т не оказаться дома, что она пьянствует где-нибудь с компанией, привела его в ярость. Он вошел в парадное. Там было полутемно, и теплый воздух закрытого помещения приятно обласкал его тело. Теперь можно было дочитать газету. Он развернул ее, и тут в первый раз он увидел свой портрет. Он был помещен в левом нижнем углу второй страницы. Сверху шла надпись: ЕДВА НЕ СТАЛ ДОБЫЧЕЙ КРАСНЫХ. Снимок был небольшого формата, и под ним значилось его имя: лицо казалось сосредоточенным и очень черным, глаза смотрели прямо, а на правом плече сидела белая кошка, и ее круглые черные глаза были точно два озерца, скрывающие преступную тайну. А это что? Мистер и миссис Долтон на лестнице, ведущей в кухню. Эта картина, которую он сам видел всего два часа тому назад, вызвала в нем тревожное чувство, что с непонятным белым миром, где все совершается так быстро, ему нечего и тягаться: в короткий срок его выследят и разделаются с ним. Два седых старика, стоящие на ступенях с протянутыми в мольбе руками, были красноречивым олицетворением незаслуженного горя, и, глядя на них, каждый почувствует в сердце ненависть к негру, отнявшему у них единственную дочь. Биггер плотно сжал губы. Теперь нечего думать о выкупе. Они нашли Мэри и не остановятся ни перед чем, чтобы добраться до ее убийцы. Завтра же сотни белых полисменов наводнят Южную сторону в погоне за ним или за любым похожим на него негром. Он позвонил и стал ждать ответного сигнала. Дома она или нет? Он позвонил еще раз, крепко прижал пуговку звонка и не отпускал до тех пор, пока сверху не раздался свисток. Тогда он бросился вверх по лестнице, порывисто втягивая воздух при каждом шаге. Когда он взбежал на второй этаж, он так запыхался, что ему пришлось остановиться, закрыть глаза и подождать, пока успокоится дыхание. Потом он снова поднял взгляд и в полуоткрытой двери увидел Бесси, таращившую на пего сонные глаза. Он вошел и еще с минуту постоял в темноте. - Зажги свет, - сказал он. - Биггер! Что такое случилось? - Зажги свет! Она не отвечала и не двигалась. Он шагнул вперед, ощупью ловя в воздухе цепочку выключателя, наконец нашел ее и дернул. Как только вспыхнул свет, он круто повернулся, обводя глазами комнату, как будто ждал, что кто-то притаился в углу. - Что случилось? - Она подошла и дотронулась до его пальто. - Ты весь мокрый. - Все пропало, - сказал он. - Значит, мне не нужно туда идти? - поспешно спросила она. Да, она теперь думает только о себе. Он - один. - Биггер, скажи мне, что случилось? - Они все узнали. Завтра за мной будет погоня. В ее глазах, полных страха, не нашлось места для слез. Он бесцельно зашагал из угла в угол, оставляя на полу грязные следы подошв. - Скажи мне, Биггер! Ну скажи! Она ждала от него слова, которое рассеяло бы давивший ее кошмар; но он не хотел это слово сказать. Нет, пусть остается с ним; пусть хоть кто-нибудь еще остается с ним. Она поймала его за рукав, и он почувствовал, что она дрожит всем телом. - За мной тоже придут, скажи, Биггер? Ведь я же не хотела! Да, он ей расскажет, он ей расскажет все, но расскажет так, что она будет чувствовать себя связанной с ним, хотя бы ненадолго. Он не хочет теперь быть один. - Они нашли девушку, - сказал он. - Что же теперь с нами будет, Биггер? А, что ты со мной сделал, что ты со мной сделал... Она заплакала. - Ну ладно, хватит тебе. - Значит, ты ее _вправду_ убил? - Она умерла, - сказал он. - Они нашли ее. Она бросилась на кровать и зарыдала. Потом подняла к нему искаженное, залитое слезами лицо и спросила прерывающимся голосом: - Т-ты не послал п-письмо? - Послал. - Биггер! - простонала она. - Теперь уже ничего не сделаешь. - Боже мой, боже! Они придут за мной. Они узнают, что это ты сделал, и пойдут к тебе домой и станут расспрашивать твою мать и брата и всех. А потом они придут сюда, за мной! Это было верно. Теперь оставался один только выход: ей уйти вместе с ним. Иначе они непременно придут к ней, а она ляжет вот так на постель и заревет и выболтает все. Ее не хватит на то, чтобы промолчать. И то, что она расскажет про него, про его жизнь, нрав, привычки, поможет им выследить его. - Деньги у тебя? - У меня в кармане. - Сколько там? - Девяносто долларов. - Что же ты думаешь делать? - спросил он. - Лучше бы всего мне умереть сейчас. - Такими разговорами делу не поможешь. - А какие же еще могут быть разговоры? Он решил рискнуть, хотя это было все равно что стрелять наугад. - Если ты не уймешься, я ухожу. - Нет, нет... Биггер! - вскрикнула она, вскочив и кидаясь к нему. - Ну так брось сейчас же, - сказал он, отступая назад. Он сел и тут только почувствовал, как он устал. Какая-то сила, которой он сам в себе не подозревал, позволила ему убежать из дома Долтонов, прийти сюда, стоять и разговаривать с ней; но сейчас он чувствовал, что не мог бы сдвинуться с места, даже если б в комнату вдруг ворвалась полиция. - Ты б-болен? - спросила она, схватив его за плечи. Он наклонился вперед и уронил голову на раскрытый ладони. - Биггер, что с тобой? - Устал, спать хочется до смерти, - вздохнул он. - Я приготовлю тебе что-нибудь поесть. - Лучше выпить. - Но только не виски. Горячее молоко - вот что тебе нужно. Он ждал молча, прислушиваясь к ее движениям. Ему казалось, что его тело превратилось в кусок свинца, холодный, тяжелый, мокрый и болезненный. Бесси включила электрическую плитку, вылила в кастрюльку молоко из бутылки и поставила на раскалившийся диск. Потом она подошла к нему и положила ему обе руки на плечи, на глазах у нее снова выступили слезы. - Я боюсь, Биггер. - Теперь уже поздно бояться. - Зачем только ты убил ее, миленький! - Я не хотел. Так вышло. Даю тебе честное слово! - Как это все случилось? Ты ведь не рассказал мне. - Да что рассказывать. Ну, был я у нее в комнате... - У _нее_ в комнате? - Да. Она была пьяная. Она ничего не соображала. Я... я ее донес туда... - А что она сделала? - Она... ничего. Она ничего не сделала. Пришла в комнату ее мать. Она слепая. - Девушка? - Да нет, ее мать. Я не хотел, чтобы она меня там застала. Ну вот, та стала что-то говорить, и я испугался. Я ей всунул угол подушки в рот и... Я не думал ее убивать. Я только заткнул ей рот подушкой, а она умерла. Слепая пришла в комнату, а она стала что-то говорить, а у слепой руки были вытянуты вот так, видишь? Я боялся, что она меня заденет. Я просто нажал той подушкой на голову, чтобы она не закричала. Слепая меня не задела, я увернулся. А потом слепая ушла, и я подошел к кровати, и она... Она... Она была мертвая... Вот и все. Она была мертвая... Я не хотел... - Ты, значит, не думал ее убить? - Нет, честное слово, нет. Но какая разница? Никто все равно не поверит. - Миленький, неужели ты не понимаешь?.. - Что? - Скажут ведь... Бесси снова заплакала. Он насильно повернул к себе ее лицо. Он почувствовал смутную тревогу; ему нужно было увидеть все ее глазами, хотя бы на одно мгновение. - Что? - Они... Они скажут, что ты ее изнасиловал. Биггер глядел на нее не мигая. Он совершенно забыл те минуты, когда он нес Мэри по лестнице. Так глубоко он загнал внутрь память о них, что только сейчас раскрылось перед ним их истинное значение. Да, скажут, что он ее изнасиловал, и не будет никакой возможности доказать, что это не так. До сих пор он не ощущал всей важности этого факта. Он встал, плотно сомкнул челюсти. Насиловал ли он ее? Да, насиловал. Каждый раз, когда он испытывал то, что он испытывал в ту страшную ночь, это было насилие. Но оно не имело ничего общего с насилием мужчины над женщиной. Насилие - это когда стоишь, прижатый к стене, и нужно ударить, хочешь ты этого или нет, нужно ударить, чтобы отогнать свору, готовую растерзать тебя. Он творил насилие всякий раз, когда видел перед собой белое лицо. Он был длинным упругим куском резины, который тысячи белых рук растягивали до предела, и, когда он срывался, это было насилие. Но насилие было и тогда, когда из самого его нутра поднимался крик ненависти, потому что жизнь становилась невмоготу. Это тоже было насилие. - Они нашли ее? - спросила Бесси. - А? - Они нашли ее? - Да. Кости нашли... - _Кости_? - Ну да. Я не знал, что мне с ней делать. Я сжег ее в топке. Бесси прижалась лицом к его мокрому пальто и жалобно застонала: - Биггер! - А? - Что нам делать? - Не знаю. - Нас будут искать. - У них есть мои фотографии. - Где нам спрятаться? - Пока можно побыть в старых домах. - Но там нас найдут. - Их много. Там можно бродить, как в джунглях. Молоко побежало через край. Бесси вскочила, все еще заплаканная, и выключила плитку. Она налила молока в стакан и подала Биггеру. Он пил его, медленно, глоток за глотком, потом отставил стакан и снова сел. Оба молчали. Бесси снова подвинула к нему стакан, потом, когда он выпил, налила еще один. Он встал, борясь с сонной тяжестью в ногах и во всем теле. - Одевайся. И собери подушки и одеяла. Нужно уходить. Она подошла к кровати, сняла покрывало и закатала в него валиком всю постель; Биггер подошел к ней сзади и положил ей руки на плечи: - Где фляжка? Она достала фляжку из сумочки и дала ему; он отпил несколько глотков, и она спрятала фляжку обратно. - Ну, ты скорей, - сказал он. Она увязывала узел, тихо всхлипывая и то и дело останавливаясь, чтоб вытереть глаза. Биггер стоял посреди комнаты и раздумывал. Может быть, они уже у него дома; может быть, уже говорят с матерью, с Верой и с Бэдди. Он подошел к окну, отдернул занавеску и выглянул. Улица была белая и пустынная. Он обернулся и увидел Бесси, неподвижно застывшую над узлом с постелью. - Идем. Нужно торопиться. - Мне все равно: пусть будет что будет. - Ты эти разговоры брось. Идем. Что ему с ней делать? Она будет тяжелой и опасной обузой. Взять ее, такую, с собой невозможно, но оставить здесь тоже нельзя. Он спокойно рассудил, что нужно все-таки взять ее, а потом, если понадобится, уладить это дело, уладить так, чтобы не подвергать себя опасности. Он думал об этом без всякого волнения, как будто выход был подсказан ему чужой, не его логикой, над которой он был не властен, и ему оставалось только повиноваться. - Хочешь, чтоб я тебя здесь оставил? - Нет, нет... Биггер! - Ну так идем. Надевай пальто и шляпу. Она с минуту смотрела на него, потом рухнула на колени. - Господи боже! - простонала она. - Куда мы пойдем? Все равно нас поймают. Надо было мне раньше знать, что этим кончится. - Она заломила руки и стала раскачиваться из стороны в сторону, а из-под опущенных век струились слезы. - За всю свою жизнь я светлого дня не видала. Не голод, так болезнь. Не болезнь, так несчастье. Кому я мешала? Только и знаешь гнешь спину с утра до вечера, пока хватает сил; а там напьешься, чтоб забыть про это. Напьешься и спать завалишься. Вот и вся моя жизнь, а теперь вот еще это. Ведь меня поймают, а поймают - убьют. - Она низко опустила голову. - Сама не знаю, как это я себя довела до этого. Лучше бы я тебя никогда не встречала. Лучше бы один из нас умер, не родившись. Видит бог, лучше было бы. Что я от тебя видела, кроме горя? У тебя всегда была одна только забота: подпоить меня, чтоб скорей свое получить. Вот и все! Я теперь понимаю. Я теперь не пьяная. Я понимаю, что ты сделал со мной. Раньше я не хотела понимать. Слишком много думала про то, как мне с тобой хорошо. Уговаривала себя, что счастлива, да только сердце всегда знало: какое тут счастье, - и вот в конце концов ты навязал мне это, и я все поняла. Дура я была, слепая, безответная, пьяная дура. А теперь вот я должна бежать с тобой, когда я знаю, что ты меня даже не любишь. Она задохнулась и умолкла. Он не слышал, что она говорила. Но ее слова запали в его сознание тысячью подробностей ее жизни, которые он и раньше знал; и он увидел еще ясней, что ее нельзя взять с собой - и в то же время нельзя оставить здесь. Он подумал об этом без злобы и без сожаления, просто как человек, который понимает, что нужно сделать для спасения своей жизни, и чувствует в себе решимость сделать это. - Идем, Бесси. Нам нельзя тут оставаться. Он нагнулся и одной рукой взял ее под руку, а другой подхватил узел с постелью. Он выволок ее из комнаты и захлопнул дверь. Он стал спускаться по лестнице; она тащилась за ним, спотыкаясь и всхлипывая. Еще в парадном он вынул револьвер из-за пазухи и переложил в карман пальто. Револьвер теперь каждую минуту может ему понадобиться. С того мгновения, как он переступит этот порог, его жизнь будет в его руках. Что бы ни случилось теперь, все будет зависеть от него; и, как только он это почувствовал, страх его улегся; все опять стало просто. Он распахнул дверь, и ледяной ветер хлестнул ему в лицо. Он отступил назад и обернулся к Бесси: - Где фляжка? Она протянула сумочку, он вынул фляжку и долго не отнимал ее от губ. - На, - сказал он. - Выпей ты тоже. Она выпила и спрятала фляжку в сумочку. Они пошли по обледеневшим тротуарам, навстречу ветру и снежной метели. Один раз она остановилась и заплакала. Он схватил ее за плечо. - Не смей реветь, слышишь? Идем! Они остановились перед высоким зданием, фасад был запорошен снегом, ряды черных дыр зияли на месте окон, точно глазницы черепа. Он взял у нее из рук сумочку и вынул фонарь. Потом он вцепился в ее локоть и потащил ее по ступенькам наверх, к двери парадного. Дверь была полуотворена. Он уперся в нее плечом; она подалась со скрипом. Внутри была непроглядная тьма, слабый свет фонарика не мог разогнать ее. Острый запах гнили ударил ему в лицо, и сухие лапки торопливо затрусили по деревянным половицам. Бесси шумно втянула воздух, словно хотела крикнуть, но Биггер так сильно сжал ей руку выше локтя, что она вся скорчилась и только глухо простонала. Когда он поднимался по лестнице, до его ушей несколько раз донеслось тихое поскрипывание, как будто где-то гнулось дерево на ветру. Засунув узел под мышку, он одной рукой держал Бесси за руку, другой отводил густую паутину, липнувшую к губам и глазам. Он остановился на третьем этаже, в комнате, окно которой выходило в узкий пролет между домами. Пахло древесной трухой. Он навел фонарь на под: доски были покрыты густым слоем грязи, в углу валялись два кирпича. Он взглянул на Бесси: она закрыла лицо руками, и ее черные пальцы были мокры от слез. Он бросил на пол узел с постелью. - Развяжи и расстели. Она повиновалась. Он положил подушки так, чтобы окно пришлось у него над головой. От холода у него стучали зубы. Бесси прижалась к стене и тихо заплакала. - Ну будет тебе, - сказал он. Он поднял окно, высунулся и, закинув голову, посмотрел вверх: снег кружился над выступом крыши. Потом он глянул вниз и не увидел ничего, кроме густой черноты, куда слетали сверху редкие белые хлопья, медленно кружась в желтом луче фонаря. Он опустил окно и повернулся к Бесси, она все так же стояла у стены. Он подошел к ней, взял у нее сумочку, достал фляжку и выпил все до дна. Ему сразу стало хорошо. Виски согрело его желудок, отвлекло мысли от холода и от воя ветра за окном. Он сел на край постели и закурил. Это была первая сигарета за несколько часов, он жадно вбирал в легкие теплый дым и медленно выпускал его. От виски все его тело разогрелось, голова слегка кружилась. Бесси все еще плакала, негромко и жалобно. - Иди сюда, ложись, - сказал он. Он вынул из кармана револьвер и положил рядом, так, чтобы легко было до него дотянуться. - Иди ложись, Бесси. Замерзнешь там у стенки. Он встал, стащил с себя пальто и разостлал его поверх одеяла, чтоб было теплее, потом погасил фонарь. Алкоголь убаюкивал его, притуплял все чувства. В холоде пустой комнаты до него доносились тихие всхлипывания Бесси. Он сделал последнюю долгую затяжку и потушил сигарету. Заскрипели под ногами Весен половицы. Он лежал неподвижно, ощущая приятную теплоту. Напряжение в теле не ослабевало: у него было такое чувство, как будто ему пришлось очень долго сохранять неудобную позу, и теперь, когда ничто не мешало, расслабиться он не мог. Его томило желание, но, покуда Бесси стояла у стены, он не давал своим мыслям устремляться в эту сторону. Бесси была подавлена горем, и не о ней он должен был сейчас думать. Та часть его существа, которая всегда заставляла его хотя бы внешне приноравливаться к чужим требованиям, не допускала и теперь в его сознание того, чего жаждало его тело. Он услышал шелест ткани в темноте и понял, что Бесси снимает пальто. Сейчас она ляжет тут, рядом с ним. Он ждал. Через несколько секунд ее пальцы легко задели его по лицу; она ощупью искала изголовье. Он потянулся и нашел ее локоть. - Здесь, здесь; ложись. Он приподнял одеяло, она заползла туда и вытянулась рядом, с ним. Теперь, когда она оказалась так близко, голова у него закружилась сильнее и напряжение во всем теле стало еще больше. Налетел порыв ветра, ветхая рама затрещала, и по всему дому пошел скрип. Под одеялом было тепло и уютно, несмотря на подстерегавшую опасность. Старый дом может обрушиться и похоронить его во время сна, но зато здесь меньше риска попасться полиции. Он положил руку Бесси на плечо; он чувствовал, как она отходит, успокаивается, но, по мере того как она успокаивалась, его напряжение все росло, кровь обращалась быстрее. - Холодно? - спросил он шепотом. - Холодно, - чуть слышно отозвалась она. - Прижмись ко мне. - Не думала я, что так будет. - Так не всегда будет. - Лучше бы мне умереть сейчас. - Не говори так. - Я вся закоченела. Мне кажется, я никогда не согреюсь. Он притянул ее к себе, так что ее дыхание согревало ему лицо. Снова ветер рванул окно, завыл, отдался где-то в углах тихим шелестом и стих. Он повернулся на бок, лицом к ней. Он поцеловал ее; губы у нее были холодные. Он целовал ее до тех пор, пока они не стали мягкими и теплыми. Огромная теплая волна желания поднялась в нем, настаивая и требуя; его рука скользнула с ее плеча ниже, нащупала ее грудь; он просунул другую руку под ее голову и продолжал целовать ее крепкими, долгими поцелуями. - Биггер... Она хотела повернуться к нему спиной, но он держал ее и не отпускал; она подчинилась и только негромко всхлипывала. Потом он услышал вздох - вздох, который он хорошо знал, потому что много раз слышал его раньше; но на этот раз он прозвучал глубже, чем всегда: в нем была покорность, отказ от борьбы, как будто она отдала ему не только свое тело... Он лежал неподвижно, довольный, что уже не чувствует голода и напряжения, и слушал вой ночного ветра, покрывавший дыхание обоих. Он отвернулся от нее и лежал опять на спине, широко раскинув ноги. Остатки напряжения постепенно покидали его. Дыхание успокаивалось, становилось все менее и менее слышным и наконец пошло настолько ровно и тихо, что он совсем перестал его замечать. Спать ему не хотелось, и он лежал, чувствуя Бесси тут же, рядом. Он повернул к ней голову в темноте. До него донеслось ее мерное дыхание. Ему захотелось узнать, спит она или нет; где-то в глубине у него притаилась мысль, что он дожидается, когда она уснет. В том, что он рисовал себе впереди, Бесси не было места. Он вспомнил, что, войдя в комнату, видел на полу два кирпича. Он попытался представить себе точно, где они лежали, но не смог. Однако он знал, что они есть; все-таки придется найти хотя бы один. Лучше бы он ничего не говорил Бесси про это убийство. Но она сама виновата. Она так приставала к нему, что пришлось сказать. А потом, откуда же он мог знать, что кости Мэри найдут так скоро. Он не чувствовал сожаления, когда перед ним вновь возник образ дымящей топки и белых осколков кости в золе. Почти целую минуту он тогда смотрел на эти осколки и не догадывался, что это кости мертвой Мэри. Что так или иначе все станет известно и его постараются захватить врасплох внезапно предъявленной уликой, такая мысль у него была. Но он не мог себе представить, что будет стоять и смотреть на эту улику, не узнавая ее. Его мысли вернулись к этой комнате в старом доме. Как же быть с Бесси? Он прислушался к ее дыханию. Нельзя было взять ее с собой - и нельзя было оставить ее здесь. Да. Она спала. Он восстановил по памяти расположение комнаты, насколько он успел ее рассмотреть раньше, при свете фонаря. Окно приходилось прямо над его головой. Фонарь стоял рядом, револьвер лежал тут же, рукояткой к нему, так что стоило только протянуть руку - и можно было стрелять. Но револьвер не годится: выстрел произвел бы слишком много шуму. Лучше кирпич. Он вспомнил, как он открывал окно; оно открывалось без труда. Да, другого ничего не придумаешь, придется выбросить _это_ за окно, в глухой пролет между домами, там _этого_ никто не заметит, разве что позднее, когда пойдет запах. Нельзя было оставить ее здесь - и нельзя было взять ее с собой. Если взять ее, она постоянно будет плакать; будет упрекать его за все, что случилось, будет требовать виски, чтобы легче забыть, а случатся такие дни, когда он не сможет достать ей виски. В комнате стояла черная тьма и было тихо; город перестал существовать. Он медленно сел, затаив дыхание, прислушиваясь. Бесси дышала глубоко и мерно. Нельзя было взять ее - и нельзя было ее оставить. Он протянул руку и нащупал фонарь. Он снова прислушался; она дышала, как дышит во сне очень усталый человек. Когда он сел, одеяло с нее соскользнуло, и он боялся, что холод разбудит ее. Он поправил одеяло, она не проснулась. Он надавил пуговку фонаря, и на противоположной стене возникло пятно желтоватого света. Он поспешно отвел его на пол, боясь потревожить ее сон; и при этом в какую-то долю секунды перед ним промелькнул один из кирпичей, которые он видел, когда вошел в комнату. Он замер: Бесси заворочалась во сне. Ее глубокое, мерное дыхание прервалось. Он вслушивался, но не мог его услышать. Ее дыхание было белой нитью, свешивающейся над бездонным черным провалом; он висел на конце этой нити и видел, что в одном месте она перетерлась; если она оборвется, он полетит вниз, на острые камни. Но тут он опять услышал дыхание Бесси: вдох, выдох, вдох, выдох. Тогда и он перевел дух, но старался дышать как можно тише, чтобы не разбудить ее. Страх, который он испытал, когда она пошевелилась, убедил его, что нужно действовать уверенно и быстро. Он осторожно высунул ноги из-под одеяла, потом подождал с минуту. Бесси дышала ровно, глубоко, неторопливо. Он поднял руку, и одеяло свалилось с него. Он уперся ногами, и усилие мышц медленно, плавным движением подняло его тело. За окном, в холодной ночи, ветер жалобно выл, точно дурачок, упавший в ледяной черный колодец. Биггер осторожно навел пятно света туда, где, по его расчетам, должно было находиться лицо Бесси. Да. Она спала. Ее черное лицо, мокрое от слез, было спокойно. Он выключил свет, повернулся к стене и стал шарить по холодному полу в поисках кирпича. Он нашел его, крепко стиснул в руке и на цыпочках пошел назад, к постели. Ее дыхание указывало ему путь в темноте; он остановился возле того места, где должна была лежать ее голова. Ее нельзя было взять с собой - и нельзя было оставить; значит, нужно было ее убить. Нужно было ценой ее жизни купить свою. На одно мгновение, чтобы точнее наметить удар, он включил свет, с опаской, как бы не разбудить ее; потом выключил снова, сохранив перед глазами образ ее черного лица, спокойного и ясного во сне. Он выпрямился и поднял кирпич, но в этот самый миг у него исчезло ощущение реальности всего происходящего. Сердце отчаянно стучало, точно пробивало себе выход из груди. Нет! Только не это! Дыхание застряло в груди, распирая легкие, он напряг все мышцы, стараясь усилием воли сдержать усилие тела. Нужно найти другой путь. Потом ужас рассеялся так же внезапно, как возник. Но ему пришлось ждать, пока вернется этот образ, этот импульс, это неодолимое желание уйти от руки закона. Да. Так _должно быть_. Вновь явилось перед ним видение приближающегося белого пятна, Мэри, объятой пламенем, Бриттена, правосудия, гонящегося за ним по пятам. Он снова был готов. Рука крепко сжимала кирпич. Мысленно он увидел, как рука с кирпичом описала быструю невидимую дугу в холодном воздухе комнаты, застыла на мгновение высоко над головой и - в мыслях - обрушилась туда, где должна была находиться голова Бесси. Он стоял неподвижно, не шевелился. Но так это _должно_ было быть. Он глубоко вздохнул, и рука, сжав кирпич, взлетела вверх и на секунду застыла и потом ринулась в темноте, под вырвавшийся из его груди короткий, сдавленный хрип, и с глухим стуком упала. _Вот_! Раздался тихий, как будто удивленный вздох, потом стон. Нет, так нельзя! Он еще раз взмахнул кирпичом, потом еще и еще... Он остановился, прислушался к шуму собственного дыхания. Он был весь мокрый и сразу окоченел. Он не знал, сколько раз он замахнулся и ударил. Он знал только, что в комнате холодно и тихо и что дело сделано. В левой руке он все еще изо всех сил сжимал фонарь. Он хотел зажечь его и посмотреть, но не мог. Колени у него были слегка подогнуты, как у бегуна на старте. Страх снова вернулся к нему, он напряг слух. Кажется, она дышит. Он наклонился, вслушиваясь. Но он услышал только свое собственное дыхание; оно было таким громким, что он не мог разобрать, дышит Бесси или нет. У него заболела рука, державшая кирпич: казалось, вся его сила ушла в пальцы за эти несколько минут. Он почувствовал на ладони что-то теплое и липкое, и это ощущение разошлось по всему телу; вся кожа покрылась легкой испариной. Он хотел бросить кирпич, хотел избавиться от этой крови, которая расползалась и густела с каждой минутой. Но вдруг страшная мысль парализовала его движения. Что, если все не так, как казалось по звуку кирпича? Если, включив свет, он увидит, что она лежит там и смотрит на него своими большими круглыми черными глазами и залитый кровью рот раскрыт в гримасе ужаса, и недоумения, и боли, и безмолвного обвинения? Страшный холод, не такой, как холод воздуха, лег на его плечи, точно шаль с ледяной бахромой. Вынести это не было сил, отчаянный вопль возник и замер где-то у него внутри. Он стал медленно нагибаться с кирпичом в руке; когда кирпич коснулся пола, он выпустил его, поднес руку к животу и досуха вытер о пиджак. Мало-помалу дыхание его успокоилось и стало неслышным, и тогда он убедился, что Бесси не дышит. Комнату наполняли тишина, и холод, и смерть, и глухие стоны ночного ветра. Но посмотреть нужно было. Он поднял фонарь на тот уровень, где, по его расчетам, находилась ее голова, и нажал пуговку. Желтый круг, широкий и расплывчатый, задрожал в пустом углу; он перевел его на кучу смятых одеял. Вот! Она не шевелилась; можно было действовать. Он выключил свет. Может быть, оставить ее здесь? Нет. Здесь ее могут найти. Стараясь держаться от нее подальше, он обошел постель кругом, повернулся в темноте и зажег фонарь, наводя его туда, где, по его расчетам, должно было находиться окно. Потом он подошел к самому окну и остановился, ожидая, что сейчас раздастся чей-то голос, оспаривающий его право на то, что он хотел сделать. Но все было тихо. Он ухватился за раму, медленно поднял ее, и холодный ветер ударил ему в лицо. Он снова обернулся к Бесси; навел круг на образ смерти и крови. Потом он спрятал фонарь в карман и, осторожно ступая в темноте, подошел к Бесси. Нужно было взять ее на руки; но руки висели неподвижно. А поднять ее нужно было. Нужно было подтащить ее к окну. Он нагнулся и подсунул руки под тело, ожидая, что почувствует под руками кровь, но крови не было. Потом он поднял ее, слыша ропот в завываниях ветра. Он шагнул к окну и взвалил тело на подоконник; теперь, начав уже действовать, он действовал быстро. Он просунул ее вперед, насколько хватало рук, потом столкнул. Она полетела вниз, в черноту, перевертываясь и стукаясь о стены узкого пролета. Он услышал, как она ударилась о землю. Он осветил постель со смутным чувством, что Бесси по-прежнему лежит там; но он увидел только лужу теплой крови, над которой стлалось редкое дымное облачко. Подушки тоже были в крови. Он взял их и выбросил в окно, одну за другой. Теперь все было кончено. Он опустил окно. Теперь нужно перенести постель в другую комнату; ему не хотелось брать ее с собой, но было очень холодно, и он не мог без нее обойтись. Он свернул одеяла в узел, поднял и вышел в коридор. Но вдруг он остановился как вкопанный. _Господи боже_! Ну да, конечно, они были у нее в кармане! Только этого не хватало. Он выбросил Бесси в окно, а все деньги остались в кармане ее платья! Что же теперь делать? Спуститься вниз и достать их? Его охватил неодолимый ужас. _Нет_! Только не видеть ее больше! Он чувствовал, что, если еще раз взглянет в ее лицо, чувство вины переполнит его всего, и вынести это не хватит сил. Как можно было так сглупить? - думал он. Выбросить ее в окно, забыть, что деньги у нее в кармане! Он вздохнул и пошел дальше. Толкнув дверь, он очутился в другой комнате. Что ж, придется обойтись без этих денег, ничего не поделаешь. Он разостлал одеяла на полу, лег и завернулся в них. Только семь центов отделяли его от голода и наручников и бесконечных дней впереди. Он закрыл глаза, надеясь заснуть, но сон не приходил. Эти два дня и две ночи он жил так стремительно и напряженно, что трудно было сохранить в мозгу четкую память обо всем. Так близко подходили к нему опасность и смерть, что он не мог представить себе - неужели все это случилось с ним? И все-таки, несмотря на все, покрывая все, осталось у него какое-то смутное, но живое ощущение собственный силы. _Он_ сделал это. _Он_ был всему причиной. Эти два убийства были самыми значительными событиями за всю его жизнь. Он жил, жил полно и по-настоящему, что бы там ни думали другие, глядя на него своими слепыми глазами. Никогда еще ему не приходилось до конца нести ответственность за свой поступок; никогда еще его воля не была так свободна, как в эти сутки страха, смерти и бегства. Он убил дважды, но в истинном, глубоком смысле это были не первые его убийства. Он много раз убивал и раньше, только в эти два дня его воля к насилию обрела реальную форму. Слепая ярость находила на него часто, но он либо прятался за своей завесой или стеной, либо искал выхода в ссоре, в драке. Но все-таки, убегал ли он, дрался ли, в нем всегда жила потребность когда-нибудь утолить это чувство, дать ему полную волю, найти разрешение в открытом бою; на глазах у всех тех, чья ненависть к нему была так беспредельно глубока, что, загнав его в тесную трущобу, чтоб он там заживо гнил, они могли повернуться к нему, как Мэри в тот вечер в машине, и сказать: "Мне хотелось бы посмотреть, как вы живете". Но чего он добивался? Что ему нужно было? Что он любил и что ненавидел? Он не знал. Кое-что он _знал_, а кое-что в нем было от _самого себя_; кое-что расстилалось _перед_ ним, а кое-что лежало _позади_; и никогда за всю жизнь, прожитую им в этом черном обличье, _два_ мира: мысль и чувство, воля и разум, стремление и достижение - не сочетались друг с другом; никогда он не испытывал чувства цельности и полноты. Иногда, дома или на улице, мир вдруг представлялся ему причудливым лабиринтом, хотя улицы по-прежнему были прямые, а стены квадратные; и он чувствовал, что какая-то внутренняя способность должна помочь ему разобраться в этом хаосе, понять его, привести в систему. Но только под напором ненависти противоречие разрешалось. Тесные рамки, в которых он вынужден был существовать, приводили к тому, что только ругань или пинки поднимали его на ноги и делали способным к действию, действию бесплодному, потому что он не в силах был тягаться с миром. И вот тогда он закрывал глаза и бил слепо, кого и что попало, не глядя и не разбирая, кто и что отвечает ударом на удар. А помимо всего - и от этого ему было еще труднее, - он не хотел притворяться, что все хорошо и ладно, не хотел притворяться счастливым, когда на самом деле это было не так. Он ненавидел свою мать за то, что она была такая же, как Бесси. Чем для Бесси было виски, тем для матери служила религия. А он не хотел сидеть на церковной скамье и распевать гимны, как не хотел заваливаться в угол и спать. Только когда он читал газеты или журналы, сидел в кино или слонялся в уличной толпе, он понимал, что ему нужно: слиться с другими и стать частью этого мира, раствориться в нем, чтобы легче найти себя, жить, хотя он и черный, жить так, как живут другие. Он заворочался на своей жесткой постели и глухо простонал. Он забылся, подхваченный вихрем чувств и мыслей, и когда открыл глаза, то увидел, что в пыльном окне, приходившемся прямо над его головой, уже забрезжил день. Он вскочил и выглянул на улицу. Снег уже не шел, и город, белый, притихший, простирался во все стороны пластами неба и крыш. Долгие часы он думал о нем, лежал тут в темноте, и вот теперь он был перед ним, белый и тихий. Но эти ночные думы придавали ему реальность, которая теперь, при свете утра, исчезла. Глядя в окно, он не находил чего-то, что ночью казалось органически присущим городу. Если б этот холодный белый мир вдруг ожил, точно в прекрасном сне, и там нашлось бы и ему место, и было бы ясно сразу, что можно и чего нельзя! Если б только кто-то раньше пришел в этот мир и жил, или страдал, или умер - и сделал бы так, чтобы все можно было понять! Но это был застывший мир, не узнавший искупления, не реальный той реальностью, в которой течет горячая кровь. Чего-то там не хватало, не было какого-то пути, который, если бы он сумел найти его, привел бы его к спокойному и уверенному знанию. Но что толку думать об этом сейчас? Он совершил двойное убийство и тем создал для себя новый мир. Он вышел из комнаты, спустился на первый этаж и подошел к окну. На улице было пустынно, даже машины не проезжали. Трамвайные рельсы замело снегом. Должно быть, из-за метели во всем городе нарушилось движение. Он увидел маленькую девочку, которая вышла из-за угла, с трудом пробираясь между сугробами, и остановилась у газетного киоска; тотчас же из соседней аптеки выглянул человек, подал ей газету и получил деньги. Что, если подождать, пока он снова уйдет греться, и тогда стащить газету? Да, это ничего не стоит сделать. Он осторожно выглянул, посмотрел в одну сторону, потом в другую: никого не было видно. Он вышел на улицу, и ветер, точно каленым железом, ожег ему лоб. Вдруг засияло солнце, так ярко и неожиданно, что он шарахнулся как от удара; мириады искр больно резанули глаза. Он подошел к киоску и увидел крупный жирный заголовок: В ПОГОНЮ ЗА НЕГРОМ-УБИЙЦЕЙ. Так значит, все уже попало в газеты. Он прошел еще немного, высматривая, куда бы спрятаться потом с украденной газетой. В глубине одного переулка он увидел пустой дом и на первом этаже разбитое окно. Так, это хорошее место. Он тщательно обдумал план действий; он не хотел, чтобы потом говорили, будто, сделав все то, что сделал, он засыпался на краже трехцентовой газеты. Он подошел к аптеке и заглянул: газетчик курил, прислонясь к стене. Да. Именно так. Он протянул руку и схватил газету и, прежде чем уйти, обернулся и посмотрел прямо в глаза газетчику, который тоже смотрел на него, сдвинув в угол рта сигарету, белевшую на фоне его черного лица. Потом, еще не успев миновать аптеку, он побежал; но вдруг почувствовал, что нога у него подвернулась, подшибла другую и скользит по обледенелой мостовой. А, черт! Белый мир перекосился под острым углом, и ледяной ветер полоснул его по лицу. Он упал ничком, холод больно укусил зарывшиеся в снег пальцы. Не выпуская из рук газеты, он привстал сначала на одно колено, потом на оба; наконец поднялся и тотчас же оглянулся на аптеку, удивляясь и досадуя на свою неловкость. Дверь аптеки отворилась. Он побежал. - Эй! Ныряя в переулок, он успел заметить, что газетчик стоит в снегу и смотрит ему вслед, и понял, что он не побежит за ним. - Эй, ты! Он вскарабкался на выступ стены, бросил в окно газету, потом ухватился за карниз, влез на подоконник и спрыгнул в комнату. Потом он выглянул в переулок; кругом было тихо. Он подобрал с пола газету, прошел в коридор и поднялся на третий этаж, освещая фонарем дорогу и слушая, как эхо его шагов разносится по пустым комнатам. Вдруг он остановился и судорожно схватился за карман, широко раскрыв рот от ужаса. Нет, все в порядке. Он испугался, что выронил револьвер, когда упал, но револьвер был на своем месте. Он сел на верхней ступеньке и развернул газету, но не сразу начал читать. Несколько минут он прислушивался к скрипу ветхих балок под напором бушующей над городом метели. Нет, он здесь один. Он наклонился и стал читать. НАХОДКА РЕПОРТЕРА. КОСТИ МЭРИ ДОЛТОН В ТОПКЕ ПАРОВОГО ОТОПЛЕНИЯ. ШОФЕР-НЕГР БЕЖАЛ. ПЯТЬ ТЫСЯЧ ПОЛИЦЕЙСКИХ ОЦЕПИЛИ ЧЕРНЫЙ ПОЯС. ВЛАСТИ ПРЕДПОЛАГАЮТ ПРЕСТУПЛЕНИЕ НА СЕКСУАЛЬНОЙ ПОЧВЕ. АЛИБИ КОММУНИСТА. МАТЬ ПОТЕРПЕВШЕЙ ЗАБОЛЕЛА ОТ ПОТРЯСЕНИЯ. Он остановился и снова перечел строчку: ВЛАСТИ ПРЕДПОЛАГАЮТ ПРЕСТУПЛЕНИЕ НА СЕКСУАЛЬНОЙ ПОЧВЕ. Эти слова лишали его места в мире. Предположить, что он совершил преступление на сексуальной почве, значило произнести ему смертный приговор, значило выключить его из жизни еще до того, как он будет пойман; это было все равно что смерть, потому что каждый белый, который прочел эти строки, мысленно уже казнил его. "Тайна исчезновения Мэри Долтон раскрылась вчера вечером самым драматическим и неожиданным образом. Группа репортеров местных газет случайно обнаружила в топке котла, питающего паровое отопление в доме Долтонов, несколько осколков человеческой кости. В настоящее время твердо установлено, что это - кости пропавшей наследницы..." "Обыск на квартире негра-шофера (Индиана-авеню, 3721, в самом центре Южной стороны) не дал положительных результатов. Местонахождение преступника не обнаружено. По предположению полицейских властей, мисс Долтон погибла от руки убийцы, по всей вероятности, после совершенного им сексуального преступления, и тело ее было сожжено с целью уничтожения улик". Биггер поднял голову. Правая рука его судорожно сжалась. Ему нужно было почувствовать револьвер в этой руке. Он достал револьвер из кармана и, держа его, продолжал читать. "В Черный пояс был немедленно выслан полицейский наряд численностью в пять тысяч человек, к которому присоединились еще три тысячи добровольцев. Начальник полиции Гленмэн заявил сегодня утром, что, по его мнению, негр все еще находится в городе, так как всякое сообщение с Чикаго со вчерашнего дня прервано из-за небывалых снежных заносов. Распространившееся еще вчера известие об изнасиловании и убийстве пропавшей ранее наследницы миллионера негром-шофером вызвало в городе бурю негодования. По сообщению полиции, во многих домах негритянских кварталов перебиты стекла. Каждый трамвай, автобус, поезд воздушной дороги и автомашина, идущие с Южной стороны, задерживаются и обыскиваются. Отряды полиции и виджилянтов [от vigilant - бдительный (англ.); отряды, создаваемые для расправы с прогрессивными силами под видом охраны порядка и поддержания законности], вооруженные винтовками, бомбами со слезоточивым газом, карманными фонарями и фотографиями убийцы, сегодня ночью начали обход с Восемнадцатой улицы и на основании особого ордера, подписанного мэром Чикаго, подвергают обыску каждое негритянское жилье. Особенно тщательно обыскиваются старые пустующие здания, которые обычно служат пристанищем чернокожим преступникам. Опасаясь за жизнь своих детей, делегация белых родителей посетила сегодня Орэйса Минтона, главного инспектора городских школ, и потребовала прекращения занятий в школах вплоть до поимки насильника и убийцы. Распространились слухи, что в районах Северной и Западной стороны имели место случаи избиения негров-прохожих. В Гайд-парке в Инглвуде созданы отряды виджилянтов, которые предложили свою помощь начальнику чикагской полиции Гленмэну. Сегодня утром Гленмэн ответил, что принимает предложенную помощь. Согласно сделанному им заявлению, недостаточная укомплектованность полицейского корпуса Чикаго и все растущая волна негритянских преступлений делают подобную меру необходимой. Несколько сот молодых негров, имеющих сходство с Биггером Томасом, были задержаны в злачных местах Южной стороны и доставлены в полицию для подробного допроса. Мэр Чикаго, Дитц, выступил ночью по радио, предостерегая население от актов стихийной расправы и призывая к сохранению общественного порядка. "Делается все возможное для поимки преступника", - заявил он. По имеющимся сведениям, в городе уволено несколько сот негров-служащих. Супруга известного банкира сообщила по телефону в редакцию, что дала расчет своей кухарке-негритянке, опасаясь, как бы та не отравила ее детей". Глаза у Биггера округлились, рот был раскрыт; он быстро пробегал строчку за строчкой: "...почерк убийцы подвергнут экспертизе. Отпечатков пальцев Эрлона в доме Долтона не обнаружено", "коммунистический лидер все еще содержится под арестом"; тут вдруг ему бросилась в глаза одна фраза, подействовавшая на него как удар: "Полиция, однако, не удовлетворилась данными, представленными Эрлоном, и не исключает возможности его соучастия в совершенном преступлении; указывают на то, что весь план убийства и киднапинга настолько продуман, что едва ли можно приписать его негру". В эту минуту ему захотелось выйти на улицу, подойти к ближайшему полисмену и сказать: "Нет! Джан мне не помогал! Он здесь ни при чем! Я - я сам все сделал!" Его губы искривила усмешка, в которой были и глумление и вызов. Держа газету негнущимися пальцами, он читал дальше: "...негру велели выгрести золу... повиновался неохотно... страх разоблачения... котельная наполнилась густым дымом... трагедия коммунизма и смешения рас... возможно, что письмо с требованием денег было написано красными..." Биггер поднял голову. Кругом было тихо, только скрипели балки под напором ветра. Нельзя здесь оставаться. Неизвестно, когда они попадут в этот квартал. Уехать из Чикаго тоже нельзя: все дороги оцеплены, все поезда, трамваи и автобусы задерживаются и обыскиваются. Надо было уехать сразу же. Он мог тогда добраться до любого места - Гэри, Индианы, Ивэнстона. Он посмотрел на газету и увидел карту Южной стороны, где вдоль границ всего района шло заштрихованное пространство, примерно в дюйм ширины. Внизу была подпись мелким шрифтом: "Заштрихованное пространство обозначает площадь, уже пройденную полицией и виджилянтами, преследующими чернокожего насильника и убийцу. Места, где обыск еще не производился, оставлены на карте белыми". Он попал в ловушку. Из этого дома нужно уходить. Но куда? В пустых домах можно находиться только до тех пор, пока они еще в белом поле карты, но белое пятно очень быстро суживается. Он подумал, что газета печаталась ночью. Значит, сейчас белое поле уже меньше, чем тут показано. Он закрыл глаза, соображая. Он находился на Пятьдесят третьей улице, а погоня началась ночью с Восемнадцатой. Если до выхода газет они успели пройти с Восемнадцатой до Двадцать восьмой, значит, сейчас они уже на Тридцать восьмой. К полуночи они доберутся до Сорок восьмой, а это уже совсем рядом. В газете ничего не было сказано о пустующих квартирах. Может быть, так? Найти маленькую незанятую квартирку в каком-нибудь доме, где живет много народу. Это, пожалуй, будет самое надежное. Он дошел до конца коридора, навел свет на закопченный потолок и увидел деревянную лестницу, ведущую на крышу. Он полез по ней и попал в узкий проход, на конце которого была дверь. Он стал бить в нее ногами, она с каждым разом поддавалась, и наконец он увидел снег, солнце и узкую, продолговатую полосу неба. Ветер резал ему лицо, и он подумал о том, как он продрог и ослаб. Долго ли он выдержит? Он протиснулся в дверь и очутился на засыпанной снегом крыше. Дальше тянулся целый лабиринт крыш, белых и блестящих на солнце. Он присел за дымовой трубой и выглянул вниз, на улицу. Он увидел киоск на углу, где он украл газету; человек, кричавший ему вслед, теперь стоял там. Двое негров остановились у киоска, купили газету и встали под навес соседнего крыльца. Один из них с любопытством заглядывал через плечо другого. Их губы шевелились, они тыкали своими черными пальцами в газету и качали головой. К ним подошли еще двое, и скоро целая кучка собралась под навесом, и все разговаривали, тыча пальцами в газету. Потом они сразу замолчали и разбрелись. Да, они говорили о нем. Должно быть, сегодня все негры, мужчины и женщины, говорят только о нем; должно быть, они клянут его за то, что он навлек на них эту травлю. Он так долго сидел на корточках в снегу, что когда захотел встать, то не почувствовал своих ног. Ужас охватил его; он решил, что замерзает. Он долго бил ногой об ногу, стараясь восстановить кровообращение, потом отполз к другому краю крыши. В верхнем этаже дома напротив на одном окне не было занавесок, и он увидел комнату, в которой стояли две узкие железные кровати со смятыми грязными простынями. Трое голых черных ребятишек сидели на одной кровати и не спускали глаз с другой, на которой лежали мужчина и женщина, тоже голые и черные в солнечных лучах. Это было ему знакомо: когда он сам был ребенком, они тоже впятером жили в одной комнате. Не раз он просыпался утром и следил за матерью и отцом. Он отвернулся и подумал: вот их пятеро живет в одной комнате, а тут целый большой дом стоит пустой. Он снова пополз к дымовой трубе, но перед глазами у него все стояла эта комната за вспотевшим стеклом и пятеро живых существ в ней, голых и черных под яркими лучами солнца: мужчина и женщина в тесном объятии и трое малышей, не сводящих с них глаз. Он почувствовал голод; ледяная рука протиснулась сквозь его горло, схватила кишки и связала их в тугой, холодный, ноющий комок. Ему вспомнилось молоко, которое вчера согрела для него Весей, вспомнилось так ясно, что он как будто ощутил во рту его вкус. Если б это молоко было у него сейчас, он мог бы зажечь газету и держать бутылку над огнем, пока молоко не станет теплым. Он представил, как он снимает с бутылки фарфоровую пробку и несколько капель молока проливается на его черные пальцы, как он подносит бутылку ко рту, запрокидывает голову и пьет. Что-то у него в желудке перевернулось вверх дном, и он услышал тихое урчание. В утолении этого голода была какая-то священная обязанность, непреложная, как потребность дышать, привычная, как биение сердца. Он готов был упасть на колени, воздеть руки к небу и закричать: "Я голоден!" Ему захотелось стащить с себя все и нагишом кататься по снегу, пока сквозь поры его тела не проникнет внутрь что-нибудь питательное. Ему хотелось схватить что-нибудь и так крепко сжать в руках, чтобы оно превратилось в пищу. Но вскоре голод утих; ему стало легче, его сознание отвернулось от отчаянной мольбы тела и занялось опасностью, грозившей со всех сторон. Он почувствовал что-то твердое в углу рта и потрогал пальцем; это была замерзшая слюна. Он прополз обратно в дверь и по шаткой деревянной лестнице спустился в коридор; он сошел на первый этаж и остановился у окна, через которое раньше влез в дом. Нужно было найти пустую квартиру где-нибудь в жилом доме, где можно было бы обогреться; он чувствовал, что, если скоро не обогреется, ему придется просто лечь на землю и закрыть глаза. Тут у него явилась мысль; он удивился, как она не пришла ему в голову раньше. Он зажег спичку и поднес ее к газете; когда она вспыхнула, он подержал над огнем сначала одну руку, потом другую. Его кожа ощущала тепло как будто издалека. Когда огонь подобрался к самым его пальцам, он бросил газету на пол и затоптал ногами. По крайней мере теперь он почувствовал свои руки; по крайней мере ему стало больно, и по этому он узнал, что это его руки. Он вылез в окно, дошел до угла, повернул и смешался с толпой. Никто не замечал его. Он шел и смотрел по сторонам, ища наклейку "Сдается внаем". Он прошел два квартала, но такой наклейки не встретил. Он знал, что в Черном поясе квартиры пустуют редко; когда его мать хотела переменить квартиру, ей всегда приходилось очень долго искать. Он вспомнил, как один раз она заставила его целых два месяца блуждать по улицам в поисках подходящего жилья. В бюро по найму квартир ему говорили, что жилья для негров не хватает, что многие дома Черного пояса городские власти не разрешают заселять, так как они слишком стары и жить в них опасно. И ему вспомнился еще один случай, когда их с полицией выселили из квартиры, а через два дня дом, из которого они выехали, обрушился. А между тем он слыхал, будто за одни и те же квартиры с негров брали вдвое дороже, чем с белых, хоть они и были гораздо беднее. Он прошел еще пять кварталов, по наклейки "Сдается внаем" все не попадалось. А, черт! Неужели ему придется замерзнуть в поисках теплого угла? Как легко было бы найти то, что нужно, если бы он мог свободно перемещаться по всему городу! Держат нас здесь в клетке, точно диких зверей, подумал он. Он знал, что негры не смеют селиться за пределами Черного пояса, они должны жить по эту сторону "черты". Эта часть города отведена им, и ни один белый домовладелец не сдаст негру квартиру в другом районе. Он сжал кулаки. Зачем бежать? Надо остановиться вот здесь, посреди тротуара, и во весь голос прокричать обо всем этом. Это настолько несправедливо, что, наверно, все негры в уличной толпе захотят как-нибудь изменить это; настолько несправедливо, что все белые будут останавливаться и слушать. Но он знал, что, если он это сделает, его попросту схватят и скажут, что он сумасшедший. Он кружил по улицам, воспаленными глазами высматривал надежное убежище. На одном углу он остановился и увидел, как по снегу шмыгнула большая черная крыса. Она проскочила мимо него и юркнула в дыру под крыльцом. Он с жадностью посмотрел на эту круглую зияющую дыру, где крыса скрылась от всех опасностей. Он поравнялся с булочной и решил войти и купить хлеба на семь центов, которые у него оставались. Но в булочной было пусто, и он побоялся, что белый хозяин узнает его. Лучше было потерпеть до какой-нибудь негритянской лавки, хотя он знал, что их не так много. Почти во всех лавках Черного пояса торгуют евреи, итальянцы, греки. Только владельцы похоронных бюро - все негры; белые гробовщики не хотят возиться с чернокожими покойниками. Он остановился у бакалейной лавки. Хлеб продавался здесь по пять центов буханка, хотя за "чертой", там, где жили белые, он стоил четыре. Но сейчас меньше, чем когда-нибудь, он мог переступить эту "черту". Он стоял перед витриной и смотрел на публику в лавке. Войти? Надо войти. Он умрет с голоду. На каждом нашем вздохе они нас обсчитывают, подумал он. Горло нам перегрызть готовы. Он толкнул дверь и подошел прямо к прилавку. От нагретого воздуха у него закружилась голова, он схватился за прилавок, чтоб не упасть. Глаза застлал туман, ряды красных, синих, зеленых и желтых консервных банок плыли перед ним. Как сквозь сон слышал он людской говор вокруг. - Что вы хотите, сэр? - Буханку хлеба, - шепотом сказал он. - Еще что, сэр? - Ничего. Лицо продавца исчезло, потом появилось снова; он услышал шелест бумаги. - Холодно сегодня... - А? Да, да... Он положил монету на прилавок, увидел как сквозь туман протянутую ему буханку. - Спасибо. Заходите еще. Нетвердой походкой он направился к двери, держа хлеб под мышкой. Господи боже! Скорей бы выбраться на улицу! В дверях он столкнулся с входившими покупателями; он посторонился, давая им дорогу, потом вышел и побрел навстречу холодному ветру искать пустую квартиру. Он знал, что каждую минуту его могут окликнуть по имени; каждую минуту могут схватить за ворот. Он прошел еще пять кварталов и наконец в окне двухэтажного дома увидел долгожданное объявление. Из трубы шел дым, и он представил себе, как тепло должно быть внутри. Он подошел к парадному, прочитал маленькую белую записку, приклеенную к стеклу, и узнал, что сдается квартира, выходящая во двор. Он зашел с переулка и по наружной лестнице поднялся на второй этаж. Он попробовал ближайшее окно, оно легко открылось. Ему везло. Он влез и сразу очутился в тепле - это была кухня. Вдруг он прислушался, напрягая внимание. Он услышал голоса, они как будто доносились из соседней комнаты. Неужели он ошибся стороной? Нет. Кухня была пуста; здесь, по-видимому, никто не жил. Он на цыпочках прошел в соседнюю комнату и там также никого не нашел; но голоса слышались еще явственнее. Дальше была еще одна комната; он подошел к двери и осторожно заглянул. И эта комната была пуста; но голоса звучали теперь так близко, что можно было разобрать слова. В соседней квартире спорили двое. Он остановился и стал слушать, широко расставив ноги, сжимая хлеб в руках. - Это ты всерьез говоришь, Джек? Ты выдал бы этого негра белым людям? - И очень просто, выдал бы. - Как же так, Джек? А вдруг он не виноват? - А какого же черта он тогда удрал? - Может, он просто испугался, что на него скажут. - Слушай, Джим. Если он не виноват, надо было ему так и сказать и не бегать никуда. Знай только я, где он сейчас, сам свел бы его в полицию, чтобы белые _меня_ оставили в покое. - Но ты же сам знаешь, Джек, у белых если что случится, так сразу - негры виноваты. - А это все потому, что среди нашего брата еще немало таких, как Биггер Томас. А такой, как Биггер Томас, всегда рад заварить кашу. - Но, Джек, сейчас-то кто заварил кашу? В газетах пишут, что по всему городу негров бьют. Им ведь все равно, какой негр, лишь бы негр. Мы все для них хуже собаки. Нет, нельзя молчать, надо бороться с ними. - И получить пулю в лоб? Ну нет! У меня семья. У меня жена, ребята. Я на рожон не полезу. Толку мало вступаться за убийцу... - Говорят тебе, для них мы все - убийцы! - Слушай, Джим. Я лениться не привык. День-деньской я мету и убираю улицы, была бы только работа. А сегодня хозяин позвал меня и говорит: раз уж белые до того разъярились, нельзя тебе показываться на улице... еще убьют. А потому - получай расчет. И вот из-за этого треклятого Биггера Томаса я остался без работы... Из-за него белые люди думают, что мы все такие! - Но я ведь объяснял тебе, Джек, они и раньше так думали. Ты вот хороший человек, не убийца, а все-таки они и к тебе придут. Не понимаешь, что ли? Для них - раз ты черный, значит, и дола твои черные, вот и все. - Можешь беситься, сколько тебе угодно, Джим, а только надо смотреть на все, как оно есть. Из-за этого парня я потерял работу. С какой стати? Есть-то мне надо? Ох, знал бы я, где этот сукин сын запрятался, я бы сам полиции дорогу показал. - Ну а я не показал бы. Лучше умереть! - Ну и дурак! Тебе, верно, ни дома, ни жены, ни детей - ничего не надо. Что толку в этой борьбе? Все равно их больше, чем нас. Они нас всех перебить могут. Ты лучше поучись ладить с людьми. - Кто меня ненавидит, с тем я не хочу ладить. - А есть-то надо! Жить-то надо! - Мне все равно! Лучше умереть! - Тьфу, пропасть! Ты просто спятил! - Говори что хочешь! Мне все равно! И я не выдал бы этого негра ни за что, сколько б меня ни стращали. Лучше умереть! Биггер на цыпочках вернулся в кухню и вынул револьвер из кармана. Он останется здесь, а если кто-нибудь из своих же вздумает тронуть его, он пустит револьвер в ход. Он отвернул водопроводный кран и подставил рот под струю, и тотчас же мучительная спазма перехватила его пустой желудок. Он упал на колени, извиваясь от боли. Наконец его отпустило, и он спокойно напился. Затем потихоньку, стараясь не шуршать бумагой, он развернул буханку и откусил кусок. Хлеб был удивительно вкусный, просто как пирожное; он никогда не думал, что у хлеба может быть такой приятный, сладковатый вкус. Как только он стал жевать, чувство голода возвратилось с прежней силой; он сидел на полу, зажав в обеих руках по большому куску хлеба, щеки у него раздулись, челюсти усиленно работали, кадык ходил вниз и вверх при каждом глотке. Он никак не мог остановиться, но наконец во рту у него так пересохло, что хлебный мякиш прилип к языку; он долго держал его во рту, наслаждаясь его вкусом. Он вытянулся на полу и вздохнул. Его клонило ко сну, но, когда у него уже начали путаться мысли, он вдруг встрепенулся как от толчка. Наконец он все-таки заснул, но, проспав немного, сел, еще в полусне, движимый каким-то неосознанным испугом. Потом он стонал и махал руками, отстраняя невидимую опасность. Один раз он даже встал на ноги и прошел несколько шагов, вытянув руки вперед, а потом улегся шагах в десяти от того места, где спал раньше. Было два Биггера: один твердо решил отдохнуть и выспаться, чего бы это ни стоило; другой спасался от преследовавших его страшных видений. Одно время он не шевелился совсем; лежал на спине, сложив на груди руки, с открытыми глазами и ртом. Грудь его поднималась и опускалась так медленно и слабо, что каждый раз казалось, будто он перестал дышать навсегда. Бледный солнечный луч упал на его лицо, и черная кожа заблестела неярко, как плохо отполированный металл; потом солнце скрылось, и в комнате легли густые тени. Пока он спал, в его сознание постепенно проник тревожный ритмический гул, и он боролся с ним во сне, не желая просыпаться. Его мозг, защищая его, вплетал этот гул в ткань мирных, невинных образов. Ему привиделось, что он в закусочной "Париж", слушает граммофон-автомат; но это было неубедительно. Тогда его мозг подсказал ему, что он дома, в постели, и мать, напевая, трясет его кровать, чтобы он скорей вставал. Но и это не успокоило его. Гул настойчиво бился в уши, и он увидел сотни черных мужчин и женщин, пальцами отбивающих дробь на больших барабанах. Но и это тоже не разрешало загадки. Он беспокойно заметался, потом вскочил на ноги, сердце у него колотилось, в ушах звенело от пения и выкриков. Он подошел к окну и выглянул; напротив, чуть пониже, приходились окна полуосвещенной церкви. Толпа негров, мужчин и женщин, стояла между длинными рядами деревянных скамей и пела, хлопая в ладоши и качая головой. Каждый день в церковь ходят, подумал он. Он облизнул губы и еще раз напился из-под крана. Где теперь полиция? Который час? Он посмотрел на свои часы, но они стояли; он забыл завести их. Церковное пение отдавалось во всем его существе, наполняя его тоской. Он старался не слушать, но оно вливалось в его чувства и мысли, нашептывало о другой жизни и другой смерти, уговаривало лечь и заснуть и не мешать им прийти и схватить его, предлагало поверить, что жизнь есть юдоль скорби и надо смириться. Он замотал головой, стараясь отделаться от навязчивых голосов. Сколько он спал? Что сказано в вечерних газетах? У него еще оставалось два цента; можно было купить "Таймс". Он собрал остатки хлеба, а голоса в это время пели о покорности, об отказе от борьбы. "Спешим, спешим, спешим ко Христу..." Он рассовал куски хлеба по карманам; он доест его потом, позже. Он проверил, в порядке ли револьвер, слушая: "Спешим, спешим к Дому нашему, недолго нам оставаться здесь..." Оставаться здесь было опасно, по опасно было и уходить отсюда. Пение наполняло его уши; оно говорило о своем, особом, и насмехалось над его страхом и одиночеством, его страстной тоской по ощущению цельности и полноты. Своей полнозвучной стройностью оно представляло такой резкий контраст с его голодом, его опустошенностью, что, откликаясь на него, он в то же время сопротивлялся ему. Не лучше ли было бы ему жить в том мире, о котором рассказывал этот напев? В нем он жил бы легко, ведь это был мир его матери, смиренный, покаянный, набожный. Там был свой стержень, ось, сердцевина, то, что ему так нужно было, но что он мог обрести, только вступив на путь унижения и отказавшись от надежды _жить в этом мире_. А на это он никогда не пойдет. Он услышал грохот трамвая внизу: движение восстановлено. Шальная мысль промелькнула у него в голове. Что, если полиция уже миновала эту улицу и его не заметила? Но здравый смысл сказал ему, что это невозможно. Он похлопал себя по карману, проверил, на месте ли револьвер, и полез в окно. Холодный ветер стегнул его по лицу. Верно, ниже нуля, подумал он. В обоих концах переулка горели фонари, гигантскими шарами света повиснув в предвечернем сумраке. Он дошел до угла, повернул и смешался с потоком пешеходов, двигавшимся по тротуару. Он ждал, что кто-нибудь оспорит его право ходить здесь, но никто на него не обращал внимания. Впереди на углу стояла толпа, и при виде ее у него сразу защемило внутри от страха. Что они там делают? Он замедлил шаг и увидел, что толпа собралась вокруг газетного киоска. Это были негры, и они покупали газеты, чтобы прочесть о том, как белые выслеживают его, Биггера. Он пригнул голову, подошел ближе и смешался с толпой. Кругом возбужденно переговаривались. Он бережно зажал свои два цента в похолодевших пальцах. Протиснувшись вперед, он увидел первую страницу; посредине был его портрет. Он еще ниже пригнул голову, надеясь, что никто не разглядит его настолько, чтоб опознать. - "Таймс", - сказал он. Он сунул газету под мышку, выбрался из толпы и пошел дальше, продолжая свои поиски. На следующем углу он увидел наклейку "Сдается внаем" в окне дома, где все квартиры были маленькие, по две комнаты с кухней. Это было как раз то, что ему нужно. Он подошел к двери и прочел: сдавалась квартира на четвертом этаже. Он обошел кругом и стал подниматься по наружной лестнице черного хода; снег тихо похрустывал у него под ногами. Где-то скрипнула дверь; он остановился и присел в снегу с револьвером наготове. - Кто там? Говорила женщина. Потом послышался мужской голос. - В чем дело, Эллен? - Мне показалось, кто-то ходит на площадке. - Никто не ходит. Начиталась в газете всяких страхов, вот тебе теперь и мерещится. - Но я ясно слышала. - Да ну, выбрось мусор и закрои дверь. Холодно. Биггер тесно прижался в темноте к стене дома. Он увидел, как из двери вышла женщина, постояла, озираясь по сторонам, потом прошла в конец площадки, вытряхнула что-то в мусорный ящик и вернулась в дом. Он подумал: пришлось бы убить обоих, если б она меня заметила. На цыпочках он поднялся на четвертый этаж и увидел два окна, оба темные. Он попытался снять ставни, но они примерзли и не поддавались. Он стал осторожно расшатывать их до тех пор, пока они не сдвинулись, потом вынул их из окна и положил на площадку, в снег. Понемногу, дюйм за дюймом, он стал поднимать раму, дыша при этом так громко, что, казалось, его должны были услышать с улицы. Он влез в темную комнату и чиркнул спичкой. В другом конце комнаты была лампа, и он подошел к ней и дернул цепочку. Он накрыл лампочку кепкой, чтобы свет не виден был снаружи, и развернул газету. Да, вот опять большой его портрет. Над портретом было крупными черными буквами напечатано: 24 ЧАСА БЕЗРЕЗУЛЬТАТНЫХ ПОИСКОВ. ПРЕСТУПНИК НЕ ОБНАРУЖЕН. В другом столбце он прочел: 1000 НЕГРИТЯНСКИХ КВАРТИР ПОДВЕРГЛАСЬ ОБЫСКУ. СТОЛКНОВЕНИЕ, ВОЗНИКШЕЕ НА УГЛУ ХОЛСТЕД И СОРОК СЕДЬМОЙ, ЛИКВИДИРОВАНО ПОЛИЦИЕЙ. На другой стороне была новая карта Черного пояса. На этот раз заштрихованное пространство с юга и с севера увеличилось почти вдвое, и только в самой середине удлиненной фигуры, изображавшей Черный пояс, еще оставался маленький белый квадратик. Он смотрел на этот крохотный квадратик, как будто в дуло заряженного ружья. Вот тут, в этом белом пятнышке на карте, эта комната, где он стоит и ожидает, когда за ним придут. Невидящим взглядом он уставился поверх газеты в пустоту. Выхода не было. Он снова взглянул на карту: к югу полиция продвинулась до Сороковой улицы, к северу до Пятидесятой. Это означало, что он где-то посредине узкой щели и остаются считанные минуты. Он прочел: "За ночь и сегодняшний день тысячи вооруженных людей прочесали местность, обозначенную на карте штриховкой, обследовали подвалы, старые, полуразрушенные здания и свыше 1000 жилых квартир Черного пояса в тщетных попытках обнаружить местопребывание Биггера Томаса, двадцатилетнего негра, изнасиловавшего и убившего Мэри Долтон, кости которой были найдены в топке котельной в воскресенье вечером". Глаза Биггера пробежали страницу, выхватывая то, что казалось самым значительным: "распространившийся было слух, что убийцу удалось схватить, был тут же опровергнут", "к ночи вся площадь Черного пояса будет пройдена полицией и виджилянтами"; "обыск в помещениях коммунистических организации-города"; "арест сотен красных не дал никаких результатов"; "мэр предостерегает население против самовольной расправы"... И наконец: "Сегодня обнаружилось любопытное обстоятельство, проливающее новый свет на дело: дом, в котором проживал негр-убийца, принадлежит одному из филиалов Долтоновской жилищной компании". Он опустил газету; больше читать он не мог. Он запомнил только одно: что восемь тысяч человек, восемь тысяч белых с револьверами и газовыми бомбами, рыщут в темноте, разыскивая его. Судя по газете, им осталось пройти всего несколько кварталов. Есть ли отсюда выход на крышу дома? Может быть, если он прикорнет там за трубой, они не заметят его и пройдут мимо. У него мелькнула мысль - зарыться в снег на крыше, но он знал, что это невозможно. Он снова дернул цепочку, и комната погрузилась во тьму. Освещая себе дорогу фонарем, он подошел к двери парадного, открыл ее и выглянул на лестницу. Там было пусто, в дальнем конце коридора горела тусклая лампочка. Он погасил фонарь и на цыпочках пошел в ту сторону, оглядывая потолок в поисках люка, ведущего на крышу. Наконец он увидел в углу высокую, до потолка, деревянную лестницу. Но вдруг он дернулся и окаменел, словно через него пропустили электрический ток. Вой сирены прорезал тишину. И тотчас же он услышал голоса, взволнованные, хриплые, приглушенные. Кто-то крикнул снизу: - Идут! Нужно было лезть наверх, больше ничего не оставалось; он взялся за перекладину и полез, торопясь скрыться из виду, прежде чем кто-нибудь войдет в дом. Он уперся в дверцу люка головой и толкнул, дверца приподнялась. В темноте он ухватился за что-то твердое наверху и подтянулся на руках, рискуя рухнуть вниз со всей высоты, если эта неведомая опора окажется ненадежной. Выбравшись наверх, он с минуту постоял на коленях, стараясь отдышаться. Потом он осторожно опустил дверцу и в последнюю секунду успел заметить, как внизу открылась какая-то дверь. Как раз вовремя! Снова завыла сирена, где-то совсем близко, у самого дома. Казалось, она предупреждала о том, что от нее не скрыться; что все попытки к бегству напрасны; что скоро люди с револьверами и бомбами проникнут туда, куда проник уже звук. Он прислушался: слышно было стрекотанье моторов; с улицы доносились крики, плакали женщины, бранились мужчины. Он услышал на лестнице шаги. Сирена смолкла и через минуту завыла снова, на этот раз на высокой, пронзительной ноте. Ему захотелось схватиться за горло; казалось, он не может продохнуть, пока не утихнет этот вой. Скорей на крышу! Он зажег фонарь и пополз по узкому чердаку. Добравшись до другой дверцы, он уперся в нее плечом и приналег; она поддалась так стремительно и легко, что он в страхе отшатнулся. Ему показалось, что кто-то дернул ее снаружи; и в то же мгновение он увидел перед собой сплошной снежный покров, белеющий в ночной мгле, и освещенную полоску неба. В воздухе стоял нестройный шум, который показался ему неожиданно громким: гудки сирены, крики. Голодная жадность была в этих звуках, перекатывавшихся по крышам между труб; а среди них глухо, но отчетливо слышались голоса страха: брань мужчин и детский визг. Да, они искали его, заглядывая в каждый дом, на каждый этаж, в каждую комнату. Он был нужен им. Он вскинул глаза кверху: гигантский луч резкого желтого света ударил в небо. С ним скрестился другой, точно лезвия ножниц. Потом вспыхнул третий. Скоро все небо запестрело лучами. Они описывали медленные дуги, стягиваясь вокруг него, Биггера; полосы света сплетались в тюремную решетку, стену, отделявшую его от остального мира, колышущуюся световую ограду, которой он не смел переступить. Он был окружен: случилось то самое, от чего он пытался уйти все это время, с тех пор как появление миссис Долтон вселило в него такой страх, что пальцы его стальной хваткой вцепились в подушку и закрыли воздуху доступ к легким Мэри. Внизу слышался глухой непрерывный грохот, похожий на далекие раскаты грома. Нужно было вылезать на крышу; он протиснулся в окошко и сразу бросился ничком в глубокий рыхлый снег; на крыше дома напротив стоял человек. Это был белый; Биггер, не отрывая глаз, следил за движением фонаря в его руке. Взглянет ли он в эту сторону? Сможет ли разглядеть его оттуда при свете карманного фонаря? Но человек покружил немного по крыше, потом исчез. Он быстро поднялся и захлопнул дверцу. Если увидят, что она открыта, это может возбудить подозрение. Снова он припал к крыше, прислушиваясь. Под ним слышался топот многих ног. Казалось, будто целая армия поднимается по лестнице. Бежать было некуда; оставалось только надеяться, что его не найдут. Топот стал громче, и он понял, что они уже подходят к верхнему этажу. Он поднял глаза и озирался по сторонам, следя за тем, что делается на соседних крышах. Он боялся быть застигнутым врасплох, если кто-нибудь подползет к нему сзади. Он заметил, что справа соседняя крыша не примыкает к той, на которой он лежал; значит, отсюда можно было не ждать опасности. Но та, что находилась слева, примыкала вплотную, образуя один длинный снежный путь. Он приподнял голову и пригляделся; дальше крыши тоже соединялись одна с другой. По этим крышам, прячась за трубами и проваливаясь в снег, можно было добежать до угла. А дальше что? Спрыгнуть и разбиться насмерть? Он не знал. В нем была крепка почти мистическая уверенность, что, если когда-нибудь его загонят в тупик, что-то изнутри подскажет ему правильный выход, а правильным выходом будет тот, который позволит ему умереть без позора. Он услышал шорох совсем близко; он оглянулся как раз вовремя для того, чтобы увидеть голову и плечи белого человека, показавшиеся за выступом соседней крыши справа. Потом человек поднялся во весь рост, четко вырисовываясь на фоне суетливых лучей. Биггер увидел, как тоненький столбик света побежал по снегу от карманного фонаря. Он поднял револьвер, навел его на белого человека и замер, выжидая: если свет упадет на него, он выстрелит. Что будет потом? Этого он не знал. Но желтый кружок до него не дошел. Он увидел, как исчезли сначала ноги белого человека, потом туловище и наконец голова: ушел. Он перевел дух; по крайней мере с этой стороны уже нечего было опасаться. Теперь он ждал, когда скрип деревянной лестницы скажет ему, что кто-то подбирается к люку. Шум внизу нарастал с каждой секундой, но нельзя было разобрать, приближаются шаги или удаляются. Он ждал с револьвером наготове. Над ним простирался холодный темно-синий овал неба, накрывая город, точно железная ладонь, затянутая в шелк. Ветер, резкий, ледяной, дул не переставая. Биггеру казалось, что он уже замерз, что можно отламывать от него куски, как откалываются куски от ледяной глыбы. Чтобы убедиться, что револьвер у него в руке, ему пришлось посмотреть, так как рука ничего уже не чувствовала. Он вдруг окаменел от ужаса. Топот ног раздался прямо под ним. Они вошли на четвертый этаж. Бежать налево, на соседнюю крышу? Но ее еще не обыскивали; если он побежит туда, он может прямо натолкнуться на полисмена, вылезающего через слуховое окно. Он оглянулся, не подбираются ли к нему сзади; но никого не было видно. Шаги слышались все ближе. Он приник ухом к обледенелому железу и вслушался. Да, они уже ходят по площадке; вот шаги слышны прямо под ним, у самого хода на крышу. Он снова оглянулся на соседнюю крышу: ему хотелось перебежать и спрятаться там, но он боялся. Кажется, уже лезут сюда. Он прислушался, но голосов было так много, что нельзя было разобрать слова. Только бы не захватили врасплох. Что бы ни случилось, он должен смотреть в лицо тем, кто придет убивать его. Наконец голоса настолько приблизились, что на фоне зловещего воя сирены он явственно расслышал слова: - Фу, черт, устал! - А я продрог. - Только попусту время теряем. - Эй, Джерри! Твоя очередь лезть на крышу. - Да, сейчас полезу. - Этот черномазый уже, верно, в Нью-Йорке. - Так-то оно так. Но посмотреть надо. - Слушай, ты там внизу заметил девчонку? - Это которая одеться не успела? - Вот, вот. - Как же! Конфетка, можно сказать. - Черт их знает, этих негров; и на что им путаться с белыми женщинами, когда у них свои такие бабы есть... - Да, уж если б она меня оставила у себя, я, пожалуй, бросил бы эту дурацкую погоню. - Ну ладно. Я полез. Подержи-ка лестницу. Она что-то шатается. - Держу. - Живей, ребята! Начальник идет. Биггер оцепенел. Потом оцепенение прошло. Он ухватился за трубу, которая торчала тут же, у самой дверцы люка. Ждать лежа или лучше встать? Он встал, цепляясь за трубу, стараясь слиться с ней. Сжимая револьвер, он ждал. Идут? Он оглянулся на соседнюю крышу: там все еще никого не было видно. Но если побежать туда, можно натолкнуться на кого-нибудь. Он услышал шаги на чердаке. Да, идут. Он ждал, когда откроется дверца люка. Он крепко сжал револьвер в руке и тут же подумал, что, может быть, он сжимает его слишком крепко и выстрел грянет раньше, чем он захочет этого. Замерзшие пальцы не чувствовали силы нажима. Потом, точно метеор, прорезающий темное ночное небо, сверкнула у него страшная мысль: а вдруг пальцы окоченели настолько, что он не сможет спустить курок? Он поспешно ощупал правую руку левой, но и это ему ничего не дало. Он почувствовал только прикосновение омертвевшей от холода кожи. Нужно было терпеливо ждать, что будет. Нужно было надеяться. Нужно было довериться самому себе; больше ничего. Дверца начала подниматься; сперва приоткрылась чуть-чуть, потом пошире. Он следил, раскрыв рот, вглядываясь сквозь слезы, от резкого ветра застлавшие ему глаза. Дверца стала стоймя, на миг заслонив происходящее за ней, потом мягко откинулась на снег. Из узкого четырехугольника люка, четко вырисовываясь на фоне желтого света, показалась непокрытая голова - затылок белого человека. Голова повернулась, и Биггер увидел кусок белой щеки. Медленно, точно киноактер в кадре крупного плана, полисмен вылез из люка и стал спиной к Биггеру, с фонарем в руке. И сразу в Биггере утвердилась мысль. Ударить. Ударить! Прямо по голове. Он не знал, выход это или нет, и не задумывался над этим. Он знал одно: нужно ударить этого человека, прежде чем он нашарит его кружком желтого света и закричит, призывая других. Казалось, за ту долю секунды, что он смотрел на затылок полисмена, прошел целый час, час, полный колебаний, и боли, и тоски, и страха, полный предельного напряжения жизни, сошедшейся на кончике иглы. Он поднял левую руку, взялся за револьвер, лежавший в правой, перевернул его пальцами левой, снова перехватил в правую, дулом к себе; все - одним движением, быстрым и бесшумным, не переводя дыхания и не спуская с цели немигающих глаз. Ударить! Он высоко поднял револьвер, держа его за ствол. Да. Ударить! Его губы сложили это слово, когда он обрушил удар, и оно прозвучало хрипом, в котором слились проклятие, молитва и стон. Удар короткой дрожью отдался во всей руке, до плеча. Рука повисла в воздухе на том уровне, где металл револьвера встретил черепную кость, - повисла замерзшая, неподвижная, словно готовясь снова взлететь и опуститься вниз. Почти в самую минуту удара полисмен издал какой-то звук, похожий на глухой кашель; фонарь упал в снег, хлестнув воздух тонкой полоской света. Полисмен повалился лицом в снег, в сторону от Биггера, беззвучно, как человек, которого внезапно одолел глубокий сон. Биггер все еще слышал стук металла о черепную кость; он остался у него в ушах, слабый, но отчетливый: так яркая точка долго пляшет перед глазами, когда вдруг погаснет свет и все кругом погрузится в темноту. Он не сдвинулся с места; правая рука его все еще была протянута вперед; он опустил ее, глядя на упавшего полисмена, и стук металла о кость замер у него в ушах, точно приглушенный шепот. Он вдруг заметил, что сирены не слышно; потом она завыла снова, и в этих минутах перерыва таилась для него неведомая опасность, как будто он был часовым, заснувшим на посту в виду неприятеля. Он оглянулся и в головокружительном мелькании лучей увидел, как на крыше слева поднялась дверца люка. Он припал к трубе и замер в ожидании. Только бы его не заметили оттуда! Показалась голова, белый человек вылез из люка и остановился на снегу. Он вздрогнул; кто-то пробирался по чердаку под ним. Вот оно! Чей-то голос, с оттенком тревоги, позвал из люка рядом: - Джерри! Голос был ясно слышен, несмотря на сирену и звонки пожарных автомобилей. - Джерри! На этот раз голос прозвучал громче. Это был второй полисмен. Биггер снова посмотрел налево; человек все еще стоял у люка, водя фонарем по сторонам. Хоть бы он скорей ушел! Здесь, на этом месте, нельзя было оставаться ни секунды. Если второй полисмен вылезет и увидит своего товарища распростертым на снегу, он закричит, прежде чем Биггер успеет ударить его. Он еще теснее прижался к трубе и, затаив дыхание, следил за человеком на крыше слева. Тот повернулся, подошел к люку и стал спускаться. Биггер ждал, когда захлопнется дверца; вот она захлопнулась. Теперь путь свободен! Он перевел дух. - Дже-е-ерри! Не выпуская револьвера, Биггер пополз по крыше. Он добрался до невысокого кирпичного парапета в том месте, где выступ одной крыши подходил вплотную к выступу другой. Он остановился и посмотрел назад. В люке все еще никого не было видно. Успеет он перелезть раньше, чем второй полисмен высунет голову из люка? Надо было рискнуть. Лежа, он ухватился за парапет руками, забросил одну ногу, подтянулся и с минуту полежал неподвижно; потом перевалился на ту сторону. Он упал лицом в снег; грудь его тяжело поднималась. Он подполз к ближайшей трубе и снова остановился; труба была такая холодная, что ему вдруг пришло в голову: хорошо бы вмерзнуть в обледенелый кирпич - и чтобы конец всему. Голос раздался снова, на этот раз громкий и настойчивый: - Джерри! Он выглянул из-за трубы. Люк был все еще пуст. Но когда окрик прозвучал опять, он сразу понял, что второй полисмен уже вылезает на крышу, потому что легкая дрожь в его голосе слышалась так ясно, как будто бы он был рядом: - Джерри! Тут он увидел лицо второго полисмена; оно забелело над чернотой люка, точно приклеенный с края кусок картона; и, когда он снова закричал, Биггер понял, что он увидел своего товарища, неподвижно лежавшего на снегу. - Джерри! Ты что? Биггер поднял револьвер и приготовился. - Джерри! Полисмен вылез совсем и наклонился над своим товарищем, потом поспешно нырнул назад, крича: - Эй, сюда! Да, теперь это пойдет по всему дому. Бежать? Может быть, спуститься через люк на соседней крыше? Нет! На лестницах толпятся люди; они испугаются при виде его, они поднимут крик, и его сейчас же схватят. Они рады будут выдать его, чтобы положить конец травле. Лучше бежать дальше по крыше. Он встал и уже хотел бежать, по в это время из люка снова высунулась голова. Вылез еще человек, подошел и склонился над Джерри. Он был высокого роста, и ему пришлось сильно изогнуться, и Биггеру показалось, что он закрыл лицо рукой. Тем временем из люка вылезли еще двое. Один навел фонарь на Джерри, а другой наклонился и перевернул тело на спину. Фонарь осветил лицо Джерри. Тогда первый подбежал к краю крыши, выдававшемуся над улицей; он поднес руку ко рту, и Биггер услышал резкий, пронзительный свисток. Шум на улице стих; сирена умолкла; только столбы желтого света продолжали свою пляску на небе. В наступившей внезапно тишине полисмен закричал: - Оцепить квартал! Биггер услышал ответный крик: - Что, поймали? - Он должен быть где-то здесь. Поднялся дикий рев. Да, они почувствовали, что он близко, что он уже не уйдет от них. Снова раздался пронзительный свисток. Стало тише, но не так тихо, как в первый раз. То и дело вырывались ликующие крики. - Пошлите сюда, наверх, носилки и людей! - Есть! Полисмен повернулся и снова подошел к Джерри, лежавшему в снегу. До Биггера донеслись обрывки разговора. - ...как же это вышло, по-твоему? - Чем-то тяжелым по голове... - ...не мог уйти далеко... - Живо, ребята, осмотрите крышу! Он увидел, как один из полисменов выпрямился и зажег фонарь. От бегающих по небу лучей на крыше было светло как днем, и он разглядел у другого полисмена в руке револьвер. Надо бежать дальше, пока кто-нибудь из них не наткнулся на него. Они теперь уверены, что он здесь, и обшарят все углы на крышах этого квартала. На четвереньках он дополз до следующего парапета и снова оглянулся; полисмен с фонарем все еще стоял на прежнем месте, водя желтым кружком по снегу. Биггер вцепился в обледенелый парапет, подтянулся и соскользнул на другую сторону. Он не раздумывал о том, сколько сил нужно затратить на это лазанье и беготню; страх быть пойманным заставил его забыть даже холод, даже то, что его силы давно уже истощились. Откуда-то изнутри, из глубин своей плоти, крови и костей, он черпал энергию, и бежал, и прятался, и полз, помня только одно: уйти от этих людей. Руками и коленями зарываясь в снег, он уже подбирался к следующему парапету, как вдруг его настиг крик: - Вон он! Эти два слова пригвоздили его к месту; всю ночь он готовился услышать их, и, когда они прозвучали, ему показалось, что небо бесшумно обрушилось над ним. Что толку бежать дальше? Не лучше ли остановиться, встать на ноги и высоко поднять руки над головой в знак того, что он сдается. Нет, к черту! Он пополз дальше. - Стой! Грянул выстрел, пуля прожужжала около его головы. Он вскочил, подбежал к парапету, перепрыгнул через него; подбежал к следующему, перепрыгнул. Он бежал зигзагами между труб, не давая никому времени прицелиться. Он посмотрел вперед и увидел что-то большое, круглое и белое, громоздившееся в темноте, - какую-то башню, выраставшую из снежного покрова крыш и сверкавшую в отблесках скрещивающихся лезвий света. Скоро путь его кончится, он добежит до последней крыши в ряду. Он кружил среди труб, скользя и увязая в снегу, и думал: что это за белая башня маячит впереди? Может быть, она спасет его? Может быть, можно укрыться на ней или за ней и удержать погоню? Он прислушивался на бегу, ожидая выстрела, но больше никто не стрелял. У одного парапета он оглянулся назад: в мертвенном свете иссекших небо лучей он увидел человека, который, спотыкаясь, бежал за ним. Остановиться? Выстрелить? Нет! Вслед за этим спешат другие, и он только зря потеряет время. Нужно найти какое-нибудь прикрытие, защищенное место, с которого можно обороняться. Он побежал дальше, к следующему парапету, мимо белой круглой башни, которая теперь громоздилась совсем близко, и вдруг остановился, зажмурившись: прямо под ним, внизу, было целое море белых лиц, и он представил себе, как он падает туда, летит прямо в этот океан кипящей ненависти. Он вцепился пальцами в обледенелый парапет, думая о том, что чуть сильнее разгон, и он сорвался бы с крыши, с высоты четвертого этажа. У него закружилась голова, и он отступил назад. Это был конец. Больше некуда было карабкаться и бежать. Он оглянулся; полисмен спешил к нему. Он выпрямился; сирена выла громче прежнего, шум и крики усилились. Да, те там, внизу, уже знают, что полиции и виджилянтам удалось окружить его. Он вспомнил белую башню, замеченную на бегу; прямо над ним, белый от снега, возвышался большой водопроводный бак с плоской круглой крышкой. Сбоку была железная лесенка, обледенелые перекладины светились, точно неоновые трубки, в желтом хороводе прожекторов. Он ухватился и полез. Он не знал, куда он попадет; он знал только, что ему нужно спрятаться где-нибудь. Он вылез на крышку бака, и сейчас же три пули просвистели мимо него. Он лег плашмя в снег. Теперь он был гораздо выше всех крыш и труб и хорошо видел, что делается кругом. Через ближайший к нему парапет переползал какой-то человек, а за ним бежало еще несколько; их лица четко белели под взмахами клинков света. Из дальнего люка тоже вылезали люди и спешили к нему, петляя между труб. Он поднял револьвер, прицелился и выстрелил; преследователи остановились, но ни один не упал. Промах. Он выстрелил снова. Ни один не упал. Бежавшие рассыпались, попрятались за трубами и парапетами. Шум на улице перешел в оглушительный радостный вой. Вероятно, услышав звуки выстрелов, там решили, что он пойман, ранен или убит. Он увидел вдруг одного человека, бежавшего к баку напрямик; он выстрелил еще раз. Человек юркнул за трубу. Промах. Может быть, курок плохо слушается окоченелого пальца? Может быть, выждать, подпустить их ближе? Он повернул голову и в эту минуту увидел еще полисмена, показавшегося за выступом крыши со стороны улицы. Очевидно, он карабкался по лестнице, приставленной снаружи к стене дома. Биггер прицелился, но полисмен перелез через выступ и исчез под баком. Надо было стрелять метко и быстро, а это не удавалось. Он посмотрел прямо перед собой и увидел еще двоих, которые пробежали и скрылись под баком. Теперь их там было трое. Они устраивали ему засаду, но взять его могли, только рискуя жизнью. Небольшой черный предмет шлепнулся в снег возле его головы, зашипел и выпустил струйку белого дыма, похожую на развевающийся султан; ветер тут же подхватил ее и унес. Слезоточивый газ! Торопливым движением он столкнул черный предмет с бака. Рядом упал еще один, он и его столкнул. Еще два упали, и он сбросил оба. Ветер дул со стороны озера и относил газ от его глаз и носа. Он услышал, как кто-то закричал: - Не надо бомб! Он их сбрасывает обратно! А газ все равно ветром относит. Гам на улице все усиливался; повсюду открывались люки, и на крыши вылезали люди. Он хотел выстрелить еще, но вспомнил, что у него осталось только три пули. Он выстрелит тогда, когда они подойдут совсем близко, и одну пулю прибережет для себя. Живым они его не возьмут. - Эй, ты там! Слезай! Он не шевелился; зажав револьвер в руке, он лежал и ждал. Вдруг прямо перед его глазами легли на край бака четыре пальца белой руки. Он стиснул зубы и, не раздумывая, ударил по пальцам рукояткой револьвера. Пальцы исчезли, и он услышал глухой стук падения тела в снег. Он лежал и ждал, не полезет ли кто-нибудь еще, но никто не лез. - Эй, парень! Все равно ведь не уйдешь! Лучше слезай сам. Он знал, что они боятся его, но знал и то, что так или иначе это ненадолго: иди они схватят его, или убьют. Он с удивлением обнаружил, что не чувствует страха. Какая-то часть его сознания отделилась и действовала сама по себе; он ушел за свою завесу, за свою стену и оттуда наблюдал за всем презрительным, угрюмым взглядом. Он видел себя со стороны: вот он лежит под зимним небом, освещенным длинными бегающими полосами света, и слушает жадные выкрики и голодный вой. Он крепко сжал револьвер, вызывающе, ничего не боясь. - Скажи, пусть там поторопятся с рукавом! У негра есть оружие! Что это значит? Он поводил глазами, отыскивая движущуюся мишень для прицела; но ничего не было видно. Он перестал ощущать свое тело, перестал чувствовать что бы то ни было. Он только помнил, что лежит здесь с револьвером в руке, окруженный людьми, которые хотят его убить. Вдруг он услышал где-то совсем рядом громкий стук, он оглянулся. За соседней трубой откинулась дверца люка. - Эй, парень! - крикнул сиплый голос. - Последний раз тебе добром говорят! Слезай! Он лежал не шевелясь. Что это будет? Стрелять они не станут, потому что они не видят его. Что же? Еще не успев догадаться, он узнал: стремительная водяная струя, блестя серебром в ярком свете прожекторов, с бешеной силой взметнулась над его головой, описала дугу и загрохотала по крыше в нескольких шагах от него. Они пустили в ход пожарный рукав. Они хотели выгнать его на открытое место. Вода била из-за трубы, скрывавшей люк, но пока не задевала его. Струя извивалась в воздухе над ним, металась из стороны в сторону: они старались добраться до того места, где он лежал. Наконец вода попала в него, ударила ему в бок; это было как удар молота. У него подсекло дыхание, и он ощутил в боку глухую боль, которая шла дальше, разливаясь по телу. Вода старалась столкнуть его с бака; он судорожно вцепился в края, чувствуя, что его силы на исходе. Он тяжело дышал, все его тело сотрясалось от боли, и он понимал, что долго не выдержит сокрушительного напора водяной струи. Он чувствовал, что замерзает; казалось, сама кровь в нем превратилась в лед. Он задыхался. Пальцы его разжались и выпустили револьвер; он хотел схватить его покрепче, но не смог. Потом струя отодвинулась; он лежал обессиленный и ловил воздух широко раскрытым ртом. - Кидай револьвер, черномазый! Он заскрежетал зубами. Ледяная струя, словно гигантская рука, опять обхватила его тело; холод сдавил его со всех сторон, точно кольца чудовищного удава. У него заломило плечи. Из-за своей завесы он смотрел на самого себя, замерзающего под непрерывным потоком воды на ледяном ветру. Потом струю отвели немного в сторону. - Кидай револьвер, слышишь? Его бил озноб, револьвер выкатился из руки. Ну что ж, вот и конец. Почему же они не идут за ним? Он попробовал ухватиться опять за края бака, царапая пальцами лед. Но силы его иссякли. Он сдался. Он перевернулся на спину и устало посмотрел в небо, затянутое подвижным переплетом лучей. Это конец. Теперь они могут стрелять. Почему они не стреляют? Почему они не идут за ним? - Кидай револьвер, говорят тебе! Револьвер им нужен. У него не было револьвера. Но он не испытывал страха. У него для этого не было сил. - Кидай револьвер, черномазый! Да, взять револьвер и выстрелить в них, расстрелять все патроны. Медленно он протянул вперед руку и хотел подобрать револьвер, но закоченевшие пальцы не разгибались. Что-то внутри его засмеялось холодным, жестким смехом; это он смеялся над самим собой. Почему они не идут за ним? Они боятся. Он скосил глаза, жадно глядя на револьвер. И вдруг он увидел, как шипящая серебряная струя захлестнула револьвер и потащила с собой... - Вот он, смотрите! - Ну, теперь тебе крышка, парень. Слезай лучше! - Осторожно! Может, у него еще револьвер есть! - Слезай! Он теперь был в стороне от всего. Замерзшие, ослабевшие пальцы уже не могли цепляться за край бака; он просто лежал не шевелясь, раскрыв глаза и рот, вслушиваясь в журчание струи над ним. Потом вода снова ударила ему в бок, он почувствовал, что скользит по припорошенному снегом льду. Он хотел схватиться за что-нибудь, но не мог. Его тело закачалось на краю бака, ноги повисли в воздухе. Потом он свалился вниз. Он упал плашмя, лицом в снег, падение на миг оглушило его. Он открыл глаза и увидел круг белых лиц; но он был в стороне, он смотрел на все из-за своей завесы, своей стены. Он услышал разговор, и голоса как будто доносились издалека. - Он самый и есть! - Тащи его вниз, на улицу! - Без воды его бы не достать! - Совсем, видно, замерз! - Ну ладно, тащи его вниз! Он почувствовал, что его поволокли по снегу. Потом его подняли и втолкнули в люк, ногами вперед. - Эй, вы там! Держите! - Давай! Давай, давай! - Есть! Он рухнул в темноту чердака. Чьи-то грубые руки подхватили его и потащили за ноги. Он закрыл глаза, чувствуя под головой неровные доски пола. Потом его протолкнули во второй люк, и он понял, что находится уже внутри дома, потому что теплый воздух пахнул ему в лицо. Его опять схватили за ноги и поволокли по коридору, устланному мягким половиком. На минуту они остановились, потом стали спускаться с лестницы, таща его за собой, так что его голова колотилась о ступени. Защищаясь, он обхватил ее мокрыми руками, но от ударов о ступени локти и плечи так заболели, что скоро последние силы покинули его. Он закрыл глаза, стараясь потерять сознание. Но оно не хотело исчезнуть, точно тяжелый молот стучало в мозгу. Потом вдруг удары прекратились. Улица была уже близко; рев и крики доносились, точно грохот прибоя. Его вытащили на улицу, поволокли по снегу. Сильные руки вздернули его ноги в воздух. - Убить его! - Линчевать его! - А, гадина, попался! Его отпустили, он упал на спину, в снег. Вокруг бушевало шумное море. Он приоткрыл глаза и увидел строй белых лиц, расплывающихся в тумане. - Убить черномазую обезьяну! Двое людей раскинули ему руки, точно собираясь распять его; ногами они наступили на его ладони, глубоко втаптывая их в снег. Его глаза медленно закрылись, и он провалился в темноту. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. СУДЬБА Теперь для него не было дней и не было ночей; время тянулось длинной сплошной полосой, длинной сплошной полосой, которая была очень короткой; а впереди был конец. Ни перед кем на свете он теперь не чувствовал страха, потому что знал, что страх напрасен, и ни к кому на свете он теперь не чувствовал ненависти, потому что знал, что ненависть не поможет. Они таскали его из участка в участок, грозили, убеждали, кричали и запугивали, но он упорно отказывался говорить. Почти все время он сидел, опустив голову, уставясь в одну точку на полу; или лежал ничком, вытянувшись во всю длину, уткнув лицо в изгиб локтя, - так, как лежал и сейчас на узкой койке, под бледными лучами февральского солнца, косо падавшими сквозь холодную стальную решетку в камеру полицейского участка Одиннадцатой улицы. Ему приносили еду на подносе и час спустя уносили все обратно нетронутым. Ему давали сигареты, но они валялись на полу нераспечатанными. Он не пил даже воду. Он просто лежал или сидел, не говоря ни слова, не замечая, когда кто-нибудь входил или выходил из камеры. Если нужно было, чтоб он перешел с одного места на другое, его брали за руки и вели; он шел покорно, не сопротивляясь, свесив голову и волоча ноги на ходу. Даже если его хватали за ворот, грубо встряхивая обессилевшее, безвольное тело, ни надежда, ни обида не оживляли изможденного лица, на котором, точно две чернильные лужицы, застыли неподвижные глаза. Никто не навещал его, кроме полицейских чиновников, и он никого не хотел видеть. Ни разу за все три дня, прошедшие после его поимки, не возник перед ним образ того, что он сделал. Он оставил это где-то позади, там оно и лежало, уродливое и страшное. Это был даже не столбняк, это было упорное, чисто физиологическое нежелание на что-нибудь реагировать. Случайным убийством поставив себя в положение, открывшее ему возможный порядок и смысл в его отношениях с людьми, приняв моральную ответственность за это убийство, потому что оно позволило ему впервые в жизни почувствовать себя свободным, сделав попытку путем вымогательства получить деньги - средство к удовлетворению потребности стать своим среди людей, - совершив все это и потерпев неудачу, он отказался от борьбы. Высшим напряжением воли, идущим из глубин существа, он отстранил от себя всю свою жизнь вместе с длинной цепью гибельных последствий, к которым она привела, и теперь пытливо всматривался в темную гладь древних вод, над которыми некогда носился дух, его сотворивший, темную гладь вод, из которых он был взят и облечен в человеческий образ и наделен человеческими смутными стремлениями и нуждами; и ему захотелось вновь погрузиться в эти воды и обрести вечный покой. И все-таки его желание сокрушить в себе всякую веру само было основано на чувстве веры. Инстинкт подсказывал вывод, что, если ему нет пути к единению с окружающими людьми, должен быть путь к единению с другими существами того мира, в котором он жил. Из жажды отречения вновь возникало в нем желание убить. Но на этот раз оно было направлено не вовне, на других, а внутрь, на самого себя. Убить, уничтожить в себе это строптивое стремление, доведшее его до такого конца! Он поднял руку и убил, и это ничего не разрешило, так почему же не повернуть оружие к себе и не убить то, что обмануло его? Это чувство возникло в нем само по себе, органически, непроизвольно, - так сгнившая шелуха семени удобряет почву, на которой оно должно взрасти. А подо всем и поверх всего был страх смерти, перед лицом которой он стоял голый и беззащитный; он должен был идти вперед и встретить свой конец, как и все живое на земле. Но он был негр, он был не такой, как все, и все презирали его; а потому он и к смерти относился иначе. Покоряясь судьбе, он в то же время мечтал об ином пути от полюса к полюсу, который позволил бы ему снова жить, о другой жизни, которая дала бы ему изведать по-новому напряжение ненависти и любви. Подобно созвездиям в небе, должно было возникнуть над ним сложное сплетение образов и знаков, чья магическая сила подняла бы его и заставила жить полной жизнью; и в этой полноте забылась бы тягостная мысль о том, что он черный и хуже других; и даже смерть была бы не страшна, означала бы победу. Так должно было случиться, прежде чем он снова взглянет им в глаза: новая гордость и новое смирение должны были родиться в нем, смирение от незнакомого еще чувства общности с какою-то частью мира, в котором он жил, и гордость новой надежды, возвышающей достоинство _человека_. Но, может быть, этого никогда не будет, может быть, это не для него, может быть, он дойдет до конца таким, каков он сейчас - загнанный, отупевший, с пустым, остановившимся взглядом. Может быть, больше уже ничего не будет. Может быть, смутные порывы, волнение, подъем, жар в крови - все это лишь блуждающие огоньки, которые не выведут его никуда. Может быть, правы те, которые говорят, что черная кожа - это плохо, это шкура обезьяноподобного зверя. А может быть, такой уж он есть, неудачник, рожденный для непристойной комедии, разыгрываемой под оглушительный вой сирены, среди кутерьмы лучей, под холодным шелковистым небом. Но сомнение овладевало им ненадолго; как только мысленно он приходил к такому выводу, тотчас же вновь утверждалась в нем уверенность, что это не так, что выход должен быть, и эта уверенность, крепкая и непоколебимая, сейчас несла в себе осуждение и сковывала его. И вот однажды утром несколько человек вошли к нему в камеру, схватили его за руки и повели в большую комнату, полную народу. Он зажмурился от яркого света и услышал громкий возбужденный говор. Вид сомкнутого строя белых лиц и беспрестанное вспыхивание лампочек фотографов заставляли его оторопело озираться по сторонам. Равнодушие перестало служить ему защитой. Сначала он думал, что это уже начался суд, и приготовился снова погрузиться в свое сонное небытие. Но комната не была похожа на зал суда. Ей недоставало торжественности. У него вдруг явилось ощущение, похожее на то, которое он испытал, когда в котельную ворвались репортеры, в надвинутых шляпах, с сигарами во рту, и стали сыпать вопросами; только сейчас оно было гораздо острее. Молчаливое глумление чувствовалось в атмосфере, и все в нем восставало против этого. Если б еще они только ненавидели его; но тут было нечто более глубокое. Он чувствовал, что в своем отношении к нему эти люди зашли дальше простой ненависти. В звуке их голосов было терпеливое спокойствие; в их взглядах читалась невозмутимая уверенность. Он не мог бы выразить это словами, но он чувствовал, что, твердо решив предать его смерти, они хотят сделать так, чтобы эта смерть явилась не только мерой наказания; что они видят в нем сгусток того черного мира, которого они боятся и который стремятся держать в повиновении. Настроение толпы говорило ему, что его смерть постараются