ала - бесплатно. И при этом он еще получает много денег в виде зарплаты и подарки, подарки, подарки от людей, ищущих его благосклонности. На этом домашнем банкете, где за столами расселось человек тридцать, я увидел размах, в давние времена доступный, пожалуй, эмиру бухарскому. Столы обслуживали не официанты, а красивые, как куколки, юноши в черных костюмах и белоснежных рубашках, элегантные и расторопные - студенты актерского факультета, конечно, бесплатно явившиеся обслужить гостей своего хозяина. В дальнем конце зала тихо играл оркестр национальных инструментов, и музыканты в парчовых расшитых халатах и островерхих, отороченных мехом шапках кочевников старались вовсю - и тоже бесплатно. Ящики коньяка, ящики шампанского, горы, буквально горы, оползавшие с больших фарфоровых тарелок, черной и красной икры. Все это ни за какие деньги не купить в магазинах, все давно исчезло из продажи, доставлено сюда со складов, и за это не было заплачено ни копейки. Я уж не говорю о фруктах и плодах, самых невообразимых, произрастающих на казахской земле. Тут уж глаза разбегались. Студенты-официанты внесли из кухни две целиком зажаренные на вертеле бараньи туши, окутанные облаками пряного пара, щекотавшего ноздри и вызывавшего обильное слюнотечение. И баранов и фрукты доставили к министерскому столу жители одного из районов степного Казахстана, где лет шестьдесят назад в бедной юрте пастуха родился будущий министр, и этот район, гордящийся своим славным земляком, стал чем-то вроде его личной вотчины, аккуратно платящей оброк. Мы с Пулькиным удостоились самых почетных мест на этом пиршестве - между хозяином и хозяйкой. И Пулькин, честный и очень дотошный малый, ведавший финансами в Министерстве культуры, шепнул мне на ухо, подозрительно щурясь на все это изобилие: - Будь это в моей власти, я бы сделал ревизию на месте и упек голубчика на десять лет строгого режима за явное злоупотребление служебным положением и незаконное присвоение казенного добра. Но, увы, руки коротки! Тут у них своя мафия, свои законы, рука руку моет, каждый второй - кум, сват и брат, и все косоглазые - поди разберись. Пулькин при своем невзрачном виде и внешне неприметной должности был весьма важной персоной, от которой многое зависело в финансировании различных культурных мероприятий. Театры, киностудии, народные ансамбли, фестивали - огромные суммы денег ассигновались на это, и каждый раз размер суммы определял товарищ Пулькин. А уж начальство повыше ут- верждало, полностью доверяя ему. Вот почему с ним заигрывали, как могли, и угождали, стараясь заручиться его благосклонностью. Несколько предшественников Пулькина, не устоявших перед напором соблазнов, завершили свои дни в Сибири. Пулькин же слыл неподкупным педантом, этаким дотошным буквоедом, для которого главное - чтобы цифры сошлись, и желательно с экономией в пользу государства. Жена министра Зейнаб все время подливала Пуль-кину, откровенно спаивая его. А министр занимал разговорами меня, представляя сидящих за столом гостей, лунообразных, скуластых мужчин и женщин, усердно жевавших баранину, громко чавкая и облизывая жирные пальцы. - А вот это наш знаменитый поэт, можно сказать, казахский Пушкин. А эта женщина - прима-балерина, после моей жены - лучшая танцовщица в республике. Можно сказать, наша казахская Майя Плисецкая. А это... Я слушал вполуха, зато ел с удовольствием. Казахские манты, вроде наших русских пельменей, но большего размера, плавали в золотистом бульоне. Ломтики румяного, поджаренного на углях шашлыка, чередующиеся с дольками кроваво-красных помидоров и крепкого, забористого репчатого лука, сами просились в рот. Коньяк был армянский, лучшей марки, которую большой любитель крепких напитков Уинстон Черчилль предпочитал всем остальным коньякам. Кобылье молоко, кумыс, матово белело в хрустальных графинах. Не обошлось и без древних национальных обычаев гостеприимства, от которых белого человека может бросить в холодный пот. Бараний глаз, вынутый пальцами из зажаренной головы, подносится самому дорогому гостю, как выражение наибольшего к нему уважения. Самым дорогим гостем, к моему счастью, сочли беднягу Пулькина, растерявшегося и лишившегося дара речи, узрев сквозь пьяную муть, что ему собственноручно сует в рот жирными, мокрыми пальцами сам хозяин, министр культуры Казахстана. Пулькин хоть и невзрачный с ниду, но стойкости оказался богатырской. Он проглотил скользящую, гадость - бараний глаз и не сблевал в широкоскулое лицо гостеприимного хозяина. Меня бы вывернуло наизнанку. Я проникся уважением к Пулькину. Но у барана - два глаза, и второй, вероятней всего, предназначался мне. Выручил из беды Пулькин. Он поднялся, словно заяц во хмелю, раскачивая в нетвердой руке рюмку и расплескивая коньяк на скатерть, и заявил, что хочет сказать речь. Казахи стали аплодировать ему лоснящимися бараньим жиром ладонями, и громче всех красавица Зейнаб, жена министра. Пулькин качнулся вперед и изрек: - Дорогие товарищи узбеки... Стол онемел, скуластые лица окаменели. Большего оскорбления Пулькин не мог нанести казахам, как назвав их узбеками, коих казахи почитали хуже собак. За это могли убить, растерзать. Даже красавица Зейнаб изменилась в лице и стала бледной. Я поспешил на выручку бедолаге Пулькину: Товарищ Пулькин оговорился. Мы же находимся не в столице Узбекистана. - Верно,- согласился Пулькин и, исправляя ошибку, повторил обращение к гостям: - Дорогие товарищи киргизы... Сдавленный стон прошел над столом, над обглоданными бараньими костями и кровавыми пятнами пролитого на скатерть коньяка. Назвать казахов киргизами мог только злейший враг казахского народа. Тучи нависали над взъерошенной и потной головой Пулькина. Умная Зейнаб спасла от расправы московского гостя. - Товарищ Пулькин чересчур много выпил,- сказала она, поднявшись и обнимая за плечи незадачливого оратора.- И он не может нести ответственности за всякую чушь, которую несет язык, переставший ему подчиняться. Я думаю, товарищу Пулькину самое время прилечь, отдохнуть... - Нет, нет, - заупрямился Пулькин, которого Зейнаб попыталась оттянуть от стола.-Я скажу речь... Дорогие товарищи... Тут уж я бросился на помощь Зейнаб, зажал Пулькину ладонью рот, и вдвоем мы поволокли его, брыкающегося, в спальню и уложили на хозяйскую двуспальную кровать под бархатным балдахином. Пулькин в костюме, сбитом на бок галстуке и модных туфлях-мокасинах тут же уснул праведным сном младенца. Дальше я тоже упился до чертей, но речей благоразумно не пытался произносить. Помню, мы с хозяином-министром очутились в его кабинете под .портретами Ленина и какого-то казаха, и я, хоть убей, не мог угадать, кто это такой. Раскисший от коньяка, я обнимал министра и даже лобызал его широкие скулы и слезливо спрашивал: - Почему... скажи на милость... азиаты друг друга разорвать готовы... а уж русских... съели бы живьем?.. Почему? Какая ж это дружба народов... извини за выражение... и... и... какой, спаси господи, Интернационал?.. И министр отвечал незаплетающимся языком, ибо был здоров как бык и пил как лошадь и - хоть бы в одном глазу: - Мы вас, русских, будем ненавидеть еще десять поколений. Вы принесли к нам в степи советскую власть... - Постой, постой, - перебил я его. - А что тебе плохого советская власть сделала? Кем бы ты был без советской власти? Грязным пастухом и крутил бы баранам хвосты. - А кто я теперь? - уставил на меня косые щелки министр.- Не пастух? Ваш русский пастух, который крутит казахскому народу, как баранам, хвосты и забивает им мозги глупостями, продиктованными из Москвы. Тут уж я спьяну не нашелся, что ответить. Что ему ответишь, косоглазому? Режет под самый корень. - Вы, русские, - продолжает, - нам в тридцатые годы принесли колхозы, отобрали у казахов-кочевников весь скот, овец и лошадей и бросили на голодную смерть в степи. Ибо казах хлеба не сеял, а питался исключительно мясом и молоком. Не стало мяса и молока, скот угнали в колхоз, и вся степь покрылась трупами. Казахи целыми семьями умирали с голоду, и некому было хоронить умерших. Юрты стояли пустыми. Орлы-стервятники кружили над степью. Это был геноцид (даже и такое словечко знал этот казах, все-таки министр культуры!). Шесть миллионов мужчин, женщин и детей за один год умерли от голода, и народ наш уменьшился наполовину. Меня, хмельного, прошибла слеза от этих слов, и у него из глаз-щелок покатились слезы. Я как наяву увидел степь, усеянную трупами. Усохших младенцев на руках у мертвых матерей. И орла-стервятника, описывающего круги над младенцем, норовя ему выклевать глаз. И похож этот орел в профиль на товарища Пулькина. Проснулся я в гостинице с похмелья с чугунной головой. Под утро казахи завезли меня сюда почти беспамятного от армянского коньяка. Проснулся я от того, что кто-то грубыми, шершавыми пальцами сдавил мое горло. Я открыл глаза и задохнулся от страха: надо мной близко, так что в нос шибануло несвежим дыханием, склонилась разбойничья широкоскулая маска, застывшая, с нахмуренными щелочками глаз, плоским раздавленным носом и оскаленным в жуткой улыбке ртом с редкими и гнилыми зубами. Я напугался до смерти и с трудом пришел в себя, когда маска, гортанно смеясь, представилась личным шофером министра культуры, которого товарищ министр послал разбудить меня и доставить в его машину внизу, в которой министр дожидается меня. Мы едем в горы на охоту. Я облегченно перевел дух. Шершавые пальцы на моем горле показались мне бредом моего мутного от алкоголя воображения. Когда я брился в ванной, а шофер, скаля в улыбке редкие зубы, почтительно дожидался меня в комнате, я увидел в зеркале под своей опухшей, гнусной физиономией... темные следы подкожных кровоподтеков на шее, неумолимо подтвердившие, что меня действительно душили в постели. Но я тут же отогнал эту мысль. Мало ли где я мог удариться шеей, если был до того пьян, что не помню, как меня доставили домой. При пудрив синяки на шее, я спустился с шофером вниз У подъезда гостиницы дожидалась черная "Волга с белыми занавесками на окнах - верный знак при-надлежности машины важному руководящему лицу Мы не любим, чтобы руководимый нами народ мог за глядывать внутрь наших персональных автомобилей встречаться с нами глазами. На переднем сиденье, рядом с шоферским местом, сидел министр, аккуратно выбритый, со свежим, отдохнувшим лицом, без какого-нибудь следа вчерашней пьянки. Его узкие глазки пытливо и цепко осмотрели меня, когда я садился на пустое заднее сиденье: - Ну, и здоровы вы пить, - сказал он, не оборачиваясь ко мне, а глядя на меня в шоферское зеркальце, когда "Волга" отъехала от гостиницы. - Даже меня перепили. А я редко пьянею. Вчера сорвался... - Да нет, что вы...- запротестовал я.- Это я упился, свинья-свиньей, а вы были свежи, как огурчик. - Неужели? А вот я даже не помню, о чем мы с вами болтали, удрав от гостей в мой кабинет. А вам память не отказала? Из зеркальца на меня был устремлен острый, как нож, взгляд косых, прижатых скулами глаз. - Я абсолютно ничего не помню...- поспешил ответить я.- Последнее, что помнится, это глупая речь Пулькина за столом... Дальше - мрак... Кстати, как он, Пулькин? Я даже не успел заглянуть к нему в номер. Узкие настороженные глазки в шоферском зеркальце немного оттаяли, видать, удовлетворенные моим ответом, и даже нечто вроде улыбки мелькнуло в них. - Товарищ Пулькин? Да, не умеет пить товарищ Пулькин. Хоть и прекрасный работник и заслуживает всяческого уважения, но пить - это не его сфера деятельности. Я не стал его тревожить. Пусть поспит у меня дома, отлежится. Подальше от любопытных' глаз. А то ведь недолго нарваться на любителя анонимок... Этой публики у нас хватает, и - готов донос в Москву... Я понял, что это предостережение и мне. - А где ваша супруга? - как можно любезнее осведомился я, понимая, что мне надлежит быть поосторожней.- Мы за ней заедем? - Что .вы? Зейнаб умрет при виде крови. Охота -не дамское занятие. Машина выехала из города, и по асфальтовому шоссе с необычно большим числом регулировщиков мы нагнали длинный караван черных "Волг" с белыми занавесками, пристроились к колонне, под рев сирен милицейских машин понеслись на недозволенной скорости в горы, белевшие снежными вершинами далеко впереди. Я откинулся на мягкое сиденье. Передо мной маячили два затылка, оба плоские, с короткими жесткими волосами, затылки министра и его личного шофера с разбойничьей физиономией. Эти затылки были враждебны мне. В шоферское зеркальце я старался не за- глядывать, чтобы не напороться на колючий, холодный взгляд. Моя память заработала, как часовой механизм на мине замедленного действия. Из туманных закоулков мозга выплывали, принимая все более четкие очертания, обрывки фраз и обстановка домашнего кабинета министра культуры, где он вчера ночью, изрядно перепив, изливал мне душу. Теперь я начинал все явственней понимать, почему он так обеспокоен и старается узнать, застряло ли в моей памяти что-нибудь из сказанного им спьяну... Я за собой часто наблюдал это свойство: восстанавливать по памяти услышанное, хоть сквозь сон, хоть по пьянке, словно разматывая магнитофонную ленту. Вчерашняя ночная запись стала проворачиваться в моей голове. - Знаете, за что мы вас, русских, ненавидим? -щурясь на меня из-за клубов табачного дыма, говорил министр.- И даже не за то, что вы голодом уморили половину нашего народа в тридцатые годы. И даже не за то, что в двадцатые годы, когда вы у нас устанавливали советскую власть, красная кавалерия Буденного сжигала кишлаки и аулы и под предлогом охоты на басмачей, которые были партизанами и отстаивали свои горы и степь от русских, рубили любую голову, если у нее были скулы и узкие глаза. Мы вас ненавидим даже не за это. Мы вам не можем простить, что вы захватили богатейший кусок планеты, размером больше половины Европы и намного богаче ее. У нас есть все. И золото, и медь, и цинк, и свинец. И железная руда лучше шведской, и каменный уголь лучше немецкого. И нефти - подземные моря. Наши степи могут накормить хлебом мир посытней, чем Австралия и Аргентина. Я уж не говорю о мясе - нашем главном богатстве. Все это вы прибрали к своим рукам. Заселили наши города русскими, ссылаете сюда, как в ссылку, чеченцев и ингушей, немцев Поволжья, украинцев и всех других, от кого хотите избавиться. Так что коренное население - казахи совсем растворились в этом Вавилоне. И как в награду за терпение, в компенсацию за грабежи таких, как я, назначили на почетные и сытые посты, сделав из нас марионеток и ширму для вашего колониализма. Казах-министр - это пустой звук, попугай, повторяющий чужие слова, раскормленный азиат, которого балуют персональным автомобилем и дают бесконтрольно обжираться, а правит, руководит за его спиной заместитель, обязательно русский. И он-то является здесь хозяином. Я же нужен лишь для того, чтобы подписать составленные им бумаги. Теперь мы - никто в своем доме. Мы - декоративное украшение. Поэтому столько лицемерного внимания уделяется национальным ансамблям песни и пляски с парчовыми халатами и меховыми шапками. Поэтому по радио с утра до ночи исполняются казахские песни, которые никто не слушает. Большинство населения ведь чужие, и наша музыка, наши песни вызывают у них лишь ухмылки. Мол, чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало. А костяк нашего народа - не та горсточка, которую вы посадили на водевильный трон министров и академиков, кому вы сунули в руки музыкальные инструменты и деньги и велели играть и плясать под вашу дудку, а те коренные степняки, пастухи, кому эта земля принадлежала веками. Они так и остались темными невежественными кочевниками и. крутят хвосты баранам, мясо которых вы поедаете. Вот этого мы вам никогда не простим. И настанет час - потребуем счет. Ведь не всегда мы были под вашей пятой. Наша история богаче вашей. Про Чингисхана слыхали небось? Перед этим завоевателем трепетала не только ваша Русь, но и вся Европа становилась на колени. А кто был авангардом в его орде? Лихие джигиты-казахи. Нас тогда называли кипчаки. Краса монгольского войска. Наши кони топтали ваши нивы. Вы раболепно платили нам дань. Наши сабли рубили ваши покорные шеи. Наши молодцы угоняли в плен ваших сестер и дочерей, и те, не ломаясь, услаждали их любовью и ласками. По всей России до сих пор в каждом втором славянине проступает наша азиатская кровь, которую мы вам накачали во все щели, когда вы триста лет лежали ниц перед нами. Вот это выложил мне вчера казах-министр, разгоряченный коньяком и взбешенный речью московского гостя Пулькина, который даже не удосужился запомнить, куда он приехал, и для которого что казах, что киргиз, что туркмен - все на одно лицо, азиаты. Видать, так его припекло, что не удержался, сорвался с цепи и все выпалил мне. Русскому. Завоевателю. Благо, видел, что я в стельку пьян и ничего не запомню. А сейчас жалел. И боялся меня. А вдруг в моей памяти что-нибудь застряло? Тогда ему грозят большие неприятности. Я столкнулся в зеркальце с его взглядом. Вернее, он поймал мой и вонзил в меня свои колючие зрачки, силясь угадать мои мысли. В его взгляде я уловил ненависть и... страх. Мне стало не по себе. Захотелось домой. Увидеть свои, русские лица. Этот казах вчера преподал мне урок национальных взаимоотношений в нашей стране, кичащейся монолитной дружбой народов. Лучше пусть думает, что я ничего не помню, твердо решил я, чтобы не испытывать судьбу. Кто знает, что замышляет эта скуластая, косоглазая голова, охваченная страхом за свое откровение и болтливость? Он меня боится и подозревает. Поэтому сам заехал за мной в гостиницу и везет на охоту в своей машине, хотя среди участников совещания были лица рангом повыше меня и к ним, а не ко мне должен был в первую очередь проявить внимание казахский министр. Он взял меня под свою опеку и не упустит, пока не убедится, что я безопасен. Я стал насвистывать, изображая полную беспечность, даже пытался рассказать анекдот. В ответ из зеркальца я не увидел улыбки. Между тем караван черных "Волг" вползал в горы по серпантину шоссе и азиатская жара сменилась холодом. Мне сделалось зябко, руки покрылись гусиной кожей. Что такое правительственная охота - для меня было открытием. Я тоже имел охотничье хозяйство, подчиненное непосредственно Москве, и туда изредка наезжали важные особы со своими иностранными гостями и многочисленной охраной. Этим горе-охотникам наши егеря подставляют под пули красавцев оленей, с двух сторон держа их на тонких веревках, зацепленных за рога. Олень стоит, как распятый, как мишень в тире, а егеря прячутся за стволами сосен, Выбирая ствол потолще, чтобы в них самих не угодила картечь или пуля незадачливого высокопоставленного стрелка. И здесь, в казахских горах, хозяева не отличались выдумкой. Круторогих горных козлов - сильных и красивых животных, обычно пребывающих на недоступных скалах, местные егеря загнали в ущелье с совершенно отвесными стенами, упиравшееся в тупик. Козлы оказались в западне, откуда не было выхода, и, сделав несколько бессмысленных отчаянных прыжков и сорвавшись с каменных круч вниз, покорились и стояли кучкой, выставив рогатые головы и нервно подрагивая густой шерстью. Это был расстрел, экзекуция. И я до сих пор не могу понять, какую радость находят в этом люди, чье положение обязывает их быть более разборчивыми в развлечениях. Гостей, которых здесь, в горах, переодели в теплые куртки и шапки, вооружили тульскими ружьями с уже загнанными в магазины патронами, расположили наверху по обеим сторонам узкого ущелья, настолько узкого, что мы могли видеть друг друга отчетливо. Охота должна была начаться по команде. Я сидел на камне у края ущелья, прислонившись спиной к стволу сосны, и грелся на солнце, положив ружье на колени. Я и не собирался стрелять. Думал просто пересидеть этот обязательный водевиль с кровью. Раздалась громкая команда, и торопливо захлопали выстрелы. Внизу послышалось жалобное блеянье. Я уж было хотел подняться, чтобы уйти, но какая-то сила бросила меня плашмя на камень, и я растянулся, уронив ружье и втянув голову в плечи. Мое ружье, ударяясь о выступы скалы, упало вниз, на дно ущелья, где бились в последних судорогах черные козлы, задрав к небу копыта. У самой моей головы просвистела пуля. Я опытен в этих делах, четыре года на фронте провел и могу угадать свист предназначенной мне пули. В стволе дерева образовалась рваная дыра, и куски коры запорошили мою спину. Мог последовать второй выстрел. Благо, звуковое прикрытие продолжалось: некоторые не в меру ретивые стрелки сажали пулю за пулей в свалившихся и испустивших дух козлов. Не поднимая головы, по-пластунски я отполз за ствол сосны и оттуда огляделся. На другой стороне ущелья, как раз против меня, стояли с ружьями в руках министр и его шофер. Они, долж- но быть, уже отстрелялись и теперь, прикрываясь от солнца ладонями, щурились в мою сторону - искали мой труп. Так думалось мне. Но когда я, чтобы испортить им радость, показался из-за сосны живым и невредимым, они не только не огорчились, а, наоборот, стали громко смеяться: - Ай-яй-яй, какой охотник! Уронил ружье в ущелье. За такую неудачу мы вам преподнесем самый лучший кусок шашлыка, который сейчас будут жарить. Я не мог ничего сообразить. Мне ведь ничего не показалось. Да и след от пули на сосне. Но и министр, и его шофер никак не выглядели убийцами. За шашлыком, у жаркого костра, на котором, потрескивая в жиру, плавились на шампурах куски козлятины, министр сидел со мной, подливал в мой стакан коньяку и был приветлив и внимателен, как с хорошим знакомым, и смотрел в глаза искренне и дружелюбно. Сделав несколько глотков, я отставил стакан. Коньяк не шел. Застревал в глотке. Я был совершенно подавлен и со стороны выглядел нелепо и смешно. Окружающие приписали это неудаче с ружьем и незлобно подтрунивали надо мной. Понемногу мне стало казаться, что после вчерашнего перепоя у меня что-то не в порядке с головой и начинаются галлюцинации. Я вернулся в гостиницу с мучительным желанием никого не видеть, наглухо запереть двери, зарыться в постель и уснуть. Но стоило мне повернуть ключ в замке, как снаружи, из коридора, раздался стук в дверь и голос Пулькина: - Я весь день ждал вас. Откройте, пожалуйста. Мне необходимо с вами поговорить. Пулькин вошел ко мне, подергивая плечами, словно от холода, хотя было очень жарко и в комнате стояла духота. Он напоминал взъерошенного воробья, и лицо его приобрело нездоровый землистый цвет. - Вам нельзя пить, - посочувствовал я, запирая дверь на замок. - Мне нельзя пить, - согласился он, тяжело опустившись в кресло, и сухими, костлявыми пальцами стал протирать глаза с такой силой, словно хотел вдавить их под череп.- Со мной случилась беда. Я влип в гадкую историю. Сердце мое учащенно забилось. Я сразу догадался, что с Пулькиным проделали нечто гнусное в доме министра, где он оставался ночевать. - Я могу вам доверять? - спросил Пулькин, уставившись на меня опустошенным и отчаянным взглядом.- Вы мне кажетесь порядочным человеком. Я нуждаюсь в совете и рассчитываю на вас. - Говорите, - сказал я. - Со мной можете быть от-кровенны. Мы - друзья по несчастью. Я тоже оказался под ударом. - Хорошо, вы мне расскажете потом. Сперва я вам изложу, что со мной приключилось. Я буквально схожу с ума. Вот что Пулькин мне рассказал. - Вы, должно быть, видели, как меня в одежде уложили на кровать в спальне министра. Я мельком . запомнил, что был одет... и балдахин над кроватью. Это была супружеская кровать, и ничего удивительного в том, что меня оттуда перенесли в другую комнату. Я этого не помню, был буквально без памяти. А проснулся раздетым, укрытым чистой простыней, голова покоится на мягкой подушке. Одним словом, я провел ночь в другой комнате на диване. Проснулся я от того, что чья-то рука шарила под простыней и, добравшись до моего, извините за выражение, члена, стала ласково и нежно поглаживать его. Я открыл глаза и увидел... вы, конечно, догадываетесь... Зейнаб... то есть Зою... жену нашего уважаемого министра. Она стояла, склонившись надо мной, абсолютно нагая... голая.., потому что прозрачная, как кисея, розовая накидка ровным счетом ничего не прикрывала. Она была красива какой-то дьявольской, соблазнительной красотой. Волосы, как вороново крыло, черные с синим отливом, распущены по плечам, как грива дикого и прекрасного коня. Эти зеленые и... тоже дикие глаза. Две груди висели надо мной. Я видел ее круглый, как восточная чаша, живот и соблазнительный уголок волос чуть пониже. Я обомлел и буквально потерял дар речи. Смею доложить вам, я никогда не был дамским угодником и всю жизнь, не считая войны, когда у меня, как и у всех офицеров, случались интимные и быстро проходящие связи с малознакомыми женщинами, я прожил со своей женой и был ей верен. Я неопытен с женщинами, да еще с красивыми, и, откровенно говоря, всегда их побаивался и старался держаться подальше. В такой ситуации я был впервые. Она, бестия, соблазнительная до невозможности, смотрит мне в глаза и будто привораживает... как удав кролика. А ручкой все поглаживает, и я чувствую, как под ее теплой ладошкой возбудился до предела. Мне ее захотелось мучительно... как будто от этого зависела моя дальнейшая жизнь. Такой вспышки желания я за собой не припомню, пожалуй, со студенческой скамьи. Не соображая, что я делаю, я протянул к ней, как за милостыней, руки, и на мои ладони легли рбе ее груди. От наслаждения у меня волосы зашевелились на голове. Буквально. Клянусь честью. Вот такое, понимаете, дьявольское наваждение. И тогда она раскрыла свои прелестные губки, а они у нее, сознайтесь, какое-то чудо природы, венец творения... Пышут жаром, словно обугливаются на ваших глазах. Товарищ Пулькин, - говорит она, и голос ее чуть с акцентом прозвучал, как степной колокольчик... Вы видите, как я о ней говорю?.. Словно поэтом стал... до сих пор не могу выйти из-под ее чар.-Товарищ Пулькин, вы мой друг? Ну, что вы на это ответите? - Конечно! - не своим голосом воскликнул я. - Я так и знала, - удовлетворенно улыбнулась она и, клянусь честью, даже облизнулась, как кошка на сметану. - Я вам нравлюсь? Что за вопрос? - Конечно! - повторил я, как попугай. Тогда я - ваша! Можете мной обладать,- и, развязав что-то у прелестной шейки, она вышла из своей прозрачной накидки, которая, соскользнув с плеч, розовой пеной легла у ее ног. - Мы с вами одни в доме. Нам никто не помешает. Я был на грани обморока. Только услуга за услугу...- она облизнула свои губки и снова показалась мне кошкой с зелеными глазами. Это сходство усиливалось тем, что у нее на верхней губке очаровательные усики. - Чем я могу быть полезен? - пролепетал я. - А вот чем. В Москве на киностудии "Мосфильм" скоро начнут снимать фильм с женской ролью, о которой я мечтала всю жизнь. Фильм будет ставить режиссер...- и она назвала имя одного из самых известных наших режиссеров, прогремевшее на весь мир.- Только он может вывести меня из провинциаль-. ной глуши на мировую арену. Это мой последний шанс. Но для Москвы я - ноль, никто... Лишь вы... если захотите... можете... - Голубушка! - взмолился я.- Да что я могу? Я не директор студии и не в художественном совете! Я в этом, честно говоря, мало понимаю... Мое дело... финансы. - Вот, вот, - сказала она. - Именно финансы. Поэтому вы можете все. От вас зависят бюджеты картин и целых студий! Они в ваших руках! Неужели вы этого не понимаете? И если вы лично попросите о такой безделице, как назначение на роль актрисы, директор студии да и режиссер будут счастливы хоть чем-то завоевать ваше расположение. Вы меня поняли? - Но я подобного... никогда не позволял себе... это... неэтично... по крайней мере... - А обладать чужой женой... этично? Это был веский аргумент, и я был сражен. При этом она, чтобы не дать мне остыть, склонила свой ротик к моему члену, и так уж до предела воспаленному, и взяла губками головку... Клянусь честью! Не верите? Я о подобном слыхал от моих сослуживцев и... считал это... высшей формой разврата. И вот сам этого удостоился... Знаете ли, должен признать, небесное блаженство... ни с чем не сравнимое. - Я напишу письмо на студию... я буду настаивать, чтобы вам дали эту роль... Я обещал ей, как в бреду, не отдавая себе отчета в том, что делаю. - Не нужно писать,- сказала она, выпустив из губок головку.- Письмо готово, его нужно лишь подписать. - Но я не могу подписать письмо... в таком состоянии... Я его даже прочесть не смогу. - В таком случае я тоже не смогу,- распрямилась она, красивая, как восточная богиня, и сурово сдвинула соболиные бровки.- Прощайте, неблагодарный. - Не уходите... Я согласен! - Я не ухожу, глупенький, - улыбнулась она. - Я лишь принесу письмо. И, знаете, такого не бывало в моей жизни. Я под- писал письмо, не читая. Дрожащей от возбуждения рукой. Она тут же спрятала письмо. И легла ко мне. А дальше... дальше... я опростоволосился... Стоило мне лишь лечь на нее, как я мгновенно сгорел... осквернив ее божественное тело и даже не достигнув цели... Она убежала в ванную, потом вернулась... одетой и тоном милой хозяйки, словно между нами ничего не произошло, пригласила завтракать. Вот и все... Затем по телефону вызвала машину и избавилась от меня -окончательно. А письмо, подписанное мною, содержание которого я не удосужился прочесть, у нее. И скоро пойдет в Москву. Он умолк и остался сидеть в кресле, сжав сплетенные руки между колен и глядя в пол. - Какая страшная баба! - сказал я. - Вы можете мне помочь? - поднял он глаза, и в них стояли слезы.- Советом... Я сам себе противен... - Я подумаю, - пообещал я.-А вам нужно отдохнуть. Вы на себя не похожи. Подите к себе и... постарайтесь уснуть. До вечера я не выходил из своей комнаты, сказавшись больным, и поесть мне приносили из ресторана два молодых официанта-казаха, чем-то очень похожие на тех мальчиков-студентов, что обслуживали нас в доме у министра. Я не притронулся к еде и спустил все содержимое тарелок и даже чай в унитаз туалета, а сам довольствовался бутылкой кефира, перехваченной в буфете на моем этаже. Дважды звонил министр и осведомлялся о моем здоровье, и я просил его не беспокоиться, сказав, что это лишь расстройство желудка от непривычно жирной и острой местной пищи. Министр посмеялся над нестойкостью русских желудков и обещал прислать казахское народное средство, проверенное веками кочевой жизни, - настой из степных трав, который как рукой снимет недомогание через час после приема первой дозы. Он также передал привет от жены, которая очень огорчена моим недомоганием. Лекарство привез шофер министра. Он вошел ко мне, мягко, по-кошачьи ступая в сапогах ручной работы, облегавших ноги, как чулки, и, ощерясь редкими и гнилыми зубами, тоже посетовал на мое недомогание и поставил на стол бутылку из темного стекла с куском кукурузного початка вместо пробки, воткнутым в горлышко. - Хлебните стакан перед сном,-сказал он, уходя.- Немножко горчит, но запивать не надо. Будете спать как убитый. И при этом хитро прищурил глаза. Я запер за ним дверь, тотчас же опорожнил всю бутылку в унитаз и спустил воду. Бутылку швырнул в мусорный ящик и тщательно с мылом помыл руки горячей водой. Полотенце, которым я вытер руки, тоже выбросил в мусор. Всю ночь я ворочался с боку на бок, засыпал тревожно на час-другой и сноьа просыпался, преследуемый мыслью, что я что-то должен предпринять. А что конкретно? К утру в моей голове созрел план. Коварный и жестокий. Какой-то не русский, восточный по своей злой мстительности. Мой звонок застал Пулькина в постели, и я, не раскрывая ему плана, сказал, что если он хочет благополучно выскочить из западни, в которую попал, то должен, не задавая лишних вопросов, отныне подчиниться моей воле и выполнять беспрекословно все, что я велю. Пулькин, не раздумывая, согласился, назвав меня авансом "спасителем" и "голубчиком". Я охладил его пыл, сказав, что цыплят по осени считают, но тем не менее на девяносто процентов уверен в успехе. Поэтому слушайте мою команду и выполняйте ее по армейскому принципу, благо, оба мы - бывшие офицеры. Приказ командира - закон для подчиненного. Товарищ Пулькин, конференция кончается завтра, а мы с вами улетим сегодня в Москву. - Но позвольте...- возразил он, - ведь есть порядок... - Молчать, - оборвал я его. - Действуйте. Все оформление нашего отъезда и объяснение причин возьмете на себя. Можете сослаться на мое нездоровье. Билеты на вечерний рейс Алма-Ата - Москва должны быть у меня после обеда. Все! Приступайте! Утреннее заседание совещания начиналось в девять часов. Следовательно, министр выедет из дома в половине девятого, и в этот ранний час Зейнаб еще можно будет застать дома. Я сбегал в буфет на этаже и наспех позавтракал бутылкой кефира, отпивая из горлышка, так как даже в буфете не доверял стаканам. За стойкой пялилась на меня щелками глаз дочь степей в белом халате буфетчицы и, должно быть, удивлялась некультурности высокого гостя из Москвы. Без четверти девять я набрал домашний номер телефона министра культуры. Трубку, как я и полагал, сняла Зейнаб. Приятным и даже дружественным голосом она осведомилась о моем здоровье, и я поблагодарил ее, сказав, что чувствую себя, как новорожденный, после казахского народного снадобья, которое мне любезно прислал ее супруг. Зейнаб ничем не выдала своего удивления, а, наоборот, еще дружественней и даже кокетливо поздравила меня с выздоровлением. Я для себя отметил, что она совершенно не в курсе моих отношений с ее мужем, - даже ей он не доверил своих опасений после ночных откровений со мной. Они действовали порознь. Как два матерых хищника, доверяющих только себе. И, возможно, во всей авантюре с Пулькиным министр не был замешан и, конечно, не мог даже предполагать, какой ценой жена выбила из него рекомендательное письмо на киностудию "Мосфильм". Я спросил Зейнаб, есть ли в доме кто-нибудь еще, кроме нее. -- Никого. А что такое? - насторожилась она. - Да, видите ли, мне бы хотелось с вами поговорить с глазу на глаз. Надеюсь, наш телефонный разговор никто не подслушивает? - Я надеюсь,- согласилась она, и в ее голосе промелькнули тревожные нотки. - О чем вы хотите со мной говорить? - Скоро узнаете, Зоя,- назвал я ее русским именем, каким она представилась мне, когда я приехал в их дом позавчера. - Дело касается вашего благополучия. Семейного. Над вами нависла страшная опасность, и я совершенно случайно об этом узнал. - Что случилось? Говорите! - на другом конце провода улетучилось кокетство, уступив место неразмышляющему страху.-Я надеюсь, вы мой друг? Вы меня предупредите? Зоя, я не хочу по телефону сообщать подробности, заботясь исключительно о вашей безопасности. - Это что, связано с товарищем Пулькиным? - злая ирония прозвучала в ее голосе.- Он вам наболтал? - Нет, дорогая Зоя, тучи, сгущающиеся над вашей головой, никакого отношения к товарищу Пулькину не имеют. Все значительно сложнее. Могу лишь сказать, что кое-какие люди здесь, в Алма-Ате, собрали против вас неопровержимые улики и попросили меня передать их письменное заявление в Москву. Я ознакомился с этим документом и могу вам определенно сказать, что, если он предстанет пред светлые очи начальства в Москве, ни вам, ни вашему супругу не уйти от серьезной ответственности.- В том, что у нее рыльце в пуху и она замешана во множестве деяний, наказуемых уголовным кодексом, я не сомневался и на этом построил свой план атаки. - Это письмо... у вас? - после затянувшейся паузы спросила она. - Да. И поэтому я вам позвонил. Я ваш друг, Зоя. И мне бы хотелось уберечь вас от беды. - Вы хотите, чтобы я к вам подъехала? - Как вам угодно. Я всегда буду рад видеть такую очаровательную женщину. В ее голосе снова зазвучали кокетливые, уверенные нотки: - Послушайте, дорогой, я и не подозревала, что вы такой джентльмен. Подобные мужчины нынче не часто встречаются. Я к вам еду. Ждите, дорогой. Только, Зоя, не пользуйтесь автомобилем мужа, а возьмите такси. И еще одна просьба... Я нарочно умолк, испытывая ее. - Что? - нотки тревоги снова пробились в ее голосе. -- Захватите, Зоечка, письмо, которое вам Пулькин подписал. Я его ликвидирую. Так сказать, услуга за услугу. - Хорошо. Я еду. Она вошла ко мне в номер без стука - я оставил дверь приоткрытой,- одетая в строгий костюм, без лишней косметики и украшений. Волосы были гладко зачесаны и стянуты тяжелым узлом на затылке. Без единого слова она вынула из сумочки вчетверо сложенный лист бумаги, протянула мне и села в то же кресло, в котором вчера исповедовался мне Пулькин. Я развернул лист и пробежал глазами. Хитрая бе- стия! Как все заранее было заготовлено! Рекомендательное письма Пулькина было отпечатано на машинке, и просьба была изложена в сдержанной и в то же время не допускающей отказа форме. Внизу был указан точный титул Пулькина и оставлено место для подписи, которое бедняга заполнил нетвердой рукой. У нее на глазах я медленно разорвал письмо на множество мелких клочков, которые сложил ворохом в стеклянную пепельницу и поджег спичкой. В пепельнице заплясал маленький костер. - А теперь я жду ответного шага, - деловито сказала Зоя, испытующе и тревожно глядя на меня. - Это письмо у вас? - У меня. Я вынул из ящика письменного стола большой казенный конверт и с улыбкой помахал им в воздухе. - Надеюсь, его постигнет та же участь? - она скосила свои зеленые кошачьи глаза на догоравшие в пепельнице клочки бумаги. - Возможно. Это зависит от вас. - Чего еще вам нужно? - Того же, что вы предложили Пулькину. Вашего божественного тела. - Ах, так? - Зоя заломила бровки над зелеными раскосыми глазами и встала с кресла, стройная, с крепкими бедрами, плотно стянутыми юбкой. - А в другой, менее оскорбительной форме это нельзя было предложить? - Нет, Зоя. Я ведь вам не предлагаю себя в любовники. Я моложе Пулькина и покрепче его. Я получу с вас то, что он по слабости не смог взять. Только и всего. Если вы не возражаете, то прошу занять удобную позицию. - Какую? - от ненависти ко мне ее глаза настолько сузились, что утонули под припухлостями век, а ноздри тонкого носика затрепетали, как у породистой лошади. - Так как мы не будем играть в любовь, то лучше всего вам не раздеваться, а только снять штанишки, задрать сзади юбку повыше и ладонями упереться в кресло. Ноздри ее затрепетали еще сильнее. Она до боли прикусила нижнюю пухлую губу. Грудь высоко взд малась и опадала. - Жакет вы мне позволите снять? - Зачем? Это лишнее. Сделайте, как я просил. Зоя бросила на стол свою лакированную сумочку, нагнулась, обеими руками ухватилась за край юбки и подняла ее до поясницы вместе с черной шелковой комбинацией. Рывком руки стряхнула с бедер полупрозрачные, с кружевной строчкой по краю трусики и, когда они легли на пол, переступила через них черными открытыми лодочками- на тонких высоких каблучках. - Прошу занять позицию, - жестом пригласил я ее. С поднятой над бедрами юбкой она подошла к креслу сбоку, положила обе руки на поручень и, согнувшись, развернула передо мной гитарной формы мраморный зад. Я рассматривал этот прелестный зад с медлительностью гурмана, и она, не выдержав, скосила назад свой зеленый и узкий глаз. - Долго еще ждать? - У меня не стоит, - сказал я. - Вы еще хуже Пулькина, - злорадно усмехнулась она, пребывая в той же позе. - Вот-вот, я и хочу, чтобы вы, как и у Пулькина, взяли в рот и довели до нужной кондиции. Вы в этом деле мастерица, не правда ли? Бог ты мой, как она меня ненавидела! Ее глаза сверкали такой лютой ненавистью, что, когда она, опустившись на колени и расстегнув ширинку моих брюк, извлекла оттуда член и взяла его в рот, я не на шутку струхнул, как бы не откусила напрочь. Но жена министра была слишком практичной, и разум возобладал над чувствами. Она умело, мастерски облизала, понянчила губами, языком и небом мой член, пока он не окреп и не вырос в размере, и тогда, выпустив его из губ, снова стала раком, и я лег на ее зад и продвинул возбужденный и влажный член между ее ягодиц глубоко-глубоко, от чего она издала стонущий звук, а затем, ухватившись рукой за тяжелый узел волос на ее затылке, больно потянул на себя и стал гонять свой член, как поршень, взад и вперед, проникая в самое ее нутро. Когда я разрядился наконец, она, повернув ко мне голову, деловито спросила: - Все? И, прихватив с полу трусики, побежала в ванную. Я застегнул брюки и уселся в кресло, слегка оглушенный, но с чувством большого удовлетворения. Это был и секс высочайшего класса, и в то же время глумление, откровенная месть, наказание плотоядной и расчетливой хищницы, которая этого вполне заслуживала. Она вернулась из ванной снова причесанная, костюмчик без единой складки красиво облегал это тело, которым я только что обладал, и протянула руку: - Письмо. Я отдал ей конверт и, сдерживая улыбку, наблюдал, как она торопливыми движениями пальцев разорвала его верх и извлекла лист бумаги. Абсолютно чистый лист бумаги. Она подняла на меня недоумевающие глаза. И тогда я захохотал. Громко. С наслаждением. Упиваясь ее растерянностью и беззащитностью передо мной. - Подлец! Какая низость! Из глаз ее брызнули горькие слезы обиды. - Долг платежом красен, Зоя. За подлость рассчитываются подлостью. Я тебя проучил. Думаю, урок пойдет впрок. - А... как насчет опасности... которая нависла над моей семьей? - она смотрела на меня остекленевшим взглядом и сразу стала жалкой и даже некрасивой.- Это... тоже неправда? - Все неправда, - успокоил я ее.- Я тебя разыграл. А теперь езжай домой. И впредь будь осторожней и... порядочней. Если сможешь. - Я бы вас убила, - простонала она, сжимая кулачки и тряся ими перед моим лицом. -- Все! - Я открыл ей двери.- Марш отсюда! Я стал укладывать вещи в чемодан. Не прошло и получаса, как раздался телефонный звонок. Очевидно, Пулькин, подумал я, доложит о билетах. Но вместо Пулькина в трубке послышался истерический голос Зои: - Послушай, негодяй! Ты ловко все сделал! Но теперь тебе не отвертеться! - Что такое? - не понял я.- Вы о чем? - Не понимаешь, сволочь? Еще прикидываешься? Так слушай! Ты меня нарочно выманил из дому. И ты действительно знал, что над моим домом нависла опасность. Потому что сам все спланировал. Что за чушь? - пытался понять я. - Пока я была у тебя, подонок, в мой дом пробрались воры и очистили его. Две каракулевые шубы, серую и черную, норковое манто, бобровую шубу мужа... И все драгоценности... кольца... колье... браслеты... серьги... Это - все, что я имела. Все до копейки! Ты, ты... это сделал! И можешь не отпираться... Милиция выяснит... Я сейчас же звоню туда. Я сидел как оглушенный. Какая-то мистика. Невероятное до жути совпадение. Я хоть и в шутку, но действительно предрек, что над ее домом нависла опасность. В самом деле получается так, что выманил ее из дому, продержал у себя ровно столько времени, сколько понадобилось ворам, чтобы сделать свое дело. Если Зоя все это изложит милицейскому следователю, мне будет очень трудно, почти невозможно доказать свое алиби. А кроме всего, тогда непременно всплывет моя . неприглядная авантюра, когда я шантажом вынудил женщину против ее воли отдаться мне. Я влип по самые уши и не видел никакого спасения. Долго просидел я в кресле, пытаясь хоть что-нибудь сообразить. Ага! Зоя слишком расчетлива, чтобы даже при таком нервном расстройстве подорвать мину под собственными ногами. Ну, хорошо, меня она с кашей съест, упечет в тюрьму, в Сибирь, на каторгу. Но и сама-то не сможет выйти целехонькой, рассказав всю правду. Муж-министр оставит ее. Да и сам он после такого скандала не удержится в министерском кресле. Я бросился к телефону и торопливо набрал Зоин номер. Она не сразу сняла трубку. Голос ее был неузнаваем. Слабый, еле слышный. Будто из нее выпили все жизненные соки. Мое предположение оказалось верным. - Я не тебя пощадила,-сказала она,-а себя и своего мужа. Сейчас прибудет милиция с собаками и будет искать воров. Может быть, и найдут. Уезжай отсюда. Чтоб я тебя больше не видела. И положила трубку. Тут уж я заметался. Скорей! Скорей бежать отсюда. Забыть, как ночной кошмар. К счастью, скоро явился Пулькин с билетами. Я велел ему быстро собраться и, схватив чемодан, бросился к лифту. У подъезда ждала черная "Волга" с белыми зана- весками на окнах. Личный шофер министра, улыбаясь и открывая редкие гнилые зубы, церемонно расшаркался передо мной и распахнул дверцы автомобиля. - Нет! - закричал я.-Не хочу! Уезжайте! Я поеду на такси! К величайшему недоумению шофера и подоспевшего Пулькина, я категорически отказался от услуг министерского шофера и успокоился лишь тогда, когда черная "Волга" отъехала, обдав нас с Пулькиным едким облаком выхлопных газов. В аэропорт мы приехали на такси. Пулькин молчал и ни о чем не расспрашивал. Он был полностью погружен в собственные переживания: я уже сообщил ему, что рекомендательное письмо отнято у Зейнаб и ликвидировано. Я все время тревожно оглядывался, словно ожидая погони, и являл полнейший контраст умиленно-счастливому Пулькину. Наконец мы сели в самолет. Взревели реактивные двигатели, и мимо с убыстряющейся скоростью понеслись постройки аэропорта, серебристые фюзеляжи самолетов на соседних бетонных дорожках. Мы взмыли в небо. Тогда я перевел дух и уже без страха огляделся вокруг. - Все приходит на память Шурик Колоссовский, - сказал Лунин, ложась на диван и запахивая полы халата. - Действительно, как эмблема нашей молодости. Роюсь в прошлом и все на него натыкаюсь. Помню, ехали мы с ним в электричке за город. Шурик донашивал военную форму, и в тот раз все боевые награды висели на кителе. Народ глазеет на него. Герой! И красавец! У женщин слюнки текут. Шурик мне кивает: Пойдем в другой вагон. Я - слепой, ты - мой провожатый. Снимай шапку, будет полна денег. Мы пошли в следующий вагон. Я держу в руке шап-КУ> а другой веду Шурика. Он, дьявол, мастерски закатил глаза, одни белки остались, и своим баритоном так жалостно рвет душу, что весь вагон, и мужики и бабы, залились слезами, хоть к нищим слепцам тут привыкли с войны. Он лежит, не дышит И как будто спит, Золотые кудри Ветер шевелит, - пел Шурик. Деньги посыпались в мою шапку дождем. И ни одного медяка. Все бумажками. Рубль. Даже пять рублей. Шурик потряс пассажиров. Такого красивого слепца они отроду не видали. Мы прошли до конца вагона, и шапка была полна доверху. Шурик нащупал добычу, удовлетворенно улыбнулся и рассовал по карманам. Потом обернулся к глотающему слезы вагону и, вернув свои глаза в нормальное состояние, глянул на пассажиров синими зрачками. Вагон ахнул и загудел. Я подумал, что нас непременно станут бить. Но Шурик своим громовым голосом пригвоздил пассажиров к местам: - Вы! - рявкнул он. - Жалостливые! Милостыней отделались от инвалида, защитника отечества. А никто из вас не возмутился, почему человек, проливший кровь за вас, должен просить подаяние? Даже мысль такая не родилась в вашем курином мозгу. Потому что вы веками как были, так и остались рабами. И нравственность ваша подлая, рабская. Должен признаться, что от таких речей пахло Сибирью. Но поезд подошел к станции, двери раскрылись; и я вытащил Шурика на платформу. Никто в вагоне не успел опомниться, как двери захлопнулись и поезд помчался дальше. Я, чего греха таить, еле отклеил свои штаны от задницы. А Шурик стоит и этак грустно улыбается: - Каждый народ имеет правительство, какое он заслуживает. Не помню, какой умный человек это сказал, но сказал он точно. Словно вырос в России. Пойдем, Саша, пиво пить. Денег мы с тобой собрали достаточно. - Да уж точно, не уцелеть бы Шурику, не повесься он сам, - вздохнул Зуев. - А мы-то как сохранились? - Лунин обвел приятелей испытующим взглядом.- Подличали? Душу продавали? - Кто как, - пожал плечами Астахов. Хочешь сказать, что ты прошел чистеньким? - спросил Зуев, ехидно щурясь. За нашу сохранность, - задумчиво сказал Астахов, - мы если и не платили откровенной подлостью, то все равно отдавали часть своей души. Подторговывали ею. А это тот вид торговли, при которой не богатеешь, а беднеешь, оскудеваешь. Надуваешь сам себя. Хотите послушать? Не устали? - Валяй, - принял удобную позу Зуев. РАССКАЗ АСТАХОВА В этой истории, последствия которой заметно отразились на жизни каждого, кто оказался в ней замешан, был классический треугольник - двое мужчин и она. Для начала я вам представлю мужчин. Ваш покорный слуга и Вольф Гольдберг - талантливый молодой врач, еврей, как вы можете судить по имени, но с обликом типичного немца. Этот немецкий облик во многом определил его судьбу. Мы были с ним приятелями, и это началось после того, как он меня выходил из почти безнадежного состояния. И еще сближало нас сходство жизненных путей. Оба воевали, а потом были инструментами нашей экспансионистской политики, он - в Германии, а я - в Литве, и оба стали жертвами этой политики, попав на одном из поворотов под ее тяжелые, не знающие сантиментов колеса. Вольф был, действительно, вылитый немец. Даже, я бы сказал, баварец. Полный, чуть одутловатый, с постоянным румянцем на пухлых щеках, который бывает от чрезмерного потребления пива, светловолосый, с серыми пуговками глаз. И немецким языком владел в таком совершенстве, что по-русски разговаривал медленно, слово за словом, будто каждое переводя в уме. А владел он немецким, как родным, потому что долго был советским тайным агентом в Германии. В середине войны его отозвали из морской пехоты, где он немало хлебнул в боях на Северном Кавказе, привезли в Москву, в Военный институт иностранных языков, на немецкое отделение, где он прошел ускоренный курс обучения и, проявив недюжинные способности, за год блистательно овладел языком, и после короткой подготовки в специальном лагере был заброшен в Герма- нию, уже издыхавшую в последних конвульсиях. Война близилась к концу. Союзники с двух сторон сжимали пресс, и нацистский режим вот-вот должен был лопнуть. Сталин, по Ялтинскому договору отторговавший под свой контроль большую часть Германии, предпринимал заранее шаги, чтобы круто повернуть симпатии дисциплинированного немецкого населения от фашизма к коммунизму. Вольфу Гольдбергу и его коллегам в этой операции была отведена роль ускорителей химической реакции в процессе промывки мозгов. По легенде и состряпанным в Москве документам он был немецким коммунистом, чудом уцелевшим в лагере уничтожения. Из таких людей советские оккупационные власти в Германии формировали первые органы немецкого самоуправления, которые потом и взяли власть в свои руки, приведя страну под контроль коммунистов. Среди первых функционеров было множество липовых немцев, таких, как Вольф Гольдберг, и они свое дело сделали, заложив фундамент нынешнего верного союзника Советского Союза - Германской Демократической Республики. Этими липовыми немцами - костяком новой власти управлял из Берлина штаб, называвшийся в ту пору группой полковника Тюльпанова. Все инструкции Вольф Гольдберг получал оттуда. Он пришел в толпе беженцев в город Дрезден, разрушенный до основания американскими бомбежками, здесь обосновался и, как немец-коммунист, был взят на учет советской военной комендатурой, не ведавшей - так глубока была конспирация - подлинной биографии этого "немца". Вольф стал строить новую Германию. Драл глотку на митингах, вербовал бывших нацистов, готовых ради спасения шкуры служить любому дьяволу, проникал все глубже в немецкие круги, где в нем видели своего человека, берущего реванш за свои прежние страдания и нынче быстро делающего карьеру при новом режиме. Он мог помочь, мог отстоять человека перед властями, и его дружбой дорожили, ее домогались самые различные люди, и круг его связей ширился и рос. Группа полковника Тюльпанова была удовлетворена успешной деятельностью Вольфа Гольдберга и предложила ему для полного камуфляжа совершить еще один шаг - жениться на немке. Жениться легально, официально, зажить своим домом, и чтоб жена ни в коем случае не могла усомниться в подлинности брака. Он же должен понимать, что для советского старшего лейтенанта Вольфа Гольдберга этот брак фиктивный и по завершении задания будет аннулирован без всяких юридических последствий для него. Так сказать, для пользы дела спи с этой немочкой, сколько тебе заблагорассудится, пусть она строит радужные планы семейной жизни, а будет приказ - и ты испаришься, даже не сказав ей традиционного "прости, дорогая". Все хлопоты по улаживанию этого дела возьмет на себя всемогущая группа полковника Тюльпанова. Чтобы добиться наибольшего эффекта, ему было велено жениться на немке из кругов, враждебных новой власти, и таким образом проникнуть в эти круги и постараться подчинить их, заставить служить новому режиму. Ему указали и невесту. Молодую и весьма привлекательную особу из старинного саксонского рода, вдову эсэсовского офицера, казненного в России за совершенные там преступления в период фашистской оккупации. Эрна - так звали молодую вдову - была в нелегком положении. Тень покойного мужа, как клеймо, преследовала ее, а ее аристократическая родословная была не лучшей рекомендацией в новой Германии, объявленной коммунистами отечеством рабочих и крестьян. Быстро идущий в гору коммунист Вольф Гольдберг, пострадавший за свои убеждения при Гитлере, был для Эрны подарком судьбы, счастливым лотерейным билетом, по которому она снова выходила в сливки общества, и из бездны, куда ее швырнуло поражение Германии в войне, снова возвращалась в ряды власть имущих. К тому же этот коммунист был симпатичным малым, хорошо воспитан и в постели оказался прекрасным самцом, намного превосходившим ее прежнего мужа, отчего Эрна с чистой совестью могла признать, что никто другой, а только он, краснощекий Вольф, пробудил в ней настоящую женщину. У них была свадьба со множеством гостей. Брак был зарегистрирован честь по чести в городском магистрате. Но это не все. Эрна убедилась, что он действительно ее любит и готов ради нее даже поставить под удар свою карьеру. Чтобы доставить ей радость, он согласился на очень рискованный шаг - они тайно обвенчались в сельской кирхе, и об этом знали лишь они двое и старый священник. И... вся группа полковника Тюльпанова, санкционировавшая этот тонкий трюк своего агента. Супруги Эрна и Вольф Гольдберги счастливо зажили в отличной квартире, конфискованной у бывшего нациста, обставились дорогой мебелью и стали заметной и уважаемой парой в быстро складывавшемся истэблишменте. Она полюбила его страстно, вложив в свое чувство и женский, и материнский инстинкты. Он стал для нее и мужем, и ребенком. Она захлебывалась от страсти по ночам, чуть не молилась на него, а днем баловала его, как сына. И он растаял. После жутких лет в морской пехоте, голодной жизни в военной Москве, лишений и опасностей, пережитых после ночного прыжка с парашютом в чужую и таинственную Германию, он впервые зажил как человек, впервые был согрет такой заботой и лаской. И, пожалуй, впервые после множества пустых и довольно грязных связей стал объектом горячей и искренней любви. Он не заметил, как тоже влюбился. Он уже не мог спокойно уезжать по делам на несколько дней из Дрездена. Он стал скучать и рвался домой. Нелепо. Но квартира в Дрездене, уютное гнездышко, где его ждет Эрна, стала домом для этого бродяги, который прежде мог довольствоваться ночлегом под любым кустом и не очень страдал от отсутствия комфорта. Его очерствевшая душа отогрелась и оттаяла. Он познал любовь и почувствовал себя счастливым. Одно омрачало счастье этой четы. Эрна страстно хотела иметь ребенка - плод их любви, но такой вариант не входил в сценарий, разработанный группой полковника Тюльпанова, и Вольфу, тоже ощутившему тягу к отцовству, приходилось идти на всяческие уловки, чтобы избежать появления дитяти, и тяжело страдать при виде слез в глазах Эрны. Ни его шефы в Берлине, ни он сам не предполагали, что этот, в сущности, фиктивный брак, всего лишь нужное мероприятие в многосторонней деятельности агента полковника Тюльпанова, превратится в пылкую, горячую любовь, которая не так уж часто посещает бывалых людей. Наблюдая счастливую супружескую пару, в Берлине отдавали должное актерскому мастерству своего человека и в документах, посылаемых в Москву, отмечали его высокие профессиональные качества. Он был дважды удостоен правительственных наград, разумеется, без оповещения об. этом в прессе, и ордена хранились в сейфе Центрального управления в Москве. Когда советская оккупационная зона по воле Сталина была объявлена суверенным государством и, невзирая на протесты союзников в войне с Гитлером, превратилась в Германскую Демократическую Республику, группа полковника Тюльпанова была расформирована. Вольфа Гольдберга, уважаемого гражданина Дрездена, важную персону в городском партийном аппарате, вызвали в Берлин и там, поблагодарив за успешную службу, объявили, что его миссия закончена и через два часа самолетом он отбывает. - А как же Эрна? - Какая Эрна? Ах, эта... так называемая жена? Ей мы сообщим, что вы погибли в автомобильной катастрофе, и пришлем ей подходящий труп в цинковом гробу, чтобы безутешная вдова могла в слезах утопить свое горе. Вольф был раздавлен. Когда он попытался спорить, просить, доказывать, с ним перешли на официальный тон, холодно объяснили, что он дал подписку, нарушение которой влечет за собой тяжкие последствия, и, наконец, обязан подчиниться приказу как офицер Советской Армии, завершивший свою миссию за границей и возвращающийся на родину. Эрну он даже не сможет повидать в последний раз. У него ничего не оказалось при себе, что могло бы хоть напомнить о ней, кроме крохотной фотокарточки для удостоверения личности, непонятно как затерявшейся в кармане его пиджака. С этим он отбыл в Москву. Там ему торжественно, но в закрытой обстановке вручили ордена, уплатили большую сумму в советской валюте, скопившуюся за годы безупречной службы за рубежом, и демобилизовали. Первое - время он чуть не свихнулся от тоски по Эрне, и спасло его беспробудное пьянство, в котором он искал забвения. Он спал со случайными женщинами и, пьяный, целуя их, называл каждую Эрной, пугая своих московских наложниц пылкими речами на немецком языке. Потом образумился, взял себя в руки. Сказался живучий еврейский характер. От пьянства переметнулся в другую крайность - в науку. Как ураган, ворвался в университет, стал штурмом брать медицину. Человек удивительно способный, Он за год сдал два курса и с самыми лучшими аттестациями получил диплом врача и направление в Вильнюс, в самое привилегированное лечебное заведение - спецполиклинику Центрального Комитета партии, где пациенты - партийная элита и члены семей и где в одной из палат он столкнулся с полутрупом, спасти и оживить который отказались другие врачи, считая, что в данном случае медицина бессильна. Он из упрямства с ними не согласился и совершил чудо - поставил на ноги покойника, которым был ваш покорный слуга. Таким образом пересеклись наши жизненные пути, и я полагаю, что обстоятельства, приведшие меня на больничную койку, а затем и в спасительные руки доктора Гольдберга, тоже представляют некоторый интерес. Я уже говорил, что Вольф Гольдберг был хорошим инструментом, а потом и жертвой нашей имперской политики. С ним это случилось в Германии, так сказать, за границей, а со мной дома - в родном отечестве, в недавно присоединенной к Советскому Союзу Литве, вернее, поглощенной, и в короткий срок приведенной сталинскими методами в божеский вид - то есть к общему знаменателю - нормальная советская республика в дружной семье братских народов СССР. И тут инструментами сталинской политики были такие ребята, как я, и многие из нас за это поплатились. В том числе и я. Я еще счастливо отделался, как видите, сижу с вами и болтаю. А другие зарыты в литовской земле. С пулей в затылке, ножом между ребер или топором в черепе. Литовцы - упрямейший народ. Сколько их? Горстка по сравнению с такой махиной, как Россия. Но дрались как черти. Пока совсем не обескровели. Их было легче убить, чем согнуть, поставить на колени. Должен сразу оговориться, что я не имел прямого отношения к карательным экспедициям, облавам и засадам. Это функция соответствующих органов. А я занимался партийной работой: подбирал и готовил кадры из местных людей, готовых служить советской власти, создавал колхозы. Тоже, доложу вам, веселенькое занятие. С запахом крови. У меня сохранились два снимка, сделанные газетным репортером, который сопровождал меня в поездке по деревням. Я эти снимки храню для памяти о тех временах, но прячу от детей. Не хочу отвечать на их наивные вопросы, а еще больше - не желаю врать им. Эти два снимка очень характерны для .той поры. Нам надо было показать в газете, как литовские крестьяне, объединенные в колхоз, впервые сеют на общем поле. И такой снимок появился. Восемь зачухан-ных мужичков с плетеными лукошками, подвешенными через плечо, размашистыми движениями рук разбрасывают семена на черном вспаханном поле. Все восемь вытянулись в ряд и одновременно взмахнули правой рукой. Получился впечатляющий снимок. Наглядный пример советской колхозной политики, раскрепощенный коллективный труд вчерашних мелких собственников и батраков. На лицах у всех восьмерых счастливые улыбки, удачно исполненные после дюжины репетиций под моим руководством. Но тот же репортер сделал другой снимок, который в газете, естественно, не появился, а был мне подарен на память. Репортер чуть-чуть сдвинул камеру, и в кадр прямо за спинами улыбающихся сеяльщиков попали восемь угрюмых фигур с автоматами наперевес. Охрана. От "лесных братьев", чтобы не помешали фо- ' тографировать. А кроме того, дула автоматов удерживали новообращенных колхозников от соблазна улизнуть с поля. Вот таким был этот край в пору событий, приведших меня в руки доктора Гольдберга. А тут наступают выборы в Верховный Совет, и нам спускают директиву: обеспечить максимальное участие литовского населения в этом мероприятии. Попробуй обеспечь! Литовцы - народ ушлый. Советскую власть вкусили лишь недавно, а до того жили в буржуазной республике, и что такое выборы - знали хорошо, по край- ней мере, то, что выборы предполагают выбор, а выбор можно сделать, когда предложено, из чего выбирать. На советских выборах надо было выбирать одного депутата из одного кандидата. Литовцы посчитали участие в такой комедии унизительным для своего достоинства и в день выборов исчезали из своих домов до глубокой ночи, чтобы их никакие агитаторы не могли разыскать. Мне с еще одним таким же бедолагой, как я, поручили одну волость - раскиданные в лесу хутора, дали две переносные урны для голосования и пачки бюллетеней точно по количеству избирателей в этой местности. Даже пару бюллетеней лишних, на случай порчи или потери. Сунулись мы с ним на хутора как коробейники - урны висят на животах, ремнями надеты на шеи. Куда ни придем, на дверях - замок. Полдня таскались с хутора на хутор - пачки бюллетеней остались нетронутыми. Тогда мой напарник - он был из местных и опытней меня - говорит: Ты - свидетель, мы сделали все, что в наших силах. Они саботируют выборы и думают, что этим нас огорчат. Дудки, голубчики! Проголосуете как миленькие, и завтра в газетах будет результат 99 и 98 сотых процента участия в выборах. Сто процентов -это уж чересчур, а так - достоверно. Он взял пачку бюллетеней и один за другим просунул листки в щель своей урны. То же самое повторил я с другой пачкой. Даже перестарался - сунул лишние бюллетени, выданные на случай порчи отдельных экземпляров. И двинули искать телефон, чтобы рапортовать в центр: у нас, мол, выборы успешно завершены до срока. Начальство нас поблагодарило и сообщило, что мы не самые первые, из других местностей еще раньше пришли подобные рапорты. Меня даже смех разобрал: не мы одни такие умники. . Потом мы с ним обедали в сельской закусочной, крепко выпили и уж совсем пьяные обнаружили, что мы окружены крестьянами. Теми, кого мы тщетно искали весь день и за кого сами проголосовали. Короче говоря, моего напарника убили, меня же стукнули по спине тупым предметом, как потом определила медицинская экспертиза, и бросили бездыханным на полу, полагая, что я тоже мертв. Но жизнь во мне тепли- лась - сердце досталось по наследству крепчайшее. Доставили мое тело в Вильнюс, покопались в нем врачи, развели руками: не жилец. И тогда, на мое счастье, вернулся из командировки доктор Гольдберг, осмотрел меня и не согласился со своими коллегами. Через месяц меня выписали из госпиталя вполне здоровым, но очень бледным и худым. В остаточном диагнозе написали: острое расстройство центральной нервной системы. Проявлялось это расстройство в том, что я, взрослый мужчина, демобилизованный офицер, прошедший войну, беспричинно плакал, даже не стесняясь присутствия посторонних, и очень быстро уставал от любых движений. Работать я не мог. Мне был нужен длительный отдых, абсолютный покой, и руководство постановило направить меня в санаторий. Не одного, а в сопровождении врача, который будет жить со мной в одной комнате и опекать. Две дорогие путевки были куплены за казенный счет: мне и доктору Гольдбергу, с кото рым мы за это время очень сблизились и подружились. Он был на несколько лет старше меня, больше пови-дал в жизни, слыл хорошим рассказчиком, и я полностью признавал его превосходство, не умаляя своего самолюбия, и добровольно довольствовался положением младшего и опекаемого. А если к этому присовокупить переполнявшее меня чувство благодарности спасенного к своему спасителю, то картина наших с ним взаимоотношений будет предельно ясна: я был даже немножечко влюблен в него и был счастлив, что он удостоил меня своей дружбой. Отправились в Палангу - прелестный литовский курорт на Балтийском побережье. Соленое прохладное море с вечно пенным прибоем на мелководье, бесконечная полоса мягкого сыпучего пляжа, переходящего в высокие песчаные дюны, а за ним стеной - вековой сосновый лес, тенистый, с упругим мшистым ковром и зарослями кисло-сладкой малины. Это был на удивление тихий, спокойный оазис в бурлящей кровавой пеной непокорной Литве. Здесь не было ни ночных выстрелов, ни засад на дорогах, ни облав. У береговой кромки проходила государственная граница СССР, и вся местность, контролировалась войсками МВД: "лесные братья" сюда и носа не показывали, паспортная система и пограничный режим отпу- гивали их глубже в Литву. Поэтому здесь стояла непривычная тишина, и те, кто сюда попадали, хмелели и шалели от свалившейся на них благодати и жадно урывали у жизни быстротечные радости. Любовь, распутство, ненасытная похоть властвовали здесь, в этом заповеднике, огражденном штыками советских солдат от грубой и жестокой прозы обыденной жизни. Пир во время чумы. Должен оговориться, что одним из главных в длинном перечне запретов, к которым я надолго был приговорен врачами, был абсолютный запрет на половую жизнь, обязательное воздержание до той поры, пока лечащие меня эскулапы не смилостивятся и не снимут этот запрет. Одной из обязанностей доктора Гольдбер-га, посланного со мной на курорт за казенный счет, был неусыпный контроль за моей нравственностью. Сексуальное наслаждение, минутная радость могут стоить мне жизни, привести к параличу сердца, - объявил мне мой друг и добавил, что не станет ходить за мной по пятам, как за ребенком, а рассчитывает на мой трезвый разум. - Вы не похожи на самоубийцу, - улыбался мне румяными щечками доктор Гольдберг. - У вас высокая коммунистическая сознательность. Вам представляется возможность со стороны наблюдать всю эту гадость, которая творится под каждым кустом, и надолго приобрести устойчивый иммунитет. И, должно быть, чтобы излишне не утруждать меня, доктор Гольдберг на собственном примере самоотверженно демонстрировал образцы порока, затопившего курорт. Это был удивительный покоритель дамских сердец. Хладнокровный, спокойный, циничный. С располагающей внешностью хорошо воспитанного интеллигентного человека. Ореол доктора особенно привлекал к нему женщин. Доктор женщинами воспринимается не совсем как мужчина, в нем они меньше всего предполагают угрозу своему целомудрию. С ним, не задумываясь, остаются наедине, забредают, беспечно болтая, далеко в лес. И вот, когда доверие завоевано и ему глядят в рот, он выпускает клыки самца-хищника, и ошеломленной жертве даже не приходит в голову мысль о сопротивлении. Его безошибочная мужская хватка была отработана годами конспиративной деятельности в Германии. Мы занимали с доктором чистенькую комнатку с двумя железными кроватями, разделенными ночным столиком со старомодным зеркалом - трельяжем. Дверь выходила на галерею, опоясывающую жилой корпус санатория. После завтрака в большой столовой санатория доктор Гольдберг отправлялся со мной на пляж, и, если море не было слишком холодным, мы плавали с полчасика, а потом нежились в дюнах на теплом песке. На этом доктор Гольдберг считал свои обязательства по отношению ко мне исчерпанными и покидал меня. Я оставался один в окружении женщин, большей частью молодых и вполне привлекательных. Они загорали, обнажаясь до предела, охотно флиртовали с мужчинами, которых на пляже было значительно меньше, чем женщин, и бросали в мою сторону вопросительные и недоуменные взгляды. Мое поведение казалось загадочным. Молодой, крепкого сложения мужчина, не урод, а, наоборот, весьма привлекательный лежит в одиночестве на байковом одеяле, под широкополой соломенной шляпой, курит и читает, а если поднимет глаза от книги, то взгляд его равнодушно скользит по бронзовым женским телам, усеявшим золотистый песок в ленивой истоме и самых заманчивых позах. Я разжег любопытство, и самые смелые стали по утрам располагаться возле моего излюбленного места, первыми заговаривали со мной, рассматривали на моих лопатках свежий розовый шрам, а мои вежливые, но односложные ответы и то, что я не проявлял никакого интереса к женщинам, как они ни пытались его вызвать, только подливало масла в огонь. Я был загадочен, окружен тайной и тем привлекал к себе еще большее внимание. Они не мешали мне, не были слишком назойливы, и у нас установились ровные приятельские отношения. Уже через неделю в дюнах сложилась постоянная группа из женщин и меня. Доктор Гольдберг появлялся и исчезал. И каждый раз с ним уходила новая женщина, с которой на следующий день он лишь учтиво здоровался и больше не замечал. Мой лейб-медик бил рекорды: каждый день спал с двумя женщинами. С одной - до обеда, с другой - после. На следующий день выбирал очередную пару. Совершалось это им в нашей комнатке, когда я загорал на пляже, или же в лесу, куда доктор уносил для подстилки снятые с кровати одеяло и подушку. Число соблазненных и брошенных доктором аккуратно росло с каждым днем, о нем уже шептались на пляже, в парке и в ресторане "Юра" - большом дощатом павильоне под вековыми соснами, с джаз-оркестром, танцевальной площадкой посреди столиков, вежливыми и расторопными официантами, вкусной и недорогой пищей. Как это бывает в местах, где на ограниченном пространстве собирается много народа, праздного, сытого и с охотничьей страстью гоняющегося за приключениями, фигура доктора-сердцееда оказалась в центре внимания. И моя тоже. Потому что я являл ему полный контраст своим каменным равнодушием к прекрасному полу. Женщины начали охоту за мной. В море подплывали под меня и внезапно выныривали, хватаясь руками и прижимаясь скользкими телами. На аллеях в парке подсаживались на скамью, где я в одиночестве курил, заводили разговоры, как бы случайно клали ладонь на мое колено, делали комплименты моей нравственной чистоте, особенно заметной на фоне повального курортного разврата. Я оставался непроницаемым. И не только потому, что надо мной довлели строжайшие предписания доктора Гольдберга. После того, что я пережил, побывав буквально на том свете, женщины перестали меня интересовать, и я не испытывал никаких чувств к ним. Доктор Гольдберг объяснил мое состояние разумной самозащитной реакцией организма, который порой бывает мудрее нас самих. А сам продолжал свою опустошительную деятельность, кружа как лев вокруг стада газелей и дважды в день вырывая оттуда по одной жертве, словно он хотел утолить гложущий его голод и никак не мог. Я бы даже не назвал это развратом. Опустошенный собственной драмой, разыгравшейся в Германии, он теперь отводил душу и глушил свое горе, нещадно растаптывая чужие чувства, а свои отношения с женщинами подчеркнуто сводя лишь к голому сексу. Болен был он, а не я, и я предвидел подсознательно, что эти его бесчувственные прыжки с одного женского тела на другое, как рывки от бутылки к бутыл- ке впавшего в состояние запоя алкоголика, должны разразиться взрывом. А тем временем одна из моих пляжных собеседниц предприняла неожиданный маневр и застала меня врасплох. Это была миловидная молодая литовка, но не больше,-жена быстро сделавшего карьеру туземного коммуниста, отдыхавшая в санатории одна и довольно сносно болтавшая по-русски. Звали ее Марите. В море, подплыв ко мне, она сказала, что обнаружила в лесу, недалеко от пляжа, малинник, никем не тронутый. Там полно сладких зрелых ягод. Она никому об этом не сказала. Я - первый. И если я согласен, то мы можем быстренько сбегать наесться малины. Не чуя подвоха, я согласился и поплыл за ней вдоль берега, отдаляясь все дальше и дальше от галдящего пляжа и дюн, где осталась наша одежда. Мы плыли долго и вышли на песок в безлюдном месте, пересекли дюны и углубились в лес. День был жаркий, и мы, не вытираясь, быстро обсохли на солнце. В лесу под соснами мягко пружинил мох, кружевная тень перемежалась с яркими солнечными пятнами. На кустах рдела сочная малина, и мы стали рвать горстями и с наслаждением заталкивать в рот ягоды, перемазав губы и подбородки красным как кровь соком. Насытившись, мы прилегли на полянке отдохнуть, и Марите стала гладить ладонью мои ноги, живот, затем просунула пальцы под резинку трусов. Я не шевелился. Меня разморило от сытости и тепла, мне было даже лень остановить ее. А она свое дело знала и очень быстро умелыми, точными движениями пальцев и ладони возбудила меня. Она отдалась мне дважды на этой полянке. И ничего со мной не случилось. Сердце даже не дало перебоев. Не лопнуло. Напротив, я испытал наслаждение, как это бывало прежде, до того, как я попал в госпиталь. Моему надсмотрщику доктору Гольдбергу я не рассказал о своем постыдном грехопадении, но про себя решил, что повторять прогулки за малиной с Марите не стану,- надо выполнять предписания врача. Как и мы с доктором, Марите делила санаторную комнату с соседкой - совсем юным созданием, лет семнадцати, не больше. Звали ее Ниной. Приехала из Ленинграда. Была студенткой. На Нине стоит подроб- ней остановиться, потому что в последующих событиях именно она стала центральной фигурой. Как ее описать? Назвать красавицей? Это будет неточно, хотя она была восхитительно хороша. Но это была прелесть не женщины, а подростка, оформляющегося в девушку, без ярких кричащих красок, на одних полутонах, как влажный от росы бутон цветка, только приоткрывающий лепестки навстречу солнечным лучам и по еле уловимым признакам обещающий распуститься ошеломительно яркой и сочной розой. В ее красоте, в тоненькой фигурке уже был магнит, приковывавший взгляды мужчин, но взгляды эти были не похотливыми, а удивленно-восхищенными. В ней не было ни грамма вульгарности. Она светилась целомудрием, не показным, а естественным, как и ее движения, мягкие, пластичные, манера разговаривать без кокетства и скованности. Такими в кино изображают юных красоток-монашек, и я, когда в первый раз увидел ее с белым цветком в пышных волнистых волосах и модной в ту пору юбке колоколом, подумал, что ей еще больше было бы к лицу темное и строгое одеяние послушницы. Мужчины - нагловатые, развязные курортные кобели, обалдевшие от постоянной охоты за новыми дамами, почему-то и не пытались ухаживать за ней, а лишь издали любовались словно делая передышку, хватая глоток кислорода в удушливой атмосфере отпускного разгула. Женщины, по обыкновению не терпящие чужой привлекательности, делали Нине исключение и любовались ею без зависти и без иронично прищуренных глаз. Так смотрят на дочь, намного превзошедшую красотой мать. А дамы постарше, которым ничего другого не оставалось, как посплетничать на скамеечках в аллеях парка, обласкивали ее взглядами, когда она проходила, шурша юбкой, открыто улыбаясь всем вокруг, и всласть упивались рассуждениями о том, что не весь женский пол так низко опустился, еще сохранились редкие экземпляры непорочной чистоты и нравственности, как в их молодые годы. У меня Нина тоже не вызывала иных чувств, кроме желания долго не отводить от нее взгляда, словно увидел в музее вазу удивительной работы. Со своей соседкой по комнате Марите она приходила по утрам на пляж и стелила коврик в дюнах недалеко от меня, не участвовала в общем разговоре, а лишь умно слушала и наблюдала, улыбаясь глазами как раз тогда, когда и я улыбался или, чуть заметно закатывая их, когда и я не знал, куда девать свои от неловкости за кого-то, сморозившего глупость. У нас установился молчаливый контакт двух единомышленников. И я, грешным делом, подумал, что, будь она старше на несколько лет, я бы плюнул на все предостережения врачей и полез бы из кожи вон, чтобы добиться ее благосклонности, и в не очень густой цепи моих мужских побед это был бы бриллиант первой величины. Повторяю, такие греховные мысли даже если и приходили мне в голову, то тут же мгновенно испарялись из-за своей абсолютной абсурдности и нереальности. При самом смелом воображении я никак не мог представить себе это хрупкое воздушное создание, сотканное, казалось, из грез, а не из плоти, отдающимся мужчине, уступающим его грубым домога-ниям, стонущим под его потным, горячим телом. Мне казалось, что, если бы это и случилось, она бы, как растоптанный цветок, завяла и умерла, не поднявшись с ложа. Мои отношения с Ниной принимали все более дружеский характер, нам было легко и свободно друг с другом. Меня, все еще слабого, немножко потустороннего после случившегося, пьянила и приятно возбуждала ее недосягаемая близость, ее же, как мне казалось, привлекало откровенное безразличие к женщинам, и поэтому она себя чувствовала в щекочущей безопасности со мной, даже когда мы оставались одни, почти обнаженные, на горячем песке, закрытые от посторонних глаз золотыми гребнями дюн. Нину знали все мужчины на пляже, но не смели к ней приблизиться и любовались издали, не скрывая зависти ко мне. Один только человек нарушил добровольно принятое всеми табу - мой лейб-медик Вольф Гольдберг. Уволакивая ежедневно по две новые жертвы на заклание и никак не насыщаясь женской уступчивостью и быстрыми, не запоминающимися ласками, доктор остановил свой воспаленный чувственным голодом взор на Нине. Вперился в нее и замер. Окаменел. Сразу растерял весь набор хорошо отработанных приемов по овладению женским сердцем и превратился в обалдевшего упитанного мальчика с раскрытым ртом и удивленными пуговками глаз, сраженного наповал первой стрелой Амура. Он трогательно немел, завидев Нину, и из острослова и светского балагура превращался в косноязычного провинциала, когда пытался заговорить с ней. Бабник и опытный соблазнитель, бивший почти всегда без промаха и овладевавший женщиной с холодной рассудочностью и сноровкой мясника-хирурга, потрошащего безвольное тело, он влюбился с ходу и всерьез, и, как громом пораженный, превратился в беззащитное, растерянное существо. Мне он доверительно сообщил, смущаясь и краснея, что если Нина даст согласие, он хоть сейчас, в этот же день готов зарегистрировать с ней брак. - Послушай,- сказал он, глядя на меня с тоской во взоре, - ты же у нас евнух, тебе слабый пол противопоказан. И Нина для тебя - нуль. Правда? Я неопределенно пожал плечами, но потом все-таки кивнул. - Так вот, намекни, да потоньше, чтоб не вспугнуть... о моих намерениях. Сам я не решаюсь с ней заговорить. А потом мне скажешь. Я не стал намекать Нине, а просто принялся нахваливать ей моего друга и покровителя, когда мы снова остались вдвоем в дюнах и лежали рядышком на горячем песке, каждый положив свою голову на сгиб локтя, но так, чтобы одним глазом видеть друг друга. Нина, обычно слушавшая меня с интересом, на сей раз была невнимательна и даже закрывала глаза, словно дремала. Я обиделся и сказал ей об этом. - Ну, не обижайтесь, - трогательно вытянув губки, сказала она и дружески мне улыбнулась.- Неинтересно слушать о вашем друге. У вас он вызывает восторг, а у меня - отвращение. Потому что я - женщина и никак не могу заставить себя умиляться при виде розовощекого упитанного поросенка, готового вот-вот захрюкать. Я прикусил язык и понял, что дальнейшие разговоры бесполезны. Если доктор желает объясниться в любви, то для этого не пользуются посредниками, и пусть делает это сам, как умеет. Я сказал ему об этом, сославшись на то, что из меня сват никудышный, могу еще ненароком испортить все дело. - Ладно,- засопел доктор, надувшись, и его серые глазки-пуговки утонули в розовых щечках.- У тебя нет чувства локтя. Я б с тобой в разведку не пошел. Как затравленный, нахохлившись, набычившись, ходил он большими кругами вокруг тех мест, где обнаруживал Нину, не смея приблизиться и заговорить. Однажды он осмелел и подошел ближе. Возможно, потому, что увидел меня рядом с ней. Нина сидела на скамье в парковой аллее, и целая ватага молодых парней, как мотыльки на огонь, окружили скамью и наперебой болтали, выкобениваясь друг перед другом с одной лишь очевидной целью - обратить на себя хоть сколько-нибудь внимания этой чудо-девочки. Я в разговоре участия не принимал. Сидел рядом с Ниной на скамье на правах доверенного лица. Переглядываясь с ней мельком, мы оба забавлялись, наблюдая трогательные, наивные потуги юных петушков. Доктор неслышно подошел сзади к скамье и облокотился на спинку между мной и Ниной. Он был так взволнован и так напряжен, что густо сопел, заливаясь краской до ушей. Нина передернула плечиками и демонстративно отвернулась. Я взглянул на доктора и мне стало жаль его. У него было лицо обиженного ребенка, вот-вот готового заплакать. - Нина,- сказал я, стараясь спасти положение.- Это - мой друг. Талантливейший доктор. По крайней мере, все сулят ему блестящую карьеру. Я бы хотел, чтобы вы подружились с ним, как со мной. - Дружите с вашим доктором на здоровье, - сказала Нина, вставая,- а меня увольте. Я не могу больше оставаться здесь, потому что ваш друг сопит как паровоз. И пошла по аллее, шурша модной в те годы юбкой колоколом. Петушки, сгрудившиеся у скамьи, проводили ее глазами, а потом глянули на онемевшего доктора. И дружно заржали. Мой друг был уничтожен публично. И кем? Предметом своей всепожирающей страсти, богиней, на которую Он, циник и безжалостный дамский потрошитель, молился благоговейно, с чистейшими намерениями. Для такой натуры, самолюбивой и жестокой, удар, бездумно нанесенный Ниной, был слишком сильным и разрушительным, чтобы не вызвать самых неожиданных действий со стороны сокрушенного доктора. Мы остались одни на скамье. Я сидел, а он стоял позади в той же позе, облокотившись на спинку скамьи. Юные петушки, все еще смеясь, удалялись в глубину аллеи, порой оглядываясь на нас и смеясь еще громче. Я нутром ощущал, что назревают события, планы которых сейчас рождаются в воспаленном мозгу доктора. Он жаждал реванша, и это чувство убило в нем и рассудочность и даже страсть к Нине. Правда, страсть не совсем была убита, а лишь болезненно корчилась, словно пораженная едкой кислотой, наполняя его жгучей жаждой мщения. Аллея опустела. Вдали, за парком, зажглись огни в корпусах санатория, в ресторане "Юра" заиграл оркестр. Доктор даже не сопел за моим ухом и, казалось, не дышал. Я сидел, не оборачиваясь, и тоже молчал. Так,- наконец произнес он.- С нами так не обращаются. Мы этого до сих пор не позволяли. И не допустим впредь. Ты со мной согласен? Я кивнул. - Следовательно, этой сучке не остаться безнаказанной. Я напрягся, ожидая, какую казнь он уготовил предмету своей любви. - Как ты понимаешь, я безоружен перед ней,- горячо дышал мне в ухо доктор, произнося каждое слово отдельно, с паузами, словно переводил с немецкого на русский.- У меня рука не поднимется на нее. Но не ответить на такой вызов я не могу. Это будет против моей натуры. Это будет слишком разрушительно для меня. Короче говоря, если она не будет унижена и оскорблена, я должен уехать отсюда. Мне здесь больше делать нечего. А ты оставайся до конца. Я возразил ему, сказав, что его послали со мной, за это уплачены деньги, и, вообще, будет нечестным поступком бросить больного без медицинского наблюдения, да еще закадычного друга, каким он меня до сих пор считал. - А бросать меня в беде можно? - Я не бросаю тебя. Я переживаю за тебя. - Переживания оставь дамам. Меня сбили с ног. Понял? И оружием непривычным для меня, неожиданным. Я оказался беззащитным. А ты был рядом и видел, как я извиваюсь от унижения. И позорно молчал. - Что я мог сделать? - Мог... Да ладно, забудем твой предательский нейтралитет. У тебя еще осталась возможность реабилитироваться, доказать мне, что ты подлинный друг и чувство локтя в тебе еще не испарилось окончательно. Ты отомстишь за меня. Потому что я этого сделать не могу. Я безоружен. - Как я отомщу? Ты должен ее оскорбить. Да так, чтобы она света белого не взвидела. И при этом поняла, за что понесла наказание. Пусть убирается отсюда на все четыре стороны. А мы с тобой останемся. И все будет как прежде. Ничто между нами не будет стоять. Я был очень привязан к моему другу и был готов драться до крови вместе с ним против любого количества мужчин, посягнувших на него. Но мужчин -а не женщин. И даже не женщин. А этого, еще не совсем оформившегося в женщину, хрупкого и беззащитного существа. Это будет аморально, - сказал я.- Оскорбить женщину, которая мне не дала для этого абсолютно никакого повода. - А раздавленный друг, опозоренный публично,- недостаточный повод? Потом, учти, подлинная дружба выше любой морали. Доктор был старше и опытней меня. Я находился под его влиянием и признавал его авторитет. Но последнее заявление относительно морали и дружбы не совсем меня убедило. Я мучительно соображал, как бы убедительней возразить ему, но он не дал мне заговорить. - Короче! - отрубил он.-Теперь не время рассусоливать! Ты стоишь над телом поверженного друга. Ты готов защитить его? Молчишь? Колеблешься? Тогда - прощай! - Нет, нет,- закричал я, вскочив со скамьи и догоняя его.- Я сделаю все, как ты хочешь... но... научи как?.. Доктор вернулся ко мне, смерил меня недоверчивым взглядом исподлобья и молча обнял. Мы стояли одни в темной аллее и случайно вышедшая с боковой дорожки женщина немало удивилась при виде двух обнимающихся мужчин и поспешила назад, приняв нас за пьяных. В моей голове носились обрывки мыслей, подленьких, утешающих и оправдывающих. - Ведь в самом деле... что мне Нина?.. Никто... Я к ней не испытываю ровным счетом ничего... А доктор? Мой друг... и, можно сказать, спаситель моей жизни... Нина оскорбила моего лучшего друга... Неужели промолчу?.. Тем более, он не в состоянии за себя постоять... потому что все еще влюблен... Нет, действительно, настоящая мужская дружба превыше всего на свете... Всего ли?.. Доктор не дал мне времени покопаться в моей душе и, взяв под руку, повел в конец аллеи, где уже вовсю гремел джаз на открытой площадке ресторана. - Значит, операция абсолютно простая...- горячо дышал он мне в ухо.- Ты войдешь к ней в комнату... она ведь теперь одна... соседка по комнате сегодня уехала... Возможно, ты застанешь ее готовящейся ко сну... полуодетой. Тем лучше и чувствительней. И скажешь ей все гадости, какие только наскребешь в своем воображении. А тебе за словом в карман лезть не приходится. Ты - солдат. Найдешь что сказать. Такая неженка, как она, сучка, от твоих слов заикаться начнет... И утречком завтра пораньше сбежит, собрав манатки, с первым автобусом. Мы с доктором подошли к ресторану, где на площадке колыхалось под джаз месиво голов и плеч, пробились к стойке буфета, и доктор заказал пива и водки. Водку он налил в бокал с пивом и поднес мне. - Пей. Для храбрости. - Но мне запрещен алкоголь...- пытался отбиться я. - Ничего. С одного бокала не умрешь. Да ты уже и так идешь на поправку... под моим чутким руководством. Я мог легко уличить его в лицемерии, в отсутствии врачебной этики и в нарушении клятвы Гиппократа. А ведь мой друг очень серьезно относился к своей профессии, и такой проступок мог быть оправдан лишь крайним душевным потрясением, испытанным на скамейке в парке. Отхлебнув из пенного бокала, я поперхнулся и стал кашлять. Он вырвал у меня бокал и с жадностью, не переводя дыхания, опустошил его до дна. Это была сильная доза "ерша". Такая смесь пива и водки вызывала быстрое и сильное опьянение, и пользовались этим способом обычно те, у кого недоставало денег на нормальную выпивку: студенты и солдаты. Доктор не опьянел, - хотя и хотел этого. Слишком сильным было возбуждение. Взглянув на меня абсолютно трезвыми глазами, он распорядился: - Пойдем! Ты поднимешься, а я покараулю внизу. На случай, если от твоих слов она захочет выброситься из окна. Окажу первую помощь. Он рассмеялся нервным напряженным смешком. Выпитый "ерш" вернул его щекам привычный румянец. - Не дрейфишь? Тогда - с Богом! Мы вошли во двор центрального корпуса, замкнутый двумя жилыми флигелями. Я отыскал глазами на втором этаже освещенные окна ее комнаты. Доктор остался под окнами, а я, еще не сообразив, что все-таки скажу обидного и унизительного Нине, затопал по деревянной лестнице на второй этаж. У двери комнаты остановился, перевел дух и постучал. - Войдите, - сразу же, без паузы, послышался в ответ голос Нины. Я открыл дверь и, переступив порог, несмело остановился. Это была комната на двоих, и сразу бросалось в глаза, что обитают в ней женщины: и по свежести занавесок на окнах, и по скатерти на столе, и букетику увядающих цветов в горлышке графина. Одна кровать выглядела сиротливо - обнаженный матрас и подушка без наволочки. Белье с нее было снято, а новое не постелено. Это была кровать соседки Нины - литовки Марите, соблазнившей меня в малиннике и сегодня уехавшей, даже не попрощавшись со мной. Нина была одна в комнате. Она поднялась мне навстречу со стула в длинном халате и с распущенными по плечам пушистыми волосами. На ногах ее были комнатные туфли. Она явно укладывалась спать, и мой приход помешал ей. Взгляд ее, устремленный на меня, был беспокой- ным. Ее, видать, сразу насторожило недоброе выражение моего лица. - Нина,- произнес я ломким, не своим голосом и тут же подумал о том, что я не имею никакого морального права оскорблять ее, не сделавшую мне зла, а, наоборот, так дружественно ко мне расположенную и, несомненно, доверявшую мне. Но я уже не мог подчинить разуму свой голос и медленно, с хулиганской расстановкой цедя отдельные слова сквозь зубы, обрушил в ее заметно бледневшее лицо: - Ваша соседка по комнате сегодня уехала. Знаете ли вы о том, что она была моей любовдицей и отдавалась мне в лесу всякий раз, когда мне это вздумается? - Знаю, - тихо, почти шепотом сказала Нина, не отводя от меня взгляда и бледнея еще больше, от чего стали заметней трогательные мелкие веснушки на ее щеках.-- Она секретов не хранила. - Так вот,- набрав полную грудь воздуха, как плевок, как пощечину, выдохнул я.- Не желаете ли вы заменить мне ее и на том же месте в лесу раздвинуть передо мной свои прелестные ножки? Сказав эту длинную, гнусную фанфаронскую фразу, я замер, ожидая если не гневных и оскорбительных криков, то по крайней мере тихого падения на пол в глубоком обмороке. Я не дождался ни того, ни другого. Нина продолжала стоять передо мной, рукой придерживая на груди ворот халата, и с обезоруживающей улыбкой произнесла ровным, без волнения голосом: - Я согласна. Меня как громом поразило. Я ожидал чего угодно, но не такого ответа. Постояв с минуту как истукан и бессмысленно ворочая глазами, я круто повернулся и, ни слова не говоря, выбежал из комнаты. Какой характер! Какая сила! Какой ум! Какое владение собой! -восхищался я, сбегая вниз по деревянным ступеням.- Отбрила как бритвой. Проучила как младенца. Вот и оскорбил! Сам еле ноги унес! Да с каким достоинством это было сделано! Ай, молодец! Королева! Во дворе я, как слепой, налетел на доктора, и он обхватил меня руками, словно обнимая, нетерпеливо спросил: - Ну, как? Там слишком тихо. В истерике валяется, - выдохнул я и чуть не захохотал ему в лицо. - Спасибо, друг,- сказал доктор.-Я эту услугу не забуду. Она нелегко тебе далась, тем дороже мне то, что ты сделал. Я перед тобой в долгу. Для начала идем в ресторан. Надо вспрыснуть это дело. Заказывай, что хочешь. Я плачу! Утром я еле растормошил доктора после крепкого загула в ресторане. Мы опаздывали на завтрак, и я потратил немало усилий, пока он, наконец, оторвал голову от подушки. Он проснулся в отличнейшем настроении, снова такой, каким был до Нининого удара. Радость реванша притупила, рассосала боль потери. Он ожил и смотрел на меня дружелюбно серыми пуговками глаз. Мы помчались завтракать в своих полосатых пижамах и тапочках, как каторжники в заграничных фильмах. Это было то незабвенное по своей простоте нравов послевоенное время, когда на курортах мужчины разгуливали в пижамах под руку с дамами, накинувшими на голое тело длинный, до земли ситцевый халат. Мы и в столовой сидели в пижамах и халатах, и в таком же виде, с одеялом на руке для подстилки, не смущаясь, шествовали через весь город на пляж. В столовой мы сидели с доктором за одним столом. Он ел с аппетитом выздоровевшего человека и все время водил головой по сторонам. Я тоже бросал тревожные взгляды. Мы оба пытались найти Нину в этом огромном зале, где одновременно ели человек триста, и полюбопытствовать, как она выглядит после вчерашнего. Нины в зале не было. - Натощак укатила,- сделал вывод доктор и удовлетворенно потрепал меня по щеке как младенца.- Хвалю! Чистая работа! Я - в неоплатном долгу. В отличие от доктора я-то знал, что Нина никуда не уехала, а, должно быть, проспала завтрак. Бежать отсюда было впору мне. После вчерашнего конфуза. При одной мысли о том, что Нина в любой момент может войти в столовую и мы столкнемся глазами, мне становилось не по себе, и я торопливо дожевывал завтрак, чтобы как можно быстрее убраться отсюда. Меня удивляло поведение доктора. Позавчера это был застенчиво-влюбленный, трогательно-косноязычный от волнения юноша, вчера я увидел беспощадного мстителя, неумолимого в своем порыве уничтожить, раздавить обидчика, а сегодня передо мной сидел удовлетворенный содеянным и снова безмятежно наслаждающийся отдыхом человек. Я диву давался: неужели все чувства в нем столь поверхностны и быстротечны? Да и вся его любовь к Нине была лишь вспышкой уязвленного самолюбия. Дальнейшие события показали, что психолог я был никудышный. Позавтракав раньше доктора, я, сославшись на неотложные дела, постарался быстрее исчезнуть из столовой, пока сюда не пришла Нина. Столовую покидал пестрый поток пижам и халатов, и в этом потоке меня вынесло наружу, на веранду. Ободренный удачей, я сбежал по ступеням и внизу столкнулся с Ниной. Она стояла лицом ко мне, опершись локтями на перила лестницы, в своем пляжном халатике и со сложенным одеялом на плече. Глаз ее я не увидел, они были скрыты за темными стеклами солнечных очков. - Доброе утро, - растерянно проблеял я и хотел было проскользнуть мимо, но она протянула руку и властно положила ладонь мне на плечо. - Я жду вас,- сказала она с улыбкой.-Мы вчера условились? Не так ли? Я покрылся испариной. Это очаровательное, нежное существо неожиданно оказалось крепким и опасным орешком, на котором мне предстояло сломать зубы. Она решила поиграть мной, хорошенько проучить за вчерашнюю нелепую наглость. У меня было два выхода: или извиниться и рассказать ей, как на духу, о влюбленном докторе, об унижении, которому она" его подвергла, о товарищеском чувстве локтя или же, окончательно утвердив за собой репутацию хама, послать ее к чертовой матери публично, чтобы она в дальнейшем убегала от меня за версту. Ни того, ни другого я не сделал. И хоть превосходно понимал, что она решила меня крепко разыграть и всласть поиздеваться, тем не менее принял предложенную ею игру и как можно более беспечно сказал: - Что ж, пошли. На виду у обтекающих нас по лестнице пижам и халатов, вызывая их немалое удивление, она с улыбкой взяла меня под руку, и мы зашагали по дорожке в парк: я напряженный, как струна, готовый в любой момент, как заяц, дать стрекача, а она спокойная, улыбающаяся, словно вот так, интимно, под руку, она ходит со мною всю жизнь. Спиной я чуял, что халаты и пижамы во множестве сгрудились на веранде, пожирая нас глазами и предвкушая сладостный и всесторонний обмен мнениями. На повороте в аллею я все же обернулся, и первый, кого увидел, был доктор. Толстый и круглый, нелепый в своей полосатой пижаме, он семенил вслед за нами с выпученными от удивления глазами. Нина тоже обернулась и кокетливо помахала доктору ручкой. Я подумал, что его хватит инфаркт. Он, действительно, остановился с растерянным и жалким видом и потер ладонью грудь, в том месте, где сердце. Бросить Нину и бежать к нему назад, чтоб объяснить, что все это, мол, игра, затеянная этой плутоватой и не такой уж наивной девчонкой, игра, которую я принял и доведу до такого конца, при котором ей, уж будьте уверены, не поздоровится, я не решился, ибо действительно с азартом включился в предложенную Ниной игру и был