р. Но прежде чем перейти к событиям этого несчастного дня, я должен передать вам беседу, которая еще в этот самый вечер была у моего отца с его тестем - доном Кадансой. Она до сих пор никогда не приходила мне на память, но сейчас я вспомнил ее всю и уверен, она доставит вам удовольствие. В тот день любознательность не позволила мне отойти от моего нового учителя, я не пошел бегать по улицам; остался дома и, вертясь около отцовского кабинета, услыхал, как отец громким голосом, возбужденно сказал тестю: - В последний раз предупреждаю тебя, милый тесть: если ты не бросишь своих таинственных дел и не перестанешь посылать гонцов в глубь Африки, я буду вынужден сообщить о тебе министру. - Но, милый зять, - возразил Каданса, - если ты желаешь проникнуть в эту тайну, ты можешь сделать это очень легко. Моя мать была из рода Гомелесов, их кровь течет в жилах твоего сына. - Сеньор Каданса, - перебил мой отец, - я тут распоряжаюсь от имени короля и не имею ничего общего с Гомелесами и всякими их тайнами. Можешь быть уверен, что я завтра же уведомлю министра о нашем разговоре. - А ты, - сказал Каданса, - можешь быть уверен, что министр раз и навсегда запретит тебе мешаться в наши дела. На этом их разговор кончился. Тайна Гомелесов страшно меня заинтриговала, я думал о ней весь остаток дня и часть ночи, но утром проклятый Фоленкур дал мне первый урок танцев, кончившийся совершенно иначе, чем предполагал мой отец. Следствием этого урока было то, что я получил наконец возможность отдаться моим любимым занятиям математикой. Тут каббалист прервал рассказ Веласкеса, объявив, что должен поговорить с сестрой кое о чем очень важном. Мы разошлись - каждый в свою сторону. ДЕНЬ ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТЫЙ Мы снова стали блуждать по Альпухаре, наконец сделали привал и, поужинав, попросили Веласкеса продолжать рассказ о своей жизни, и он начал так: ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ВЕЛАСКЕСА Отец пожелал сам присутствовать на моем первом уроке танцев, вместе с моей матерью. Фоленкур, ободренный таким лестным вниманием, совсем забыл, что представился нам как благороднорожденный, и начал пышным предисловием, восхваляя хореографическое искусство, которое называл своей профессией. Затем он обратил внимание, что я держу ноги носками внутрь, и постарался объяснить, что позорная эта манера совершенно неприлична для дворянина. Я вывернул ступни и попробовал так ходить, хоть это грозило потерей равновесия. Однако Фоленкур этим не удовлетворился, он заставил меня ходить на цыпочках. Наконец, выведенный из терпенья, он со злостью взял меня за руку и, желая приблизить к себе, так сильно дернул, что я, потеряв равновесие, упал ничком и сильно ушибся. Вместо того чтоб извиниться, он пришел в бешенство и пустил в ход такие неуместные выражения, которые сам осудил бы, если б лучше знал по-испански. Привыкнув к обычной учтивости жителей Сеуты, я решил, что нельзя пропускать такие оскорбления безнаказанно. Я смело подошел к учителю танцев и, выхватив у него из рук скрипицу, разбил ее вдребезги, поклявшись, что не желаю ничему обучаться у такого невежи. Отец при этом не сказал ни слова, а молча встал, взял меня за руку, отвел в маленькую комнатку в конце двора и запер меня там, сказав, что я выйду отсюда, только когда у меня появится охота танцевать. Воспитанный на полной свободе, я сперва не мог привыкнуть к заключению и долго рыдал. Обливаясь слезами, я устремил взгляд к единственному окну, которое было в комнатке, и начал считать оконницы. Их оказалось двадцать шесть в длину и столько же в ширину: окно было квадратное. Я вспомнил уроки арифметики падре Ансельмо, знания которого не простирались дальше умножения. Я помножил число оконниц в ширину окна на их число в высоту и с удивлением обнаружил, что у меня получилось подлинное количество их. Рыданья прекратились, на сердце отлегло. Я повторил подсчет, пропуская один, а потом два ряда квадратов - раз по вертикали, потом по горизонтали. Тут я понял, что умножение есть лишь многократное сложение и что поверхности так же поддаются измерению, как и расстояния. Я проверил это на каменных плитах, которыми была выложена моя комнатка: и тут результат полностью подтвердил мои выводы. Больше я уже не плакал: сердце мое колотилось от радости; даже сейчас не могу говорить об этом без волненья. Около полудня мать принесла мне черного хлеба и кувшин с водой. Она стала заклинать меня со слезами на глазах, чтобы я уступил желанию отца и начал брать уроки у Фоленкура. Когда она кончила свои уговоры, я нежно поцеловал ее руку и попросил, чтобы она прислала мне бумагу и карандаш и больше не тревожилась о моей судьбе, так как я не желаю ничего лучшего. Мать ушла удивленная и прислала, что я просил. Тогда я с несказанным пылом отдался вычислениям, убежденный, что каждое мгновенье совершаю самые важные открытия; и в самом деле, все эти свойства чисел были для меня настоящими открытиями, так как я до сих пор не имел о них ни малейшего представления. Между тем меня стал донимать голод; я разломил булку и обнаружил, что мать вложила в нее жареного цыпленка и кусок ветчины. Это проявление заботы подняло мое настроение, я с воодушевлением вернулся к своим подсчетам. Вечером мне принесли свечу, и я продолжал свои занятия до поздней ночи. Утром я разделил стороны квадрата пополам и убедился, что умножение половины на половину дает в произведении четверть; я разделил ту же самую сторону на три части и получил одну девятую; так получил я первые понятия о дробях. Еще больше утвердился в них, умножив два с половиной на два с половиной, так как, помимо квадрата двух, получил полосу площадью в две с четвертью. Продолжая свои исследования в том же направлении, я обнаружил, что умножая данное число на самое себя и возводя произведение в квадрат, получаем тот же результат, что и умножая это число четырежды на самое себя. Все эти открытия не были выражены алгебраически, так как я не имел ни малейшего понятия об этой науке. Я придумывал специальные знаки, заимствованные от сочетаний квадратов моего окна, которые тем не менее отличались ясностью и приятной формой. Наконец на шестнадцатый день мать принесла мне обед и сказала: - Милый сынок, я пришла к тебе с доброй вестью: оказывается, Фоленкур - дезертир, и твой отец, который терпеть не может дезертиров, велел посадить его на корабль и отослать во Францию. Я надеюсь, что ты скоро выйдешь из заключения. Я отнесся к этим словам равнодушно, что удивило мою мать. Вскоре после этого пришел отец, подтвердил сказанное ею и прибавил, что написал своим друзьям - Кассини и Гюйгенсу, - прося их прислать ему ноты и описание танцев, принятых теперь в Париже и Лондоне. Да он и сам прекрасно помнит, как его брат Карлос поворачивался на каблуках, входя в гостиную, и твердо решил научить меня прежде всего этому. Тут отец мой заметил торчащую у меня из кармана бумагу и взял ее в руки. Сперва он страшно удивился множеству цифр и в особенности совершенно неизвестных ему знаков. Я тут же познакомил его со всеми своими занятиями. Удивление его еще более усилилось, но я заметил, что он отнесся к моим занятиям без раздраженья. Познакомившись с моими вычислениями, он сказал: - Сын мой, если бы к этому окну, имеющему двадцать шесть квадратов в каждом из двух направлений, ты прибавил два у основания, но пожелал бы в то же время сохранить форму квадрата, сколько всего получилось бы квадратов? Я ответил не колеблясь: - У меня получилось бы по вертикали и горизонтали две полосы по пятьдесят два квадрата каждая и, кроме того, в углу малый квадрат из четырех квадратиков, соприкасающийся с обеими полосками. Эти слова привели отца в восхищение, которое он, однако, постарался скрыть. Он сказал: - Ну, а если бы ты прибавил к основанию окна бесконечно узкую линию, какой получился бы квадрат? Минуту подумав, я ответил: - У меня получилось бы две полосы, равные вертикальной стороне окна, но бесконечно узкие, а что касается углового квадрата, он был бы так мал, что я просто не могу себе его представить. Тут отец упал на стул, сложил руки, поднял глаза к небу и сказал: - Господи боже, он сам догадался о законе бинома, и если я не вмешаюсь, он, того и гляди, откроет все дифференциальное исчисление. Я испугался, увидев, в каком состоянии отец, развязал ему шейный платок и стал звать на помощь. Наконец он пришел в себя и, прижав меня к сердцу, сказал: - Дитя мое, милое дитя мое, брось вычисления, учись сарабанде, друг мой, лучше учись сарабанде. О дальнейшем заключении моем не было и речи. В тот же вечер я обошел вокруг укреплений Сеуты, повторяя на ходу: "Он сам догадался о законе бинома, он сам догадался о законе бинома?" Могу смело сказать, что с тех пор я с каждым днем делал все новые успехи в математике. Отец поклялся, что никогда не будет учить меня ей, но Однажды я нашел у себя на ночном столике "Всеобщую арифметику" дона Исаака Ньютона, и, по-моему, это отец нарочно положил ее там. Порой я обнаруживал также, что дверь в библиотеку открыта, и никогда не упускал случая этим воспользоваться. Но время от времени отец возвращался к своему прежнему намерению сделать из меня светского человека и приказывал мне, входя в комнату, вертеться на пятке. При этом он напевал себе под нос какой-нибудь мотив, делая вид, будто не замечает моих неловких движений, а потом, заливаясь слезами, говорил: - Дитя мое, господь бог не создал тебя нахалом, жизнь твоя будет не счастливей моей. Через пять лет после моего столкновенья с Фоленкуром моя мать забеременела и родила дочку, которую назвали Бланкой, в честь прекрасной, хоть и слишком легкомысленной герцогини Веласкес. Хотя эта сеньора запретила моему отцу писать ей, надо было все-таки сообщить ей о рождении дочери. Вскоре пришел ответ, разбередивший старые раны, но отец уже сильно постарел, и возраст притупил в нем живость чувств. После этого прошло десять лет, однообразие которых не нарушило ни одно событие. Жизнь мою и моего отца услаждали лишь новые познания, с каждым днем все более обогащавшие наши умы. Отец отказался даже от прежнего обращения со мной. Поскольку я не от него научился математике и он сделал все от него зависящее, чтоб я только умел танцевать сарабанду, он, не имея за что себя упрекнуть, теперь охотно беседовал со мной, особенно о точных науках. Беседы эти обычно еще больше разжигали мой пыл и удваивали мое прилежание, но в то же время, как я уже говорил, поглощая все мое внимание, развивали рассеянность. За этот недостаток порой приходилось дорого платить: однажды, - я потом вкратце расскажу, как было дело, - выйдя из Сеуты, сам не знаю как, я попал к арабам. Между тем сестра моя с каждым днем становилась все красивей и привлекательней, и мы могли бы жить вполне счастливо, если б могли сохранить мать, которую вырвала из наших объятий неумолимая болезнь. Отец принял тогда в дом сестру покойной жены - донью Антонию де Понерас, двадцатилетнюю молодую женщину, за полгода перед тем овдовевшую. Она была дочерью моего деда от второго брака. Дон Каданса, выдав дочь замуж, оказался в одиночестве и решил снова жениться, но, прожив шесть лет со второй женой, потерял и ее: от этого брака осталась девочка - на пять лет моложе меня. Став взрослой, она вышла замуж, за сеньора де Понерас, который умер, не прожив с ней и года. Моя молодая красивая тетя поселилась в комнате моей матери и стала управлять домом. Особенно заботилась она обо мне: раз двадцать на день входила ко мне в комнату, спрашивая, не хочу ли я шоколаду, лимонаду или чего-нибудь такого. Эти частые визиты были мне неприятны, мешая моим вычислениям. Если, бывало, случалось, что мне не мешала донья Антония, то это делала ее служанка. Эта девушка была тех же лет, что донья Антония, и такого же нрава; звали ее Марикой. Скоро я заметил, что сестра моя не любит ни госпожу, ни служанку. Я разделял ее чувства, единственной причиной чему с моей стороны было раздражение назойливостью этих женщин. Конечно, им не всегда удавалось помешать мне: обычно я, при появлении одной из них, подставлял условные величины и, только оставшись снова один, продолжал свои вычисления. Однажды, когда я был занят поисками одного логарифма, Антония вошла ко мне в комнату и села рядом со мной в кресло у стола. Она стала жаловаться на жару, скинула шаль с плеч, сложила ее и повесила на ручку своего кресла. Видя, что на этот раз она решила посидеть подольше, я прервал свои вычисления на четвертой средней пропорциональной и стал размышлять о природе логарифмов и о невероятном труде, который составление таблиц потребовало, наверно, у знаменитого барона Непера. Тогда Антония, чтобы оторвать меня, встала, закрыла мне глаза руками и сказала: - Посмотрим, сможешь ли ты и теперь вычислять, сеньор геометр? Слова тети показались мне прямым вызовом. Так как я последнее время много занимался таблицами логарифмов и знал их, можно сказать, наизусть, мне пришла в голову мысль разложить число, логарифм которого я искал, на три сомножителя. Я нашел три таких логарифма, которые мне были известны, поспешно сложил их и вдруг, вырвавшись из рук Антонии, написал весь логарифм полностью до десятой цифры. Антония страшно на это рассердилась и ушла, бросив с возмущеньем: - Какие глупцы эти геометры! Может быть, она хотела этим сказать, что мой метод неприменим к простым числам, так как они делятся только на единицу. В этом отношении она была права, однако мой метод был удачен, и я, безусловно, не заслуживал названия глупца. Вскоре после этого пришла ее служанка Марика, которая тоже хотела подразнить меня, но я был так взбешен замечанием ее госпожи, что без всяких церемоний выпроводил ее. Тут я подхожу к тому периоду своей жизни, когда я дал своим мыслям новое направление, сосредоточив их на одной цели. Вы найдете в жизни каждого ученого такое мгновенье, когда он, потрясенный истиной какого-нибудь положения, изучает его следствия и возможные применения, развивая его в упорядоченную систему. В такое время он удваивает смелость и усилия, возвращается к исходному пункту и восполняет недостатки первоначальных понятий. Размышляет над каждым положением в отдельности, рассматривает его со всех сторон, потом соединяет их все вместе и приводит в порядок. Если даже ему не удастся построить систему или удостовериться в истинности найденного им положения, то, во всяком случаем, он становится мудрей, чем когда приступал к работе, и приобретает определенные знания, о возможности которых ранее вовсе не подозревал. И для меня наступила такая минута, обстоятельство же, которое натолкнуло меня на это, было такое. Однажды вечером, когда я после ужина только что кончил решение очень сложной задачи из области дифференциального исчисления, ко мне пришла тетя Антония в одной рубашке. - Милый племянник, - сказала она, - свет у тебя в комнате не дает мне уснуть. Я вижу, что математика - прелестная наука, и хочу, чтобы меня ей научили. Не видя иного выхода, я согласился. Взял доску и объяснил ей две аксиомы Евклида; только что хотел перейти к третьей, как Антония вдруг вырвала у меня доску и закричала: - Несносный педант, неужто и математика до сих пор не научила тебя, откуда берутся дети? Сперва эти слова показались мне неуместными, но, подумав, я пришел к мысли, что она, видимо, хотела узнать у меня, нет ли общей формулы, которая соответствовала бы всем способам размножения, существующим в природе, от кедра до водоросли и от кита до живых существ, видимых лишь в микроскоп. Тут я вспомнил свои наблюдения над несходством умственного развития у животных, причину которого находил в различии способов размножения, в несходных условиях развития зародыша и в неодинаковой пище. Это различие в умственном развитии, выраженное восходящими или нисходящими рядами, вернуло меня опять в область математики. Одним словом, мне пришло в голову отыскать общую формулу для всего животного царства, определяющую деятельность одного и того же рода, но разной ценности. Воображение мое разыгралось, я решил, что сумею установить геометрическое место и границу каждого нашего понятия и каждой вытекающей из этих понятий деятельности, короче говоря, применить математическое исчисление ко всей системе природы. Измученный напором мыслей, я почувствовал потребность подышать свежим воздухом: вышел на крепостной вал и обежал вокруг города три раза, сам не зная, что делаю. Наконец я немного успокоился; уже начало светать, надо было записать кое-какие выводы, и, записывая на ходу, я направил свои шаги к дому, то есть, вернее, - у меня было такое впечатление, что я иду домой. А подучилось совсем не то: вместо того чтоб повернуть направо от выступающего вперед бастиона, я пошел налево и, через потерну для вылазок, вышел ко рву. Еще не совсем рассвело, и было плохо видно, что я пишу. Мне хотелось скорей домой, и я ускорил шаги, уверенный, что иду в нужном направлении, тогда как на самом деле шел по скату для переброски орудий во время вылазки и находился уже на предполье крепости. Но я вовсе не замечал своей ошибки; не обращая никакого внимания на окружающие предметы, я бежал, не останавливаясь, выводя каракули на табличках и все время удаляясь от города. Наконец, измученный, сел и совсем погрузился в вычисления. Через некоторое время я поднял глаза и увидел, что нахожусь среди арабов; но так как я немножко знал их язык, довольно распространенный в Сеуте, я сказал им, кто я, и попросил, чтоб они отвели меня к моему отцу, который не преминет дать им щедрый выкуп. Слово "выкуп" всегда приятно ушам арабов; окружив меня, они повернулись с улыбкой к вождю племени, видимо ожидая от него ответа, сулящего им богатую поживу. Шейх долго размышлял, степенно поглаживая бороду, потом сказал: - Слушай, молодой назорей, мы знаем твоего отца как человека богобоязненного; слышали кое-что и о тебе. Говорят, ты такой же добрый, как твой отец, только господь бог отнял у тебя часть твоего разума. Но пускай это тебя не огорчает. Бог велик и дает людям или отнимает у них разум по воле своей. Помешанные - живое доказательство могущества божьего и ничтожества разума человеческого. Помешанные, не ведающие ни зла, ни добра, изображают нам былое состояние человеческой невинности. Они стоят на первой ступени святости. Мы называем их марабутами, как наших святых. Все это составляет основу нашей веры, и мы совершили бы грех, потребовав за тебя выкуп. Мы отведем тебя на ближайший испанский форпост со всем уважением и почетом, какие подобает оказывать подобным тебе. Признаюсь, речь шейха привела меня в великое смущение. "Как же так? - подумал я. - Для того ли я, следуя Локку и Ньютону, дошел до крайних пределов человеческого познания и сделал несколько уверенных шагов в безднах метафизики, поверяя основы первого с помощью расчетов второго, чтобы меня после этого объявили помешанным? Причислили к существам, едва ли принадлежащим к роду человеческому? Пропади пропадом дифференциальное исчисление и всякое интегрирование, на которые я возлагал все свои надежды". С этими словами я схватил таблички и разбил их вдребезги; потом, придя в еще большее отчаянье, закричал: - Ах, отец мой, ты был прав, желая учить, меня сарабанде и всяким пошлостям, какие только напридумывали люди! После чего стал невольно повторять некоторые движения сарабанды, как обычно делал мой отец, вспоминая свои прежние несчастья. Между тем арабы, видя, что я разбил таблички, на которых только что с таким рвением писал, и начинаю танцевать, с благоговеньем и состраданьем закричали: - Хвала господу! Велик господь! Хамдуллах! Аллах керим! Потом ласково взяли меня за руки и отвели на ближайший испанский форпост. Когда Веласкес дошел до этого места, он показался нам страшно угнетенным и рассеянным; видя, что ему трудно продолжать повествование, мы попросили его отложить это до завтра. ДЕНЬ ДВАДЦАТЬ ПЯТЫЙ Мы продолжали свой путь среди живописной, но пустынной местности. При переходе через одну гору я отдалился от каравана, и мне показалось, будто я слышу стоны в глубине густо заросшей долины, тянущейся вдоль дороги, по которой мы ехали. Стоны усилились, я спешился, привязал лошадь, обнажил шпагу и пустился в чащу. Чем ближе я подходил, тем, казалось, дальше удаляются стоны; в конце концов я вышел на открытое место, где оказался среди восьмерых или десятерых людей, вооруженных мушкетами, нацеленными на меня. Один из них крикнул, чтоб я отдал ему шпагу; вместо ответа я кинулся к нему, чтобы пронзить его насквозь, но он положил мушкет на землю, словно сдаваясь, и предложил мне капитулировать, требуя от меня каких-то обещаний. Я ответил, что не стану ни капитулировать, ни давать никаких обещаний. В эту минуту послышались крики моих спутников, звавших меня. Главарь шайки (наверно, я не ошибся) сказал мне: - Сеньор кавалер, тебя зовут, мы не можем ждать ни минуты. Через четыре дня изволь оставить табор и ступай по направлению на запад; ты встретишь людей, которые сообщат тебе важную тайну. Стоны, которые ты слышал, были только хитростью, чтобы заманить тебя к нам. Не забудь же явиться вовремя. После этого он сделал легкий поклон, свистнул и исчез вместе с товарищами. Я присоединился к каравану, но не почел нужным рассказывать о своей встрече. Мы рано прибыли на ночлег и после ужина попросили Веласкеса довести свой рассказ до конца, что он и сделал, начав так. ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ВЕЛАСКЕСА Я рассказал вам, каким образом, рассматривая общий порядок мироздания, решил, что нашел математические отношения, никому дотоле не известные. Сказал и о том, как моя тетя Антония своим нескромным и неуместным вопросом заставила мои мысли собраться как бы в фокус и упорядочиться в систему. Описал, наконец, и то, как, принятый за помешанного, я испытал падение с высшей точки духовного взлета на самое дно безразличия. Теперь признаюсь, что это состояние угнетения было долгим и мучительным. Я не решался поднять глаза на людей, - мне все казалось, что ближние мои сговорились, чтобы меня отталкивать и унижать. С отвращением глядел я на книги, доставившие мне столько отрадных минут: теперь я видел в них только бессмысленный набор слов. Не притрагивался я больше к табличкам, не производил вычислений, нервы моего мозга расслабли, утратили всю свою упругость, и у меня больше не было сил мыслить. Отец заметил мою подавленность и стал допытываться причины. Я долго упорствовал, но в конце концов повторил ему слова арабского шейха и рассказал о скорби, терзающей меня с того мгновенья, как меня назвали помешанным. Отец повесил голову и горько заплакал. После долгого молчанья он устремил на меня взгляд, полный соболезнования, и сказал: - Ах, сын мой, тебя только принимают за помешанного, а я на самом деле был им целых три года. Твоя рассеянность и моя любовь к Бланке - это не главные поводы наших неприятностей; беды наши имеют более глубокие корни. Природа, бесконечно изобретательная и разнообразная в своих проявлениях, любит попирать свои самые твердые правила; так, личный интерес является рычагом всякой человеческой деятельности, но вместе с тем среди массы людей порою встречаются исключения, которым корыстолюбие чуждо, они направляют поток своих мыслей и стремлений вовне. Одни питают страсть к наукам, другие - к общему благу; они поддерживают чужие открытия, как будто сделали их сами, или спасительные для государства законы, как будто сами имеют от них пользу! Привычка забывать о самих себе решает их участь; они не умеют смотреть на людей как на средства для достижения своего благополучия, а когда успех стучится к ним в дверь, они не помышляют о том, чтоб открыть ее... Но мало таких, которые умеют забывать о самих себе. Ты найдешь корысть в советах, которые тебе будут давать, в услугах, которые тебе будут оказывать, в знакомствах, которых ищут, в дружеских связях, которые устанавливают. Проникнутые личным интересом, хотя бы самым отдаленным, они равнодушны ко всему, что их не касается. Встретив на своем пути человека, который ставит свой личный интерес ни во что, они не могут его понять, объясняют это всякими задними мыслями, лицемерием или безумием, исключают такого человека из своей среды, объявляют подлецом и ссылают на пустынные африканские скалы. Сын мой, оба мы принадлежим к этому проклятому племени, но и нам ведомы наслаждения, о которых я должен тебе сказать. Я ничего не жалел, чтобы сделать из тебя вертопраха и глупца, но небу не угодны были мои усилия, и оно одарило тебя чувствительной душой и ясным разумом. Я обязан открыть тебе радости нашего житья-бытья: они не шумны и не играют мишурным блеском, но чисты и упоительны. Как был я счастлив втайне, когда дон Исаак Ньютон похвалил одну из моих безымянных работ и захотел непременно узнать автора. Я не нарушил своего инкогнито, но, ободренный для новых усилий, обогатил свой ум множеством дотоле неизвестных мне понятий, был переполнен ими, не мог удержать их в себе, выбегал из дому, чтобы провозгласить их скалам Сеуты, вверял их всей природе и приносил в жертву Творцу. Воспоминанье о моих мученьях примешивало к этим возвышенным чувствам вздохи и слезы, которые тоже томили меня не без приятности. Они напоминали мне, что вокруг меня - несчастья, которые я могу облегчить; я роднился мыслью с замыслами Провиденья, с делами Зиждителя, с успехами человеческого духа. Мой ум, моя личность, моя судьба не представлялись мне как нечто частное, а входили в состав единого великого целого. Так прошел возраст пылких порывов, после чего я опять понял самого себя. Нежные заботы твоей матери сто раз на день убеждали меня в том, что я - единственный предмет ее привязанности. Дух мой, дотоле замкнутый в самом себе, стал доступен чувству благодарности, сладостному ощущению трогательно-дружной совместной жизни. Мелкие события детских лет твоих и твоей сестры поддерживали во мне огонь сладчайших душевных волнений. Теперь мать твоя живет только в моем сердце, и разум мой, обессиленный возрастом, не может ничего прибавить к сокровищнице человеческого знания; но я с радостью вижу, как сокровищница эта с каждым днем все больше пополняется, и я мысленно слежу за этим ростом. Занятие, связующее меня с общим умственным движением, не дает мне думать о бессилии - печальном спутнике моего возраста, и я пока еще не знал скуки жизни. Так что видишь, сын мой, что и у нас есть свои радости, а если б ты стал вертопрахом, как я того желал, у тебя были бы свои огорченья. Альварес, когда был здесь, рассказывал мне о моем брате, и его рассказ возбуждал скорей жалость к нему, нежели зависть. "Герцог, - говорил он, - прекрасно знает двор, легко расплетает любые интриги; но всякий раз, желая устремиться к высшим чинам, он чувствует, что нет у него крыльев для полета. Он был послом и, говорят, представлял своего короля и господина со всем подобающим достоинством, но при первом же осложнении его пришлось отозвать. Тебе известно также, что он входил в кабинет министров и исполнял свои обязанности не хуже остальных, но, несмотря на все старания подчиненных, стремившихся по мере возможности облегчить его задачу, не справился со своими обязанностями и вынужден был уйти в отставку. Теперь он уже окончательно потерял всякое влияние и вес, но у него есть способности - придумывать пустячные поводы, которые позволяют ему приближаться к трону и показывать всему свету, что он в фаворе. При всем том его томит скука; у него столько возможностей избавиться от нее, но он постоянно изнемогает под железной дланью этого чудовища. Правда, он освобождается от нее, занимаясь самим собой, но это повышенное себялюбие сделало его таким раздражительным при малейшем противоречии, что жизнь стала для него тяжестью. Между тем частые болезни говорили ему о том, что этот единственный предмет его забот может легко выскользнуть у него из рук, и эта мысль отравила все его наслаждения..." Вот, собственно, все, что рассказал мне о нем Альварес, и я сделал отсюда вывод, что я в своей безвестности был, может быть, счастливей, чем мой брат среди отнятых у меня жизненных благ. Тебя, милый сын мой, жители Сеуты считают слегка помешанным: это следствие их темноты; но если ты когда-нибудь отправишься в свет, тогда только узнаешь ты несправедливость человеческую, и против нее-то придется тебе вооружиться. Наилучшим средством, может быть, было бы противопоставить оскорбление оскорблению и клевету клевете, то есть сразиться с несправедливостью ее собственным оружием, но уменье бороться нечестными средствами не свойственно людям нашего сорта. И ты, почувствовав себя притесненным, отойди, замкнись в себе, насыщайся богатствами своего собственного духа, и тогда вновь обретешь счастье. Слова отца сильно на меня подействовали, я опять ободрился и возобновил работу над своей системой. Тогда-то начала с каждым днем усиливаться моя рассеянность. Я редко слышал, что мне говорят, за исключеньем последних слов, которые глубоко врезались мне в память. Отвечал я правильно, но почти всегда через час либо два, после того как спросили. Часто также направлялся я неизвестно куда и правильно бы сделал, если б ходил с поводырем, подобно слепцу. Но все эти несуразицы длились лишь до тех пор, пока я более или менее не упорядочил свою систему. После этого чем меньше уделял я внимания работе, тем с каждым днем все меньше впадал в рассеянность, и теперь смело могу сказать, что почти совсем вылечился. - Мне казалось, сеньор, - промолвил каббалист, - что иногда ты еще впадаешь в рассеянность, но раз ты утверждаешь, что вылечился, позволь мне первым тебя поздравить. - Сердечно благодарю, - ответил Веласкес. - Не успел я заключить построение своей системы, как одно непредвиденное обстоятельство так изменило мою судьбу, что теперь мне будет трудно, не говорю, - создать систему, но хотя бы посвятить жалкие десять - двенадцать часов подряд просто вычислению. Коротко сказать, небу было угодно, чтобы я стал герцогом Веласкес, испанским грандом и владельцем огромного состояния. - Как же это, герцог? - перебила Ревекка. - Ты упоминаешь об этом как о чем-то побочном в своем жизнеописании? Я думаю, любой другой на твоем месте начал бы с сообщения об этом. - Я согласен, - возразил Веласкес, - что это коэффициент, умножающий личные достоинства, но я подумал, что о нем не надо упоминать, пока к нему не подведет ход событий. Вот что мне осталось еще сообщить. Четыре недели тому назад в Сеуту приехал Диего Альварес, сын того Альвареса, с письмом от герцогини Бланки к моему отцу. Письмо было следующего содержания. "Сеньор дон Энрике! Из этого письма ты узнаешь, что, наверно, бог скоро призовет к себе твоего брата, герцога Веласкеса. Закон испанского дворянства не позволяет, чтобы ты наследовал после младшего брата; поэтому имущество и титулы переходят к твоему сыну. Я счастлива, что после сорока лет раскаянья я смогу вернуть ему богатства, которых лишило тебя мое легкомыслие. Правда, я не могу вернуть тебе славу, которую ты приобрел бы благодаря своим способностям, но оба мы теперь стоим у порога вечной славы и земная уже не может нас интересовать. В последний раз прости грешную Бланку и пришли к нам сына, которого тебе даровало небо. Герцог, у одра которого я сижу вот уже два месяца, хочет видеть своего наследника. Бланка Веласкес". Должен признаться, письмо это очень обрадовало всех жителей Сеуты, - так они любили меня и моего отца; но я был далек от того, чтобы разделить общее веселье. Сеута была для меня целым миром, я выходил за ее пределы только мысленно, утопая в мечтах; если же когда-нибудь кидал взгляд за рвы, на широкую равнину, населенную маврами, то смотрел на нее просто как на пейзаж; так как мне нельзя было ходить туда гулять, мне казалось, что эти обширные пространства созданы только для обозрения. И что бы я стал делать в другом месте? Во всей Сеуте не было такой стены, на которой я не нацарапал бы какого-нибудь уравнения, такого угла, где не предавался бы размышленьям, результаты которых переполняли меня радостью. Правда, мне надоедали порой тетя Антония и ее служанка Марика, но какое значение имели эти мелкие неудобства по сравнению с тем, на что я был обречен в будущем. Без долгих раздумий, без вычислений я не представлял для себя счастья. Вот какие мысли были в голове моей, когда я покидал Сеуту. Отец проводил меня до самого берега и там, возложив руки мне на голову и благословив меня, сказал: - Сын мой, ты увидишь Бланку. Она - уж не прежняя дивная красавица, которая должна была составить гордость и счастье твоего отца. Ты увидишь черты, разрушенные возрастом, искаженные раскаянием, - зачем только так долго оплакивала она ошибку, которую отец давно ей простил? А что касается меня, я никогда не жалел о происшедшем. Правда, я не служил королю в почетной должности, но зато за сорок лет, проведенных среди этих скал, содействовал счастью нескольких порядочных людей. Они всецело обязаны благодарностью Бланке, часто слышали о ее добродетели и все благословляют ее. Отец мой больше не мог говорить, - слезы заставили его замолчать. Все жители Сеуты пришли меня провожать, во всех взглядах можно было прочесть печаль расставанья, смешанную с радостью, вызванной известием о такой блестящей перемене моей судьбы. Мы подняли паруса и на другой день высадились в порту Алхесирас, откуда я отправился в Кордову и дальше, на ночлег, в Андухар. Тамошний трактирщик рассказал мне какие-то необычайные истории о духах и оборотнях, которые я совсем не слушал. Я переночевал у него и на другой день рано поехал дальше. Со мной было двое слуг: один ехал впереди меня, другой позади. Угнетенный мыслью, что в Мадриде у меня не будет времени для работы, я достал свои таблички и занялся вычислениями, которых еще не хватало в моей системе. Я ехал на муле, ровный, широкий шаг которого благоприятствовал этому занятию. Не помню, сколько времени провел я таким образом, как вдруг мул мой остановился. Я находился у подножья виселицы с двумя повешенными, чьи лица, казалось, кривились, наполняя меня ужасом. Оглянувшись по сторонам, я не увидел ни одного из моих слуг. Стал изо всех сил звать их, но напрасно. Тогда я решил ехать дальше прямой дорогой, открывавшейся передо мной. Уже наступила ночь, когда я подъехал к трактиру, просторному и хорошо построенному, но заброшенному и пустому. Я поставил мула в конюшню, вошел в дом, где увидел остатки ужина, а именно - паштет из куропаток, хлеб и бутылку аликанте. Во рту у меня с самого Андухара не было маковой росинки, и я решил, что голод дает мне право на паштет, оставшийся по какой-то причине без владельца. К тому же мне страшно хотелось пить, и я залил жажду, правда, может быть, слишком порывисто, так что вино ударило мне в голову, но я заметил это слишком поздно. В комнате стояла недурная постель; я разделся, лег и заснул. Вдруг, не знаю из-за чего, я проснулся и услыхал, как часы пробили полночь. Я подумал, что неподалеку, наверно, какой-нибудь монастырь, и решил сходить туда завтра. Вскоре после этого послышался шум во дворе; я подумал, что это вернулись мои слуги, но каково было мое удивленье, когда я увидел на пороге тетю Антонию вместе с ее наперсницей Марикой. Последняя несла фонарь и две свечи, а тетя держала в руке бумажный свиток. - Милый племянник, - промолвила она, - твой отец прислал нас сюда для того, чтоб мы вручили тебе важные документы. Я взял свиток и прочел надпись: "Доказательство квадратуры круга". Мне было хорошо известно, что отец мой никогда не занимался этой мнимой проблемой. С удивленьем развернул я свиток, но тут же с возмущеньем обнаружил, что воображаемая квадратура круга - не что иное, как известная теория Динострата, пополненная доказательством, в котором я узнал руку моего отца, но не его голову. В самом деле, мне было ясно, что приведенные доказательства - только жалкие паралогизмы. Между тем тетя моя обратила мое внимание, что я занял единственную находящуюся в комнате постель, и попросила уступить ей половину. Я был так удручен мыслию о том, что мой отец мог впасть в такое заблуждение, что не слушал того, что она мне говорит. Машинально подвинулся, чтобы дать ей место, в то время как Марика села у меня в ногах, положив голову мне на колени. Я снова углубился в рассмотрение доказательств, и не то аликанте ударило мне в голову, не то зрение мое было околдовано, только - сам не понимаю, как это случилось, - доказательства показались мне не столь ошибочными, а после третьего просмотра я был совсем убежден в их правильности. Перевернув страницу, я увидел целый ряд необычайно сложных формул, предназначенных для квадратур и спрямления всякого рода кривых, наконец, увидел задачу об изохроне, решенную средствами элементарной геометрии. Удивленный, счастливый, сбитый с толку, - видимо, под действием аликанте, - я воскликнул: - Да, отец мой сделал открытие первостепенной важности! - В таком случае, - сказала моя тетя, - ты должен поблагодарить меня за труд: ведь я переплыла море, чтобы доставить тебе эти каракули. Я ее обнял. - А я, - воскликнула Марика, - разве я не переплывала моря? Я обнял и Марику. Мне хотелось снова заняться бумагами, но обе мои собеседницы так крепко стиснули меня в объятьях, что невозможно было вырваться; правда, я и не стремился к этому, так как мной овладели какие-то странные чувства. Новое ощущение начало распространяться по всей поверхности моего тела, особенно в местах, соприкасающихся с обеими женщинами. Мне пришли на ум некоторые свойства кривых линий, называемых оскулирующими [osculatio (лат.) - поцелуй; эти линии называют также соприкасающимися]. Я хотел дать себе отчет в испытываемых мной впечатлениях, но все мысли улетучились у меня из головы. Чувства мои вытянулись в прогрессию, возрастающую до бесконечности. Потом я заснул и с ужасом проснулся под виселицей, на которой болтались два висельника с перекошенными лицами. Такова повесть моей жизни, в которой не хватает только изложения моей системы или применения математики к общему устройству мироздания. Однако я надеюсь, что когда-нибудь познакомлю с ней вас, - особенно ту прекрасную сеньору, которая, кажется, имеет склонность к точным наукам, редкую у особ ее пола. Приветливо ответив на эту любезность, Ревекка спросила Веласкеса, что сталось с бумагами, которые принесла ему тетка. - Не знаю, куда они делись, - сказал геометр, - я не нашел их среди бумаг, принесенных мне цыганами, и очень жалею об этом, хотя уверен, что, просмотрев еще раз это мнимое доказательство, сейчас же обнаружил бы неправильность; но, как я уже говорил, во мне слишком буйно играла кровь; аликанте, эти две женщины и неодолимая сонливость были, наверно, причинами моей ошибки. Но удивительно, что рука была отцовская: в частности, способ начертания знаков - характерный для него. Меня поразили слова Веласкеса, особенно то, что он не мог преодолеть сонливость. Я догадался, что ему, наверно, дали вино, подобное тому, которым угощали меня мои родственницы в венте во время первой нашей встречи, или же отраву, которую мне велели выпить в подземелье и которая на самом деле оказалась только снотворным питьем. Общество разошлось. Ложась спать, я обдумывал пришедшие мне в голову доводы, с помощью которых, казалось мне, я сумею найти естественное объяснение всему, что со мной произошло. Занятый такого рода мыслями, я заснул. ДЕНЬ ДВАДЦАТЬ ШЕСТОЙ Целые сутки мы посвятили отдыху. Образ жизни наших цыган и контрабанда, составляющая главный источник их существования, требовали постоянной и утомительной перемены мест, так что я с радостью провел день там, где мы остановились на ночлег. Каждый немного занялся своей особой; Ревекка прибавила даже кое-какие украшения к своему наряду, и можно было заметить, что она старается привлечь к себе внимание молодого герцога, - так мы с этих пор титуловали Веласкеса. Все мы сошлись на травянистой лужайке, отененной красивыми каштанами, и, после обеда, более изысканного, чем обычно, Ревекка сказала, что, так как старейшина табора теперь менее занят, мы смело можем просить его продолжить рассказ о его приключениях. Пандесовна не заставил долго просить себя и начал. ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ВОЖАКА ЦЫГАН Как я вам говорил, я поступил в школу, после того как исчерпал все поводы для проволочки, какие только мог придумать. Сначала я обрадовался, оказавшись среди стольких своих ровесников, но вечная муштра, в которой нас держали учителя, скоро мне опротивела. Я привык к ласковому обращению тетки, к ее нежному баловству, и мне доставляло удовольствие, когда она сто раз на день повторяла, что у меня доброе сердце. Здесь от этого доброго сердца не было никакого толку, приходилось либо быть начеку, либо получать розги. То и другое я ненавидел. С тех пор во мне родилась непреодолимая ненависть к сутанам, которую я никогда не таил, устраивая им всякие подвохи. Среди учеников попадались мальчики, у которых память была лучше, чем сердце, и они с удовольствием доносили все, что знали о товарищах. Я создал союз против них, и наши козни мы строили так хитро, что подозренье падало всякий раз на доносчиков. В конце концов сутаны возненавидели всех - как обвиняемых, так и доносчиков. Не буду рассказывать вам о малозначительных подробностях наших школьных проказ; скажу только, что за те четыре года, пока я учился, шалости мои приобретали все более отчаянный характер. В конце концов мне пришла в голову сама по себе довольно невинная затея, но средства, которые я употребил для ее осуществления, были скверные. Еще немного, и я заплатил бы за эту шутку многолетним тюремным заключением, а то и пожизненной неволей. Вот как было дело. Среди театинцев, круто с нами обходившихся, ни один не был так строг, как ректор первого класса отец Санудо [Sanudo (исп.) - безумный]. Этот священнослужитель не был суров от природы, - наоборот, может быть, слишком чувствителен, и тайные склонности его совсем не отвечали призванию священника, так что в тридцатилетнем возрасте он еще не умел ими владеть. Беспощадный к самому себе, он стал неумолим к другим. Постоянные жертвы, приносимые на алтарь нравственности, были достойны тем большей похвалы, что, казалось, сама природа предназначала его для совсем другого положения в обществе, чем то, которое он себе избрал. Красивый, как только можно себе представить мужчину, он производил необыкновенное впечатление на всех женщин в Бургосе, но, встретив нежный взгляд, он опускал глаза, хмурил брови и делал вид, будто ничего не замечает. Таким был когда-то театинец Санудо. Но эти победы истощили его душевные силы; вынужденный избегать женщин, он не переставая думал о них, и враг, с которым он давно сражался, овладел его воображением с новыми силами. В конце концов он тяжело заболел, долго потом не мог поправиться, а когда наконец выздоровел, болезнь оставила ему после себя невероятную раздражительность. Малейшие наши проступки выводили его из себя, наши оправданья вызывали у него на глазах слезы. С тех пор он все время задумывался, и часто взгляд его, вперенный в пространство, выражал нежность, если же его выводили из этого состояния умиления, в глазах была не суровость, а скорей боль. Мы слишком хорошо научились следить за нашими наставниками, чтобы такая резкая перемена могла ускользнуть от нашего внимания. Но мы никогда не догадались бы о причине ее, если б вдруг один неожиданный случай не навел нас на правильный путь. Для ясности мне надо вернуться немного назад. Самыми известными семьями в Бургосе были графы де Лирия и маркизы де Фуэн Кастилья. Первые принадлежали к Тем, кого в Испании называют агравиадос [agraviado (исп.) - обиженный, оскорбленный], - то есть несправедливо лишенные заслуженного звания гранда. Несмотря на это, остальные гранды были с ними накоротке, как если б они действительно были им ровней. Главой семейства де Лирия был семидесятилетний старик, весьма благородный и приветливый в обхождении. У него было два сына, но оба умерли, и все его имущество должно было перейти к молодой графине де Лирия, единственной дочери его старшего сына. Старый граф, не имея прямых наследников, обещал руку внучки маркизу де Фуэн Кастилья, который, в случае если брак состоится, должен был получить титул графа де Фуэн де Лирия-и-Кастилья. Нареченные как нельзя лучше подходили друг другу и по возрасту, и по внешности, и по характеру. Оба нежно любили друг друга, и старый Лирия любовался, глядя на их невинную любовь, напоминавшую ему счастливое время его собственной молодости. Будущая графиня де Фуэн де Лирия жила в монастыре салезианок, но каждый день ходила обедать к деду и оставалась у него весь вечер в обществе своего суженого. В это время при ней была дуэнья по имени донна Клара Мендоса, тридцатилетняя женщина, очень добродетельная, но отнюдь не ханжа; старый граф не жаловал таких людей. Каждый день, направляясь во дворец старого графа, сеньорита де Лирия со своей дуэньей проезжали мимо нашей коллегии. А у нас в это время бывала перемена, и многие из наших стояли у окон или подбегали к окнам, как только послышится стук колес. Подбежав к окну, они часто слышали, как донна Мендоса говорила своей молодой воспитаннице: - Посмотрим, нет ли прекрасного театинца? Так все женщины называли отца Санудо. И действительно, дуэнья так и впивалась в него, что же касается молодой графини, та смотрела одинаково на нас всех, - оттого ли, что мы по возрасту больше напоминали ей нареченного, - или старалась отыскать глазами двух своих двоюродных братьев, учившихся в нашей коллегии. Санудо вместе с другими подходил к окну, но как только замечал, что женщины обращают на него внимание, хмурился и с презрением отходил прочь. Нас поражало это противоречие. "В конце концов, - говорили мы, - если у него такое отвращение к женщинам, зачем он торопится к окну, а если он жаждет их видеть, зачем отворачивается?" Один из учеников по фамилии Вейрас сказал мне один раз, что Санудо больше не враг женщин, как раньше, и что он это докажет. Этот самый Вейрас был моим лучшим другом во всей коллегии, а попросту сказать, помощником во всех проделках, которые часто сам изобретал. В то время появился роман под заглавием "Влюбленный Фернандо". Автор расписал в нем любовь такими яркими красками, что книга показалась нашим наставникам крайне опасной, и они строго запрещали нам читать ее. Вейрас, раздобыв экземпляр, засунул ее в карман, но так, что большая часть осталась на виду. Санудо заметил и отобрал запретную книгу. Он пригрозил Вейрасу самым суровым наказанием, если тот еще когда-нибудь позволит себе что-нибудь подобное, но вечером не вышел к нам, сказавшись больным. Под предлогом тревоги о его здоровье мы неожиданно вошли к нему в комнату и застали его погруженным в чтение опасной книги, с глазами, полными слез, говоривших о наслаждении, которое она ему доставляла. Санудо смутился, мы сделали вид, что ничего не заметили, а вскоре получили новое доказательство того, что в сердце бедного священника произошла огромная перемена. Испанки тщательно исполняют религиозные обряды и каждый раз обращаются к одному и тому же исповеднику. Они называют это: buscar el su padre. В связи с этим злые языки, видя в церкви ребенка, спрашивают, не пришел ли он бускар эль су падре, то есть искать своего отца. Жительницы Бургоса рады были бы исповедоваться у отца Санудо, но опасливый монах заявлял, что не способен руководить совестью женщин; однако на другой день после прочтения несчастной книги одна из самых красивых женщин в городе, обратившись с такой просьбой к отцу Санудо, получила согласие, и он тут же направился в исповедальню. Некоторые из знакомых двусмысленно поздравляли его с такой переменой, но Санудо твердо отвечал, что не боится врага, над которым уже столько раз одерживал победу. Может быть, монахи верили этим заявлениям, но мы, молодежь, знали, где раки зимуют. Между тем Санудо с каждым днем, казалось, все больше интересовался тайнами кающихся прелестниц. Исповедником он был очень внимательным, женщин постарше быстро отпускал, но молодых задерживал дольше. И никогда не пропускал случая подойти к окну, посмотреть на прекрасную графиню де Лирия с ее хорошенькой дуэньей, а затем, когда карета проезжала, с презрительным видом от него отойти. Однажды, когда мы на уроке испытали на себе всю суровость отца Санудо, Вейрас таинственно отвел меня в сторону и сказал: - Пора отомстить проклятому педанту за все строгие наказания, которым он нас подвергает, и покаяния, которыми отравляет наши лучшие дни. Я придумал замечательную штуку, но только нужно непременно отыскать молодую девушку, похожую фигурой на графиню де Лирия. Правда, Хуанита, дочь садовника, усердно помогает нам в наших проделках, но для той, что я придумал, ей не хватит остроумия. - Милый Вейрас, - ответил я, - ну даже если мы нашли бы молодую девушку, похожую фигурой на графиню де Лирия, не понимаю, как же мы придали бы ей такие прелестные черты лица? - На этот счет будь спокоен, - возразил мой приятель. - Ведь женщины у нас во время поста носят покрывала, которые зовутся катафалками. Эти ниспадающие оборки из крепа закрывают лицо, как на маскараде. Если Хуанита не может сыграть графиню или ее дуэнью, то, во всяком случае, она нам будет нужна для переодевания другой девушки. В тот день Вейрас мне больше ничего не сказал, но в одно из воскресений отец Санудо, сидя в исповедальне, увидел двух женщин, закутанных в плащи, с лицами, закрытыми креповыми покрывалами. Одна из них, по испанскому обычаю, села на пол, на циновку, а другая опустилась перед ним на колени, как кающаяся. Та, которая, несмотря на свой юный вид, пришла на исповедь, не могла удержаться от неистовых рыданий и всхлипываний. Санудо старался успокоить ее, как мог, но она все время повторяла: - Отец мой, я совершила смертный грех. Санудо сказал, что сегодня она не в состоянии раскрыть перед ним душу, и велел прийти завтра. Молодая грешница удалилась и, распростершись на полу, долго и горячо молилась. Наконец она ушла из храма вместе со своей спутницей. - Однако, - перебил сам себя цыган, - не без угрызения совести рассказываю я вам об этой недостойной комедии, которую даже молодостью оправдать трудно, и, если б не надежда на вашу снисходительность, я ни за что не решился бы продолжать. Каждый из присутствующих постарался сказать что-нибудь для успокоения рассказчика, и тот продолжил: - На другой день в тот же самый час обе кающиеся пришли опять. Санудо уже давно ждал их. Младшая опять встала на колени перед исповедальней; теперь она была немного спокойней, но и на этот раз не обошлось без всхлипываний. Наконец она серебристым голосом произнесла следующее: - Еще недавно, отец мой, сердце мое, как и должно, казалось, навеки принадлежит добродетели. Мне нашли молодого и благородного супруга. Я думала, что люблю... Тут опять начались было рыданья, но Санудо елейно-благочестивыми словами успокоил молодую девушку, и та продолжала: - Легкомысленная наставница обратила мое внимание на человека, которому я никогда не смогу принадлежать, о котором никогда не должна даже думать. Но в то же время я не в силах победить в себе кощунственную страсть. Упоминание о кощунстве дало отцу Санудо понять, что речь шла о священнике, - может быть, даже о нем самом. - Вся любовь твоя, - дрожащим голосом промолвил он, - должна принадлежать супругу, выбранному для тебя родителями. - Ах, мой отец, - продолжала девица, - зачем непохож он на того, кого я люблю? Зачем нет у него такого нежного, хоть и строгого взгляда, таких черт... прекрасных и благородных, его статной фигуры? - Моя сеньорита, - остановил Санудо, - такие речи неуместны на исповеди. - Но это не исповедь, - возразила молодая девушка, - а признанье. С этими словами она встала, зардевшись, подошла к спутнице и удалилась вместе с ней из храма. Санудо проводил ее взглядом и целый день был задумчив. На другой день он засел в исповедальне, но никто не показывался, - так же как и на следующий день. Только на третьи сутки кающаяся вернулась со своей дуэньей, опустилась на колени перед исповедальней и сказала: - Отец мой, кажется, ночью мне было видение. Отчаянье и стыд терзали мою душу. Злой дух внушил мне страшную мысль, я схватила свою подвязку и обвязала ее вокруг шеи. Уже почти бездыханная, я вдруг почувствовала, что кто-то взял меня за руку, сильный свет ударил мне в глаза, и я увидела, что у моей постели стоит моя покровительница, святая Тереза. - Дочь моя, - сказала она, - исповедайся завтра отцу Санудо и попроси, чтоб он дал тебе прядь своих волос, а ты носи ее на сердце, и она вернет тебе любовь господа. - Отойди от меня, - сказал Санудо, - преклони колени у подножия алтаря и со слезами моли небо, чтобы оно избавило тебя от дьявольского наваждения. Я тоже буду молиться, призывая на тебя милосердие божье. Санудо встал, вышел из исповедальни и направился в часовню, где до вечера жарко молился. На другой день молодая грешница не показывалась, пришла одна только дуэнья; встав на колени перед исповедальней, она сказала: - Ах, отец мой, я пришла просить тебя о снисхождении к несчастной молодой девушке, душа которой близка к гибели. Ее приводит в отчаянье твое вчерашнее суровое обращение. По ее словам, ты отказал ей в какой-то реликвии, которую ты имеешь. У нее помутился разум, и теперь она думает только об одном: как бы покончить с собой. Сходи к себе, отец мой, принеси реликвию, о которой она тебя просила. Заклинаю тебя, не откажи мне в этой любезности. Санудо закрыл лицо платком, встал, вышел из храма, но скоро вернулся. Он держал в руке ковчежец и протянул его ей со словами: - Возьми эту частицу мощей нашего святого патрона. Булла Святого Отца сочетает с этой реликвией много отпущений; это самая ценная из реликвий, какие у нас есть. Пускай твоя воспитанница носит ее на сердце, и да поможет ей бог. Когда ковчежец оказался в наших руках, мы его открыли, надеясь найти там прядь волос, но ожиданья наши были напрасными. Санудо, хотя чувствительный и легковерный, может, даже немного тщеславный, был, однако, человеком нравственным и верным своим принципам. После вечернего урока Вейрас спросил его, отчего священникам запрещено жениться. - Чтобы им не быть несчастными на этом и не попасть в ад на том свете, - ответил Санудо и, приняв строгий вид, прибавил: - Раз и навсегда запрещаю тебе задавать такие вопросы. На другой день Санудо не пошел в исповедальню. Дуэнья спрашивала о нем, но он прислал вместо себя другого духовника. Мы уже усомнились в успехе нашей скверной затеи, как вдруг нам помог неожиданный случай. Молодая графиня де Лирия незадолго перед венчаньем с маркизом де Фуэн Кастилья опасно заболела; она бредила в жару, впав в своего рода помешательство. Жители Бургоса принимали близко к сердцу все, что касалось этих двух знаменитых домов, и весть о болезни сеньориты де Лирия всех потрясла. Узнали об этом и отцы театинцы, а вечером Санудо получил следующее письмо: "Отец мой! Святая Тереза сильно разгневана и говорит, что ты обманул меня; не жалеет она горьких упреков и для донны Мендосы за то, что она каждый день проезжала со мной мимо коллегии театинцев. Святая Тереза любит меня гораздо больше, чем ты... В голове у меня все кружится... я чувствую страшную боль... Умираю". Письмо было написано дрожащей рукой, его трудно было прочесть. Внизу - приписка другим почерком: "Моя бедная больная пишет двадцать таких писем на дню. Теперь она уже не в состоянии держать перо в руке. Молись за нас, отец мой. Вот все, что я могу тебе сообщить". Санудо не выдержал этого удара. Ошеломленный, полубезумный, он места себе не находил, метался, входил в комнату и выходил вон. Для нас самое приятное было то, что он не появлялся в классе либо - самое большее - появлялся на такое короткое время, что мы могли вытерпеть урок без скуки. Кризис прошел благополучно, и усилия опытных врачей спасли жизнь графини де Лирия. Больная стала понемногу поправляться. И Санудо опять получил письмо: "Отец мой! Опасность миновала, но разум еще не вернулся к больной. Молодая особа в любую минуту может ускользнуть от меня и выдать свою тайну. Будь добр, подумай, не мог ли бы ты принять нас в своей келье. У вас запирают ворота около одиннадцати, мы приедем, как только смеркнется. Может быть, твои советы подействуют больше, чем мощи. Если такое положение еще продлится, я тоже сойду с ума. Заклинаю тебя именем божьим, спаси добрую славу двух знатных домов". Санудо был так потрясен этим сообщеньем, что еле дошел до своей кельи. Там он заперся, а мы притаились у двери, стали слушать, что он будет делать. Сперва он залился горючими слезами, потом начал горячо молиться. Наконец позвал привратника и сказал ему: - Если придут две женщины и спросят меня, не впускай их ни под каким видом. Санудо не пришел ужинать и провел весь вечер на молитве. Около одиннадцати он услыхал стук в дверь. Отворил, - молодая девушка влетела к нему в келью, опрокинула лампу, и она сразу погасла. В эту самую минуту послышался голос приора, звавший Санудо. Тут к вожаку цыган явился один из подчиненных - давать отчет о жизни табора за день. Но Ревекка воскликнула: - Прошу тебя, не прерывай рассказа в этом месте. Я сегодня же хочу знать, как Санудо выпутался из этого неприятного положения. - Позволь мне, сеньора, - возразил цыган, - посвятить несколько минут этому человеку, и я сейчас же начну рассказывать дальше. Мы дружно поддержали нетерпенье Ревекки, и цыган, отправив того, кто помешал ему, возобновил свое повествованье. - Послышался голос приора, призывающий отца Санудо, который еле успел запереть дверь на ключ, перед тем как пойти к своему настоятелю. Я недооценил бы вашей проницательности, если б подумал, будто вы еще не догадались, что мнимой Мендосой был Вейрас, а графиней - та самая девушка, на которой хотел жениться вице-король Мексики. Я оказался вдруг запертым в келье Санудо, в потемках, не зная, чем кончится вся эта история, обернувшаяся совсем не так, как мы предполагали. Мы убедились, что Санудо легковерен, но ни слабохарактерен, ни лицемерен. Умней всего было бы прекратить дальнейшие проказы. Свадьба сеньориты де Лирия и счастье обоих молодоженов стало бы для Санудо необъяснимой загадкой и мученьем на всю жизнь; но нам хотелось быть свидетелями растерянности нашего наставника, и я ломал себе голову над тем, не положить ли конец этой сцене громким хохотом или язвительной иронией. В то время, как я обдумывал это коварное решение, послышался звук отпираемой двери. Вошел Санудо, и вид его смутил меня сильней, чем я ожидал. На нем были стихарь и епитрахиль, в одной руке он держал светильник со свечой, в другой - черного дерева распятие. Поставив светильник на стол, он взял распятие в обе руки и сказал: - Сеньора, ты видишь меня облаченного в святые одежды, которые должны тебе напомнить о том, что я духовная особа. Как слуга нашего Спасителя, я не могу лучше выполнить святые обязанности мои, как удержав тебя на самом краю пропасти. Сатана помутил твой разум, сатана влечет тебя на кривую дорогу зла. Обрати стопы свои, вернись на путь добродетели, который судьба усыпала для тебя цветами. Молодой супруг зовет тебя; его избрал тебе добродетельный старец, чья кровь бежит в твоих жилах. Отец твой был его сыном; он оказался прежде вас в краю чистых духов и оттуда указывает вам дорогу. Подними глаза к небесам, свету, вырвись из рук духа лживого, затмившего взоры твои, направив их на слугу бога, которому сатана - извечный враг. Санудо произнес еще много такого, что отвратило бы меня от прежних намерений, будь я на самом деле сеньоритой де Лирия, влюбленной в своего исповедника, но вместо прекрасной графини перед ним стоял сорванец в юбке и плаще, не знающий, чем все это кончится. Санудо перевел дыхание и продолжал: - Иди за мной, сеньора, - все приготовлено для твоего ухода из монастыря. Я отведу тебя к жене нашего садовника, а оттуда мы пошлем за Мендосой, чтоб она пришла за тобой. После этого он открыл дверь, и я сейчас же выскочил, чтоб поскорей убежать, что и надо было сделать; но вдруг, - не знаю, какой злой дух подтолкнул меня, - я откинул покрывало и кинулся на шею к нашему наставнику со словами: - Жестокий! Ты хочешь стать причиной смерти влюбленной графини? Санудо узнал меня; сперва он остолбенел, потом залился горькими слезами и, проявляя признаки предельного отчаянья, стал повторять: - Боже, великий боже! Смилуйся надо мной! Подай мне силы и просвети меня на пути сомненья! Господь триединосущий, что мне теперь делать? Жалость охватила меня при виде бедного наставника в таком состоянии. Я бросился к его ногам, умоляя о прощении и клянясь, что мы с Вейрасом свято сохраним все в тайне. Санудо поднял меня и, плача навзрыд, промолвил: - Несчастный юноша, неужели ты можешь думать, что боязнь оказаться смешным может привести меня в отчаянье? Это ты погиб, и о тебе я плачу. Ты не устрашился надругаться над тем, что в нашей религии есть самого святого: обратил себе в потеху святой суд покаяния. Я обязан представить тебя на суд инквизиции. Тебе грозит тюрьма и пытка. - Затем, прижав меня к груди, он с глубокой болью прибавил: - Дитя мое, пока не отчаивайся: может быть, я сумею добиться, чтобы позволили нам подвергнуть тебя наказанию. Конечно, оно будет страшно, но не окажет губительного влияния на всю твою жизнь. С этими словами Санудо вышел из кельи, запер дверь на ключ и оставил меня в оцепенении, которое вы можете себе представить и которое я даже не буду пытаться вам описать. До сих пор мысль о преступлении не приходила мне в голову, и я считал наши кощунственные выдумки невинным озорством. Угрожающие мне кары привели меня в такое омертвение, что я не мог даже плакать. Не знаю, как долго пробыл я в таком состоянии, но наконец дверь открылась. Я увидел приора, пенитенциария и двух братьев монахов, которые взяли меня под руки и повели, уж не знаю по какому количеству коридоров, в удаленную комнату. Там меня бросили на пол и, захлопнув за мной дверь, заперли ее на двойной засов. Скоро я пришел в себя и стал осматриваться в своем узилище. Сквозь железную решетку окна комнату озарил месяц; я увидел стены, покрытые разными надписями, сделанными углем, и охапку соломы в углу. Окно выходило на кладбище. Три трупа, завернутые в покрывала и сложенные на носилки, лежали на паперти. Это зрелище повергло меня в ужас; я больше не смел глядеть ни на комнату, ни на кладбище. Вскоре на кладбище послышался шум, и туда вошел капуцин с четырьмя могильщиками. Они остановились на паперти, капуцин сказал: - Вот тело маркиза Валорнеса: отнесите его в помещение для бальзамирования. А этих двух христиан положите в свежую могилу, которую вырыли вчера. Не успел капуцин окончить эту речь, как я услыхал протяжный крик, и на кладбищенской стене появились три отвратительных призрака. Когда цыган дошел до этого места, опять явился человек, который уже раз приходил с отчетом. Но Ревекка, осмелевшая после первой удачи, важно заметила: - Сеньор, ты должен сегодня же объяснить, что это были за призраки, а то я всю ночь не засну. Цыган согласился удовлетворить ее просьбу и в самом деле скоро вернулся, после чего продолжал. - Я сказал, что на кладбищенской стене появились три отвратительных призрака. Эти видения и протяжный стон, сопровождавший их появление, напугали четырех могильщиков и их начальника - капуцина. Они убежали, отчаянно крича. Я тоже испугался, но страх подействовал на меня совсем иначе: он словно приковал меня к окну, одуревшего и почти без чувств. Я увидел, как два призрака спрыгнули с ограды прямо на кладбище и протянули руки третьему, который передвигался, казалось, с великим трудом. Затем появились новые призраки и присоединились к первым, так что теперь их было уже десять или двенадцать. Тут самый неуклюжий призрак, который с таким трудом слез со стены, вынул из-под белого покрова фонарь, поднял к паперти и, внимательно осмотрев три трупа, сказал своим товарищам: - Друзья мои, вот труп маркиза Валорнеса. Вы видели, как скверно поступили со мной мои коллеги. Все они твердили, как глупцы, что маркиз умер от грудной водянки. Один только я, доктор Сангре Морено, был прав, что это была известная всем ученым врачам ангина полипоза. Но как только я произнес "ангина полипоза", вы видели, как скривились мои почтенные коллеги, которых я не могу назвать иначе как ослами. Вы видели, как они пожимали плечами, повертывались ко мне спиной, как к недостойному члену их сообщества. Ну, конечно же, доктор Сангре Морено им не компания. Галисийские погонщики ослов да эстремадурские погонщики мулов - вот кто должен за ними смотреть и учить их уму-разуму. Но небо справедливо. В прошлом году случился необычайный падеж скота; если зараза появится и в этом году, будьте уверены, никто из моих коллег не избежит гибели. Тогда доктор Сангре Морено останется победителем на поле боя, а вы, дорогие ученики мои, водрузите надо мной знамя химической медицины. Вы видели, как я исцелил графиню де Лирия при помощи простой смеси фосфора с сурьмой. Правильное сочетание полуметаллов - вот могучее средство, способное вступить в победоносную борьбу с любой болезнью. Не верьте в действие всяких лекарственных трав или кореньев, которые годны для пастьбы вьючных ослов, каковы, впрочем, и есть мои почтенные коллеги. Вы были, дорогие ученики, свидетелями того, как я просил графиню Валорнес, чтобы она разрешила мне ввести только кончик ланцета в дыхательное горло ее достойного супруга, но маркиза, послушная наговорам врагов моих, отказала мне в этом, и мне пришлось искать другие способы для доказательства моей правоты. Ах, как мне жаль, что достойный маркиз не может присутствовать на вскрытии своего собственного тела! С каким удовольствием показал бы я ему гидатические и полипозные зародыши, укоренившиеся в его бронхах и выпустившие разветвления до самой гортани! Но что я говорю! Этот скаредный кастилец, равнодушный к успехам науки, отказал нам в том, в чем сам не нуждался. Если бы маркиз имел хоть небольшое влечение к искусству врачевания, он завещал бы нам свои легкие, печень и все внутренности, которые ему теперь не нужны. Но нет, даже и не подумал, и нам теперь приходится с опасностью для жизни вторгаться в обитель смерти и возмущать покой умерших. Но не в этом дело, милые ученики. Чем больше встречаем мы препятствий, тем большую славу приобретем мы, преодолев их. Смелей! Пора уже осуществить это великое предприятие. После троекратного свиста ваши товарищи, оставшиеся по ту сторону ограды, передадут нам лестницу, и мы похитим достойного маркиза; он должен радоваться, что помер от такой редкой болезни, а еще больше тому, что попал в руки тех, кто распознал ее и дал ей такое название. Через три дня мы опять придем сюда за одним славным покойником, умершим от... но тихо... молчанье... не обо всем следует говорить. Когда доктор кончил свою речь, один из учеников три раза свистнул, и я увидел, как через стену подали приставную лестницу. Потом труп маркиза обвязали веревками и перетащили на ту сторону. Лестницу убрали, и призраки исчезли. Оставшись один, я вместо боязни почувствовал приступ смеха. Тут я должен вам рассказать об особом способе погребенья умерших, применяемом в некоторых испанских и сицилийских монастырях. Обычно в этих случаях выкапывают маленькую темную пещеру, куда, однако, через искусно прорытые отверстия проходит воздух. Туда кладут тела, которые желают уберечь от распада: мрак предохраняет их от червей, а воздух высушивает. Через шесть месяцев пещеру открывают. Если процедура удалась, монахи в торжественной процессии идут сообщить об этом семье. Потом одевают тело в рясу капуцина и помещают в подземелье, предназначенное если не для святых, то, по крайней мере, для известных своей святостью при жизни. В этих монастырях кортеж следует за гробом только до ворот кладбища, а тут братия берет тело и поступает с ним, как прикажет игумен. Обычно покойника приносят вечером, ночью начальство совещается, и только под утро приступают к дальнейшим действиям, так как многие тела таким способом не удается засушить. Капуцины хотели засушить тело маркиза Валорнеса и как раз должны были этим заняться, когда призраки разогнали могильщиков, так что те показались только перед рассветом, ступая крадучись и держась друг за друга. Ужас их обуял, когда они увидели, что тело маркиза исчезло. Они решили, что его, конечно, похитил дьявол. Тотчас собралась вся братия, вооруженная кропилами, кропя все кругом, произнося экзорцизмы и крича во всю мочь. Что касается меня, то я падал от усталости, так что кинулся на солому и сразу заснул. На другой день первая моя мысль была - о возмездии, которое мне было уготовано, вторая - о способах, как бы его избежать. Вейрас и я привыкли забираться в кладовые, вскарабкаться на стену нам тоже ничего не стоило. Умели мы и высаживать решетки на окнах и сажать их обратно, не портя стену. Я вынул из кармана нож и вытащил гвоздь из оконной рамы, этим гвоздем я решил погнуть один из прутьев решетки. Я работал без отдыха до полудня. Тут в двери моего узилища открылся глазок, и я узнал лицо послушника, прислуживавшего нам в спальне. Он дал мне кусок хлеба, кувшин с водой и спросил, не нужно ли чего еще. Я попросил, чтоб он сходил к отцу Санудо и сказал ему, что я умоляю прислать мне постель; справедливо подвергнуть меня наказанию, но не надо заставлять меня валяться в грязи. Просьба моя была признана основательной, мне прислали то, что я просил, и добавили даже холодной говядины, чтоб я не ослаб от истощения. Я попробовал осторожно узнать что-нибудь о Вейрасе; оказалось, что он на свободе. Я с удовлетворением убедился, что виновников не разыскивают. Спросил, когда постигнет меня предназначенная кара. Послушник ответил, что не знает, но что обычно дается три дня на размышленье. Мне только того и надо было, и я совсем успокоился. Я воспользовался принесенной мне водой для размачивания стены, и дело пошло на лад. На третий день решетка уже вынималась без труда. Тогда я разорвал одеяло и простыни на полосы, сплел веревку, которая с успехом могла заменить веревочную лестницу, и стал ждать ночи, чтобы осуществить побег. Дело в том, что медлить было нельзя: послушник сообщил мне, что на другой день я предстану перед хунтой, состоящей из театинцев под председательством члена святой инквизиции. Вечером опять принесли тело, на этот раз покрытое черным сукном с серебряной бахромой. Я догадался, что это, наверно, тот знатный покойник, о котором упоминал Сангре Морено. Как только настала ночь и в монастыре воцарилась тишина, я вынул решетку, привязал свою веревочную лестницу и хотел уже спускаться, как вдруг на кладбищенской стене появились призраки. Это были, как вы сами понимаете, ученики доктора. Они подошли прямо к знатному покойнику и унесли его, не трогая сукна с серебряной бахромой. Как только они ушли, я открыл окно и преблагополучно спустился. Дальше я хотел приставить к стене первые с краю носилки и перелезть на ту сторону. Я уже приступил к этому, как вдруг услышал, что отворяются кладбищенские ворота. Я поскорей побежал на паперть, лег на носилки и покрылся сукном с бахромой, приподняв, однако, один угол, чтоб видеть, что будет дальше. Сперва появился конюший, весь в черном, с факелом в одной и шпагой в другой руке. За ним шли слуги в траурной одежде и, наконец, дама необычайной красоты, окутанная с головы до ног черным крепом. Вся в слезах, она подошла к носилкам, на которых я лежал, и, упав на колени, начала горько причитать: - О дорогие останки возлюбленного мужа! Зачем не могу я, как Артемизия, смешать твой пепел с моей пищей, чтоб он обращался вместе с моей кровью и оживил то сердце, которое всегда билось только для тебя! Но вера запрещает мне послужить тебе живой гробницей, и я хочу, по крайней мере, унести тебя из этого скопища покойников, хочу каждый день обливать горькими слезами цветы, выросшие на твоей могиле, где последний мой вздох скоро соединит нас вместе. - Сказав это, дама обратилась к конюшему: - Дон Диего, прикажи взять тело твоего господина; похороним его в садовой часовне. Тотчас четверо дюжих лакеев подняли носилки. Полагая, что несут мертвеца, они не вполне ошибались, так как я в самом деле был ни жив ни мертв от страха. Когда цыган дошел до этого места своего повествования, ему доложили, что срочные дела табора требуют его присутствия. Он оставил нас, и в тот день мы его больше не видели. ДЕНЬ ДВАДЦАТЬ СЕДЬМОЙ На другой день мы еще не снимались с места. У цыгана было свободное время. Ревекка, воспользовавшись этим, попросила его продолжать; он охотно согласился и начал так. ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ВОЖАКА ЦЫГАН Пока меня несли на носилках, я немного распорол шов в покрывале. Увидел, что дама сидит в носилках, покрытых черной тканью, конюший едет рядом с ней верхом, а несущие меня слуги сменяются, торопясь вперед. Мы вышли из Бургоса, уже не помню, через какие ворота, и шли около часа, потом остановились у входа в сад. Меня отнесли в павильон и опустили на пол посреди комнаты, затянутой черным флером и слабо освещенной несколькими лампадами. - Дон Диего, - промолвила дама, обращаясь к конюшему, - оставь меня одну, я хочу поплакать над дорогими останками, с которыми мое страданье скоро меня соединит. Когда конюший ушел, дама села передо мной и сказала: - Мучитель, вот до чего довело тебя в конце концов твое безумное неистовство. Ты проклял нас, не выслушав, - как-то будешь держать теперь ответ перед Страшным судом вечности? Тут вошла другая женщина, похожая на фурию, с распущенными волосами и кинжалом в руке. - Где, - воскликнула она, - мерзкие останки этого чудовища в обличий человека? Я хочу видеть его внутренности, хочу вырвать их, достать это безжалостное сердце, разодрать его вот этими руками, чтоб утолить свою ярость. Я решил, что теперь - самое время познакомиться с этими дамами, вылез из-под покрывала и, упав в ноги даме с кинжалом, воскликнул: - Сеньора, сжальтесь над бедным школяром, укрывшимся от розог под этим сукном! - Скверный мальчишка! - крикнула дама. - Что сталось с телом герцога Сидонии? - Этой ночью, - ответил я, - его похитили ученики доктора Сангре Морено. - Господи боже! - перебила дама. - Ему одному известно, что герцог был отравлен. Я пропала... - Не бойся, сеньора, - сказал я. - Доктор никогда не посмеет признаться, что похищает трупы с кладбища капуцинов, а последние, приписывая эти дела дьяволу, не захотят признать, что сатана обладает таким могуществом в их святом убежище. Тогда дама с кинжалом, сурово глядя на меня, промолвила: - А ты, мальчик? Кто нам поручится, что ты будешь молчать? - Меня, - возразил я, - должна была нынче судить хунта театинцев под председательством члена инквизиции. И, без сомнения, присудила бы к тысяче ударов розгой. Укрыв меня от посторонних глаз, будь уверена, сеньора, что я сохраню тайну. Вместо ответа дама с кинжалом подняла крышку люка в углу комнаты и сделала мне знак спускаться в подземелье. Я послушался, и люк за мной захлопнулся. Я стал спускаться по совершенно темным ступеням, приведшим меня в такое же темное подземелье. Я задел за столб, нащупал руками оковы, наступил на могильную плиту с железным крестом. Хотя печальные предметы эти нисколько не располагали ко сну, но я был в том счастливом возрасте, когда усталость преодолевает все впечатления. Я растянулся на могильном мраморе и сейчас же заснул как убитый. На другой день, проснувшись, я увидел, что мое узилище освещает лампа, висящая в соседнем подземелье, отделенном от моего железной решеткой. Вскоре у решетки появилась дама с кинжалом и поставила корзинку, покрытую салфеткой. Она хотела что-то сказать, но слезы не дали ей говорить. Она ушла, знаками давая мне понять, что это место пробуждает в ней страшные воспоминанья. Я нашел в корзине снедь и несколько книжек. Мысль о розгах перестала меня тревожить, я был уверен, что недосягаем для театинцев; это меня успокоило, и день прошел очень приятно. На другой день еду принесла молодая вдова. Она тоже хотела что-то сказать, но у нее не хватило сил, и она ушла, так и не вымолвив ни слова. На следующий день пришла опять она; в руке у нее была корзинка, которую она протянула мне через решетку. В той части подземелья, где находилась она, вздымалось огромное распятие. Она бросилась на колени перед изображением нашего Спасителя и стала молиться: - Великий боже! Под этой мраморной плитой почивают оклеветанные останки сладостного, нежного существа. Теперь оно, без сомненья, среди ангелов, воплощеньем которых было на земле, и молит твоего милосердия для жестокого убийцы, для той, которая отомстила за смерть юноши, и для несчастной, ставшей невольно соучастницей и жертвой этих ужасов. Произнося эти слова, дама с великим жаром продолжала молиться. Наконец встала, подошла к решетке и, немного успокоившись, сказала мне: - Юный друг мой, скажи, чего тебе не хватает и чем мы можем тебе помочь. - Сеньора, - ответил я, - у меня есть тетя по имени Даланоса, которая живет рядом с театинцами. Хорошо было бы известить ее, что я жив и нахожусь в безопасном месте. - Подобное порученье, - возразила дама, - могло бы навлечь на нас опасность. Но обещаю тебе подумать над тем, как успокоить твою тетю. - Ты - ангел доброты, - сказал я, - и муж твой, сделавший тебя несчастной, конечно, был чудовищем. - Ты ошибаешься, друг мой, - возразила дама. - Он был самый лучший, самый добрый из людей. На следующий день пищу принесла мне другая дама. На этот раз она показалась мне не такой возбужденной, - или, по крайней мере, лучше владеющей собой. - Дитя мое, - сказала она, - я сама была у твоей тети: видно, что эта женщина любит тебя, как родного сына. У тебя нет ни отца, ни матери? Я ответил, что матери нет в живых, а отец выгнал меня навеки из дома из-за того, что я, по несчастью, угодил в его чернильницу. Она попросила объяснить, что я хочу этим сказать. Я рассказал ей свои приключения, и они вызвали на ее Устах улыбку. - Кажется, я улыбнулась, - сказала она. - Этого со мной давно уже не случалось. У меня тоже был сын: он спит теперь под этим мраморным надгробием, на котором ты сидишь. Я была бы рада снова найти его - в тебе. Я была кормилицей герцогини Сидонии, по происхождению я - крестьянка. Но сердце мое умеет любить и ненавидеть, и поверь мне: люди с таким характером всегда чего-нибудь да стоят. Я поблагодарил даму, уверяя, что до гроба сохраню к ней сыновние чувства. Так прошло несколько недель; обе дамы все сильней ко мне привязывались. Кормилица обращалась со мной, как с сыном, герцогиня относилась ко мне с величайшей доброжелательностью, нередко подолгу засиживалась в подземелье. Однажды она показалась мне более печальной, чем обычно, я осмелился попросить у нее, чтоб она рассказала мне про свои несчастья. Она долго отнекивалась, но в конце концов уступила моим настояниям и начала так. ИСТОРИЯ ГЕРЦОГИНИ МЕДИНЫ СИДОНИИ Я - единственная дочь дона Эмануэля де Вальфлорида, первого государственного секретаря в королевстве, недавно умершего. Смерть его искренне оплакивается не только его повелителем, но, как мне говорили, также и дворами, союзными нашему могучему монарху. Только в последние годы его жизни узнала я этого достойного человека. Молодость моя прошла в Астурии, возле моей матери, которая, разойдясь с мужем после нескольких лет замужества, жила в доме своего отца, маркиза Асторгаса, будучи его единственной наследницей. Не знаю, в какой мере моя мать заслужила немилость мужа, помню только, что долгих страданий, испытанных ею в жизни, хватило бы на искупление самых страшных провинностей. Печалью было проникнуто все ее существо, слезы блестели в каждом ее взгляде, боль сквозила в каждой улыбке, даже сна она не знала спокойного: его всегда прерывали вздохи и рыданья. Однако разрыв не был полным. Мать регулярно получала от мужа письма и столь же регулярно отвечала на них. Два раза она ездила к нему в Мадрид, но сердце супруга было закрыто для нее навсегда. Душу маркиза имела чувствительную, жаждущую любви, всю свою привязчивость она сосредоточила на отце, и чувство это, доведенное до экзальтации, немного смягчало ей горечь вечной скорби. Как относилась мать ко мне, трудно выразить словами. Она, несомненно, любила меня, но, если можно так сказать, боялась руководить мной. Она не только ничему меня не учила, но даже не решалась давать мне какие-нибудь советы. Одним словом, однажды сойдя с пути добродетели, она считала себя недостойной воспитывать дочь. Заброшенность, в которой я с самого раннего возраста оказалась, наверно, лишила бы меня преимущества хорошего воспитания, если бы при мне не было Хиральды, сперва моей кормилицы, а потом дуэньи. Ты ее знаешь; у нее сильная воля и развитой ум. Она не упускала ничего, чтобы только обеспечить мне хорошее будущее, но неумолимый рок обманул ее надежды. Муж моей кормилицы - Педро Хирон - был известен как человек предприимчивый, но отличался дурным характером. Вынужденный покинуть Испанию, он уплыл в Америку и не давал о себе никаких вестей. У Хиральды был от него только сын, приходившийся мне молочным братом. Ребенок отличался необычайной красотой, так что его называли Эрмосито [Hermosito (исп.) - красивый, хорошенький]. Бедняжка недолго пользовался радостями жизни и этим прозвищем. Одна грудь питала нас, и часто мы спали в одной и той же колыбели. Дружба росла между нами, пока нам не исполнилось по семи лет. Тут Хиральда решила, что пришла пора объяснить сыну разницу нашего общественного положения и препятствия, воздвигнутые судьбой между ним и его юной подругой. Однажды, когда мы затеяли какую-то ребяческую ссору, Хиральда подозвала сына и строго сказала ему: - Прошу тебя, никогда не забывай, что сеньорита де Вальфлорида - твоя и моя госпожа, а мы с тобой - только первые слуги в ее доме. Эрмосито послушался. С тех пор он беспрекословно исполнял все мои желания, старался даже угадывать их и предупреждать. Казалось, в этой безграничной покорности было для него какое-то очарование, и я радовалась, видя, что он так послушен. Хиральда заметила, что этот новый способ обращенья друг с другом навлекает на нас другие опасности, и решила, как только мы достигнем тринадцатилетнего возраста, разлучить нас. А пока перестала об этом думать и направила свои мысли на что-то другое. Моя бывшая кормилица, женщина, как я уже сказала, образованная, своевременно познакомила нас с творениями великих испанских писателей и дала нам первое понятие об истории. Желая развить нас в умственном отношении, она заставляла нас объяснять прочитанное и показывала, как надо толковать описываемые события. Изучая историю, дети обычно увлекаются лицами, играющими выдающуюся роль. В таких случаях мой герой тотчас становился и героем моего товарища, а когда я меняла предмет своего обожания, Эрмосито с таким же пылом разделял и это новое увлечение. Я до того привыкла к покорности Эрмосито, что малейшее его несогласие чрезвычайно меня удивило бы; но опасаться было нечего, мне самой приходилось ограничивать свою власть или же осторожней ею пользоваться. Как-то раз мне захотелось иметь красивую раковину, которую я увидела на дне чистой, но глубокой реки. Эрмосито бросился туда и чуть не утонул. В другой раз под ним обломился сук, когда он хотел разорить гнездо, содержимое которого меня заинтересовало. Он упал на землю и сильно ушибся. После этого я стала осторожней выражать свои желания, но в то же время поняла, как это прекрасно - иметь такую власть, хоть и не пользоваться ею. Это было, насколько помню, первое проявленье моего самолюбия; с тех пор я, кажется, не раз имела возможность делать подобные наблюдения. Так исполнилось нам по тринадцати лет. В тот день, когда Эрмосито стукнуло тринадцать, мать сказала ему: - Сын мой, мы празднуем нынче тринадцатую годовщину твоего рожденья. Ты уже не ребенок и не можешь так запросто обращаться со своей госпожой. Простись с ней, завтра ты поедешь к своему деду, в Наварру. Хиральда еще не успела договорить, как Эрмосито впал в неистовое отчаянье. Он зарыдал, лишился чувств, потом пришел в себя - только для того, чтоб опять залиться слезами. Что касается меня, то я не столько разделяла его горе, сколько старалась его утешить. Я смотрела на него как на существо, всецело зависящее от меня, так что его отчаяние нисколько меня не удивляло. Но взаимностью я ему не отвечала. Впрочем, я была еще слишком молода и слишком к нему привыкла, чтобы его необычайная красота могла произвести на меня впечатление. Хиральда не принадлежала к тем людям, которых можно растрогать слезами, и, не обращая внимания на скорбь Эрмосито, она стала собирать его в дорогу. Но через два дня после его отъезда погонщик мулов, которому она вверила попечение о нем в дороге, явился встревоженный с сообщением, что при переходе через лес он на минуту отошел от мулов, а когда вернулся, не нашел Эрмосито, стал его кликать, искать - все напрасно: видно, его съели волки. Хиральда была не столько огорчена, сколько удивлена. - Вот увидите, - сказала она, - маленький бездельник скоро вернется к нам. Она не ошиблась. Скоро мы увидели нашего беглеца. Эрмосито кинулся матери в ноги со слезами: - Я родился для того, чтоб служить сеньорите де Вальфлорида, и умру, если меня от нее удалят. Через несколько дней Хиральда получила письмо от мужа, от которого до тех пор не имела вестей. Он писал, что сколотил в Веракрусе порядочное состояние и что если сын жив, то он хотел бы взять его к себе. Хиральда, желая прежде всего удалить сына, поспешила воспользоваться этой возможностью. После своего возвращения Эрмосито жил уже не в замке, а в деревушке, которая была у нас на берегу моря. Однажды утром мать пришла к нему и заставила его сесть в лодку к рыбаку, который взялся отвезти его на стоявший поблизости корабль, идущий в Америку. Эрмосито поднялся на борт, но в ночную пору кинулся в море и добрался вплавь до берега. Хиральда насильно заставила его вернуться на корабль. Это была жертва, которую она приносила из чувства долга, и нетрудно было заметить, что она дорого ей стоила. Все эти события, о которых я тебе рассказываю, очень быстро следовали одно за другим, а на смену им пришли другие, гораздо более печальные. Расхворался мой дед; у матери моей, издавна страдавшей продолжительным недугом, еле хватило сил ухаживать за ним в его последние мгновения, и она скончалась одновременно с маркизом Асторгасом. Со дня на день ждали приезда моего отца в Астурию, но король ни за что не хотел отпускать его, так как государственные дела требовали его присутствия при дворе. Маркиз де Вальфлорида прислал Хиральде письмо, где в лестных выражениях просил ее как можно скорей привезти меня в Мадрид. Отец мой взял к себе на службу всех челядинцев маркиза Асторгаса, единственной наследницей которого я была. Устроили мне блестящий кортеж и пустились в путь. Впрочем, дочь государственного секретаря мажет быть уверена, что встретит по всей Испании самый лучший прием; но почести, воздававшиеся мне на всем пути, пробудили в моем сердце жажду славы, которая впоследствии сыграла решающую роль в моей судьбе. Приближаясь к Мадриду, я почувствовала, что другой вид самолюбия слегка приглушил тщеславие. Я вспомнила, что маркиза де Вальфлорида любила своего отца, боготворила его, казалось, жила и дышала только ради него, тогда как ко мне относилась холодновато. Теперь у меня тоже был отец; я дала себе слово любить его всей душой, захотела содействовать его счастью. Надежды эти преисполнили меня гордостью, я забыла про свой возраст, решила, что я уже взрослая, хотя мне не было четырнадцати лет. Я еще предавалась этим отрадным мыслям, когда карета въехала в ворота нашего дворца. Отец встретил меня у входа и осыпал ласками. Вскоре король вызвал его во дворец, а я пошла в свои покои, но была страшно взволнована и всю ночь не смыкала глаз. На другой день отец с утра велел, чтобы меня привели к нему: он как раз пил шоколад и хотел, чтобы я позавтракала вместе с ним. Немного помолчав, он сказал: - Дорогая Элеонора, жизнь у меня невеселая, и характер мой с некоторых пор стал очень мрачный; но так как небо вернуло мне тебя, я надеюсь, что теперь настанут более погожие дни. Дверь моего кабинета будет всегда для тебя открыта, - приходи сюда, когда хочешь, с каким-нибудь рукодельем. У меня есть другой кабинет - для совещаний и работ, составляющих государственную тайну; в перерыве между занятиями я смогу с тобой разговаривать и надеюсь, что сладость этой новой жизни приведет мне на память иные картины так давно утраченного семейного счастья. Сказав это, маркиз позвонил. Вошел секретарь с двумя корзинами, из которых одна была - с письмами, поступившими сегодня, а другая - с давнишними, но еще ожидающими ответа. Я провела некоторое время в кабинете, потом пошла к себе. Вернувшись к обеду, я застала несколько близких друзей отца, занятых вместе с ним делами величайшей важности. Они не боялись при мне открыто обо всем говорить, а простодушные замечания, которое я вставляла в их разговор, часто казались им забавными. Я заметила, что отец относится к этим замечаниям с интересом, и была страшно этим довольна. На другой день, узнав, что он у себя в кабинете, я сейчас же пошла к нему. Он пил шоколад и, увидев меня, сказал мне, сияя: - Нынче пятница, придет почта из Лиссабона. Потом позвонил секретаря, который принес обе корзины. Отец с интересом перебрал содержимое первой и вынул письмо на двух листах, - один, писанный шифром, он отдал секретарю, а другой, обыкновенный, сам стал читать, поспешно и с довольным видом. Пока он был занят чтением, я взяла конверт и стала рассматривать печать. Я различила Золотое Руно и над ним герцогскую корону. К несчастью, этот славный герб должен был стать моим. На другой день пришла почта из Франции, и эта смена разных стран продолжалась в следующие дни, но ни одно из поступлений не заинтересовало отца так живо, как португальское. Когда прошла неделя и наступила снова пятница, я весело сказала отцу, который в это время завтракал: - Нынче пятница, опять придут письма из Лиссабона. Потом я попросила разрешения позвонить и, когда вошел секретарь, подбежала к корзине, достала желанное письмо и подала отцу, который в награду нежно меня обнял. Так я поступала подряд несколько пятниц. Наконец однажды осмелилась спросить у отца, что это за письма, которых он всегда ждет с таким нетерпеньем. - Это письма от нашего посла в Лиссабоне, - сказал он, - герцога Медины Сидонии, моего друга и благодетеля, - даже больше, так как я убежден, что судьба его тесно связана с моей. - В таком случае, - сказала я, - этот достойный герцог имеет право и на мое уважение. Я хотела бы с ним познакомиться. Не спрашиваю, что он пишет тебе шифром, но очень прошу, дорогой отец, прочти мне вот это, второе письмо. Тут отец страшно рассердился. Назвал меня вздорным, своенравным, балованным ребенком. Не поскупился и на другие обидные слова. Потом успокоился и не только прочел, но даже отдал мне письмо герцога Медины Сидонии. Оно до сих пор хранится у меня наверху, и в следующий раз, когда приду тебя проведать, я принесу его. Когда цыган дошел до этого места, ему доложили, что таборные дела требуют его присутствия, он ушел и в тот день больше не возвращался. ДЕНЬ ДВАДЦАТЬ ВОСЬМОЙ Мы все собрались к завтраку довольно рано. Видя, что вожак не очень занят, Ревекка попросила, чтоб он продолжил повествование, и он начал так. ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ГЕРЦОГИНИ МЕДИНЫ СИДОНИИ "Герцог Медина Сидония маркизу де Вальфлорида. Ты найдешь, милый друг, в шифрованных депешах изложение дальнейших наших переговоров. В этом письме я хочу рассказать тебе, что делается при дворе ханжей и распутников, при котором я осужден находиться. Один из моих людей поставит это письмо на границу, так что я могу написать подробно. Король дон Педро де Браганса продолжает выбирать монастыри местом для своих страстишек. Теперь он бросил аббатису урсулинок ради приорессы салезианок. Его королевское величество желает, чтоб я сопровождал его на эти любовные богомолья, и мне приходится это делать для успеха наших дел. Король беседует с приорессой, отделенный от нее несокрушимой решеткой, которая, говорят, при помощи скрытых пружин опускается под рукой могущественного монарха. Все мы, сопровождающие, расходимся по приемным, где нас принимают молодые монахини. Португальцы находят особенное удовольствие в беседах с монахинями, речь которых, в отношении смысла, напоминает пенье птиц в клетках, живущих, как и они, в неволе. Но интересная бледность Христовых невест, их набожные вздохи, умильные обороты религиозного языка, их простодушная неопытность и мечтательные порывы - производят на придворных юношей чарующее действие, которое трудно испытать в обществе лиссабонских женщин. Все в этих укромных местах опьяняет душу и чувства. Воздух полон бальзамического аромата цветов, в изобилии собранных у образов святых, глаз замечает за решетками дышащие благовонием одинокие спальни, светские звуки гитары мешаются с священными аккордами органа, приглушая нежное воркованье юных существ, жмущихся с обеих сторон к решетке. Вот какие нравы господствуют в португальских монастырях. Что касается меня, то я лишь на краткий срок могу отдаваться этим сладким безумствам, оттого что страстные выраженья любви воскрешают в моей памяти картины злодеяний и убийств. А ведь я совершил только одно убийство: убил друга - человека, спасшего жизнь и тебе и мне. Распутные нравы большого света стали причиной несчастья, искалечившего мне сердце в годы расцвета, когда душа моя должна была открыться для счастья, добродетели, а вероятно, и чистой любви. Но чувство это не могло возникнуть посреди таких отвратительных впечатлений. Сколько раз ни слышал я разговоры о любви, всякий раз мне казалось, что у меня на руках кровь. Однако я чувствовал потребность любви, и то, что должно было родить в моем сердце любовь, превратилось в чувство доброжелательства, которое я старался распространять вокруг. Я любил свою страну и в особенности мужественный испанский народ, приверженный трону и алтарю, верный законам чести. Испанцы платили мне взаимностью, и двор решил, что я слишком любим. Находясь с тех пор в почетном изгнании, я, как мог, служил своей родине, издали содействуя счастью соотечественников. Любовь к отчизне и человечеству наполнила сердце мое сладкими чувствами. Что же касается той, другой любви, которая должна была украсить весну моей жизни, - чего мог я ждать от нее сегодня? Я решил, что род Сидониев кончится мной. Знаю, что дочери многих грандов желали бы союза со мной, но они не знают, что предложенье моей руки было бы опасным подарком. Мой образ мыслей не соответствует теперешним нравам. Отцы наши считали своих жен блюстительницами своего счастья и чести. В старой Кастилии кинжал и яд карали измену. Не осуждаю моих предков, но и не хотел бы следовать их примеру, так что лучше, чтоб род мой кончился на мне". Дойдя до этого места письма, отец мой как будто заколебался, читать ли дальше, но я стала так настойчиво просить его, что он, не в силах противиться моим настояниям, продолжал: - "Радуюсь тому счастью, которое доставляет тебе общество прелестной Элеоноры. В этом возрасте мысль принимает, должно быть, очаровательные формы. То, что ты о ней пишешь, доказывает, что ты с ней счастлив; это немало содействует и моему собственному счастью". Слыша это, я не могла сдержать своего восторга, бросилась к ногам отца, стала его обнимать, уверенная, что составляю его счастье. Эта мысль пронизывала меня невыразимой радостью. Когда прошли первые мгновенья восторга, я спросила отца, сколько лет герцогу Медине Сидонии. - Он на пять лет моложе меня, - ответил отец, - значит, ему тридцать пять, но он принадлежит к тем, кто никогда не стареет. Я была в том возрасте, когда молодые девушки совсем не думают о возрасте мужчин. Четырнадцатилетнего мальчика, то есть своего ровесника, я сочла бы ребенком, недостойным моего внимания. Отца своего я ничуть не считала старым, герцог же, на пять лет моложе его, был в моих глазах юношей. Таково было первое представление, которое я о нем получила, и впоследствии оно сыграло большую роль в решении моей судьбы. Потом я спросила, что это за убийства, о которых упоминает герцог. В ответ отец нахмурился и, после небольшого молчания, сказал: - Дорогая Элеонора, эти события имеют прямое отношение к моему разрыву с твоей матерью. Конечно, я не должен был бы тебе об этом говорить, но рано или поздно любопытство обратит твою мысль в этом направлении, и я, вместо догадок о предмете и мучительном и печальном, предпочитаю сам тебе все объяснить. Вслед за этим вступлением отец рассказал мне о своем прошлом. ИСТОРИЯ МАРКИЗА ДЕ ВАЛЬФЛОРИДА Ты хорошо знаешь, что последней представительницей рода Асторгас была твоя мать. Семейство это, как и дом де Вальфлорида, принадлежало к числу самых старинных в Астурии. Общим желанием всей провинции была моя женитьба на маркизе Асторгас. Заранее приученные к этой мысли, мы почувствовали друг к другу взаимное влечение, которому предстояло послужить прочной основой нашему супружескому счастью. Однако разные посторонние обстоятельства задержали его осуществление, и женился я только в двадцатипятилетнем возрасте. Через шесть недель после свадьбы я сказал жене, что все мои предки служили в армии, поэтому чувство чести заставляет меня последовать их примеру, к тому же во многих испанских гарнизонах можно жить гораздо приятней, чем в Астурии. Сеньора де Вальфлорида ответила, что заранее согласна со мной во всех случаях, когда речь пойдет о чести нашего дома. Было решено, что я поступлю на военную службу. Я написал министру и получил кавалерийский эскадрон в полку герцога Медины Сидонии, стоявшем гарнизоном в Барселоне. Там ты и родилась, дочь моя. Началась война; нас отправили в Португалию для соединения с армией дона Санчо де Сааведра. Этот полководец прославился в начале кампании сражением при Вильямарко. Наш полк, тогда самый сильный во всей армии, получил приказ разбить английскую колонну, составлявшую левый фланг противника. Мы дважды атаковали безрезультатно и уже готовились к третьей атаке, как вдруг среди нас появился всадник в расцвете лет, покрытый блестящей броней. - За мной! - крикнул он. - Я ваш полковник, герцог Медина Сидония. В самом деле он правильно сделал, назвав себя, - иначе мы приняли бы его за ангела войны или какого-нибудь полководца небесного воинства, так как было в нем что-то сверхчеловеческое.