а история не может кончиться хорошо, потому что Берэлэ уже пропустил один день занятий в музыкальной школе и сегодня снова пропустит. Обязательно хватятся, и тогда не миновать беды. Но опасность поджидала нас совсем с другой стороны. Ни отец Берэлэ - - грузчик с мельницы Эле-Хаим, ни спившийся лодочник Харитон не успели нам ничего худого сделать. А сделали люди, от которых мы этого меньше всего ожидали. Нищие. Те, что стояли каждый на своем облюбованном месте вдоль Социалистической улицы от Центральной площади до базара и взимали положенную им дань с доброжелательных и любопытных зевак. Дуэт Берэлэ - Маруся нарушил мирную, привычную жизнь нищей братии. Как смерч, как ураган ворвались в их жизнь эти два несовершеннолетних конкурента, и как магнит притягивает металлические опилки, стянули они к себе всю публику с Социалистической улицы, оставив остальных нищих на пустом тротуаре и почти без подаяний. Обычно все нищие враждовали друг с другом, но общая беда их объединила, и они решили расправиться с юными наглецами, отнявшими у них львиную долю добычи. Сделали они это вечером второго дня, устроив нам засаду на глухой улице, ведшей к реке. А поначалу ничто не предвещало беды. Мы с Берэлэ вприпрыжку пробежали по Социалистической улице, беспечно размахивая скрипкой в футляре и не обращая внимания, какими взглядами провожают нас нищие. Маруся была на своем месте. Пришла она немного раньше нас, и пока мы томились в школе, с нетерпением ожидая конца уроков, Маруся, каки делала прежде, до знакомства с нами, пела одна, протянув руку с пустой консервной банкой прохожим. Но если раньше редко звякала мелочь о жестяное дно банки, то в этот день все выглядело по-иному. Слепую девочку, как только она пришла, окружили люди и стали спрашивать, где ее напарник - мальчик со скрипкой. Маруся всем отвечала, что мальчик придет после школы, а пока она будет петь сама. И пела. И люди уже не проходили мимо, а останавливались и бросали мелочь ей в банку, а потом уходили на базар, надеясь на обратном пути получить полное удовольствие, когда к марусиному голоску присоединится маленькая скрипочка. Так что, когда мы пришли, Маруся уже имела полбанки монет, и когда Берэлэ положил на тротуар раскрытый скрипичный футляр, она высыпала туда свою добычу и сказала, улыбаясь, нам обоим: - Для почина. В этот день толпа собралась побольше вчерашней, потому что слух о слепой русской девочке и подыгрывающем ей на скрипке мальчике уже прошел по всему городу, и к базару приходили люди, которым не было никакой нужды приходить в этот день на базар. Они шли сюда послушать необычный дуэт. Дело в том, что в эти годы в Советском Союзе усиленно насаждали дружбу народов, приучали людей к интернационализму, и вот такая показательная пара: еврейский мальчик и русская девочка, вместе собирающие милостыню, очень пришлась по душе жителям нашего города, воспитанным в коммунистическом духе. Чего уж говорить! В этот день мы собрали богатую жатву. Среди кучи медной и серебряной мелочи красовались, как лавровые листья в венке победителя, две смятых рублевых бумажки. Такой награды ни один нищий не удостаивался за всю историю нашего города. Когда я защелкнул на замки футляр и приподнял его с тротуара, я почувствовал действительную тяжесть, и по дороге мне пришлось несколько раз менять руку, настолько этот груз оттягивал плечо. - На два детских билета у нас уже денег достаточно, - - удовлетворенно сказал Берэлэ. - Еще надо собрать на билет для тебя. Он имел в виду меня. И я сразу облегчил ему задачу, сказав: - Я не смогу поехать. Родители не пустят. - Слабак! - презрительно фыркнул Берэлэ. - За мамину юбку держишься. Берэлэ явно рисовался перед Марусей и поэтому даже допустил неспортивный прием. Но я на него не обиделся, потому что уже тогда знал, что, когда человек влюблен, он теряет разум и говорит много чепухи, какой бы себе не позволил в период, когда он был нормальным человеком. - Значит, нам остается собрать только на взрослый билет, - - подбил итог Берэлэ. - - Кого бы нам прокатить в Одессу даром? Копейку или Андриана? Кто из них больше похож на отца семейства? Я выразил мнение, что ни один из них для этой роли не подходит, потому что любой поездной контролер или милиционер сразу угадает в них побирушек. Тем более что, попав в поезд, они не удержатся от соблазна пройти по вагонам и собрать дань с пассажиров. Это озадачило Берэлэ. Он сморщил свой узенький лобик и вопросительно глянул на Марусю. Но Маруся его взгляда не видела и поэтому ничего утешительного не сказала. Она лишь улыбалась, слушая нашу болтовню, и была очень счастлива, что у нее два таких приятеля. Ведь правда, что во всей ее короткой жизни, возможно, это был первый случай, когда кто-то принял близко к сердцу ее судьбу и так горячо заботился о ней. Берэлэ, которого она два дня тому назад совсем не знала, был готов на все, чтобы вылечить Марусю и сделать ее зрячей, как все остальные люди. Поэтому улыбка не сходила с ее губ даже тогда, когда мы с Берэлэ спорили о том, кого из нищих взять взрослым провожатым для поездки к Черному морю, в Одессу. Наш спор был прерван в самом разгаре самими нищими. На узкой улице окраины города нам неожиданно преградила путь толпа нищих, и не было никакого сомнения, что они устроили нам здесь засаду, и уж ждать от них пощады нет никакой надежды. Мы были их более удачливыми конкурентами, и они решили с нами расправиться, чтобы мы забыли дорогу на Социалистическую улицу. Перед нами угрожающе шевелилась куча лохмотьев. Здесь были и Копейка, и Андриан в немецкой каске, и горбатый шарманщик, и предсказатель судеб с зеленым попугаем на плече. Мы молча сближались. Маруся, ничего не подозревая, продолжала улыбаться. Берэлэ нахмурил свой лобик настолько, что он исчез за бровями, и лихорадочно искал выхода из положения. Я, как всегда в трудную минуту, ни о чем не думал, потому что в голове сделалось пусто. - Назад! Спасай деньги! - - по-змеиному прошипел мне Берэлэ. - Мы тебя прикроем. Встретимся у реки. Я круто развернулся и побежал назад с тяжелым футляром, в котором колыхались и гремели сотни монет. За своей спиной я услышал многоголосый рев нищих и тут же шмыгнул в боковую улицу, чтоб сбить их со следа, если они устремятся за мной. Я с ужасом думал о Берэлэ и Марусе, которые остались прикрывать мое отступление и которых теперь уже терзает разъяренная толпа. Моя голова была настолько занята этими мыслями, что я ничего не видел вокруг и потому врезался на полном ходу какому-то человеку в живот и поранил себе лоб о медную пряжку на его ремне. На пряжке была звезда. Человек был одет в брюки-галифе и обут в хромовые сапоги. Это был военный. Офицер. На боку в кожаной кобуре у него был револьвер. - Дяденька! - закричал я радостно. -- Спасите! Там детей убивают! - Где убивают? удивился офицер, которого я чуть не сбил с ног, когда на полном ходу боднул его в живот. - Там, за углом! Военный не раздумывая выхватил из кобуры револьвер, при виде которого у меня сердце захлебнулось от зависти, и побежал в указанном мной направлении. Бежать за ним у меня не было сил. Устал, волоча тяжелый футляр. И поэтому положил футляр на землю, а сам сел на него и стал дожидаться, какой оборот примут события. Вскоре из-за угла выскочили Берэлэ и Маруся. Держась за руки, они во весь дух бежали ко мне. - Там - - концерт! - - оскалил свои квадратные зубы Берэлэ, добежав до меня. На наше счастье, наскочил военный с револьвером, и у нищих только пятки засверкали. Вот что значит - везет! Я не стал объяснять Берэлэ и Марусе, что они не такие уж везучие что, не встреть я военного, нищие бы им задали хорошей трепки. Мы благополучно добрались до реки, отмерили семь шагов к юго-востоку от столба со спасательным кругом, разрыли наш клад и высыпали туда добычу. Захороненного богатства было так много, что мы долго топтали песок, чтоб умять получившуюся горку и сровнять с остальной землей. На прощание Маруся поцеловала нас обоих, и Берэлэ при этом так засопел от волнения, что из его ноздри выдулся пузырь. К счастью, Маруся этого не заметила. Ведь она была слепа. Третий день был последним днем совместного выступления Берэлэ и Маруси. Потому что вмешалась самая грозная сила - отец Берэлэ, грузчик с мельницы Эле-Хаим. Шила в мешке не утаишь - гласит народная мудрость. А Берэлэ и Маруся были покрупнее шила, а их дуэт за эти несколько дней стал знаменит на весь город, и волны этой славы докатились до Инвалидной улицы и с громом разбились о порог дома, где обитал угрюмый грузчик с мельницы. В этот день скрипка Берэлэ творила чудеса и источала такие волшебные звуки, что толпа дружно хлюпала носами и вытирала рукавами глаза. А марусин голосок и ее закрытые незрячие глаза еще больше бередили души слушателей. Нищие уже не предпринимали враждебных действий против своих конкурентов и понуро стояли на своих постах вдоль всей Социалистической улицы от базара до памятника героям гражданской войны, безучастно глядя на то, как удача проходит мимо. Медным и серебряным дождем сыпались монетки в раскрытый футляр от скрипки, и я уже прикидывал в уме, что еще день-другой - и мы соберем достаточно, чтоб купить взрослый билет на поезд до Одессы. И тут случилось то, что по логике, должно было случиться рано или поздно. Толпа замерших слушателей вдруг раскололась пополам, словно в нее врезался носом пароход, и перед нами предстал разъяренный, как медведь, отец Берэлэ. Левой рукой он поддерживал спадавшие штаны, потому что в правой извивался змеей ремень, заранее вынутый из этих штанов. Скрипка Берэлэ издала фальшивый звук и трагически умолкла. Маруся еще продолжала петь, и когда она, почуяв наконец неладное, тоже затихла, на смену ее голосу пришел истошный крик Берэлэ. Отец сгреб его, как цыпленка, в мгновение ока сорвал с него штанишки, безжалостно сунул его головой между своих толстых ног, так что голый зад торчал вверх и заранее покрылся гусиной кожей. Затем последовал свист ремня и вопль. Никто в толпе не посмел остановить тяжелую руку разъяренного грузчика. Потому что в нашем городе отцовские права чтились как святыня, и никто не мог и подумать помешать отцу воспитывать своего сына. Те же люди, которые только что растроганно слушали игру юного скрипача, теперь с не меньшим восторгом наблюдали, как его казнят. Абсолютно не понимая, что случилось, Маруся встревоженно ворочала головой из стороны в сторону и звала: - Где ты? Где ты? Где находился Берэлэ, было не трудно определить по воплям, которые он издавал после каждого удара ремнем, и Маруся выставив и растопырив руки, пошла на этот крик и бросилась своим телом на посиневший зад моего друга, и очередной удар ремнем пришелся уже не по нему, а по ее спине. Грузчик не успел остановить руку. Тут немедленно вмешалась толпа, увидевшая явную несправедливость. Не тронь слепую! - - окружили грузчика мужчины и стали закатывать рукава на волосатых мускулистых руках. Эле-Хаим затоптался на месте, прикидывая, стоит ли ему вступать в бой с незванными защитниками, а Берэлэ выскользнул из-под его ног, подтянул штанишки и дал стрекача. Маруся тоже исчезла в толпе, которая в гневе теснила грузчика и толкала его в грудь. Пользуясь общим замешательством, я подхватил с земли скрипичный футляр с собранной милостыней, защелкнул замки и незаметно ушел подальше от назревавшей мужской драки. Я не знал, куда убежал Берэлэ и где сейчас бродит слепая Маруся, но понимал, что единственным ориентиром для все нас троих остается белый столб на берегу реки со спасательным кругом на нем, в семи шагах от которого зарыт наш клад. Там, на берегу реки меня ожидал самый страшный удар. Наш клад был кем-то обнаружен и разграблен. Чьи-то хищные руки разгребли песок и безжалостно унесли все монеты, все собранное нами с таким трудом богатство, с помощью которого мы хотели отвезти в Одессу к профессору Филатову слепую девочку и сделать ее зрячей. Все наши планы были разбиты вдребезги. Огорошенный событиями этого дня, не знаю, как долго я бродил по разрытому песку со скрипичным футляром в руке, пока не услышал марусин голос и затем увидел ее и Берэлэ у плетня возле халупы Харитона. Они махали руками и звали меня. Мы не обменялись ни одним словом. По их лицам было ясно, что они уже знают о постигшей нас беде. Под плетнем, на земле, уткнувшись небритым лицом в траву, храпел пьяный Харитон. Из его карманов выпали и валялись вокруг мелкие монетки - - медь и серебро. Наши деньги. Но их было очень мало. Остальные Харитон успел пропить. Да, видать, не один, а с товарищами-собутыльниками. Потому что на эти деньги можно было до смерти напоить не меньше десятка самых горьких пьяниц. Потом мы зашли в дом, и Маруся сама, без нашей помощи, поставила на огонь закопченный чайник и, пока мы ждали, чтоб он закипел, сказала, кивнув на Берэлэ: - Он домой не вернется. Останется с нами. Берэлэ печально поглядел мне в лицо и кивнул. - Мы и отсюда уйдем, - сказал он. - Я и Ма-руся. Пойдем пешком от деревни к деревне, и люди нам будут подавать. Пока не доберемся до Одессы и вылечим Марусю. Она все равно будет видеть. Спорим? И он протянул мне руку. Но я спорить не стал. - Послушай. - Маруся пошарила рукой в воздухе, нашала мое плечо и положила мне на него руку. -Там его скрипка осталась. Нам без нее никак нельзя. Найди ее и принеси сюда. Я пообещал. Потом мы, обжигая пальцы, пили чай из граненых стаканов и ели сахар вприкуску, откалывая зубами кусочки от большого грязного куска, завернутого в марлю. Чай был заварен сухими травами и был таким душистым, что могу поклясться, никогда прежде такого душистого и вкусного чая я не пил. Мы распрощались, когда уже стало темнеть, и Маруся пошла меня проводить до столба со спасательным кругом, наказав Берэлэ, как маленькому, никуда не выходить из хаты. У плетня в той же позе, лицом в траву, храпел пьяный Харитон. Три дня и три ночи скрывался Берэлэ в доме у Ха-ритона Лойко, разорившего наш клад и пропившего все наше богатство. Возможно, Харитон испытывал угрызения совести за содеянное и потому, протрезвившись, не выгнал Берэлэ, а, наоборот, даже кормил как члена семьи, и они втроем ели деревянными ложками из большой глиняной миски подгорелый кулеш из пшена, лука и сала. Спать Берэлэ укладывали на полу, подстелив ватное одеяло, сшитое из разноцветных лоскутков. Когда Берэлэ мне потом рассказывал о своем житье у Харитона, я изнемогал от зависти. Но это было потом. А пока Берэлэ скрывался у Харитона, все несчастья свалились на меня. Родители Берэлэ, да и мои тоже, не без основания полагали, что единственный, кто может навести на след исчезнувше- ╥ го мальчика, -- это я. Меня допрашивали почти без перерыва. То в доме у Берэлэ, то в нашем. Его мама рыдала и становилась передо мной на колени. Его отец Эле-Хаим при свидетелях поклялся, что больше пальцем не тронет его, если я покажу, где он скрывается. Это настолько меня обрадовало, что я чуть не сознался. Но быстро спохватился, что даже если грузчик и сдержит свое слово и не будет больше обижать моего друга, все равно я совершу предательство. На сей раз жертвой будет слепая Маруся. Если Берэлэ вернется домой, сорвется такой замечательный план, по которому они вдвоем собирались пойти пешком в Одессу, питаясь по пути подаяниями. И Маруся никогда не прозреет. Я продолжал бубнить, что ничего не знаю. И даже пустил слезу для пущей убедительности. Моя мама пыталась подкупить мою совесть обещанием накормить меня мороженым сколько в меня влезет, но от такого заманчивого предложения моя твердость не растаяла, и я оставался глухим ко всем их мольбам. И зря. Потому что хоть я мужественно молчал, грузчик Эле-Хаим без моей помощи разыскал своего сына, и мы, я и Берэлэ, понесли при этом большие потери, которых можно было избежать, сознайся я вовремя. Во-первых, грузчик не был связан клятвой, и поэтому не осуществилось его обещание пальцем не коснуться больше сына. Он коснулся не пальцем, а кулаком, и Берэлэ был избит, как никогда прежде. Во-вторых, я не получил награды: мороженого, которого я мог съесть сколько влезет. Вот и пойми после этого, когда надо быть принципиальным, а когда это даже вредно. Я своими глазами видел, как грузчик Эле-Хаим провел по Инвалидной улице своего сына, обнаруженного после долгих поисков в лачуге у лодочника Харитона Лойко. Он вел его за ухо, оттянутое немилосердной рукой так, что оно вытянулось вдвое. Берэлэ даже не плакал. Устал. Выбился из сил. Плакал я, глядя из щели в заборе на моего несчастного друга. Спустя некоторое время, когда все успокоилось и зажил зад у Берэлэ, а его ухо понемногу вернулось к своему нормальному размеру, он рассказал мне, как его отец ворвался в лачугу к Харитону Лойко, который в этот вечер был трезв, и как закричала Маруся, вцепившись в Берэлэ, и как Харитон встал перед грузчиком и сказал, что не позволит забирать мальчика. И тогда между ними завязалась драка, какую можно увидеть только в кино. Они молотили друг друга пудовыми кулаками, а когда находили, что этого недостаточно, пинались ногами, Харитон оказался слабее грузчика - алкоголь съел его силы - и вскоре рухнул на пол от очередного удара грузчика. Марусю Эле-Хаим отшвырнул, как щенка, и затем сгреб Берэлэ. Финал я видел сам, когда его за ухо провели по Инвалидной улице. Прекрасная идея Берэлэ вылечить Марусю так и не осуществилась. Не только он, но и Маруся с тех пор не появлялась на Социалистической улице, и никто уже не слышал больше, как она пела слабым голоском: Он лежит, не дышит И как будто спит. Золотые кудри Ветер шевелит. Маруся, должно быть, не выходила к базару из страха нарваться на грузчика Эле-Хаима. А Берэлэ бегал в музыкальную школу другой дорогой, где не стояли нищие и никто не просил милостыню. А потом началась война И Берэлэ не стало. Вот почему на земле еще долго не будет рая. Последний раз я видел живым моего друга на второй день войны. Вернее, на вторую ночь. Война началась совсем не так, как это предполагалось. Каждому ребенку, кто уже умел читать газеты, было ясно, как дважды два четыре, что любой враг, который осмелится напасть на нас, будет уничтожен на его собственной территории, а нам, детям, только останется одно удовольствие - - радоваться победам нашего советского оружия и удивляться небывалым потерям противника. На самом деле получилось совсем не так. Германские фашисты напали на нас внезапно, хоть мы готовились к войне все время и должны были предупредить удар. А что еще удивительней, этот удар оказался настолько сильным, что в военных сводках вместо победных сообщений невнятно говорилось о тяжелых оборонительных боях, которые ведут наши войска, отступая в глубь своей территории и тем самым изматывая противника. Это надо понимать так, что противник умрет от усталости, стараясь догнать наши войска, - - сделал вывод балагула Нэях Марголин, и никто на нашей улице не рассмеялся этой шутке, а даже наоборот: намекнули, что за такие шуточки, если сообщить куда следует, не погладят по головке. И даже, возможно, кто-то, движимый лучшими патриотическими чувствами, донес об этом куда следует, но это не отразилось на судьбе балагулы, потому что его к тому времени уже мобилизовали в армию, как и всех других мужчин с нашей улицы, способных носить оружие. А кто на Инвалидной улице не способен носить оружие, если здесь любой балагула здоровее быка и может взвалить на плечи своего коня и пронести его до водопроводной колонки напоить, если стоит гололедица, и конь может поскользнуться и потерять свои ездовые качества? Забрали в армию всех мужчин, и на нашей улице остался лишь отец Берэлэ, грузчик с мельницы Эле-Хаим Мац, которого комиссия забраковала из-за профессиональной болезни грузчиков - грыжи. Во вторую ночь после начала войны - - а была тогда теплая июньская ночь - - мы лежали рядом с Берэлэ в траве под мичуринским деревом, на котором росло сразу несколько сортов яблок в саду у балагулы Нэяха Марголина, и вели последний наш с ним в этой жизни разговор. Конечно, ни капельки не подозревая, что этот разговор последний. В саду силами всего трудоспособного населения нашей улицы в один день было вырыто большое бомбоубежище. Его накрыли тремя рядами толстых бревен, а сверху присыпали плотным слоем земли. Так что никакие осколки нисколько не были страшны укрывавшимся в убежище людям, и только прямое попадание тяжелой авиационной бомбы могло убить всех, кто там сидел. Но во-первых, не каждая сброшенная с самолета бомба относится к категории тяжелых а совсем наоборот - большинство бомб легкие, весом в два-три килограмма, не больше, и вреда от них, если ты укрыт, не больше, чем от комариного укуса. Во-вторых, прямое попадание бывает настольно редко, что это считается явлением исключительным. Это нужно, чтоб у всех десятков людей, сидящих глубоко под землей, на роду было написано одинаковое несчастье и всем им до одного суждено, чтобы бомба, сброшенная с такой высоты, невзирая на отклонения и даже на ветер, угодила прямо в эту точку. Такое бывает раз в жизни. И, как говорится, в первый и последний раз. Одним словом, чтобы угодить под прямое попадание бомбы, надо быть очень невезучим человеком. Таких людей на нашей улице называли шлимазл. Но вся наша улица была уверена, что шлимазлы поселились на соседней, а не на нашей улице. Поэтому на ночь все население улицы с детьми и стариками, с ночными горшками, термосами с чаем и сумками с бутербродами укрылось в бомбоубежище под тройной накат бревен, и им было там так тесно, как селедкам в бочке. Некоторые женщины держали детей на плечах, потому что на полу не было ни сантиметра свободного места. Можете себе представить, какой там был воздух! Ведь дети, невзирая на войну, просятся на горшок по малой и даже большой нужде, и все это надо хранить до утра, потому что некуда вылить. А старики от страха тоже портят воздух. И не одеколоном. А совсем наоборот. А вентиляцию впопыхах забыли установить. Короче говоря, там можно было задохнуться задолго до прямого попадания бомбы. Поэтому мы с Берэлэ, невзирая на протесты наших мам, выбрались из этой душегубки наружу и легли в траву у входа в бомбоубежище, благоразумно решив, что если фашисты действительно начнут бомбить наш город ночью, и почему-то изберут своим главным объектом сад балагулы Нэяха Марголина, и не будут промахиваться, а будут класть бомбы точно в цель, то у нас хватит времени прыгнуть в бомбоубежище на головы уже полузадохнувшихся от вони людей и переждать, пока самолеты улетят. Мы лежали на спинах, заложив руки за головы, и смотрели в ночное небо, где, как и в мирное время, мерцали звезды. Слышно было только далекое гудение моторов и сухой треск зенитных орудий. С той стороны тянуло запахом гари. Еще два дня назад там был военный аэродром и оттуда поднимались в небо и туда же уходили на посадку с утра до ночи тупорылые истребители "И-16" с красными звездами на крыльях. Это тренировали молодых пилотов, чтобы они могли достойно встретить врага. Мы все, жители города, которые всегда гордились советской авиацией и любовно называли своих любимцев летчиков "сталинскими соколами", оказались невольными и печальными свидетелями того, что эта долгожданная встреча наших соколов с фашистскими стервятниками так и не состоялась. По очень простой причине. Ни один советский самолет не успел подняться с аэродрома в небо. Немцы налетели внезапно, как коршуны, и не оставили камня на камне от аэродрома. Все самолеты сгорели на земле, а летчики были убиты и ранены осколками бомб. Аэродром горел уже вторые сутки, и острые запахи горелого металла и краски доходили до нас. А гудели в небе немецкие самолеты, которым больше никакая опасность не грозила, и они спокойно выбирали мишени для бомбометания. На редкие выстрелы зенитных орудий они обращали столько же внимания, сколько балагульский конь на писк комара. После аэродрома их очередной мишенью был железнодорожный мост через Березину. - Вот увидишь, - - горячо шептал Берэлэ, воспринимавший первые неудачи нашей армии как личную обиду, - через несколько дней все изменится. Это все хитрый замысел нашего командования: отвлечь противника, а потом нанести сокрушительный удар. Я могу поспорить на что угодно. Я спорить с ним не стал, а только заметил, что жители города уже бегут на другую сторону реки и есть достоверные сведения, что немецкие танки вот-вот подойдут к городу. - Брехня! - взорвался Берэлэ. - Вражеские слухи! Их нарочно распространяют шпионы, чтобы вызвать панику. У меня совсем другие сведения. На нашей реке будет дан решающий бой, и Гитлер будет разбит наголову. - Но почему люди покидают город? Только трусы и шкурники удирают. - Говорят, что завтра может быть поздно: взорвут мосты. Побольше слушай бабские разговоры. - Это не бабские разговоры. Моя мама утром заберет нас из города. Пока есть транспорт. - Скатертью дорога, - сплюнул в траву Берэлэ и даже не взглянул на меня. - А мы никуда не побежим. - Говорят, евреев фашисты убивают в первую очередь. Наши их не впустят в город. - А если впустят? Берэлэ долго молчал, глядя на мигающие в небе звезды, потом повернул ко мне лицо, и в его глазах была такая тоска, что у меня больно сжалось сердце. - Слушай, - медленно и тихо сказал он. -- Мы с тобой друзья навеки? Так? Я кивнул. - Если вы завтра покинете город, то, возможно, мы с тобой больше не увидимся. Ведь война. Правда? - Пойдем с нами, шепнул я пересохшими губами. Не могу, - мотнул головой Берэлэ. - Отец не согласен. Почему? Почему-почему! -- раздраженно ответил он. -Потому что он свое барахло бросать не хочет. - Но мы же бросаем. - Вы легко нажили, легко бросаете. А мой отец своим горбом... Ему легче умереть, чем бросить. Тогда беги один... с нами. - Никогда я не брошу своих в беде. Что с ними будет, то и со мной. И, помолчав, добавил: - Давай прощаться. А мой отец, должно быть, уже воюет... - мечтательно протянул я, когда мы разжали объятия. Твой отец вернется с войны героем, - вздохнул Берэлэ, и в его вздохе я почуял нескрываемую зависть ко мне за то, что мой отец воюет, а его отец освобожден от службы в армии по состоянию здоровья. Если б его отца взяли в армию, то мы бы с Берэлэ не разлучались и вместе покинули бы город. Где-то далеко ухнули глухие взрывы, и земля под нами дрогнула. Мы приподнялись на локтях и увидели зарево в небе. - Горит нефть на станции, - сказал я. - Нет, это железнодорожный мост, - определил Берэлэ. И он не ошибся. Утром мы узнали, что железнодорожный мост взорван и больше ни один поезд не уйдет из нашего города на восток. Другой мост, шоссейный, стали 'Омбить каждый час, и там убито много народу. В городе началась паника. Ошалевшие от страха ди метались по улицам, волоча детей и чемоданы пожитками. Целые толпы устремились к реке, к шос-сейному мосту, в надежде проскочить на ту сторону, пока мост окончательно не разбомбили. Моя мать ушла из дома, ничего не взяв с собой. - Лишь бы сохранить эти две головы, - сказала она, прижав к себе меня и мою младшую сестренку. Она закрыла окна, заперла двери, а ключи взяла с собой, словно не хотела расстаться с надеждой, что вернется обратно и этими ключами отопрет дверь. Но вернуться обратно очень скоро она не рассчитывала. Потому что, выбирая в шкафу, во что бы меня одеть, она вытащила новое зимнее пальто из сукна, на вате, с меховым воротником, сшитое мне на вырост и поэтому очень длинное, почти по пола, а из рукавов не видно было кончиков пальцев. И заставила меня надеть эту тяжесть в июньскую жару. Значит, она предполагала, что зимовать нам придется не дома. Но в то же время на ноги она мне надела легкие кожаные сандалии, а на голову напялила матросскую шапочку с лентой, на которой золотыми буквами было написано "Аврора" название легендарного крейсера, своим выстрелом возвестившего начало Октябрьской революции в 1917 году. Я был одет как клоун --в теплое зимнее пальто и в летние обувь и шапочку. И еле переставлял ноги, неуклюже передвигаясь с места на место. Только на нервной почве можно так одеть ребенка. Я не стал возражать и покорно подчинился, потому что сам тоже нервничал, опасаясь, что мы не успеем проскочить мост до того, как он под бомбами окончательно рухнет в воду. Все улицы, ведущие к мосту, были запружены пестрой толпой, топтавшей брошенные чемоданы и вещевые мешки, детские коляски и цинковые ванночки для купания детей. Я наступал на смятые в комья платья, дамские лифчики, фетровые шляпки, кастрюли, резиновые галоши, гуттаперчевые куклы с румяными щеками и выпуклыми голубыми глазами. У людей глаза были такие же выпученные, как у кукол, и они кричали, звали детей, рыдали. На меня, похожего на пингвина в длиннополом зимнем пальто, никто не обращал внимания. Я потел, словно болел воспалением легких, и пот застилал мне глаза и пачкал лицо, потому что пыль прилипала к мокрым щекам и лбу. А дома с обеих сторон стояли с распахнутыми настежь окнами и дверьми, и ветер шевелил занавеси в пустых комнатах. Мы шли мимо брошенных домов. Из боковых улиц, как маленькие ручейки в большую реку, вливались в нашу толпу все новые и новые люди. Солнце пекло немилосердно. Пыль клубилась над головами и скрипела на зубах. Я двигался как во сне, запеленутый в пальто, как во влажный компресс Потом перестал двигаться. Впереди движение застопорилось. Толпа застыла на месте. А задние продолжали напирать. Над головами шелестел шепоток: - Мост бомбят. Надо переждать. Мама, боясь потерять нас, вцепилась в меня и сестру, держа нас за воротники как котят. -Толпа не стояла на месте, а бурлила водоворотами, и меня порой сдавливали так, что я не мог дышать. Один из таких водоворотов вытеснил нас всех троих на боковую улицу, и мама даже обрадовалась, что мы выбрались живьем. И тут меня осенило. Я сказал маме, что нам нечего ждать, пока перестанут бомбить мост, что я знаю, как перебраться на другой берег без всякого риска и без задержки. Это был первый случай, когда мама поверила мне на слово, не стала задавать никаких вопросов и покор- но пошла за мной, ведя за руку сестричку, как идут за мужчиной, за его надежной широкой спиной. Я повел их знакомой дорогой туда, где в хибаре Харитона Лойко жила слепая Маруся. Мы вышли к реке, пустынной, мертвой, без пароходов и лодок, миновали столб со спасательным кругом, где когда-то мы с Берэлэ Мацем и Марусей зарыли клад, отсчитав семь шагов к юго-востоку, и увидели Марусю с Хари-тоном. Маруся узнала меня по голосу, и даже Харитон припомнил меня. И конечно, первый, о ком спросила Маруся, был Берэлэ, и я сказал ей, что он остается в городе. - Вот хорошо! - просияла Маруся. - Хоть кто-нибудь останется из знакомых. А то все бегут и бегут. - Его убьют здесь. А там, - кивнула на другой берег реки Маруся, - ты будешь в сохранности? Все в руках Божьих. Как кому на роду написано, так тому и бывать. Я и не думал прежде, что Маруся верит в Бога и судьбу. Но не стал долго задумываться над этим любопытным открытием, а сказал Марусе, зачем пришел с мамой и сестричкой. - Это мы сделаем, - закивала Маруся. Харитон, к счастью, был трезв в этот день и молча, дымя своей короткой трубкой, взял на плечо весла и пошел вниз к отмели, где была привязана лодка. Отомкнув цепь, он столкнул лодку в воду, упираясь потрескавшимися ступнями босых ног в мокрый песок и оставляя на нем глубокие ямки. Я, как взрослый, посадил маму, потом помог перелезть через борт сестре. Маруся тоже поехала с нами. И мы поплыли наискосок через реку, подгоняемые невидимым течением. Харитон молча рулил на корме. Маруся сидела возле меня и держалась за мою руку. Мне стало грустно так, что я чуть не заревел. Город отступал, уплывал от нас своими улицами и садами. Я почуял, что покидаю родной город надолго, а может быть, навсегда, и, возможно, больше не увижу ни моего лучшего друга Берэлэ Маца, ни нашей слепой подружки Маруси. У Маруси была холодная ладонь и лежала эта ладонь в моей горячей потной руке. За поворотом реки, невидимые отсюда, гудели моторы самолетов и то и дело гремели взрывы: там продолжалась бомбежка моста. Когда лодка мягко ткнулась в болотистый, заросший осокой берег, моя мама растерянно и благодарно посмотрела на Харитона: Спасибо, добрый человек. Не знаю, чем и благодарить тебя. - А чего знать? - - просипел Харитон, не глядя в глаза. Вот сними с мальца пальто и оставь слепой. - А в чем он будет зимой ходить? - растерялась мать. - А она, убогая, пускай мерзнет? -- огрызнулся Харитон. - Не надо, мама, - вмешался я, поспешно стаскивая с себя ненавистное пальто. - До зимы еще далеко. Возьми, Маруся. Носи на здоровье. Сбросив ей на колени тяжелое пальто, я, как освобожденный от оков узник, легко соскочил на топкий берег, набрав в сандалии ржавой воды. Мама, расстроенная потерей пальто, передала мне сестричку на руки, а потом слезла сама и пошла от лодки, не попрощавшись с Харитоном и Марусей и даже не взглянув на них. Я же оглянулся и помахал им. Маруся махала нам вслед. Пешком мы прошли двадцать километров на восток, смешавшись с новой толпой беженцев, и, не отдай я пальто Марусе, я не выдержал бы и свалился на дороге от теплового удара. Сестричку мы несли на руках по очереди с мамой. Мама дольше, а я немножко. Потом снова менялись. Поздно вечером на какой-то станции солдаты погрузили нас в товарный поезд, состоявший из низких открытых платформ с маленькими бортиками. На нашей платформе лежали тюки прессованного сена. Я забрался на самый верх, улегся в сено, и надо мной замигали звезды. Те же самые, что и прошлой ночью, когда мы с Берэлэ лежали в траве у входа в бомбоубежище и разговаривали в последний раз. Поезд мчался на восток, паровоз приглушенно гудел, словно боялся, что его по звуку обнаружат самолеты, из его трубы низко стлался черный дым, и ко- поть падала мне на лицо. Ветер шевелил ленты моей матросской бескозырки. Мама с сестрой приткнулись внизу, под тюками с сеном, и, уже засыпая под стук колес, я слышал, как мама озабоченно предупредила меня: Смотри не упади. - Я не маленький, - ответил я уже сквозь сон. И это были последние слова единственного сына, которые довелось услышать моей маме. А я, когда потом пытался вспомнить мамино лицо, почему-то слышал врезавшиеся мне в память слова: - Смотри не упади. Я упал с поезда. Но не по неосторожности. И меня не сдуло ветром. Бомба взорвалась рядом. Мама своими глазами видела, как в блеске пламени я взлетел вверх и рассыпался на куски. И один кусок упал ей на руки. Это была моя матросская шапочка с надписью "Аврора" на ленте. А поезд, не снижая скорости, продолжал мчаться. Как вы догадываетесь, меня не разорвало на куски. Иначе я бы не мог вам всего этого рассказать. Меня просто сбросило с поезда при взрыве бомбы, и я даже не ушибся, потому что упал в мягкий песок откоса железнодорожной насыпи. Поезд, откуда я явственно слышал крики моей мамы, исчез в темноте, а я остался один в тринадцать лет, в коротких штанишках и сандалиях на босу ногу. Потом, когда я добрался до ближайшей станции, мне сказали, что наш эшелон вторично бомбили и никто не остался в живых. В это было нетрудно поверить, потому что сама станция уже горела и кругом валялось много убитых. Как я прожил четыре года войны один и остался в живых - это отдельная история и к нашему рассказу никакого отношения не имеет. Потому что это происходило не на Инвалидной улице, а я сейчас вспоминаю все, что связано с моим другом Берэлэ Мацом, с которым нас эта улица свела и подружила и где мы прожили с ним наше общее детство. А вспомнил я об Инвалидной улице, когда кончилась война. Я уже к тому времени был солдатом и вместе со своим гвардейским артиллерийским полком находился в Германии под городом Нойбранденбургом, хотя по возрасту не подлежал призыву. Меня, голодного, неумытого оборванца, подобрали солдаты этого полка в середине войны на одной станции на Волге, где я, так как никак не мог научиться воровать, собирал милостыню чтением стихов, памятных мне еще со школьной скамьи. И я стал "сыном полка", то есть маленьким солдатиком, и меня посылали под огонь туда, где взрослый бы пройти не мог, и даже наградили двумя медалями. Честное слово. Когда кончилась война, мой возраст еще не подходил для военной службы, и меня одним из первых демобилизовали и отправили домой. Но тут возникает законный вопрос: где был мой дом? Семьи у меня не было - она погибла. Куда мне ехать - я не знал. И тогда меня потянуло в город, где я родился, посмотреть, что стало с Инвалидной улицей, с которой я даже не успел попрощаться в начале войны, потому что был в другом городе. Я помнил наш дом, сложенный из толстых бревен моим дедом Шаей, и уже, как взрослый человек, понимал, что если этот дом не сгорел и каким-то чудом уцелел, то я остался единственным наследником и владельцем этого дома. Следовательно, я его немедленно продам, а цены после войны очень высокие, и с полными карманами денег начну новую жизнь, в которой мне, молодому здоровому солдату с двумя медалями на груди, будет море по колено. Подгоняемый этими мыслями, я, как на парусах, мчался в наш город, который оказался основательно разрушенным и сожженным, а потом не шел, а бежал мимо руин и пепелищ, безошибочно угадывая направление. Инвалидная улица сгорела почти вся. Ни домов, ни заборов. Только кирпичные фундаменты, поросшие травой, остатки обугленных бревен и сиротливые дымоходы русских печей, закопченных после пожара. И вы не поверите, потому что я не поверил своим глазам: наш дом стоял цел и невредим. И даже забор и большие ворота, на которых был написан тот же номер, что и до войны, и даже фамилия владельца. Моя фамилия. Вернее, не моя, а моих предков. Но какая разница - ведь я же их единственный наследник. Как я потом узнал, наш дом не сожгли лишь пото- му, что в нем помещалась немецкая полиция. Но в тот момент меня это не интересовало. Главное было в том, что я не один на свете. После войны остались в живых я и наш дом. Я мгновенно стал человеком с обеспеченным будущим. Волнуясь, стоял я у калитки. Несомненно, какие-то сантименты бурлили в моей душе, но я был солдат и умел не показывать виду. Как солдат, я пытался точно сориентироваться в обстановке: не продешевить по неопытности и продать дом за хорошую цену. Мне лично дом не был нужен. Война меня сделала вольной птицей. Все мое имущество помещалось в вещевом мешке и состояло из двух банок мясных консервов, выданных сухим пайком, и смены солдатского белья. Да еще трофейный кинжал, который мне был дорог как память. Им я был ранен в лицо в рукопашной схватке, окончившейся весьма удачно для меня. Владелец кинжала хотел попасть мне в горло, но промахнулся и воткнул его мне в челюсть и я остался жив, чего не могу сказать о нем. Его сзади штыком закололи прибежавшие на подмогу ребята. Так что вы сами понимаете: к калитке я подходил нищим, а открыв ее, становился сказочным богачом. Я открыл калитку. Тут я прошу моих слушателей оставаться спокойными и попытаться представить на миг выражение моего лица. Я его, естественно, видеть не мог, но когда теперь, спустя много времени, хочу его вообразить, то другого слова, как "помертвел", не могу подобрать. Я отчетливо помню только, что мне сделалось на минуточку нехорошо, хоть я был парнем крепким и отнюдь не сентиментальным. То, что дом обитаем и что в нем кто-то живет, -я не сомневался. И я, пока шел к калитке, не без удовольствия представлял, как я этим удивленным жильцам предъявлю свои хозяйские права и твердым, отнюдь не мальчишеским голосом предложу выметаться подобру-поздорову. В нашем доме действительно жили. И эти люди теперь стояли во дворе и с недоумением смотрели на обалдело застывшего в калитке молоденького солдатика с вещевым мешком на плече. Кто же стоял во дворе? Моя мама. Раз. Такая же, как до войны. Только очень плохо одетая. С косынкой на голове, она согнулась над корытом, в котором пузырилась белая мыльная пена. Она взглянула на меня, не узнала и сно-в'а склонилась над корытом. Моя сестра. Два. Она выросла за эти годы и вытянулась в длинного подростка, и я бы ее никогда не узнал, если бы не увидел рядом с мамой. Она меня, конечно, тоже не узнала и просто с любопытством разглядывала молоденького солдатика, который выглядел совсем мальчиком, хоть на нем была военная форма и на груди поблескивали медали. Ведь тогда, в ту пору, вернувшиеся с войны солдаты бродили по чужим дворам, пытаясь хоть что-нибудь узнать о судьбе своих близких. У евреев все не как у людей. Мужчины, воевавшие на фронте, имели больше шансов уцелеть и выжить, чем их семьи, которых поголовно истребляли. И поэтому евреи в военной форме бродили по чужим дворам, и никто этому не удивлялся. И моя фигурка, застывшая в калитке, тоже не вызвала удивления. Третьей стояла моя старенькая тетя Рива. Одинокая, бездетная, никогда не выходившая замуж и отдавшая свое сердце многочисленным племянникам, в том числе и мне, которых она нянчила защищала от родительского гнева и которые, когда вырастали, все до единого забывали о ней. Вот она-то меня и узнала. Заслонив рукой глаза от солнца, она долго вглядывалась в меня и спокойно, так, будто это у нее не вызвало никакого удивления, громко сказала: - Кажется, это... И она назвала меня тем самым уменьшительно-ласкательным именем, каким меня называли, когда я был очень маленьким. Я чуть не крикнул: - Да! Это - я! Но ничего не сказал. Не мог выговорить ни слова. Тогда моя мама подняла глаза от корыта, прищу-рясь, посмотрела на меня, высокого, худого, в выгоревшей на солнце пилотке и запыленных сапогах, разогнулась и пошла, как неживая, ко мне, как-то странно переставляя ноги и стирая ладонями мыльную пену с голых до локтей рук. До меня ей было шагов двадцать пять. Она переставляла ноги, и лицо ее не выражало ничего, как маска, и она продолжала ладонями стирать с локтей пену, хотя пены на руках уже не было. Я не трогался с места. Еще раз повторяю, я весьма далек от сантиментов, и потом, люди, выросшие на Инвалидной улице, не привыкли к открытому проявлению чувства. Детство мое в войну было несладким и сделало меня волчонком, готовым в любой миг оскалить зубы, а плакал я последний раз задолго до войны. Я стоял, как пригвожденный, и не сделал ни одного шага навстречу маме. А она все шла, с каждым шагом лучше узнавая меня, и, когда была уже совсем близко, раскинула руки, чтоб обнять меня. И тут я совершил такой поступок, за который любой нормальный человек назвал бы меня негодяем, подкидышем, выкрестом, скотом и был бы абсолютно прав. Но мама, моя мама, которая родилась и выросла на Инвалидной улице, все поняла и даже не обиделась. Я не позволил маме обнять меня. Это было бы слишком. Ведь я плакать не умел, а вы можете сами представить, какие чувства бурлили в моей душе, и я бы мог взорваться, как бомба. Я крикнул армейскую команду: - Отставить! И руки матери упали вниз. Потом я протянул ей свою руку и сказал просто, как будто вчера вышел из дому: - Здравствуй, мама. Она ничего не ответила и молча пошла рядом со мной к дому и ни одной слезинки не проронила. - У людей так не бывает, - скажете вы. И я вам отвечу: - Да. Это бывает только на Инвалидной улице. Ведь у нас все не как у людей. Ну, кто, скажите вы мне, может похвастать таким? Потерять сына, видеть его смерть и через четыре года найти его живым и здоровым. И дом сразу получает хозяина. И этот хозяин ходит по двору голый по пояс, в брюках-галифе и, как взрослый, чинит забор, колет дрова, и женщины в доме чувствуют себя в полной безопасности за его широкой спиной. Когда все волнения улеглись, мама мне созналась, что в разгар войны в далекой сибирской деревне ей гадала на камушках одна старушка и сказала маме, что у нее пропали двое мужчин и, как Бог свят, они оба живы. Насчет одного сибирская старушка действительно угадала - я вернулся живым. А что касается отца, тут уж она дала маху. Похоронное извещение у мамы на руках, и потом, государство зря не будет платить пенсию. Спасибо уж за то, что угадала наполовину. Обычно гадалки просто врут. Но эта сибирская старушка, дай ей Бог долгие годы, как в воду глядела. Через три недели после моего воскрешения открывается наша калитка, и входит мой отец. В такой же солдатской форме, как и я, и с таким же вещевым мешком на плече. И он был удивлен, точно так же, как и я, застав всю семью во дворе. Вы будете смеяться, но он, как и я, приехал продавать дом. Дом, построенный делом Ша-ей. Дом, полагал он, еще может сохраниться после такой войны, но еврейская семья - ни за что. Что тут долго рассказывать. Моя мама не сошла с ума. И кажется, даже не удивилась. - У нас все не так, как у людей, - сказала она. Мой отец был в немецком плену. Как он выжил? Спросите об этом у него. - Понимаешь, сынок, - объяснил он мне и хитро при этом улыбнулся. - Попал я в плен, к счастью, не со своими солдатами. Они бы меня выдали за пачку махорки. Когда мой батальон разбили и рассеяли по лесу, я сорвал с себя командирские знаки различия, зарыл в землю партийный билет и в одиночку стал пробиваться к своим. Не вышло. Схватили. И вот стою я, понимаешь, в колонне военнопленных в городе Кременчуге, на площади. Немцы нас построили и через переводчика объявляют: - Кто еврей - три шага вперед! Много народу вышло из строя, их отвели в сторонку. Я - стою. Снова объявляют: - Кто коммунист - три шага вперед! Их тоже в сторонку, к евреям. Я - стою. - Старший командный состав - три шага вперед! И этих туда же, к коммунистам и евреям. Я - стою, будто меня не касается. Потом всех, кто вышел, тут же на площади и расстреляли. Из пулемета. А я, как видишь, жив и с тобой вот болтаю. Почему? Мне сынок, надо было сделать не три шага, а целых девять. А как ты знаешь, я большой лентяй. Мой отец такой! Как скажет - так скажет! Только держись! Когда его освободили из плена, никто его не похвалил за находчивость. В России так не принято. Даже наоборот. Сталин считал, что плен - это позор и этот позор надо смыть кровью. Или быть убитым или хотя бы раненым. И тогда Родина простит. Чтобы человеку было легче быть убитым или раненым, всех пленных, кто выжил у немцев, собрали в штрафные батальоны и без оружия погнали в атаку впереди наступающих войск, чтобы они огонь приняли на себя. - Приятная перспектива, - скажете вы. На что я вам отвечу: Не дай вам Бог, будучи русским солдатом, попасть в плен и потом еще остаться живым. Номер не пройдет. В штрафном батальоне доделают то, что в плену не смогли. - Как же выжил ваш отец? - напрашивается естественный вопрос. Лучше послушайте, как он мне самому на это ответил: - Понимаешь, сынок. Везение. Наш штрафной батальон должен был пойти на прорыв ясско-кишиневс-кой группировки в Бессарабии, и перед атакой нас посадили в воду на реке Прут, чтобы по сигналу форсировать ее. Но наступление отложили, и мы сидели в воде и неделями ждали сигнала. Было очень жарко, и все штрафники схватили дизентерию, что означает - кровавый понос. Так как была опасность заразить всю армию, нас увезли в госпиталь. И из нас еще долго хлестала кровь, правда, не из ран, а из известного места. Чтобы смыть позор, нужна была кровь. Нашу кровь они получили. Значит, позор смыт. Как говорится, каков позор, такова и кровь. И он при этом долго смеялся. И я смеялся. И мама. И моя сестра. На Инвалидной улице вообще любят смеяться. Даже там, где другие плачут, у нас смеются. У нас все не так, как у людей. От Инвалидной улицы не осталось ровным счетом ничего. Даже названия. На том месте, где прежде стояли деревянные дома, сложенные нашими дедами из толстых, в два обхвата, просмоленных бревен, где, казалось, на века вросли в землю из таких же бревен ворота с коваными железными засовами, где дворы заглушались садами, начиная от научного, по методу Мичурина, сада балагулы Нэяха Марголина до нашего неухоженного, дикого, но зато полного осенью плодов, где вдоль забора росли огромные лопухи, как уши у Берэлэ Маца, и целые заросли укропа, и потому воздух нашей улицы считался, не без основания, целебным, и, дыша от рождения этим воздухом, на улице плодились и вырастали богатырского сложения люди, - на этом самом месте теперь ничего не было. Были деревья, были тротуары, а домов не было, одни фундаменты из закопченных кирпичей и груды недогоревших обугленных бревен, вокруг которых размножились заросли крапивы и лопухов. Я долго бродил в одиночестве по пепелищу, оставшемуся на месте дома, где жил Берэлэ Мац, ковыряя носком армейского сапога кучи пепла и ржавых гвоздей, и нашел гриф от маленькой скрипки с концом струны, свернувшейся спиралью. Сомнений быть не могло - - я нашел обломок его маленькой скрипки, бережно поднял ее, обтер рукавом моей солдатской гимнастерки и понес домой на вытянутой руке, как хрупкую вещь, которая вот-вот рассыпется. Моя мама тоже сразу узнала ее. Ничего не сказала. Только горестно покачала головой. А мой отец, военный человек, вытянул руки по швам и остался недвижим, как это делают на военных похоронах. Ни отец, ни мать не могли осознать всей глубины потери. Для них это был товарищ сына. Не самый лучший товарищ. Непутевый, вороватый, за которым нужен был глаз да глаз. Они ведь не знали его, как знал я, и поэтому не осознавали, какую страшную потерю понесло человечество. Сад кустарей уцелел. Правда, часть деревьев была вырублена, и кругом торчало много широких пней, на которых люди сидели, как на скамьях. Сохранился и забор, через который мы когда-то прыгали в сад и на котором я умудрился получить в зад полный заряд соли, выстреленной из ружья сторожа Ивана Жукова. Брезентового шатра цирка не было. И место, где когда-то была арена и амфитеатром поднимались деревянные скамьи, теперь поросло кустарником. Асфальт на аллеях потрескался, и в трещинах змеилась зеленая трава. Но по вечерам в Саду кустарей, как и до войны, зажигались фонари и духовой оркестр заводил "Солдатский вальс" - очень популярный в те годы. Как-то, заслышав музыку, я пошел в этот сад. Потянуло. У входа стояли женщины-контролеры и лениво щелкали подсолнечные семечки. Билет стоил пустяк. Но я не стал покупать билета. Меня помимо моей воли потянуло к забору, и, как некогда в детстве, я махнул через него. Но не с воробьиной стаей моих товарищей, а один. Потому что я единственный из них остался в живых. В военном кителе с бренчащими на груди медалями, в брюках-галифе и армейских сапогах, начищенных черным гуталином до тусклого блеска, я упруго подтянулся на руках, перекинул свое тело через верхушки досок забора, показавшегося мне совсем невысоким. И с грохотом опустился не на землю, а на что-то мягкое, издавшее подо мной жалобный писк. Это оказался сторож Иван Жуков, уже старый и без ордена, который он где-то потерял по пьянке, сидевший теперь в засаде под забором, подстерегая безбилетную шпану. От прошлого Жукова в нем остались лишь багровый от пьянства нос и деревянная нога. Он так испугался, когда я чуть не придушил его своей тяжестью, что долго не мог прийти в себя, и я потом угощал его водкой в буфете, и он выпил целых триста граммов, пока восстановил нормальную речь. Жуков плакал пьяными слезами, глядя на меня, и искренне сокрушался, что из всей нашей банды уцелел и выжил я один. И говорил, моргая красными веками и хлюпая носом, что он еще тогда меня приметил, и поэтому нет ничего удивительного, что я вымахал таким молодцом. Потом он жаловался мне на жизнь, на злую обиду, нанесенную ему. Появились новые, заграничные протезы, и их выдают бесплатно инвалидам Отечественной войны, а его обошли, потому что он с гражданской войны, и неблагодарные люди забыли, что именно он, ценой своей ноги, устанавливал для них советскую власть. Он еще долго сокрушался об ушедшем поколении, которое не чета нынешнему. И на прощанье мокро облобызал меня, выругался по матери и сказал: - Нужен мне их протез! В гробу я их видал в белых тапочках! Я свой самодельный на сто новых не променяю. Мне было приятно сидеть с Жуковым. Будто родственника встретил. Не очень любимого. Но своего человека, с которым у меня есть какие-то общие воспоминания. - А Харитон Лойко где? Жив? - вдруг спросил я, почему-то решив, что пьяницы друг о друге должны знать. И не ошибся. - Нет его, - - вздохнул Жуков. - - Царство ему небесное. Фашисты расстреляли. - За что? - - искренне удивился я. - - Он же не еврей. И коммунистом не был. - Мало ли за что убивают, -- поморщился Жуков. -- Сам знаешь, какая цена человеческой жизни. Вот медали носишь... Небось, тоже убивал... Давай еще выпьем. Я заказал ему еще сто граммов водки, и старик совсем захмелел: - О чем это мы тут с тобой говорили? За что Харитона Лойко расстреляли... - Верно... Сказывают, евреев в своей хате прятал, а немцы за это пускали в расход немилосердно. - Его... одного расстреляли? - Ну, и евреев, конечно... которых у него нашли. - А еще кого? - Мало тебе, что ли? - Жуков удивленно глянул на меня. - А у Харитона жила девочка... сирота... - Слепая, что ли? - Вот-вот. Марусей ее звали. Милостыню возле базара собирала... - Как же... знаю. - Ее тоже убили? - Нет, - убежденно сказал Жуков и даже усмехнулся. - Чего же на убогую пулю тратить? - А куда она девалась? - загорелся я. - Может, встречали ее где? - А как же? Считай, каждый день встречаю. И ты пойдешь и встретишь... - Куда пойти? - На Центральную площадь. Памятник героям гражданской войны помнишь? Уцелел памятник. Людей нет, а памятник есть. Вот там она и сидит... побирается. Меня бросило в жар. Я хотел тут же бежать искать Марусю, но Жуков удержал меня тем, что сказал -в такое позднее время ее там быть не может, а вот утром непременно будет сидеть. Возможно, Жуков хотел еще сто граммов водки выпить за мой счет и поэтому удержал меня. А может быть, говорил правду. Я заказал ему водки. И даже кое-что из закуски. Он вполне заслужил такой награды. За сведения, которыми меня снабдил. Рано утром я спешил к Центральной площади. Вся Социалистическая улица сгорела дотла, но так как на ней до войны стояли только каменные здания, то не было пепелищ, а пустые кирпичные коробки сиротливо глядели на меня закопченными дырами окон. Тротуары были очищены от обломков, и на них, вернее, на той же правой стороне, как и до войны, сидели и стояли нищие. Совсем не те, кого я помнил с детства, а новые - инвалиды войны. Безрукие и безногие мужчины, донашивавшие армейское обмундирование, просили милостыню. Без всяких фокусов, как это делали некогда знаменитые Копейка или Андриан. Просто протягивали руку. Если рука была цела. И не просили, а гневно требовали у прохожих. Некоторые инвалиды были пьяны уже с утра. Памятник стоял невредим на Центральной площади, поблескивая мраморными гранями, и даже фамилии похороненных под ним героев гражданской войны можно было прочесть, невзирая на то что позолота букв заметно поблекла. Имена героев были сплошь еврейскими. И немцы, которые несколько лет хозяйничали в городе, не придали этому значения и не уничтожили памятник. А исчезли еврейские имена с памятника позже, когда Сталин, которому не давали покоя лавры Гитлера, стал притеснять евреев в Советском Союзе. Вот тогда под предлогом ремонта памятника сменили мраморные плиты облицовки и на них вместо еврейских имен золотом вывели слова: "Вечная слава героям!" Каким героям? Как их звать? А это никого не касается. Герои, и все. Безымянные. Подходя к памятнику, я заметил, что кое-где мрамор поврежден осколками и в нем зияют рваные дыры, будто он болел в оккупацию оспой. Маруся сидела на нижней ступени, и я, остановившись перед нею, долго и взволнованно разглядывал ее. Она очень изменилась с тех пор. Тогд была худенькая рыженькая девочка с закрытыми глазами. Теперь передо мной с такими же склееными ресницами сидела полногрудая женщина довольно высокого роста и широкая в кости. Узнать ее можно было лишь по густым волосам медного цвета да по веснушкам на белой коже. И конечно, по незрячим глазам. На ней был поношенный серо-зеленый китель, должно быть снятый с убитого, а на ногах русские солдатские ботинки, без чулок, обутые прямо на босу ногу. Пока я шел увидеться с ней, мне всю дорогу казалось, что встречу удивительную красавицу. В моей памяти маленькая слепая девочка осталась трогательно-красивой. Взрослая Маруся имела заурядное простое крестьянское лицо, широкое и курносое. Она почувствовала, что кто-то долго стоит и разглядывает ее. Улыбка тронула ее обветренные губы: Кто ты, добрый человек? - Здравствуй, Маруся, - - сказал я, и она сразу узнала меня по голосу и назвала по имени. Ты живой? - ахнула она, покраснев до ушей, и, поднявшись со ступени, твердо направилась ко мне и провела ладонью по моему лицу. - Боже мой! Какой пригожий! Живой и красивый. Я обнял ее, поцеловал в обе щеки, и тогда она прижалась ко мне, как к родному брату, тихо заплакала, выдавливая слезы из-под склеенных ресниц. - Родненький мой, золотой, - безостановочно гладила она мой затылок и плечи. - - Живой, невредимый. Один ты, можно сказать, и сохранился. А другие в могиле. Совсем еще дети были. Я понимал, кого она имела в виду под другими, и не задавал лишних вопросов. Прохожие с удивлением смотрели на обнимающуюся у памятника необычную пару: молодого солдата и слепую нищенку. Мы оба сели на мраморную ступень памятника, и Маруся не выпускала моей руки из своих ладоней. Ты и теперь поешь? - спросил я, растроганный и смущенный. - Ага, - кивнула Маруся. - Помнишь? И она тихо запела: Он лежит, не дышит И как будто спит. Золотые кудри Ветер шевелит. Только без аккомпанемента, - горестно вздохнула она. - Нет нашей скрипочки. Я сказал Марусе, что на пепелище дома нашего друга я нашел обугленный гриф той самой маленькой скрипочки. - Себе на память оставишь? - спросила Маруся, все еще гладя ладонью мою руку. - Верно, храни ты. Ты его дольше знал. Уж какие вы товарищи были, теперь таких не осталось. Ты знаешь что-нибудь... как он погиб? - А как же? - встрепенулась Маруся. - Я же его прятала в нашей хате. Ее слова взволновали меня до того, что я почув- ствовал, как дрожат у меня руки, когда прикуривал и долго не мог разжечь сигарету. А Маруся не торопясь, в подробностях рассказала мне о последних днях нашего друга. Вскоре после того, как город был оккупирован германскими войсками, всех евреев собрали на окраине, оградив улицы колючей проволокой, и запретили евреям покидать это место. Берэлэ Мац с отцом, матерью и сестрой очутился в гетто. По эту сторону проволоки в городе остались только русские. Все ходы и выходы охраняли не немцы, а подобранная ими из местных уголовников полиция. Что ожидает загнанных в гетто евреев не было секретом для остального населения. Прослышала об этом и Маруся и сразу же подумала о Берэлэ. Полицейские, охранявшие гетто, не стали задерживать в воротах слепую нищенку, только посмеялись: - Ничем там не разживешься. Евреям в пору самим милостыню просить. В гетто было много людей из тех, кто совсем недавно слушали на Социалистической улице дуэт еврейского мальчика со скрипкой и слепой русской девочки с тонким голоском, и они привели Марусю к Берэлэ Маруся рассказала ему, какие слухи об уготованной евреям судьбе распространяются по городу, и предложила забрать его и спрятать у себя в хате. - А отец? - спросил Берэлэ. - А мать? А сестра? Всех спрячем. - А Харитон не прогонит? - Не твое дело. Это - моя забота. Берэлэ, наловчившийся делать подкопы в цирке и обводивший вокруг пальца такого опытного сторожа, как Иван Жуков, без больших осложнений вывел ночью из гетто через дыру в колючей проволоке свою семью, и Маруся до самого утра вела их обходной дорогой по городским окраинам до домика лодочника на реке. Харитон не обрадовался нежеланным гостям, но противиться Марусе не стал. С отцом Берэлэ, грузчиком Эле-Хаимом, некогда обидевшим его, он разговаривать не стал и в его сторону не смотрел - будто его и не существует. А с матерью Берэлэ и с сестрой иногда перекидывался парой слов. Еврейская семья разместилась в погребе, под полом, куда зимой Харитон складывал нарубленный на реке и пересыпанный опилками для сохранности лед. Летом он этот лед продавал рыбакам. Холодильников в ту пору не было и в помине. Остатки льда Харитон выгреб оттуда и настелив на холодный пол охапки сена, сделал там жилье для евреев. И совсем перестал пить. По двум причинам. Сберегал лишнюю копейку, чтоб прикупить что-нибудь съестное для своих жильцов, которым было опасно нос из хаты высунуть. И еще потому, что во хмелю человек не держит язык за зубами и может черт знает что сболтнуть, и даже выдать свою тайну. Слепая Маруся пела на улицах, возле немецких казарм и даже на вокзале, где останавливались военные поезда. Солдаты, хоть они и враги, слепому ребенку всегда что-нибудь дадут: кусочек сахара, горбушку хлеба, а то и банку консервов. Маруся все несла домой и отдавала Берэлэ. Гетто к тому времени уже опустело. Всех его обитателей расстреляли в противотанковом рву за городом. А семья Берэлэ была жива и здорова. Но так продолжалось недолго. Поздней осенью, еще река не замерзла, кто-то пронюхал про жильцов в погребе у лодочника Харитона Лойко, и среди ночи полиция оцепила дом. Маруся кричала, валялась в ногах у полицейских. Харитон сплевывал кровь из разбитого рта. Одного за другим вывели из подвала грузчика Эле-Хаима Маца, его жену Сарру-Еху, их дочь Хану и маленького ушастого Берэлэ. Все молчали. Только громко плакала Маруся. - И ты, - - офицер махнул рукой Харитону. -Становись к евреям. Раз ты так их жалеешь, то и лежать тебе в могиле вместе с ними. Харитон погиб от одной и той же автоматной очереди, которая остановила сердце Берэлэ, а также уложила в ряд его отца, мать и сестру. Марусю не тронули, хоть она и бежала за ними, когда конвой уводил арестованных. На слепую пулю пожалели. Так сказал офицер, ударом сапога отогнав ее от края противотанкового рва. Мы долго сидели на мраморной ступени памятника героям гражданской войны с отбитыми пулями и осколками кусками камня на плитах. Из задумчивости меня вывел глухой стук. Прохожий бросил монетку в железную банку, стоявшую у марусиных ног. Маруся встрепенулась, повернула ко мне свое широкое лицо, усеянное веснушками: - А ты случайно не знаешь, что сталось с профессором Филатовым из Одессы? Погиб на войне? Или умер от старости? Сначала я даже не понял, о ком говорит Маруся. А потом вспомнил, как Берэлэ Мац собирал деньги, чтоб отвезти Марусю к Черному морю, к знаменитому профессору, делающему слепых зрячими. И сказал Марусе, что постараюсь все разузнать где следует и вообще позаботиться о ней. - Я уж надеяться перестала, - улыбнулась Маруся. - А теперь опять можно помечтать.