его не имели против, я с величайшей радостью занял бы cuarto principal, то есть первый этаж. Сказав это, я вынул кошелек, и вид золота устранил возражения, которые незнакомка могла бы выдвинуть. Я уплатил за стол и помещение за три с лишним месяца вперед. Мы условились, что обед будут приносить в мою комнату, и доверенный слуга будет мне прислуживать и ходить по моим поручениям в город. Когда Селия и Соррилья принесли шоколад, им были сообщены условия нашего договора. Они посмотрели на меня как на свою собственность; но материнский взор словно отказывал им в правах на меня. Я заметил это состязание в кокетстве и предоставил судьбе решать, чем оно кончится, сам же всецело занялся устройством на новом месте. Я не успел оглянуться, как там оказалось все необходимое для удобной и приятной жизни. То Соррилья несет чернила, то Селия придет, поставит лампу на стол и разложит книги. Ничего не забыли! Кажется приходила отдельно, а если иногда встречались, сколько было смеха, шуток, беззаботного веселья. Мать тоже приходила - в свою очередь. Она занималась главным образом моей постелью: велела постелить простыни голландского полотна, красивое шелковое одеяло, положить целую груду подушек. На эти занятия ушло все утро. Наступил полдень. Накрыли на стол у меня в комнате. Я был в восторге. С восхищением глядел на три очаровательных создания, соперничающих друг с другом в стараниях угодить мне, отвечающих прелестной улыбкой на каждое мое легкое "спасибо". Но на все свое время: оставив все другие житейские попечения, я с наслаждением принялся утолять свой голод. После обеда я надел шляпу, взял шпагу и пошел в город. Я был независим, имел полный кошелек денег, чувствовал себя полным сил, здоровья и, благодаря лестному вниманию трех женщин, возымел о себе очень высокое мнение! Вот так обычно молодежь ценит себя тем выше, чем больше внимания оказывает ей прекрасный пол. Я зашел к ювелиру, накупил драгоценностей, потом пошел в театр. Вечером, вернувшись к себе, увидел всех трех сидящими перед дверью дома. Соррилья пела под гитару, а две другие плели сетки для волос. - Сеньор кавалер, - сказала мать, - поселившись в нашем доме, ты оказываешь нам безграничное доверие и даже не спрашиваешь, кто мы. Надо поставить тебя в известность обо всем. Знай, сеньор, что меня зовут Инесса Сантарес; я - вдова Хуана Сантареса, коррехидора Гаваны. Он женился на мне, не имея средств, и в таком же положении оставил меня с двумя дочерьми, которых ты видишь. Овдовев, я оказалась в очень бедственном положении и не знала, что делать, как вдруг получила письмо от отца. Позволь мне не сообщать его имени. Увы! Он тоже всю жизнь боролся с судьбой, но наконец, как он писал в этом письме, счастье улыбнулось ему: его назначили казначеем военного министерства. Одновременно он прислал мне вексель на две тысячи пистолей и звал сейчас же в Мадрид. Я приехала... для того чтоб узнать, что моего отца обвиняют в растрате казенных денег и даже в государственной измене и что его посадили в Сеговийскую тюрьму. Между тем этот дом был снят для нас, я въехала и живу в полнейшем одиночестве, никого не видя, кроме одного молодого чиновника военного министерства. Он осведомляет меня о положении, в каком находится дело моего отца. Кроме него, никто не знает, что мы имеем какое-то отношение к несчастному узнику. И сеньора Сантарес залилась слезами. - Не плачь, мамочка, - сказала Селия, - и огорченья тоже имеют конец, как все на свете. Вот видишь, мы уже встретили этого молодого сеньора, такого обаятельного. Этот счастливый случай, кажется, сулит нам удачу. - В самом деле, - добавила Соррилья, - с тех пор как он у нас поселился, наше одиночество перестало быть печальным. Сеньора Сантарес окинула меня полутоскующим, полунежным взглядом. Дочери тоже посмотрели на меня, а потом опустили глаза, вспыхнули, смутились и задумались. Не было никакого сомненья: все три влюбились в меня; мысль об этом наполнила грудь мою восторгом. В это время к нам подошел какой-то высокий, статный юноша. Он взял сеньору Сантарес за руку, отвел ее в сторону и долго вел с ней тихую беседу. Вернувшись к нам, она сказала мне: - Сеньор кавалер, это дон Кристоваль Спарадос, о котором я тебе говорила, - единственный человек в Мадриде, с которым мы видимся. Я хочу также и ему доставить удовольствие знакомством с тобой, но, хоть мы живем в одном доме, я не знаю, с кем имею честь разговаривать. - Сеньора, - ответил я, - я дворянин из Астурии, и зовут меня Леганес. Я рассудил, что лучше будет не произносить фамилии Эрвас, которую могли знать. Молодой Спарадос смерил меня с головы до ног дерзким взглядом и, кажется, даже не поклонился. Мы вошли в дом, и сеньора Сантарес велела подать легкий ужин, состоящий из печенья и фруктов. Я оставался еще главным предметом внимания трех красавиц, но заметил, что и для вновь прибывшего не скупятся на взгляды и улыбки. Это задело меня, мне хотелось, чтобы на меня было обращено все внимание; я стал держаться вдвое любезней. Когда торжество мое явственно обнаружилось, дон Кристоваль положил правую ногу на левое колено и, глядя на подошву своего башмака, промолвил: - Право, с тех пор как сапожник Мараньон на том свете, в Мадриде невозможно найти порядочных башмаков. При этом он смотрел на меня с насмешкой и презрением. Сапожник Мараньон был моим дедом с материнской стороны, он воспитал меня, и я хранил к нему в сердце своем самую глубокую благодарность. Несмотря на это, мне казалось, что его фамилия портит мою родословную. Я думал, что раскрытье тайны моего рождения погубило бы меня в глазах моих прекрасных хозяек. У меня сразу пропало хорошее настроение. Я кидал на дона Кристоваля то презрительные, то гордые и гневные взгляды. Я решил закрыть перед ним дверь нашего дома. Когда он ушел, я побежал за ним, чтоб объявить ему об этом. Догнал его в конце улицы и сказал то, что заранее приготовил в уме. Я думал, что он рассердится, но нет - он приятно улыбнулся и взял меня за подбородок, словно желая приласкать. А потом вдруг изо всех сил дернул кверху, так что я потерял землю под ногами, и отпустил, сделав подножку. Я упал носом в водосточную канаву. Сперва я даже не понял, что со мной произошло, но вскоре поднялся, весь покрытый грязью и охваченный невероятным бешенством. Вернулся домой. Женщины уже пошли спать, но я напрасно старался заснуть. Две страсти терзали меня: любовь и ненависть. Последняя была устремлена только к дону Кристовалю, а первая витала между тремя красавицами. Селия, Соррилья и их мать поочередно манили меня, их прелестные образы реяли в моих мечтах и тревожили меня всю ночь. Я уснул уже под утро и проснулся поздно. Открыв глаза, я увидел сеньору Сантарес, она сидела у моих ног и плакала. - Милый гость мой, - сказала она, - я пришла к тебе искать защиты. Низкие люди требуют от меня денег, которых у меня нет. Увы, я в долгах, но разве могла я оставить этих бедных детей без одежды и пищи? Бедняжки и так вынуждены во всем себе отказывать. Тут сеньора Сантарес зарыдала, и глаза ее, полные слез, невольно обратились к моему кошельку, лежавшему рядом на столике. Я понял эту немую просьбу. Я высыпал золото на столик, разделил его пополам и предложил одну половину сеньоре Сантарес. Она не ожидала такого необычайного великодушия. Сперва она онемела от удивления, потом припала к моим рукам, стала их целовать от радости и прижимать к сердцу, после чего взяла деньги со словами: - Ах, дети мои, дорогие мои дети! Вскоре пришли дочери и тоже покрыли мои руки поцелуями. Все эти проявления благодарности разгорячили мне кровь, и без того уже бушующую от ночных мечтаний. Я поспешно оделся и пошел на террасу. Проходя мимо комнаты девушек, я услыхал, что они плачут и, рыдая, утешают друг друга. Постоял минуту, прислушиваясь, потом вошел к ним. Селия при виде меня сказала: - Послушай, милый, дорогой, любимый гость наш! Ты застаешь нас в страшном смятении. С самого нашего рождения ни одна тучка ни разу не омрачила наших отношений. Любовь связывала нас даже сильней крови. После твоего появления все изменилось. К нам в души закралась ревность, и, может быть, мы друг друга возненавидели бы, если бы кроткий характер Соррильи не предупредил страшное несчастье. Она упала в мои объятия, наши слезы смешались, наши сердца сблизились. Ты, милый гость наш, должен довершить остальное. Обещай любить нас обеих одинаково и делить между нами свои ласки поровну. Что было отвечать на столь пламенную и настойчивую просьбу? Я успокоил обеих девушек по очереди в своих объятиях. Осушил их слезы - и они сменили печаль на самое нежное сумасбродство. Мы вместе вышли на террасу, и вскоре к нам присоединилась сеньора Сантарес. Она сияла от счастья, что у нее больше нет долгов. Она пригласила меня обедать с ними и прибавила, что рада была бы провести со мной весь день. Доверие и дружба были нашими сотрапезниками. Сеньора Сантарес, усталая от пережитых волнений, выпила две рюмки старого вина. После этого отуманенные глаза ее ярко заблестели, и она так оживилась, что дочери могли бы не без основания ревновать; но уважение, с каким они относились к матери, не позволило этому чувству вкрасться в их сердца. Вино привело в брожение кровь сеньоры Сантарес, но, несмотря на это, ее поведение оставалось безупречным. Да и мне мысль о том, чтоб совратить ее, не приходила в голову. Пол и возраст - вот кто были наши совратители. Сладкие зовы природы придавали нашему общению невыразимую прелесть, так что мы с досадой думали о прощанье. Заходящее солнце разлучило бы нас, но я заказал у соседнего кондитера прохладительные напитки. Всех нас очень обрадовало их появленье, так как оно позволило нам не расходиться. Однако не успели мы сесть за стол, как открылась дверь, и вошел дон Кристоваль Спарадос. Вступление французского дворянина в гарем султана не произвело бы более скверного впечатления на хозяина, чем то, какое испытал я при виде дона Кристоваля. Сеньора Сантарес и ее дочери не были, конечно, моими женами и не составляли моего гарема, но сердце мое в известном смысле овладело ими, и нарушение моих прав причинило мне мучительную боль. Дону Кристовалю до всего этого не было никакого дела, - он не обратил на меня ни малейшего внимания, поклонился женщинам, отвел сеньору Сантарес на другой конец террасы и долго с ней разговаривал, после чего без всякого приглашения сел за стол. Он ел и пил молча, но когда разговор зашел о бое быков, оттолкнул свою тарелку и, ударив кулаком по столу, сказал: - Клянусь патроном моим, святым Кристовалем, почему должен я корпеть в этом проклятом министерстве? Лучше быть последним тореадором в Мадриде, чем верховодить в кортесах Кастилии. С этими словами он выбросил вперед руку, словно нанося удары быку, и при этом выставил нам на удивленье огромные мускулы предплечья. Затем, чтоб показать свою силу, усадил всех трех женщин в одно кресло и стал носить их по комнате. Он находил такое удовольствие в этой забаве, что постарался продлить ее как можно дольше. Наконец взял шляпу и шпагу, собираясь уходить. До тех пор он не обращал на меня ни малейшего внимания, но тут, повернувшись ко мне, сказал: - Послушай-ка, мой благороднорожденный друг, "скажи мне, кто после смерти сапожника Мараньона лучше всех тачает башмаки? Женщинам слова эти показались просто еще одной шуточкой, каких много слетало с губ дона Кристоваля, но я пришел в ярость. Побежал за шпагой и бросился догонять дона Кристоваля. Догнал его у поворота в переулок и, встав перед ним, воскликнул: - Ты заплатишь мне за свои подлые оскорбления, наглец! Дон Кристоваль взялся было за рукоять шпаги, но, увидев на земле обломок палки, схватил его, ударил по моему клинку и выбил у меня шпагу из рук. Потом подошел, взял меня за шиворот, отнес к водосточной канаве и бросил на землю, как накануне, только еще грубей, так что я еще дольше лежал, оглушенный, не зная, что со мной. Кто-то взял меня за руку, чтоб поднять; я узнал того самого дворянина, который велел унести тело моего отца и дал мне тысячу пистолей. Я упал к его ногам, он ласково меня поднял и велел мне идти за ним. Мы шли молча и пришли к мосту через Мансанарес, где увидели двух вороных коней. Полчаса скакали мы вдоль реки, - наконец остановились у ворот пустого дома, двери которого сами открылись перед нами. Мы вошли в комнату, обитую темной саржей и освещенную свечами в серебряных подсвечниках. После того как мы уселись в креслах, незнакомец обратился ко мне со следующими словами: - Сеньор Эрвас, ты видишь, какие дела творятся на этом свете, устройство которого, вызывая общее изумление, отнюдь не предполагает справедливого распределения благ. Одним природа дала восемьсот фунтов силы, другим восемьдесят. К счастью, изобретены уловки, отчасти восстанавливающие равновесие. - Тут незнакомец открыл ящик стола, вынул оттуда кинжал и прибавил: - Посмотри на эту штуку. Конец ее, имеющий форму оливки, переходит в острие тоньше волоса. Заткни эту вещь за пояс. Прощай, юноша, и не забывай истинного своего друга дона Велиала де Геенна. Если я тебе понадоблюсь, приходи в полночь на мост через Мансанарес, ударь три раза в ладоши - и сейчас же увидишь вороных скакунов. Да, постой: я забыл самое важное. Вот тебе второй кошелек, - тебе может понадобиться золото. Я поблагодарил великодушного дона Велиала, сел на вороного скакуна, какой-то негр вскочил на другого, и мы приехали к мосту, где надо было расстаться. Я вернулся к себе. Лег в постель и заснул, но меня мучили страшные сны. Кинжал я положил под подушку; мне казалось, что он выходит оттуда и вонзается мне прямо в сердце. Видел я и дона Кристоваля, похищающего у меня из-под носа трех моих красавиц. На другой день хмурая печаль овладела мной, и даже присутствие обеих девушек не могло ее рассеять. Их старания развеселить меня производили обратное действие, и ласки мои стали менее невинными. А оставаясь один, я хватал кинжал и грозил им дону Кристовалю, который, мне казалось, все время передо мной. Вечером ненавистный нахал снова явился и снова не обращал на меня внимания, зато еще усиленней ухаживал, за женщинами. Дразнил их, а когда они начинали сердиться, обращал все в шутку и смеялся. Глуповатые остроты его имели больший успех, чем моя учтивость. Я велел принести ужин не столь обильный, но изысканный, дон Кристоваль почти все съел сам. Потом взял шляпу и, вдруг обращаясь ко мне, сказал: - Благороднорожденный друг мой, скажи мне, что это за кинжал у тебя за поясом? Ты бы лучше заткнул себе за пояс сапожное шило. Он расхохотался и ушел. Я пустился вдогонку и, настигнув его на углу, изо всех сил ударил его кинжалом в левую часть груди. Но негодяй оттолкнул меня с такой же силой, с какой я напал на него. Потом повернулся ко мне и хладнокровно промолвил: - Ты что, дурачок, не знаешь, что у меня на груди стальная кольчуга? После этого он опять схватил меня за шиворот и бросил в водосточную канаву, но на этот раз - к великой моей радости, так как не дал мне совершить убийства. Я поднялся довольно весело, вернулся домой, лег в постель и спал много спокойней, чем прошлой ночью. На другой день женщины увидели, что я гораздо-веселей, чем был накануне, и выразили по поводу этого свою радость. Однако я не решился остаться с ними ужинать. Побоялся глядеть в глаза человеку, которого хотел убить. Весь вечер я пробродил злой по улицам, размышляя о волке, забравшемся в мою овчарню. В полночь я пришел на мост и ударил три раза в ладоши; появились вороные скакуны, я вскочил на своего и поскакал за проводником к дому Велиала. Дверь открылась сама собой, мой благодетель вышел мне навстречу, ввел меня в ту же самую комнату и произнес голосом, в котором слышалась насмешка: - Что же, молодой мой друг, убийство не удалось нам? Не огорчайся; желание зачтется, как поступок. К тому же мы решили избавить тебя от твоего нахального соперника. Властям сообщено, что он выдавал государственные тайны, и его посадили в ту самую тюрьму, где сидит отец сеньоры Сантарес. Теперь от тебя зависит воспользоваться своим счастьем лучше, чем это ты делал до сих пор. Возьми от меня в подарок вот эту коробку конфет, у них - необычайные свойства, угости ими свою хозяйку и сам скушай несколько. Я взял коробку, которая очень приятно пахла, и сказал дону Велиалу: - Я не знаю, сеньор, что ты называешь "пользоваться своим счастьем". Я был бы чудовищем, если бы злоупотребил доверием матери и невинностью ее дочерей. Я не такой развратник, сеньор, как ты думаешь. - Думаю, - возразил дон Велиал, - что ты не лучше и не хуже остальных детей Адама. Люди обычно колеблются перед тем, как совершить преступление, а совершив его - испытывают угрызения совести, думая, что таким способом сумеют удержаться на стезе добродетели. Они не знали бы этих неприятных ощущений, если б дали себе труд понять, что такое - добродетель. Они считают добродетель идеальной ценностью, принимая ее существование без рассуждений, и тем самым относят ее к числу предрассудков, которые, как ты знаешь, являются суждениями, не подкрепленными предварительным исследованием вопроса. - Сеньор дон Велиал, - ответил я, - мой отец дал мне как-то раз шестьдесят седьмой том своего труда, содержащий основы этики. Там не сказано, что предрассудок - суждение, не подкрепленное предварительным исследованием, а говорится, что это - мнение, установившееся еще до нашего появления на свет и переданное нам, так сказать, по наследству. Навыки детских лет сеют в душе нашей первые зерна этих мнений, пример помогает им развиться, а знание дела их укрепляет. Если мы руководимся ими, то являемся порядочными людьми, если делаем больше, чем требуют законы, то становимся добродетельными. - Это неплохое объяснение, - сказал дон Велиал, - и делает честь твоему отцу. Он хорошо писал и еще лучше мыслил. Кто знает, может быть, и ты пойдешь по его следам. Но вернемся к твоему объяснению. Я согласен с тобой, что предрассудки - уже установившиеся мнения, но это не основание, чтобы мы не могли сами о них судить, если чувствуем в себе созревшую способность суждения. Пытливая мысль подвергает предрассудки критике и рассматривает, для всех ли законы равно обязательны. Поступая так, ты ясно увидишь, что правопорядок выдуман только для холодных и ленивых натур, которые ждут наслаждений только от брака, а благосостояния от бережливости и труда. Но совсем другое дело - гении, натуры страстные, жаждущие золота и наслаждений, которые желали бы в одно мгновение пережить годы. Что сделал для них общественный порядок? Они проводят жизнь в тюрьмах и кончают ее в застенках. К счастью, человеческие законы - не то, за что они себя выдают. Это загородки, перед которыми прохожий сворачивает на другую дорогу, но те, кто желает их преодолеть, перепрыгивают через них либо под них подлезают. Но этот предмет заведет нас далеко, а уже поздно. Прощай, молодой друг мой, отведай моих конфеток и всегда рассчитывай на мою поддержку. Я простился с сеньором доном Велиалом и пошел домой. Мне отворили дверь, я бросился в постель и постарался заснуть. Коробка стояла рядом, распространяя чудное благоухание. Я не удержался от соблазна, съел две конфетки и, заснув, провел очень беспокойную ночь. В обычное время пришли мои молодые приятельницы. Они нашли, что у меня какой-то другой взгляд, и я в самом деле глядел на них другими глазами. Мне казалось, что каждое их движенье продиктовано неудержимым желанием произвести впечатление на мою чувственность; такой же смысл придавал я и словам их, даже самым безразличным. Все в них привлекало мое внимание и погружало меня в хаос помыслов, о которых я до тех пор не имел ни малейшего представления. Соррилья увидела коробку. Она съела две конфетки и несколько конфеток дала сестре. Скоро иллюзии мои превратились в действительность. Обеими сестрами овладела тайная страсть, и обе они бессознательно ей покорились. Сами испугавшись этого, они убежали от меня, побуждаемые остатками стыдливости, в которой чувствовалось что-то дикое. Вошла их мать. С тех пор как я освободил ее от заимодавцев, ее обращение со мной приобрело невыразимую нежность. Эта трогательность на время успокоила меня, но скоро я и на мать стал глядеть такими же глазами, как на дочерей. Она поняла, что со мной творится, смутилась, и взгляд ее, избегая моего, остановился на злосчастной коробке. Она взяла несколько конфеток и ушла, но тотчас же вернулась, стала осыпать меня ласками и сжимать в объятиях, называя сыном. Оставила она меня с явным неудовольствием, внутренне себя принуждая. Буйство чувств моих дошло до безумия. Я ощущал огонь, бегущий у меня по жилам, еле видел окружающие предметы, какой-то туман стоял у меня в глазах. Я хотел выйти на террасу. Дверь в комнату девушек была приоткрыта; я не мог удержаться и вошел. Их чувства были еще в гораздо большем смятении, чем мои. Я испугался, хотел вырваться из их объятий, но не хватило сил. Вошла мать, упреки замерли у нее на устах, и вскоре она уже потеряла всякое право упрекать нас в чем бы то ни было. - Извини, сеньор дон Корнадес, - промолвил Пилигрим, - извини, что я говорю о вещах, самый рассказ о которых - уже смертельный грех. Но история эта нужна для твоего спасенья, я решил избавить тебя от гибели и надеюсь добиться этой цели. Не забудь явиться сюда завтра в этот самый час. Корнадес вернулся домой, и ночью его снова преследовала тень убитого графа де Пенья Флор. Тут цыгану опять пришлось с нами расстаться, отложив дальнейшее повествование на завтра. ДЕНЬ ПЯТЬДЕСЯТ ВТОРОЙ Мы собрались в обычное время, и старый цыган, видя наше нетерпение, поспешил с продолженьем истории, которую Бускерос рассказывал по желанию Толедо. ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ВОЖАКА ЦЫГАН Когда Корнадес явился в назначенное время, Пилигрим стал продолжать свой рассказ. ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ОСУЖДЕННОГО ПИЛИГРИМА Коробка моя была пуста, все конфетки съедены, но взгляды наши, казалось, жаждали оживить угасшие восторги. Наши мысли питались порочными воспоминаниями, и в нашей слабости было свое грешное очарование. Одно из свойств порока - в том, чтобы заглушить голос природы. Сеньора Сантарес, целиком отдавшаяся необузданной похоти, забыла, что отец ее стенает в узилище и что ему, быть может, уже вынесен смертный приговор. Я думал о нем еще меньше, как вдруг необычайное обстоятельство заставило меня вспомнить о нем. Однажды вечером ко мне пришел какой-то незнакомец, тщательно окутанный широким плащом. Я немного испугался, тем более что на лице у него была маска. Это таинственный человек сделал мне знак, чтоб я сел, и, сев тоже, сказал: - Сеньор Эрвас, ты, кажется, друг сеньоре Сантарес, и я хочу поговорить с тобой открыто и прямо. Дело важное, и я не хотел бы говорить о нем с женщиной. Сеньора Сантарес доверяла ветренику - некоему дону Кристовалю Спарадосу. Он теперь в тюрьме, вместе с сеньором Гораньесом, отцом твоей хозяйки. Этот безумец воображал, что овладел тайной, известной лишь нескольким сановникам, но он ошибался; зато я знаю ее прекрасно. Передам ее тебе в нескольких словах. Ровно через неделю, считая с сегодняшнего дня, через полчаса после захода солнца я приду к вашей двери и назову три раза имя арестованного: Гораньес, Гораньес, Гораньес. После третьего раза ты дашь мне кошелек с тремя тысячами пистолей. Сеньора Гораньеса уже нет в Сеговии: его перевели в мадридскую тюрьму. Судьба его должна решиться в половине той же самой ночи. Вот все, что я хотел тебе сказать. С этими словами замаскированный посетитель встал и ушел. Я знал, вернее догадывался, что у сеньоры Сантарес нет никаких сбережений, поэтому решил прибегнуть к милости дона Велиала. Я сообщил своей хозяйке, что дон Кристоваль взят под подозренье своим начальством и больше не может у нее бывать, но что у меня есть знакомые в министерстве, и я надеюсь, мои хлопоты увенчаются успехом. Надежда сохранить жизнь отцу наполнила сердце сеньоры Сантарес величайшей радостью. Ко всем чувствам, которые она испытывала ко мне, прибавилась еще благодарность. Ее отданность мне стала казаться ей уже менее преступной. Великое благодеяние всецело оправдывало ее в собственных глазах. Все наши минуты переполнились новыми наслаждениями. Я вырвался на одну ночь, чтобы встретиться с Велиалом. - Я ждал тебя, - сказал он мне. - Знал, что колебания твои долго не продлятся, а угрызения совести будут еще короче. Все сыновья Адама вылеплены из одной и той же глины. Но я не думал, что тебе так скоро наскучат наслаждения, не ведомые даже королям этого маленького шарика, которые никогда не пробовали моих конфеток. - Увы, сеньор дон Велиал, - ответил я, - ты наполовину прав, но что касается моего теперешнего образа жизни, то он нисколько мне не наскучил. Напротив, я боюсь, что, если б он когда-нибудь изменился, жизнь потеряла бы для меня всякую прелесть. - И тем не менее, - сказал дон Велиал, - ты приходишь ко мне за тремя тысячами пистолей, за которые хочешь купить свободу для сеньора Гораньеса. Ты, наверно, не знаешь, что как только он будет оправдан, так сейчас же возьмет к себе в дом и дочь и внучек, которых давно предназначил в жены двум чиновникам из своей канцелярии. Ты увидишь в объятиях этих двух счастливых супругов два восхитительных создания, отдавших тебе свою невинность и в награду потребовавших только определенной доли в наслаждениях, которых ты сам был центром. Движимые скорей чувством соревнования, чем ревностью, каждая из них видела высшую награду в счастье, которого была причиной, и без зависти радовалась счастью, которым дарила тебя другая. Их мать, более опытная, но не менее страстная, благодаря моим конфеткам могла без досады смотреть на счастье дочерей. После таких минут чем наполнишь ты остальную свою жизнь? Станешь искать законных наслаждений в браке или вздыхать о чувстве прелестницы, неспособной дать тебе даже тени наслаждений, которых не знал до тебя ни один смертный. - Тут дон Велиал вдруг изменил тон: - Но нет, я не прав. Отец сеньоры Сантарес в самом деле невиновен, и освобождение его зависит от тебя. Наслаждение, доставленное добрым делом, должно превышать все другие. - Сеньор дон Велиал, - сказал я, - ты довольно холодно говоришь о добрых делах и очень горячо - о наслаждениях, которые греховны. Можно подумать, что ты желаешь моей вечной погибели и что ты... Дон Велиал перебил меня. - Я, - сказал он, - один из главных участников могучего сообщества, поставившего себе целью делать людей счастливыми и излечивать их от бессмысленных предрассудков, всасываемых с молоком матери, которые потом становятся поперек дороги всем их желаниям. Мы уже выпустили немало ценных книг, где нагляднейшим образом показываем, что любовь к самому себе есть основа всех человеческих поступков и что любовь к ближнему, привязанность детей к родителям, горячая и нежная любовь, милость королей - только утонченные формы себялюбия. А раз пружина наших поступков - любовь к самому себе, то естественной целью их должно быть удовлетворение наших желаний. Об этом хорошо знали законодатели и потому так составляли законы, чтобы можно было их обойти, чем люди не упускают воспользоваться. - Как же это, сеньор дон Велиал? - перебил я. - Разве ты не считаешь, что справедливость и несправедливость - действительные ценности? - Это относительные ценности, - ответил он. - Тебе легче будет понять это с помощью притчи, - только слушай внимательно. По стеблям высокой травы ползали маленькие насекомые. Одно из них сказало другим: "Посмотрите на этого тигра, который лежит рядом. Это добрейшее существо, оно никогда не делает нам ничего плохого; а вот баран - дикий зверь: приди он сюда, сейчас же сожрал бы нас вместе с травой, которая служит нам приютом. Но тигр - справедлив: он отомстил бы за нас". Отсюда ты можешь сделать вывод, молодой мой друг, что все представления о справедливости и несправедливости, зле и добре относительны, а никак не абсолютны и не безусловны. Я согласен, что существует своего рода глупое удовлетворение, связанное с так называемыми хорошими поступками. Ты его непременно испытаешь, если спасешь невинно осужденного Гораньеса. И не колеблись ни минуты, если тебе уже наскучила его семья. Подумай хорошенько, у тебя еще есть время. Ты должен вручить деньги незнакомцу в субботу, через полчаса после захода солнца. Приходи сюда в ночь с пятницы на субботу, ровно в полночь тебя будут ждать три тысячи пистолей. А пока прощай; вот тебе еще коробка конфет. Я вернулся домой и по дороге съел несколько конфет. Сеньора Сантарес и ее дочери еще не спали, ожидая меня. Я хотел поговорить о несчастном узнике, но мне не дали... Впрочем, к чему рассказывать про все эти постыдные дела. Достаточно тебе знать, что, отпустив поводья разнузданной похоти, мы потеряли меру времени и перестали считать дни. Узник был совершенно забыт. Субботний день уже кончался. Солнце, заходя за тучи, казалось, разбрасывает по небу кровавые отблески. Сильный раскат грома поверг меня в тревогу, я постарался вспомнить последний свой разговор с доном Велиалом. Вдруг я услышал глухой, замогильный голос, повторивший три раза: - Гораньес! Гораньес! Гораньес! - Праведное небо! - воскликнула сеньора Сантарес. - Кто это - небесный или адский дух обращается ко мне, вещая о смерти моего бедного отца? Я потерял сознание. А придя в себя, побежал по дороге к Мансанаресу - последний раз просить Велиала о милости. Альгвасилы задержали меня, повели на незнакомую улицу, в незнакомый дом, в котором я скоро узнал тюрьму. Меня заковали в кандалы и кинули в темное подземелье. Я услышал рядом звон цепей. - Это ты - молодой Эрвас? - спросил меня товарищ по неволе. - Да, - ответил я. - Я Эрвас и узнаю по голосу, что со мной говорит дон Кристоваль Спарадос. Тебе известно что-нибудь о Гораньесе? Он был не виноват? - Совершенно ни в чем не повинен, - сказал дон Кристоваль. - Но обвинитель сплел против него такую хитрую сеть, что мог по своему желанию либо погубить, либо спасти. Он требовал от него три тысячи пистолей. Гораньес нигде не мог их достать и только что удавился в тюрьме. Мне тоже дано на выбор - либо такая смерть, либо пожизненное заключение в замке Лараке, на побережье Африки. Я выбрал последнее - в надежде убежать при первой возможности и потом перейти в магометанскую веру. Что же касается тебя, друг мой, то ты вскоре будешь подвергнут пытке и тебя будут спрашивать о вещах, о которых ты не имеешь ни малейшего представления. Ты жил вместе с сеньорой Сантарес - так думают, что ты соучастник ее отца. Вообрази человека, дух и тело которого расслаблены наслаждениями и которому вдруг грозят ужасами продолжительных пыток. Мне показалось, что я уже чувствую боль от мучений. Волосы на голове у меня встали дыбом, ужас сковал мне руки и ноги, и они, перестав мне повиноваться, начали судорожно дрожать. Вошел тюремщик и увел Спарадоса, который, уходя, кинул мне стилет. У меня не было сил поднять его, не говоря уже о том, чтобы заколоться. Отчаянье мое дошло до того, что сама смерть не могла бы его успокоить. - О Велиал! - воскликнул я. - Велиал, я знаю, кто ты, но - призываю тебя. - Ты меня звал? Я здесь! - крикнул нечистый дух. - Возьми этот стилет, добудь крови из пальца и подпиши бумагу, которую я тебе протягиваю. - О мой ангел-хранитель! - воскликнул я. - Неужели ты совсем оставил меня? - Ты поздно вспомнил о нем, - взревел дьявол, скрежеща зубами и пылая пламенем. И он вонзил когти мне в лоб. Я почувствовал жгучую боль и потерял сознание, верней, впал в какой-то столбняк. Вдруг свет озарил темницу. Златокрылый херувим подставил мне зеркало и промолвил: - Ты видишь у себя на лбу перевернутый "тав". Это знак вечного проклятья. Ты увидишь его на лбах других грешников, выведешь двенадцать на путь спасенья и потом вступишь на него сам. Надень облачение пилигрима и ступай за мной! Я очнулся, или, верней, у меня было такое впечатление, что я просыпаюсь; в действительности я находился уже не в тюрьме, а на дороге в Галисию. На мне была одежда странника. Вскоре я увидел вереницы пилигримов, идущих к святому Иакову Компостельскому. Присоединившись к ним, я обошел все святыни Испании. Мне хотелось попасть в Италию и посетить Лорето. Находясь в это время в Астурии, я направился в Мадрид. Придя в этот город, пошел на Прадо, чтоб отыскать дом сеньоры Сантарес. Однако не нашел его, хотя узнал все соседние дома. Мне стало ясно, что я нахожусь еще под властью дьявола. Больше я не решился продолжать розыски. Я посетил несколько церквей, потом отправился в Буэн-Ретиро. В саду никого не было, кроме какого-то человека, сидящего на далекой скамье. Большой мальтийский крест, вышитый на его плаще, дал мне понять, что незнакомец принадлежит к высшим начальникам этого ордена. Казалось, он сидел, погруженный в задумчивость. Когда я подошел ближе, мне показалось, что у ног его разверстая пропасть, в которой лицо его отражается наоборот, как у сидящих под водой. Но пропасть эта полна огня. Сделав еще несколько шагов, я увидел, что виденье исчезло; но, присмотревшись к незнакомцу, обнаружил, что на лбу у него - перевернутый "тав", знак вечного проклятья, который херувим показал мне в зеркале на моем собственном лбу. Тут к вожаку пришел цыган с отчетом за день, и старику пришлось с нами расстаться. ДЕНЬ ПЯТЬДЕСЯТ ТРЕТИЙ На другой день вожак, повторяя слова Бускероса, продолжал. ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ОСУЖДЕННОГО ПИЛИГРИМА Я сразу понял, что передо мной - один из двенадцати грешников, которых мне предстояло вернуть на путь спасения. Я постарался завоевать его доверие. Это мне удалось как нельзя лучше, и когда незнакомец убедился, что меня побуждает не одно только любопытство, в один прекрасный день, уступая моим просьбам, начал рассказывать мне о своих приключениях в таких словах. ИСТОРИЯ КОМАНДОРА ТОРАЛЬВЫ Я вступил в Мальтийский орден, еще не выйдя из детских лет: меня записали на службу в качестве пажа. Покровители, которые были у меня при дворе, выхлопотали мне в двадцать пять лет командование галерой, а великий магистр через год, раздавая назначения, доверил мне лучшую командорию Арагона. Я мог и теперь еще могу претендовать на первейшие должности в ордене, но так как их можно достичь только в более зрелые годы и пока мне нечего было делать, я последовал примеру наших бальи, которые, наверно, должны были лучше меня направить, - одним словом, занялся любовными делишками. Правда, я тогда уже считал это грехом, но - если б я только ими и ограничился! Грех, отяготивший мою совесть, был следствием недопустимой опрометчивости, из-за которой я попрал то, что в нашей вере есть самого святого. С ужасом бужу я в себе эти воспоминания, но не буду опережать событий. Ты, конечно, знаешь, что у нас на Мальте живет несколько дворянских семейств, не принадлежащих к ордену и не имеющих никаких отношений с кавалерами какой бы то ни было степени. Они признают только высшую власть великого магистра и капитула, составляющего при нем Совет. Затем следует другой слой, средний; он отправляет разные должности и ищет покровительства кавалеров. Женщины этого слоя называются по-итальянски onorate, что значит "уважаемые". В самом деле они заслуживают этого - благодаря поведению и, если сказать вам всю правду, благодаря умению сохранять в тайне свои любовные интриги. Продолжительный опыт научил этих женщин, что соблюдать тайны не в характере французских кавалеров и что, во всяком случае, исключительно редко кто-нибудь из этих кавалеров числил скромность среди прочих своих великолепных качеств, которыми они, вообще говоря, богаты. И получилось так, что молодым людям этой национальности, привыкшим к огромному успеху у женщин в других странах, на Мальте приходится иметь дело с уличными девками. Немецких кавалеров, впрочем не столь многочисленных, женщины "онорате" особенно ценят, мне кажется, из-за бело-розовой кожи. За немцами идут испанцы, главное достоинство которых состоит в твердом и честном образе мыслей. Французские кавалеры, особенно "караванщики", мстят этим женщинам, всячески насмехаясь над ними и раскрывая их любовные тайны, но так как живут французы всегда обособленно и не желают учиться итальянскому языку, на котором говорит вся страна, никто не обращает внимания на их сплетни. Так спокойно жили мы с нашими женщинами, как вдруг однажды пришел французский корабль, доставивший командора Фулька из старинного рода сенешалей Пуату, происходящего от герцогов Ангулемских. Командор был однажды на Мальте и прославился большим количеством поединков. Теперь он приехал добиваться назначения на пост главного командора галерного флота. Он прожил уже тридцать шесть лет на свете, и можно было предположить, что он остепенился. И в самом деле, он уже перестал быть забиякой и крикуном, но зато стал надменным, гордым, неуживчивым и притязал на то, чтобы его уважали больше самого великого магистра. Командор завел открытый дом. Французские кавалеры вечно толклись у него. Мы редко ходили к нему, а потом и совсем перестали, так как у него всегда велись неприятные для нас разговоры, между прочим о женщинах, которых мы уважали и любили. Из дома командор всегда выходил окруженный роем молодых "караванщиков". Он водил их в Узкий переулок, показывая места своих поединков и рассказывая о них во всех подробностях. Надо тебе сказать, что по нашим обычаям поединки на Мальте запрещены, кроме как в Узком переулке, проходе, в который не выходит ни одного окна. Ширина переулка такова, чтобы два человека могли сойтись и скрестить шпаги. Но отступить ни одному из них невозможно. Противники стоят поперек переулка, а секунданты останавливают прохожих, чтоб не помешали. Обычай этот был введен когда-то для предотвращения убийств, так как человек, знающий, что у него есть враги, не пойдет по Узкому переулку; если же убийство будет совершено где-нибудь еще, его нельзя будет выдать за результат поединка. Наконец, по Узкому переулку запрещено под страхом смерти ходить, имея при себе стилет. Ты видишь, таким образом, что к поединкам на Мальте отношение вполне терпимое, они даже разрешаются, хоть разрешение это - негласное. Со своей стороны, кавалеры не только не злоупотребляют этой свободой, но говорят о ней даже с некоторым возмущением, как о нарушении христианского милосердия, особенно разительном в местопребывании ордена. Так что прогулки командора по Узкому переулку были не очень уместны, и нет ничего удивительного, что они дали плохие плоды: французские "караванщики" стали забияками, к чему, впрочем, имели врожденную склонность. Их дурные повадки делались день ото дня все хуже. Испанские кавалеры еще больше от них отшатнулись и в конце концов собрались у меня, чтоб обсудить вопрос, что сделать для обуздания их буйства, которое становилось нестерпимым. Я поблагодарил соотечественников за оказанную мне честь. И обещал поговорить об этом с командором, обрисовав ему поведение молодых французов как своего рода злоупотребленье, которое он один в состоянии сдержать, благодаря высокому уважению и почтению, каким его окружают его подданные, состоящие из представителей трех народов. Я имел намеренье сделать это с надлежащей учтивостью, к которой командор был так чувствителен, но в то же время не надеялся, что дело обойдется без поединка. Однако я думал об этом без огорченья, так как поединок по такому поводу был бы для меня очень почетным. И, наконец, я полагал, что таким способом дам выход той неприязни, которую с давних пор питал к командору. Это было на страстной, и мы решили, что разговор мой с командором состоится только через две недели. Мне кажется, ему сообщили о моем намерении, и он хотел предупредить события, ища со мной ссоры. Наступила страстная пятница. Ты знаешь, что по испанскому обычаю, сопровождая в этот день любимую женщину из одной церкви в другую, кавалер подает ей святую воду. Отчасти к этому побуждает ревность и боязнь, чтобы кто-нибудь другой не дал ей воды и таким способом не свел с ней знакомства. Обычай этот существует и на Мальте. Согласно ему, я последовал за одной молодой женщиной, с которой уже несколько лет был в связи. Но в первой же церкви, куда она вошла, командор приблизился к ней раньше меня. Он стал между нами, повернувшись ко мне спиной, и попятился на несколько шагов, словно желая наступить мне на ногу. Этот поступок обратил на себя внимание присутствующих кавалеров. Выйдя из церкви, я с безразличным видом подошел к командору, словно желая поговорить с ним о пустяках. Спросил его, в какую церковь он думает теперь пойти. Он назвал мне храм какого-то святого. Я предложил провести его туда кратчайшим путем и как будто невзначай привел в Узкий переулок. Там я остановился и обнажил шпагу в уверенности, что никто нам не помешает, так как нынче все в церквах. Командор тоже обнажил шпагу, но опустил острие. - Как? - сказал он. - В страстную пятницу? Я не хотел ничего слушать. - Прошу принять во внимание, - прибавил он, - что вот уже шесть лет, как я не был на исповеди. Меня страшит состояние моей совести. Через три дня... У меня вообще характер спокойный, а ты знаешь, что такие люди, доведенные до крайности, теряют над собой власть. Я вынудил командора драться, но - странное дело! - какой-то ужас выразился на его лице. Он прислонился к стене и, словно боясь упасть, заранее искал опоры. И в самом деле, я пронзил ему грудь с первого выпада. Он опустил клинок, привалился к стене и умирающим голосом произнес: - Я тебе прощаю - лишь бы небо простило тебя! Отнеси мою шпагу в Тет-Фульк и вели отслужить за упокой моей души сто месс в замковой часовне. После этого он испустил дух. Сначала я не обратил внимания на его последние слова и, если потом припомнил их, то потому, что услышал вторично. О происшедшем я доложил, как полагается, и могу сказать, что в свете поединок этот мне нисколько не повредил. Командора терпеть не могли и признавали, что он получил по заслугам; но я считал, что совершил грех перед Богом, особенно тем, что надругался над святым таинством, и совесть жестоко меня мучила. Так прошла неделя. В ночь с пятницы на субботу я вдруг проснулся, и оглядевшись по сторонам, обнаружил, что нахожусь не у себя в комнате, а лежу в Узком переулке на мостовой. Еще больше я удивился, ясно увидев прислонившегося к стене командора. Призрак, наделенный сверхъестественной силой, промолвил: - Отнеси мою шпагу в Тет-Фульк и закажи за упокой моей души сто месс в замковой часовне. Как только я услышал эти слова, так сейчас же заснул мертвым сном. А утром проснулся у себя в комнате, в своей постели, но сохранил отчетливое воспоминание о том, что видел. На следующую ночь я велел слуге лечь у меня в комнате и не видел ничего. Целую неделю я был спокоен, но в ночь с пятницы на субботу опять было то же видение, с той лишь разницей, что в нескольких шагах от меня на мостовой лежал мой слуга. Показался призрак командора и опять произнес те же слова. С тех пор каждую пятницу видение повторялось. Слуге моему снилось, будто он лежит в Узком переулке, - однако он не видел и не слышал командора. Сначала я не знал, что это такое за Тет-Фульк, куда мне по требованию командора надлежало отнести его шпагу. Кавалеры из Пуату объяснили мне, что это замок, расположенный в трех милях от Пуатье, в лесу, что в том краю о нем ходят всякие невероятные слухи, что туда отправляются смотреть кое-какие достопримечательности, - например, оружие Фульк-Тайфера и доспехи убитых им рыцарей, - наконец, что, по обычаю, принятому в семье Фульк, туда складывают оружие, служившее членам семьи в битвах и на поединках. Все это меня страшно заинтересовало, но надо было сперва подумать о своей душе. Я отправился в Рим, исповедался в своих грехах великому исповеднику, не утаив от него и то, что меня все время преследует видение командора. Он не отказал мне в отпущении, но при одном условии. Совершив покаяние, мне необходимо было подумать о ста мессах в часовне замка Тет-Фульк. Между тем небо приняло мою жертву, и с тех пор, как я исповедался, призрак командора перестал меня мучить. Покидая Мальту, я взял с собой его шпагу и немедля выехал прямо во Францию. Прибыв в Пуатье, я убедился, что там уже знают о смерти командора и жалеют о ней не больше, чем на Мальте. Я оставил своих слуг в городе, а сам оделся пилигримом и нанял проводника. Мне казалось более уместным пойти в замок пешком, - к тому же дорога в Тет-Фульк была совершенно непроезжей. Мы подошли к запертым воротам, долго звонили и кричали, - наконец показался управитель. Он был единственным обитателем замка, если не считать надзиравшего за часовней отшельника, которого мы застали как раз на молитве. Когда он окончил свою беседу с Богом, я сказал ему, что прошу его отслужить сто месс. С этими словами я положил пожертвование на алтарь и хотел сделать то же со шпагой командора, но управитель указал мне, что ее надо отнести в оружейную, где, по обычаю, всегда складываются доспехи всех Фульков, павших в битвах, а также оружие убитых ими противников. Я последовал за управителем в оружейную и в самом деле увидел множество шпаг разной величины и многочисленные портреты, начиная от Фульк-Тайфера, герцога Ангулемского, который выстроил Тет-Фульк для своего побочного сына, ставшего потом сенешалем Пуату и родоначальником ветви Фульк из Тет-Фулька. Портреты сенешаля и его жены висели по обе стороны находящегося в углу оружейной большого камина. Лица на них были как живые. Остальные портреты были тоже хорошо написаны, каждый в стиле своей эпохи, но все они уступали в выразительности портрету Фульк-Тайфера. Изображение было в натуральную величину. Рыцарь стоял в кафтане из буйволовой кожи, в одной руке держал шпагу, а другой брал щит, подаваемый ему конюшим. Большая часть шпаг была искусно развешана вокруг этого портрета. Я попросил управителя, чтобы он приказал затопить и принести мне ужин. - Что касается ужина, я прикажу, - ответил он, - а вот насчет ночлега я посоветовал бы, милый пилигрим, лучше переночевать у меня в комнате. Я спросил, чем вызвана такая опасливость. - Не надо спрашивать, - возразил управитель, - поверь мне и вели постлать тебе возле моей постели. Я согласился на его предложение с тем большей охотой, что дело было в пятницу и я боялся, как бы призрак опять не появился. Управитель ушел похлопотать об ужине, и я стал рассматривать оружие и портреты, которые, как я уже сказал, были написаны с удивительным правдоподобием. Чем больше день клонился к закату, тем больше одежды, написанные темными красками, сливались с мрачным фоном картин, только лица резко выделялись, озаренные огнем камина. В этом было что-то страшное, хотя, быть может, я давал слишком большую волю воображению, так как нечистая совесть держала меня в состоянии постоянной тревоги. Управитель принес мне ужин, состоявший из блюда форелей, пойманных в соседнем ручье. Подали мне и бутылку недурного вина. Я хотел усадить отшельника с нами за стол, но он питался одними кореньями, сваренными в воде. У меня было обыкновение ежедневно читать требник, как полагается монаху, - тем более испанскому. Поэтому я достал книгу, четки и сказал управителю, что сон еще не одолевает меня, и я буду молиться в оружейной до поздней ночи. Я только попросил его показать, где его комната. - Вот и хорошо, - ответил он. - В полночь в часовню придет молиться отшельник. Тогда ты, спускаясь вот по этой маленькой лестнице, не минуешь моей комнаты, а я оставлю дверь открытой. Только помни, что после полуночи здесь оставаться нельзя. Управитель ушел. Я стал молиться, время от времени подбрасывая дров в огонь. Но не решался смотреть на стены, так как портреты будто начали оживать. Если же случайно бросал взгляд на какой-нибудь из них, он сейчас же начинал моргать и делать гримасы. Особенно сенешаль и жена его, висевшие по обе стороны камина, кидали на меня грозные взгляды и переглядывались между собой. Внезапный порыв ветра, от которого окна задрожали с такой силой, что оружие на стене застучало, удвоил мою тревогу. Однако я не переставал жарко молиться. Наконец я услышал голос отшельника, поющего псалмы, и, когда пение прервалось, стал спускаться с лестницы, направляясь в комнату управителя. В руке у меня был огарок свечи, но порыв ветра погасил его; я вернулся, чтоб зажечь его, но каково же было мое удивление, когда я увидел, что сенешаль и жена его, выйдя из рам, сидят у камина. Они дружески беседовали, и речь их слышалась очень отчетливо. - Душа моя, - сказал сенешаль, - что ты думаешь об этом кастильце, который умертвил командора, не дав ему даже исповедаться? - Я думаю, мой добрый супруг и господин, - ответил призрак женского пола, - что это великий грех и злодейство. Но у меня есть надежда, что благородный Тайфер не выпустит этого кастильца подобру-поздорову из замка, кинет ему перчатку. Страх обуял меня, я выскочил на лестницу, хотел ощупью добраться до двери управителя, но тщетно. В руке я еще держал свечку; надо было ее зажечь; я немного успокоился, постарался втолковать самому себе, что призраки у камина порождены моим распаленным воображением. Я вернулся и, остановившись на пороге оружейной, убедился, что в действительности возле камина никого нет. Я смело вошел, но, сделав несколько шагов - что же увидел посреди зала? Благородный Тайфер в боевой позе направил на меня острие своей шпаги. Я хотел убежать на лестницу, но в дверях встало видение конюшего и кинуло к ногам моим перчатку. Не зная, что делать, я сорвал со стены первую попавшуюся шпагу и бросился на своего призрачного противника. Мне даже показалось, что я проткнул его насквозь, но в то же мгновенье я получил удар под сердце, обжегший меня, как раскаленное железо. Кровь моя хлынула на паркет, и я упал без чувств. На другой день я очнулся в комнате управителя, который, видя, что меня все нет, взял святой воды и пошел за мной. Он нашел меня распростертым на полу без сознания. Я посмотрел на грудь и не обнаружил никакой раны: значит, удар получен был мной только в воображении. Управитель ни о чем меня не спрашивал, но посоветовал немедленно покинуть замок. Я послушался его совета и направился по дороге в Испанию. Через неделю я уже был в Байонне. Прибыл туда в пятницу и остановился в трактире. Среди ночи я вдруг проснулся и увидел перед собой благородного Тайфера, направляющего на меня шпагу. Я осенил себя крестным знамением, и видение рассеялось. Однако я почувствовал точно такой же удар, как тогда - в замке Тет-Фульк. Мне показалось, что я обливаюсь кровью, хотел позвать на помощь, вскочил с постели, но и то и другое оказалось невозможным. Эта страшная пытка длилась до первого пения петуха; тогда я заснул, но наутро здоровье мое было в самом жалком состоянии. С тех пор видение повторяется каждую пятницу, и никакие благочестивые поступки не могут его предотвратить. Скорбь толкает меня в могилу; так и сойду в нее, не освободившись из-под власти дьявола; меня еще поддерживает слабый луч надежды на милосердие божье, - оно придает мне сил переносить мои мучения. На этом окончил свою повесть командор Торальва, или - лучше сказать - Осужденный Пилигрим, который, поведав ее Корнадесу, продолжил рассказ о своих собственных приключениях в таких словах. - Командор Торальва был человек набожный, хоть и нарушил святые правила религии, вступив в поединок с противником, которому не позволил даже очистить свою совесть. Я без труда убедил его, что если он действительно хочет освободиться от искушений дьявола, то ему нужно отправиться на поклонение к святым местам, где грешники всегда найдут утешенье и защиту. Торальва послушался моего совета, и мы вместе посетили чудотворные святыни в Испании. Потом поехали в Италию. Побывали в Лорето, в Риме. Великий исповедник дал ему не только условное, но и полное отпущенье грехов, к которому добавил папскую индульгенцию. Торальва, совершенно очистившись, уехал на Мальту, - я же в Мадрид, а оттуда в Саламанку. Встретив тебя, я увидал на лбу твоем знак осуждения, и мне стала известна твоя история. Граф де Пенья Флор в самом деле имел намеренье обольстить всех женщин, но пока не обольстил ни одной. Так как он грешил только в мыслях, душа его еще не подверглась опасности; но вот уже два года, как он пренебрегает требованиями религии и должен был как раз покаяться, когда ты приказал его убить, или, верней, оказался причиной его смерти. Вот почему тебя преследует призрак. У тебя есть один только способ вернуть себе покой. Ты должен следовать примеру командора. Я возьму на себя роль твоего поводыря, так как от этого зависит и мое собственное спасенье. Корнадес дал себя уговорить. Он посетил святые места в Испании, потом перебрался в Италию - и на богомолье у него ушло два года. Сеньора Корнадес провела все это время в Мадриде, где поселились ее мать и сестра. Вернувшись в Саламанку, Корнадес нашел дом свой в полнейшем порядке. Жена его, еще похорошевшая против прежнего, была с ним очень ласкова. Через два месяца она съездила еще раз в Мадрид - навестить мать и сестру, а затем вернулась в Саламанку и уже больше ее не покидала, тем более что герцог Аркос отправился послом в Лондон. Тут вмешался кавалер Толедо: - Сеньор Бускерос, я не намерен слушать дальше твои рассказы. Мне необходимо знать, что в конце концов сталось с сеньорой Корнадес. - Она овдовела, - ответил Бускерос, - потом опять вышла замуж и с тех пор ведет себя самым примерным образом. Но что я вижу? Вот она сама направляется в нашу сторону и даже, если не ошибаюсь, прямо к тебе в дом. - Что ты говоришь?! - воскликнул Толедо. - Да, это сеньора Ускарис. Ах, негодная! Вбила мне в голову, будто я первый был ее любовником. Но она дорого за это заплатит. Желая как можно скорей оказаться наедине со своей возлюбленной, кавалер поспешил выпроводить нас. ДЕНЬ ПЯТЬДЕСЯТ ЧЕТВЕРТЫЙ На другой день мы собрались в обычную пору и, попросив цыгана продолжать рассказ о его приключениях, услышали следующее. ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ВОЖАКА ЦЫГАН Толедо, осведомленный о подлинной истории сеньоры Ускарис, некоторое время развлекался тем, что рассказывал ей о Фраските Корнадес как об очаровательной женщине, с которой он хотел бы познакомиться и которая одна только могла бы сделать его счастливым, привязать к себе и остепенить. Но в конце концов ему надоели все любовные интриги, как и сама сеньора Ускарис. Семья его, пользовавшаяся большим влиянием при дворе, выхлопотала для него кастильский приорат, в то время как раз вакантный. Кавалер поспешил на Мальту занять новую должность, и я потерял покровителя, который мог бы помочь мне расстроить замыслы Бускероса относительно моего отца. Мне пришлось остаться пассивным свидетелем этой интриги, не имея возможности помешать ей. Дело было вот в чем. Я уже говорил вам в начале моего повествования, что отец мой каждое утро, чтобы подышать свежим воздухом, стоял на балконе, выходящем на улицу Толедо, а потом шел на другой балкон, который выходил в переулок, и, как только увидит своих соседей напротив, так сейчас же приветствовал их, произнося: "Агур!" Он не любил возвращаться в комнату, не поздоровавшись с ними. Чтобы долго его не задерживать, соседи сами спешили выслушать его: "Агур!" - а кроме того, никаких других сношений с ними у него не было. Но эти приветливые соседи съехали, и вместо них поселились две дамы по фамилии Симьенто, дальние родственницы дона Роке Бускероса. Сеньора Симьенто, тетка, была сорокалетняя женщина со свежим цветом лица и нежным, но скромным выражением. А сеньорита Симьенто, племянница - высокая, стройная девушка с красивыми глазами и великолепными плечами. Обе женщины въехали сразу после того, как помещение освободилось, и на другой день отец мой, выйдя на балкон, был очарован их наружностью. По своему обыкновению, он пожелал им доброго дня, и они ответили ему как нельзя более приветливо. Эта неожиданность доставила ему несказанное удовольствие, - однако он ушел к себе в комнату, а вскоре и обе женщины последовали его примеру. Взаимный обмен любезностями длился всего неделю, как вдруг отец мой заметил в комнате сеньориты Симьенто некий предмет, возбудивший в нем величайшее любопытство. Это был небольшой стеклянный шкаф, полный хрустальных баночек и флаконов. В некоторых из них содержались, видимо, яркие краски, в других - золотой, серебряный и голубой песок, в третьих, наконец, золотистый лак. Шкаф стоял прямо перед окном. Сеньорита Симьенто в легком корсаже подходила и брала то один, то другой флакон, затмевая, казалось, алебастровыми плечами своими блестящие краски, которые вынимала из шкафа. Но что она с этими красками делала, отцу было невдомек; однако, не имея привычки о чем бы то ни было расспрашивать, он предпочел остаться в неведении. Однажды сеньорита Симьенто села у окна и начала писать. Чернила оказались слишком густыми; она развела их водой, но слишком сильно, так что ничего не получилось. Отец мой, подчиняясь врожденной любезности, налил бутылку чернил и послал соседке. Служанка вместе с изъявлениями благодарности принесла ему картонную коробочку с дюжиной палочек разноцветного сургуча; каждая палочка была снабжена надписью или эмблемой, весьма искусно написанной. Наконец отец понял, чем занимается сеньорита Симьенто. Эта работа, напоминающая его собственную, могла бы послужить великолепным дополнением к занятию, которому он посвятил жизнь. Усовершенствование качества сургуча, по мнению подлинных знатоков, ценилось выше, нежели производство чернил. Изумленный отец склеил конверт, написал на нем своими замечательными чернилами адрес и запечатал новым сургучом. Печать оттиснулась превосходно. Он положил конверт на стол и долго им любовался. Вечером он пошел к книгопродавцу Морено, где застал какого-то незнакомого человека, который принес такую же коробочку с таким же количеством палочек сургуча. Присутствующие взяли на пробу и не могли нахвалиться совершенством выработки. Отец провел там весь вечер, а ночью видел во сне сургучные палочки. На другой день утром он обратился к соседкам с обычным приветствием; хотел сказать даже что-то еще и уже открыл было рот, но промолчал и ушел к себе в комнату, однако сел так, чтобы видеть, что делается у сеньориты Симьенто. Служанка вытирала пыль, а прекрасная племянница высматривала сквозь увеличительное стекло малейшую пылинку и, если удавалось что-нибудь обнаружить, приказывала вытирать еще раз. Отец, отличавшийся исключительной любовью к порядку, видя ту же самую склонность в соседке, проникся к ней еще большим уважением. Я уже вам говорил, главное занятие моего отца состояло в том, что он курил сигары и пересчитывал прохожих либо черепицы на крыше дворца герцога Альбы; однако с этих пор он уже не посвящал этой забаве целые часы, а занимался ею каких-нибудь несколько минут: могучие чары влекли его на балкон, выходящий в переулок. Первый заметил эту перемену Бускерос и не раз высказывал при мне твердую уверенность, что скоро дон Фелипе Авадоро восстановит свою прежнюю фамилию, лишившись прозванья: дель Тинтеро Ларго. Как ни плохо разбирался я в делах, однако понимал, что женитьба отца ни с какой стороны не может быть мне выгодной, поэтому я побежал к тете Даланосе и стал умолять ее, чтоб она постаралась помешать беде. Тетя искренне огорчилась этой вестью и еще раз отправилась к дяде Сантосу; но театинец ответил, что брак - божественное таинство, против которого он не имеет права выступать, а насчет меня последит, чтоб мне не было причинено никакого ущерба. Кавалер Толедо давно уехал на Мальту, и я вынужден был бессильно смотреть на все это, а порой даже и содействовать, так как Бускерос посылал меня с письмами к своим родным, потому что сам у них не бывал. Сеньора Симьенто никогда не выходила из дома и никого не принимала. Со своей стороны, и отец мой все реже ходил в город. Никогда прежде не отказался бы он от театра и не стал бы изменять распорядок дня; теперь же пользовался любым предлогом - самым легким насморком или простудой, - чтоб посидеть дома. И не мог оторваться от окна, выходящего в переулок, глядя, как сеньорита Симьенто расставляет флаконы или укладывает палочки сургуча. Вид двух белоснежных рук, все время мелькающих у него перед глазами, до того распалил его воображение, что он не мог ни о чем другом думать. Вскоре новый предмет возбудил его любопытство. Это был котелок, сходный с тем, в котором он приготовлял свои чернила, но гораздо меньших размеров и стоящий на железном треножнике. Горящие под ним горелки все время поддерживали умеренную температуру. Вслед за первым появились еще два таких же котелка. На другой день отец, выйдя на балкон и произнеся: "Агур", - хотел было спросить, что значат эти котелки, но, не имея привычки вступать в разговор, ничего не сказал и ушел к себе. Терзаемый любопытством, он решил послать сеньорите Симьенто еще бутылку своих чернил. В виде благодарности он получил три флакона разноцветных чернил: красных, зеленых и синих. Вечером отец пошел к книгопродавцу. Он застал там одного чиновника из финансового ведомства, державшего под мышкой сводный отчет о приходах и расходах кассы. В этом отчете столбцы цифр были написаны красными чернилами, заглавия - синими, а разграфлены листы - зелеными. Чиновник утверждал, что только он один владеет тайной изготовления таких чернил и что во всем городе нет никого, кто мог бы похвастать этим искусством. Услышав это, какой-то неизвестный обратился к отцу со словами: - Сеньор Авадоро, неужели ты, так отменно изготовляющий черные чернила, не знаешь способа изготовлять цветные? Отец мой не любил, когда его о чем-нибудь спрашивали, и очень легко смущался. На этот раз, однако, он разомкнул было уста, чтоб ответить, но ничего не сказал, а решил лучше сбегать домой и принести к Морено бутылки. Присутствующие не могли вдоволь надивиться высокому качеству чернил, а чиновник попросил разрешения взять немного на пробу домой. Отец, осыпанный похвалами, втайне уступил всю славу сеньорите Симьенто, до сих пор не зная даже, как ее зовут. Вернувшись к себе, он открыл книгу с рецептами и нашел два для изготовления синих чернил, три для зеленых и семь для красных. При виде стольких рецептов у него в голове помутилось, он не мог двух мыслей связать, одни только прекрасные плечи соседки живо рисовались в его воображении. Уснувшие чувства его пробудились, и он почувствовал всю их силу. На другой день утром, приветствуя соседок, он твердо решил узнать их фамилию и разомкнул уста, чтобы спросить, но опять ничего не сказал и вернулся к себе в комнату. Потом, выйдя на балкон по улице Толедо, он увидел довольно хорошо одетого человека с черной бутылкой в руке. Поняв, что этому человеку нужны чернила, он стал мешать в котле, чтоб отпустить самых лучших. Кран находился на одной трети высоты котла, так что отстой оставался на дне. Неизвестный вошел, но вместо того, чтобы уйти, когда отец налил ему бутылку, сел и попросил позволения выкурить сигару. Отец хотел что-то ответить, но ничего не сказал; неизвестный вынул сигару из кармана и прикурил от лампы на столе. Этим неизвестным был негодяй Бускерос. - Сеньор Авадоро, - обратился он к моему отцу, - ты занимаешься приготовленьем жидкости, принесшей человечеству немало бед. Сколько заговоров, предательств, обманов, сколько скверных книг появилось на свет благодаря чернилам, не говоря уже о любовных записках и посягательствах на честь мужей. Как по-твоему, сеньор Авадоро? Не отвечаешь, привык молчать. Но это не важно, что ты молчишь; зато я говорю за двоих, у меня уж такая привычка. Будь добр, сеньор Авадоро, сядь на вот это кресло, я вкратце поясню тебе свою мысль. Утверждаю, что из этой бутылки чернил выйдет... При этом Бускерос толкнул бутылку, и чернила вылились прямо на колени отцу, который, ни слова не говоря, поспешно вытер их и переоделся. Вернувшись, он увидел, что Бускерос держит шляпу в руке и хочет с ним проститься. Отец был счастлив избавиться от него и открыл ему дверь. Бускерос в самом деле вышел, но через минуту вернулся. - Прошу прощенья, сеньор Авадоро, - промолвил он, - мы с тобой забыли, что бутылка пуста. Однако не трудись: я сам сумею ее наполнить. Бускерос взял воронку, вставил ее в бутылку и повернул кран. Когда бутылка наполнилась, отец снова пошел открывать дверь. Дон Роке стремительно выскочил наружу, а отец вдруг увидел, что кран остался открытым, и чернила разливаются по комнате. Он кинулся закрывать кран, и в это мгновение Бускерос вернулся еще раз и, делая вид, будто не замечает, что натворил, поставил бутылку на стол, развалился на том самом кресле, вынул из кармана сигару и закурил ее от лампы. - Это правда, сеньор Авадоро, - спросил он отца, - что у тебя был сын, который утонул в этом котле? Если бы бедняга умел плавать, он бы, конечно; спасся. Где ты достал этот котел, сеньор? Бьюсь об заклад, что в Тобосе. Великолепная глина, такая идет на изготовление селитры. Тверда, как камень. Позволь попробовать. Отец мой хотел помешать этому, но Бускерос ударил по котлу мешалкой и разбил его вдребезги. Чернила хлынули ручьем, облили отца и все, что было в комнате, в том числе и самого Бускероса. Отец, редко открывавший рот, на этот раз закричал благим матом. На балконе показались соседки. - Ах, милостивые государыни, - крикнул Бускерос, - у нас несчастье: разбился большой котел и залил всю комнату чернилами. Сеньор Тинтеро не знает, что делать. Окажите нам христианское милосердие, пустите к себе. Соседки охотно согласились, и отец, несмотря на смущенье, с удовольствием подумал о том, что он познакомится со своей красавицей, которая издали протягивала к нему белоснежные руки, очаровательно улыбаясь. Бускерос накинул плащ отцу на плечи и проводил его до дома сеньоры Симьенто. Не успел отец мой туда войти, как получил неприятное известие. Торговец шелком, державший лавку под его жильем, заявил, что чернила протекли вниз на его товар и что он уже послал за судейским чиновником для составления протокола о нанесенном ущербе. В то же самое время и владелец дома потребовал от отца немедленно съехать с квартиры. Отец, изгнанный из своего жилища и выкупанный в чернилах, впал в полное уныние. - Не надо падать духом, сеньор Авадоро, - сказал ему Бускерос. - У этих дам во дворе есть просторное помещение, в котором они совершенно не нуждаются. Я распоряжусь, чтобы сейчас же принесли туда твои вещи. Тебе там будет очень удобно; и к тому же у тебя не будет недостатка в красных, синих, зеленых чернилах гораздо лучшего качества, чем были твои. Но советую тебе некоторое время не выходить из дома: если ты пойдешь к Морено, каждый будет просить, чтобы ты рассказал о происшествии с котлом, а ты ведь не любишь много говорить. Гляди, вон уже зеваки со всего околотка сбежались смотреть на чернильный поток в твоей комнате; завтра во всем городе только и будет разговоров, что об этом. Отец был сам не свой, но довольно было одного приманчивого взгляда сеньориты Симьенто, чтобы он приободрился и пошел осматривать свое новое обиталище. Он недолго оставался там один; к нему пришла сеньора Симьенто и сказала, что, посоветовавшись с племянницей, решила сдать ему cuarto principal, то есть помещение с окнами на улицу. Отец, любивший считать прохожих или черепицы на крыше дворца герцога Альбы, охотно согласился на эту замену. У него попросили только позволения оставить на прежнем месте цветные чернила. Отец кивнул головой, согласившись и на это. Котелки стояли в средней комнате; сеньорита Симьенто приходила, уходила, брала краски, не говоря ни слова, так что во всем доме царила полная тишина. Отец никогда еще не был столь счастлив. Так прошло восемь дней. На девятый к отцу явился Бускерос и сказал ему: - Сеньор Авадоро, я пришел сообщить тебе о счастливом исполнении желаний, о котором ты мечтал, но до сих пор не решался говорить. Ты покорил сердце сеньориты Симьенто и получишь ее руку. Но сперва тебе придется подписать вот эту бумагу, которую я держу, - если хочешь, чтоб в воскресенье состоялось оглашенье. Ошеломленный отец хотел ответить, но Бускерос не дал ему времени на это и продолжал: - Сеньор Авадоро, предстоящая женитьба твоя - ни для кого не тайна. Весь Мадрид только о ней и толкует. Если ты намерен отложить ее, то родные сеньориты Симьенто соберутся у меня, ты тоже приходи и сам объясни причины задержки. От этого тебе нет никакой возможности уклониться. Отец оцепенел от ужаса при мысли, что ему придется давать объяснения перед всей семьей, и хотел что-то сказать, но дон Роке опять перебил его: - Я прекрасно тебя понимаю: ты хочешь узнать о своем счастье от самой сеньориты Симьенто. Вот и она; я оставляю вас одних. Сеньорита Симьенто вошла, смущенная, не смея поднять глаз на моего отца; взяла красок и стала молча смешивать их. Робость ее придала дону Фелипе отваги, он вперил в нее взгляд и не мог оторваться. На этот раз он любовался ею совершенно иначе. Бускерос оставил нужную для оглашенья бумагу на столе. Сеньорита Симьенто приблизилась с трепетом, взяла документ, прочла его, потом прикрыла глаза рукой и уронила несколько слезинок. Отец после смерти жены своей никогда не плакал и никому не давал повода плакать. Вызванные им слезы тем более взволновали его, что он не мог хорошенько понять причину их. Плачет ли сеньорита Симьенто из-за содержания документов или из-за того, что они не подписаны? Хочет ли она выйти за него или нет? Так размышлял он. А она продолжала плакать. Было бы слишком жестоко не остановить ее слез; но для того, чтобы она объяснилась, надо было заговорить с ней, - поэтому отец взял перо и подписал. Сеньорита Симьенто поцеловала ему руку, взяла бумагу и ушла; вернулась она в обычный час, снова поцеловала отцу руку и, ни слова не говоря, занялась приготовлением синего сургуча. А отец в это время курил сигару и считал черепицы на дворце герцога Альбы. В полдень пришел брат Херонимо Сантос, принес брачный договор, в котором не был забыт и я. Отец подписал, сеньорита Симьенто тоже, потом поцеловала отцу руку и молча вернулась к своему сургучу. После того как был разбит большой чернильный сосуд, отцу нельзя было показываться в театре, а тем более у книгопродавца Морено. Уединение начало понемногу ему надоедать. Прошло три дня после подписания контракта. Пришел Бускерос и стал уговаривать отца поехать с ним на прогулку. Отец уступил, и они поехали на другой берег Мансанареса. Вскоре они остановились перед маленькой церковкой францисканцев. Дон Роке помог моему отцу выйти из экипажа, и они вместе вошли в церковку, где увидели сеньориту Симьенто, которая их уже ждала. Отец открыл было рот, чтобы сказать, что думал, будто едет только подышать свежим воздухом, но ничего не сказал, взял сеньориту Симьенто под руку и повел ее к алтарю. Выйдя из церкви, новобрачные сели в роскошную карету и вернулись в Мадрид, в прекрасный дом, где их ждал блестящий бал. Сеньора Авадоро открыла его с каким-то молодым человеком очень красивой наружности. Они танцевали фанданго, награждаемые шумными рукоплесканиями. Отец мой напрасно старался найти в своей супруге ту тихую и скромную девицу, которая целовала ему руку с видом такой глубокой покорности. Вместо этого он, к своему неописуемому удивлению, увидел разбитную, шумную, легкомысленную женщину. Сам он ни с кем не заговаривал, а так как его никто ни о чем не спрашивал, то единственным его утешением было молчание. Подали холодное мясо и прохладительные напитки; отец, которого одолевал сон, осмелился спросить, не пора ли ехать домой. Ему ответили, что он у себя дома. Отец подумал, что дом этот входит в приданое жены; он велел, чтоб ему показали, где спальня, и лег в постель. Утром дон Роке разбудил новобрачных. - Сеньор, дорогой мой родственник, - с такими словами обратился он к моему отцу, - я называю тебя так, потому что жена твоя - ближайшая родственница, какая только у меня есть на белом свете. Мать ее - из рода Бускеросов из Леона. До сих пор я не напоминал тебе о твоих делах, но отныне намерен заняться ими больше, чем своими собственными, оттого что, сказать по правде, у меня никаких собственных дел нет. Что касается твоего состояния, сеньор Авадоро, я прекрасно осведомлен о твоих доходах и о том, как ты их тратишь последние шестнадцать лет. Вот документы о твоем имущественном положении. Ко времени первой женитьбы ты получал четыре тысячи пистолей годового дохода, которые, кстати сказать, не умел тратить. Ты брал себе шестьсот пистолей, а двести расходовал на воспитание сына. Остающиеся три тысячи двести пистолей ты помещал в торговый банк, а проценты с них отдавал театинцу Херонимо на благотворительные дела. Я тебя за это ничуть не осуждаю, но, честное слово, жаль бедняков, которые отныне будут обходиться без твоей поддержки. Впредь мы сами сумеем распорядиться твоими четырьмя тысячами пистолей годового дохода. А что касается до пятидесяти одной тысячи двухсот, лежащих в банке, то вот как мы их распределим: за этот дом - восемнадцать тысяч пистолей; признаю, что это дороговато, но продающий - мой близкий родственник, а мои родственники - твои родственники, дон Авадоро. Ожерелье и кольца, которые были вчера на сеньоре Авадоро, стоят восемь тысяч пистолей, допустим, десять, я потом тебе объясню, в чем дело. Остается еще двадцать три тысячи двести пистолей. Проклятый театинец пятнадцать тысяч оставил для твоего бездельника-сына на случай, если бы тот вдруг нашелся. Пять тысяч на устройство дома не будет слишком много, потому что, откровенно говоря, приданое твоей жены составляет шесть рубашек и столько же пар чулок. Ты скажешь мне, что и при этом останется еще три тысячи двести пистолей, с которыми ты сам не знаешь, что делать. Чтоб вывести тебя из затруднения, я займу их у тебя под процент, о котором мы договоримся. Вот, сеньор Авадоро, доверенность, будь добр подписать. Отец мой не мог прийти в себя от изумления, в которое повергли его слова Бускероса; он открыл рот, чтобы что-то сказать в ответ, но, не зная, как начать, отвернулся к стене и надвинул на глаза ночной колпак. - Ерунда, - промолвил Бускерос, - не ты первый хочешь заслониться от меня ночным колпаком и притвориться спящим. Я знаю эти штучки и всегда ношу свой ночной колпак в кармане. Сейчас я тоже прилягу на диване, мы оба выспимся, а потом опять вернемся к нашей доверенности или же, если ты предпочитаешь, соберем моих и твоих родственников и посмотрим, нельзя ли уладить это дело как-нибудь иначе. Отец мой, засунув голову между подушками, стал размышлять о своем положении и о том, как бы вернуть себе покой. Он вообразил, что, предоставив жене полную свободу, сможет вернуться к прежнему образу жизни, ходить в театр, к книготорговцу Морено и даже наслаждаться изготовлением чернил. Немного утешенный этой мыслью, он открыл глаза и сделал знак, что согласен подписать доверенность. В самом деле, он подписал ее и хотел встать с постели. - Погоди, сеньор Авадоро, - остановил его Бускерос, - прежде чем вставать, ты должен подумать о том, что будешь целый день делать. Я помогу тебе, и, надеюсь, ты будешь доволен тем распорядком, который я предложу, тем более что сегодняшний день положит начало целой веренице столь же приятных, сколь разнообразных занятий. Прежде всего я принес тебе здесь пару расшитых сапожек и костюм для верховой езды. У ворот тебя ждет отличный скакун, мы покатаемся по Прадо, куда и сеньора Авадоро скоро прибудет в карете. Ты убедишься, сеньор дон Фелипе, что у супруги твоей в городе много знатных друзей, которые станут и твоими. Правда, в последнее время они слегка охладели к ней, но теперь, видя, что она замужем за таким выдающимся человеком, как ты, несомненно, забудут о своем прежнем предубеждении к ней. Я тебе говорю, первые сановники при дворе будут искать встречи с тобой, угождать тебе, обнимать, - да нет! - душить тебя в приливе дружеских чувств! Услышав это, отец мой впал в какое-то расслабленное состояние или, лучше сказать, - в оцепенение. Бускерос, не замечая этого, продолжал: - Некоторые из этих господ будут оказывать тебе честь, добиваясь приглашения на твои обеды. Да, сеньор Авадоро, они будут оказывать тебе эту честь, и я думаю, что ты не подведешь меня. Ты убедишься, что твоя жена умеет принимать гостей. Даю слово, ты не узнаешь прежней скромной изготовительницы сургуча! Ты ничего не говоришь на это, сеньор Авадоро, и правильно делаешь, что меня не перебиваешь. Например, ты любишь испанскую комедию, но - бьюсь об заклад - никогда не был в итальянской опере, которая приводит в восхищение весь двор. Ладно, нынче же вечером ты будешь в опере - и знаешь, в чьей ложе? Ни больше ни меньше, как самого Фернандо де Тас, главного конюшего! А оттуда мы поедем на бал к этому же сеньору, где ты увидишь все придворное общество. С тобой будут беседовать, приготовься отвечать. Между тем отец мой пришел в себя, но на лбу у него выступил холодный пот, руки сделались как деревянные, шея напряглась, голова упала на подушки, глаза странно выкатились из орбит, грудь стала издавать мучительные вздохи, - словом, у него начались судороги. Бускерос заметил наконец, какое действие производят его слова, и позвал на помощь, а сам отправился на Прадо, куда вскоре за ним поспешила и моя мачеха. Отец впал в летаргию. Силы вернулись к нему, но он никого не узнавал, кроме жены и Бускероса. При виде их лицо его исказилось яростью, но в остальном он оставался спокойным, молчал и отказывался вставать с постели. А когда приходилось все же ненадолго встать, то казалось, ему страшно холодно, и он полчаса после этого стучал зубами. Приступ слабости становился все острей. Больной мог принимать пищу только в очень небольших количествах. Судорожный спазм сжимал ему горло, язык распух и сделался твердым, глаза потускнели, взгляд стал мутным, темно-желтая кожа пошла мелкими белыми пятнами. Я получил доступ в его дом под видом слуги и с прискорбием следил за развитием болезни. Тетя Даланоса, которой я открыл тайну, дежурила при нем по ночам, но больной не узнавал ее; что же касается моей мачехи, то было заметно, что ее присутствие очень ему вредит, так что брат Херонимо уговорил ее уехать в провинцию, куда поспешил за ней и Бускерос. Я прибег к последнему средству, которое должно было вывести отца из его ужасной меланхолии, и в самом деле оно принесло временное облегчение. Однажды в полуоткрытую дверь в соседнюю комнату отец увидел котел, совершенно такой же, как тот, в котором он прежде варил чернила; рядом стоял столик с разными бутылками и весами для отвешивания составных частей. Лицо отца выразило тихую радость; он встал, подошел к столику, велел подать ему кресло; но сам он был слишком слаб, и приготовлением чернил должен был заняться кто-то другой, а он только внимательно следил за этим. На другой день он уже принимал в этом участие, на третий - состояние больного значительно улучшилось, но спустя несколько дней началась горячка, до тех пор за всю болезнь ни разу не появлявшаяся. Приступы ее в общем не были острыми, но больной до того ослабел, что его организм потерял всякую способность сопротивляться. Он угас, так и не узнав меня, несмотря на все старания напомнить ему обо мне. Так умер человек, не принесший с собой в этот мир того запаса нравственных и физических сил, который мог бы обеспечить ему хотя бы относительную стойкость. Инстинкт, если можно так выразиться, подсказал ему избрать такой образ жизни, который соответствовал его возможностям. Он погиб, когда его попытались ввергнуть в деятельное существование. Мне пора теперь вернуться к рассказу о себе самом. Кончились наконец два года моего покаяния. Трибунал инквизиции, по ходатайству брата Херонимо, позволил мне снова носить собственную фамилию - при условии, если я приму участие в военной экспедиции на мальтийских галерах. Я с радостью подчинился этому приказу, надеясь встретиться с командором Толедо уже не как слуга, а почти как равный. Мне опостылело носить лохмотья нищего. Я роскошно экипировался, примеряя одежду у тети Даланосы, которая обмирала от восторга. И тронулся в путь на восходе солнца, чтоб избежать любопытных, которых могло заинтересовать мое внезапное превращенье. Сел на корабль в Барселоне и, после короткого плаванья, прибыл на Мальту. Встреча с кавалером оказалась приятней, чем я ожидал. Толедо уверил меня, что никогда не обманывался моим нарядом и решил предложить мне свою дружбу, как только я обрету свое прежнее положение. Кавалер командовал главной галерой; он взял меня на свой мостик, и мы курсировали по морю четыре месяца, не нанеся особого вреда берберийцам, которые без труда уходили от нас на своих легких кораблях. На этом кончается история моего детства. Я рассказал ее вам во всех подробностях, которые до сих пор хранит моя память. Я так и вижу перед собой келью моего ректора у театинцев в Бургосе и в ней - суровую фигуру отца Санудо; мне представляется, как я ем каштаны на паперти храма святого Роха и протягиваю руки к благородному Толедо. Не буду пересказывать вам столь же пространно и приключения моей молодости. Каждый раз, мысленно переносясь в эту прекраснейшую пору моей жизни, я вижу лишь смятение страстей и безумное неистовство порывов. Глубокое забвение застилает от глаз моих чувства, наполнявшие мою мятущуюся душу. Сквозь мглу минувших лет проглядывают проблески взаимной любви, но предметы любви расплываются, и я вижу лишь смутные образы красивых, охваченных чувственным порывом женщин и веселых девушек, обвивающих белоснежными руками мою шею, вижу, как мрачные дуэньи, не в силах противостоять столь волнующему зрелищу, соединяют влюбленных, которых должны были бы разлучить. Вижу вожделенную лампу, подающую мне знак из окна, полустертые ступени, ведущие меня к потайным дверям. Эти миги - предел наслаждения. Пробило четыре, начинает светать, пора прощаться, - ах и в прощанье есть своя сладость! Думаю, что от одного края света до другого история любви всюду одна и та же. Повесть о моих любовных приключениях, быть может, не показалась бы вам особенно занимательной, но думается, что вы с удовольствием выслушаете историю моего первого увлечения. Подробности ее удивительны, я мог бы даже счесть их чудесными. Но сейчас уже поздно, мне еще надо подумать о таборных делах, так что позвольте отложить продолжение на завтра. ДЕНЬ ПЯТЬДЕСЯТ ПЯТЫЙ Мы собрались в обычный час, и цыган, у которого было свободное время, начал. ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ВОЖАКА ЦЫГАН На следующий год кавалер Толедо принял на себя главное командование галерами, а брат его прислал ему на расходы шестьсот тысяч пиастров. У ордена было тогда шесть галер, и Толедо прибавил к ним еще две, вооружив их за свой счет. Кавалеров собралось шестьсот. Это был цвет европейской молодежи. В то время во Франции начали вводить мундиры, чего до тех пор не было в обычае. Толедо облачил нас в полуфранцузский-полуиспанский мундир: пурпурный кафтан, черные латы с мальтийским крестом на груди, брыжи и испанская шляпа. Этот наряд удивительно шел нам. Где бы мы ни высаживались, женщины не отходили от окон, а дуэньи бегали с любовными записочками, вручая их подчас не тому, кому надо. Промахи эти подавали повод к презабавнейшим недоразумениям. Мы заходили во все порты Средиземного моря, и всюду нас ждали новые празднества. Посреди этих развлечений мне исполнилось двадцать лет; Толедо был на десять лет старше. Великий магистр назначил его главным судьей и передал приорат Кастилии. Он покинул Мальту, осыпанный этими новыми почестями, и уговорил меня сопутствовать ему в путешествии по Италии. Мы сели на корабль и благополучно прибыли в Неаполь. Не скоро уехали бы мы оттуда, если бы красавицам так же легко было удерживать пригожего Толедо в своих сетях, как завлекать в них; но мой друг в совершенстве владел искусством бросать возлюбленных, не порывая с ними добрых отношений. И он оставил свои неаполитанские романы для новых связей сперва во Флоренции, потом в Милане, Венеции, Генуе, так что мы только на следующий год прибыли в Мадрид. Сейчас же после приезда Толедо отправился представляться к королю, а потом, взяв самого красивого коня из конюшни своего брата - герцога Лермы, велел оседлать для меня другого, не менее прекрасного, и мы поехали на Прадо, чтобы смешаться с всадниками, галопирующими у дверец дамских экипажей. Наше внимание привлек роскошный выезд. Это была открытая карета, в которой сидели две женщины в полутрауре. Толедо узнал гордую герцогиню Авилу и подъехал, чтобы с ней поздороваться. Другая тоже повернулась к нему; он ее совсем не знал и, видимо, был очарован ее красотой. Это была прекрасная герцогиня Медина Сидония, которая оставила домашнее уединение и вернулась в свет. Она узнала во мне своего бывшего узника и приложила палец к губам, давая мне знак не выдавать ее тайны. Потом устремила взгляд своих прелестных глаз на Толедо, в лице которого появилось выражение серьезности и нерешительности, какого я до тех пор не видел у него. Герцогиня Сидония объявила, что не выйдет второй раз замуж, а герцогиня Авила - что вообще никогда не выйдет ни за кого. Надо признать, что мальтийский кавалер, принимая во внимание столь твердые решения, приехал в самую пору. Обе дамы приняли Толедо очень любезно, и тот от всего сердца поблагодарил их за доброе отношение, а герцогиня Сидония, прикидываясь, будто впервые видит меня, сумела привлечь ко мне внимание своей спутницы. Таким образом, составились две пары, которые стали встречаться во время всех столичных увеселений. Толедо, в сотый раз став возлюбленным, сам полюбил впервые. Я приносил дань благоговейного восхищения к ногам герцогини Авилы. Но прежде чем начать рассказ о моих отношениях с этой дамой, я должен обрисовать вам двумя словами положение, в котором она тогда находилась. Герцог Авила, отец ее, умер, когда мы были еще на Мальте. Смерть человека честолюбивого всегда производит на окружающих очень сильное впечатление, его падение волнует их и ошеломляет. В Мадриде помнили инфанту Беатрису и ее тайную связь с герцогом. Поговаривали о сыне, который должен был стать продолжателем рода. Надеялись, что завещание покойного разъяснит эту тайну, но всеобщие ожидания оказались обманутыми, - завещание не разъяснило ничего. Двор молчал, а между тем гордая герцогиня Авила появилась в свете еще более высокомерная, еще больше пренебрегающая поклонниками и замужеством, чем когда-либо. Хотя я происхожу из дворянской семьи, однако, по испанским понятиям, между мной и герцогиней не могло быть никакого равенства, и я мог лишь рассчитывать на роль молодого человека, который ищет покровительства, чтобы устроить свою судьбу. Таким образом, Толедо был рыцарем прекрасной Сидонии, а я как бы пажом ее приятельницы. Такая служба не была мне неприятна; я мог, не выдавая моей страсти, предупреждать все желания восхитительной Мануэлы, исполнять ее приказания, - словом, целиком посвятить себя ей. Усердно ловя малейший знак моей повелительницы, я боялся выражением лица, взглядом или вздохом обнаружить свою сердечную тайну. Страх оскорбить ее и быть прогнанным с ее глаз, что легко могло произойти, придавал мне сил сдерживать свою страсть. Герцогиня Сидония старалась по возможности поднять меня во мнении своей приятельницы, но добилась лишь нескольких приветливых улыбок, выражающих холодную благосклонность. Такое положение длилось больше года. Я встречался с герцогиней в церкви, на Прадо, получал ее распоряжения на весь день, но никогда нога моя не переступала порога ее дома. Однажды она вызвала меня к себе. Я застал ее за пяльцами, окруженную толпой прислужниц. Указав мне на кресло, она взглянула на меня надменно и промолвила: - Сеньор Авадоро, я унизила бы память моих предков, чья кровь течет в моих жилах, если б не пустила в ход все влияние моей семьи, чтоб вознаградить тебя за услуги, которые ты каждый день мне оказываешь. Мой дядя, герцог Сорриенте, тоже обратил на это мое внимание и предлагает тебе должность командира полка его имени. Надеюсь, ты окажешь мне честь, приняв это назначение. Подумай. - Сеньора, - ответил я, - я связал свое будущее с судьбой кавалера Толедо и не хочу других должностей, кроме тех, которые он сам для меня исхлопочет. Что же касается услуг, которые я имею счастье ежедневно оказывать вашей светлости, то самой сладкой наградой за них будет позволенье их не прерывать. Герцогиня ничего мне на это не ответила, а легким кивком дала мне знать, что я могу идти. Через неделю меня опять позвали к гордой герцогине. Она приняла меня в том же духе, как первый раз, и сказала: - Сеньор Авадоро, я не могу допустить, чтобы ты превзошел в благородстве герцогов де Авила, Сорриенте и прочих грандов из моего рода. Хочу сделать тебе другое выгодное предложение, способное тебя осчастливить. Один дворянин, семья которого предана нашему роду, приобрел значительное состояние в Мексике. У него единственная дочь, и он дает за ней миллион... Я не дал герцогине договорить и, встав, не без раздражения промолвил: - Хоть в моих жилах не течет кровь герцогов де Авила и Сорриенте, сердце, бьющееся в этой груди, неподкупно. После этого я хотел уйти, но герцогиня велела мне остаться; выслав женщин в соседнюю комнату, но оставив дверь открытой, она сказала: - Сеньор Авадоро, я могу предложить тебе только одну награду: усердие, с которым ты исполняешь мои желания, позволяет мне надеяться, что на этот раз ты мне не откажешь. Речь идет об очень важной услуге. - В самом деле, - ответил я, - это единственная награда, которая может меня осчастливить. Никакой другой я не желаю и не могу принять. - Подойди сюда, - продолжала герцогиня. - Я не хочу, чтобы нас слышали из другой комнаты. Авадоро, тебе, конечно, известно, что отец мой был тайно мужем инфанты Беатрисы; быть может, при тебе заходила речь о том, будто он имел от нее сына. Мой отец сам распустил этот слух, чтобы сбить придворных с толку; в действительности же от этой связи осталась дочь, которая живет и воспитывается в одном монастыре неподалеку от Мадрида. Отец мой, умирая, открыл мне тайну ее рождения, о которой она сама не знает. Он сообщил мне о своих намерениях относительно нее, но смерть положила конец всему. Теперь невозможно было бы восстановить всю сеть честолюбивых интриг, сплетенных герцогом для достижения своих целей. Полного узаконения моей сестры осуществить невозможно, и первый наш шаг в этом направлении мог бы повлечь за собой гибель несчастной. Я недавно была у нее. Леонора - простодушная, добрая и веселая девушка. Я полюбила ее от всего сердца, но настоятельница столько наговорила мне о ее необычайном сходстве со мной, что я не решилась навестить ее второй раз. Однако я сказала, что искренне хочу о ней позаботиться, что она - плод одного из бесчисленных любовных увлечений моего отца. Несколько дней тому назад мне сообщили, что двор начал наводить о ней справки в монастыре; эта новость очень меня встревожила, и я решила перевезти ее в Мадрид. У меня есть на безлюдной улице, которая носит даже название Ретрада [задворки (исп.)], незаметный домик. Я велела снять дом напротив и прошу тебя: поселись в нем и стереги сокровище, которое я тебе вверяю. Вот адрес твоего нового жилища, а вот письмо, которое ты передашь настоятельнице урсулинок в Пеньоне. Ты возьмешь четырех всадников и коляску с двумя мулами. Мою сестру будет сопровождать дуэнья, которая и поселится с ней. По всем вопросам обращайся к дуэнье, но в дом тебе входить нельзя. Дочь моего отца и инфанты не должна давать малейшего повода к дурным толкам. Сказав это, герцогиня слегка кивнула - в знак того, что я должен уйти. Я оставил ее и отправился прямо в свое новое жилище, которое нашел вполне удобным и даже довольно роскошно обставленным. Оставив в нем двух верных слуг, я вернулся в прежнее свое жилище у Толедо. Что же касается дома, доставшегося мне после отца, то я сдал его внаем за четыреста пиастров. Осмотрел я и дом, предназначенный для Леоноры. Я застал в нем двух служанок и старого слугу семейства де Авила, который не носил ливреи. Дом, изысканно и роскошно обставленный, был полон всего, что необходимо для жизни в довольстве. На другой день я взял четырех всадников, коляску и поспешил в Пеньон, в монастырь. Меня провели в приемную, где меня уже ждала настоятельница. Прочтя письмо, она улыбнулась и вздохнула. - Сладчайший Иисусе, - промолвила она, - сколько грехов совершается в мире! Как же я счастлива, что оставила его! Например, сударь, та сеньорина, за которой ты приехал, так похожа на герцогиню Авилу, что два изображения сладчайшего Иисуса не могут быть более схожи друг с другом. Кто родители этой девушки - никому не известно. Покойный герцог Авила, упокой, господи, его душу... Настоятельница никогда не кончила бы свою болтовню, но я дал ей понять, что должен как можно скорей исполнить порученное; в ответ она кивнула головой, еще поохала, помянула "сладчайшего Иисуса", потом велела мне поговорить с привратницей. Я пошел к калитке. Вскоре вышли две женщины, совершенно закутанные, и молча сели в коляску. Я вскочил на коня и поехал за ними, тоже ни слова не говоря. При въезде в Мадрид я немного опередил коляску и приветствовал женщин у двери дома. Сам я к ним в дом не вошел, а отправился в свой и оттуда стал наблюдать, как мои спутницы у себя устраиваются. В самом деле, я заметил большое сходство между герцогиней и Леонорой; разница была только в том, что у Леоноры лицо было белей, волосы совсем белокурые, а фигура чуть полнее. Так, по крайней мере, казалось мне из окна, но Леонора ни минуты не сидела на месте, и я не мог как следует ее рассмотреть. Счастливая тем, что выбралась из монастыря, она предавалась необузданному веселью. Обежала весь дом от чердака до погребов, восторгаясь хозяйственной утварью, восхищаясь красотой кастрюльки или котелка. Задавала тысячи вопросов дуэнье, которая не успевала отвечать, и в конце концов заперла ставни на ключ, так что мне ничего не стало видно. В полдень я пошел к герцогине и отдал ей отчет обо всем. Она приняла меня, как всегда, с холодным величием. - Сеньор Авадоро, - сказала она, - Леонора предназначена осчастливить того, кому отдаст свою руку. По нашим обычаям, ты не можешь у нее бывать, даже если тебе суждено стать ее мужем. Но я скажу дуэнье, чтобы она оставляла открытой одну ставню в сторону твоих окон, но при этом требую, чтобы твои ставни были всегда закрыты. Ты будешь давать мне отчет обо всем, что делает Леонора, хотя знакомство с тобой может быть для нее опасным, особенно если у тебя такое отвращение к браку, которое я обнаружила в тебе несколько дней тому назад. - Сеньорита, - ответил я, - я сказал только, что корыстные соображения не повлияют на мой выбор, хотя, по чести, признаюсь, решил никогда не жениться. От герцогини я пошел к Толедо, которому, однако, не поверил моих тайн, после чего вернулся к себе на улицу Ретрада. Не только ставни, но даже окна напротив были открыты. Старый слуга Агдраде играл на гитаре, а Леонора плясала болеро с увлечением и грацией, каких я никогда не ожидал встретить в воспитаннице кармелиток: первые годы жизни она провела там, и только после смерти герцога ее отдали к урсулинкам. Леонора пускала в ход тысячи уловок, желая во что бы то ни стало заставить свою дуэнью танцевать с Андраде. Я просто диву давался, что у холодной, серьезной герцогини такая веселая сестра. Если не считать этого, сходство было поразительным. Я был влюблен в герцогиню, как безумный, поэтому живое воплощение ее прелестей очень меня занимало. В то время как я предавался наслаждению, созерцая Леонору, дуэнья закрыла ставни, и больше я ничего не видел. На другой день я пошел к герцогине и рассказал ей о вчерашних своих наблюдениях. Не утаил и того невыразимого наслаждения, которое испытывал, глядя на невинные забавы ее сестры, осмелился даже описать свой восторг по поводу сходства, которое заметил между Леонорой и герцогиней. Слова эти можно было принять за объяснение в любви. Герцогиня нахмурилась, приняла еще более недоступный вид, чем обычно, и сказала: - Сеньор Авадоро, какое бы ни было сходство между двумя сестрами, прошу никогда не объединять их в своих похвалах. А пока жду тебя завтра утром. Я собираюсь уехать на несколько дней и желала бы перед отъездом поговорить с тобой. - Сеньорита, - ответил я, - я осужден погибнуть под ударами твоего гнева: черты твои запечатлены в душе моей как образ некоего божества. Я знаю, что нас разделяет слишком большое расстояние, чтобы я смел выражать тебе свои чувства. Но вот я нашел образ твоей божественной красоты в веселой, прямодушной, простой и открытой молодой девушке, - кто же запретит мне, сеньорита, в ее лице обожать тебя? С каждым моим словом лицо герцогини приобретало все более суровое выражение, и я подумал, она велит мне уйти и не показываться ей на глаза. Но нет, - она повторила только, чтобы я завтра пришел. Я пообедал с Толедо, а вечером вернулся на свой пост. Окна напротив были открыты, и мне было прекрасно видно, что делается во всем помещении. Леонора была на кухне и приготовляла олью подриду. Она поминутно спрашивала совета у дуэньи, нарезала мясо и укладывала его на блюдо, при этом все-время смеялась и была в превосходном настроении. Потом накрыла стол белой скатертью и поставила на нем два скромных прибора. На ней был скромный корсаж, и рукава ее были засучены по локти. Окна и ставни закрыли, но то, что я видел, произвело на меня сильное впечатление, потому что такой же человек может хладнокровно созерцать зрелище домашней жизни. Такого рода картины приводят к женитьбе. На другой день я пошел к герцогине; и сам уж не знаю, что говорил ей. Она как будто боялась нового любовного объяснения. - Сеньор Авадоро, - перебила она меня, - я уезжаю, как говорила тебе вчера, и пробуду некоторое время в герцогстве Авила. Я позволила сестре гулять после захода солнца, но не отходить далеко от дома. На случай, если ты пожелаешь в это время к ней подойти, я предупредила дуэнью, чтоб она не мешала вам разговаривать, сколько захотите. Постарайся узнать сердце и образ мыслей молодой особы, потом дашь мне в этом отчет. Тут легкий кивок головой дал мне понять, что пора уходить. Нелегко было мне расставаться с герцогиней, я любил ее всем сердцем. Необычайная гордость ее не отталкивала меня, так как я полагал, что, когда она захочет отдать кому-нибудь свое сердце, то, наверно, выберет возлюбленного из низших сословий, как обычно бывает в Испании. Я тешил себя надеждой, что вдруг она ко