда. То ли журналист, то ли начинающий писатель. Не помню. Но из пишущей братии. Стал жаловаться на трудности, что, мол, никак не может пробиться на литературный рынок, а литература, мол, здесь - дрянь, чтиво для кухарок. И Б.С. без улыбки, только в глазах заиграли чертики, и заметила это лишь я, говорит, гостю: - На нынешнем литературном безрыбье можно вполне вползти в литературу раком. Я чуть не подохла! Как ловко он переделал русскую поговорку "На безрыбье и рак рыба". От Б.С. я узнала, откуда появилось выражение "голубая кровь", означающее благородство, аристократичность происхождения. Оказывается, это - медицинский термин. И очень прозаический. Когда в лаборатории делают анализ крови и действуют на нее всякими кислотами и еще там чем-то, чтоб определить, сколько имеется холестерина, то чем меньше этого самого холестерина, тем больше кровь приобретает синеватый оттенок. А меньше этого самого холестерина в крови у людей, питающихся разумно, без излишеств. А это могут себе позволить богатые люди. Бедняки едят грубую пищу. И помногу. У них при анализе кровь не синеет. А у богатых - голубой анализ. В другой раз у нас спорили о политике. Б.С. сказал: - На Востоке орут истошно "За мир во всем мире!" и этим лозунгом, как фиговым листком, прикрывают подготовку к войне. На Западе, раскормленном и безвольном, стонут с одышкой "Следите за своим весом! Соблюдайте диету!". И тоже не верят, что кто-нибудь к этому прислушается. К нам заходят разные гости. Из русских эмигрантов. Мама говорит, что эмиграция всех уравняла. Каждый потерял свой привычный круг знакомых и здесь из-за общности языка и эмигрантской судьбы ходит к тем, с кем ему и в голову не пришла бы мысль проводить время там, в России. Очень любопытные вещи удается порой услышать. Сидит у нас еврей из Кишинева. Темный, похожий на араба и с толстыми негритянскими губами. Вид у него, как у обиженного ребенка. Говорит по-русски с кишиневским акцентом, от которого коренного москвича или ленинградца может стошнить публично. Представляю, как тошнит стопроцентных американцев при сладких звуках нашей английской речи. Этот еврей в Америке всего полгода. По-английски знает только "Здравствуйте", "До свидания" и "Сколько стоит?". Поэтому хоть он инженер, но приходится ему вкалывать простым рабочим. Он не обижен на судьбу. Руки, как он говорит, у него золотые. Хозяин это сразу отметил. Вначале он платил ему по четыре доллара в час, а теперь целых двенадцать долларов. Получает не меньше инженера. Кроме того, хозяин и чисто по-человечески к нему проявил внимание. У еврея заболел ребенок, и хозяин, узнав об этом, тут же позвонил знакомому профессору и добился для него приема вне всякой очереди. Наш кишиневский гость очень ему за это признателен. И при этом носит в душе обиду. Почему? За что? - И все же он не человек, - жалуется кишиневский гость. - У нас в России так не поступают. Когда пришло время получки, я увидел, что у меня высчитаны деньги за те два часа, что я провел с сыном у профессора. - Но ведь вы не работали эти два часа? - спросил Б.С. - Ну и что? - сказал еврей. - Он же знает, как я хорошо работаю, как стараюсь. Что значит два часа? Мелкая у него натура. Копеечная. Нет нашей русской широты. - Наша русская широта, - сказал Б.С., - часто проявляется не за свой счет, а за государственный. А этот американец платит вам из своего кармана. Сами говорите, платит хорошо. За вашу хорошую работу. Кроме того, судя по вашим словам, он человек внимательный и чуткий. Позвонил знакомому профессору, устроил вашего ребенка без очереди. Но эти два часа, что вы провели не на заводе, а у профессора, он не обязан оплачивать. Поймите, он вам платит только за работу. А вы эти два часа не работали. Это настоящий американский деловой подход. Мне очень нравится ваш хозяин. Он - бизнесмен, и у него при этом хорошее сердце. Кишиневский гость не согласился. - У нас в России бы так не поступили. - Чего же вы оттуда уехали? - Ну, это другой вопрос. Я - на стороне Б.С. Такую Америку я тоже предпочитаю. Другая гостья. Из Москвы. Говорит по-русски с украинским акцентом. У нее от переживаний недавно был сердечный приступ. Инфаркт. Еле выжила. Теперь новая беда. Сломался зубной протез, который она сделала еще в России, а сделать здесь - это страшно дорого. За всю челюсть придется уплатить много-много долларов. - Ну, хорошо, я уплачу, - говорит гостья. - Будут у меня красивые зубы. А если повторится сердечный приступ и я умру, зачем мне эти красивые зубы в могиле? Лучше сохранить эти доллары для моих детей. - Вы рассуждаете слишком расчетливо, - сказала мама. - Это не по-нашему, а по-американски. Я согласна с мамой. Такую Америку я не люблю. Я с удовольствием воспроизвожу на бумаге бранные слова, ругательства. Я их читала на стенах общественных уборных и на заборах в Москве по-русски, а сейчас вижу те же слова по-английски в Нью-Йорке. Ничего не изменилось. Только язык. Здесь на такую заборную литературу я натыкаюсь даже чаще, чем в Москве. А говорят, там - социализм, а здесь - капитализм. Эти же слова я люблю тихо шептать ночью в постели. Шептать. В темноту. И мне кажется, что я посылаю по невидимым волнам зашифрованный сигнал какому-нибудь своему сверстнику в другой части планеты. Который посылает мне шепотом самые страшные ругательства из своей детской комнаты. А его благопристойные родители похрапывают в соседней, даже не подозревая, какие мерзости срываются с губ их обожаемого отпрыска. Моя мама называет это нецензурщиной, нецензурными словами. Нелепость. Как она устарела, моя мама! В каждом втором фильме в Америке герои разговаривают сплошными ругательствами и только местоимения и союзы имеют отношение к нормальной грамматике. Когда посмотришь фильм с этим идеалом для дур Джоном Траволтой, которого Б.С. очень точно сравнил с мужским членом, с которого сняли презерватив, то кажется, что английский язык состоит в основном из двух слов: shit и fuck. Все остальные слова - гарнир. Моя мама даже слово "жопа" не в состоянии произнести вслух. Она была в Москве учительницей русской литературы и выросла на примерах из классики. И надо же! Ей достался в любовники отчаянный матерщинник. Б.С. - бывший моряк, и его язык украшен ругательствами, как шея светской красавицы бриллиантами. Его ругательства очень сочные и яркие. Произносит он их со вкусом. Глубоким металлическим мужским голосом. И всегда - к месту. Звучит как музыка. Заслушаешься! Далеко не каждого природа наделила даром красиво произносить непристойности. Некоторым это настолько не к лицу и делают они это так неумело и неуклюже, что за них становится неловко. И даже стыдно. Мой папа, к примеру, никогда не ругается. А однажды, подвыпив и расхрабрившись, он вдруг выругался на людях, и это прозвучало гадко и непристойно, как будто он звучно испортил воздух в комнате. Это, как говорится, не его амплуа. Произносить вкусно ругательства - удел настоящих мужчин. А какой мой отец мужчина? Это мы знаем. И вот моя мама-"классик" живет с человеком, изрыгающим ругательства на каждом шагу и по любому поведу. А рядом за стенкой живет созревающая девочка, подросток, с хрупким воображением. С душой, открытой добру и злу в равной степени. Мама имеет в виду меня. Святая простота! Она даже поссорилась с Б.С. и в припадке благородного негодования предложила, если он не может прикусить свой язык, искать себе другую квартиру. Мама ляпнула это и - осеклась. Это уже был явный перебор. В ее планы никак не входило остаться одной, в скучной вдовьей постели, чтоб отдаться всецело воспитанию дочери. За стеной наступила тишина. И я затаила дыхание. А вдруг Б.С. воспользуется этим удобным предлогом и пошлет мою маму к чертовой бабушке и уедет. Как же буду тогда я? Мне даже захотелось выскочить к ним, броситься к Б.С., обнять его ноги и запричитать: - Миленький, дорогой! Не слушай ее, дуру с классическим образованием! Не уходи! Ты нужен ей! Без тебя она совсем прокиснет! И меня уморит нравоучениями. Пожалей меня, созревающего подростка с хрупким воображением. Я не смогу без тебя! Я не знаю, что сделаю! Если не хочешь спать с ней, спи со мной! Я все это выпалила в уме и чуть не захлебнулась от собственной смелости. Выбегать к ним мне не понадобилось. Умный уравновешенный Б.С. великодушно пропустил мимо ушей мамин дерзкий выпад и в знак примирения взял ее за грудь, которая, как у Ахиллеса пята, является ее самым слабым местом. В таких случаях мама сразу теряет контроль над собой. Гнев и самолюбие испаряются. Глаза ее заволакиваются серой пленкой, как у засыпающей курицы, и она начинает возбужденно поскуливать, как щенок. Я этого не вижу за стеной, но отчетливо представляю. Потому что не раз подглядывала за ними и знаю, что произойдет дальше. Мама однообразна в своей реакции. Она начинает скулить, сладострастно повизгивать, а Б.С. продолжает катать между пальцев соски ее груди, словно заводя мотор. Скулеж все усиливается по звуку, завывания ускоряются, и начинается "Танец с саблями" из балета "Гаянэ", как очень точно определил это мамино состояние жестокий потрошитель дамских сердец Б.С. Спор исчерпан. Как говорит Б.С., "аргументы исчезли, осталась голая физиология". Мама, как курица-наседка, хочет прикрыть меня, своего цыпленка, от дурных влияний, от прозы жизни, которая может испепелить "мою нежную неокрепшую душу" (цитата из маминых выкриков в спорах с отцом, и с Б.С.). Бедная, бедная наседка! Если тебе попадутся когда-нибудь на глаза мои записки, глаза твои полезут на лоб. Мне нравятся ругательства. Я их произношу с наслаждением. Как ты - стихи классических поэтов. Мне кажется, что я из той породы людей, что и Б.С., которым к лицу бранные выражения. В области секса я образованней тебя и теоретически подкована так, что мне уже давно пора выдать аттестат зрелости. У мамы чуть не случился припадок, когда по моей небрежности она обнаружила в моей школьной сумке порнографический журнал с цветными фотографиями. Журнал был с воплями порван на куски. А был он не моим. Я взяла почитать у школьной подруги. И пришлось ей возвращать стоимость. Я дала клятвенное обещание больше подобного не допускать и не брать такую гадость в руки. Мама немножко успокоилась, прижала мою голову к своей груди, я даже почувствовала сосок, но от моего прикосновения она не стала исполнять "Танец с саблями" из балета "Гаянэ", а прочувственно спросила: - Почему ты не интересуешься настоящей литературой? Ведь ради тебя я тащила сюда из Москвы всю русскую классическую литературу. Читай! Наслаждайся сладким слогом и высокой поэзией! - А зачем? - тихо спросила я. - Как зачем? - оттолкнула меня от груди мама. - Чтоб вырасти полноценным человеком. Человеком с большой буквы, как сказал Максим Горький. - Зачем с большой буквы? - снова спросила я. Мама онемела, и глаза у нее стали круглые, как у птицы. Мне даже стало жаль ее. - Я не вырасту, мама. - Ты что, останешься карликом? - Нет, я просто не успею вырасти и мне не понадобится сладкая поэзия классической литературы, которую ты притащила из Москвы в Нью-Йорк. - Почему? - Потому что будет атомная война. Из Москвы в Нью-Йорк прилетит ракета с боеголовкой... а дальше ты сама знаешь. Ночь. В спальне за стенкой утихли мамины стоны. Они оба сходили в ванную помыться и сейчас лежат, отдыхая и беседуя. В туалете еще продолжает шуметь вода. Мама ищет сочувствия у Б.С. Речь идет обо мне. Мама считает себя опытным психологом и каждый мой поступок анализирует, разбирает по косточкам, словно рассматривает в микроскоп. Господи, до чего она меня не понимает! Но я лежу и прислушиваюсь. Все же интересно слушать чужие заблуждения. Особенно, если это касается твоей собственной персоны. - Она, конечно, не совсем обычный ребенок, - говорит мама мурлыкающим голосом сытой кошки. - Я стараюсь быть объективной. Хотя она моя дочь и самое дорогое существо на земле. И единственное. Последнее мама произносит со значением, весьма прозрачно намекая Б.С., что он, изверг, ее недостаточно любит и ценит, и поэтому ей приходится обходиться лишь одной любовью ребенка. Б.С. на это реагирует, как только и может реагировать этот человек, не принимающий маму всерьез: - Вы отклоняетесь, мадам. Ближе к делу. Значит, у вас не совсем обычный ребенок... - Да, не совсем обычный, - вздыхает мама. - Еще в Москве, когда она была крошкой, я наблюдала в ней не совсем обычные проявления... какие-то отклонения от нормы. Она говорила такие вещи, которые ставили нас в тупик, ибо мы не могли понять, откуда это в ней... По крайней мере, ни у нас, ни у наших знакомых она подобному научиться не могла. - Конкретней, - поправляет маму Б.С. - Ну, взять хотя бы такой случай. Было это в Москве. Она пошла впервые в школу. Совсем крошка. И вот бабушка приводит ее домой. Мы, взрослые, ее окружили, тискаем, целуем, цветы, подарки. Все же такое событие: человек впервые переступил порог школы. "Ну как, деточка, спрашиваем, тебе понравилось в школе? Что произвело на тебя самое большое впечатление?" "Ничто", - отвечает. - "Скучища". Мы обомлели. Это произносит существо, которому еще не исполнилось семи лет. - Здоровый скепсис, - бормочет Б.С. - Правда, весьма раннее проявление. Не вижу никакой патологии. - Послушай, что дальше произошло. "А как твоя учительница? Понравилась тебе?" - "Почему она должна мне нравиться?" - спрашивает вместо ответа. - "Простая баба. Разговаривает, как деревенская. Вы бы такую за свой стол обедать не посадили". Я в своей комнате задрыгала под одеялом ногами от удовольствия. Если мама не врет, не сочиняет, значит, я уже не таким дерьмом была в семь лет. Браво! Кое-что новенькое узнала о себе. - Бабушки, дедушки чуть в обморок не попадали, - продолжает мама. - Они у нас - коммунисты старой закалки, искренне верующие во всеобщее равенство и братство. У нас в роду не было богатых, мы выросли в страшной бедности и гордились своим пролетарским происхождением. И тут - на тебе! - сноб, баловень, аристократ паршивый, говорящий о простых людях с таким высокомерием и презрением. Откуда это взялось? Где она слышала такое? Она подобному не могла научиться в нашем доме. Ты можешь мне объяснить? Я - педагог, но отказываюсь понимать. Ответь мне ты. Возможно, медицина знает больше. - Моя медицина, дорогая, - с откровенной иронией в голосе отвечает Б.С., - такая же слепая и глупая старуха, как и твоя педагогика. Мои скудные познания наводят меня на мысль, что тут все дело в генах. Ваш плебейский род имел в далеком прошлом весьма аристократичных предков, и вот через столько поколений прорвались гены знатного происхождения, опрокинули, смели с пути пролетарские и даже коммунистические гены и явились на свет в образе этого очаровательного юного сноба. - Ты серьезно так думаешь? - спросила мама каким-то изменившимся голосом. Ей, кажется, польстила догадка Б.С. о наших благородных предках. - Я этого не утверждаю, но допускаю, - невозмутимо ответил Б.С. - Второй пример, - сказала мама. - Что еще такое? - сонно отозвался Б.С. - Ей было, боюсь соврать, годика три или четыре. Зашел к нам как-то сосед и решил пошутить с ребенком. Неумная шутка. Сделал страшное лицо, потянулся руками к шее моего мужа и зловещим таким голосом прохрипел: - Я задушу твоего папу. Знаешь, что она сделала? Она топнула ножкой, сжала кулачки так, что они побелели, и крикнула соседу, которого она прежде любила и часами сиживала на его коленях: - Если ты тронешь папу, я тебя разрежу на мелкие кусочки, пропущу через мясорубку, сделаю котлеты, поджарю, съем и... покакаю. Ты останешься в ночном горшке. Б.С. рассмеялся. Я у себя в комнате тоже завизжала, от удовольствия. - Что ты об этом думаешь? - спросила мама. - Мне тогда совершенно не было смешно. Откуда в ней столько злости? Как в этой маленькой головке созрел такой изощренный чудовищный план мести? - Прелестно, прелестно, - продолжал смеяться Б.С. - Ты мне ответишь? - настаивала мама. - Завтра, завтра. Пора спать. Я пошел к себе. - А поцеловать на прощание? - жалобно протянула мама. - Обойдешься. Нельзя все сразу. - Свинья. - Спокойной ночи. Мимо моей двери прозвучали шаги Б.С. по коридору. Доски пола прогибались и скрипели под его весом, хотя он ступал осторожно, чтобы меня не потревожить. Я в эту ночь уснула с улыбкой. Узнала кое-что занятное о себе. А еще позлорадствовала, что он ушел, не поцеловав ее. Сколько мне суждено прожить, я никогда не забуду сцены прощания в московском аэропорту, когда мы с мамой навсегда покидали Россию. Навсегда, навсегда. Нас не пустят обратно, даже если мы очень будем просить. Потому что в Советской России считается, как неписаный закон, что каждый, кто ее покидает - предатель Родины, отщепенец и негодяй. А уж еврей - тем более. Мы прошли таможенный осмотр. И теперь мы уже были одной ногой за границей. В зале, где мы ожидали посадки на самолет, все надписи были по-английски, а в буфете принимали плату в иностранной валюте. Советские деньги тоже принимали, но не так охотно. Мы уже были за границей, но не совсем. Лишь одной ногой. В любой момент нас могли вернуть обратно. В Советский Союз. За стеклянную стену, отделявшую наш зал от всего аэропорта. Они еще могли выкинуть любой трюк, поиздеваться над нами, как захотят. Потому что мы все еще были в их руках. На советской территории. Поэтому все взрослые, и в их числе моя мама, сильно нервничали и все поглядывали на часы и на радиорупор, откуда объявляли посадку на самолеты. По-русски и по-английски. И еще на каком-то иностранном языке, который я не смогла определить. Даже дети перестали шалить и вели себя тихо-тихо. Словно боялись потревожить кого-то страшного, навлечь беду на родителей. А за стеклянной перегородкой от потолка до пола был Советский Союз. Страна, в которой мы родились и которую мы сейчас покидали навсегда. Через эту стенку было все видно, но ничего не слышно. Она была звуконепроницаемой. И за ней теснились провожающие. Бледные, испуганные люди. Плакавшие и что-то кричавшие. Беззвучно. Как в телевизоре, когда выключишь звук. Шевелили губами, махали руками. Они уже были, как не живые. За стеклянной стеной, навсегда от нас отгороженные, стояли плечом к плечу шесть стариков. Единственные люди на этой земле, приходившиеся мне родней. Три бабушки, два дедушки и прадед Лапидус. Они казались ужасно маленькими и несчастными. И хоть я не всегда была с ними ласкова, мне очень захотелось погладить каждого и сказать ему в утешение доброе слово. Их глаза были устремлены на меня. Не на маму. Словно с моим отъездом для всех для них прерывается нить, связывавшая их с жизнью, и они останутся на земле осиротевшими. Шесть стареньких сироток. У которых больше нет ни детей, ни единственной внучки. И будут хоронить один другого, каждый дожидаясь, когда придет его черед. Я уже не буду на их похоронах. И от этого им будет очень тяжело умирать. Как будто они напрасно прожили свои жизни. Мы их предали. Мы их бросаем. Одних. Беззащитных. В стране, где не любят евреев. - А где их любят? - как любил говорить дедушка Лева. Я чувствую, что моя мама совершает страшный грех, бросая этих стариков. Я не в счет. Я не решаю. Меня и увозят, не спросив моего желания. Мама объясняет, что старикам лучше оставаться в Москве. Здесь у них квартиры, пенсии. И друзья, к которым они привыкли. А там? Кому они нужны в чужой стране? Кто их возьмет на содержание? Нельзя их трогать с места. Это лишь ускорит приход смерти. Это жестоко, говорит мама, но разумно. А у самой текут слезы. Может быть, она думает о том, что когда-нибудь я так же оставлю ее. Одну-одинешеньку. Старенькую и беспомощную. Потому что у меня впереди будет жизнь, а у нее - могила. И это тоже будет жестоко, но разумно. От этих мыслей у меня делалась гусиная кожа. А лица стариков за стеклом, с приплюснутыми носами, расплывались, потому что горючие слезы застилали мне глаза.