мешки с зерном таскать. Вот когда стукнет ему лет восемнадцать - двадцать... Не хочу, чтоб он калекой стал. И как только в разум войдет, жените его - какой дом без бабы! Мать горько рассмеялась. - Правда, уши у него в отца, но по силе ему с отцом никогда не сравниться. Хоть и носит фамилию Чанаки, из него все одно Хедьбиро получится. Видать, только в солдаты и сгодится. Янчи натянул вожжи. Вильма послушно остановилась, и мальчик в тот же миг спрыгнул с брички на землю. - Вы свои разговоры разговаривайте, - стараясь говорить как можно спокойнее, произнес он, - а я и сам домой доберусь. Вы тоже дорогу найдете. И он быстро пошел вверх по тропинке, ведущей в деревню. - Янчи! - крикнула ему вслед мать. - Крестник! - гаркнул Шандор Шимон. Вильма снова потянула за собой бричку по мощеной дороге, но Янчи уже успел скрыться за деревьями. - А ведь мы ничего дурного не говорили, - словно размышляя вслух, заметила Анна. - Разве? - бросил Шандор Шимон. - Парень, видать, сейчас в силу входит. И гордости у него хоть отбавляй. - Как у отца? Неторопливо и мягко катила вперед легкая бричка, но разговор у сидящих в ней людей не клеился, никто из них не начинал его вновь - ни кума Анна, ни кум Шандор. Оба они за неимением лучшего оглядывали окрестные пейзажи, уже несущие на себе печать ранней осени, да наблюдали, как трясет головой Вильма, отгоняя лениво кружащих мух. Плоды первого урожая Перевод Т. Воронкиной Дом стоит высоко, почти на вершине холма, где пахотной земли не увидишь, лишь мелкие виноградники да фруктовые сады зигзагами змеятся кверху. Среди деревьев там и сям притулились врытые в землю винные погребки под камышовой кровлей - крохотные обитаемые островки. Плотно закрытые двери молча взирают на простирающуюся внизу долину. Жилых домов тут, на вершине, почитай что и нет: село расположилось ниже, на широком склоне холма. И дорога на вершину одна - размытая дождевыми потоками, вся в выбоинах и ухабах, извивается меж дикого миндаля и слив, чтобы оборваться во дворе старого Ача. Дороге незачем да и некуда идти дальше. Сразу за домом темнеет, щетинится на гребне холма и уходит к северу, по долинам, склонам, холмистым вершинам, в безбрежную даль лес. Вздумаешь окинуть взглядом это причудливо раскинувшееся зеленое море, и глаза устанут, не добравшись до его берегов. Дом, словно сознавая, какая силища за его спиной, уверенно стоит на вершине. Его прокаленная солнцем глухая, без окон, белая стена - как лоб на умном мужском лице - обращена к деревенским домам понизу холма, к дорогам и оживленным дворам, где резвится неугомонная детвора. Ослепительное июльское утро. Солнце взошло высоко и кажется крохотной точкой, но стоит только взглянуть на небо, как в глаза ударяет столь мощный поток раскаленных лучей, что невольно зажмуришься. Дядюшка Михай вот уж который час греется на солнцепеке. Жара стоит нещадная, округа того и гляди вспыхнет, все кусты-деревья замерли недвижно, а синева небес лазурна до неправдоподобия. Ленивые изгибы дальних холмов затянуты легкой, прозрачной дымкой. Старик, пристроившись на чурбане, беспокойно вертится, поворачиваясь к солнцу то одним, то другим боком, жадно подставляет лицо раскаленному потоку света. С ним творится что-то неладное. Как ни ловчит он, как ни подставляет лучам старческое тело, а все его озноб пробирает. По спине бежит холодок, кожа в мурашках, колени трясутся, и жалобно клацают беззубые десны. И внутрь проник страшный, опустошительный холод, точно кровь остывает в жилах. Старик испуганно озирается: как бы ему устроиться, чтоб потеплее было? Да ведь тут, в закутке у стены, жарче всего припекает, а чуть отодвинься, глядишь, и ветерком с луга прихватит... Не в силах удержать дрожь, старик растерянно глядит вниз, в долину. Сейчас середина июля, на полях жатва в полном разгаре!.. Об эту пору холодов не бывает... И впрямь, вон парни Биркаш чуть не голяком, в одних коротких портах мотыжат у себя на винограднике! По правде сказать, ему неможется вот уж несколько дней. Среди ночи забудешься на часок-другой и просыпаешься, сна - ни в одном глазу, и лежи дожидайся, пока за окошком развиднеется. Коротки летние ночи, а ему они теперь кажутся ох какими долгими; весь изведешься, пока утро приспеет. Да и днем места себе не находишь. Бродит старик по дому как неприкаянный, выйдет во двор и тоже без дела слоняется, зябко съежившись. С чего бы это он зябнет и днем, и ночью - ну никак в толк не возьмет. Сколько одежек на себя ни напялит, а от дрожи этой нипочем не избавиться. И аппетита нет никакого, поковыряет еду, а кусок в горло не лезет. Каждый день в положенное время старик присаживается к столу в надежде, что сегодня все будет по-другому, ан нет: при виде супа его начинает мутить, и ложка замирает в руке. В отчаянии смотрит он в тарелку - хоть плачь, а не поймешь, что за напасть такая с ним приключилась. Иной раз глянет старик в зеркало и ужаснется: лицо серое и исхудалое, скулы обтянуты кожей, нос заострился, губы синие и подрагивают беспрестанно... Глаза тупо смотрят в одну точку, - взгляд потускневший, словно свет угас в нем навеки. Работать стало невмоготу, нагнуться за инструментом и то силенок не хватает. Виноградник стоит в запустении, пора бы мотыжить да лозу подвязывать, но все существо старика охвачено какой-то неимоверной усталостью, достаточно только подумать о работе, как он бессильно машет рукой: мотыжить, подвязывать... Куда уж там!.. В полном изумлении он ловит себя на том, что его перестала тревожить судьба виноградника. Бессилие сковало не только тело, но и душу, и дядюшка Михай, как нахохлившаяся старая птица, знай себе сидит на палящем солнце, бездеятельный и ко всему равнодушный. В дверях соседнего винного погреба показался человек невысокого росточка в рубахе с закатанными рукавами. Он долго присматривается к сидящему старику, а затем направляется в его сторону; кривые - колесом - ноги проворно несут коротышку через сад. Дядюшка Михай, сощурившись, вглядывается и узнает не сразу: да это же Йожеф Кальмар!.. Вообще-то он живет у шоссе, а здесь, на холме, у него лишь виноградник да погребок. Кальмар направляется прямиком к деду, тот недовольно отворачивается и поднимает голову, только когда непрошеный гость подходит совсем близко и говорит: - Желаю здравствовать! - И тебе того же, - бурчит старик. Низкорослый и приземистый, Кальмар, должно быть, разменял уже пятый десяток, волосы на висках у него серебрятся, но физиономия довольная, с румянцем во всю щеку, глаза живые, походка верткая; иной раз эта его верткость становится просто смешной, во всем его облике, даже в манере говорить сквозит какая-то неугомонность, суетливость. Дядюшка Михай хмурится в ожидании, когда же Кальмар выложит, с чем пожаловал. - Ну как, старина, скучаете? - Живые глаза Кальмара испытующе впиваются в лицо дядюшки Михая. Тот пожимает плечами: - С чего это мне скучать? - Дак ведь с каких пор вы тут бобылем отсиживаетесь, третий год небось? Неужто не надоело? - Как видишь, не надоело. - То-то и оно, что вижу. На тень похожи стали, прямо страшно смотреть. - Сам знаю, - неохотно отзывается дед. - Вот и я про то... Будь я на вашем месте, нипочем не стал бы тут прозябать в одиночестве! Отчего бы вам не перебраться в деревню, к молодым? Неужто до сих пор все на них гневаетесь? Дядюшка Михай так зло смотрит на Кальмара, что тот прекращает дальнейшие расспросы; вытащив кисет с табаком, заговаривает совсем другим тоном: - Спичек у вас не найдется? А то я свои дома оставил. Все утро не курил, хоть на стенку лезь... Старик вялыми, неуверенными движениями ощупывает карманы и протягивает тяжелую медную зажигалку. Гость ловко свертывает цигарку, сует ее в рот, прикрытый пышными усами, и отдает кисет обратно. - Не надо, - отмахивается дед. - Неохота, что ль? - Шут его знает... Должно, уж неделю как не закуривал. Кальмар садится на траве против старика и с удовольствием попыхивает. - Видите - это тоже недобрый знак. Годов-то вам сколько? - Семьдесят пять... а то и семьдесят шесть... Словом, около того. - Век немалый! Тут всякое может приключиться в одночасье. Лучше бы вам к молодым поближе. Да и справнее было бы вас обихаживать... Эржи, поди, каждый день обеды вам сюда таскает? - Каждый день. - Тоже немалая забота. А уж им было бы куда легче, ежели бы... Да и Эржи на сносях... Подумайте, каково ей каждый божий день карабкаться по эдакой-то круче! Прямо диву даешься, откуда у них такое терпение. Старик вскинулся, точно ему всадили нож в спину. "Тебе-то что до наших дел?" - хотел сказать он, но вместо этих у него сорвались с языка совсем другие слова: - Что ж мне теперь... с голоду помирать? - Избави бог! Я же говорю, надобно вам жить вместе. - Ас домом моим что станется? За ним ведь тоже присмотр нужен. - Нашли о чем беспокоиться! Можно подумать, будто вы из-за этого с ним не расстаетесь... Жилец, говорите, нужен в доме? Этой беде помочь нетрудно! У Андраша Тюшке сын недавно женился, так его помани только, он с женой тут охотно поселится. Они сейчас в такой теснотище живут, друг на дружке ютятся. Дядюшка Михай отводит глаза, чтобы не встречаться с испытующим взглядом Кальмара. И на предложение его не отзывается. - И чего вы без толку упираетесь? Выгадать ничего не выгадаете, только сами себя загубите на старости лет. А при детях-то зажили бы припеваючи! Старик все беспокойнее ерзает на месте, бросая боязливые взгляды на Кальмара. И вдруг все в нем взбунтовалось: что он вздумал допрашивать да поучать, этот чужак, пристал со своими советами без стыда, без совести... - Кабы Имре тогда не натворил делов... - неуверенно говорит он. - Неужто вы до сих пор не можете успокоиться? - расхохотался Кальмар. - Так пусть у вас об этом душа не болит. Посудите сами: прошло три года, и кооператив наш потихоньку-полегоньку на ноги встал. Старик жадно внимает ему, но, когда Кальмар подымает на него глаза, поспешно опускает голову. - Гм, на ноги встал... - вымученно бормочет он. - Может, оно и так... да ведь мои пять хольдов... какая землица была! Не пожалел парень, отдал и землю, и скотину, а про то не подумал, что на бобах остаться может... - Так ведь сами видите, что им неплохо живется. - А мне все одно тяжко с этим примириться... Кабы ты знал, Кальмар, каких трудов стоило сколотить участок этот! - Ну и что с того? - Кальмар небрежно пожимает плечами. - Землю свою в могилу с собой не унесете, так не все ли вам равно? Главное, чтобы она в хороших руках была да добрый урожай приносила. Дядюшка Михай не отвечает ни слова. А Кальмар вскакивает, потягивается, да так, что косточки хрустят. - Ну, хватит мне рассиживаться, работа ждет... Пойду лозу подвязывать, так быстро разрастается, что только поспевай... А вам мой совет, папаша: перестаньте упорствовать. Такая жизнь и вам не в радость, и молодым в тягость. Собирайте свои пожитки и айда в деревню!.. Ну, прощевайте покудова. За огонек благодарствую. Кальмар быстрыми шагами пошел садом, его засаленные холщовые штаны громко шуршат при ходьбе. Побледневший, взволнованный, старик долго смотрит ему вслед. Какого дьявола он сюда заявился? Сует нос не в свои дела... Мыслимо ли пережить такой предательский удар, какой нанес ему кровный сын три года назад? Взял да швырнул псу под хвост все, что он, отец, в поте лица заработал-сколотил за долгую свою жизнь... Конечно, сыну легко чужое добро разбазаривать, коли не своим горбом нажито. Дядюшка Михай чуть в уме не повредился, когда узнал, что натворил Имре. Долгие месяцы он себе места не находил, слонялся вокруг дома взбудораженный, сам не свой. Сына без конца шпынял, ругал, поедом ел. Имре терпел, терпел, а потом не выдержал и съехал к жене: родители у Эржи умерли, и дом пустовал в деревне. А дядюшка Михай остался на холме один-одинешенек. Молодые, правда, его не забывали, Эржи каждый день носила еду старику, но тот так и не успокоился. Не раз бывало, что дядюшка Михай в сердцах швырял корзинку с провизией вслед невестке, и Эржи, заливаясь слезами, брела с холма вниз. Имре скрипел зубами с досады: мало ему забот, какие свалились на его голову с перестройкой хозяйства, так еще и с этим старым упрямцем хлопот не оберешься... Постепенно старик, хоть и ворчливо, с брезгливой миной, но стал принимать невесткину стряпню и словцом с ней нет-нет да перебросится, так что вроде бы дозволил молодым опекать себя. О нет, вовсе не потому, что простил их, обида в душе не утихла, и он не смягчился: ведь они - виновники всех его невзгод... Правда, дядюшка Михай каждый день испытывал некоторые угрызения совести при виде невестки, карабкающейся в полуденный зной по круче, однако самолюбие не позволяло ему пойти на попятный. Но в последнее время он начал сдавать. Одряхлел, силенок в нем почти не осталось, и на давние дрязги он уж рукой махнул. Знай сидел себе, зябко съежившись, на завалинке под палящим солнцем и с потаенным, все возрастающим страхом думал о своих преклонных годах. А тут еще этот придурок Кальмар раскаркался... Принесла же его нелегкая в недобрый час, когда и без того с души воротит. С той поры как стало старика знобить днем и ночью - и сердце защемило, и думы все об одном: что там поделывает Имре да как у них, на селе, жизнь теперь повернулась... Тут, в одиночестве, тоска безысходная, иной раз невмоготу, хоть криком кричи: давит, гнетет, а подчас и вовсе дышать нечем. Единственное, что поддерживает в нем силы, как последний проблеск жизни, - это грушевое деревце в углу виноградника. Пару раз на дню дядюшка Михай добредает до него, обходит со всех сторон и, с трудом распрямив согбенную спину, подолгу любуется на темно-зеленые, глянцевито сверкающие под солнцем листочки и три наливные груши, оттянувшие кончики слабых ветвей. Деревце еще совсем молодое, в этом году впервые плодоносит. С замиранием сердца следит он изо дня в день, как поспевают плоды. Поначалу на дереве было пять груш, две осыпались, так и не успев вызреть, но три остались в целости, и теперь любо-дорого смотреть, как они желтеют, наливаются, кожица на них делается все тоньше, и даже на глаз угадывается, до чего они сочные да ароматные... Старик изучил каждую крапинку на нежной их кожице! Да, это маленькое деревце - точно сама жизнь. Дядюшка Михай собственноручно посадил его несколько лет назад, сам и привил к нему побег от благородного грушевого сорта - и это в свои-то семьдесят с лишним лет, когда уже не может быть никакой уверенности, что сподобишься отведать урожая. А вот ведь выходит, и урожая он дождался: зреют на деревце первые плоды. В который раз смотрит он на них влажно затуманенными глазами: это мой труд, моя воля, а стало быть, я еще жив... Земля, скотина, виноградник - все это теперь уже не важно... Что бишь сказал этот Кальмар: якобы у Имре хорошо пошли дела в этом, как его... кооперативе? Сидит старик на завалинке, прислушивается к полуденному колокольному звону, и у самого у него в голове гудит. Все чаще посматривает он на дорогу. Ни разу еще не ждал он с таким нетерпением, когда из-за виноградников, на крутой, размытой дождями дорожке появится Эржи с корзинкой в руках. А между тем голода он не ощущает; просто ему охота поскорее увидеть невестку, нестерпимо хочется, чтобы Эржи была рядом, чтобы можно было с ней словом перекинуться... Он и сам не знает, какие слова хотел бы ей сказать, только чувствует, что они копятся в душе, просятся наружу! Наконец вдали мелькнула красная косынка Эржи. Молодая женщина идет осторожно, чтобы не оступиться на неровной каменистой дорожке. По его, стариковой, прикидке, срок ее уже не за горами, но Эржи легко и грациозно сворачивает к дому, а на лице ее - как у всякой будущей матери - мечтательно-счастливая улыбка, точно она постоянно прислушивается к каким-то потаенным удивительным звукам. Старик, не меняя позы, по возможности выпрямляется и сам того не желая, придает лицу суровое выражение, лишь сердце его на этот раз колотится с какой-то суматошной радостью. - Добрый день, отец, - раздается милый, звонкий голосок Эржи. Она ставит корзину на землю и, тяжело дыша обтирает нежный, весь в бисеринках пота, лоб. - Ну и жарища, чтоб ей пусто было! Она оглядывает старика, пристроившегося на самом припеке, и вдруг пугается: - Чего вы не пересядете в тенек? В этаком-то пекле и изжариться недолго! Старик кашляет и вскидывает на невестку недоверчивый взгляд: - Неужто и впрямь такая жарища? - Дышать нечем!.. Дядюшка Михай враз мрачнеет, так что Эржи, запнувшись на полуслове, испуганно лепечет: - А в чем дело, отец? Старик пожал плечами: - Сам не знаю... Что-то все время мороз по коже подирает. - Мороз по коже?.. - Невестка смотрит на него во все глаза. - Ага. Как ни кручусь, все зябну. Леший его разберет, что за напасть за такая, - нехотя бурчит старик. Эржи внимательно приглядывается к свекру. Серый, в лице ни кровинки, исхудал - кожа да кости. Потрясенная его видом, она вскрикивает: - Отец! Старик, насупившись, молчит. - Болит у вас что?.. - Почем я знаю! - Неужто не чувствуете, где у вас хвороба засела? - Какая там хвороба! - недовольно отмахивается старик. - Старость это... Помрачневшая Эржи укоризненно качает головой. - Что бы вам раньше сказать, отец!.. И как давно это с вами?.. - Да-с неделю будет... - Сегодня же вызовем врача. - На черта он мне, этот врач, сдался! - Глаза старика сверкнули. - Но как же... - Не приводите сюда никаких врачей, - говорит старик, нетерпеливо махнув рукой. - Ни к чему это. Эржи смотрит на свекра, не зная, как быть. - Пойдемте обедать, - мягко просит она наконец. - Сей момент, - бормочет дядюшка Михай, насилу поднявшись на ноги. Старческие суставы хрустнули. Дрожа всем телом, согбенный, беспомощный, стоит он перед невесткой. Затем направляется было к дому, но каждый шаг явно дается ему с трудом. - Вишь, до чего никудышный я стал? - с несмелой улыбкой обращается он к невестке. Эржи слов не находит от удивления. Сроду не слыхала она от свекра таких речей. С первого дня только и помнит что грубости, ругательства, проклятия, извечное ворчание, мрачные, ненавидящие взгляды, замкнутое, как у идола, лицо. Какая муха его укусила? Неужто болезнь так меняет человека? И улыбается как-то чудно. Да он и улыбаться-то сроду не улыбался. Никогда не звучал его голос с такой теплотою, никогда прежде не заводил он разговоров о своем самочувствии. Разговора у них вообще никогда не получалось... А сейчас и глаза вон блестят подбадривающе, и на лице не осталось и следа от прежнего сурового выражения. Сердце Эржи бьется жаркими, беспокойными толчками. Что же приключилось со свекром? Отчего он стоит перед ней в такой странной позе, словно ждет чего? Дядюшка Михай все продолжает улыбаться. - Ну... как вы там поживаете? - дрогнувшим голосом спрашивает он. И вопросов таких старик не задавал ей сроду. - Спасибо, - с запинкой вымолвила она, - вроде ничего... - Имре что поделывает? - Сейчас жатва идет... - На этой... общей земле? - Да. - Пшеницу убирают? - Пшеницу. Старик, неопределенно хмыкнув, обводит взглядом долину, затем опять обращается к невестке: - Как, наладилось у них хозяйство? - Наладилось... но пока еще нелегко приходится. - Эка беда! Любое дело поначалу трудно... Пшеница хорошая уродилась? - Не сказать чтобы очень хорошая. Засеяли поздновато. - Да и зима суровая выдалась. Эржи себя не помня стоит перед стариком... А дядюшка Михай все не сводит глаз с невестки. До чего славное, приятное лицо у этой молодицы, глаза карие, живые и лоб высокий - знать, умница!.. Пряди волос мягко выбиваются из-под красной косынки. - Ну а ты как?.. Эржи вспыхивает до корней волос и опускает глаза. - Спасибо... Я уже на седьмом месяце... Старик одобрительно кивает и делает невестке знак рукой: - Неси корзинку в дом, я сейчас приду. Он выжидает, пока Эржи не скрылась за дверью, а затем со всей поспешностью, на какую способен, направляется к грушевому деревцу. Все три груши уродились на славу. Желтоватыми наливными бочками они ласково улыбаются сквозь темную зелень листвы. Старик берет ближнюю, и груша сама отделяется от ветки, давая понять, что она и впрямь созрела. Дядюшка Михай срывает и остальные, подносит их к лицу, и от дивного, сладостного аромата у него чуть кружится голова. Он бросает прощальный взгляд на малое обобранное деревце и идет к дому. Эржи уже успела выставить обед на стол и теперь наводит порядок: застелила старикову постель, смахнула пыль с мебели и принялась полотенцем выгонять из комнаты мух. Дядюшка Михай с грушами в руках неловко подходит к ней. - Эржи! - Ой, до чего хороши! - радостно воскликнула невестка. - С какого дерева, отец? - С какого? - Старик довольно прищурился. - Тебе и невдомек... Я сам прививал шесть лет назад. Маленькое такое деревце, в углу виноградника. В этом году дало первые плоды. Эржи не отрываясь смотрит на груши; видно, ей не терпится попробовать их на вкус... Старик неуклюже протягивает к ней ладонь. - Отведай... Эржи попятилась. - Что вы, отец, как можно!.. Вы сажали, значит, ваш и урожай. Дядюшка Михай изумленно уставился на невестку. - С какой это стати - мой урожай? Ты что, обычая не знаешь? - Какого обычая? - С первого урожая поначалу беременной женщине отведать положено... Бери-ка себе две. Эржи смеется счастливым, застенчивым смехом и берет с ладони свекра одну грушу. - Но почему... мне положено? - Неужто и в самом деле не знаешь? - Не знаю, отец. - Да уж откуда вам, молодым, наши давние обычаи знать! - Какой же это обычай? - Чтоб плодородным было дерево... Благословенным, как лоно той, кто впервые отведает его урожая... Эржи, посерьезнев, трепетно, чуть ли не благоговейно надкусывает, блеснув глазами. - Ой, до чего вкусно, отец! Старик судорожно сглатывает, почувствовав, что сердце его вот-вот разорвется, до краев переполненное небывалой радостью. - Ешь, коли вкусно... Пусть та груша всегда приносит обильный урожай. Вам его собирать... Он устало присаживается к столу и, пока ест, прикидывает про себя, как после обеда он вместе с Эржи отправится в деревню. Подле молодых, глядишь, и не будет ему так зябко... а может, и по дому сумеет им чем помочь. А там как знать, вдруг и внука дождется... Главное, собраться, не откладывая, и переселиться к молодым, а не то останется он тут один, и окончательно застынет в ней жизнь - в самый-то разгар знойного лета! Мое первое сражение Перевод Т. Воронкиной Забав и сладостей тебе казалось мало... Ласло Надь. "Ко дню рождения" Откуда мне, десятилетнему мальчонке, было знать, что я затеял игру с огнем? В ту пору я прочел "Звезды Эгера" {"Звезды Эгера" - роман классика венгерской литературы Гезы Гардони (1863-1922), посвященный освободительной борьбе венгерского народа против турецких поработителей.}, и книга произвела на меня настолько сильное впечатление, до такой степени взбудоражила фантазию, что я и опомниться не успел, как сам сочинил историю о храбром венгерском богатыре по имени Гашпар. На пару со своим верным другом он расправляется с несколькими сотнями турок, после чего герои верхом на конях удаляются к себе в крепость. Наступает время вечерней трапезы, и тут друг Гашпара ведет себя очень странно: не в силах проглотить ни кусочка, он предпочитает удалиться на покой голодным. Я даже заставил друзей рассориться и на том закончил рассказ. Дня три после этого я места себе не находил. Коротенькое сочинение, для которого из школьной тетради были незаконно присвоены несколько страничек, не давало мне покоя. Я сознавал, что содеял нечто не просто необычное, но запретное, нарушающее все правила, и все же мне было приятно. Радость и страх одновременно переполняли душу. Я и не подозревал, что сейчас впервые в жизни заглянул в пропасть и отныне мне уже никогда не избавиться от соблазна - вновь и вновь склоняться над бездонной глубиною. Вдобавок ко всему оказалось, что я не способен сохранить свой труд в тайне. Как только первый страх миновал, мною тотчас же овладел другой бес: похвастаться перед другими. Меня так и подмывало показать кому-нибудь свое творение, поскольку я смутно чувствовал: если я написал его один, без посторонней помощи, то другого такого не может быть в целом свете. Сам не знаю, было ли это обычным ребяческим хвастовством. Скорее всего нет. Просто-напросто я подчинился извечному закону, желая пройти путь, какой проделывает каждый художник от сотворения своего детища и до вынесения его на всеобщий суд, - путь, отклонений от которого быть не может. Такое толкование выглядит смешным - кому придет в голову счесть писателем десятилетнего мальчишку? Любой более или менее смышленый или наделенный буйной фантазией ребенок в состоянии сфабриковать "сочинение", в особенности под влиянием прочитанного; примеров тому несть числа. Здесь нет и речи о каком бы то ни было чуде свыше - минутная прихоть, только и всего. Да не укорят меня в зазнайстве: и я, десятилетний, отнюдь не мнил себя писателем. Я лишь пытаюсь развить мысль о том, что даже подобное "творение", возникшее как детская забава, стремится стать всеобщим достоянием, пробиваясь если не каким-либо иным способом, то с помощью честолюбия своего создателя: оно так и подстрекает автора - которому и всего-то от горшка два вершка - выступить перед публикой. Оно не желает - пребывать во мраке безвестности, храниться на правах личной собственности в сундуке себялюбивого скряги. Впрочем, положение его отнюдь не безнадежно: обладатель его сам ждет не дождется случая озарить и других сиянием своего сокровища. В этот миг ему уже не принадлежит то, что он считал своим самым дорогим сокровищем: ему достается лишь ответственность за свое творение, передоверенное другим. С этого момента творчество утрачивает игровой характер, приобретая серьезное, весомое значение. Вы спросите, кому показал я свой опус? Для десятилетнего ребенка нет духовного авторитета превыше учительского; вот и я обратился к учителю. Весь день я дрожал от волнения, не решаясь встать из-за парты и отнести тетрадь к учительской кафедре. И вместе с тем мне хотелось вручить ее на глазах у всех, чтобы о моем сочинении узнал весь наш четвертый класс, а там, глядишь, весть распространится и шире... Сколько раз я решал про себя: вот сейчас встану! - и неизменно упускал удобный случай. Наконец на последнем уроке мне удалось побороть свою нерешительность, и я, как одурманенный, ничего вокруг не видя и не слыша, добрался до учительской кафедры. Не помню, какие слова я произнес при этом; в памяти осталось лишь лукавое удивление во взгляде учителя, когда он с каким-то шутливым замечанием взял протянутую ему тетрадь. В классе за моей спиной послышались возня и перешептывание. Я оглянулся, увидел ехидно ухмыляющиеся физиономии своих однокашников, и тут мной овладели дурные предчувствия. Однако я стоически перенес испытание и прямо там, у кафедры, выждал, пока господин Будаи прочтет мою писанину. Он пробегал строчки глазами и не переставая улыбался. Меня беспокоила эта его улыбка, поскольку я не мог решить, что она означает. Как заправский писатель, чутко, настороженно следил я за тем, какое впечатление производит рассказ. Мой страх перед публикой чуть поулегся, время от времени я даже адресовал классу высокомерные взгляды. Закончив чтение, учитель спросил: - Ты все это сам сочинил? Своей головой додумался? - Да, - ответил я, удивленный этим вопросом. - Никто тебе не помогал? - Нет. - Я удивился еще больше. - Молодец, - сказал учитель и погладил меня по голове. - Сочинения у тебя всегда складно получаются. Надо поговорить с твоим отцом: хорошо бы выучиться тебе на нотариуса... Ну, ступай на место да смотри уроки не запускай. Смущенный, разочарованный, поплелся я к своей парте. Не этого я ожидал, не затем томился несколько дней, да и сегодня изводил себя до последнего урока вовсе не ради того, чтобы довольствоваться такой наградой. Но чего, собственно, мне хотелось? Чтоб трубы небесные возвестили о моем успехе и учитель пал ниц передо мною? Видать, по части тщеславия я уже десятилетним мальцом сгодился бы в писатели: высокомерного зазнайства, неутолимого честолюбия даже в те годы у меня было хоть отбавляй. Впрочем, видели ли вы художника, который бы считал, что ему воздали по заслугам? Учитель, должно быть, заметил мое недовольство, так как в конце урока поставил меня в пример остальным: - Видали, вон Сабо и урок выучил, и сочинение по истории написал. А от вас не дождешься, чтобы домашнее задание толком приготовили. - И велел мне прочесть вслух всему классу, то, что я написал. Я отнекивался, заставлял себя упрашивать - чем не настоящий писатель? Насилу удалось мне подавить свою обиду; к тому же учитель упорно называл мой рассказ "сочинением", хотя для меня он значил гораздо больше. Подумаешь - сочинение! Да я его за полчаса накатаю, какую тему ни задай. Урок он и есть урок: выполнишь и тут же о нем и думать забудешь. После долгих уговоров и понуканий я все же поднялся из-за парты, взял в руки тетрадку и стал зачитывать вслух историю героического богатыря Гашпара и его друга. У меня опять от волнения заложило уши, собственный голос доносился до моего слуха точно из-под земли; мне казалось, что ребятам и вовсе не понять меня. Я читал все громче и громче, почти выкрикивая слова, и при этом не решался поднять глаза от тетради и взглянуть на первую в моей жизни публику - мальчишек и девчонок, которых я совсем недавно так хотел поразить своим умением. Помнится, сидели они тихо, побаиваясь учителя, но я ощущал на себе их насмешливые взгляды, чувствовал напряженное выжидание, за которым скрывалась близящаяся расправа; уж я-то знал своих однокашников, чтобы сообразить: кроме града насмешек, другого от них не дождешься. Мне следовало быть им благодарным уже за то, что они сдерживались хотя бы во время чтения. А когда страсти разгорятся, винить можно будет только себя одного: никто меня не заставлял вылезать со своей заветной тайной. Пока я читал, рассказ нравился мне гораздо меньше, чем в тот момент, когда я только что написал его. Чтобы заглушить свои сомнения и завоевать успех публики, я все повышал голос, пока он не сорвался и не перешел в какой-то нечленораздельный хрип. Во рту у меня пересохло - уже по одной этой причине я не способен был внятно выговаривать слова, а я еще и надсаживался. Между тем я слыл в классе лучшим чтецом, всегда четко произносил фразы, интонацией подчеркивая смысл; однажды в награду за это я даже получил книгу. Теперь же враз кончилась и моя слава чтеца. Эх, знать бы заранее, сколько бед обрушится на мою голову за первую писательскую попытку! Из последних сил удалось мне закончить чтение, и тут - поскольку учитель поставил меня лицом к классу - я волей-неволей вынужден был увидеть, как реагируют мои слушатели. А они собирали свои книжки-тетрадки - ведь занятия подошли к концу, и по классу полз злорадный, угрожающий шумок. Лицо мое горело, внутри была полнейшая пустота, руки-ноги тряслись мелкой дрожью. Я не спеша стал тоже собираться домой, хотя сейчас мне сделалось по-настоящему страшно: я знал, что за порогом школы сполна получу все причитающееся. Господин Будаи, видимо, догадался, какая опасность меня подстерегает, и решил, что сегодня мне лучше будет возвращаться домой в одиночку, когда все ребята уже разойдутся. - Зайди-ка на кухню, - пригласил меня учитель, когда мы вышли во двор. Каждый из школьников за честь почитал ступить в учительскую квартиру. Я был приятно поражен неожиданным приглашением: может, все обернется к лучшему и учитель все же скажет те слова, которых я в глубине души так жаждал. Господин Будаи усадил меня на табуретку, а сам куда-то исчез. Я с любопытством оглядел уютную, пропахшую сдобным печеньем кухню; она была совсем не похожа на нашу или чью-либо другую в селе. Вокруг царила такая ослепительная чистота и порядок, будто здесь сроду не стряпали и не стирали. Вернулся учитель и с улыбкой протянул мне большущий ломоть хлеба, намазанный медом. Я горячо отказывался, хотя при виде лакомства у меня слюнки потекли и даже голова закружилась. - Не ломайся, раз угощают - бери! Фраза звучала как приказ, и это облегчило мою ситуацию. Покраснев, я пробормотал слова благодарности, взял хлеб и принялся уписывать его с нескрываемой жадностью. Учитель тоже сел - на табуретку поодаль, достал свой изящный серебряный портсигар и закурил. Некоторое время он наблюдал, как я уплетаю за обе щеки хлеб с медом, а затем заговорил тоном, какого я у него не слышал в классе: - Все-таки, приятель, в твоем сочинении концы с концами не сходятся. Сам-то ты разве не заметил? Не переставая жевать, я навострил уши. Такой разговор сулил куда больше, чем масса пустых похвал. - Тогда слушай меня внимательно. Что ты хотел написать - сказку или как бы подлинную историю? - Подлинную историю, - ответил я. - Но ведь вот в чем закавыка: двум воинам не справиться с таким числом врагов - чудеса только в сказках бывают. Ты же писал быль, а не небылицу. Тут, брат, надо смотреть в оба, не то такого понапишешь, что никто не поверит. Сколько бишь турок они поубивали? Триста или четыреста? - Он заливисто рассмеялся, хлопая себя по коленям. Я слушал его, несколько смущенный, но без какого бы то ни было стыда или обиды. Скорее у меня было такое чувство, будто господин учитель чего-то недопонял в моем рассказе. - Многовато... многовато будет, - твердил он свое, и тогда я решился возразить ему: - Зато какие они сильные... И храбрые. - Кто? Гашпар и его друг? - Да. - Тогда, значит, ты все-таки сказку сочинил. - Нет, господин учитель! В сказках сражаются с драконами, а тут... Я запнулся, пораженный собственной дерзостью. - А тут с кем же? - подстегнул он меня вопросом. - С турками. Он опять рассмеялся, слегка поперхнувшись сигаретным дымом. - Где им против мадьярских богатырей выдюжить! Четыре сотни турок не пикнув головы сложили. - Лицо его вдруг посерьезнело, и, глядя куда-то вдаль, он покачал головой. - Эх, брат, если бы оно и впрямь так было!.. Он снова обратил ко мне свой взгляд. - Ты тоже это имел в виду? Я радостно кивнул. - Ну что ж, тогда ты прав. Только ведь в действительности все было совсем иначе. С угощением я управился, сверкающая чистота кухни вынудила меня утереть рот носовым платком, а не рукавом, как обычно. Задушевный разговор с учителем поднял мне настроение, заставив забыть об унижении, постигшем меня в школе. Значит, все-таки не зря написал я свой рассказ! Мною овладело горделивое спокойствие человека, уверенного в собственной правоте. - Конец рассказа мне нравится, гораздо больше, - задумчиво произнес учитель. - Правда, все там кончается плохо, зато звучит убедительно. Я снова насторожился, как охотничий пес, и слушал, затаив дыхание. - Звучит убедительно, - продолжал учитель, - потому что не похоже на сказку. Можно подумать, будто все так и было на самом деле. Почему он не смог есть за ужином, этот твой другой герой? Я оробел: мне хотелось ответить получше, как в школе во время опроса. - Ну... аппетита у него нету. - Настолько он устал в сражении? - Не потому... - Турок стало жалко? - Нет, - поспешно выпалил я, - просто ему опротивело. Учитель уставился на меня с таким нескрываемым изумлением, что я вконец смешался. - О чем это ты? Что ему опротивело? - Да все это... Он долго, пытливо изучал меня взглядом, точно видел впервые. - Понимаешь ли ты, братец, что ты сейчас сказал? Я отвернулся, не зная, куда деваться от стыда. - Выходит, твой богатырь не любит сражаться? Чего же тогда он дрался бок о бок с Гашпаром? - Ему нельзя было по-другому: у него служба. - Ах так! Значит, и в следующий раз он опять выступит против врагов? Я молча кивнул, хотя никак не мог взять в толк, почему учитель задает такие странные вопросы. В них не было ничего обидного, просто я боялся, что не смогу правильно ответить и господин Будаи высмеет меня. И с новой силой вспыхнуло беспокойство: значит, мой рассказ все же не очень нравится учителю. Но тогда он не стал бы допытываться с такой дотошностью да и глядел бы на меня по-прежнему - как в то время, пока я ел хлеб с медом. - И имени ты ему не дал почему-то... А ведь он ничуть не хуже Гашпара. Я упорно молчал, не смея признаться, что, пока писал рассказ, все время воображал себя на месте того богатыря; вот и не смог найти ему подходящее имя. А может, и не захотел. Учитель поднялся. - Ну, а теперь ступай домой, мама не знает ведь, где ты запропастился. - Он погладил меня по голове, но не так, как давеча в классе, и сердце мое подскочило от радости. - Вот только скажи мне: зачем ты написал этот рассказ? Я опять не знал, как ответить, однако отметил про себя, что учитель больше не упоминает слово "сочинение". - Не мог по-другому? - улыбнулся он. - Как этот твой воин без имени? Я кивнул, благодарный ему за подсказку: ведь вопрос снова оказался трудноватым. Учитель перестал гладить мою голову, и я был рад, что он убрал руку, - еще минута, и я бы разревелся. Он легонько подтолкнул меня к двери: - Иди. И про свои мальчишечьи забавы тоже не забывай. Меня удивило это его напутствие, но я ответил, как и подобает послушному ученику: - Да, господин учитель, - и, распрощавшись по всем правилам, вышел. Дверь за мной захлопнулась, и я, взбудораженный, бегом припустил через школьный двор, к ведущему домой проселку. Но затем перешел на шаг и, погрузившись в свои думы, неспешно побрел к дому. Стоило мне оглянуться по сторонам, и мир вокруг показался мне новым, незнакомым, а душу обременял непомерно тяжкий груз: радость и боль, слитые воедино, хаотическая смесь чувств, жаждущих ясности и порядка. В этот момент из-за садовой изгороди высунулась ухмыляющаяся физиономия одного из моих одноклассников, и слух резанула язвительная кличка: - Эй ты, Гашпар! Утро святого семейства Перевод С. Фадеева Они вышли из дома все вместе сразу же после завтрака. Ребенок собирался в школу, а родители - на ярмарку в Кестхей. Жупан вывел из хлева предназначенную для продажи корову Пеструшку и остановился посреди двора, держа в руках веревку. Он был готов в дорогу и поджидал жену, которая торопливо одевалась: зашнуровывала свои высокие ботинки и при этом успевала отчитывать сына - Янчи вздумал идти в школу босиком. - На улице-то тепло, - канючил мальчик, - все ребята ходят босиком. - И пусть себе ходят, а ты надевай башмаки. Наступит лето, будешь дома босиком бегать, а пока я не позволю. - Надо мной все смеются. - Вольно им смеяться, - проговорила женщина, - будь у них такая обувка, они бы от нее не отказывались. Радуйся, что у тебя всего хватает! Слова матери вовсе не утешили Янчи: только отсутствие башмаков могло бы его осчастливить. Он крепко возненавидел их. - Все равно не надену! - Попробуй-ка мне еще перечить, - сказала женщина, и глаза ее потемнели. - Анна, - раздался со двора голос мужа, - что ты там копаешься? - Парень никак не слушается. Башмаки надевать не хочет. Ответом ей было молчание, и лишь немного погодя послышался неуверенный голос отца: - Не упрямься. И не задерживай мать. - Слыхал? - спросила женщина. Мальчик присел на табуретку и стал зло, рывками натягивать башмаки. - Не строптивься, не то получишь. Из-за тебя только время теряем. Нам давно ехать пора. Янчи шнуровал башмаки и что-то бурчал себе под нос, стараясь, чтобы мать не разобрала слов. Но той было достаточно его ворчания. - Что ты сказал? Тут Янчи так и взвился на дыбы. - Ничего! Деньги мои отдавай! - крикнул он, задыхаясь от бешенства. - На ярмарку мне нельзя, босиком тоже нельзя... Отдавай деньги, ничего мне не покупайте! Тут он враз схлопотал оплеуху, мать толкнула его так, что мальчонка вылетел за дверь и остановился лишь посреди двора. Рядом с отцом, который держал на веревке Пеструшку. Янчи, понурясь, застыл на месте, с ранцем за спиной: один башмак зашнурован, второй - нет. Он молча изо всех сил боролся с подступившими слезами и, чтобы не разреветься, даже сгорбился весь, стиснув кулаки. - Вот и достукался, сам видишь, - тихо проговорил Жупан. Отец без гнева, чуть ли не смущенно смотрел на сына, перебирая в руках веревку. - Чего ты матери перечишь? Мальчик не ответил, но, услышав вопрос отца, все-таки расплакался, словно участливый тон взрослого лишил его остатков самообладания. - Не реви, - расстроенно бросил отец, - ведь знаешь: мать хочет, чтобы ты ходил в ботинках. Ты должен ее слушаться. - Все надо мной смеются. - Не обращай внимания. Завидуют, вот и смеются. - Нет, - произнес мальчик. - Они говорят, что я - барчук. Тут Жупан неожиданно разозлился: - Черт бы побрал эти башмаки! Сними их по дороге и иди себе босиком. А как домой возвращаться - опять натяни, чтоб мать не прознала. - Тогда мне еще пуще достанется. - Почему? - Я уж пробовал. Ребята говорят, что я трус. - Не бери в голову, - нерешительно повторил Жупан. - Подумаешь, экий стыд - в башмаках ходить! - Да ведь надо мной ребята все время издеваются. Говорят, будто я маменькин сынок и трус. - А ты их не слушай. Мальчика, однако, не успокоили слова отца, хотя он и прекратил хныкать, но по тому, как он нервно переступал с ноги на ногу, было заметно: он не может и не хочет примириться со своей участью. Он бросил в сторону отца робкий, полный затаенной надежды взгляд. - Папаня, - проговорил он, - позволь мне ходить босиком. Жупан раздраженно передернул плечами. - Я-то разрешил бы тебе, уже май на дворе и погода стоит хорошая. В твои годы я никакой обувки не знал не то что в мае, а уж с конца марта и по самый ноябрь. В этакую теплынь да в башмаках ходить - дурь несусветная. Но мать твоя прямо помешалась на этих ботинках. Ты уж ее послушай. А как экзамены сдашь - шлепай себе дома босиком в свое удовольствие. Мальчик грустно выслушал отца, глядя прямо перед собой, а потом произнес: - Я вчера сказал ребятам, что... с сегодняшнего дня тоже буду ходить босиком. Я обещал. А они мне не верили. Тут голос его дрогнул. Он с надеждой уставился на Жупана. Отец хотел было ответить, но в этот момент из кухни донесся громкий голос жены: - Йожи, бумага на корову у тебя? Мужчина дважды ощупал внутренний карман пиджака. - Нет, - смущенно ответил он, - у меня нет, я не брал. - Так нам сроду до ярмарки не добраться! Остальной народ уж давно прошел, а те села - и Жиди, и Вамуши - у черта на куличках! Пока вы прособираетесь, аккурат к шапочному разбору поспеем... - Это она прокричала уже из комнаты. - Чего же ты раньше не сказала? - пробурчал Жупан, а вслух громко крикнул: - Она на комоде, под вазой! Наконец, закончив сборы, женщина вышла из дома, в руке она держала нужное свидетельство, хозяйка заперла дверь кухни, взяла прут, прислоненный к стене, и подошла к мирно стоявшей Пеструшке. - Пошли, что ли, - сказала она мужу. Затем бросила взгляд на сына: - Ты все еще здесь прохлаждаешься? В школу опоздаешь. Тут Анна заметила, что один из башмаков Янчи не зашнурован; получше присмотревшись к ребенку, она заметила, что лицо его распухло от слез и сын стоит посреди двора с таким видом, словно никуда идти и не собирается. Уставился в землю и не двигается с места. - Мало тебе колотушек? Не упрямься, а то живо получишь. Мигом завяжи шнурок, и чтоб я тебя не видела. И если узнаю, что ты разулся по дороге... Однако мальчик не торопился зашнуровывать башмак. Мать шагнула к нему. - Ты слышал? - Анна, - опередил ее Жупан, - пусть он идет босиком. Женщина застыла на месте, в недоумении уставившись на мужа. - Невелика беда, ежели парень будет ходить босиком, - взволнованно затараторил Жупан, - позволь ему, раз он так просит. Май на дворе, и погодка стоит как по заказу. Детишки любят босиком бегать. Ты же сама знаешь... Женщина несколько мгновений внимательно смотрела на мужа. - Сговорились? Жупан неожиданно рассвирепел: - Ни черта мы не сговаривались, чего тут сговариваться! Никак в толк не возьму, чего ты привязалась к парню с этими треклятыми башмаками, ежели от них никакого проку. Пускай ходит босиком, ничего с ним не стрясется! - Мой сын не должен ходить босиком! - Почему? Барчук он, что ли? Такой же, как и все! - А я не желаю, чтобы он был как все! Мы с тобой вдоволь босиком набегались, я давно поклялась, что у моего ребенка всегда обувка будет. А он у нас один-единственный... Муж перебил ее: - Все знают, что у твоего сына есть обувка! Не потому он босиком ходит, что у него башмаков нет! - Башмаки не для того, чтобы в углу плесневеть! Коли они есть, пусть парень носит. - Даже если ребята над ним измываются? - Значит, нечего с ними дружить, - упрямо заявила женщина. Жупан взглянул на жену с таким удивлением, словно не поверил, что она говорит всерьез: - Что же ему, огородами пробираться? - Пусть один ходит, - продолжала настаивать мать, - зачем ему такие дружки? - Значит, он должен ходить один, - словно эхо повторил мужчина, - всегда один - ив школу, и обратно. Изо дня в день. Так, что ли? - А хоть бы и так! Тогда никто не будет над ним смеяться. Муж как-то странно хмыкнул. Однако взгляд его стал таким, что женщина слегка опешила. - Разве я не права? - Права, - согласился Жупан, - ты всегда права. Хорошо же ты относишься к собственному сыну. - Затем тихо добавил: - Черт бы побрал твои замашки! Неужто ты и впрямь думаешь, будто наш ребенок не такой, как все? - Да! Мужчина промолчал и лишь презрительно, безнадежно махнул рукой: понял, что продолжать разговор бесполезно. Жена не придала его жесту никакого значения, похоже, она просто не заметила его, молчание мужа она расценила как признак своей победы. И решила окончательно настоять на своем: - Хватит, а то совсем мне голову задурили! Привыкнет парень к ботинкам, и вся недолга. Ходят же городские дети в ботинках, и небось ни одному из них на ум не придет босиком ходить. И он станет носить башмаки за милую душу. Она шагнула к мальчонке и замахнулась прутом, но не ударила, а приказала: - Сейчас же зашнуруй ботинок! Во время перепалки Янчи отошел от родителей подальше, словно не желая прислушиваться к их спору, он стоял у колодца, изо всех сил стараясь не привлекать к себе внимания. Мальчик ни разу не взглянул в сторону взрослых, носком ботинка он чертил что-то на земле. Мать угрожающе взмахнула прутом: - Ты что, не понял? Мирно стоявшая Пеструшка встрепенулась от свиста прута и едва не налетела на хозяина, отпрянув в его сторону. Во время громкого разговора хозяев корова проявляла беспокойство, как бы прислушиваясь к спору, и даже жвачку жевать перестала; шум, крики во дворе - все это было непривычно для нее, животное почуяло опасность. Жупан положил ладонь на лоб Пеструшки, успокаивая корову, и та сразу притихла. - Вот что, - хладнокровно произнес мужчина, - не пугай скотину, иначе я за себя не ручаюсь. Тут он бросил строгий взгляд на сына: - А ты снимай башмаки и марш в школу. Недосуг нам с тобой целый день прохлаждаться. Анна шагнула вперед: - Нет, он не снимет ботинки. Жупан не обратил на нее никакого внимания: - Кому сказано - снимай! Янчи боязливо шевельнулся у колодезного сруба. Он с удовольствием выполнил бы приказ отца, но, нагнувшись было, вдруг остановился. На лице его были написаны и страх, и надежда... - Если мама разрешит... - пробормотал он. - Я тебе приказываю! - крикнул на него отец. Янчи нерешительно присел на корточки, словно не очень полагаясь на слова отца. Он начал медленно стаскивать башмаки, то и дело поглядывая на родителей. Жупан, застыв на месте, не сводил с сына строгого взгляда. Он ждал, пока мальчик снимет башмаки, и лицо его излучало какое-то странное спокойствие. Жену он попросту не замечал, словно ее и не было во дворе, но с ребенка не спускал глаз ни на секунду. - Готов? Янчи выпрямился, теперь он стоял босиком, а ботинки лежали рядом. Но особой радости не было на его лице. - Ну и ступай, - бросил отец. Мальчик медленно повернулся, неловко пробормотал слова прощания и устало, по-стариковски побрел прочь. Он еле-еле волочил ноги по земле, только изредка мелькали его голые ступни. Наконец сын исчез со двора. Оставшись наедине с мужем, женщина постепенно пришла в себя. Она собралась с духом, снова решив вступить в бой, явно не желая мириться с неожиданным поражением. От злости у нее даже голос сел. - То-то радости теперь твоему сыну! Да и тебе тоже. - Тебя не спрашивают. - Ну что ж, пусть парень голодранцем ходит, а ты гордись, что это твой сын. - Спрячь башмаки, - бросил Жупан, - да побыстрее, поторапливайся. Женщина остолбенела. Она резко взмахнула прутом, который со свистом рассек воздух, и вновь уставилась на мужа. - И ты еще велишь мне, чтобы я убрала их? Жупан отпустил веревку и медленно подошел к жене. Он вырвал у нее прут, переломил его о колено и отшвырнул обломки далеко в сторону. - Я ведь просил тебя не махать прутом, а то домашешься у меня, - невозмутимо произнес он. - Унеси в дом ботинки! И не вздумай мальца даже пальцем тронуть! Женщина попыталась возразить мужу хотя бы взглядом. Она побледнела, и лишь сузившиеся глаза выдавали бушующие в ней страсти. Однако события последних минут совершенно выбили ее из колеи, парализовали волю. Она, словно завороженная, послушно нагнулась за башмаками. - Оба вы одного поля ягоды, вот что я скажу, - пробормотала она. - Вся семейка у вас такая. - Это точно, - кивнул муж. - А разве ты не знала? - Два сапога - пара, что ты, что сынок твой. - Тут ты права. Он не такой, как все. Жупан вернулся к корове, взял в руку веревку, слегка потянул ее. - Ну, Пеструшка, пошли? Прощайся с домом. Заслышав голос хозяина, корова шевельнулась, будто обрадовалась, что наконец-то можно тронуться в путь; годов ей было немало, а старое животное быстро устает стоять на одном месте. С величайшим спокойствием двинулась она за хозяином к воротам. Корова шла доверчиво, ничего не подозревая. Жупан продолжал говорить, обращаясь к ней: - Правда, припозднились мы, глядишь, и продать тебя не удастся. Тогда обратно вернемся. Да кто знал, что тут кое-какие дела улаживать придется! Коли опоздаем, твое счастье, Пеструшка: еще целый месяц будешь люцерну есть. Жупан даже не оглянулся проверить, идет ли следом за ним жена, он вроде бы и вовсе забыл о ней. Женщина брела сзади на почтительном расстоянии. Так не принято было ходить на ярмарку, со стороны можно подумать, будто она идет сама по себе: даже прута и то нет у нее в руках. Брела она медленно и неуверенно, опустив глаза, как человек, который просто что-то на земле потерял. Воскресная обедня Перевод С. Фадеева В воскресенье с утра Фабиан и Эмма слонялись без дела по залитому солнцем двору; оба разоделись по-праздничному, но не знали, куда податься. Фабиан, отяжелев после яичницы на сале, мечтал о кружке пива. Его тетка - тетушка Реза - гремела на кухне грязной посудой. Чисто подметенный двор был полит водою, брызги которой образовали причудливые узоры в пыли. Старые, умудренные жизнью куры разгуливали кругом, изредка поклевывая землю не столько в поисках корма, сколько по привычке. Эмма смахнула с пиджака молодого человека какую-то ворсинку и предложила: - Давай прогуляемся по саду. Они прошли мимо навеса, который, подобно костылям, поддерживали дряхлые подпорки, мимо убогого стожка сена, и как только вошли в сад, Фабиан протянул девушке пачку сигарет. - А ты все-таки свинья, - с наслаждением затянувшись, проговорила девушка, - выкурил у меня на глазах целых три штуки, а я смотри да облизывайся. - Моих пороков не скроешь, их все знают, - попытался все обратить в шутку молодой человек, - ведь я с пятнадцати лет... - Ну конечно, ты же мужчина, а сильному полу все можно, будь он хоть сопляк пятнадцатилетний. Как-никак мужик! Так ведь у вас заведено, нет? - Эмма затягивалась сигаретой, находя в этом удовлетворение, словно изничтожала своего смертельного врага; такие глубокие затяжки были, бы впору какому-нибудь дюжему чернорабочему. - Надоело, мне, не хочу больше прятаться. Сегодня же уеду отсюда. - Белочка, - умоляюще проговорил Фабиан, называя Эмму самым заветным прозвищем, - ты должна понять. - А я не понимаю. И не хочу понимать. - Так будет лучше для всех. Потерпи, пока мы здесь. Ради меня. Круглые безмятежные глаза Эммы уставились на Фабиана. И снова юноша почувствовал непреодолимую, обволакивающую силу ее голубых глаз; всю жизнь он завидовал такому голубому взгляду - такой же был и у отца. Фабиан взял девушку за руки, но столь родное и вроде бы слабое ее тело вдруг стало неподатливым. - Давай не будем делать глупости, - сказал Фабиан. - Можно найти выход из положения. - Вот так, втихомолку, да? - насмешливо прищурилась Эмма и показала на окурок. - Ты же написал родственникам, что мы приедем вдвоем. Заодно мог бы сообщить, что я курю. В городе ты этого не скрываешь, а здесь?.. Кстати, не думай, будто твоя тетушка ничего не подозревает. Она в первый же вечер исследовала мою сумку. - Неправда, она не из таких. Эмма улыбнулась Фабиану улыбкой взрослой, опытной особы. - Неужели ты настолько не разбираешься в женщинах? Сумка, - проговорила она задумчиво, - это наш паспорт. Теперь ей все обо мне известно. Когда Эмма бросила окурок, Фабиан тщательно затоптал его, чтобы сухая летняя трава не загорелась. "И об этом тоже мне приходится думать". Фабиан подчеркнуто вежливо повел Эмму обратно к дому, хотя и был расстроен: ему вспомнилась ссора, которая произошла между ними три дня тому назад, перепалка началась еще в поезде, а потом продолжалась и в автобусе; он долго упрашивал и наконец убедил Эмму не курить в доме у тетки, потому что в глазах деревенских обывателей это равносильно распутству. "Курящая женщина вызывает в них подозрение: не иначе как доступная девица и пустышка. У них довольно стойкие предрассудки, - пояснил Фабиан, - старомодные представления, и их в два счета не переделаешь. Мы с тобой едем в глубинку, и нам надо приспосабливаться. За неделю их не перевоспитать. Там мы у всех на виду, - предупреждал он девушку, - в особенности ты. Тебе предстоит завоевать среди них авторитет. Мне бы хотелось, чтобы им не в чем было тебя упрекнуть". Эмма пообещала не курить на людях и слово свое сдержала, но с самого начала настроение девушки было испорчено и все ухудшалось. Она замкнулась в себе, стала молчаливой и оживлялась лишь тогда, когда ей удавалось исчезнуть на несколько минут. Оживлялась? Просто обманывала себя пятиминутным удовольствием, но и ее, и Фабиана по-прежнему терзала неразрешенность этого мучительного вопроса. И к вечеру второго дня Эмма взбунтовалась. - Я-то думала, - с задумчивой грустью произнесла она, - будто ты дома пользуешься авторитетом и можешь заставить всех принять меня такой, какая я есть. - Я? - улыбаясь, сказал Фабиан. - Это я-то? Знаешь, кто твой суженый? Я дважды пытался сложить скирду, а она разваливалась на следующий же день. Здесь я - нуль. Хорошо, что в Пеште об этом не знают. Но прослышат и там. - Только не будь нулем в моих глазах, - бросила девушка, - где бы что бы ни говорили. Фабиан залюбовался сердитыми голубыми глазами Эммы, потемневшими от гнева. - До чего же ты прекрасна, Белка! Ты красива, потому что понимаешь, что красива. А сила красоты... она оттуда, изнутри. Так что зря ты стараешься приукрасить свое лицо... Это было накануне вечером. А сегодня с утра тетушка подвергла Фабиана допросу за первой же рюмкой палинки. Было рано, Эмма еще приводила себя в порядок в дальней комнате. - Вы расписаны или не расписаны? - Не расписаны. - Тогда что делала в твоей постели эта баба? Фабиан подавленно взглянул в теткины старческие глаза. Они тоже были голубыми и излучали силу, отличавшую всех членов отцовской фамилии. - Тетя Реза, автобус ходит в Кестхей по воскресеньям? - Зачем тебе автобус понадобился? - А затем, что мы уезжаем. Слегка сгорбленная, но еще крепкая старуха резко выпрямилась, глаза ее сузились, став величиной с терновые ягоды. - Сейчас ты у меня схлопочешь пощечину. Твой несчастный отец тебе непременно отвесил бы оплеуху! Ну ничего, вместо него сейчас я это сделаю! Что я такого сказала? - Ты обозвала мою невесту бабой. И вообще, обращайся к ней на "ты", а не на "вы"... - Ладно, буду звать на "ты". А жениться ты на ней собираешься? - Да. - Хорошо, - пробормотала старуха и, расщедрившись, налила Фабиану еще одну рюмку, - только больно вы со всем остальным торопитесь. На лице юноши застыла глупая усмешка, но когда в дверях появилась Эмма, он постарался быстро согнать ее с лица. Фабиан поспешно закурил, но тут же заметил: девушка жадно поглядывает на дымящуюся в его пальцах сигарету. А что ему оставалось? Сказать: "Все в порядке, закуривай, а тетушку Резу, когда ей дурно сделается, мы усадим на ближайшую табуретку"? Нет! Желание промолчать оказалось в нем сильнее, как будто, сам того не сознавая, он встал на сторону старухи. И он не подал знака, чтобы девушка закурила. Он отвел Эмму из сада к дому. Очумелое от собственного зноя августовское солнце припекало все сильнее, куры мудро попрятались в тень и занялись чисткой перьев. Высохли на дворе восьмерки из водяных брызг, и молодые люди снова шагали по мягкой пыли. Над крышами домов, над верхушками деревьев плыл гулкий звон воскресного благовеста; сквозь щели штакетника видно было, как мальчишки и девчонки вскачь несутся по улице, за ними степенно следовали взрослые мужчины и женщины. - Пошли, - проговорил Фабиан: даже не глядя в сторону дома, он чувствовал на себе пронзительный, требовательный, осуждающий взгляд тетки из кухонного окна, и от этого все движения юноши становились неловкими. - Пошли, видишь, народ собирается. - Это обязательно? - Нет. Конечно, не обязательно. Но я хочу пойти. - Здесь, дома, ты всегда будешь проявлять такую религиозность? - Нет. Не больше, чем в городе. - Тогда в чем же дело? - Я хочу со всеми поздороваться, - произнес Фабиан. - А у церкви я сразу со всеми увижусь. - Но ведь придется войти внутрь? Юноша кивнул: - Мы и войдем. Кстати, это в твоих интересах. Прежде всего в твоих интересах. - Потому что так положено? Молодые люди, облокотившись на старый, покосившийся забор, принимали приветствия спешащих к обедне сельчан. Фабиан прекрасно видел, как во время приветствия люди бросали быстрые, испытующие взгляды на Эмму, на незнакомого, чуждого им человека, но по их непроницаемо застывшим лицам ничего нельзя было прочесть. Фабиан не вызывал у них любопытства. Даже молодые мужчины, с которыми он с детства был в добрых приятельских отношениях, отделывались коротким "привет" и подчеркнуто любезными улыбками; в другой раз они бы непременно остановились поболтать о политике, пошутить, поинтересоваться житьем-бытьем. Но сегодня никто из них даже не спросил у Фабиана: "Никак объявился?" - на что тот обычно отвечал: "Явился - не запылился". - Дай-ка сигарету, - попросила Эмма. Фабиан без колебаний протянул ей пачку. Сам он тоже закурил. Оба на пару они дымили с отчаянной дерзостью. К их забору приблизился мужчина, по бокам которого шествовали двое мальчишек. Вслед за ними семенила женщина. Они поздоровались, Фабиан и Эмма тоже приветствовали их. - Скажи, почему мужчина с детьми идет впереди, - спросила Эмма, глядя вслед удалявшейся группке, - а женщина сзади? У вас тут женщин совсем ни во что не ставят? Фабиан долго разглядывал раскаленные стены хорошо знакомых домов на противоположной стороне улицы. Ему хотелось как можно точнее ответить на вопрос девушки. - Нет, вовсе не поэтому. Наоборот, женщина как бы присматривает за мужем и детьми. Женщина всегда сильнее, хотя на первый взгляд этого не скажешь. Она и сейчас продолжает заботиться о своей семье. Поток людей, направляющихся к церкви, заметно поредел. Фабиан отошел от забора. - И нам пора. Эмма затоптала окурок и заявила: - Я не пойду. - Белка, не дурачься, надо идти. Изображая нежно влюбленного, он обнял девушку за талию, увлекая ее к калитке. - Увидишь, как красиво служат обедню в Алшочери. Пошли хотя бы ради воскресного обеда, который готовит для нас тетушка. Ну пойдем. - Нет, - отрезала девушка, - там еще и на колени вставать придется. - Встанешь разок-другой, невелика беда. Зато потом окупится. Эмма своими круглыми, нестерпимо ясными глазами снова уставилась на Фабиана: - Для тебя все так просто? - Вот именно, - стоял на своем молодой человек. - Я у себя дома и хочу всех повидать, со всеми поздороваться, вот только и всего. - Потому что так положено? Еще несколько минут они препирались у забора, теперь уже на улице не было видно ни души; зато тетушка Реза, перемыв посуду, в это время вышла выплеснуть из таза грязную воду и с удивлением заметила, что молодые люди до сих пор топчутся посреди двора. - Ты хочешь всем продемонстрировать, - проговорила Эмма, - что я - порядочная женщина, что и в церковь готова пойти, лишь бы обо мне не подумали ничего предосудительного. - Неправда! - пылко запротестовал Фабиан. - Я хочу всем показать тебя. - Меня? Но меня же все видели! Эмма изобразила, будто курит, давая понять: достаточно, если ее видели курящей хоть двое - все равно разнесут по селу. Тетушка Реза, чуть сгорбившись, вразвалку приковыляла к ним, пытливо вглядываясь в лица обоих. - Опоздаете к обедне, ребята. Фабиан махнул рукой, Эмма промолчала. - Деточка моя, - проговорила старушка, - отведи-ка ты в церковь этого негодника. Все одно тебе над ним верх брать, так что сейчас самая пора обуздать его. Он весь в отца пошел, такой же нехристь. Отправляйтесь к обедне. Тут Эмма вдруг расплакалась. Тетушка в испуге кинулась к ней и прижала девушку к груди. - Ну, ну! Никак он тебя обидел? Голубка ты моя! Что он тебе сказал, этот черт поганый? Правой рукой она гладила по плечу плачущую Эмму, а левой, сжатой в кулак, грозила Фабиану: "Я еще с тобой посчитаюсь, аспид проклятущий!" Юноша стоял бледный и беззащитный под гневным взглядом ни о чем не подозревающей тетки. Хуже всего, что ему-то плакать нельзя было. И мало того, что он не имел права плакать, он уже успел подзабыть, что иной раз и плач доставляет радость. Давнее воскресенье Перевод Т. Воронкиной Жили мы на покрытой виноградниками горе и по воскресеньям ходили с матерью слушать обедню в город, потому как стоявшая на самом гребне горы старинная часовенка вот уже несколько лет бездействовала и теперь пребывала в запустении. Обычно сразу же после завтрака мать облачала меня в парадную одежку, и пока она наводила порядок в кухне, я околачивался возле дома, ожидая, когда она соберется. Однако в это воскресенье я лишь по привычке надел свой синий праздничный костюмчик. Матери пришлось остаться дома: к нам должна была приехать из Шомодя моя тетка. Спозаранку в доме шла уборка, затем мать принялась за стряпню, пекла, жарила-парила, как на свадьбу, так что о совместном нашем выходе в город и речи быть не могло. Я заранее примирился с этим, но привычный порядок воскресного дня был нарушен, и это огорчало меня. Неизвестно, с кем я пойду к обедне и вообще пойду ли. А если останусь дома, то чем мне занять себя в долгие утренние часы, пока не приедет тетка? Отец по воскресеньям тоже наведывался в город, но он уходил из дому раньше и всегда один; мне запомнилась его долговязая фигура, когда он, облаченный в черный парадный костюм, один как перст брел среди невысоких кустов винограда, спускаясь в долину. Задумчиво смотрел я ему вслед, угадывая какую-то тайну в том, что отец проводит воскресенье в одиночку, никогда не берет меня с собою. Как неприкаянный слонялся я вокруг дома, не зная, чем бы заняться, а потом побрел к двери на кухню, остановился у порога и, прислонясь к притолоке, выжидательно уставился на мать. Отец тоже сидел на кухне, он уже успел надеть праздничные черные штаны и теперь обматывал ноги чистыми портянками. Он проделал эту процедуру с большим тщанием, а затем аккуратно расправил ткань, чтобы не было ни морщиночки. Мать подала ему черные, начищенные до блеска сапоги и, чуть поколебавшись, обратилась к нему: - Йожи! Отец ухватил сапоги за ушки и с сосредоточенным видом сунул ноги в голенища. - Йожи, возьми с собой мальчонку. Отец, кряхтя и покраснев от натуги, втиснул пятку на место и взялся за другой сапог. На мать он и не взглянул, его рыжеватые с проседью усы стали торчком. - Слышишь, что говорю? Пускай он пойдет с тобой. Ты же знаешь, что нынче мне дома придется остаться. Я, застыв у порога, с опаской посматривал на странно торчащие усы отца, на его безмолвно-отчужденное лицо и от волнения даже дышать перестал. Но он не смотрел на нас; пошевелил пальцами, чтобы проверить, не трут ли где сапоги, и недовольно пробурчал: - Надо было набить сапоги бумагой, Анна. Мой выжидающе-просительный взгляд встретился с неуверенным материнским. Заметив мою немую мольбу, она приободрилась и снова обратилась к отцу: - Слышь, что говорю, Йожи? - Теперь ее голос звучал совсем не твердо. А он, как будто только сейчас пришел в себя после нелегкой возни с сапогами, по очереди оглядел нас; но лицо его было строгим и отчужденным. Он тут же отвел глаза, а усы его топорщились по-прежнему сердито. Мать с тоской обласкала меня взглядом и - словно обессилев от моего молчаливого отчаяния - опустилась на табурет и принялась чистить овощи. Отец прошел в комнату. И я знал, что сейчас он напяливает белую воскресную рубаху, затем облачается в черный пиджак. Наконец, тщательно причесанный, снова появится в дверях, щеткой стряхивая со шляпы пыль, которая скопилась на ней за неделю праздного висения на вешалке. Застыв у порога, я продолжаю следить за ним. Заговорить я не решаюсь - неудача, постигшая мать, лишила меня смелости. Я только посылаю отцу свой взгляд - широко распахнутый, молящий - и терпеливо жду, когда же он на него ответит. Лицо его сейчас не строгое, а скорее задумчивое. - Неужто ты не можешь пойти со своими дружками? - спрашивает он вдруг, полыхнув на меня синими | огоньками глаз. - Да я... - лепечу я и, потупясь, умолкаю. Мать поднимает голову от работы: - Знаешь ведь, что они ему не компания. Опять его поколотят... Отец молчит, с непроницаемым видом он чистит шляпу. В кухне наступает тягостное молчание. Немного погодя мать отсылает меня за дровами, и я радостно убегаю в надежде, что в мое отсутствие все обернется к лучшему: отец поддастся на уговоры, и когда я вернусь, он с улыбкой сделает мне знак - пошли, мол... Время тянется томительно долго, солнце совершает победоносное шествие по небосводу, взбираясь все выше и выше, и в его неомрачимом сиянии мне чудится сейчас некая издевка. Удастся ли мне вообще выбраться сегодня из дому? Не спеша брел я к кухне с охапкой дров, но у двери остановился как вкопанный. - Меня в его годы самому господу богу не оторвать было от сверстников, - донесся до меня голос отца. - Держались ватагой и везде ходили вместе: и в школу, и в церковь... А твоего сыночка вечно за руку води? - Сроду ты его не водил за руку, - терпеливо возражала мать. - Не было случая, чтобы ты куда взял его с собой. А нынче, один-разъединственный раз, мог бы и уступить, Йожи. Видишь ведь, как ему хочется с тобой пойти. Отец что-то пробурчал, но я не разобрал ни слова. - Сам виноват, - опять послышался материнский голос. - Надо было жениться смолоду, тогда и сын твой теперь был бы взрослым. - Эк ты разговорилась! - вспылил отец. - А что мне еще остается? Жаль, чай, мальчонку. Никуда не берешь его с собою, будто стыдишься... А ему, бедняге, такая радость была бы! Я подождал немного, но разговор смолк; я вошел и сложил дрова у плиты. От волнения у меня даже в глазах зарябило. Отец стоял посреди кухни, готовый уйти, взгляд его украдкой перебегал с меня на мать, лицо отражало мучительную внутреннюю борьбу. Наконец он отвернулся. - Йожи! - окликнула его мать, теперь уже строго. Отец вздрогнул. - Готов ты, что ли? - спросил он вдруг, недовольно меряя меня с головы до пят. Я уставился на него, ушам своим не веря. - Ну пошли, - хрипло пробормотал он, сдавшись, и направился к двери. Я рванулся за ним, подхваченный такой радостью, что даже забыл попрощаться с матерью. Столкнувшись, мы чуть не застряли в дверях, отец укоризненно насупился при виде этакого моего нетерпения, а я вконец оробел. И все же мы вместе двинулись вниз по склону, к долине. Путь был недолгий, и получаса не прошло, как мы добрались до окраины города. Пока мы держались тропки, я трусил позади отца, любуясь сверкающим блеском его сапог и стараясь ступать за ним след в след, и эта забава приводила меня в восторг. Однако когда мы спустились к проезжей дороге, я тотчас поравнялся с отцом и скакал вприпрыжку то по правую, то по левую руку от него. Ослепительное солнце вновь казалось мне прекрасным. Я снова чувствовал себя слитым воедино с этим лучезарно-дивным миром и, пожалуй, никогда еще не испытывал этого чувства с такой полнотой. Еще бы: ведь впервые воскресным утром я иду рядом с отцом в город. Животворный солнечный лик торжествующе улыбался, расплывшись во всю ширь безоблачных голубых небес, и горел, не щадя пыла-жара, словно подгулявший богатей. Округа благоговейно застыла в честь праздничного дня. Я видел ликующие деревья, всходы, дороги, дома, людей, видел легкие облачка и птиц, проносящихся в поднебесье. Осиянный солнечным светом мир вокруг показался мне очистившимся, и сам я, точно утратив земное притяжение, готов был воспарить ввысь. Отец раздумчиво, неспешно шагал обочиной, на глаза его падала тень от шляпы, и он посматривал по сторонам на молодую зелень кукурузы, на густеющие клеверные посевы. Один раз он даже задержался на краю поля и пробормотал: - Хороша пшеница, черт побери! - Отец, - заговорил я, набрав в грудь побольше воздуха, - Йошка Чере намедни гнался за Банди Калоци до самого дома, а Банди от школы далеко живет. Мать Банди увидала, как они за домом дерутся, подошла к ним да как... - Что ты все по камням шлепаешь? - ни с того ни с сего окрысился на меня отец. - И так башмаков на тебя не напасешься. Перейди на мою сторону. Я запнулся на полуслове. Послушавшись отцовского указа, перешел по правую сторону от него и упавшим голосом продолжал: - Сперва она Йошке оплеуху закатила, а потом и Банди всыпала. Ну, Йошка и говорит Банди: я, мол, тебе это попомню. А с Банди один раз вышло так... - Хватит языком молоть! Я онемел, словно меня обухом по голове огрели, и боязливо покосился на отца. Лицо у него было неприветливое, усы торчком, брови опять нахмурены... Я повесил голову, и мы в полном молчании продолжали путь. Городские дома постепенно приближались, и на дороге становилось все больше и больше людей, по-воскресному, празднично разодетых. У меня чуть не вырвалось: "А вон и Арато идут, всем семейством!" - но я вовремя осекся. Лишь у самого города в последней надежде я рискнул заговорить: - До чего же денек погожий, отец! Он не ответил, и моя огромная радость, которую дотоле едва мог вместить в себя окружающий праздничный мир, враз съежилась домала. Я никак не мог взять в толк, что стряслось с отцом, отчего губы его так напряженно стиснуты, а глаза упорно обходят меня. Его дурное настроение сковало даже мою ребяческую резвость: я брел подле него, едва волоча ноги, точно вконец вымотался. И на улицах города я пошел уже не рядом с ним, а поплелся сзади. Когда мы добрались до главной площади, я с удивлением обнаружил, что мы сворачиваем не вправо, к церкви, а влево и приближаемся к широким стеклянным дверям с большущей зеленой вывеской: "Корчма". Я замер посреди мостовой. - Отец! - Чего тебе? - Разве мы не в церковь идем? - Ив церковь успеем, - отмахнулся он. - Вон и Арато, аккурат подоспели. - Да-а... - Шел бы и ты с ними! - Он испытующе глянул на меня. - С ними я не пойду. - Почему так? - Не пойду, и все. Пойдем вместе. Глаза его сердито блеснули. - У меня дела. А ты ступай себе... - Не хочу идти один. - Не хочешь, как хочешь. Вот навязался на мою голову, леший тебя дери с твоим упрямством! - вырвалось у него в бессильном гневе, и глаза его растерянно забегали, словно он не знал, что ему со мной делать. Но вот он распахнул дверь в корчму и в сердцах пропихнул меня вперед. В корчме оказалось шумно, накурено и посетителей битком, хотя из-за густого дыма людей поначалу было и не разглядеть. Сердце мое заколотилось, все мне было внове: и запах, дотоле совсем незнакомый, и непривычный шум - ведь слух мой еще был наполнен воскресной тишиной наших горных виноградников. За стойкой с множеством стаканов и кружек возвышался полный, краснолицый мужчина; он улыбнулся отцу как давнему знакомому: - Добрый день, дядя Йожи! Как поживаете? Отец облокотился о край стойки. - Налей-ка мне стакан вина, Фери. Тот наполнил большой стакан и со стуком поставил его перед отцом. И тут он увидел меня: - Это чей же малец? Отец отхлебнул из стакана и степенно обтер свои рыжеватые с проседью усы. - Ваш, что ли? - продолжал допытываться толстяк, с улыбкой поглядывая то на меня, то на отца. - Этот? - вроде как опомнился отец и небрежно бросил: - Он со мной. И снова поднес к губам стакан. Но тут с другого конца зала вдруг раздался громкий, радостный крик: - Йожи! Йожи Сабо! Оба мы обернулись. Какой-то мужчина одних лет с отцом поднялся из-за стола, где сидели еще три-четыре человека, и поспешно направился к нам. - Йошка, да неужто это ты? Как только ты вошел, я смотрю на тебя, смотрю... Угрюмое лицо отца просияло. - Ба, да никак это Шандор! Они обменялись крепким рукопожатием. - Йошка, ты уцелел, выходит? Последний раз виделись с тобой, когда русские отогнали нас к самому Пруту. Страшная была заваруха! Куда ты тогда подевался? - Переплыл на другой берег. А ты? - Меня в плен взяли, я только в двадцать втором домой вернулся... Пойдем к столу, там и Янош Калло... Отец взял свой стакан и направился было за ним, но тут взгляд его наткнулся на меня, и он призадумался, как быть. Однако кивнул головой, и мы пошли к столу. - Мог бы, между прочим, и заглянуть к нам, - укорял отца его знакомый. - Не так уж и далеко отсюда наши края. - А вы чего ко мне не наведались? - Мы думали, тебя нет в живых. Эк нас в ту ночь всех пораскидало! Отец долго тряс руку того, фамилия которого была Калло, поздоровался с остальными и присел к столу. Я стоял вплотную к отцовскому стулу и не сводил с них глаз, но взрослые не обращали на меня никакого внимания: перебивая друг дружку, они рассказывали каждый про свое житье-бытье. Посеребренные сединой, лысеющие, все они переступили порог старости, как и мой отец. - Мне в свое время довелось-таки до дому живым добраться, - задумчиво произнес Шандор Бесе. - А вот сынок мой, тот на Дону погиб... Уж лучше б мне было тогда в Пруте потонуть!.. А то сам, вишь, еще одну войну пережил и остался на старости лет почитай что один... Есть у меня, правда, две дочки, но и те замуж повыходили. Отец молча кивал. - Ты вроде и не рад, что мы встретились? - спросил Бесе, внимательно разглядывая отца. - Постарел ты, Йошка. Да-а, годы - они никого не красят. Родитель мой и на это ничего не ответил. Я дернул его за рукав. - Отец, - шепнул я совсем тихо. Он метнул на меня такой взгляд, что все у меня внутри похолодело. Никогда не видел я у него такого взгляда. Я помолчал, потом робко дернул его еще раз: - Купите мне водички с красным сиропом. Я хотел было добавить к своей просьбе привычное "отец", но взгляд его, еще более ожесточенный, заставил меня осечься. Тут и Шандор Бесе заметил меня. - Сын аль внук? - спросил он. - Внук. Выпьем еще по стаканчику? Я удивленно уставился на отца и даже чуть отодвинулся от него, у меня аж перед глазами поплыло. - Внук, говоришь? Ну, конечно, - подхватил Бесе. - Да и откуда у тебя быть такому малому сыну, тебе ведь тоже, поди, под шестьдесят? - Еще годок, и шесть десятков сравняется. Фери, принесите-ка нам еще литровочку! - крикнул отец хозяину заведения и опять повернулся к приятелю. - Значит, такие твои дела, Шандор... Хозяйствуешь, стало быть? Бесе в ответ кивал головой, но вдруг замер. - Помнится, на фронте ты ни разу не сказывал, что ты женатый. А ведь ежели у тебя уже внук такой, ты еще до войны должен был жениться. Отец пожал плечами. - А чего тут было сказывать? - Три года бок о бок промаялись, а ты ни разу и словом не обмолвился... Прямо диву даюсь... Отец, не обращая внимания на его слова, разлил вино по стаканам. - Давайте выпьем, - сказал он и поднял свой стакан. Шандор Бесе хлебнул глоток, а затем обратился ко мне: - Ну что, малец, любишь небось деда Сабо? Я повернул к нему голову. Громкое биение моего сердца заглушало даже шум в зале, приветливо улыбающееся лицо старого отцовского приятеля расплывалось у меня перед глазами. Я молчал. - Экий ты несмелый! Я покосился на отца: упорно отмалчиваясь, он не отрывал глаз от стола, морщины на его лице резко обозначились. - А на вид посмотреть - вроде он сообразительный, - продолжал Бесе. - Мальчонка смышленый, - заговорил отец враз осевшим, хрипловатым голосом, а Бесе опять принялся меня выспрашивать: - Батька-то твой чем занимается, малыш Сабо? Я не успел открыть рот, как отец опередил меня: - Не приставай к нему, Шандор, все равно его разговорить не удастся... Прямо не знаю, что за мальчишка такой уродился: как среди чужих попадет, из него клещами слова не вытянешь. - Ничего, освоится, - сказал Бесе и погладил меня по голове, заговорщицки подмигнув: - Верно я говорю, парень? - И опять обратился к отцу: - Наверно, сын у тебя тоже в солдатах? Вот малец и помалкивает - должно, неприятно ему, когда отца поминают... - Нет, - отвел отец его вопрос. - Он не в солдатах. - Признали негодным, на фронт не взяли? - Да. - Счастливый ты человек, Йошка. А я своего выкормил-вырастил, и вот тебе... Был сын, и нету больше... Эх, война проклятущая! Отец согласно кивал, затем сам принялся расспрашивать: - Какие виды на урожай в ваших краях, Шандор? - Пока грех жаловаться. - Смотри не сглазь, - вмешался Янош Калло. Мужчины перебрасывались замечаниями, пили, беседа текла в полном согласии, на меня внимания больше не обращали. Я прислушивался к их разговору, но с трудом улавливал лишь отдельные слова. Стоял сбоку и все смотрел, смотрел на отца, на его неподвижно опущенную голову, и дышать мне становилось все тяжелее. Он упорно избегал смотреть на меня. Голова у меня кружилась, лоб покрылся испариной, я судорожно сглатывал слюну. - Глянь-ка, Йожи, малец побелел весь, - проговорил вдруг Шандор Бесе, прервавшись на полуслове, и наклонился ко мне: - Уж не захворал ли ты, малыш Сабо? Стиснув зубы, я молчал и настойчиво искал отцовского взгляда, а когда наконец он взглянул на меня, я с такой силой уставился в эти чужие голубые глаза, что он снова отвернулся. - Сними пиджачок, полегчает, - бросил он и обратился к остальным: - Духотища тут, хоть топор вешай. - Да, по питейным заведениям ходить - тут, брат, привычка требуется, - засмеялся Янош Калло. Не знаю, сколько простоял я так, в мучительном дурмане, отстранясь от отца. Помню лишь, что когда отцовские приятели поднялись и распрощались с нами, выражение лица у него вдруг сделалось совсем другое. Он повернулся ко мне и каким-то странным, хрипловатым голосом спросил: - Купить тебе красненькой водички? - Нет, - вяло отговорился я. - Чего отказываешься? Ведь ты же сам просил, - растерянно моргая, он смотрел на меня. - С малиновым сиропом... Знаешь, как вкусно! - Не надо. Мы пристально смотрели друг на друга. Я устало опустился на место Шандора Бесе. - Пока до дома доберемся, и тетка твоя в гости подоспеет, - проговорил отец чуть слышно, несмело, исподлобья покосившись на меня. Я не смог ответить ему: горло мое точно обручем сковало. Какое-то время мы еще посидели так - в безнадежном молчании, а затем отец встал, и я без звука, покорно последовал за ним к дверям. По дороге домой мы и словечком не перемолвились и долго разглядывали народ, хлынувший в это время из церкви, чинно ступая друг подле друга... Все шло честь по чести, только вплоть до глубокой осени не мог я заставить себя, как прежде, называть его отцом. Последний раз Перевод В. Васильева-Ельцова Однажды зимним воскресным днем дядюшка Ференц окончательно пал в глазах домашних. Давно уж ни сын, ни внуки всерьез его не воспринимали и словно бы ни в грош не ставили. Катица - даром что тринадцать от роду - и та свысока относилась к старику; иной раз такой ему разнос учинит, будто это она взрослая, а он малолетка несмышленый. Чего ни поручи, не ладится у него дело. За что ни возьмется, непременно нахлобучку получит в этаком милостиво-снисходительном тоне. Бывало, осрамится старик, опростоволосится - и поскорее с глаз долой, в угол забьется горе свое горевать. А уж как ему охота пользу-то приносить домашним, ведь хотя и за восемьдесят перевалило, а хворей за ним никаких не водится, двигаться еще ой как может и работенку справить тоже - ан молодые ничего не дозволяют делать. И нет дядюшке Ференцу покоя, мыкается целыми днями, изнывает от безделья. Но вот как-то раз, в то самое воскресенье, ввечеру уже, Гизелла, невестка его, готовила пойло для скотины и вот возьми да скажи старику, который на кухне околачивался: - Сходили бы, папаша, во двор, яйца у несушек собрали. Того и гляди стемнеет, а у меня дел вон сколько. Дядюшка Ференц словно наново родился. От счастья да волнения не знал куда себя деть: наконец-то дали-таки и ему работу. - Лукошко-то где? - Для пары-тройки яиц, что ли? И так донесете, - бросила невестка, а сама живо за дверь, пойло потащила. Дядюшка Ференц пошарил еще на кухне и, так и не углядев нигде лукошка, засеменил, бурча что-то под нос, из дому прочь. Сгорбившись в три погибели, будто землю обнюхивая, подался он прямиком через двор к сараюшке, где куры нестись повадились. Уж с таким-то старанием волок он свое дряхленькое, изветшалое тело, еще и руками подгребал себе, чтоб, значит, ходче выходило. А невестка вдогонку: - Да смотрите яйца не побейте, в последний раз вам доверяю. Дядюшка Ференц в ответ лишь обиженно головой отмотнулся да нос рукавом вытер. Вечер-то январский, стылый, аж слезы из глаз повыжало, озяб весь, пальцы мигом закоченели. Дрожащим ртом еще выговорил: - Ну, язви ее, и погодка! Нет, он не роптал на погоду, то был благодарный поклон зиме-матушке, а в нем отрада, что он еще в силах двигаться на вольном воздухе. Завернул в сараюшку, а в ней почти что и не видать ничего. Да и теснота, не больно-то развернешься. Кое-как протиснулся между дощатым боком телеги и прислоненной к стене бороной. Вытянул руку к маячившему в уголке гнезду - проведать, есть ли в нем яйца. И причем не глядя, потому как зубья бороны в лицо тычутся и поневоле в сторону отворачивайся. Изрядно-таки покряхтел, пока руки тянул. Ох уж эти куры, им и невдомек, как же это хозяева-то будут добираться до гнезда, в которое они сами запросто пролазят. Однако духом он не пал. Пришлось косточками поскрипеть, а ведь дотянулся до гнезда. Батюшки, что же это такое? Четыре яйца? Он руке своей не поверил, еще и еще раз обшарил соломенную лунку, а все те же четыре штуки и получаются. Окрыленный, счастливый, он вытащил одно за другим яйца, и хотя все тело трясло от озноба, сейчас он забыл о своих хворях. Со двора меж тем донесся заливистый лай собаки - должно быть, гость какой явился, из тех, что воскресными вечерами по соседям шастают. Он проковылял в другой угол, по дороге стукнувшись затылком о торчавшую оглоблю. Матюгнулся про себя, но не со зла вовсе. Мякины за ворот насыпалось - ему хоть бы хны. Проволока одежку царапнула, с мясом отодрав намедни поставленную латку, - ему и это нипочем, обойдется, мол. Зато глазами он жадно припал к новому гнезду. Там тоже белели яйца, три штуки. Мыслимое ли дело! Бережно прижимая левой рукой к груди яички из другого гнезда, он правой рукой выудил новоявленную троицу. На кончике носа повисла, вздрагивая, крупная серебристая капля, которую смахнуть было нечем, а сама она ни в какую не хотела отрываться. Пальцы у него на руках посинели от стужи. Он с грехом пополам выбрался из сарая, осторожно придерживая у груди семь яичек - больше-то уж не было, да и то: кто бы мог подумать, что столько окажется. Невестка ведь что сказала - два-три. А оно вишь как обернулось: не два-три, а целых семь. Н-да, лукошко-то все же надо было сыскать. Он брел к дому, весь проникнутый сознанием собственной правоты. Вечерняя темь совсем загустела, из окна уже светила лампа. Руки старика точно примерзли к яичкам, глаза застилали навернувшиеся студеные слезы - он еле разбирал дорогу, а на кончике носа все так же настырно подрагивала большущая светлая капля, наотрез отказываясь падать. Ну как ее смахнешь? Ладно, пусть себе висит на здоровье, дома с ней разберемся, решил он и еще усерднее зашаркал по двору со своей добычей, чувствуя, как кости все трещат на ядреном январском морозце. Пальцев своих он уже не чуял, одна забота была - не обронить яйца. Эх, лукошко бы сейчас как сгодилось! Ну да ничего, до дверей, поди, шагов с десяток осталось. На онемелых губах застыла блаженная улыбка: вот уж дома-то подивятся. А сам шлеп-шлеп ногами, от усердия еще пуще согбенный в пояснице, ну так ведь и ей, родимой, тоже, как и ему, за восемьдесят. В самых дверях чуть не споткнулся о метнувшуюся под ноги собаку - той тоже не терпелось прошмыгнуть в тепло. - Ступай отсюда, - цыкнул он на нее, - пошел вон, Фукси! Нежно притиснув к себе яички, старик локтем нажал на дверную ручку. Вошел на кухню и огляделся вокруг. Семья была в сборе. Еще какой-то незнакомый парень сидел рядом с Катицей. Дядюшка Ференц не единожды видел его здесь, но кто он и что, не знал. Людей помоложе дядюшка Ференц уже не различал. Он замер у порога с оторопелым видом. Присутствие чужого оказалось столь неожиданным, что он не знал, как себя вести. Синие от холода руки прилипли к яичкам, на кончике носа мерцала все та же яркая жемчужина, он шмыгнул ноздрями, а проку ничуть. Все семейство раздраженно покосилось на него, а Катица глаза в пол упрятала. Незнакомый, весь из себя разодетый парень поднялся с места и шагнул старику навстречу. - Добрый вечер, дядя Ференц, - дружелюбно сказал он, протягивая руку. Это изумило старика. Люди, заходившие в дом, уже не шибко-то часто здоровались с ним за руку. Тут до парня дошло, что обе руки у старика заняты, и он отдернул протянутую было для пожатия свою руку. Вот только старик-то уже повел рукой в его сторону. И в то же мгновение на выложенном плиткой полу раздалось четыре мягких хлопка. Юноша отпрянул назад, но куда там! Из лопнувших яиц уже брызнуло на темно-синие с отливом брюки. Украдкой глянув на них, парень тут же сделал вид, словно ничего не произошло. Небрежно эдак махнул рукой и даже улыбнулся. Катица от испуга взвизгнула и тихо залилась слезами. Сын дядюшки Ференца крепко выругался, а жена его вскочила с места. - Н-ну и н-ну, - выдавила она сквозь зубы старому человеку, оцепенело стоявшему у дверей в своей обшарпанной хламиде. - Н-ну и н-ну, па-паша! - Да ничего, ничего, - зачастил молодой человек, не смея, однако, глянуть на брюки второй раз. - Катица, смочи-ка тряпочку, - велела дочери мать, вся багровая от стыда. - А ты, Лаци, не серчай. Авось как-нибудь... сейчас вот теплой водичкой попробуем... - Да что вы, тетя Гизелла, подумаешь! - оттараторил парень. - Эх, вы, деда, деда, - продолжала всхлипывать Катица, прикрыв ладошкой свои возмущенные глазки. Дядюшка Ференц все так же стоял ни жив ни мертв, судорожно сжимая в руках оставшиеся три яичка. Взор его блуждал по лицам присутствующих. Отовсюду ему отвечали нескрываемым презрением и гневом. Парень натужно улыбался и бормотал, заикаясь: - Нет, нет, ничего страшного... Я потом их бензином... Да я и сам тоже... От разъяренных взглядов старик съежился, словно его вытянули хлыстом. - Даже такой пустяк и то доверить нельзя, - проскрежетал ему родимый сын. - Да отойдите вы наконец от дверей!.. И нос вытрите... Он изничтожающим взглядом проводил старика, заковылявшего в отведенный ему темный угол. - Покажи-ка, - обратилась хозяйка к Лаци. Парень, смущаясь, вытянул вперед ноги. - Н-ну и н-ну, - протянула она в ужасе, побледнев как мел, и принялась отчищать расплывшиеся желтые подтеки. - Стыдобища одна на наши головы, другого от него не жди. - Он же ни при чем, - попробовал вступиться Лаци. Катица даже посмотреть не решалась в ту сторону, где суетилась ее мать. А в углу, там, где исчез старик, царила такая тишина, будто дядюшка Ференц уже и не дышал вовсе.