никаких гарантий. Улицу, в противоположном конце которой, мы оказываемся по причинам, лучше известным тем, кто нас туда заводит. Если они, эти "те", существуют. Но улицу, идти по которой мы обязаны. Это лакмусовая бумажка. Населять или не населять. Призраки, монстры, преступники и ненормальные олицетворяют мелодраму и слабость. Единственный ужас, связанный с ними -- ужас спящего, вызванный его изолированностью. Но пустыня или ряд фальшивых витрин, куча шлака или кузница с подспудно горящим огнем -- и все это, и улица, и спящий, который и сам есть тень, ничего не значащая на этом ландшафте, бездушная как и остальные массы и тени -- вот кошмар двадцатого века. Оставлять вас с Еленой одних во время налетов не значило проявлять неприязнь, Паола. Не было это и безответственным эгоизмом молодости. Его молодость, молодость Маратта, Днубиетны, молодость "поколения" (в прямом и переносном смысле) испарилась в мгновение ока с первой бомбой 8 июня 1940 года. Старые китайские мастера и их преемники -- Шульце и Нобель -- изобрели превосходное приворотное зелье, гораздо более действенное, чем они осмеливались предположить. Одна прививка, и "Поколение" стало невосприимчивым к страху смерти, голоду, тяжелому труду, невосприимчивым к тривиальным соблазнам, отвлекающим мужчину от жены и детей, от потребности проявлять заботу. Невосприимчивым ко всему, кроме того, что случилось с Фаусто во время седьмого из тринадцати налетов. В одно из просветлений сознания во время своей фуги Фаусто писал: Как прекрасно затемнение в Валетте! Перед прилетом с севера полуночной "стаи". Ночь наполняет улицу, она черной жидкостью течет в канавах; ее течение давит на щиколотки. Город словно ушел под воду -- Атлантида под морем ночи. Только ли ночь окутывает Валетту? Или здесь еще и человеческие эмоции, "дух ожидания"? Но не ожидания снов, в которых то, чего мы ждем, непонятно и безымянно. Валетта прекрасно знает, чего она ждет. В этой тишине нет напряжения или тревоги, она безразлична и уверенна, это тишина скуки или привычного ритуала. Компания артиллеристов на соседней улице торопится на позицию. Но их вульгарная песня стихает, продолжает петь лишь один смущенный голос, хотя и он вскоре обрывается на полуслове. Слава Богу, ты в безопасности, Елена -- в нашем втором, подземном доме. Ты и ребенок. Если старый Сатурно Агтина окончательно перебрался со своей женой в старый коллектор, то за Паолой будет присмотр, когда ты уйдешь на работу. Сколько других семей присматривало за ней? У наших детей только один отец -- война, только одна мать -- Мальта, ее женщины. Плохая перспектива для Семьи и матриархата. Кланы и матриархат несовместимы с этой общностью, принесенной на Мальту войной. Я ухожу от тебя, любимая, не потому, что должен. Мы, мужчины -- не племя пиратов или гяуров; если только наши галеоны не становятся добычей злобных металлических рыб, чье логово -- германская подлодка. Нет больше мира, кроме острова, и до любого края моря лишь день пути. Тебя нельзя покинуть, Елена, никак нельзя. Но во сне есть два мира: на улице и под улицей. Один -- царство смерти, другой -- жизни. Как может поэт жить, не исследовав другое царство, хотя бы в качестве туриста? Поэт питается снами. Чем еще питаться, если не приходят конвои? Бедный Фаусто. "Вульгарную песню" пели на мотив марша "Полковник Боуги": У Гитлера есть Только левое яйцо У Геринга -- два, Но с овечье дрянцо У Гиммлера -- Яйца того же размера, А у Геббельса Оных Нету совсем ... Возможно, люди тем самым подтверждали, что на Мальте мужественность не зависит от подвижности. Все они -- Фаусто первым это признал -- были тружениками, а не искателями приключений. Мальта и ее обитатели стояли, словно недвижимая скала в реке Судьбы, вздувшейся теперь наводнением войны. Те же мотивы, что заставляют нас заселять улицу сна, подвигают и приписывать камню человеческие качества, такие как "непоколебимость", "целеустремленность", "упорство" и т. д. Это больше, чем метафора. Это заблуждение. Но благодаря силе этого заблуждения и выжила Мальта. Таким образом, мужество на Мальте все чаще определялось качествами камня. Для Фаусто это представляло определенную опасность. Живя большую часть времени в мире метафор, поэт всегда остро осознает, что метафора вне своего назначения не имеет ценности, что это -- приспособление, уловка. Поэтому, если другие могут смотреть на законы физики как на кодекс, а на Бога -- как на человекообразное существо с бородой, длина которой измеряется в световых годах, и туманностями на ногах вместо сандалий, то люди типа Фаусто остаются наедине с необходимостью жить во вселенной вещей как таковых и прикрывать это исконное бездумие приличной и благочестивой метафорой, дабы представители "практичной" половины человечества могли оставаться погрязшими в этой Великой Лжи с уверенностью, что у их машин, жилищ, улиц и погоды такие же человеческие черты характера, мотивация и приступы упрямства, как у них. Поэты занимаются этим на протяжении веков. Это -- единственная польза, которую они приносят обществу; если бы завтра все поэты исчезли, общество просуществовало бы не дольше их мертвых книг и живых воспоминаний об их поэзии. Такова "роль" поэта сейчас, в двадцатом веке. Лгать. Днубиетна писал: Если открою вам правду, Вы не поверите мне. Если скажу: нет никого, Кто слал бы нам с воздуха смерть, и злого умысла нет, Который нас гнал бы под землю, то вы рассмеетесь, Словно дернул я ниточку, и восковый рот Трагической маски моей расплылся в улыбке -- Улыбке для вас. А для меня ее суть -- Геометрическое место точек y=a/2(ex/a+e-x/a). Однажды на улице Фаусто наткнулся на инженера-поэта. Днубиетна был пьян, и теперь, поскольку опьянение проходило, возвращался к месту попойки. Неразборчивый в средствах торговец по имени Тифкира хранил у себя запас вина. В то воскресенье шел дождь. Погода стояла отвратительная, налетов было немного. Два молодых человека встретились у развалин маленькой церквушки. Исповедальню рассекло пополам, но какая половина осталась -- священника или прихожанина -- Фаусто определить не мог. Слепящее серое пятно солнца -- в дюжины раз большее, чем обычно -- показалось за дождевыми тучами на полпути вниз из зенита. Достаточно яркое -- еще чуть-чуть, и оно стало бы создавать тени. Но свет падал из-за Днубиетны, и черты инженерова лица различались с трудом. На нем были запачканные грязью хаки и синяя рабочая кепка; на обоих падали крупные капли дождя. Днубиетна мотнул головой в сторону церкви. -- Ты был там, а, священник? -- На обедне -- нет. -- Они не виделись целый месяц. Но к чему рассказывать друг другу новости? -- Пойдем. Выпьем. Как Елена с малышкой? -- Нормально. -- Мараттова опять беременна. Не скучаешь по холостяцкой жизни? Они шли по узкой мощеной булыжником улочке, скользкой от дождя. По обе стороны лежали кучи обломков, стояло несколько уцелевших стен и крылец. Ручейки каменной пыли, матовые на фоне сияющего булыжника, беспорядочно кроили мостовую. Солнце еще больше приблизилось к своей реальной форме. За ними тянулись хилые тени. Дождь все еще моросил. -- Или, женившись до войны, -- продолжал Днубиетна, -- ты приравниваешь холостяцкую жизнь к миру? -- Мир, -- сказал Фаусто. -- Странное слово. Они пробирались через разбросанные куски кирпичной кладки. -- Сильвана, -- запел Днубиетна, -- в красной нижней юбке/Вернись, вернись/Мое сердце можешь оставить себе/ Но верни деньги... -- Тебе надо жениться, -- скорбно произнес Фаусто, -- а так, это не честно. -- Поэзия и техника не имеют ничего общего с семейной жизнью. -- Мы давно не спорили, -- вспомнил Фаусто, -- уже несколько месяцев. -- Здесь. -- Поднимая облака цементной пыли, они спустились по лестнице, которая вела под все еще относительно невредимое здание. Завыли сирены. В комнате на столе спал Тифкира. В углу две девушки апатично играли в карты. Днубиетна на мгновение исчез за стойкой и появился оттуда с бутылочкой. От упавшей на соседней улице бомбы затрещали потолочные балки, закачалась висевшая в комнате масляная лампа. -- Мне пора спать, -- сказал Фаусто. -- Вечером на работу. -- Угрызения совести любящей половины мужа, -- вставил Днубиетна, разливая вино. Девушки подняли глаза. -- Это такая униформа, -- доверительно сообщил он, и это прозвучало столь забавно, что Фаусто пришлось рассмеяться. Вскоре они перебрались за стол девушек. Разговор то и дело прерывался: почти прямо над ними находилась артиллерийская позиция. Девушки были профессионалками и пытались делать Фаусто и Днубиетне непристойные предложения. -- Бесполезно, -- сказал Днубиетна. -- Я платить не стану, а этот женат и к тому же -- священник. -- Трое засмеялись, захмелевший Фаусто не развеселился. -- Это давно в прошлом, -- тихо сказал он. -- Священник -- это надолго, -- возразил Днубиетна. -- Давай, благослови вино. Освяти его. Сегодня воскресенье, а ты не был на обедне. Над их головами "Бофорсы" начали прерывисто и оглушительно кашлять -- два выстрела в секунду. Четверо сосредоточенно пили вино. Упала очередная бомба. -- Вилка! -- выкрикнул Днубиетна, перекрывая огонь зениток. В Валетте это слово лишилось своих значений. Тифкира проснулся. -- Крадете мое вино! -- закричал хозяин. Он споткнулся, налетел на стену и прислонился к ней лбом. Потом принялся тщательно расчесывать под майкой волосатую спину и живот. -- Могли бы меня угостить. -- Оно не освящено. Это все отступник Майстраль. -- Я заключил соглашение с Богом, -- начал Фаусто, будто желал исправить недоразумение. -- Если я перестану задавать вопросы, Он забудет о том, что я не ответил на Его призыв. Стану, знаете ли, просто пытаться выжить. Когда это пришло ему в голову? На какой улице, в какой момент после долгих месяцев, полных впечатлений? Возможно, он придумал это прямо здесь. Он опьянел. И был так измотан, что ему хватило всего четырех стаканов вина. -- Какая же это вера, -- серьезно спросила одна из девушек, -- если не задаешь вопросов? Священник говорил, мы правильно делаем, что спрашиваем. Днубиетна заглянул в лицо приятеля; не найдя там ответа, он повернулся и похлопал девушку по плечу. -- Баловство одно, милая. Пей вино. -- Нет! -- завопил Тифкира, наблюдавший за ними, стоя у другой стены. -- Вы здесь все опустошите. -- Пушка снова подняла шум. -- Опустошим, -- Днубиетна засмеялся, заглушая шум. -- Не говори так, идиот. -- Он воинственно двинулся через комнату. Фаусто положил голову на стол, чтобы немного отдохнуть. Девушки вернулись к картам, используя его спину в качестве стола. Днубиетна схватил хозяина за плечи и принялся пространно обличать его, прерывая процесс встряхиваниями, вызывавшими циклические колыхания жирного туловища. Наверху зазвучал отбой. Вскоре за дверью послышался топот ног. Днубиетна открыл дверь, и внутрь, в поисках вина, ввалился грязный и утомленный артиллерийский расчет. Фаусто проснулся, вскочил на ноги, разбрасывая карты червово-пиковым дождем, и отдал честь. -- Вон, вон! -- закричал Днубиетна. Отказавшись от мечты о грандиозном винном складе, Тифкира сполз на пол и закрыл глаза. -- Нам нужно отправить Майстраля на работу. -- Изыди, презренный! -- закричал Фаусто, снова отдал честь и упал навзничь. Хихикая и покачиваясь, Днубиетна с одной из девушек помогли ему подняться на ноги. Очевидно, это он придумал отвести Фаусто на Та Кали пешком (обычно для этого ловили грузовик), дабы тот протрезвился. Когда они выбрались на сумеречную улицу, снова завыли сирены. Солдаты со стаканами в руках, топоча сапогами, побежали вверх по лестнице и столкнулись с ними. Раздраженный Днубиетна внезапно вынырнул из под руки Фаусто и ударил кулаком в живот ближайшего к нему артиллериста. Началась потасовка. Бомбы падали в районе Большой Гавани. Взрывы приближались -- медленно, но неотвратимо, подобно шагам сказочного людоеда. Фаусто лежал на земле, не испытывая большого желания спешить на помощь своему приятелю, которого яростного атаковали превосходящие силы противника. В конце концов они оставили Днубиетну и бросились к "Бофорсу". Не так уж высоко над ними из завесы облаков выскочил МЕ-109 и понесся, пойманный лучами прожекторов. Следом тянулись оранжевые трассы. "Снять сукина сына!" -- крикнули с позиции. "Бофорс" развязал язык. Фаусто с вялым интересом следил за происходящим. Освещаемые разрывами снарядов и отблесками прожекторных лучей силуэты солдат то появлялись, то растворялись в темноте ночи. В свете одной из вспышек Фаусто заметил красное свечение вина Тифкиры в стакане, пригубленном подносчиком снарядов; вино медленно убывало. Над Гаванью зенитный снаряд настиг "Мессершмитта", топливные баки самолета воспламенились огромным желтым цветком, и он стал медленно, словно воздушный шарик, падать. Тянувшийся сзади черный хвост дыма клубился в лучах прожекторов, которые на мгновение задержались в точке пересечения, прежде чем заняться другими делами. Над ним появился Днубиетна -- понурый, один глаз начал заплывать. "Пора, пора!" -- закаркал он. Фаусто неохотно поднялся на ноги, и они пошли. В дневнике нет записей о том, как это происходило, но добрались они до Та Кали как раз, когда прозвучал отбой. Они прошагали пешком с милю. Вероятно, ныряя в укрытие всякий раз, когда разрывы бомб раздавались слишком близко. В конце концов их подобрал проезжавший мимо грузовик. "Едва ли это можно назвать геройством, -- писал Фаусто. -- Мы оба были пьяны. Но я не мог избавиться от мысли, что в ту ночь о нас позаботилось провидение. Что Бог приостановил действие законов случая, по которым мы неминуемо должны были погибнуть. Так или иначе улица -- царство смерти -- была дружелюбной. Возможно, потому, что я соблюдал наше соглашение и не благословил вино." Post hoс. И лишь часть "взаимоотношений" в целом. Именно это я имел в виду, говоря о простоте Фаусто. Он не совершал сложных поступков, не удалялся от Бога и не отвергал Его церкви. Потеря веры -- отнюдь не простое дело и требует времени. Никаких прозрений, никаких "моментов истины". На последних стадиях требуются глубокие размышления и концентрация, сами по себе являющиеся результатом накопления незначительных событий -- случаев общей несправедливости, неудач, обрушивающихся на головы праведных, собственных неотвеченных молитв. У Фаусто и его "Поколения" просто не хватало времени на эти неспешные интеллектуальные выкрутасы. Они отвыкли от этого, потеряли ощущение самих себя, отошли от мирного университета дальше и подошли к осажденному городу ближе, чем готовы были признать, стали в большей степени мальтийцами, т.е., чем англичанами. Все остальное в его жизни ушло под землю, приобретя траекторию, в которой сирены являлись лишь одним из параметров, и Фаусто понял, что старые заветы и соглашения с Богом тоже должны измениться. Поэтому для поддержания по крайней мере рабочего соответствия Богу, Фаусто делал то же, что и для дома, пропитания, супружеской любви: натягивал простыни вместо парусов -- выкручивался, одним словом. Но его английская половина по-прежнему оставалась на месте и вела дневник. Дитя -- ты -- становилась крепче, подвижнее. В сорок втором попала в буйную компанию сорванцов, главным развлечением которых была игра "Королевские ВВС". Между налетами вы выбегали на улицы и, вытянув руки в стороны, как крылья аэропланов, с криками и жужжанием носились между разрушенных стен, груд обломков, то исчезая в каком-нибудь отверстии, то появляясь вновь. Разумеется, мальчики повыше и посильнее были "Спитфайрами". Остальные -- непопулярные мальчики, девочки и малышня -- изображали самолеты врага. Полагаю, ты обычно изображала итальянский дирижабль. Самая жизнерадостная девочка -- воздушный шарик того участка коллектора, где мы тогда жили. Измотанная, преследуемая, увертываясь от летевших отовсюду камней и палок, ты всякий раз умудрялась с "итальянским проворством", которого требовала твоя роль, избегать перехвата. Но всегда, перехитрив противников, ты, в конце концов, сдавалась, исполняя патриотический долг. Но лишь когда была готова. Твоя мать и Фаусто -- медсестра и сапер -- большую часть времени проводили вдали от тебя, ты оставалась между двумя полюсами нашего подземного общества: стариками, для которых острая боль почти не отличалась от ноющей, и молодежью -- твоей истинной природой, -- бессознательно творившей абстрактный мир, прототип того мира, который Фаусто III унаследует уже устаревшим. Уравновешивались ли эти две силы, оставляя тебя на одиноком мысу между двумя мирами? Можешь ли ты еще смотреть в обе стороны, дитя? Если да, то твоему положению можно лишь позавидовать: ты -- все та же четырехлетняя воюющая сторона с надежно укрытой историей. Теперешний Фаусто может смотреть лишь назад, на те или иные этапы собственной истории. Лишенной непрерывности. Нелогичной. "История, -- писал Днубиетна, -- не "наша" функция." Лелеял ли Фаусто слишком большие надежды, или общность была сплошной фикцией, призванной компенсировать его фиаско в качестве отца и мужа? По меркам мирного времени он, несомненно, потерпел фиаско. Нормальный довоенный сценарий представлял собой медленное врастание в любовь к Елене и Паоле по мере того, как молодой человек, преждевременно загнанный в брак и отцовство, учился взваливать на себя это бремя -- удел всех мужчин мира взрослых. Но Осада создала другие виды бремени, и нельзя было сказать, чей мир более реален -- детский или родительский. Несмотря на грязь, шум и хулиганство, мальтийские ребятишки выполняли поэтическую функцию. Игра в Королевские ВВС являлась придуманной ими метафорой, призванной скрыть существующий мир. Кому это помогало? Взрослые были на работе, стариков это мало трогало, сами дети пребывали "внутри" своей тайны. Должно быть, они играли за неимением лучшего: пока их неразвитые мускулы и мозг не позволяли им взвалить на себя часть работы в руинах, в которые превращался их город. Это было выжиданием, поэзией в вакууме. Паола, дитя мое, дитя Елены, но прежде всего дитя Мальты, ты была одной из них. Эти дети знали, что происходит, знали, что бомбы убивают. Но что, все-таки, есть человек? Он ничем не отличается от церкви, обелиска или статуи. Важно лишь одно: выигрывает бомба. Их оценка смерти была ачеловеческой. Кто-то может поинтересоваться, являлось ли наше взрослое восприятие смерти, безнадежно перепутанное с любовью, общественными отношениями и метафизикой, сколько-нибудь более удовлетворительным. Конечно, дети проявляли большее здравомыслие. Они пробирались по Валетте своими тайными тропами. Фаусто II запечатлевает их замкнутый мир, наложенный на разрушенный город -- племена оборванцев разбросанные по Шагрит Меввийа, то и дело развлекающиеся междоусобными стычками. Их разведывательные и фуражные отряды всегда находились неподалеку, в пределах видимости. Должно быть, наступил перелом. Сегодня прилетали всего один раз -- ранним утром. Этой ночью мы спали в коллекторе рядом с четой Агтина. Маленькая Паола ушла вскоре после отбоя с мальчиком Маратта и еще несколькими ребятами исследовать район доков. Казалось, даже погода указывает на передышку. Ночной дождь прибил к земле каменную и цементную пыль, умыл листья деревьев и вызвал веселый водопад, ворвавшийся в наше расположение шагах в десяти от наволочки с выстиранным бельем. Воспользовавшись этим, мы совершили в симпатичном ручейке омовение, сразу после чего отступили в пределы миссис Агтина, где разговелись сытной овсянкой, которую эта добрая женщина только что состряпала -- будто на случай именно такой неожиданности. Какой обильной благодатью и величием наполнился наш удел впервые с начала Осады! Наверху сияло солнце. Мы поднялись на улицу, еще на лестнице Елена взяла меня за руку и, когда мы оказавлись на поверхности, уже не отпускала. Мы пошли. Ее лицо, свежее после сна, выглядело таким чистым на солнце! На старом солнце Мальты, молодое лицо Елены. Казалось, только сейчас я встретил ее впервые, или что снова став детьми, мы забрели в ту же апельсиновую рощу, попали в благоухание азалий, сами того не замечая. Она заговорила, как девочка-подросток -- по-мальтийски: какими храбрыми выглядели солдаты и матросы (ты имеешь в виду, какими трезвыми, -- прокомментировал я, и она засмеялась с притворным раздражением); как смешно смотрелся заброшенный унитаз в верхней правой комнате здания английского клуба, боковуя стену которого снесло взрывом; почувствовав себя молодым, я преисполнился при виде этого унитаза возмущения и политики. "Как замечательна демократия на войне, -- разглагольствовал я. -- До войны они не допускали нас в свои роскошные клубы. Англо-мальтийские отношения были фарсом. Pro bono, ха-ха. Пусть аборигены знают свое место. А сейчас даже святая святых этого храма открыта на всеобщее обозрение." Так мы едва ли не буянили на залитой солнцем улице, куда дождь принес подобие весны. Мы чувствовали, что в такие дни Валетта вспоминает собственную пасторальную историю. Вдоль морских бастионов словно внезапно расцвели виноградники, из колотых ран Кингсвэя вымахали оливковые и гранатовые деревья. Гавань сверкала, мы заговаривали с прохожими, улыбались, приветливо махали руками, солнце запуталось в густой сети волос Елены, веснушки танцевали на ее щеках. Как мы набрели на тот сад или парк, я не знаю. Все утро мы бродили по берегу. Рыбацкие лодки вышли в море. Несколько жен сплетничали среди водорослей и глыб желтого бастиона, оставшихся после бомбежки. Они чинили сети, смотрели в море, покрикивали на детей. Сегодня в Валетте повсюду были дети, они раскачивались на ветвях деревьев, прыгали в море с разрушенных волноломов; их было слышно, но не видно в пустых остовах разбомбленных домов. Они то пели, то начинали гомонить, дразниться или просто визжать. Не были ли их голоса, в действительности, нашими собственными, запертыми на многие годы в каждом доме и лишь теперь вырвавшимися на свободу, дабы нас смущать. Мы нашли кафе, где подавали вино, привезенное последним конвоем -- редкий сорт! Вино и несчастный цыпленок -- было слышно, как владелец режет его в соседней комнате. Мы сидели, пили вино, смотрели на Гавань. Птицы направлялись в Средиземное море. Барометр поднимается. Возможно, у них было особое чувство и на немцев. Растрепанные ветром волосы Елены падали ей на глаза. Впервые в том году мы смогли поговорить. До тридцать девятого я дал ей пару уроков разговорного английского. Сегодня она захотела продолжить: кто знает, сказала она, когда представится другой такой случай? Серьезный ребенок. Как я ее любил! Вскоре после полудня владелец вышел, чтобы посидеть с нами; одна рука еще была липкой от крови, и к ней пристало несколько перышек. "Я польщена знакомством с вами, сэр", -- по-английски приветствовала его Елена. Она сияла. Старик загоготал. -- Англичане, -- сказал он, -- да, я понял это в тот самый момент, когда вас увидел. Английские туристы. -- Это стало нашей общей шуткой. Пока она прикасалась ко мне под столом -- несчастная Елена, -- владелец продолжал свои глупые рассуждения об англичанах. Ветер из Гавани приносил прохладу, а море, которое я почему-то помнил лишь желто-зеленым или коричневым, теперь было синим -- карнавально-синим, с белыми барашками. Веселая Гавань. Из-за угла выбежало полдюжины ребятишек: мальчики в майках, с загорелыми руками, позади -- две маленькие девочки в длинных сорочках, но нашей среди них не было. Не взглянув на нас, они пронеслись мимо и сбежали по склону холма в направлении Гавани. Откуда-то появилась туча -- твердый на вид комок, будто вкопанный, торчал на пути солнца. Мы с Еленой наконец встали и пошли по улице. Скоро из аллеи в двадцати ярдах впереди выбежала еще одна ватага ребятишек -- срезав угол, они пробежали в нашем направлении и один за другим исчезли в подвале того, что некогда было домом. Солнечный свет доходил до нас изрезанный стенами, рамами, стропилами -- скелетами. Наша улица была испещрена тысячами ямок, как гавань под безудержным полуденным солнцем. Мы вяло спотыкались, то и дело опираясь друг на друга, чтобы не упасть. Первая половина дня -- морю, вторая -- городу. Бедный разрушенный город. Спускающийся к Марсамускетто; каменные остовы -- без крыш, стен и окон -- не могли спрятаться от солнца, отбрасывавшего все тени вверх по склону холма и в море. Казалось, дети преследуют нас по пятам, идя на звук шагов. Мы слышали их за развалинами -- или лишь шуршание босых ног и ветерка в проходах. И они все время звали кого-то с соседней улицы. Ветер из Гавани мешал разобрать имя. Солнце медленно сползало по склону холма, приближаясь к преградившей ему путь туче. Фаусто, кричали они? Елена? Была ли наша девочка среди них, или где-нибудь в другом месте выслеживала чьи-то шаги самостоятельно? Мы же прокладывали свои собственные по сетке улиц, бесцельно, в ритме фуги -- фуги любви или памяти, или некого абстрактного чувства, которое всегда приходит постфактум, и которое в тот день не имело ничего общего со свойствами света или давлением на мою руку пяти пальцев, будивших во мне пять чувств и не только их... "Печален" -- глупое слово. Свет не печален, или не должен быть таким. Боясь даже оглянуться назад, на свои тени -- как бы они не оторвались от нас и не скользнули в канаву или одну из трещин в земле, -- мы прочесывали Валетту до вечера, словно искали что-то. Пока, наконец, не набрели на маленький парк в самом сердце города. В одном конце скрипел на ветру оркестровый павильон, его крыша каким-то чудом держалась на нескольких уцелевших столбах. Вся конструкция прогнулась, и птицы покинули гнезда, прилепившиеся вдоль карниза, кроме одной, которая торчала из гнезда, глядя в сторону Бог знает на что, и не испугалась при нашем приближении. Она походила на чучело. Именно там мы очнулись, там дети стали брать нас в кольцо. Неужели эти кошки-мышки продолжались весь день? Унеслась ли вся остававшаяся музыка вместе с живыми птицами или начался только сейчас пригрезившийся нам вальс? Мы стояли среди опилок и щепок невезучего дерева. Кусты азалии ждали нас напротив павильона, но ветер дул не в ту сторону -- из будущего -- унося весь запах назад, в прошлое. Сверху над нами нависали высокие пальмы, с притворной заботливостью отбрасывая саблевидные тени. Холодно. А потом солнце встретилось со своей тучей, и другие тучи, которых мы не заметили, казалось, со всех сторон ринулись в атаку на тучу солнечную. Будто ветер сегодня дул сразу со всех тридцати двух румбов розы ветров, чтобы сплестись в центре в гигантский смерч и вознести огненный шар вверх, как приношение, осветить подпорки Небес. Саблевидные тени исчезли; и свет, и тень слились в великолепный ядовито-зеленый. Огненый шар продолжал ползти вниз по склону холма. Листья деревьев в парке начали тереться друг о друга, как ноги саранчи. Почти музыка. Ее охватила дрожь, на какое-то мгновение она прижалась ко мне, потом внезапно опустилась на грязную траву. Я сел рядом. Мы, должно быть, смотрелись странной парой: головы втянуты в плечи из-за ветра, лица безмолвно обращены к павильону, словно в ожидании музыки. Боковым зрением мы видели среди деревьев детей. Белые вспышки, которые могли быть лицами или лишь тыльными сторонами листьев, свидетельствовали о приближении шторма. Небо затягивалось тучами, зеленый свет сгущался, все глубже и безнадежнее погружая остров Мальту и остров Фаусто и Елены в свои холодящие кровь ночные кошмары. О Боже, внось предстояло пройти через ту же самую глупость -- внезапное падение барометра, вероломство снов, посылавших нежданные ударные группы через границу, которой полагалось оставаться нерушимой, ужас перед незнакомой ступенькой лестницы в темноте, там, где, как нам казалось, была улица. В тот день мы действительно меряли улицы ностальгическими шагами. Куда они завели нас? В парк, который нам никогда не найти снова. Казалось, нам нечем наполнить свои полости -- только Валеттой. Камнем и металлом не насытишься. Мы сидели с голодными глазами, прислушиваясь к нервным листьям. Чем можно было прокормиться? Только друг другом. -- Мне холодно. -- По-мальтийски, и она не придвинулась ближе. Больше об английском сегодня не могло быть и речи. Я хотел спросить: "Елена, чего мы ждем -- чтобы испортилась погода, чтобы деревья или мертвые здания заговорили с нами?" Я спросил: "Что случилось?" Она покачала головой. Ее взгляд блуждал между землей и скрипящим павильоном. Чем дольше изучал я ее лицо -- темные развивающиеся волосы, бездонные глаза, веснушки, сливавшиеся с вездесущим зеленым, -- тем больше волновался. Я хотел возмутиться, но возмущаться было не перед кем. Возможно, мне хотелось плакать, но соленую Гавань мы оставили чайкам и рыбацким лодкам; мы не постигли ее так, как постигли город. Посетили ли ее те же воспоминания об азалиях или хоть слабое ощущение того, что город был пародией, несбыточной надеждой? Было ли у нас хоть что-то общее? Чем глубже мы погружались в сумерки, тем меньше я понимал. Я действительно, -- возражал я себе, -- люблю эту женщину всем, что питает и оберегает во мне любовь, но здесь вокруг любви сгущалась темнота: отдавая, я не понимал -- сколько теряется, а сколько будет возвращено. Видела ли она тот же самый павильон, слышала ли тех же самых детей по краям парка, была ли она здесь, или как Паола -- Боже праведный, даже не наш ребенок, а Валетты -- далеко и одна, дрожа, как тень, на какой-нибудь улице, где свет слишком прозрачен, а горизонт слишком отчетлив, чтобы эту улицу не породила болезнь прошлым, Мальтой, которая была, но которой больше никогда не будет?! Пальмовые листья истирались, дробя друг друга на зеленые волокна света, ветки деревьев скрипели, сухие, как кожа, листья рожкового дерева, перестукиваясь, трепетали. Словно за деревьями идет собрание, собрание в небе. Панический трепет вокруг нас распространялся, начинал заглушать детей или призраков детей. Не смея оглянуться, мы были в состоянии лишь взирать на павильон, хотя один Бог знал, что там могло появиться. Ее ногти, поломанные при погребении трупов, впивались в обнаженную часть моей руки, ниже закатанного рукава рубашки. Нажим и боль усиливались, наши головы медленно, будто головы марионеток, склонялись -- глаза к глазам. В сумерках ее зрачки расширились, подернулись пеленой. Я пытался смотреть только на белки -- подобно тому, как мы смотрим на поля страницы, -- стараясь избежать написанного чернилами радужки. Только ли ночь явилась на "собрание" снаружи? Что-то подобное ей, проникнув сюда, выделилось и сгустилось в глазах, которые еще утром отражали солнце, барашки и настоящих детей. Мои ногти в ответ впились в нее, и мы сдвоились -- симметрично, разделяя боль, -- возможно, только она и была у нас общей; ее лицо стало искажаться -- отчасти от напряжения, требовавшегося, чтобы причинять боль мне, отчасти чтобы вынести боль, причиненную мною. Боль усиливалась, пальмы и рожковые деревья сошли с ума, ее радужки закатились к небу. -- Missierna li-inti fis-smewwiet, jitqaddes ismek... -- Она молилась. В затворничестве. Достигнув порога, скользнула назад, к тому, в чем была уверена. Налеты, смерть матери, ежедневная переноска трупов не смогли этого сделать. Для этого потребовались парк, детская осада, взбудораженные деревья, наступающая ночь. -- Елена. Ее взгляд вернулся ко мне. -- Я люблю тебя, -- двигаясь по траве, -- я люблю тебя, Фаусто. -- Боль, ностальгия и желание смешались в ее глазах -- так казалось. Но мог ли я знать -- с той же спокойной уверенностью, какую испытываю, зная, что солнце остывает, руины Хаджиар Ким постепенно превращаются в прах, как превращаемся в него мы, и мой крошечный "Хиллман Минкс", состарившийся и поставленный в гараж в 1939 году и теперь тихо распадающийся под многотонными развалинами. Как мог я делать выводы? -- единственным и едва ли серьезным оправданием служило рассуждение -- по аналогии, -- что ее нервы, расшатанные и пронзенные моими ногтями, были такими же как мои, что ее боль была моей. А в широком смысле -- и болью листьев, нервно дрожавших вокруг нас. Посмотрев мимо ее глаз, я обнаружил, что все листья побелели. Они повернулись светлыми сторонами наружу, а тучи, в конце концов, оказались грозовыми. -- Дети, -- услышал я. -- Мы потеряли их. Потеряли их. Или они -- нас? -- О, -- вздохнула она, -- смотри, -- отпуская меня, я тоже отпустил ее, и, поднявшись на ноги, мы стали смотреть на чаек, занимавших половину неба -- чаек, теперь одних на всем острове освещенных солнцем. Собиравшихся вместе, из-за шторма где-то в открытом море, ужасающе безмолвных, медленно смещавшихся вверх-вниз и неуклонно в направлении земли -- тысячи капель огня. Не стало ничего. Было ли все это реальностью -- дети, спятившие листья и метеорология снов, -- в это время года на Мальте не бывает ни прозрений, ни моментов истины. Омертвевшими ногтями мы формовали живую плоть -- выдавливали и разрушали, но не исследовали закоулки душ. Я ограничу неизбежный комментарий просьбой. Проследите преобладание человеческой атрибутики в отношении неодушевленного. Весь "день" -- если это был один день, а не проекция настроения, сохранявшегося дольше -- предстает, как воскрешение человечества в образе роботов, здорового -- в образе декадентского. Приведенный фрагмент важен не столько из-за этого очевидного противоречия, сколько из-за вполне реальных детей, какова бы ни была их функция в символике Фаусто. Кажется, они одни осознавали тогда, что история не остановилась. Что перемещались войска, прибывали "Спитфайры", конвои лежали в дрейфе за мысом Святого Эльма. Это происходило -- нельзя отрицать -- в 1943 году, во время перелома, когда базировавшиеся на острове бомбардировщики начали возвращать Италии часть войны, и когда борьба с подводными лодками на Средиземном море перешла в такую стадию, что мы могли рассчитывать на нечто большее, чем "Трехразовое питание" доктора Джонсона. Но еще раньше -- после того, как дети оправились от первого потрясения, -- мы, "взрослые", смотрели на них с какой-то суеверной подозрительностью, будто они были ангелами-учетчиками, заносившими в ведомость живых, мертвых, симулянтов, отмечавшими, что носит губернатор Добби, какие церкви разрушены, какова пропускная способность госпиталей. Они знали и о Плохом Священнике. Всем детям свойственна определенная тяга к манихейству. Здесь сочетание осады, римско-католического воспитания и неосознанного отождествления собственной матери с Богородицей -- все это укладывало простой дуализм в по-настоящему странные схемы. На проповедях в них начиналась абстрактная борьба между добром и злом, но даже воздушные бои происходили слишком высоко, чтобы казаться реальными. Они опускали "Спитфайры" и МЕ на землю своей игрой в Королевские ВВС, но, как уже упоминалось, то была лишь метафорой. Немцы, разумеется, олицетворяли абсолютное зло, а союзники -- абсолютное добро. В этом чувстве дети не были одиноки. Но если бы их идею борьбы описать графически, она представляла бы собой не два направленных лоб в лоб равновеликих вектора со стрелками, в виде Х неизвестной величины, а безразмерную точку -- добро, -- окруженную неопределенным числом радиальных стрелок -- направленных в нее векторов зла. Т.е добро загнано. Богородицу атакуют. Крылатая Матерь защищается. Женщина пассивна. Мальта в Осаде. Колесо. Эта схема суть колесо Фортуны. Вращение, являвшееся, возможно, основным условием -- постоянно. Стробоскопический эффект мог изменить видимое число спиц, могло измениться направление вращения, но ступица, несмотря ни на что, удерживала спицы, а точка пересечения спиц определяла ступицу. Старая циклическая идея истории проповедывала только обод с прикованными к нему князьями и крепостными; колесо располагалось вертикально; человек поднимался и падал. Но детское колесо лежало строго горизонтально, ободом ему служил морской горизонт -- такая вот эстетичная и "наглядная" раса мы, мальтийцы. Таким образом, они не противопоставляли Плохого Священника ни Добби, ни Архиепископу Гонзи, ни Отцу Аваланшу. Плохой Священник был вездесущ, как ночь, и детям, чтобы продолжать свои наблюдения, приходилось сохранять по крайней мере такую же подвижность. Это не было организованным мероприятием. Ангелы-учетчики никогда ничего не записывали. Скорее, если хотите, -- "взаимоосознанием". Они просто пассивно наблюдали -- каждый день на закате вы могли заметить их стоящими, подобно часовым, на вершине кучи обломков или выглядывающими из-за угла, на корточках сидящими на крыльце, несущимися вприпрыжку и в обнимку через пустую площадку, очевидно никуда конкретно не направляясь. Но всегда где-нибудь в пределах их видимости мелькала сутана или тень темнее остальных. Что в этом священнике ставило его Вовне, делало его радиусом, вместе с кожистокрылым Люцифером, Гитлером, Муссолини? Думаю отчасти лишь то, что заставляет нас подозревать присутствие в собаке волка, а в союзнике -- предателя. Дети не были склонны принимать желаемое за действительное. Священники должны почитаться как матери, но взгляните на Италию, взгляните на небо. И там, и там -- предательство и лицемерие; почему же этим двум качествам не существовать и среди священников? Небо было некогда нашим самым постоянным и надежным другом -- средой и плазмой солнца. Сейчас правительство пытается эксплуатировать солнце для развития туризма, но раньше, в дни Фаусто I, оно было бдительным оком бога, а небо -- его ясной щекой. С 3 сентября 1939 года на нем появились гнойники, пятна и отметины заразы -- "Мессершмитты". Лицо Бога заболело, и глаз его заметался, стал закрываться (моргать, -- настаивал воинствующий атеист Днубиетна). Но такова преданность людей и испытанная сила Церкви, что предательство рассматривалось не как предательство Бога, а, скорее, как предательство неба -- плутни кожи, которая могла приютить микробов и тем самым выступить против божественного владельца. Дети -- поднаторевшие в метафорах поэты в вакууме -- запросто переносили подобную инфекцию на любого из представителей Бога -- священников. Не на всех священников, но на одного, не имевшего прихода, чужака (Слиема -- почти как другая страна), который, уже имея плохую репутацию, представал подходящим объектом для их скепсиса. О нем ходили противоречивые слухи. Фаусто слышал -- от детей или отца Аваланша -- что плохой священник "наставлял на путь истины на берегах Марсамускетто" или "проповедовал на Шагрит-Меввийа". Зловещая неопределенность окружала его. Елена не проявляла беспокойства, не чувствовала, что в тот день повстречала зло, не волновалась, что Паола попадет под дурное влияние, хотя Плохой Священник славился тем, что собирал вокруг себя на улице небольшие группы ребятишек и проповедывал им. Судя по тому, что можно было вычленить из сообщаемых детьми фрагментов, он не выдвигал никакой последовательной философии. Девочкам он советовал постричься в монахини, избегать чувственных крайностей -- удовольствия совокупления, боли родов. Мальчикам -- искать образец для подражания и черпать силы в камне своего острова. Странным образом напоминая "Поколение тридцать седьмого", он часто возвращался к камню, проповедуя, что цель существования мужчины -- быть как кристалл -- красивым и бездушным. "Бог бездушен? -- размышлял отец Аваланш. -- Сотворивший душу сам душой не обладает? Значит, чтобы быть подобием Бога, мы не должны препятствовать выветриванию душу из нас самих. Добиваться симметрии минерала, ибо именно в бессмертии скалы -- вечная жизнь. Убедительно. Хоть и отступничество." Дети, разумеется, ничем подобным не обладали. Они прекрасно сознавали, что если все девочки станут монахинями, переведутся мальтийцы; и камень, как ни привлекателен он в качестве объекта созерцания, не выполняет работы, не трудится и этим противен Богу, благорасположенному к человеческому труду. Поэтому они, оставаясь пассивными, давали ему говорить и следовали за ним, словно тени, не теряя бдительности. Наблюдение в различных формах продолжалось три года. С явным ослаблением осады, начавшимся, возможно, в день прогулки Фаусто и Елены, слежка лишь усилилась, поскольку оставалось больше времени. Усилились -- возможно, в тот же день -- и трения между Фаусто и Еленой -- такие же, как непрерывное нудное трение листьев тогда в парке. Мелкие споры, к несчастью, возникали из-за тебя, Паола. Будто оба супруга вновь открыли для себя родительские обязанности. Располагая бОльшим временем, они с запоздалым интересом окружили ребенка нравственными наставлениями, материнской любовью и утешением в минуты страха. Оба не проявляли особой сноровки, и всякий раз их усилия неизбежно перемещались с ребенка друг на друга. В такие моменты ребенок чаще всего тихонько убегал выслеживать Плохого Священника. Пока однажды вечером Елена не дорассказала о своей встрече с Плохим Священником. Сам спор не записан сколько-нибудь подробно; лишь: Наши слова становились все раздраженнее, громче, злее, пока в конце концов она не закричала: -- Ребенок! Мне следовало сделать так, как сказал он... -- Потом, осознав смысл своих слов, умолкла и отодвинулась; я схватил ее. -- Он сказал, -- я тряс ее, пока она не заговорила. Думаю, я бы ее убил. В конце концов: -- Плохой Священник сказал мне избавиться от ребенка. Сказал, что знает как. Я бы так и поступила. Но повстречала отца Аваланша. Случайно. Молясь тогда в парке, она, очевидно, дала волю старым склонностям. Случайно. Я бы никогда не рассказал этого, если бы ты воспитывалась в иллюзии своей желанности. Но будучи так рано оставленной на произвол общественного подземелья, ты никогда не задумывалась о вопросах желания и владения. Так, по крайней мере, я полагаю; надеюсь, не без оснований. В день откровения Елены люфтваффе прилетали тринадцать раз. Елену убило рано утром -- видимо, прямым попаданием в карету скорой помощи, в которой она ехала. Известие застигло меня на Та Кали днем, во время затишья. Я не помню лица вестника. Помню лишь, как всадил лопату в кучу грязи и пошел прочь. Потом -- провал в памяти. Следующее, что помню -- я находился на улице в части города, которой не узнавал. Прозвучал отбой, значит, я шел во время налета. Я стоял на вершине груды обломков. До меня доносились крики -- враждебные возгласы. Дети. Они роились в ста ярдах от меня вокруг руин, подбираясь к разрушенному строению, в котором я распознал погреб бывшего дома. Охваченный любопытством, я сбежал по склону в их направлении. Почему-то я чувствовал себя шпионом. Обогнув развалины, я поднялся по небольшой насыпи к крыше. В ней были дыры, сквозь которые я мог заглянуть внутрь. Дети обступили фигуру в черном. Плохой священник. Придавлен упавшей балкой. Судя по лицу -- без сознания. -- Он мертвый? -- спросил один. Другие уже ковырялись в черных лохмотьях. -- Поговори с нами, отец, -- дразнили они его. -- О чем сегодня проповедь? -- Смешная шляпа, -- захихикала девочка. Она протянула руки и стянула с него шляпу. Длинный локон белых волос отделился и упал в цементную пыль. Луч света пронзил помещение, и пыль сделала его белым. -- Это леди, -- сказала девочка. -- Леди не могут быть священниками, -- презрительно ответил мальчик. Он вгляделся в волосы пристальнее, и, вытащив из них гребень слоновой кости, передал его девочке. Она улыбнулась. Остальные девочки столпились вокруг взглянуть на трофей. -- Это не настоящие волосы, -- объявил мальчик. -- Смотрите. -- Он снял с головы священника длинный белый парик. -- Иисусе! -- воскликнул высокий мальчик. На голом черепе было вытатуировано двухцветное распятие. Но на этом сюрпризы не кончились. Двое детей возились у ног жертвы, расшнуровывая ботинки. В это время на Мальте ботинки были желанной находкой. -- Пожалуйста! -- вдруг вымолвил священник. -- Он жив! -- Она жива, глупый. -- Что "пожалуйста", отец? -- Сестра. Можно ли сестрам переодеваться в священников, сестра? -- Пожалуйста, поднимите балку, -- сказала сестра-священник. -- Смотрите, смотрите, -- раздались крики у ног жещины. Они подняли один из черных ботинков. Из-за высокого подъема носить его было невозможно. Изнутри ботинок представлял собой точный отпечаток женской лодочки на шпильке. Теперь я увидел тускло-золотую лодочку, выглядывавшую из под черной сутаны. Девочки возбужденно зашептались -- так красивы были туфли. Одна принялась расстегивать пряжки. -- Если вы не можете поднять балку, -- сказала женщина (возможно, с паническими нотками в голосе), -- пожалуйста, позовите кого-нибудь. -- Ах, -- с другого конца. Вместе с туфлей отделилась ступня -- искусственная ступня -- составлявшая с туфлей единое целое, как шип и проушина. -- Она разбирается. Женщина, казалось, не замечала. Возможно, она перестала что-либо чувствовать. Но когда они поднесли ступни к ее лицу, чтобы показать ей, я увидел две слезы, выросшие и скатившиеся из внешних уголков глаз. Она оставалась спокойной, пока дети снимали сутану и сорочку, золотые запонки в форме когтей, плотно прилегавшие к коже черные брюки. У одного из мальчиков был краденый штык коммандос. Весь в ржавых пятнах. Чтобы снять с нее брюки, им дважды пришлось воспользоваться штыком. Обнаженное тело выглядело на удивление молодым. Кожа -- здоровой. Мы все почему-то считали Плохого Священника пожилым человеком. В ее пупе горела сапфировая звезда. Мальчик с ножом поддел камень. Тот не подавался. Тогда он вгрызся кончиком штыка и, провозившись несколько минут, достал сапфир. Место, где он находился, стало наполняться кровью. Остальные дети собрались вокруг головы. Один раздвинул ей челюсти, другой достал комплект искусственных зубов. Она не сопротивлялась, лишь закрыла глаза и ждала. Но ей даже не удалось держать их закрытыми. Дети оттянули веко и обнаружили стеклянный глаз с радужкой в виде часов. Они вынули и его. Я спрашивал себя, не займет ли разборка Плохого Священника весь вечер. Наверняка можно было снять руки и груди, с ног -- стянуть кожу, обнажив серебряное кружево замысловатого каркаса. Возможно, и торс заключал в себе чудеса: кишки из пестрого шелка, легкие в виде веселеньких воздушных шариков, сердце в стиле рококо. Но тут завыли сирены. Дети разбежались, унося с собой добытые сокровища; штыковая рана в животе делала свое дело. Я лежал ничком под враждебным небом, время от времени поглядывая вниз на то, что оставили дети, -- страдающего на голом черепе Христа, укороченного острым углом зрения, уставившиеся на меня глаз и глазницу, темную дырку вместо рта, культи на концах ног. Кровь, вытекавшая из пупа в обе стороны, образовала поперек талии черный пояс. Я зашел в погреб и опустился возле нее на колени. -- Вы живы? При первых разрывах она застонала. -- Я буду молиться за вас. -- Внутрь проникала ночь. Она заплакала. Без слез, гнусаво -- скорее, стала издавать странную последовательность протяжных завываний, источник которых находился в глубине ротовой полости. Она проплакала весь налет. Я совершил над ней памятуемое мною из таинства соборования. Я не услышал исповеди -- ее зубы пропали, и, должно быть, она уже не владела речью. Но в тех криках, столь непохожих на звуки, издаваемые человеком или даже животным, что, возможно, они были лишь шелестом сухого тростника, я почувствовал искреннюю ненависть ко всем совершенным ею грехам, коим, вероятно, несть числа, глубокое сожаление о причинении своими грехами страданий Богу, страх потерять Его, превосходящий страх смерти. Темнота внутри освещалась заревом над Валеттой и зажигательными бомбами в доках. Часто наши голоса тонули в разрывах бомб и перебранке наземной артиллерии. В этих звуках, беспрестанно исходивших из бедной женщины, я не слышал лишь того, что хотел услышать. Я все слушал и слушал ее, Паола. С тех пор я ругаю себя с озлобленностью, превосходящей последствия любых твоих сомнений. Ты скажешь, я забыл о нашем взаимопонимании с Богом, выполнив таинство, которое может совершать только священник. Что, потеряв Елену, я "опустился" до священства, которое принял бы, не женись на ней. В то время я знал только, что умирающий человек должен быть подготовлен. У меня не было елея помазать ее искалеченные органы чувств, и я воспользовался кровью, черпая ее из пупа как из потира. Ее губы были холодными. Хотя в ходе осады мне не редко доводилось видеть и таскать трупы, я и по сей день не могу примириться с этим холодом. Часто, когда я засыпаю за письменным столом, рука затекает. Я просыпаюсь, касаюсь ее, но кошмар не прекращается, ведь это холод ночи, холод предмета, в ней нет ничего человеческого, ничего моего. Сейчас, коснувшись ее губ, мои пальцы отдернулись, и я вернулся туда, где был. Прозвучал отбой. Она вскрикнула еще пару раз и затихла. Я стоял на коленях рядом и молился за себя. Я сделал для нее все что мог. Как долго я молился? Узнать невозможно. Вскоре холод ветра и того, что еще недавно было живым телом, начал пробирать меня. Стоять на коленях становилось неудобно. Только святые и ненормальные могут оставаться "преданными" в течение долгого времени. Я проверил пульс и сердцебиение. Нету. Я встал и бесцельно заковылял по погребу, потом, так и не обернувшись, выбрался в Валетту. Я возвратился на Та Кали пешком. Лопата была там, где я ее оставил. Кое-что можно рассказать о возвращении Фаусто III к жизни. Оно произошло. Так и неведомо, какие внутренние резервы послужили пищей ему, теперешнему Фаусто. Это -- исповедь, а в том возвращении из камня не виделось для исповеди ни единого повода. Фаусто III не оставил записей, кроме нескольких неподдающихся прочтению строк. А еще наброски цветка азалии и рожкового дерева. Неотвеченными остались два вопроса. Если, совершив таинство, он действительно нарушил свое соглашение с Богом, почему он пережил налет? И почему он не остановил детей и не поднял балку? В ответ на первый можно лишь предположить, что уже появился Фаусто III, в Боге более не нуждавшийся. Второй побудил его преемника написать эту исповедь. Фаусто Майстраль виновен в убийстве, грехе бездействия, если хотите. Он будет отвечать не перед трибуналом, но перед Богом. А Бог в этот момент далеко. Да будет Он ближе к тебе! Валетта, 27 Августа 1956 года. Стенсил выпустил из рук последний исписанный листок, порхнувший на голый линолеум. Свершилось? Стечение обстоятельств, случайно представившаяся возможность всколыхнуть поверхность этой застойной лужи, прогнав всех комаров надежды пищать в темноту ночи. "Англичанин, таинственное существо по имени Стенсил". Валетта. Словно молчание Паолы в течение -- Боже! -- восьми месяцев. Подталкивала ли она его своим отказом хоть что-то рассказать к тому дню, когда ему пришлось бы признать Валетту одним из возможных вариантов? К чему? Стенсил хотел бы по прежнему верить, что смерть и В. являлись для его отца разными понятиями. Он все еще мог остановиться на этом (не так ли?) и продолжать в том же духе в тишине и спокойствии. Он мог поехать на Мальту и, возможно, покончить с этим делом. Он избегал поездки на Мальту. Боялся покончить с этим делом; но, черт побери, если он останется, это дело все равно завершится. Отговорки; встреча с В.; он не знал чего он боится больше -- В. или сна. Или это лишь две разновидности одного и того же? И кроме Валетты ничего не остается? ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ не слишком веселая I Вечеринка началась поздно в присутствии ядра Команды - от силы дюжины Больных. Вечер выдался жаркий, никакой надежды на похолодание. Все истекали потом. На этом чердаке в старом пакгаузе официальных жильцов не числилось: пару лет назад здания в этом районе решили снести. В один прекрасный день здесь появятся краны, самосвалы, погрузчики, бульдозеры, они сравняют квартал с землей, но пока никто - ни город, ни владельцы - не возражал против небольшого бизнеса. Поэтому берлога Рауля, Слэба и Мелвина была пропитана духом непостоянства, словно скульптуры из песчаника, незавершенные картины, тысячи томиков в мягких обложках, подвешенные среди штабелей бетонных блоков и покоробленных досок, и даже великолепный мраморный унитаз, украденный из особняка в восточной части семидесятых улиц (позже он уступил место многоквартирному стеклянно-алюминиевому дому), представляли собой лишь декорации к авангардному спектаклю и в любой момент без всяких объяснений могли быть обрушены хунтой безликих ангелов. Обычно народ подтягивается ближе к полуночи. Холодильник Рауля, Слэба и Мелвина был уже наполовину занят рубиновым сооружением из винных бутылок - галлон "Вино Пейзано" чуть выше центра слева доминировал над двумя бутылками 25-центового розового "Галло Греначе" и одной - чилийского рислинга внизу справа и т.п. Дверцу оставили открытой, чтобы люди могли приколоться и оценить. Почему? Потому что в том году в моду вошло спонтанное искусство. Вечеринка стартовала без Винсома, и за всю ночь он так и не появился. Не появлялся он и в следующие вечера. Днем у них с Мафией произошла очередная стычка, когда он в гостиной прослушивал записи Макклинтика, а она в спальне пыталась творить. - Ты бы меня понял, если бы хоть раз попробовал заняться творчеством, - кричала она, - вместо того, чтобы проедать творения других. - Кто занимается творчеством? - ответил Винсом. - Твой редактор или издатель? Без них, девочка, ты бы пролетела. - А ты, любовь моя, пролетаешь всегда и во всем. - Винсом свалил, оставив ее орать на Фанга. Чтобы выйти, ему пришлось перешагнуть через три спящих тела. Какое из них - Свина Бодайна? Все три лежали под одеялами. Как в старой игре в наперстки. Какая разница? Без компании она не останется. Он направился в центр и вскоре оказался возле "V-Бакс". Внутри стояли составленные друг на друга столы и бармен, смотревший по телевизору бейсбол. Два толстых сиамских котенка играли на пианино - один снаружи бегал взад-вперед по клавишам, а другой внутри цеплял когтями струны. Получалось не очень. - Рун! - Парень, так больше продолжаться не может, эти расистские штучки меня достали. - Разведись. - Макклинтик пребывал в дурном расположении духа. - Рун, поехали в Ленокс. Меня не хватит на уикенд. И не рассказывай мне о своих неприятностях с женщинами. У меня самого их столько, что хватит на нас обоих. - Почему бы не съездить? Глушь, зеленые холмы, добрые люди. - Поехали. Тут есть одна девчонка - я хочу вывезти ее из этого города, пока она не чокнулась от жары. Не важно, в каком смысле. На это ушло некоторое время. Они до вечера пили пиво, потом отправились к Винсому и поменяли "Триумф" на черный "Бьюик". - Похож на служебную машину Мафии, - заметил Макклинтик и осекся. - Ха-ха, - отозвался Винсом. Они поехали вдоль ночного Гудзона, удаляясь от центра, потом свернули в Гарлем, и потихоньку, от бара к бару, стали пробираться к дому Матильды Уинтроп. Вскоре они, подобно первокурсникам, заспорили, кто больше набрался, привлекая к себе враждебные взгляды, - не столько из-за цвета кожи, сколько из-за консерватизма, характерного для тусовочных баров и не характерного для баров, где количество выпитого служит мерой мужественности. До Матильды они добрались далеко за полночь. Почуяв в голосе Винсома заводные нотки, старая леди разговаривала только с Макклинтиком. Спустилась Руби, и Макклинтик представил ее приятелю. Сверху раздались вопли, грохот, грудной смех. Матильда с криками выбежала из комнаты. - Сильвия, подружка Руби, сегодня занята, - сказал Макклинтик. Винсом был само очарование. - Вы, молодежь, не беспокойтесь, - сказал он. - Старый дядя Руни отвезет вас, куда захотите, и не будет подглядывать в зеркало, будет просто самим собой - старым добрым шофером. Это оживило Макклинтика. В том, как Руби держала его под руку, чувствовалась напряженная вежливость. Винсом видел, что Маклинтик изнемогает от желания выбраться за город. Сверху снова послышался шум, на этот раз громче. - Макклинтик! - раздался крик Матильды. - Пойду сыграю в вышибалу, - сказал он Руни. Руни и Руби остались в гостиной одни. - Я знаю девушку, которую можно взять с собой, - сказал он. - По-моему, ее зовут Рэйчел Аулгласс, она живет на Сто двенадцатой. Руби нервно теребила застежки сумки. - Твоей жене это не очень бы понравилось. Давай мы с Макклинтиком поедем в "Триумфе" одни. Тебе лучше не нарываться на неприятности. - Моя жена, - внезапно рассердился он, - сраная фашистка. Думаю, тебе следует это знать. - Но если ты возьмешь с собой... - Только бы выбраться куда-нибудь подальше от Нью-Йорка, туда, где то, чего ждешь - случается. Здесь разве дождешься? Ты еще достаточно молода. Ведь у детей все наоборот? - Я не так уж молода, - прошептала она. - Пожалуйста, Руни, успокойся. - Девочка, если не Ленокс, то что-нибудь другое. Дальше на восток, пруд Уолден, ха-ха. Нет. Нет, теперь там общественный пляж, и бостонские жлобы - они поехали бы на Ривера-Бич, если бы толпы таких же жлобов оставили там живое место - так вот, эти жлобы сидят на камнях вокруг Уолдена, рыгают, пьют пиво, которое они предусмотрительно пронесли мимо охранников, высматривают девиц, ненавидят своих жен и вонючих детей, писающих потихоньку в воду... Куда податься? В Массачусетсе, во всей стране, куда? - Оставайся дома. - Нет. Нужно же узнать - что за дыра этот Ленокс. - Детка, - тихо и рассеянно запела она, - ты слыхала, что в Леноксе плохо с травкой: - Как ты это сделала? - Жженой пробкой, - ответила она. - Как в шоу черных менестрелей. - Нет. - Он отошел от нее. - Ты ничем не пользовалась. Незачем. Никакого грима. Знаешь, Мафия считает тебя немкой. Пока Рэйчел мне не рассказала, я думал, что ты - пуэрториканка. Может, в этом все и дело - мы видим в тебе кому что заблагорассудится. Защитная окраска? - Я прочла много книг, - сказала Паола, - смотри, Руни, никто не знает, кто такие мальтийцы. Сами они считают себя чистой расой, а европейцы - семито-хамитами, смешанными с северо-африканцами, турками и еще Бог знает с кем. Но для Макклинтика, для всех здесь я - негритянка Руби... - он хмыкнул, - ...пожалуйста, не говори им, ему. - Не скажу, Паола. - Вошел Макклинтик. - Теперь подождите, пока я найду одну подружку. - Рэч? - просиял Макклинтик. - Замечательно! - Паола выглядела расстроенной. - Я представляю нас четверых за городом... - его слова предназначались Паоле, он был пьян и все портил, - ...у нас бы получилось, это было бы чем-то свежим, чистым - неким началом. - Думаю, вести надо мне, - сказал Макклинтик. Это даст ему взможность сосредоточиться, пока за городом не станет легче. У Руни был пьяный вид. Даже не то слово. - Веди, - устало согласился Винсом. Господи, только бы они ее застали! Всю дорогу до Сто двенадцатой (Макклинтик несся, как пуля) он спрашивал себя, что будет делать, если ее там не окажется. Ее не оказалось. Дверь распахнута, записки нет. Обычно она запирала двери. Винсом зашел. В двух или трех местах горел свет. Никого не было. На кровати валялась комбинация. Он поднял ее, черную и скользкую. Скользкая комбинация, - подумал он и поцеловал ее около левой груди. Раздался телефонный звонок. Он не снимал трубку. В конце концов снял. - Где Эстер? - она едва переводила дыхание. - Ты носишь красивое белье, - сказал Винсом. - Спасибо. Она не приходила? - Остерегайся девушек в черном белье. - Руни, не сейчас. Ей где-то прищемило задницу, и она убежала. Не мог бы ты посмотреть, нет ли записки? - Поехали со мной в Ленокс, штат Массачусетс. Терпеливый вздох. - Нет записки. Ничего нет. - Может, все же посмотришь? Я в подземке. Поехали в Ленокс, когда (запел Руни), Август в Нуэва-Йорк-Сьюдад. Многим хорошим людям сказала ты нет. Не унижай меня мрачным: "Пока, привет..." Хор (beguine tempo): Поедем туда, где ветры прохладны, а улицы - тропки в лесах. Пускай пуританские духи маршируют в наших лживых мозгах, Ведь у меня пока еще встает при звуках "Бостон Попов". Черт с ней, с богемой, жизнь - это сон, вдали от бандитов и копов. Ленокс роскошен, ты врубаешься, Рэйчел? Отъесться, чтоб ж. стали шире, чем плечи, Нам с тобой не случалось еще: В край Олдена, Уолдена, к индейкам и крысам, Я сделаюсь там слащавым и лысым, Мы с тобой рядом - к плечу плечо. Такую жизнь не назвать плохой. Хей, Рэйчел, (щелчки пальцами на первый и третий счет) ты едешь со мной... Она повесила трубку, не дослушав. Винсом сидел у телефона с комбинацией в руках. Просто сидел. II Эстер и впрямь прищемили задницу. По крайней мере, задницу эмоциональную. В тот день Рэйчел застала ее плачущей внизу в прачечной. - Что случилось? - спросила Рэйчел. Эстер завопила еще громче. - Ну, девочка, - сказала она ласково, - расскажи обо всем Рэч. - Отстань! - И они принялись гоняться друг за дружкой вокруг стиральных машин и центрифуг, среди раскачивающихся простыней, ветхих половиков и лифчиков в сушилке. - Постой, я просто хочу тебе помочь. - Эстер запуталась в простыне. Рэйчел стояла в темноте прачечной и кричала на нее. Внезапно в соседней комнате взбесилась стиральная машина, и на них обрушился бивший из дверей каскад мыльной воды. Грязно выругавшись, Рэйчел скинула шлепанцы и, подоткнув юбку, пошла за шваброй. Не прошло и пяти минут, как в дверь просунулась голова Свина Бодайна. - Ты делаешь не так. Слушай, где ты училась работать тряпкой? - Ага, - сказала она, - тряпки захотел? Вот тебе! - Размахивая тряпкой, она побежала на него. Свин отступил. - Что случилось с Эстер? Я столкнулся с ней на лестнице. - Рэйчел тоже хотелось бы это знать. К тому времени, когда она, протерев пол, взбежала по пожарной лестнице и через окно влезла в квартиру, Эстер, разумеется, уже ушла. К Слэбу, - решила Рэйчел. Слэб взял трубку на первом же гудке. - Я позвоню, если она появится. - Но Слэб... - Что? - спросил Слэб. Что? А, ладно. Она повесила трубку. Свин сидел на подоконнике. Она машинально включила ему радио. Литтл Вилли Джон пел "Лихорадку". - Что приключилось с Эстер? - спросила она, просто чтобы не молчать. - Я же сам у тебя спрашивал, - сказал Свин. - Могу поспорить, она залетела. - Несомненно можешь. - У Рэйчел разболелась голова, и она отправилась в ванную помедитировать. Лихорадка никого не обошла стороной. Свин, злорадный Свин на этот раз оказался прав. Эстер появилась у Слэба с традиционным видом залетевшей работницы, белошвейки или продавщицы - растрепанные волосы, опухшее лицо, потяжелевшие на вид груди и живот. Для заводки Слэба ей хватило пяти минут. Он размахивал руками и откидывал волосы со лба, стоя перед "Датским творожником No56", кривобоким во всю стену экземпляром, рядом с которым он смотрелся карликом. - Что ты мне рассказываешь? Шунмэйкер не даст тебе и дайма. Я знаю. Хочешь поспорим? Ставлю на то, что у ребенка будет огромный горбатый нос. Она тут же умолкла. Добряк Слэб был сторонником шоковой терапии. - Слушай, - он схватил карандаш. - Сейчас никто не поедет на Кубу. Жарче, чем в Нуэва-Йорке, не сезон. Но у Баттисты, несмотря на все его фашистские замашки, есть одно достоинство - он не запрещает аборты. Значит, у тебя будет дипломированный врач, знающий свое дело, а не дилетант с дрожащими руками. Это чисто, безопасно, легально и, главное, дешево. - Это убийство. - Ты стала католичкой? Почему-то во времена декаданса это всегда входит в моду. - Ты же меня знаешь, - прошептала она - Оставим эту тему. Если бы я тебя знал. - Он на минуту задумался, почувствовав, что становится сентиментальным. Поколдовав с цифрами на клочке кальки: - За три сотни мы можем свозить тебя туда и обратно. Включая питание, если потребуется. - Мы? - Больная Команда. До Гаваны и обратно. Это займет не больше недели. Будешь чемпионкой по йо-йо. - Нет. Они философствовали, а тем временем день близился к концу. Никто из них не считал, будто отстаивает или пытается доказать нечто важное. Это напоминало словесную дуэль на вечеринке, или Боттичелли. Они цитировали Лигуори, Галена, Аристотеля, Дэвида Ризмана, Элиота. - Как ты можешь говорить, что у плода есть душа? Откуда ты знаешь, в какой момент душа вселяется в тело? И вообще, есть ли душа у тебя самой? - Убийство собственного ребенка, вот что это такое. - Ребенка-шмебенка! Сложной белковой молекулы. И не более того. - Думаю, во время редких визитов в ванную, ты бы не отказался помыться нацистским мылом из еврея - одного из тех шести миллионов! - Ладно, - он вышел из себя, - если не молекула, то что? После этого происходящее превратилось из логично-фальшивого в эмоционально-фальшивое. Как пьяный, которого рвет всухую, они отрыгивали всевозможные старые слова, почему-то всегда приходившиеся не к месту, затем стали наполнять чердак напрасными выкриками, пытаясь изрыгнуть собственные живые ткани, органы, бесполезные везде, кроме мест, где им полагается находиться. Когда солнце село, она оторвалась от методичного обличения моральных принципов Слэба и набросилась на "Датский творожник No56", наступая на него и угрожающе рассекая ногтями воздух. - Приступай, - сказал Слэб, - это улучшит текстуру. - Он сидел с телефонной трубкой. - Винсома нет. - Положил трубку, снова снял, набрал номер. - Где я могу достать 300 долларов? - спросил он. - Нет, банки закрыты... я против ростовщичества. - Он цитировал телефонистке "Cantos" Эзры Паунда. - Почему, - поинтересовался он, - вы, телефонистки, всегда говорите в нос? - Смех. - Хорошо, когда-нибудь попробуем. - Эстер, сломав ноготь, вскрикнула. Слэб повесил трубку. - Зараза! - сказал он. - Детка, нам нужны три сотни. У кого-то же они должны быть. - Он решил обзвонить всех своих знакомых, имевших сберегательные счета. Через минуту список знакомых иссяк, но Слэб ни на каплю не приблизился к решению задачи о финансировании поездки Эстер на юг. Сама Эстер бродила по квартире в поисках пластыря. В конце концов она остановилась на комке туалетной бумаги и резинке. - Что-нибудь придумаем, - сказал он. - Доверься Слэбу, детка. Слэбу-гуманисту. - Оба знали, что она доверится. Кому же еще? Она была из доверчивых. Так что Слэб сидел и думал, а Эстер помахивала бумажным шариком на конце пальца под какую-то свою мелодию - возможно, старую песню о любви. И хотя ни один из них в этом бы не признался, они ждали прихода на вечеринку Рауля, Мелвина и Команды. Тем временем, компенсируя выдыхавшееся солнце, краски занимавшей всю стену картины, менялись, отражая все новые длины световых волн. Рэйчел, занятая поисками Эстер, пришла на вечеринку уже ночью. Пока она преодолевала семь лестничных маршей, миловавшиеся парочки, безнадежно пьяные ребята, задумчивые типы, зачитывавшие выдержки из книг, украденных в библиотеке Рауля, Слэба и Мелвина, и строчившие загадочные заметки на полях - все, словно пограничная стража, встречали ее на каждой площадке и сообщали, что она пропустила самое интересное. Что именно - выяснилось еще до того, как она сквозь толпу просочилась на кухню, где собрались все Достойные Люди. Мелвин исполнял на гитаре импровизированную народную песню о том, насколько гуманный парень - его сосед по комнате Слэб, наделяя его следующими титулами: (а) нео-профсоюзник и реинкарнация Джо Хилла; (б) ведущий пацифист мира; (в) мятежник с корнями, зиждущимися в американской традиции; (г) воинствующий противник фашизма, частного капитала, республиканской администрации и Вестбрука Пеглера. Пока Мелвин пел, Рауль давал Рэйчел краткие пояснения по поводу источников Мелвиновского подхалимажа. Видимо, Слэб ждал, пока комната не набьется битком, потом взгромоздился на мраморный унитаз и попросил всех замолчать. - Эстер беременна, - объявил он, - ей нужны 300 баков, чтобы поехать на Кубу и сделать аборт. - Участливая, с улыбками до ушей, бухая Больная Команда с одобрительными возгласами прошлась по низам своих карманов, и родники всеобщего гуманизма вынесли на поверхность мелочь, потрепанные бумажки и пару жетонов подземки; все это Слэб собрал в старый пробковый шлем с греческой надписью, оставшийся с давнишней встречи какого-то землячества. К удивлению присутствующих, набралось 295 долларов и немного мелочи. Слэб церемонно достал десятку, занятую им за пятнадцать минут до начала своего выступления у Фергюса Миксолидяна, который только что получил грант от фонда Форда и более чем страстно мечтал о Буэнос-Айресе, откуда не выдавали. Если Эстер и пыталась возражать против мероприятия, никто этого не слышал. Хотя бы потому, что в комнате было очень шумно. После сбора пожертвований Слэб передал Эстер пробковый шлем, ей помогли забраться на унитаз, откуда она произнесла краткую, но трогательную благодарственную речь. В разгар последовавших за этим аплодисментов Слэб завопил: "В Айдлуайлд!" - или что-то в этом роде, их обоих подняли на руки и понесли с чердака вниз по лестнице. Единственное за весь вечер бестактное замечание отпустил один из носильщиков - студент, недавно появившийся на Больной Сцене; он высказал предположение, что можно избежать всех связанных с поездкой на Кубу хлопот и потратить деньги на следующую вечеринку, если сбросить Эстер в лестничный колодец и тем самым вызвать выкидыщ. Его быстро угомонили. - О Боже, - сказала Рэйчел. Она никогда не видела такого скопления раскрасневшихся рож и столько блевотины и вина на линолеуме. - Мне нужна машина, - сообщила она Раулю. - Колеса! - крикнул Рауль. - Четыре колеса для Рэч! - Но щедрость Команды истощилась. Никто не слушал. Может, видя отсутствие у нее энтузиазма, они решили, что она рванет в Айдлуайлд и попытается остановить Эстер. У них не нашлось даже одного. Только тогда, ранним утром, Рэйчел подумала о Профейне. Сейчас он уже сменился. Милый Профейн. Непроизнесенное в бардаке вечеринки прилагательное осталось цвести в самом потаенном уголке ее мозга - она была бессильна этому помешать, - впрочем, слишком глубоко, чтобы объять оболочкой покоя ее 4 фута 10 дюймов. Которые понимали, что Профейн - тоже безколесный. - Так, - сказала она. Имея в виду отсутствие колес у Профейна - прирожденного пешехода. Движимом собственными силами, которые могли подвигнуть кое на что и ее. Но тогда, что же получается - она расписывается в собственной недееспособности? Словно перед ней лежит налоговая декларация о доходах сердца - столь запутанная и изгаженная таким количеством многосложных слов, что вычисление налога отняло бы все ее двадцать два года. И это еще в лучшем случае, ведь дело осложнялось тем, что декларацию на совершенно законных основаниях можно и не подавать, и соглядатаи фантазии пальцем о палец не ударили бы, чтобы настучать на тебя, но... Ох уж это "но"! Возьмись ты за нее, и налог сведет на нет весь доход, и тогда - кто знает, в какие удручающие ситуации, в какую скандальную хронику души можно угодить. Странны места, где такое может случиться. Еше более странно то, что это вообще случается. Рэйчел направилась к телефону. Кто-то разговаривал. Но она могла подождать. III Профейн зашел в квартиру Винсома в тот момент, когда Мафия в одном надувном бюстгальтере с тремя любовниками, которых Профейн видел впервые, занималась игрой собственного изобретения под названием "Музыкальные одеяла". На останавливаемой произвольным образом пластинке Хэнк Сноу пел "Все прошло". Профейн пошел к холодильнику и достал пиво. Он уже собирался позвонить Паоле, как раздался звонок. - Айдлуайлд? - переспросил он. - Может, удастся взять машину у Руни. "Бьюик". Только я не умею водить. - Я умею, - сказала Рэйчел. - Жди там. Профейн уныло оглянулся на жизнерадостную Мафию с приятелями и поплелся по пожарной лестнице в гараж. "Бьюика" не было. Только "Триумф" Макклинтика Сферы - заперт, ключей нет. Профейн сел на капот "Триумфа", окруженного неодушевленными собратьями из Детройта. Рэйчел явилась через пятнадцать минут. - Машины нет, - сказал он, - нас обманули. - О Боже. - Она объяснила, зачем ей в Айдлуайлд. - Не понимаю, чего ты так суетишься. Хочет прочистить себе матку - ради Бога, пускай чистит. После этого Рэйчел следовало сказать: "Ты бессердечный подонок", вмазать ему и отправиться искать машину в другом месте. Но, приблизившись, она попыталась рассуждать - даже с нежностью, или, возможно, лишь умиротворенная этим новым, пусть даже временным, определением покоя. - Не знаю, убийство это или нет. - сказала она, - Меня это мало волнует. Сколько орехов составляет кучку? Я против абортов из-за того, что они причиняют девушке. Спроси у любой, которая через это проходила. Профейну даже показалось, что она говорит о себе. Ему захотелось убраться отсюда. Сегодня Рэйчел вела себя странно. - Ведь Эстер слаба, Эстер - жертва. После наркоза она придет в себя, ненавидя мужчин, считая, что все они обманщики, и все же понимая, что ей придется довольствоваться тем, кого удастся заполучить - хоть осторожным, хоть неосторожным. В конце концов она согласится на кого угодно - местного рэкетира, студента, тусовщика, слабоумного или преступника, поскольку без этого ей не обойтись. - Не надо, Рэйчел. Подумаешь, Эстер! Ты что, влюбилась в нее? Так о ней печешься. - Да. - Помолчи, - продолжала она. - Ты же не Свин Бодайн. Сам знаешь, о чем я. Сколько раз ты рассказывал мне о том, что творится под улицей, на поверхности, в подземке. - Да, - огорошенный. - Конечно, но: - Я хочу сказать, что люблю Эстер так же, как ты любишь обездоленных и заблудших. Как можно относиться иначе? К тому, кого возбуждает собственная вина? До сих пор она была разборчива. Пока не поняла, что не может сопротивляться, постоянно переживая свою участь дежурной любовницы Слэба и этой свиньи Шунмэйкера. Что вскоре станет обессилевшей, уязвленной, отвергнутой. - Слэб как-то был с тобой, - он пинал ногой шину, - в горизонтальном положении. - Да. - Молчание. - Я могла уйти в себя. Может, под этими рыжими космами скрывается девушка-жертва, - засунув ладошку в волосы, она медленно подняла свою густую гриву, Профейн почувствовал эрекцию, - та часть меня, которую я вижу в ней. Такую же, как Дитя депрессии Профейн - неабортированный комочек, ставший фактом на полу старого гувервиллевского барака в тридцать втором, ты видишь его в каждом безымянном бродяге, попрошайке и бездомном, ночующем на улице, и ты любишь его. О ком она говорит? Всю прошлую ночь Профейн мысленно разговаривал с ней, но такого никак не ожидал. Опустив голову, он пинал ногой неодушевленные шины, зная, что они отомстят в самый неподходящий момент. Теперь он вообще боялся говорить. Ее рука по-прежнему была в волосах, глаза наполнились слезами. Она отошла от крыла, на которое опиралась, и замерла, широко расставив ноги. Дугой выгнулись бедра. В его направлении. - Мы разошлись со Слэбом из-за нашей несовместимости. Команда потеряла для меня всякую привлекательность, не знаю, что случилось, но я выросла. Он никогда не покинет ее, хотя все понимает и видит то же, что вижу я. Не хочу, чтобы меня затянуло, вот и все. Но тогда ты... Блудная дочь Стюйвезанта Аулгласа стояла в позе красотки с плаката. Готовая при малейшем скачке давления в кровеносных сосудах, эндокринном дисбалансе или возбуждении эрогенных зон вступить в связь со шлемилем Профейном. Казалось, ее груди тянутся к нему, но он не двигался, боясь прервать это удовольствие, боясь почувствовать вину за любовь к неудачникам - к себе, к ней, - боясь убедиться в том, что она - столь же неодушевленная, как и все вокруг. Почему? Только ли из-за абстрактного желания хоть раз в виде исключения найти кого-нибудь по эту - настоящую - сторону телеэкрана? Откуда появилась надежда, что Рэйчел окажется хоть на йоту более одушевленной? Ты задаешь слишком много вопросов, - сказал он себе. - Перестань спрашивать, бери. Дари. Как бы она это ни называла. Член у тебя в трусах или мозг? Делай что-нибудь. Она не знает, ты не знаешь. Только одно - соски, которые образовали бы с его пупом и мягкой ямочкой солнечного сплетения теплый алмазный ромб, автоматически притягивающая руку девичья попка, пышные, недавно уложенные волосы, щекочущие его ноздри - на этот раз все это не имеет никакого отношения к черному гаражу или авто-призракам, среди которых они оба случайно оказались. Теперь Рэйчел хотелось только одного - схватиться за него, ощутить, как его пивной живот расплющивает не сдерживаемые лифчиком груди, она уже стала разрабатывать планы, как заставить его сбросить вес, больше заниматься спортом. Так и застал их вошедший Макклинтик - обнявшимися; время от времени кто-то из пары терял равновесие и слегка переступал ногами, дабы не упасть. Танцплощадка в подземном гараже. Так танцуют в городах. Пока Паола вылезала из "Бьюика", Рэйчел поняла Все. Девушки поравнялись друг с другом, улыбнулись и разошлись. Отныне их пути разминутся, - говорили застенчивые симметричные взгляды, которыми они обменялись. - Руни спит на твоей кровати. За ним нужно присмотреть, - только и сказал Макклинтик. - Профейн, милый Профейн, - засмеялась она, и "Бьюик" заурчал в ответ на ее прикосновение, - как много людей, о которых надо сейчас позаботиться! IV Винсом пробудился от сна о дефенестрации в недоумении, почему это не пришло ему в голову раньше. Семь этажей отделяли окно спальни Рэйчел от дворика, служившего исключительно неблаговидным целям - там испражнялись пьяные, по ночам развлекались кошки, туда сваливали пивные банки и выметенный из квартиры мусор. Как бы прославил все это его труп! Он открыл окно и, оседлав подоконник, прислушался. На Бродвее хихикали снимаемые кем-то девушки. Безработный музыкант упражнялся на тромбоне. Из окна напротив лился рок-н-ролл: Юная богиня, Мне "нет" не говори. В парке вечерком Вместе посидим. Дай мне стать Юным Ромео твоим... Посвящен стрижкам "утиная задница" и чуть не лопающимся по швам узким юбкам Улицы, на которых полицейские наживали язву, а Совет молодежи - зарплату. Почему бы не спорхнуть туда? Жара усиливается, а на щербатом асфальте в щели между домами август будет бессилен. - Послушайте, друзья, - сказал Винсом, - у меня есть слово для всей нашей Команды, и слово это напрочь больное. Одни из нас не успевают застегнуть ширинку, другие хранят верность подругам, пока не подкрадется менопауза, или Великий Климакс. Но среди нас, распутных и моногамных, по обеим сторонам ночи, на улице или вне ее, нет ни одного, на кого можно указать пальцем и сказать, что он здоров. - Армяно-ирландский еврей Фергюс Миксолидян берет деньги у фонда, названного в честь человека, потратившего миллионы, дабы доказать, что миром правят тринадцать раввинов. Фергюс не видит в этом ничего дурного. - Эстер Гарвиц платит за переделку тела, в котором родилась, и по уши влюбляется в искалечившего ее человека. Эстер тоже не видит в этом ничего дурного. - Теледраматург Рауль может написать сценарий настолько уклончивый, что не вякнет ни один спонсор, и все-таки объяснить зрителям, что с ними происходит. Но при этом довольствуется вестернами и детективами. - Художник Слэб во всем отдает себе отчет, у него замечательная техника и, если хотите, - "душа". Но он увлечен датскими творожниками. - У фолк-певца Мелвина нет таланта. Однако именно он рассуждает о социальной политике чаще, чем вся Команда вместе взятая. И ничего не доводит до конца. - Мафия Винсом достаточно умна, чтобы создать свой мир, но слишком глупа, чтобы не жить в нем. Обнаружив, что реальный мир не совпадает с ее фантазиями, она тратит все виды энергии - сексуальную, эмоциональную, - чтобы приладить их друг к другу, но всякий раз безуспешно. - И так далее. Любой, кто продолжает жить в столь больной субкультуре не имеет права называть себя здоровым. Остается лишь один здравый выход, которым я и собираюсь воспользоваться, это - окно, и сейчас я из него выпрыгну. С этими словами Винсом поправил галстук и приготовился к дефенестрации. - Послушай, - сказал Свин Бодайн, внимавший ему из кухни, - разве ты не знаешь, что жизнь - самое ценное, что у тебя есть? - Это я уже слышал, - сказал Винсом и выпрыгнул. Он забыл о пожарной лестнице в трех футах внизу. К тому времени, когда Винсом встал и занес ногу, Свин уже был за окном. Он вцепился в ремень Винсома как раз, когда тот падал во второй раз. - Вот, посмотри теперь, - сказал Свин. Писавший во дворе пьяница взглянул вверх и заорал, призывая всех посмотреть на самоубийство. Зажегся свет, открылись окна, и вскоре у Свина и Винсома появилась аудитория. Винсом висел, сложившись наподобие складного ножа, умиротворенно глядел на пьяницу и обзывал его обидными словами. - Может, отпустишь? - сказал Винсом через некоторое время. - Руки-то, небось, устали. Свин признался, что устали. - Хочу ли я, могу ли я, давно ли я, говно ли я, - сказал Свин. Винсом рассмеялся, и Свин могучим рывком перевалил его через низкие перила пожарной лестницы. - Нечестно, - сказал Винсом, отнявший у Свина все силы. И рванул вниз по лестнице. Пыхтя, словно кофеварка с неисправными клапанами, Свин бросился в погоню. Он поймал Винсома двумя этажами ниже - тот стоял на перилах и зажимал рукой нос. На этот раз он перекинул Винсома через плечо и решительно направился вверх по пожарной лестнице. Винсом сполз с его плеча и сбежал на этаж вниз. - Ладно, - сказал он, - четыре этажа тоже сойдет. Рок-н-рольщик-энтузиаст на противоположной стороне двора врубил приемник на полную мощность. Исполнявший "Доунт би крул" Элвис Пресли обеспечивал музыкальное сопровождение. Свин услыхал сирены подъезжавших к дому полицейских машин. Так они и гонялись друг за другом вверх-вниз по пожарной лестнице. Через некоторое время у обоих закружились головы, и они стали хихикать. Их подбадривали зрители. Так редко в Нью-Йорке случается что-нибудь эдакое! Полицейские с сетями, фонариками и лестницами вбежали в щель между домами. В конце концов Свин загнал Винсома на нижнюю площадку на высоте в полуэтажа над землей. К тому времени полицейские растянули сеть. - По-прежнему хочешь прыгать? - спросил Свин. - Да, - ответил Винсом. - Валяй, - сказал Свин. Винсом прыгнул ласточкой, стараясь приземлиться на голову. Но, разумеется, попал в сеть. Он разок подпрыгнул и, обмякнув, замер. Полицейские надели на него смирительную рубаху и повезли в Белльвью. Внезапно осознав, что находится в самоволке уже восемь месяцев, и что полицейских можно считать "гражданским береговым патрулем", Свин повернулся и, покинув добропорядочных граждан, которым предстояло гасить свет и возвращаться к своему Элвису Пресли, проворно побежал по лестнице к окну Рэйчел. Забравшись в квартиру, он подумал, что можно надеть старое платье Эстер, повязать голову платком и говорить фальцетом, на случай, если полицейские решат подняться для выяснения подробностей. Они так глупы, что им в жизни не догадаться. V В Айдлуайлде жирная трехлетка, которой нетерпелось поскакать по гудронированной площадке к стоящему на посадке самолету Майами-Гавана-Сан-Хуан, пресыщенно смотрела из-под полуприкрытых век через усыпанное перхотью черное плечо отцовского костюма на клаку провожавших ее родственников. "Кукарачита, - кричали те, - adios, adios". Перед вылетами аэропорт на короткое время наполнялся народом. Выйдя из радиоузла, где она попросила сделать объявление для Эстер, Рэйчел наугад петляла в толпе в поисках потерявшейся подруги. В конце концов она встала рядом с Профейном у ограждения. - Мы - просто ангелы-хранители. - Я проверил рейсы "Пан Американ" и остальных компаний, - сказал Профейн. - У крупных фирм все было забито еще за несколько дней. Сегодня утром есть только рейс "Англо Эрлайнз". Объявили посадку; видавший виды и практически не блестевший под прожекторами DC-3 ждал на летном поле. Проход открыли, и пассажиры стали продвигаться вперед. Друзья маленькой пуэрториканки пришли вооруженные маракасами, трещетками и литаврами. Подобно отряду телохранителей, они проследовали мимо стойки регистрации, дабы проводить ее до самого трапа. Полицейские попытались их остановить. Кто-то запел, и довольно быстро песню подхватили все. - Вот она! - воскликнула Рэйчел. Эстер вынырнула из-за автоматических камер хранения, бок о бок бежал Слэб. Из ее глаз лились слезы, изо рта - рыдания, чемоданчик оставлял за собой след из быстро испарявшихся капель одеколона, она смешалась с толпой пуэрториканцев. Рэйчел ринулась вдогонку, резко увернулась от встречного полицейского, и лоб в лоб столкнулась со Слэбом. - Уф! - сказал Слэб. - Эй ты, хам, что, черт побери, происходит?! - он держал ее за локоть. - Пускай себе едет, - сказал Слэб, - если хочет. - Ты таскаешь ее за собой, как ребенка, - закричала Рэйчел. - Доканать хочешь? Со мной не вышло, так нашел слабачку себе под силу. Лучше б делал ошибки на своем холсте! Как бы то ни было, Команда устроила полиции беспокойную ночь. Раздались свистки, на площадке между ограждением и DС-3 начались мелкомасштабные беспорядки. А что такого? Сейчас август, к тому же полицейские не любят пуэрториканцев. Многометрономный перестук ритм-группы Кукарачиты стал зловещим, напоминая стаю саранчи, повернувшую в сторону цветущего поля. Слэб громко поминал недобрым словом деньки, когда они с Рэйчел оказывались в горизонтальном положении. Тем временем Профейн старался не попасть под полицейские дубинки. Эстер воспользовалась беспорядками как прикрытием, и он потерял ее из виду. По чьей-то причуде замигали все огни этой части Айдлуайлда, и стало еще хуже. Наконец Профейн вырвался из небольшой группы провожающих и засек бежавшую по взлетной полосе Эстер. Она потеряла туфлю. Он уже собирался броситься следом, когда дорогу ему преградило рухнувшее тело. Профейн споткнулся, полетел и, очухавшись, увидел перед собой знакомую пару женских ног. - Бенито. - Печально надутые, как всегда сексапильные губы. - Господи, этого не хватало! Она возвращалась в Сан-Хуан. О своей жизни после изнасилования - ни слова. - Фина, Фина, не уезжай. - Как фотография в бумажнике - что толку от бывшей любимой, если она уехала в Сан-Хуан, какой бы непонятной ни была эта любовь? - Анхель и Джеронимо тоже здесь. - Она рассеянно оглянулась. - Они хотят, чтобы я уехала, - сказала она, подявшись на ноги. Он пошел за ней, о чем-то горячо рассуждая. Он забыл об Эстер. Рядом пробежала Кукарачита со своим отцом. Профейн и Фина прошли мимо туфли Эстер, лежавшей на боку со сломанным каблуком. Наконец Фина повернулась, глаза были сухими. - Помнишь ту ночь в ванной? - плюнула, повернулась и стремглав бросилась к самолету. - Вот задница! - сказал он. - Они бы достали тебя рано или поздно. - Но остался стоять - неподвижный, словно вещь. - Мне удалось, - вскоре произнес он. - Мне. - Считая шлемилей пассивными, он не помнил за собой подобных признаний. - Эх, парень. - Плюс позволил ускользнуть Эстер, плюс на нем теперь висит Рэйчел, плюс что еще случится с Паолой. Для спящего в одиночестве молодого человека проблем с женщинами у Профейна было больше, чем у любого из его знакомых. Он поплелся назад к Рэйчел. Беспорядки прекратились. За спиной завертелись пропеллеры, самолет тронулся, развернулся, оторвался от земли и улетел. Профейн не стал провожать его взглядом. VI Презрев лифт, патрульный Йонеш и постовой Тен Эйк одолели два пролета величественной лестницы и нога в ногу пошли по площадке к квартире Винсома. Несколько репортеров из бульварных газет воспользовались лифтом и перехватили их на полпути. Шум из квартиры Винсома был слышен на Риверсайд-драйв. - Никогда не знаешь, что подсунут в Белльвью, - сказал Йонеш. Они с помощником не пропускали ни одной телепрограммы "Драгнет". У них выработались каменное выражение лица, несинкопированный ритм речи, монотонный голос. Один был высоким и худощавым, другой - низеньким и толстым. Они шли в ногу. - Я говорил с доктором, - сказал Тен Эйк. - Молодой парень по фамилии Готтшалк. У Винсома было, что рассказать. - Сейчас увидим. Перед дверью Йонеш и Тен Эйк вежливо подождали, пока один из фотографов проверял вспышку. Было слышно, как внутри радостно взвизгнула девушка. - Дела, - сказал репортер. Полицейские постучали. - Заходите, заходите! - раздались подвыпившие голоса. - Это полиция, мэм. - Ненавижу легавых, - рявкнул кто-то. Тен Эйк пнул ногой оказавшуюся незапертой дверь. Тела внутри расступились, и Мафия с Харизмой и Фу, игравшие в "музыкальные одеяла", оказались в прямой видимости фотографа. "Зап!" - сработал фотоаппарат. - Черт! - сказал фотограф. - Это мы не сможем отпечатать. - Тен Эйк протиснулся к Мафии. - Все в порядке, мэм. - Не хотите ли поиграть? - ее голос звучал истерично. Полицейский, улыбаясь, стерпел. - Мы говорили с вашим мужем. - Вам лучше пройти с нами, - сказал другой полицейский. - Думаю, Эл прав, мэм. - Время от времени комнату освещали молнии вспышек. Тен Эйк помахал ордером. - Вы арестованы, ребята, - сказал он. Йонешу: - Позвони лейтенанту, Стив. - По какому обвинению? - закричали присутствующие. Тен Эйк обладал неплохой выдержкой. Он выждал несколько сердцебиений. - Вполне сгодится нарушение общественного порядка. Быть может, единственным обществом, покой которого в тот вечер остался ненарушенным, были Макклинтик с Паолой. Маленький "Триумф" несся вдоль Гудзона, прохладный ветер уносил остатки Нуэва-Йорка, набившегося им в ноздри, уши и рты. Паола говорила все как есть, и Маклинтик оставался спокойным. Пока она рассказывала о себе, Стенсиле, Фаусто, пока рисовала исполненные тоской образы Мальты, до Макклинтика стало доходить, что выбраться из равнодушно-сумасшедшего чик-чока можно лишь с помощью медленной, тяжелой и обескураживающей работы. Люби, не раскрывая рта, помогай, не надрывая задницу, и не кричи об этом на каждом перекрестке - будь спокоен, но не равнодушен. Примени он хоть чуточку здравого смысла, эта идея не заставила бы себя долго ждать.Она не стала откровением, просто признание некоторых вещей порой требует времени. - Да, - сказал он позже, когда они въезжали в Беркширс. - Знаешь, Паола, все это время я играл глупую мелодию. Мистер Жир, собственной персоной, - это я. Ленивый и уповающий на чудодейственное средство, способное исцелить этот город, исцелить меня. Его нет и никогда не будет. Никто не спустится с неба и не приведет в порядок Руни с его женой, Алабаму, Южную Африку, нас или Россию. Нет магических слов. Даже у "я вас люблю" не хватит магической силы. Представь себе Эйзенхауэра, говорящего это Маленкову с Хрущевым. Ха-ха. - Будь спокоен, но не равнодушен, - вымолвил он. Они проехали мимо раздавленного скунса. Запах преследовал их несколько миль. - Если бы моя мать была жива, я попросил бы ее вышить эти слова на салфетке. - Ты ведь знаешь, - начала она, - что мне нужно... - Возвратиться домой, конечно. Но неделя еще не кончилась. Не переживай так, девочка. - Не могу. Я всегда волнуюсь. - Мы будем держаться подальше от музыкантов, - только и сказал Макклинтик. Знал ли он об всем, что ей пришлось пережить? - Чик, чок, - пел он деревьям Массачусетса, - когда-то я все мог... ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ в которой шнурок йо-йо оказывается состоянием ума I Путешествие на Мальту по Атлантике, над которой так и не выглянуло солнце, состоялось в конце сентября. Судно называлось "Сюзанна Сквадуччи", оно однажды уже фигурировало во времена давно заброшенной Профейном опеки над Паолой. В то утро, понимая, что йо-йо Фортуны вернулось к некой исходной точке, он тоже вернулся на окутанное туманом судно - никакого нежелания, никаких предвкушений, ничего подобного, он просто приготовился плыть - отдаться на волю Фортуны. Если, конечно, у Фортуны есть воля. Некоторые из Команды пришли пожелать Профейну, Паоле и Стенсилу счастливого плавания - те, кто в тот момент не сидел, не лежал в больнице и не колесил по свету. Рэйчел не пришла. Сегодня она, вероятно, работала. Так полагал Профейн. Он попал сюда случайно. Пару недель назад - когда Стенсил шлялся в окрестностях поляны-для-двоих Рэйчел и Профейна и проворачивал необходимые дела - заказывал билеты, паспорта, визы, узнавал насчет прививок, - Профейн почувствовал, наконец, что в Нуэва-Йорке он окончательно устроился: обрел Девушку, призвание - борец с ночью и типичный человек с точки зрения ЧИФИРа, - дом в квартире трех девочек, одна из которых уехала на Кубу, другая собиралась на Мальту, и еще одна - его - оставалась. Он забыл о неодушевленном мире и законах воздаяния. Забыл, что поляна-для-двоих, двойная оболочка покоя, родилась всего через пару минут после бесконечных пинков по шинам - чистой воды недомыслие для шлемиля. И много времени Им не понадобилось. Всего пару дней спустя Профейн завалился спать в четыре, прикидывая отхватить перед работой добрых восемь часов "хрр-псс". Когда он наконец продрал глаза, освещение комнаты и состояние мочевого пузыря подсказывали, что он проспал. Электрический будильник Рэйчел весело тикал рядом, стрелки показывали 1.30. Сама куда-то ушла. Он включил свет и увидел, что будильник поставлен на полночь, и кнопка не нажата. Не сработал. "У-у, ублюдок". Он схватил его и отшвырнул в сторону. Ударившись о дверь ванной, будильник громко и заносчиво зажужжал: "Бззз". Ладно; он надел разные ботинки, порезался во время бритья, в подземке жетон не хотел влезать в турникет, а поезд ушел из-под самого носа. Он приехал в центр чуть южнее трех; в Асоциации Антроисследований царила неразбериха. Злой как черт Бергомаск поджидал его у дверей. "Ну знаешь!" - заорал босс. Оказалось, проводится ночной эксперимент. Около 1.15 одна из больших пирамид аппаратуры спятила, половина электронной начинки расплавилась, заверещали звонки аварийной сигнализации, сработали пара баллонов c CO2 и система водяного пожаротушения, а дежурный техник все это время мирно спал. - Техникам, - пыхтел Бергомаск - не платят за подъемы по ночам. Для этого мы держим ночных сторожей. - ЧИФИР сидел у противоположной стены и тихонько гудел. Вскоре до Профейна дошло, и он пожал плечами. "Глупо, но я всегда об этом говорил. Дурная привычка. Ладно. Все равно. Извини." Не получив ответа, он повернулся и зашаркал прочь. Выходное пособие пришлют по почте, - решил он. - Если, конечно, не захотят, чтобы я оплатил убытки. Счастливого путешествия, - бросил ему вслед ЧИФИР. - Как тебя понимать? Посмотрим. - Пока, старина. Будь спокоен, но не равнодушен. Вот девиз твоей стороны утра, Профейн. Ладно, я и так сказал слишком много. - Могу поспорить, под этой циничной бутиратовой шкурой скрывается жлоб. Сентиментальный жлоб. Ничего там нет. Кого дурачим? Последний разговор с ЧИФИРом. Вернувшись на Сто двенадцатую улицу, он разбудил Рэйчел. - Снова топтать тротуары, молодой человек? - Она пыталась ободрить его. Профейн позволил ей себя так вести, а на себя злился за то, что, раскиснув, забыл о родовых правах шлемилей. Отыграться он мог только на ней же. - Тебе-то что, - сказал он, - ты всегда была платежеспособной. - Я достаточно платежеспособна, чтобы содержать нас обоих, пока мы с "Пространством и временем" не подыщем тебе что-нибудь подходящее. По-настоящему подходящее. Фина пыталась толкнуть его на ту же дорожку. Ее ли он встретил тогда в Айдлуайлде? Или очередного ЧИФИРа, очередную нечистую совесть, донимавшую его под ритм baion? - Может, я не хочу искать работу. Может, я хочу быть бродягой. Помнишь? Я ведь люблю бродяг. Она подвинулась, освобождая место, делая неизбежные выводы. - Не хочу больше говорить ни о какой любви, - сказала она, обращаясь к стене. - Это не доведет до добра. Всегда приходится немного обманывать друг друга, Профейн. Почему бы нам не лечь спать? Нет, он этого так не оставит. - Я только хочу предупредить. Я никого не люблю, даже тебя. Когда и если я буду говорить, что люблю, это всякий раз будет ложью. Даже то, что я говорю сейчас - наполовину спектакль, чтобы выжать сочувствие. Она притворно захрапела. - Хорошо, ты знаешь, что я - шлемиль. Вот ты говоришь: "Взаимность". Рэйчел А., неужели ты так глупа? Шлемиль может лишь брать. У голубей в парке, у подцепленной на улице девчонки - плохой ли, хорошей ли, - шлемиль лишь берет, ничего не давая взамен. - Давай отложим этот разговор, - смиренно предложила она. - Можно же подождать слез, кризиса отношений. Не сейчас, милый Профейн. Давай спать. - Нет, детка, - он склонился над ней, - я не раскрываю перед тобой закоулки своей души. Я без страха могу говорить, то что сказал, поскольку это не секрет, это у всех на виду. Я тут не при чем, все шлемили такие. Она повернулась к нему, раздвинув ноги: "Тихо, тихо, тихо..." - Разве ты не видишь, - возбуждаясь, хотя сейчас он меньше всего хотел этого, - что если я, как и любой другой шлемиль, позволяю девушке вообразить, будто существует таинственное прошлое - это динамо, только и всего. - Профейн говорил, словно по подсказке ЧИФИРа. - Ничего там нет. Лишь ракушка скунжилле. Милая моя, - он фальшивил изо всех сил, - шлемили пользуются этим, зная, что большинству девушек нужна тайна, романтика. Поскольку девушка знает, что ее мужчина станет безумно скучен, если она дознается до всего, чего только можно. Ты, вот, сейчас думаешь: "Бедный мальчик, зачем он так себя унижает?" А я пользуюсь этой любовью, которую ты, глупышка, по-прежнему считаешь взаимной, чтобы засунуть тебе между ног - вот так - и взять - вот так, - нисколько не беспокоясь о твоих чувствах и заботясь о том, кончила ты или нет, лишь затем, чтобы считать себя способным заставить тебя кончить... - Профейн говорил, пока оба не кончили, после чего он лег на спину и предался традиционной печали. - Теб