ушке, что мне нужны доказательства, чтобы поверить, - как я могу считать, что что-то существует, если я его не вижу и не могу потрогать руками? А если мне явится ангел, скажу я ей, я буду считать это неопровержимым доказательством того, что бог существует, и буду ему поклоняться, не ведая сомнений; бабушка, конечно, это поймет. Рисковать я ничем не рискую, потому что никакой ангел мне, естественно, никогда не явится, а если явится, я сию же минуту брошусь к врачу, на это у меня ума хватит. Я загорелся этой мыслью. Надо поскорей успокоить бабушку, пусть она не убивается так из-за моей гибнущей души, пусть знает, что не совсем уж я погряз во зле и грехах, ее страстные призывы и мольбы не прошли мимо моего слуха. И, повернувшись к бабушке, я прошептал ей на ухо: - Знаешь, бабушка, если бы мне тоже явился ангел, как Иакову, я бы поверил. Бабушка вздрогнула и с изумлением воззрилась на меня; потом ее морщинистое белое лицо осветилось улыбкой, она кивнула и ласково похлопала меня по руке. Слава богу, теперь она хоть ненадолго оставит меня в покое. Во время проповеди бабушка то и дело взглядывала на меня и улыбалась. Ну вот, теперь она знает, что я не остался глух к ее мольбам... Довольный, что моя выдумка удалась, я с чистой совестью продолжал любоваться пасторской женой, думая, как приятно было бы поцеловать ее и испытать те ощущения, о которых я читал в книгах. Служба кончилась, бабушка бросилась к кафедре и начала что-то взволнованно рассказывать пастору; я увидел, что пастор с удивлением глядит на меня. Ах ты черт, с яростью подумал я, проболталась-таки! Если бы я только знал, о чем она ему рассказывает... Пастор быстро подошел ко мне. Я машинально встал. Он протянул мне руку, я ее пожал. - Бабушка мне все сказала, - торжественно произнес он. Я онемел от ярости. - Кто ее просил? - наконец произнес я. - Она говорит, ты видел ангела. Его слова прозвучали буквально как гром среди ясного неба. От бешенства я скрипнул зубами. Наконец дар речи ко мне вернулся. - Да нет, сэр, что вы! Какой ангел? - залепетал я, хватая его за руку. - Ничего такого я ей не говорил, она перепутала. Вот уж не думал попасть в такую передрягу. Пастор в недоумении хлопал глазами. - А что же ты ей сказал? - спросил он. - Сказал, что, если бы мне когда-нибудь явился ангел, я бы поверил. Господи, как мне было стыдно, каким я чувствовал себя идиотом, как себя ненавидел и жалел мою доверчивую бабушку. Лицо пастора помрачнело и вытянулось. Разочарование было слишком велико, он никак не мог его осмыслить. - Значит, ты... ты ангела не видел? - спросил он. - Ну, конечно, нет, сэр! - горячо сказал я и изо всех сил затряс головой, чтобы у него не осталось и тени сомнения. - Понятно, - протянул пастор и вздохнул. И вдруг с надеждой устремил взгляд в угол. - Для бога нет ничего невозможного, ты ведь знаешь, - ободряюще намекнул он. - Но я-то ничего не видел, - возразил я. - Что же делать, я бы и рад... - Молись, и бог снизойдет к тебе, - сказал он. Мне вдруг стало душно, я хотел опрометью броситься вон из церкви и никогда в жизни сюда не возвращаться. Но пастор крепко держал меня за руку, я не мог уйти. - Сэр, это ошибка, разве я думал, что так получится, - уверял его я. - Послушай, Ричард, я старше тебя, - сказал он. - Твое сердце требует веры, я чувствую. - Наверно, лицо мое выразило сомнение, потому что он добавил: - Поверь мне, прошу тебя. - Сэр, пожалуйста, не рассказывайте об этом никому, - попросил я. Лицо его снова озарилось слабой надеждой. - Может, ты просто стесняешься, потому и просишь меня не рассказывать? - высказал он предположение. - Слушай, ведь дело-то серьезное. Если ты в самом деле видел ангела, не скрывай от меня, скажи. Доказывать ему я уже был не в силах, я лишь молча качал головой. Рядом с его надеждой все слова теряли смысл. - Обещай мне молиться. Если ты будешь молиться, бог не оставит твою молитву без ответа, - сказал он. Я отвернулся, стыдясь за него, я чувствовал, что, дав ему повод для несбыточных надежд, я нечаянно совершил что-то непристойное, мне было жаль его за эти надежды и хотелось поскорее от него уйти. Наконец он отпустил меня, прошептав: - Мы с тобой как-нибудь еще поговорим. Прихожане глядели на меня во все глаза. Я сжал кулаки. Все во мне клокотало, а бабушка сияла счастливой, простодушной улыбкой. Ведь она жила в постоянном ожидании чуда, вот почему и произошло это недоразумение. И она рассказала о "чуде" всем, кто был в церкви, и все теперь знают, даже жена пастора! Вон они все стоят и шепчутся, и на лицах их изумление и восторг. Если бы я в эту минуту поднялся на кафедру и стал говорить, я, может быть, увлек бы их всех за собой, может быть, я пережил бы тогда миг своего величайшего торжества! Бабушка подбежала ко мне, плача от радости, крепко прижала к груди. И тут меня словно прорвало, я накинулся на нее с упреками: она не поняла меня, она ошиблась! Наверное, я говорил слишком громко и резко - вся церковь собралась вокруг нас, - потому что бабушка вдруг отпрянула, ушла в дальний угол и вперила оттуда в меня холодный, остановившийся взгляд. Я был раздавлен. Подошел к ней, хотел объяснить, как все было. - Зачем, зачем ты мне это сказал? - проговорила она срывающимся голосом, и я понял, как велико ее горе. До самого дома она не проронила ни слова. Я шел рядом, встревоженно заглядывая в ее старое, усталое белое лицо, я видел морщинистую шею, черные ждущие глаза в глубоких глазницах, сухонькое тело и думал, что ведь я лучше ее понимаю, зачем нужна человеку религия, как стремится человеческое сердце к тому, чего нет и никогда не будет, как жаждет человеческий дух вырваться за узкие пределы, поставленные неумолимой жизнью. Мне удалось убедить бабушку, что я не хотел ее расстраивать, и она ухватилась за это проявление заботы о ней, чтобы еще раз попытаться обратить мое сердце к богу. Она плача уговаривала меня молиться, молиться по-настоящему, горячо, со слезами... - Бабушка, не требуй с меня обещания, - попросил я. - Нет, обещай мне, ради спасения своей души обещай, - настаивала она. Я дал ей обещание, я должен был как-то искупить свою вину за то, что выставил ее нечаянно перед всей церковью на посмешище. Каждый день я поднимался к себе в комнату, запирал дверь, становился на колени и пытался молиться, но ничего путного придумать не мог. Однажды я вдруг увидел, до чего все это глупо, и прямо на коленях громко расхохотался. Нет, я не могу молиться и никогда не смогу, нечего и время терять. Но я скрыл от всех свою неудачу. Я был уверен, что, если у меня когда-нибудь что-нибудь и выйдет с молитвой, слова мои бесшумно взлетят к потолку и тихо опустятся на меня, как пух. Попытки молиться изводили меня, отравляли жизнь, я горько жалел, что дал бабушке обещание. Но потом я сообразил, что можно прекрасно проводить время у себя в комнате и не молясь, часы теперь летели как минуты. Я брал Библию, бумагу с карандашом и словарь рифм и принимался сочинять тексты гимнов. В оправдание себе я говорил, что, если мне удастся сочинить хороший гимн, бабушка, может быть, простит меня. Но даже это мне не удалось, святой дух упорно не желал осенить меня... В один прекрасный день, придумывая, как бы убить время, отведенное для молитвы, я вспомнил многотомную историю индейцев, которую читал в прошлом году. Ага, теперь я знаю, чем заняться: напишу-ка я рассказ об индейцах. Так, кто же у меня будет герой? Ну, скажем, девушка-индианка... Я стал описывать девушку, прекрасную и молчаливую, она сидела одна на берегу тихой реки под сенью вековых деревьев и ждала... Ей предстояло выполнить какую-то тайную клятву; что делать с этой девушкой дальше, я не знал и потому решил: она должна умереть. Вот она медленно поднимается с камня и идет к темной воде, лицо ее непроницаемо и величаво, она ступает в реку и идет, погружаясь все глубже, вот вода ей уже по грудь, по плечи... вот она закрыла ее с головой; Даже умирая, девушка не издала ни стона, ни вздоха. "Спустилась ночь и тихо поцеловала зеркальную гладь подводной могилы. Стояло безмолвие, лишь одиноко шелестела во тьме листва вековых деревьев", - написал я и поставил точку. Я был в ужасном волнении. Перечитал рассказ и почувствовал, что в нем многого не хватает, нет сюжета, действия, есть только настроение, тоска, смерть. Но ведь я никогда в жизни ничего не сочинял, может быть, рассказ и плохой, но он уже есть, существует, и создал его я... Кому его показать? Родным? Ни за что - они подумают, что я рехнулся. Прочту молодой женщине, которая живет по соседству. Когда я к ней пришел, она мыла посуду. Я взял с нее клятву, что она никогда никому не расскажет, и стал читать свой опус вслух. Когда я кончил, она глядела на меня со странной улыбкой, изумленно и озадаченно. - А зачем это? - спросила она. - Просто так. - Для чего ты это написал-то? - Захотелось. - Но кто тебя научил? Я гордо вскинул голову и сунул рукопись в карман со снисходительной усмешкой - дескать, подумаешь, я каждый день такие рассказы пишу, это проще простого, надо только уметь. Но вслух ответил тихо и смиренно: - Никто не научил. Сам придумал. - И что ты с ним будешь делать? - Ничего. Бог ее знает, что она подумала. Для людей, которые меня окружали, не было врага злее, чем сочинительство, желание выразить себя на бумаге. И я до конца своих дней не забуду оторопелое, изумленное лицо молодой женщины, когда я кончил читать свой рассказ и посмотрел на нее. Ее неспособность понять, что же я такое сделал и чего я хочу, вознаградила меня за все. Когда я потом вспоминал, как ошарашило ее мое произведение, я радостно улыбался, сам не зная чему. 5 Я почувствовал, что снова могу дышать, жить, словно я вышел из тюрьмы на свободу. Мистический страх исчез, и я вернулся к обычной жизни, которая с каждым днем увлекала меня все сильнее. Я перестал мучительно размышлять, не пытался больше молиться, а играл с ребятами, дружил и с мальчиками и с девочками, свободно чувствовал себя в компании, жил ее интересами, удовлетворял свою жажду бытия, жажду жизни. Бабушка и тетя Эдди ко мне переменились, они махнули на меня рукой, считая погибшим. Они говорили мне, что мир, в котором я живу, для них не существует, и потому даже родственники по крови, погрязшие в этом мире, для них все равно что умерли. Навязчивая забота сменилась холодной враждебностью. Только мать, которой к тому времени стало немного лучше, сохраняла ко мне интерес, уговаривала учиться, наверстывать потерянное время. Свобода принесла свои проблемы. Мне были нужны учебники - чтобы купить их, пришлось ждать много месяцев. Бабушка заявила, что отказывается покупать светские книги. Ходить мне было не в чем. Бабушка и тетя Эдди так сердились на меня, что заставили самому себе стирать и гладить. Питались мы по-прежнему плохо - картошка со свиным салом и овощи, но я уже давно к такой еде привык. Я стал учиться, чувствуя, что важны не знания сами по себе, а приобщение к миру других людей. До поступления в школу Джима Хилла я проучился без перерыва только один год в приходской школе, а так каждый раз сразу после начала занятий что-нибудь случалось, и я школу бросал. Развивался я однобоко, в людских чувствах разбирался куда лучше, чем в жизни. И мог ли я знать, что мне всего-то и осталось учиться четыре года и что на этом мое официальное образование закончится. В первый день в школе меня встретили, как встречают всех новичков, но я был к этому готов. Какое место сумею я здесь занять и сохранить? С карандашом и блокнотом я небрежной походочкой вошел в школьный двор; на голове у меня была новенькая дешевая соломенная шляпа. Я смешался с толпой ребят, надеясь, что сразу-то они не обратят на меня внимания, хотя в конце концов, конечно, распознают новичка. Долго мне ждать не пришлось. Кто-то из парней налетел на меня сзади, сбил шляпу на землю и закричал: - Эй, огородное пугало! Я поднял шляпу, но другой мальчишка тут же выбил ее у меня из рук и поддал ногой. - Огородное пугало! Я снова поднял ее, выпрямился и стал ждать. Орал уже чуть не весь двор. Мальчишки меня окружили, показывали на меня пальцами, пронзительно визжали: - Пугало! Огородное пугало! Пока что настоящего повода для драки не было, никто из мальчишек, по сути, на бой меня не вызывал. Я надеялся, что скоро им все это надоест, а завтра я приду без шляпы. Но парень, который первый начал задираться, снова подскочил ко мне. - Ах, мамочка купила ему такую красивую соломенную шляпу, - кривлялся он. - Заткнись, дурак, - предупредил его я. - Глядите, он, оказывается, умеет разговаривать! Ватага разразилась хохотом; все ждали, что будет дальше. - Откуда ты взялся такой? - спросил тот самый парень. - Не твое собачье дело, - сказал я. - Эй ты, полегче на поворотах, а то схлопочешь у меня. - Ты мне рот не затыкай, - сказал я. Мальчишка поднял с земли камень, положил его себе на плечо и снова подошел ко мне. - Попробуй сбей, - подначивал он. Я помедлил минуту, потом молниеносно сбил камень с его плеча, нагнулся, схватил его за ноги и повалил на землю. Из ребячьих глоток вырвался восторженный вопль. Я кинулся на упавшего мальчишку и принялся его дубасить. Но кто-то рывком поднял меня - ага, на очереди еще один. О моей растоптанной шляпе уже давно забыли. - Это мой брат, не смей его бить! - крикнул второй мальчишка. - Двое на одного - нечестно! - закричал я. Теперь они шли на меня вдвоем. Вдруг меня ударили в затылок. Я обернулся - по земле катился кусок кирпича, спину обожгла кровь. Я быстро оглядел двор и увидел груду кирпичных обломков. Схватил несколько штук. Братья отступили. Я размахнулся, чтобы запустить в них кирпичом, и тогда один из них повернулся спиной и кинулся наутек. Я бросил кирпич и попал прямо ему в спину. Он заорал. Я погнался по двору за другим. Ребята верещали от восторга, они меня окружили и наперебой твердили, как здорово я отделал братьев, ведь это самые большие драчуны в школе. Но вдруг толпа затихла и расступилась. Ко мне приближалась учительница. Я ощупал шею: рука вся была в крови. - Это ты бросил кирпич? - спросила она. - Они полезли двое на одного. - Пойдем, - сказала она и взяла меня за руку. Я вошел в школу в сопровождении учительницы, точно арестованный. Она привела меня в учительскую, там уже сидели братья-драчуны. - Это они? - спросила она. - Они вдвоем полезли, - сказал я. - А я просто защищался. - Он первый меня ударил! - крикнул один из братьев. - Врешь! - закричал я. - Не смей здесь так выражаться, - сказала учительница. - Они вас обманывают, - сказал я. - Я здесь новенький, а они разодрали мою шляпу. - Он первый меня ударил, - повторил мальчишка. Я шмыгнул мимо учительницы, которая стояла между нами, и врезал ему по физиономии. Он с воплем бросился на меня. Учительница схватила нас за руки. - Да ты что! - закричала она на меня. - Как ты смеешь драться в школе! Ты с ума сошел? - Он врет, - упрямо твердил я. Она велела мне сесть, я сел, но не сводил глаз с братьев. Она выпроводила их из комнаты; я сидел, ждал, когда она вернется. - Ладно, на этот раз я тебя прощаю, - сказала она. - Я не виноват. - Знаю. Но ты ударял одного из них прямо здесь, - сказала она. - Извините. Она спросила, как меня зовут, и отправила в класс. Не знаю почему, но меня посадили в пятый класс. Они же, наверное, сразу поймут, что мне там не место. Я сидел и ждал. Меня спросили, сколько мне лет, я ответил, и мне разрешили остаться. Я занимался день и ночь, и через две недели меня перевели в шестой класс. Радостный, прибежал я домой и с порога выложил свою новость. Дома сначала не поверили - ведь я такой никчемный, испорченный мальчишка. Я торжественно объявил, что хочу стать врачом, буду заниматься научными исследованиями, делать открытия. Опьяненный успехом, я и не задумывался о том, на какие средства я буду учиться в медицинском институте. Но раз я сумел за две недели перейти в следующий класс, для меня все возможно, я все могу. Теперь я все время был с ребятами, мы учились, спорили, болтали обо всем на свете; я воспрянул духом, почувствовал необыкновенный прилив жизненных сил. Я знал, что живу в мире, с которым мне придется сойтись лицом к лицу, когда я буду взрослым. Будущее вдруг стало для меня близким и осязаемым, насколько это может почувствовать черный мальчишка из штата Миссисипи. Большинство моих школьных товарищей работали по утрам, вечерам и в субботу, они зарабатывали себе на одежду, на книги, у них всегда были карманные деньги. Если я видел, как кто-то из наших ребят заходит днем на перемене в бакалейную лавку, обводит глазами полки и покупает, что ему хочется - пусть даже всего на десять центов, - это для меня было подлинное чудо. Но когда я сказал бабушке, что тоже хочу работать, она и слушать меня не захотела: пока я живу под ее кровом, ни о какой работе и речи быть не может. Я спорил, доказывал, что суббота - единственный день, когда я могу хоть что-то заработать, а бабушка смотрела мне в глаза и цитировала Священное писание: - А день седьмый - суббота Господу, Богу твоему: не делай в оный никакого дела ни ты, ни сын твой, ни дочь твоя, ни раб твой, ни рабыня твоя, ни скот твой, ни пришлец, который в жилищах твоих; чтобы раб твой и рабыня твоя могли отдохнуть, как и ты сам... Решение было окончательное и обжалованию не подлежало. Мы уже давно жили впроголодь, но бабушку не прельщало мое обещание отдавать ей половину или даже две трети моего заработка; нет, никогда - Твердила она. Ее отказ привел меня в бешенство, я проклинал судьбу за то, что вынужден жить с такими сумасшедшими дурехами. Я сказал бабушке, что нечего ей заботиться о моей душе, а она ответила, что я еще мал, что мою душу поручил ей господь, а я вообще ничего не понимаю и должен молчать. Чтобы защититься от назойливых вопросов о моем доме и моей жизни, чтобы избежать приглашений, которых я не мог принять, я держался в школе особняком и, хотя искал общества ребят, старался, чтобы они не догадались, как далек я от мира, в котором живут они; я ценил их дружбу, хоть и не показывал этого; был болезненно застенчив, но скрывал это веселой улыбкой и привычными остротами. Каждый день в большую перемену я ходил с ребятами и девчонками в лавку на углу, стоял у стены и глядел, как они покупают бутерброды, а когда меня спрашивали: "А ты чего не завтракаешь?", я пожимал плечами и говорил: "Я днем не хочу есть". У меня слюнки текли, когда на моих глазах разрезали булочки и клали на них сочные сардины. Я снова и снова давал себе клятву, что когда-нибудь я покончу с этой нуждой, голодом, отверженностью, стану таким, как все, и не подозревал, что никогда не сумею сблизиться с людьми, что я обречен жить рядом с ними, не разделяя их жизни, что у меня моя собственная, одинокая дорога и что потом, через многие годы, люди будут удивляться, как я смог ее одолеть. Мир открывался передо мной все шире, потому что я мог теперь его изучать; это значило, что после школы я не иду домой, а брожу по улицам, наблюдаю, спрашиваю, говорю с людьми. Если бы я зашел домой поесть, бабушка меня больше уже не отпустила бы, поэтому за бродяжничество я расплачивался тем, что ничего не ел по двенадцати часов кряду. В восемь утра я ел кашу, а в семь вечера или позже - рагу из овощей. Платить ценой голода за познание окружающей жизни было неразумно, но разумно ли было голодать? Перебросив ремень с книгами через плечо, мы с ребятами отправлялись в лес, на речку, к озеру, в деловые районы города, к бильярдным, в кино - если удавалось проскользнуть в зал без билета, - на спортивные площадки, на кирпичный завод, на лесосклад, на фабрику, где жали хлопковое масло, посмотреть, как там работают. Иной раз меня шатало от голода, казалось, я вот-вот упаду, потом начиналось неистовое сердцебиение, меня бросало в дрожь, прерывалось дыхание; но что был голод в сравнении с радостью свободы, что были физические муки, я научился их подавлять и даже порой забывал о голоде. Был у нас в классе один парень, высокий, сильный, очень черный, он хорошо учился, но не признавал никакой дисциплины и никому не подчинялся; он мог в любую минуту взбаламутить весь класс, а учитель ничего не мог с ним поделать. Этот-то парнишка и заметил, что я отчаянно голодаю, и предложил способ заработать денег. - Чего же ты целыми днями не ешь, разве так можно, - сказал он. - А мне не на что, - ответил я. - А ты заработай. Я вон зарабатываю. - Как? - Газеты продаю. - Я хотел, да не я один такой умный - опоздал, - сказал я. - А газеты продавать хорошо, я бы стад их читать. А то мне читать нечего. - Ага, и ты тоже? - засмеялся он. - Что я тоже? - спросил я. - Вроде меня - я продаю газеты, потому что люблю читать, а как еще раздобудешь газету? - объяснил он. - Твои родители не хотят, чтобы ты читал? - Еще бы! Отец просто бесится. - Ты какую газету продаешь? - Она выходит в Чикаго раз в неделю, и к ней есть приложение. - Что же это за газета? - А я ее никогда не читаю - чепуха. Зато приложение - вот это да! Сейчас печатают "Багровые жертвы" Зейна Грея. Я глядел на него во все глаза: - Ух ты - "Багровые жертвы"! - Ага. - А мне можно продавать эту газету? - Почему ж нет? Я вон зарабатываю по пятьдесят центов в неделю и читаю что хочу, - сказал он. Я пошел к нему домой, и он дал мне номер газеты с приложением. Газета была тоненькая, напечатана плохо и предназначалась для белых фермеров-протестантов. - Давай ты тоже начинай продавать газеты, - уговаривал он меня, - будет с кем поговорить о "Жертвах"! Я обещал ему, что сегодня же попрошу пачку газет. Домой я шел в сгущающихся сумерках и читал на ходу, почти не отрываясь от страницы и налетая на прохожих. Я с головой ушел в приключения знаменитого ученого, у которого в подвале дворца была таинственная железная комната. Он завлекал в эту комнату свои жертвы, включал рубильник и насосом начинал медленно-медленно выкачивать из комнаты воздух, а жертвы умирали в нечеловеческих муках, причем сначала они делались багровыми, потом сипели, потом чернели. Вот это приключения, как раз то, что мне нужно! Я ведь едва начал приобщаться к литературе и ничего в ней еще не понимал - главное, чтобы книга была интересной. Наконец-то я смогу читать дома, и бабушка не будет возражать! Я уже добился от нее разрешения продавать газеты. Какое счастье, что она не умела читать! Она всегда сжигала книги, которые я приносил в дом, говорила, что все это - "измышления дьявола", но с газетами ей придется смириться, иначе она нарушит свое слово. Тетя Эдди не в счет, для нее я что есть, что нет, она считает меня погибшим. Я сказал бабушке, что хочу продавать газеты, чтобы заработать денег, и она согласилась, решив, что наконец-то я образумился и становлюсь на правильный путь. В тот вечер я заказал для себя пачку газет и ждал их с нетерпением. И вот она у меня в руках, и я иду по улицам негритянского квартала, то один, то другой прохожий покупает у меня газету - не потому, что хочет ее прочесть, а потому, что знает меня... Теперь по вечерам, возвратившись домой, я запирался в своей комнате и с головой уходил в необыкновенные подвиги, совершаемые необыкновенными людьми в далеких, необыкновенных странах. Я начал узнавать о современном мире, о больших городах, и они манили меня к себе; я полюбил их жизнь. Я принимал все эти выдумки за чистую монету, потому что мне хотелось в них верить, потому что я жаждал другой жизни, жаждал чего-то нового. Эта дешевая макулатура расширила мои представления о мире куда больше, чем все остальное. Что я до сих пор знал, что видел? Депо, пристань, пивной зал. А чтение перевернуло всю мою жизнь, открыло двери в новый мир. Я был счастлив и так бы и продолжал продавать эту газету и журнальное приложение к ней, если бы не один из друзей нашей семьи. Это был высокий, спокойный, трезвый, рассудительный негр, плотник по профессии. Как-то вечером я принес ему домой газету. Он дал мне десять центов и как-то странно посмотрел на меня. - Конечно, сынок, - сказал он, - я рад, что ты начал немножко зарабатывать. - Спасибо, сэр, - сказал я. - Только скажи мне, кто велел тебе продавать эту газету? - спросил он. - Никто. - Откуда ты ее берешь? - Из Чикаго. - Ты ее читаешь? - Конечно. Я читаю приложение, - объяснил я. - Саму-то газету я никогда не читаю. Он помолчал немного, потом спросил: - Кто просил тебя продавать эту газету - белые? - Нет, сэр, - ответил я изумленно. - Почему вы так решили? - А твои родные знают, что ты продаешь эту газету? - Знают, сэр. Чего же тут плохого? - Как ты узнал, куда написать, чтобы тебе ее присылали? - спросил он, оставив мой вопрос без внимания. - Их продает мой приятель. Он дал мне адрес. - Этот твои приятель - белый? - Нет, сэр. Он цветной. Почему вы спрашиваете? Ничего мне не ответив, он медленно встал со ступенек крыльца, на которых сидел. - Подожди минуту, сынок, - сказал он. - Я тебе сейчас кое-что покажу. Да что же это такое? Газета как газета, так мне, во всяком случае, казалось. Я ждал, расстроенный, мне хотелось как можно скорее распродать свою пачку, прийти домой, лечь в постель и читать следующую часть жутких приключений. Наш знакомый вернулся с аккуратно сложенной газетой в руке и протянул ее мне. - Ты это видел? - спросил он, показывая какую-то карикатуру. - Нет, сэр, - сказал я. - Я же не читаю газету, я читаю только приложение. - Ну так посмотри. И скажи, что ты об этом думаешь. Номер был за прошлую неделю. Я смотрел на картинку: громадный негр с грязным потным лицом, толстыми губами, приплюснутым носом и золотыми зубами сидел во вращающемся кресле, положив ноги в желтых, начищенных до блеска ботинках на большой полированный стол. Его толстые губы посасывали большую черную сигару, на конце которой белел целый дюйм пепла. Белый в красный горошек галстук украшала гигантская булавка в форме подковы. На негре были красные подтяжки, шелковая рубашка в полоску, на толстых черных пальцах сверкали огромные брильянты. По животу вилась массивная золотая цепочка, на ней вместо брелока висела заячья лапа. Возле стола стояла заплеванная до краев плевательница. На стене комнаты, где сидел негр, была огромная надпись: БЕЛЫЙ ДОМ. Под надписью висел портрет Авраама Линкольна - ни дать ни взять разбойник с большой дороги. Я посмотрел выше и прочел: "Мечта каждого черномазого - стать президентом и спать с белыми женщинами! Американцы, неужели мы это допустим? Организуйтесь, спасайте нашу прекрасную страну и наших белых женщин!" Я смотрел, стараясь постичь смысл рисунка и подписей, думая, почему все это так дико и все же так знакомо. - Ты понимаешь, что это значит? - спросил плотник. - Нет, не понимаю, - признался я. - Ты когда-нибудь слышал про ку-клукс-клан? - спросил он тихо. - Конечно, а что? - Ты знаешь, что делают куклуксклановцы с цветными? - Убивают. Не дают нам голосовать и получать хорошую работу, - сказал я. - Так вот, газета, которую ты продаешь, проповедует идеи ку-клукс-клана, - сказал он. - Не может быть! - закричал я. - Сынок, она у тебя в руках. - Я читал приложение, газету я никогда не читал, - потрясение пролепетал я. - Слушай, сынок, - сказал плотник, - слушай. Ты черный парнишка и хочешь заработать немного денег. Очень хорошо. Если ты хочешь продавать эту газету, продавай, я не буду тебе запрещать. Но я читаю ее вот уже два месяца и понял, чего они хотят. Если ты станешь и дальше продавать ее, то будешь помогать белым убивать самого себя. - Но ведь газета приходит из Чикаго, - наивно возразил я, не зная, во что же теперь можно верить, - ведь газета издавалась в Чикаго - городе, куда негры стекались тысячами, как же там могли печатать расистскую пропаганду? - Неважно, откуда она приходит, - сказал он. - Ты лучше послушай. Он прочитал мне длинную статью, автор которой ратовал за суд Линча как за единственное решение негритянской проблемы. Я слушал и не верил своим ушам. - Дайте посмотреть, - сказал я. Я взял газету и присел на крыльцо. В сумерках листал я страницы и читал статьи, проникнутые такой бешеной ненавистью к неграм, что кожа моя покрылась мурашками. - Ну что, нравится? - спросил он. - Нет, сэр, - прошептал я. - Теперь ты понимаешь, что ты делаешь? - Я не знал, - пробормотал я. - Будешь и дальше продавать газеты? - Нет, сэр, никогда. - Я слыхал, ты хорошо учишься, и, когда я стал читать газету, которую ты продаешь, я не знал, что и думать. Тогда я сказал себе, что парень просто не знает, что продает. Многие хотели поговорить с тобой, да боялись. Думали, ты спутался с белыми куклуксклановцами, и если мы скажем тебе: "Не продавай газету", ты наведешь куклуксклановцев на нас. Но я сказал: "Ерунда, просто парень не ведает, что творит". Я протянул ему десять центов обратно, но он не взял. - Оставь себе, сынок, - сказал он. - Но ради господа бога, продавай что-нибудь другое. В тот вечер я не стал больше никому предлагать газету; я шел домой, держа кипу под мышкой, я боялся, что какой-нибудь негр выскочит из кустов или из-за забора и прибьет меня. Как я мог допустить такую страшную ошибку? Все произошло очень просто и в то же время совершенно неправдоподобно. Я так увлекся приключениями в приложении, что не прочел ни одного номера газеты. Я решил никому не рассказывать о своей оплошности, никому не открывать, что стал невольным распространителем ку-клукс-клановской литературы. Я выбросил газеты на помойку и, придя домой, просто и спокойно объяснил бабушке, что компания не будет больше посылать мне газету, у них и без меня достаточно агентов в Джексоне - увы, я сильно смягчил краски. Но бабушке, в общем-то, было все равно: зарабатывал я так мало, что почти не облегчал бремени домашних расходов. Отец того парня, который уговорил меня продавать эту газету, также раскусил ее пропагандистскую сущность и запретил сыну ее продавать. Мы с ним никогда не говорили об этой истории, нам было стыдно. Однажды он осторожно спросил: - Скажи, ты все еще продаешь газету? - Бросил. Времени нет, - сказал я, избегая его взгляда. - У меня тоже, - сказал он, скривив губы. - Дел по горло. Учился я с наслаждением. В начале года проглатывал учебники по истории, географии и английскому и потом открывал их только на уроках. Задачи по математике я всегда решал заранее, а в классе, когда не стоял у доски, читал потрепанные, побывавшие во многих руках еженедельники "Детективов Флинна" и сборники рассказов "Аргоси" или же мечтал о городах, которых никогда не видел, и о людях, которых никогда не встречал. Начались летние каникулы. Я не мог найти работу, которая дала бы мне возможность отдыхать по священным для бабушки субботам. Тоскливо тянулись долгие жаркие дни. Я сидел дома, предаваясь размышлениям и пытаясь унять духовный и физический голод. К вечеру, когда солнце пекло уже не так сильно, я гонял мяч с соседскими ребятами. Потом сидел на крыльце и безучастно разглядывал прохожих, повозки, автомобили... В один из таких томительных, душных вечеров бабушка, мама и тетя Эдди сидели на крыльце и вели какой-то религиозный спор. Я сидел рядом, уткнувшись подбородком в колени, и угрюмо молчал, мечтая о чем-то своем и вполуха прислушиваясь к разговору взрослых. Вдруг мне пришла в голову какая-то мысль, и я, забыв, что не имею права вступать в разговор без разрешения, тут же ее высказал. Наверное, мысль была поистине еретическая, потому что бабушка крикнула: "Как ты смеешь!" - и хотела, как всегда, ударить меня по губам. Я давно уже научился уклоняться от ударов и быстро нагнул голову, а бабушка не удержалась и со всего размаху упала вниз, в щель между крыльцом и забором. Я вскочил. Тетя Эдди и мать закричали, бросились поднимать бабушку, но никак не могли ее вытащить. Позвали дедушку, и он сломал несколько штакетин. Кажется, бабушка была без сознания. Ее уложили в постель и вызвали доктора. Ну и испугался же я! Убежал к себе в комнату и заперся, думая, что дед не оставит на мне живого места. Правильно я сделал или нет? Если бы я сидел неподвижно и позволил бабушке меня ударить, она бы не упала. Но разве не естественно уклониться от удара? Я дрожал от страха и ждал. Но никто ко мне не пришел. В доме было тихо. Может быть, бабушка умерла? Через несколько часов я открыл дверь и прокрался вниз. Ну, что же, говорил я себе, если бабушка умерла, я уйду из дома. Больше ничего не остается. В передней я увидел тетю Эдди, она глядела на меня пылающими черными глазами. - Видишь, что ты сделал с бабушкой! - сказала она. - Я к ней не притрагивался, - сказал я. Я хотел спросить, как бабушка себя чувствует, но от страха забыл. - Ты хотел ее убить, - сказала тетя Эдди. - Я не дотрагивался до бабушки, ты это знаешь! - Негодяй! От тебя одно зло! - Я только наклонил голову. Она же хотела меня ударить. Я ничего не сделал... Губы ее шевелились, точно она подбирала слова, которые пригвоздили бы меня к позорному столбу. - Зачем ты вмешиваешься, когда взрослые разговаривают? - Она наконец нашла оружие против меня. - Мне тоже хотелось поговорить, - угрюмо сказал я. - Сижу дома день-деньской, и даже слова сказать нельзя. - Впредь держи язык за зубами, пока к тебе не обратятся. - Пусть бабушка меня больше не бьет, - сказал я, как можно осторожнее выбирая слова. - Ах ты, наглец! Смеешь указывать, что бабушке делать, а чего нет! - вспыхнула она, встав на твердую почву обвинения. - Научись помалкивать, а то и я тебя буду бить! - Я только хотел объяснить, почему бабушка упала. - Замолчи сейчас же, дурак, или я оторву тебе башку! - Сама ты дура! - рассердился я. Она затряслась от ярости. - Ну, держись! - прошипела она и бросилась на меня. Я вильнул в сторону, проскользнул в кухню и схватил длинный нож для хлеба. Она вбежала в кухню за мной. Я повернулся и пошел на нее. Я уже не помнил себя, из моих глаз лились слезы. - Если ты тронешь меня пальцем, я тебя зарежу! - прошептал я, давясь от рыданий. - Я уйду отсюда, как только смогу зарабатывать себе на жизнь. Но пока я здесь, ты лучше меня не трогай. Мы смотрели друг другу в глаза, и нас обоих трясло от ненависти. - Ну ладно, даром тебе это не пройдет, - тихо поклялась она. - Я до тебя доберусь, когда у тебя не будет ножа. - Нож теперь всегда будет со мной. - Ляжешь ночью спать, - она даже всхлипывала от бешенства, - вот тогда и получишь свое. - Посмей только войти ко мне ночью - убью, - сказал я. Она пнула дверь ногой и вышла из кухни. Тетя Эдди всегда хлопала дверьми: если дверь была приоткрыта, она распахивала ее резким ударом, а потом лягала ногой; если дверь была закрыта плотно, она слегка приоткрывала ее, а затем пинала. Казалось, прежде, чем войти в комнату, она хочет подсмотреть, что там происходит, - а вдруг ее глазам предстанет какое-то страшное, постыдное зрелище. Целый месяц потом, ложась спать, я клал кухонный нож под подушку, на тот случай, если придет тетя Эдди. Но она так и не пришла. Наверное, все время молилась. Бабушка пролежала в постели полтора месяца: она вывихнула ключицу, когда хотела ударить меня и упала. В нашем глубоко религиозном семействе было куда больше ссор и скандалов, чем в доме какого-нибудь гангстера, взломщика, проститутки, - я осторожно намекнул на это бабушке и, разумеется, только пуще ее обозлил. Бабушка проповедовала милосердие и любовь к ближнему и вечно со всеми ссорилась. Мир и согласие были нам всем неведомы. Я тоже ссорился и бунтовал, иначе мне было не выдержать постоянной осады, не выжить среди этих дрязг. Но бабушка и тетя Эдди ссорились не только со мной, но и друг с другом из-за ничтожно мелких различий в толковании догм своего вероучения или из-за того, что кто-то якобы нарушил "нравственные принципы", как они это называли. Когда бы я в своей жизни ни сталкивался с религией, я всегда видел борьбу, попытку одного человека или группы людей подчинить себе остальных во имя бога. Чем более оголтело рвешься к власти, тем громче распеваешь церковные гимны. Когда лето пошло на убыль, я нашел себе довольно необычную работу. Наш сосед, привратник, решил сменить род занятий и стать страховым агентом. Однако он был неграмотный и потому предложил мне ездить вместе с ним по плантациям, писать и считать вместо него и получать за это пять долларов в неделю. И вот я стал ездить с братом Мэнсом - так его звали, - мы обходили лачуги на плантациях, спали на матрацах, набитых кукурузной соломой, ели солонину с горохом на завтрак, обед и ужин и пили - впервые в моей жизни - вдоволь молока. Я почти уже забыл, что родился на плантации, и был поражен невежеством детей, которых встречал там. Я жалел себя, потому что мне нечего было читать, теперь я видел детей, которые никогда не держали в руках книги. Они были такие робкие, рядом с ними я казался смелым, разбитным горожанином: зовет какая-нибудь негритянка своих детишек в дом со мной поздороваться, а они стоят под дверью, глядят на меня исподлобья и неудержимо хихикают. Вечером, сидя за грубо сколоченным столом под керосиновой лампой, я заполнял страховые свидетельства, а семья издольщика, только что вернувшаяся с поля, стояла и в изумлении глазела на меня. Брат Мэнс ходил по комнате, превознося мое умение писать и считать. Многие негритянские семьи страховались у нас в наивной надежде, что этим они помогут своим детям научиться "писать и говорить, как тот славный парнишка из Джексона". Поездки были тяжелые. Где поездом, где автобусом, где на телеге ехали мы с утра до ночи, от лачуги к лачуге, от плантации к плантации. Я заполнял бланки заявлений, и веки у меня смыкались от усталости. Передо мной была голая, неприкрашенная правда негритянской жизни, и я ненавидел ее; люди были похожи друг на друга, их жилища одинаковы, их фермы неотличимы одна от другой. По воскресеньям брат Мэнс отправлялся в ближайшую деревенскую церковь и произносил рекламную речь, облеченную в форму проповеди, прихлопывал в ладоши, сплевывал на пол для выразительности, притопывал ногой в такт своим фразам, и все это завораживало издольщиков. После представления пьяная толпа стекалась к брату Мэнсу, и я заполнял столько заявлений, что у меня немели пальцы. Домой я возвращался с полним карманом денег, но они тут же исчезали, не облегчая нашей беспросветной нужды. Мать гордилась мною, даже тетя Эдди ненадолго смягчилась. Бабушка считала, что со мной произошло чудесное превращение, и даже простила некоторые из моих грехов, ибо, по ее мнению, успех мог сопутствовать лишь добродетели, грех же карался неудачей. Однако зимой бог призвал брата Мэнса к себе, и, так как страховая компания не желала иметь своим агентом подростка, мой статус стал мирским; святое семейство по-прежнему тяготилось заблудшим отпрыском, который вопреки всему продолжал погрязать во грехе. Кончились каникулы, я пошел в седьмой класс. Голодал все так же, но, видно, правда, что не хлебом единым жив человек. Наверное, солнце, свежий воздух и зелень поддерживали во мне жизнь. По вечерам я читал в своей комнате, до меня вдруг доносился запах жареного мяса из соседского дома, и я думал, господи, неужели кто-то ест мяса вдоволь? Я предавался безудержным мечтам, представлял себе, что живу в семье, где мясо подают на стол несколько раз в день; потом проникался отвращением к этим грезам, вставал и закрывал окно, чтобы запахи меня не мучили. Однажды утром, спустившись в столовую съесть тарелку каши со свиным салом, я почувствовал, что приключилась беда. Дедушки, как обычно, за столом не было, он всегда ел в своей комнате. Бабушка кивнула, разрешая мне сесть, я сел и низко опустил голову. Взглядывая исподлобья, я видел напряженное лицо матери, тетя Эдди сидела, закрыв глаза, нахмурив лоб, губы ее дрожали, бабушка закрыла лицо руками. Я хотел спросить, что случилось, но знал, что мне не ответят. Бабушка стала молиться, прося у Господа благословения для каждого из нас и моля Его руководить нами, если на то будет Его воля, и затем сообщила Ему, что в это ясное утро ее бедного мужа поразил недуг, и просила Бога, если на то будет Его воля, исцелить его. Так я узнал о болезни дедушки. Я часто узнавал о различных событиях нашей жизни - будь то смерть, рождение, предстоящий визит, происшествие по соседству, в церкви или у кого-нибудь из родственников - из содержательных бабушкиных молитв за завтраком и за обедом. Дедушка был высокий, худой, темнокожий, с широким лицом, белоснежными зубами и шапкой седых волос. Когда он сердился, зубы его оскаливались - эту привычку, по словам бабушки, он приобрел во время Гражданской войны, - и он сжимал кулаки с такой силой, что набухали вены. Смеялся он редко и при этом точно так же оскаливал зубы, только кулаки не сжимал. У него был острый перочинный ножик, к которому мне было запрещено прикасаться, и он долгие часы сидел на солнце, строгал что-нибудь, насвистывая или напевая. Я часто пытался расспрашивать его о Гражданской войне, о том, как он воевал, не страшно ли ему было, видел ли он Линкольна, но он никогда ничего не рассказывал. - Отстань, чего пристаешь. - Только и можно было от него добиться. От бабушки я узнал - уже подростком, - что во время Гражданской войны он был ранен, но так и не получил пенсии по инвалидности и всю жизнь лелеял эту обиду. Я никогда не слышал, чтобы он говорил о белых; думаю, он так их ненавидел, что не мог даже говорить о них. Когда его увольняли из армии, он пошел к белому офицеру, чтобы тот помог ему заполнить нужные бумаги. Заполняя документы, белый офицер неправильно написал фамилию дедушки - Ричард Уинсон вместо Ричард Уилсон. Возможно, виной тут был южный акцент и неграмотность дедушки. Ходили слухи, что белый офицер был швед и плохо знал английский. Другие же говорили, что офицер был южанин и нарочно испортил дедушкины документы. Так или иначе, дедушка только через много лет узнал, что был уволен из армии под именем Ричарда Уинсона, и, когда подал в военное министерство прошение о пенсии, установить, что он служил в армии Соединенных Штатов под именем Ричарда Уилсона, оказалось невозможным. Я задавал бесконечные вопросы о дедушкиной пенсии, но от меня всегда отмахивались - дескать, я еще слишком мал и мне этого не понять. Переписка дедушки с военным министерством длилась не один десяток лет; в одном письме за другим дедушка излагал события и разговоры (неизменно диктуя эти пространные отчеты кому-нибудь, кто умел писать); он называл имена давно умерших людей, сообщал их возраст и приметы, описывал сражения, в которых принимал участие, называл города, поселки, реки, ручьи, дороги, деревни, номера полков и рот, в которых служил, точный день и час того или иного события и отсылал все это в Вашингтон. Обычно утром вынимал почту я, и, если в ней оказывался длинный конверт с официальным письмом, я знал, что дедушка получил ответ из военного министерства, и спешил к нему наверх. Дедушка поднимал голову с подушки, брал у меня конверт и сам его распечатывал. Долго он смотрел на черные буквы, потом неохотно, недоверчиво протягивал письмо мне. - Ну что ж, читай, - говорил он. И я читал ему письмо - читал медленно, тщательно выговаривая каждое слово, - о том, что его просьба о пенсии не документирована и потому отклоняется. Дедушка выслушивал все это, не моргнув глазом, и начинал тихо, шепотом ругаться. - Это все проклятые бунтовщики, - шипел он. Словно не веря тому, что я прочел, он одевался, брал письмо и обходил не меньше десятка своих друзей, прося их тоже прочесть его, и наконец выучивал текст письма наизусть. После этого он убирал письмо в ящик, где хранил свою переписку, и снова погружался в воспоминания, пытаясь воскресить в своем прошлом какой-нибудь красноречивый факт, который поможет ему получить пенсию. Подобно землемеру К. из романа Кафки "Замок", он до самого дня своей смерти отчаянно пытался убедить власти в том, что он - это именно он, но ему это так и не удалось. Когда нам нечего было есть, я мечтал, что вдруг правительство пришлет ему, например, что-нибудь вроде: "Уважаемый сэр! Ваша просьба о пенсии признана обоснованной. Вопрос о вашей фамилии удовлетворительно разъяснился. В соответствии с официальным положением мы даем соответствующее указание министру финансов исчислить и направить вам со всей возможной поспешностью всю сумму, причитающуюся вам вместе с процентами за истекшие ... лет, которая составляет ... долларов. Мы глубоко сожалеем, что вам пришлось столько лет ждать решения данного вопроса. Вы можете быть уверены, что жертва, принесенная вами, послужит на благо и процветание нашей Родины". Но ответ не приходил, и дедушка был всегда так мрачен и угрюм, что я перестал об этом мечтать. Как только дедушка входил в комнату, я сразу же умолкал, ожидая, что он скажет, не отчитает ли меня за какую-нибудь провинность. Когда он уходил, я чувствовал облегчение. Постепенно желание разговаривать с ним исчезло. Из разговоров бабушки я по крохам восстановил дедушкину жизнь. Когда началась Гражданская война, он убежал от своего хозяина и пробрался через фронт конфедератов на Север. Он со злобной радостью хвастался, что убил этих проклятых конфедератов больше, чем даже велел ему господь бог. Мужественный борец против рабства, он вступил в армию, чтобы убивать белых южан; он сражался, переходил вброд ледяные реки, спал на земле, переносил лишения... Потом его уволили из армии, он вернулся на Юг и во время выборов охранял избирательный участок со своей армейской винтовкой в руках, чтобы негры могли проголосовать. А когда негров отстранили от политической власти, для него это был жестокий удар. Он был убежден, что война не кончилась, что они будут воевать снова... И вот мы все сидим за завтраком и молча едим - за столом у нас не положено было разговаривать: бабушка считала, что говорить за столом грех, что бог может сделать так, что кусок станет поперек горла, - и все думаем о дедушкиной пенсии. Много дней писались письма, собирались показания и подтверждались под присягой, проводились совещания, но все напрасно. Я был убежден, хотя оснований у меня не было никаких, кроме собственного животного страха перед белыми, что дедушку обманом лишили пенсии потому, что он был против власти белых. Как-то днем я вернулся из школы и встретил в передней тетю Эдди. Глаза у нее были красные, губы дрожали. - Поднимись к дедушке и попрощайся с ним, - сказала она. - Что случилось? Она не ответила. Я взбежал по лестнице и увидел дядю Кларка, который приехал из Гринвуда. Бабушка сжала мою руку. - Иди попрощайся с дедушкой, - сказала она. Она ввела меня в комнату дедушки, он лежал на кровати, одетый в свой парадный костюм. Глаза были открыты, но он лежал так тихо, что я но понял, жив он или умер. - Отец, это Ричард, - прошептала бабушка. Дедушка посмотрел на меня, его белые зубы на миг блеснули. - Прощайте, дедушка, - прошептал я. - Прощай, сынок, - сказал он хрипло. - Радуйтесь, ибо господь... мою душу... ибо господь... Голос его замер. Я не понял, что он сказал, и хотел переспросить. Но бабушка взяла меня за руку и вывела из комнаты. В доме стояла тишина, никто не плакал. Мать сидела молча в кресле-качалке и глядела в окно, время от времени она опускала голову и прятала лицо в ладонях. Бабушка и тетя Эдди бесшумно ходили по дому. Я сидел в оцепенении, ожидая, когда дедушка умрет. Я все еще пытался понять, что же он мне сказал. Мне хотелось запомнить его последние слова. Я пошел за бабушкой в кухню. - Бабушка, что сказал дедушка? Я не расслышал, - прошептал я. Она повернулась ко мне и привычным движением шлепнула по губам. - Молчи! Ангел смерти в доме! - Я просто хотел спросить, - сказал я, прижимая пальцы к разбитой губе. Она посмотрела на меня и смягчилась. - Он сказал, что бог призывает его на небеса, - сказала она. - Теперь ты знаешь. И хватит задавать глупые вопросы. Когда я утром проснулся, мать сказала, что дедушка "отошел с миром". - Надень пальто и шапку, - сказала бабушка. - Зачем? - спросил я. - Довольно задавать вопросы, делай что велят. Я оделся. - Ступай к Тому и скажи, что дедушка отошел с миром. Пусть придет и распорядится, - сказала бабушка. Том, ее старший сын, недавно переехал из Хейзелхерста в Джексон и жил на окраине, милях в двух от нас. Сознавая, что на меня возложено важное поручение, я бросился бежать и ни разу не остановился передохнуть - я думал, что весть о смерти надлежит доставить немедленно. Я взлетел на крыльцо едва дыша, постучал. Дверь открыла моя двоюродная сестра, маленькая Мэгги. - Где дядя Том? - спросил я. - Спит, - ответила она. Я ворвался в комнату, подбежал к постели и стал его трясти. - Дядя Том, бабушка велела вам побыстрей прийти. Дедушка умер, - выпалил я, не переводя духа. Он открыл глаза и долго смотрел на меня. - Уродится же такой дурак, - сказал он тихо. - Разве можно так сообщать человеку о смерти отца? Я смотрел на него озадаченно; я не мог отдышаться. - Я всю дорогу бежал, - сказал я. - Запыхался. Извините. Он медленно встал и начал одеваться, не обращая на меня внимания; прошло минут пять. - Чего ты ждешь? - наконец спросил он. - Ничего, - сказал я. Я медленно шел домой и думал, почему я не такой, как все, почему я вечно делаю не то, что надо. И говорю не то, и поступаю не так, все на меня злятся. Я никогда не умел говорить с людьми, не понимал, что они думают, чего хотят. Разве я хотел рассердить дядю Тома? А он рассердился, да так, что гнев пересилил горе. Не найдя ответа, я решил, что нечего мне расстраиваться, все равно, как бы я ни старался, моей семье не угодишь! Меня не взяли хоронить дедушку, а оставили присматривать за домом. Я читал детективный роман, пока все не вернулись с кладбища. Мне ничего не рассказали, а я не стал их расспрашивать. Жизнь вошла в свою обычную колею - сон, каша, рагу из овощей, школа, учение, одиночество, тоска, снова сон. Я совсем оборвался, мне стыдно было появляться в своих лохмотьях в школе. Многие ребята в классе уже носили костюмы с длинными брюками. Я так злился, что решил поговорить с бабушкой начистоту: если она не позволит мне работать по субботам, я уйду из дома. Но когда я заговорил, она не стала меня слушать. Я ходил за ней по пятам и требовал разрешения работать по субботам. Она твердила - нет, нет, ни за что, лучше не проси. - Тогда я брошу школу, - объявил я. - Бросай, мне все равно, - сказала она. - Уеду от вас и письма никогда не пришлю. - Никуда ты не уедешь, - сказала она с издевкой. - Разве я могу учиться, чтобы потом найти работу? - спросил я, меняя тактику. Я показал ей свои рваные носки, залатанные штаны. - Как же мне в таком виде появляться в школе! Я не прошу у тебя денег, не прошу ничего мне покупать. Я прошу только разрешения работать! - Мне-то что, ходишь ты в школу или нет, - сказала она. - Ты покинул лоно церкви и предоставлен теперь самому себе. Ты принадлежишь не мне, а миру. Для меня ты мертв, как мертв для Христа. - Твоя проклятая церковь не дает мне жить! - Не смей произносить таких слов в этом доме! - Я говорю правду, ты сама знаешь! - Бог покарает тебя. А ты снедаем гордыней и не хочешь просить Его о помощи. - Я все равно пойду работать. - Тогда уходи из моего дома. - И уйду, - сказал я, дрожа всем телом. - Никуда ты не уйдешь, - повторила она. - Ты что же думаешь, я шучу? - спросил я, решившись доказать, что готов на все. - Я ухожу сейчас же! Я побежал в комнату, схватил потрепанный чемоданишко и стал бросать в него свое рванье. У меня не было ни цента, но все равно я решил уйти. Она подошла к двери. - Дурачок. Положи чемодан на место! - Нет, я уеду и буду работать! Она вырвала чемодан у меня из рук; я заметил, что она дрожит. - Ладно, - сказала она. - Если ты хочешь попасть в ад, отправляйся. Но видит бог, это не моя вина. Меня он простит, но тебя никогда! Она с плачем вышла из комнаты. Доброта победила в ней страх. Я вынул вещи из чемодана. Я был разбит. Я ненавидел эти взрывы чувств, эти вспышки страстей, потому что они сковывали меня бессилием. Теперь я воистину погиб для бабушки и тети Эдди, зато мама улыбнулась, когда я рассказал, что восстал против них. Она поднялась, заковыляла ко мне на своих негнущихся ногах и поцеловала. 6 Утром я стал спрашивать у ребят в школе, не знает ли кто, куда можно наняться на работу, и мне сказали, что одной белой семье нужна прислуга. Уроки кончились, и я пошел по адресу. Дверь открыла высокая, сурового вида белая женщина. Да, ей нужна прислуга, причем обязательно честная. Плата - два доллара в неделю, работать утром и вечером, в субботу весь день. Я должен мыть посуду и полы, колоть дрова, мести двор. Меня будут кормить завтраком и обедом. Я робко расспрашивал, бросая украдкой взгляды по сторонам. Интересно, как меня здесь будут кормить? Кухня бедная и запущенная, неужто весь дом такой? - Ну так что, поступаешь ко мне или нет? - спросила женщина. - Да, мэм, - сказал я, не зная, стоит соглашаться или нет. - Тогда я задам тебе один вопрос, а ты ответь мне как на духу, - сказала она. - Да, мэм, - с готовностью ответил я. - Ты воруешь? - серьезно спросила она. Я захохотал, но тут же спохватился и умолк. - Что тут такого смешного? - обиделась она. - Сударыня, неужели вор когда-нибудь признается, что он ворует? - Что-что? - закричала она и стала красная как помидор. Ну вот, не успел я вступить в мир белых, как тут же допустил промах. Я понурил голову и смиренно прошептал: - Нет, мэм, что вы, ну конечно, я не ворую. Она пристально глядела на меня, соображая. - Слушай, мне черномазые наглецы не нужны, - сказала она. - Ну что вы, мэм, я вовсе не наглец, - заверил я ее. Пообещав прийти завтра к шести утра, я побрел домой, пытаясь понять, почему же это она прямо в лоб спросила меня, ворую я или нет? Говорят, белые считают, будто негры простодушны, как дети, размышлял я; ну, конечно, только этим и можно объяснить ее вопрос. Ведь я бы не признался, что задумал ее убить, и разумом она это, естественно, понимала. Но привычка взяла верх над разумом, вот она меня и спросила: "Ты воруешь?" Только полный идиот брякнул бы ей: "Да, мэм, я вор". Что же теперь со мной будет? Ведь я по многу часов буду находиться среди белых. Вдруг они меня ударят? Или станут ругать? Тогда я сразу же уйду. Мне так хотелось найти работу, и я ни разу не подумал, что хозяева могут меня обидеть, но теперь эта мысль выступила на передний план, она оказалась решающей и вытеснила все остальное. Я буду скромен и вежлив, буду говорить "да, сэр", "нет, сэр", "да, мэм", "нет, мэм", но проведу между ними и собой черту и переступить ее им не позволю. А может, все и обойдется, просто у страха глаза велики, может, со мной будут обращаться хорошо... Утром я нарубил дров для кухни, принес в дом несколько корзин угля для комнат, помыл парадное крыльцо, подмел двор, кухню, накрыл на стол, вымыл посуду. Пот лил с меня ручьями. Но хозяйка велела мне подмести дорожку перед домом и сбегать в лавку за продуктами. Когда я вернулся, она сказала: - Завтрак в кухне. - Спасибо, мэм. На столе я увидел тарелку черной густой патоки и ломоть белого хлеба. Это что же, все? Сами-то они ели яйца, ветчину, пили кофе... Я взял хлеб и хотел разломить - он был черствый как камень. Ладно, выпью хотя бы патоку. Я поднес тарелку к губам и увидел сверху белые с прозеленью пятна плесени. Вот черт... Нет, такое я есть не буду, решил я, это же тухлятина. Я стал надевать пальто, и в это время в кухню вошла хозяйка. - Ты ничего не ел, - сказала она. - Спасибо, мэм, я сыт. - Ты позавтракаешь дома? - с надеждой спросила она. - Мне сегодня вообще не хочется есть, - солгал я. - Ты не любишь хлеб с патокой! - патетически воскликнула она. - Нет, что вы, мэм, очень люблю, - стал поспешно оправдываться я, а то она еще не дай бог подумает, будто я посмел выразить недовольство ее завтраком. - Что с вами, с неграми, сейчас происходит?.. Не понимаю, - вздохнула она и покачала головой. Наклонилась к патоке, рассматривая ее. - Грех выбрасывать такое добро. Оставлю тебе на вечер. - Да, мэм, - поспешно согласился я. Она аккуратно накрыла тарелку, потрогала пальцами хлеб и выбросила его в помойное ведро. Потом повернулась ко мне, и лицо ее озарилось какой-то мыслью. - Ты в каком классе учишься? - В седьмом, мэм. - Зачем же тебе дальше ходить в школу? - в изумлении спросила она. - Я хочу... хочу стать писателем, - запинаясь, произнес я. Я не собирался говорить ей об этом, но она так безжалостно ткнула мне в нос мое полное ничтожество и мою вину, что я просто должен был за что-то ухватиться. - Кем-кем? - изумилась она. - Писателем, - прошептали. - Это еще зачем? - Писать книги, - пролепетал я. - Никаким писателем ты никогда не будешь, - вынесла приговор она. - Кто это вбил такую чушь в твою черномазую башку? - Никто, - ответил я. - Вот именно, до такой глупости ни один дурак бы не додумался, - с негодованием провозгласила она. Я шел по двору к калитке и думал, что больше ноги моей здесь не будет. Эта женщина оскорбила меня, ей казалось, будто она знает, какое место мне определено в жизни, знает, что именно я должен чувствовать, как должен себя вести, и я восстал против этого всем своим существом. Может быть, она права, может быть, я никогда не стану писателем, но слышать это из ее уст я не хотел. Останься я служить у нее, я очень скоро бы узнал, как белые относятся к неграм, но я был слишком наивен и считал, что не могут же все белые быть такими, как она. Я убеждал себя, что есть и хорошие белые - богатые, но добрые. Конечно, в основной массе они плохие, это я понимал, но был уверен, что мне повезет и я встречу исключение. Чтобы дома меня не пилили за привередливость, я решил солгать, будто хозяйка уже наняла кого-то другого. В школе я снова принялся расспрашивать ребят, и мне дали другой адрес. Сразу же после уроков я отправился туда. Да, сказала хозяйка, ей нужен мальчик доить корову, кормить кур, собирать овощи, подавать на стол. - Мэм, но я не умею доить коров, - сказал я. - А где ты живешь? - спросила она в величайшем изумлении. - Здесь, в Джексоне, - ответил я. - Как, ты живешь в Джексоне и не умеешь доить коров? Да что ты такое мелешь, парень? - не поверила она. Я молчал, быстро постигая реальность - черную реальность белого мира. Одна хозяйка ждала, чтобы я признался ей как на духу, вор я или нет, эта не может взять в толк, как это черномазый смеет жить в Джексоне и не научился доить коров... Все они, оказывается, одинаковые, разница лишь в мелочах. Я натолкнулся на стену в сознании этой женщины, стену, о существовании которой сама она и не подозревала. - Мне просто не приходилось, - сказал я наконец. - Я тебя научу, - великодушно сказала она, точно обрадовавшись возможности облагодетельствовать черномазого и помочь ему исправить такое упущение. - Это проще простого. Дом был большой, хозяйство - корова, куры, огород - сулило хорошую кормежку и решило дело. Я сказал женщине, что нанимаюсь к ней, и утром в положенный час явился на работу. Обязанности у меня были несложные, но многочисленные; я подоил корову под наблюдением хозяйки, собрал яйца, подмел двор и, управившись с делами, приготовился прислуживать за завтраком. Стол в столовой был накрыт на пять человек, сварены яйца, нарезана ветчина, поджарен хлеб, выставлено варенье, сливочное масло, молоко, яблоки... Я совсем приободрился. Хозяйка велела мне подавать еду, как только она крикнет, а пока я принялся рассматривать кухню, чтобы знать, где что лежит, и быстро найти, когда попросят. Наконец хозяйка вышла в столовую, с ней был какой-то бледный молодой человек, он сел к столу и уставился на еду. - Опять эти проклятые яйца, черт их побери, - буркнул он. - Не хочешь - не жри, кто тебя заставляет, - ответила женщина, тоже присаживаясь к столу. - Ты бы еще дерьма подала, - проворчал он и подцепил вилкой кусок ветчины. Господи, может, я сплю и мне снится сон? Неужто они так всегда друг с другом разговаривают? В таком случае я здесь не останусь. Вошла молоденькая девушка и плюхнулась на стул. - Явилась, шлюха, - приветствовал ее молодой человек, - хоть бы поесть сначала дала, аппетит бы не портила. - А иди ты знаешь куда, - отвечала девушка. Я вытаращил глаза и даже не заметил, что молодой человек смотрит на меня. - Эй ты, черномазый ублюдок, чего вылупился? - обратился ко мне он. - Сними-ка с плиты печенье и тащи на стол. - Да, сэр. Вошли двое пожилых мужчин и тоже сели завтракать. Я так никогда и не разобрался, кто кому кем приходится в этой семье, и вообще семья это или все они чужие. Брань слетала у них с языка с удивительной легкостью, но друг на друга они не обижались. Переругивались походя, не отрываясь от своих дел. Я все время был в напряжении, стараясь угадать их желания, чтобы меня не обругали. Могло ли мне прийти в голову, что напряжение, которое я ощутил в то утро, станет крестной мукой всей моей жизни. Наверно, я слишком поздно пришел работать к белым, наверно, надо было начать раньше, как другие ребята, когда я был еще маленький, может быть, теперь я уже привык бы к этому напряжению, может быть, я научился бы подавлять и усмирять его инстинктивно. Но мне было суждено другое, мне было суждено ощущать это напряжение всегда, каждый миг, думать о нем, носить его в своем сердце, жить с ним, есть, спать, бороться. Я уставал после утренней работы физически, но куда больше изматывало нервное напряжение, страх, что я сделаю что-нибудь не так и на мою голову обрушится поток брани. В школу я приходил выжатый как лимон. Но своим местом я дорожил, потому что тут меня хорошо кормили, никто за мной не следил и не считал, сколько я съел. Раньше мне редко доводилось есть яйца, и сейчас, когда хозяйки не было поблизости, я бросал на горячую сковородку огромный кусок желтого сливочного масла, быстро разбивал три-четыре яйца и, давясь, проглатывал яичницу. А то, спрятавшись за дверью, пил, как воду, молоко, кружку за кружкой. От хорошей еды я поздоровел, но вот беда - начал отставать в школе. Может быть, меня хватило бы и на работу по утрам и вечерам, и на школу, будь я крепче физически и не выматывай эта дополнительная нервная нагрузка мои и без того слабые силенки. В полдень меня начинало смаривать, учитель и ребята куда-то уплывали, я понимал, что вот-вот засну. Тогда я шел в коридор к фонтанчику с водой и подставлял под ледяную струю руки, чтобы холод прогнал сон. И все-таки я был доволен, что работаю. В большую перемену я весело бежал с ребятами в лавку на углу есть бутерброды, я с гордостью выкладывал на прилавок деньги и покупал, что мне хотелось, а потом мы завтракали и рассказывали друг другу о своих белых хозяевах. Я постоянно потешал их красочными картинками из жизни лающейся семейки, как они часами злобно молчат и как ненавидят друг друга. Рассказывал, что мне удается поесть, когда хозяйка отвернется, и они добродушно завидовали. Потом ребята принимались разглядывать новую вещь, которую я купил. Мы обязательно каждую неделю покупали себе что-нибудь из одежды, пятьдесят центов выкладывали сразу, а остальное платили в рассрочку. На нас, конечно, наживались, мы это знали, но за наличные покупать мы не могли. Мать быстро поправлялась. Как я обрадовался, когда она сказала, что, может быть, скоро мы будем жить своим домом. Как ни сердилась бабушка, как ни возмущалась, мать стала ходить в методистскую церковь, а я - в воскресную школу, не потому, что мать меня просила - хотя она, конечно, и просила, - а чтобы встретиться и поболтать с приятелями. Вступая в темноту протестантской церкви, я попадал в совсем иной мир: молоденькие, пуритански строгие учительницы городских школ с шоколадной кожей, угольно-черные студенты, которые старались скрыть, что их деды работали на плантациях, девчонки и мальчишки, застенчиво выбирающиеся из своего отрочества, богомольные матери семейств с колыхающимся бюстом, швейцары и сторожа, гордящиеся тем, что поют в церковном хоре, смирные носильщики и плотники, которые здесь исполняли обязанности дьяконов, робкие прачки с пустым, отрешенным взглядом, которые вскрикивали и стонали, приплясывая под пенье псалмов, жизнерадостные епископы с брюшком, изможденные старые девы, которые постоянно устраивали какие-то благотворительные вечера... снобизм, кастовость, интриги, сплетни, мелкое соперничество классов... бьющая в глаза безвкусица дешевых туалетов... Этот мир и привлекал, и отталкивал, меня тянуло к этим людям, но, оказавшись среди них, я видел, что нас разделяют миллионы миль. Слишком уж долго меня не подпускали к этому миру, теперь мне в нем не прижиться никогда. Но я так изголодался по обществу живых людей, что позволил себе поддаться его соблазнам и несколько месяцев прожил беззаботно и легко. В церкви начались молитвенные собрания, и ребята из класса стали звать меня с собой. Я согласился лишь из дружбы: проповеди и молитвы меня ничуть не интересовали. Вечер за вечером я проводил в церкви, и мать начала убеждать меня обратиться в истинную веру, спасти наконец-то свою душу, войти в лоно столь уважаемого религиозного братства. Я говорил ребятам, что до меня проповеди не доходят, но все они с жаром уговаривали меня "приобщиться". - Ведь ты веришь в бога, правда? - спрашивали они. Я старался перевести разговор. - Сейчас совсем не то, что было раньше, - с важностью говорили они. - Мы больше не вопим в церкви и не стенаем. Прими крещение, стань членом религиозной общины. - Не знаю, нужно подумать, - отвечал я. - Дело хозяйское, мы тебя не принуждаем, - вежливо говорили они, и я понимал, что, если я хочу с ними дружить, мне придется принять крещение. И вот наконец последнее молитвенное собрание. Проповедник попросил всех членов религиозной общины встать. Встало большинство присутствующих. Тогда проповедник попросил встать верующих, которые не принадлежат ни к какому братству. Еще несколько человек поднялось. Теперь осталось сидеть лишь несколько оробевших подростков, которые не принадлежали ни к какой церкви и не исповедовали никакой религии. Отделив таким образом грешников от праведников, проповедник велел дьяконам подойти к тем, кто "бродит в потемках, и склонить их к беседе о спасении их душ". Дьяконы бросились исполнять приказание и пригласили нас в особую комнату, где ждал человек, "избранный и помазанный господом". Держа нас под руку и склонившись к уху, дьяконы широко улыбались и убеждали, убеждали... Вокруг были люди, которых я знал и любил, мать с мольбой глядела на меня, и мне было трудно сказать "нет". Я вслед за всеми пошел в комнату, где стоял проповедник; сияя улыбкой, он пожал нам руки. - Так вот, молодые люди, - заговорил он оживленно и деловито, - я хочу, чтобы все вы обратились в истинную веру. Я не прошу вас креститься, но мой долг божьего избранника предупредить вас, что вам грозит опасность, страшная опасность. Отвратить ее может только молитва. И я прошу вас исполнить мою просьбу. Позвольте собравшимся здесь вознести за вас молитву господу. Неужто вы мне откажете, неужто среди вас найдется душа столь холодная, столь черствая, столь безвозвратно погибшая? Неужто вы не позволите этим добрым людям помолиться за вас? Он выдержал эффектную паузу - никто, конечно, не ответил. Все эти приемы были мне известны, я понимал, что меня обводят вокруг пальца, мне хотелось выпрыгнуть из окна, убежать домой и никогда больше эту сцену обращения не вспоминать. Было и стыдно, и противно, но я продолжал сидеть. - Посмеет ли кто-нибудь из собравшихся здесь бросить "нет" в лицо господу? - вопросил проповедник. Мы безмолвствовали. - Тогда я попрошу всех вас встать, вернуться в храм и сесть на переднюю скамью, - сказал он, переходя уже к более решительным действиям. - Встаньте! - И он воздел руки к небу, точно мог их мановением поднять нас. - Ну вот, прекрасно, молодой человек, - похвалил он первого из нас, кто встал. Я поплелся в церковь вместе со всеми, и мы понуро уселись на передней скамье лицом к собравшимся. Я мысленно проклинал все на свете. Раздалось тихое, приглушенное пение: В последний раз, о Господи... Как нежно, как жалобно и задушевно они пели, как вкрадчиво угрожали, что если мы сейчас же, сию минуту не обратимся в истинную веру, то мы неминуемо умрем во сне, может быть, даже нынешней ночью, и попадем прямо в ад. Прихожане почувствовали важность минуты, и вся церковь подхватила псалом. Неужто их проникновенное, надрывающее душу пение заставит нас уверовать и мы, рыдая, бросимся на колени? Несколько женщин вскрикивали и приплясывали от радости. Запели другой псалом: Не брат мой, не брат мой, Но я стою, ожидая молитвы... Теперь проповедник применил другую уловку: перекрывая своим голосом хор, он произнес нараспев, скорбно и торжественно: - Скажите, присутствуют ли здесь сегодня матери этих юношей? Вместе с другими поднялась и моя мать, взволнованная и гордая. - Прошу вас, добрые, любящие матери, подойдите сюда, - пригласил проповедник. Моя мать проковыляла вперед, смеясь и плача, она надеялась, что уж сегодня-то я наконец вступлю на путь спасения. Женщины окружили своих сыновей, что-то умоляюще шептали. - О добрые, любящие матери, олицетворение Девы Марии у гроба Господня, преклоните же колена и помолитесь за своих сыновей, своих единственных сыновей, - воззвал проповедник. Женщины опустились на колени. Мать схватила меня за руки, и на них закапали жаркие, обжигающие слезы. Я задыхался от омерзения. Нас, мальчишек, загнала в ловушку община, клан, среди которого мы жили и были плоть от его плоти. Ради собственного своего спасения клан просил нас быть с ним заодно. Наши матери стояли коленопреклоненные на виду у всей церкви и молились о нашем согласии. Хор умолк, и проповедник начал пламенную, сплошь в аллегориях проповедь, он говорил о том, как наши матери дали нам жизнь, как лелеяли нас и растили, как проводили у нашей постели бессонные ночи, когда мы болели, они охраняют нас каждый час, каждый миг нашей жизни, лишь мать всегда знает, в чем благо сына. Он попросил прихожан спеть еще один гимн, хор тихо запел, и он протяжно, нараспев призвал: - Пусть мать, которая истинно любит своего сына, приведет его ко мне для крещения. О черт, да будь ты проклят, подумал я. Быстро он все провернул, я такого не ожидал. Мать неотрывно смотрела на меня. - Не противься, сынок, позволь своей матери привести тебя к богу, - с мольбой сказала она. - Я родила тебя на свет, позволь же мне теперь спасти твою душу. Она поймала мою руку, я стал ее вырывать. - Я делала для тебя все, что могла, - прошептала мать со слезами. - Господь слышит каждое ваше слово, - поддержал ее проповедник. Эти спасатели душ шли напролом, без стыда и совести эксплуатируя самые святые человеческие отношения. По сути, клан сейчас спрашивал нас, с ним мы или нет, и, если мы откажемся принять его веру, мы тем самым его отвергнем и поставим себя в положение выродков и отщепенцев... Какая-то мать уже вела своего сломленного, запуганного сына к проповеднику среди ликующих возгласов "аминь" и "аллилуйя". - Ричард, неужели ты совсем не любишь свою старую калеку-мать? - снова прошептала мать. - Не заставляй меня стоять здесь с протянутой рукой! - сказала она, боясь, что я унижу ее перед людьми. Теперь уж не важно было, верю я в бога или нет, не важно, буду ли я лгать, воровать и убивать, теперь речь шла просто о моем уважении к людям, о том, насколько я связан с кланом, и решать надо было мгновенно. "Нет" будет означать, что я не люблю свою мать, и заявить такое в этой маленькой, сплоченной негритянской общине мог только сумасшедший. Мать тянула меня за руку, и я пошел за ней к проповеднику и пожал ему руку, и это рукопожатие символизировало мое согласие принять крещение. Опять пели гимны, молились, снова пели, и так до глубокой ночи. Домой я шел совершенно измочаленный; ничего, кроме глухой ярости и жгучего, невыносимого стыда, я не чувствовал. Но было и что-то похожее на радость от того, что все свершилось, - теперь между мной и общиной уже ничего не стояло. - Мама, а я совсем ничего не чувствую, - честно покаялся я ей. - Не огорчайся, это придет потом, - пыталась успокоить меня мать. Признался я и мальчишкам, и они тоже сказали, что ничего особенного не чувствуют. - А, ладно, главное - это стать членом братства, - говорили они. И вот воскресенье, день нашего крещения. Я надел лучшее, что у меня было, и, обливаясь потом, явился в церковь. Кандидатов в члены общины толпой погнали слушать проповедь, в которой путь спасения был расписан от рождения до смерти. Потом нам велели пройти к алтарю и там выстроили. Облаченный в белую рясу проповедник опустил веточку в огромную чашу с водой и помахал над головой первого обращенного. - Крещу тебя во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, - звучным голосом произнес он, помавая мокрой веткой. По лицу мальчишки поползли капли. Он переходил от одного к другому, каждый раз окуная ветку в чашу. Наступил мой черед - как же глупо и неловко я себя чувствовал, как мне хотелось крикнуть ему: "Перестаньте! Ведь это же шарлатанство!" Но я молчал. Мокрая ветка помоталась над моей головой, обрызгав лицо и рубашку, несколько капель упало за ворот, они поползли по спине, как козявки. Меня стало передергивать, я еле сдержался. Но вот и конец. Мне стало легче. Проповедник тряс ветку уже над головой следующего обращенного. Я глубоко вздохнул. Все, крещение мое свершилось. Даже после того, как религиозное братство "дало мне свою правую руку", я продолжал изнывать в воскресной школе от скуки. По сравнению с журнальным чтивом, от которого кровь стыла в жилах, библейские предания казались такими пресными, тягучими. Не один я так думал - многие засыпали в воскресной школе. Наконец самый смелый из нас заявил, что нас просто надули, и мы стали со спокойной совестью прогуливать занятия. В самом конце весны с матерью случился еще один удар. И снова я глядел, как она мучается, слушал ее стоны и ничем не мог ей помочь. Ночи напролет я лежал без сна, вспоминая свое детство в Арканзасе, событие за событием, эпизод за эпизодом восстанавливал мамину жизнь, пытался понять, почему же на ее долю выпало столько незаслуженных страданий, и меня охватывал ужас, какого я никогда не испытывал даже в церкви. Ответа мой ум не находил, но принять эту жизнь я не мог, во мне поднимался протест. В доме произошла еще одна перемена. Мы сильно нуждались, и бабушка с тетей Эдди решили, что дом наш для нас слишком велик, и поселили наверху дядю Тома с семьей - пусть он платит нам хоть сколько-нибудь. Столовую и гостиную превратили в спальни и впервые за все время почувствовали, что у нас стало тесно. Мы начали раздражать друг друга. Дядя Том тридцать лет учительствовал по разным городишкам и, поселившись под одной крышей со мной, принялся втолковывать мне, как неправильно я живу. Я его поучений не слушал, а он возмущался. По утрам меня будил грохот кастрюль и сковородок в кухне - это завтракала семья дяди Тома. Однажды я проснулся от того, что он тихо, но настойчиво звал меня. Я разлепил веки и увидел за приоткрытой дверью кухни смутное пятно его лица. - Сколько на твоих? - послышалось мне. - А? Чего? - пробормотал я спросонок. - Сколько на твоих часах? - повторил он. Я приподнялся и глянул на стул возле кровати, где лежали мои купленные за доллар часы. - Восемнадцать минут шестого, - пробормотал я. - Восемнадцать минут шестого? - переспросил он. - Да, сэр. - А часы точные? - не унимался он. Я устал вчера как собака, не выспался, еще раз глядеть на часы не хотелось, тем более что я сказал ему время более или менее правильное. - Точные, точные, - ответил я, зарываясь головой в подушку. - Если опаздывают или спешат, так самую малость. Наступила тишина. "Ушел", - подумал я. - Что, что ты сказал?! А ну-ка объясни! - раздался злобный крик. Я сел на постели и захлопал глазами, стараясь разглядеть в полутьме выражение его лица. - А чего тут объяснять? - удивленно спросил я. - Все и так ясней ясного. - Неужели я неправильно сказал ему время? Я еще раз посмотрел на часы. - Сейчас уже двадцать минут шестого. - Ах ты, черномазый нахал! - рявкнул он. Я сбросил одеяло, сообразив, что дело плохо. - Чего ты разозлился-то? - спросил я. - В жизни не встречал такого наглеца, такого хама, - брызгая слюной, визжал он. Я спустил ноги на пол, не сводя с него глаз. - Почему ты ругаешься? - спросил я. - Ты спросил у меня время, я ответил - что тебе еще? - "Если опаздывают или спешат, так самую малость", - злобно передразнил он меня. - Я тридцать лет проработал в школе, и никто никогда мне так не дерзил. - Да что я такого сказал? - в изумлении спросил я. - Молчать, нахал! - заорал он. - А то я буду говорить с тобой по-другому. Посмей только рот открыть, возьму розгу и проучу! - Господь с тобой, дядя Том! Что плохого я сказал? Дыхание со свистом вырывалось из его груди, я видел, что он в бешенстве. - Давно по тебе розга плакала, но уж сегодня ты получишь сполна! - пообещал он. Я вскочил и сгреб в охапку одежду, не веря, что все это происходит наяву. Мне объявили войну так неожиданно, что я на миг растерялся. С чего это он, ведь я ему не дерзил! Говорил с ним, как со всеми разговариваю, другие же на меня не обижаются, а он почему-то взвился. Хлопнула дверь - ага, он вышел во двор. Я быстро натянул одежду и к окну, дядя Том стоял возле вяза и ломал длинную тонкую зеленую лозу. Я весь подобрался. Да будь я проклят, если позволю ему прикоснуться к себе этой лозиной. Мы живем в одном доме без году неделя, он меня не растил, не воспитывал. Я работаю, сам себя кормлю и одеваю, все гроши, что зарабатываю, отдаю бабушке на хозяйство. А какой-то чужой человек заявляет, что я, видите ли, нагло с ним разговариваю, и хочет, чтобы я вел себя, как темные забитые негры, которых я видел на плантациях, хочет, чтобы я подобострастно улыбался, не смея поднять головы, и, когда ко мне обращаются, униженно мямлил. Но тут мой здравый смысл запротестовал. Да нет, какая чепуха, мне все это показалось. Не будет он меня бить, только постращать хочет. Он сейчас остынет, одумается и поймет, что дело-то яйца выеденного не стоит. Я сел на краешек кровати и стал ждать. На заднем крыльце застучали дядины шаги. На меня накатила слабость. Да сколько же это будет продолжаться? Сколько еще меня будут бить за какие-то пустяки, вообще ни за что? Мои родственники так меня вышколили, что когда я проходил мимо них, то начинал дергаться, а теперь вот меня собирается сечь человек, которому не понравился мой тон. Я подбежал к комоду, выхватил из ящика пачку стальных бритв, распечатал ее, взял в обе руки по тонкому серо-синему лезвию и приготовился. Дверь открылась. Я из последних сил надеялся, что все это неправда, что этот кошмар сейчас кончится. - Ричард! - холодно и строго позвал меня дядя Том. - Да, сэр? - отозвался я, стараясь не выдать голосом волнения. - Поди сюда. Я вошел в кухню, глядя ему в лицо, руки с зажатыми между пальцев лезвиями я держал за спиной. - Слушаю, дядя Том, что ты от меня хочешь? - спросил я. - Ты не умеешь разговаривать с людьми, хочу тебя научить, - ответил он. - Может, и не умею, только учить тебе меня не придется. - Сейчас ты у меня по-другому запоешь, - пообещал он. - Слушай, дядя Том, бить меня ты не будешь - я не дамся. Кто ты мне? Да никто. Ты меня не кормишь. Я в твоей семье не живу. - Прикуси свой поганый язык и ступай во двор! - рявкнул он. Он не видел лезвий в моих руках. Я бочком проскользнул в дверь и спрыгнул с крыльца на землю. Он сбежал по ступенькам и, подняв прут, пошел на меня. - У меня в руках лезвия! - с угрозой процедил я. - Не подходи - зарежу! Может, и сам порежусь, но уж тебе живому не быть, пусть поможет мне бог! Он остановился, глядя в занимающемся свете утра на мои поднятые руки. Между большим и указательным пальцем я крепко зажал острые, стальные лезвия. - О господи! - ахнул он. - Я вовсе не хотел тебя утром обидеть, - сказал я. - А ты говоришь, я тебе надерзил. Тебе что-то померещилось - и поэтому я позволю бить себя?! Черта с два! - Ты преступник, убийца! - прошептал он. - Хочешь драться - пожалуйста, будем драться. Я согласен. - Ты плохо кончишь, - сказал он, потрясение качая головой и хлопая глазами. - Ну и прекрасно, - сказал я. - Отстань от меня и впредь держись подальше, больше мне ничего не надо. - Тебя повесят, - торжественно провозгласил он. - Ну и пусть, не твое дело. Он молча глядел на меня; видно, он не поверил, что я всерьез, и сделал шаг вперед, испытывая. - Брось лезвия, - приказал он. - Я убью тебя, убью! - закричал я истерически, срывающимся голосом, отступая, и стальные лезвия замелькали в воздухе. Он замер на месте; никогда в жизни он еще не натыкался на такую мрачную решимость. Он ворочал глазами и тряс головой. - Идиот! - вдруг завопил он. - Только тронь - пущу кровь! - предупредил я. Он глубоко вздохнул и вдруг весь как-то сник. - Погоди, гаденыш, сломят и тебя, - пообещал он. - Уж во всяком случае не ты! - Узнаешь, почем фунт лиха! - Только не от тебя! - И это человек, который всего несколько дней назад принял святое крещение! - горестно сказал он. - Плевал я на ваше святое крещение! Мы стояли друг против друга, освещенные светом раннего утра; из-за горизонта показался краешек солнца. Перекликались петухи. Где-то рядом запела пичуга. Наверное, соседи все слышали. Лицо у дяди Тома задергалось, из глаз покатились слезы, губы задрожали. - Жалко мне тебя, парень, - наконец проговорил он. - Лучше себя пожалей, - посоветовал я. - Тебе кажется, ты такой умный, - сказал он, опуская руку, и кончик прута прочертил в пыли длинную дорожку. Он в волнении открывал и закрывал рот. - Но ты прозреешь, - наконец выговорил он, - и дорого заплатишь за свое прозрение. Гляди на меня и учись, как надо жить... Я одержал над ним верх, я это знал, я освободился от него нравственно и эмоционально, но мне хотелось полного торжества. - Нет, я буду глядеть на тебя и учиться, как не надо жить! - бросил я ему в лицо. - Чего ты достиг, чем гордишься? Молчал бы уж лучше и не лез учить других. - С тех пор как дядя ушел из школы, он зарабатывал на жизнь починкой сломанных стульев. - Хочешь, чтобы я тоже латал продавленные сиденья для чьих-то задниц? Ну уж спасибо! Он с силой сжал кулаки, стараясь сдержаться. - Ты пожалеешь о том, что сказал, - тихо проговорил он. Повернулся и медленно стал подниматься на крыльцо - длинный, тощий, сутулый. Я еще долго сидел на ступеньке, дожидаясь, пока уляжется волнение. Потом тихонько прокрался в дом, взял шапку, куртку, книги и пошел на работу - исполнять прихоти и капризы белых. 7 Лето. Ясные, жаркие дни. Меня по-прежнему терзает голод. Встречаясь друг с другом в коридорах нашего набитого битком дома, мы молчим. Молчим за завтраком, за обедом, слышатся только застольные молитвы. Мать медленно поправляется, но теперь уже ясно, что она останется инвалидом до конца дней своих. Смогу ли я учиться в школе, когда начнутся занятия? Одиночество, чтение. Поиски работы. Смутная надежда поехать на Север. Но что будет с матерью, если я оставлю ее в этом ужасном доме? И как я буду жить в чужом городе? Меня одолевали сомнения, страх. Приятели покупали себе костюмы с длинными брюками за семнадцать-двадцать долларов, для меня это было недоступно, недостижимо. Так я жил в 1924 году. Кто-то мне сказал, что неподалеку, на кирпичной фабрике, есть работа, и я пошел узнать что и как. Я был щуплый, не весил и ста фунтов. В полдень я отправился на фабрику, прошел мимо отвалов сырой, пахнущей свежестью глины, увидел тачку, наполненную сырыми кирпичами, которые только что выдала формовочная машина. Я взялся за ручки, но еле приподнял тачку: она весила, наверное, раза в четыре больше, чем я. Эх, был бы я покрепче, посильнее! Я спросил насчет работы, и мне сказали, что нужен водонос. Я тут же побежал в контору, и меня взяли. Под горячим солнцем я таскал цинковое ведро с водой от одной группы негров-рабочих к другой: платили мне доллар в день. Рабочий подносил ковш к губам, делал глоток, полоскал рот, сплевывал, а затем пил воду большими, медленными глотками, и пот с его лица капал в ковш. А я шел дальше, выкрикивая: - Воды, кому воды? И кто-нибудь звал меня: - Эй, парень, сюда! То проваливаясь в ямы, то карабкаясь вверх по скользкой глине, я нес ведро воды и чуть не падал от усталости, от голода меня шатало, я то и дело останавливался перевести дыхание. В конце недели деньги исчезали, как в прорве, в наших домашних расходах. Немного погодя меня перевели на другую работу, уже за полтора доллара в день. Я должен был ходить вдоль бесконечных штабелей, выбирать треснувшие кирпичи и складывать их в тачку; когда тачка наполнялась, я сбрасывал кирпичи в пруд с деревянного помоста. Все бы было ничего, если бы не собака. Собака принадлежала владельцу фабрики, она бегала мимо глиняных отвалов, грозно рыча и кидаясь на рабочих. Ее много раз били, рабочие-негры часто бросали в нее кирпичами. Когда собака появлялась, я тоже хватал кирпич и швырял в нее; собака отбегала, но тут же снова показывала клыки, готовясь вцепиться в меня. Многих рабочих она перекусала, все просили хозяина привязать ее, но он отказывался. Однажды я катил тачку к пруду, и вдруг что-то острое вонзилось мне в бедро. Я взвился от боли, собака отскочила на несколько футов, грозно рыча. Я прогнал ее и спустил штаны, на боку краснели глубокие следы от ее зубов, лилась кровь. Боли я не боялся, но боялся заражения. Я пошел в контору рассказать, что собака хозяина меня укусила. Там сидела высокая белая блондинка. - Чего тебе? - спросила она. - Мне бы повидать хозяина, мэм. - Зачем он тебе? - Меня укусила его собака, мэм, я боюсь, она бешеная. - Куда она тебя укусила? - В ногу, - солгал я, стесняясь сказать правду. - Покажи. - Нет, мэм, не могу. А где хозяин? - Хозяина нет, - сказала она и снова принялась стучать на машинке. Я вернулся на работу, но время от времени осматривал укушенное место - оно распухло. Днем ко мне подошел высокий белый мужчина в легком белом костюме, соломенной шляпе и белых ботинках. - Это тот самый черномазый? - спросил он у мальчишки-негра, показывая на меня. - Да, сэр. - А ну, черномазый, подойди сюда. Я подошел. - Говорят, моя собака тебя укусила, - сказал он. - Да, сэр. Я приспустил штаны. - Хм-м, - промычал он и засмеялся. - Ну, от собачьего укуса черномазому вреда не будет. - Нога вон распухла, болит, - сказал я. - Если не пройдет, скажешь мне. Но я еще сроду не видел, чтобы собачий укус повредил черномазому. Он повернулся и зашагал прочь, а рабочие подошли ко мне, и мы вместе смотрели, как он молодцевато идет среди штабелей сырого кирпича. - Вот сукин сын! - Сволочь! - Ничего, отольются кошке мышкины слезки! - Да разве на белого управу найдешь! - А ну прекратить митинг! - крикнул мастер. Мы покатили наши тачки. Один из парней подошел ко мне. - К доктору-то сходи. - Денег нет. К счастью, дня через два опухоль и краснота исчезли. Лето подходило к концу, и фабрика закрылась, я снова остался без работы. Прослышал, что требуются мальчики отыскивать и подносить мячи игрокам в гольф, и отправился за пять миль на площадку для гольфа. Меня нанял белый тренер с багровым лицом - шестьдесят центов за девять лунок. Я не знал правил игры и за три минуты потерял три мяча, мои глаза просто не поспевали за ними. Меня тут же прогнали с площадки. Я стал наблюдать, как делают другие мальчишки, и через полчаса снова бегал за мячами и таскал сумку с клюшками. Заработал доллар. Домой я вернулся усталый, голодный, полный лютого отвращения к игре в гольф. Начался школьный год; я решил учиться, хотя у меня не было ни тетрадей, ни учебников, ни одежды. Школа была на другом конце города, и, добравшись до нее, я уже так хотел есть, точно и не ел своего обычного завтрака - каши со свиным салом. Целый месяц я учился без учебников, но потом нашел себе работу - по утрам и вечерам, за три доллара в неделю - и смог их купить. По мере того как мне открывалась сущность мира, в котором я жил, я становился все более молчаливым и замкнутым. Будущее не сулило мне ничего, так стоило ли учиться? Бабушка намекала, что пора мне уже становиться на свои ноги. Но чему я научился, чем мог зарабатывать себе на жизнь? Ничем. Можно было стать швейцаром, как отец, а дальше что? Удел негров мрачен и жесток. За что белые так упорно ненавидят негров, почему этой ненавистью пронизана вся наша жизнь? Как можно жить в такой ненависти? Откуда она взялась? В школе нам ничего не говорили о негритянской проблеме, а когда я заговаривал о ней с ребятами, они либо молчали, либо отшучивались. Личные обиды и несправедливость они обсуждали с жаром, но представить себе всю картину несправедливостей и обид они не стремились. Почему же я об этом думал все время? Может быть, я действительно такой плохой, как считают мои дядья, тетки и бабушка? Почему нельзя задавать вопросы? Разве неправильно не хотеть, чтобы тебя наказывали? Почему нужно мириться с тем, что кажется мне несправедливым? А большинство, по моему мнению, поступали несправедливо. Нужно ли мириться с властью, если эта власть несправедлива? Если да, значит, я всегда буду неправ, потому что с этим мириться я никогда не смогу. Как же тогда жить в мире, где ум и чувства ничего не значат, а все определяется властью и традициями? Ответов на эти вопросы я не находил. Я учился в восьмом классе, дни текли своей чередой, голод по-прежнему преследовал меня; я все отчетливей начинал понимать себя. На уроках я томился от скуки, раздумывая обо всем на свете, мечтал. Однажды вечером я вытащил свою тетрадь для сочинений и решил написать рассказ, толкнуло меня к этому не что иное, как безделье. О чем же мне писать рассказ? Постепенно родился сюжет - про злодея, который хочет отнять у вдовы ее дом, придумал и название: "Пол-акра заколдованной Дьяволом земли". Рассказ получился зловещий, таинственный, со всякими ужасами и страстями, под стать моему тогдашнему настроению. Закончил я его быстро и стал думать, что же делать с ним дальше. Отнесу-ка его в негритянскую газету!.. Я решительно вошел в редакцию и сунул свою истрепанную тетрадку человеку, который назвался редактором. - Что это такое? - спросил он. - Рассказ, - сказал я. - Репортаж? - Нет, я его сам придумал. - Ладно, я прочту, - пообещал редактор. Он бросил тетрадку на стол и, посасывая трубку, глянул на меня с любопытством. - Прочтите его сейчас. Он широко раскрыл глаза. Я не имел представления о том, как делается газета. Я думал, вот редактору приносят рассказ, он его тут же читает и говорит "да" или "нет". - Я прочитаю и скажу тебе свое мнение завтра. Я был разочарован: я так старался, а ему все это совсем не интересно. - Отдайте рассказ, - сказал я, протягивая руку. Он взял тетрадку и прочитал страниц десять. - Заходи завтра, ладно? Я его вечером дочитаю, - сказал он. - Ну ладно, - смягчился я. - Зайду завтра. Я ушел, убежденный, что рассказа он не прочтет. Куда нести рассказ, когда он его отвергнет? На следующий день я снова зашел в редакцию. - Где рассказ? - спросил я. - В гранках, - сказал редактор. - В каких таких гранках? - Рассказ набран, мы его печатаем. - Сколько я получу? - в волнении спросил я. - Мы за рукописи не платим, - сказал он. - Но газету-то вы продаете, - пытался я рассуждать логически. - Продаем, но газета-то у нас еще совсем молодая, - объяснил он. - Вы просите меня отдать вам рассказ даром, а сами берете за свою газету деньги, это как же? Он засмеялся. - Слушай, ты только начинаешь писать. Мы тебя напечатаем, читатели узнают тебя - разве этого мало? - Но если рассказ хорош и вы его продаете читателям, значит, мне причитается часть денег, которые вы на нем заработаете, - настаивал я. Редактор снова засмеялся, и я понял, что здорово его позабавил. - Я дам тебе кое-что поценнее денег, - сказал он. - Я помогу тебе научиться писать. Я остался доволен, хотя и считал, что меня надули. - Когда вы напечатаете рассказ? - Я разделил его на три части, - сказал он. - Первую напечатаем на этой неделе. А скажи-ка мне вот что, будешь вести у нас хронику? Плата построчная. - Я работаю утром и вечером за три доллара в неделю, - сказал я. - Да, такую работу бросать не стоит, - сказал он. - А что ты собираешься делать летом? - Ничего. - Зайди ко мне, когда будешь искать другую работу. И напиши еще несколько рассказов. Через три дня ошарашенные ребята из нашего класса подошли ко мне с номером "Южного вестника". - Неужели это ты написал? - спрашивали они. - Я. - Зачем? - Захотелось. - Откуда ты все это взял? - Придумал. - Не может быть, ты списал из какой-нибудь книжки. - Тогда бы рассказ не напечатали. - А зачем его напечатали? - Чтобы люди читали. - Кто тебе велел писать? - Никто не велел. - Так почему же ты его написал? - Захотелось, - сказал я снова. Они были убеждены, что я их обманываю. В школе мы не проходили литературу: такого предмета, как американская или негритянская литература, у нас сроду не было. Ребята не понимали, как это кому-то может прийти в голову написать рассказ, не понимали, почему я назвал его "Пол-акра заколдованной Дьяволом земли". Но еще меньше они были способны понять душевное состояние, которое побуждает человека писать. Они смотрели на меня новыми глазами, отчужденно, подозрительно. Я-то, сочиняя рассказ, надеялся стать им ближе - и вот непоправимо отдалился. С домашними получилось и того хуже. Как-то утром бабушка вошла ко мне в комнату и села на край кровати. - Ричард, что это ты такое написал в газете? - спросила она. - Рассказ. - Что за рассказ? - Обыкновенный рассказ. - Говорят, его печатали три раза. - Это один рассказ, его просто разделили на три части. - А о чем он? Я увиливал от ответа, желая избежать религиозного спора. - Ну я просто придумал историю, и все. - Значит, это ложь, - сказала она. - О господи, - сказал я. - Если будешь поминать имя божье всуе, убирайся из моего дома, - сказала она. - Бабушка, ну, пожалуйста, не сердись, - взмолился я. - Просто очень трудно объяснить, что такое рассказ. Все понимают, что ничего этого на самом деле не было... - Зачем же писать о том, чего не было? - Чтобы люди прочли. - Это все измышления дьявола, - сказала она и вышла из комнаты. Мать тоже расстроилась. - Надо быть посерьезнее, сынок, - сказала она. - Ты уже большой, и, если люди будут думать, что ты с приветом, тебе не найти работы. Представь себе, школьный инспектор предложит тебе место учителя в Джексоне и вдруг узнает, что ты пишешь рассказы... Я не мог ей ничего ответить. - Все будет хорошо, мама, не волнуйся. Дядя Том тоже был удивлен, но обрушился на меня с уничтожающей критикой и презрением. В рассказе нет никакого содержания, заявил он. И кто придумал его так назвать - "Пол-акра заколдованной Дьяволом земли"! Тетя Эдди сказала, что произносить слово "дьявол" - грех и что вся беда в том, что меня некому наставить на путь истинный. Во всем виновато мое воспитание, утверждала она. В конце концов меня довели до того, что я вообще ни с кем не хотел говорить о рассказе. Ни одна живая душа - кроме редактора негритянской газеты - не подбодрила меня. Ходили слухи, что директор школы хочет знать, почему я употребил слово "Дьявол". Я начал чувствовать себя преступником. Если бы я тогда мог ясно представить себе масштабы моего бунта против традиций и устоев моей среды, я бы, наверное, ужаснулся и навсегда расстался с мыслью о литературе. Но я ощущал на себе только отношение тех, кто меня непосредственно окружал, и ни рассуждать, ни обобщать не пытался. Я мечтал уехать на Север и писать книги, романы. Север представлялся мне землей обетованной, где все не так, как здесь, и откуда мне было знать, как глубоко я ошибался. Но, вообразив однажды страну, где все возможно, я жил надеждой туда попасть. Откуда же взялась у меня мысль о том, чем заняться в будущем, о бегстве из дому, о создании чего-то такого, что поймут и оценят другие? Конечно, я начитался Горацио Элджера, начитался макулатурных романов и повестей, проштудировал уэллингфордовскую серию о том, как можно быстро разбогатеть, однако у меня было достаточно здравого смысла, и я не надеялся стать богатым - даже моему наивному воображению эта возможность представлялась более чем отдаленной. Я знал, что живу в стране, где стремления черных ограничены, предопределены, и все же чувствовал, что должен уехать куда-то, что-то совершить, как-то оправдать свое существование. Во мне зрела мечта, которую вся система образования на Юге старалась убить. Я испытывал именно те чувства, которые не должен был испытывать, - штат Миссисипи тратил миллионы долларов, чтобы их подавить; я начал понимать то, что пытались задушить во мне законами Джима Кроу, я действовал, повинуясь порывам, которые по замыслу наших сенаторов-южан должны быть неведомы негру. Я начал мечтать о том, что наше государство объявило недозволенным, а школы считали преступлением. Если бы я тогда умел рассказать, к чему я стремлюсь, кто-нибудь, несомненно, объяснил бы мне, на что я посягнул, но никто этого не знал, и меньше всех - я сам. Ребята из класса смутно понимали, что я делаю что-то не то, но не умели этого выразить. По мере того как окружающий мир становился доступным моему пониманию, я делался все более задумчивым и замкнутым, ребята, учителя говорили: "Почему ты задаешь столько вопросов? Отстань". Мне шел пятнадцатый год, я был невежествен, как мало кто из ребят моего возраста в Америке, но сам я этого не знал. Я хотел чувствовать и жить, как мне было заказано, запрещено под страхом смерти. Где-то в черноте южной ночи моя жизнь пошла не по той колее, и независимо от моего сознания я мчался по крутому и опасному спуску навстречу катастрофе, не обращая внимания на красный свет, завывания сирен, звон колоколов и крики. 8 Снова лето. И снова я, в который уже раз, ищу работу. Я сказал своей хозяйке, миссис Биббс, что хотел бы устроиться куда-нибудь на целый день. И заработать побольше, ведь нужно одеться и купить учебники для будущего года. Ее муж был мастером на лесопильне, и она попросила его за меня. - Значит, хочешь поступить к нам на лесопильню? - сказал он. - Да, сэр. Он подошел ко мне, взял под мышки и поднял на воздух, как перышко. - Не годишься ты для нашей работы, хлипок больно, - сказал он. - Может, все-таки хоть что-то для меня найдется? - стал уговаривать я. Он задумался. - Вряд ли. Работа у нас тяжелая, опасная. - Больше он ничего не сказал, но я понял, что разговор окончен. Вот так обычно и разговаривали на Юге белые с неграми: о главном было принято умалчивать, считалось, что все и так все понимают, достаточно намека. Я тоже не стал убеждать и доказыва