Ян Потоцкий. Рукопись, найденная в Сарагосе ----------------------------------------------------------------------- М., "Прозерпина", 1994. Пер. с польск. - Д.Горбов. OCR & spellcheck by HarryFan, 17 October 2000 ----------------------------------------------------------------------- ПРЕДИСЛОВИЕ Будучи офицером французской армии, я принимал участие в осаде Сарагосы. Через несколько дней после завоевания этого города, оказавшись в одном из отдаленных его кварталов, я обратил внимание на домик довольно изящной архитектуры, который - это было сразу видно - французские солдаты еще не успели разграбить. Подстрекаемый любопытством, я подошел к двери и постучал. Она оказалась незапертой, - я слегка толкнул ее и вошел внутрь. На мой зов никто не откликнулся; поиски не дали результата: в доме не было ни души. Казалось, что из дома вынесли все ценное; на столах и в шкафах остались одни ненужные безделицы. Только в углу на полу я увидел несколько исписанных тетрадей. Перелистал их. Рукопись была испанская; хоть я очень слабо знал этот язык, но все же понял, что нашел что-то интересное: рукопись содержала повествование о каббалистах, разбойниках и оборотнях. Чтение необычайных историй казалось мне прекрасным средством рассеяния среди походных трудов. Решив, что рукопись навсегда утратила законного владельца, я без колебаний взял ее себе. Через некоторое время нашей армии пришлось оставить Сарагосу. К несчастью, я оказался в стороне от главных сил и, вместе со своим отрядом, попал в руки противника. Я думал, что пробил мой последний час. Когда нас привели на место, испанские солдаты стали делить наше имущество. Я попросил, чтобы мне оставили один только предмет, не представлявший для них к тому же никакой ценности, а именно - найденную мной рукопись. Сперва они не соглашались, но потом попросили указаний командира. Тот, кинув взгляд на тетради, лично поблагодарил меня за то, что я спас произведение, очень для него важное, так как в рукописи речь шла об одном из его предков. Я объяснил, каким образом драгоценные тетради попали ко мне в руки. Испанец взял меня к себе на квартиру, хорошо со мной обходился, и я довольно долго прожил у него. По моей настоятельной просьбе он перевел рукопись на французский язык, а я точно записал его перевод. ДЕНЬ ПЕРВЫЙ До того как граф Олавидес заселил Сьерра-Морену, в этих неприступных горах, отделявших Андалузию от Манчи, жили контрабандисты, разбойники и небольшое количество цыган, о которых шел слух, что они пожирают трупы убитых путников. Отсюда, может быть, возникла испанская пословица "Las gitanas de Sierra-Morena quieren came de hombres" [двусмысленная фраза, которую можно перевести либо как "Цыганки Сьерра-Морены любят человеческое мясо", - либо как "Цыганки Сьерра-Морены любят мужскую плоть" (исп.)]. Мало того. Говорили, что путешественника, решавшегося вступить в эту дикую местность, преследовали тысячи ужасов, один вид которых приводил в трепет самых смелых. Он слышал голоса плачущих, мешающиеся с шумом горных потоков, его манили блуждающие огни и невидимые руки под свист бури толкали в бездонную пропасть. Правда, на этой страшной дороге можно было изредка встретить какую-нибудь венту, то есть уединенный трактир, но духи, еще более дьявольские, чем сами трактирщики, заставляли последних уступать им свои места и удаляться в края, где только голос совести нарушал их покой, и трактирщики, выбирая из двух зол меньшее, предпочитали иметь дело со вторым, то есть с совестью. Трактирщик из Андухара клялся святым Иаковом Компостельским, что в рассказах этих нет ни слова неправды. И в заключение прибавил, что лучники святой Германдады всегда отговариваются от походов в горы Сьерра-Морены, а путешественники предпочитают дорогу на Хаэн или Эстремадуру. Я ответил ему на это, что такой выбор может прийтись по вкусу заурядным путешественникам, но если король дон Филипп V удостоил меня звания капитана валлонской гвардии, священный долг чести повелевает мне ехать в Мадрид кратчайшей дорогой, будь она хоть самой опасной. - Молодой господин мой, - возразил трактирщик. - Позвольте мне обратить внимание вашей милости на то, что ежели король удостоил вас звания капитана, прежде чем наилегчайший пушок оказал такую же честь подбородку вашей милости, то было бы уместным прежде всего доказать свое благоразумие, - тем более что уж ежели злые духи облюбуют себе какое-нибудь место... Он наплел бы мне еще с три короба, но я дал шпоры коню и умерил его бег, только когда решил, что слова трактирщика уже не дойдут до меня. Тут, обернувшись, я увидел, что он машет руками, указывая мне дорогу на Эстремадуру. Мой слуга Лопес и погонщик мулов Москито глядели на меня с состраданием, как будто разделяли предостережения трактирщика. Я сделал вид, словно ничего не понимаю, и пустился в чащобу - туда, где позже возникло селение под названием Ла-Карлота. На том месте, где теперь почтовая станция, тогда находилось пристанище, хорошо известное погонщикам мулов, которое они называли Лос-Алькорнокес, то есть "Пробковые Дубы", так как два прекрасных дерева этой породы осеняли там отделанный белым мрамором обильный источник. Это был единственный водопой и единственная тень, какие можно было найти от Андухара до трактира Вента-Кемада, большого и удобного, хоть и стоящего в пустынной местности. Собственно говоря, это был старинный мавританский замок, приведенный в порядок по распоряжению маркиза Пенья Кемада, откуда и название Вента-Кемада. Позже маркиз сдал замок в наем одному горожанину из Мурсии, который устроил там самый большой на этой дороге трактир. Путешественники утром выезжали из Андухара, съедали в Лос-Алькорнокес имевшуюся у них провизию и ехали ночевать в Вента-Кемаду. Там они нередко проводили весь следующий день, готовясь к переходу через горы и запасаясь новой провизией. Таков был и мой план. Но когда мы приближались к "Пробковым Дубам" и я напомнил Лопесу о том, что пора подкрепиться, оказалось, что Москито куда-то пропал вместе с мулом, навьюченным всеми нашими запасами. Лопес ответил, что погонщик отстал от нас на несколько сотен шагов, чтобы поправить вьюки. Мы подождали его, потом проехали немного вперед, потом опять остановились, стали звать его, потом вернулись той же дорогой, думая найти его, но - напрасно. Москито исчез и увез с собой драгоценнейшую нашу надежду, то есть весь наш обед. Я с вечера ничего не ел, а Лопес все время жевал взятый в дорогу тобосский сыр, однако от этого ему было ничуть не веселей моего, и он ворчал себе под нос, что андухарский трактирщик был прав, и бедного Москито, видно, унесли черти. Приехав в Лос-Алькорнокес, я увидел возле источника корзинку, накрытую виноградными листьями, наверно, забытые кем-нибудь из проезжих фрукты. С любопытством запустив в нее руку, я обнаружил там четыре отличные фиги и апельсин. Две фиги я хотел отдать Лопесу, но он поблагодарил и отказался, говоря, что может подождать до вечера. Тогда я съел все сам, а потом захотел напиться воды из источника. Но Лопес удержал меня, утверждая, что после фруктов пить воду вредно, и подал мне оставшееся у него небольшое количество аликанте. Я принял угощение, но, как только вино оказалось в желудке, у меня вдруг защемило сердце. Небо и земля закружились перед моими глазами, и я наверняка потерял бы сознание, если б Лопес не поспешил мне на помощь. Он привел меня в чувство, сказав, что я не должен удивляться и что дурно мне стало от голода и усталости. В самом деле, ко мне не только вернулись силы, но я даже почувствовал необычайное возбуждение. Окрестности, казалось, засверкали тысячью красок, предметы заискрились у меня в глазах, словно звезды летней ночью, а кровь стремительно побежала по жилам, застучав в висках и на шее. Лопес, видя, что я пришел в себя, возобновил свои жалобы: - Ах, зачем не послушался я брата Херонимо Тринидадского, монаха, проповедника, духовника и оракула нашего семейства. Недаром он, будучи шурином пасынка невестки отчима моей мачехи и, таким образом, ближайшим нашим родственником, не позволяет, чтобы у нас в доме что-нибудь делалось без его совета. А я поступил по-своему и вот - получаю по заслугам. Как часто толковал он мне, что офицеры валлонской гвардии - сплошь еретики, о чем ясно говорят их светлые волосы, голубые глаза и румяные щеки, - ведь у добрых христиан цвет лица, как у мадонны из Аточи, которую написал святой Лука. Я прервал этот поток дерзостей, приказав Лопесу подать мне двустволку и остаться при лошадях, а сам решил взобраться на одну из окрестных скал в надежде обнаружить заблудившегося Москито или хотя бы его следы. В ответ Лопес залился слезами и, кинувшись к моим ногам, стал заклинать ради всех святых не оставлять его одного в таком опасном месте. Тогда я решил остаться самому с лошадьми, а Лопеса отправить на розыски Москито, но это намерение испугало его еще больше. Однако в конце концов я привел ему столько убедительных доводов, что он позволил мне уйти и, вынув из кармана четки, начал усердно молиться. Горные вершины, на которые я решил подняться, находились гораздо дальше, чем мне показалось на первый взгляд, и, для того чтобы добраться до них, я потратил не меньше часа. Поднявшись на макушку горы, я увидел под собой дикую и пустую равнину, без малейших следов человека, зверя или какого-нибудь жилища, каких-либо дорог, кроме той, по которой я приехал; и вокруг - глухая тишина. Я нарушил ее криком; мне ответило только эхо вдали. В конце концов я вернулся к источнику, где нашел своего коня, но Лопес... Лопес исчез бесследно. Передо мной было два пути: либо обратно в Андухар, либо дальше, вперед. Выбрать первое мне даже в голову не приходило; я сел на коня и, пустив его крупной рысью, через два часа выехал на берег Гвадалквивира, который не разливается здесь тем великолепным спокойным потоком, каким он омывает стены Севильи. При выходе из гор Гвадалквивир мчится быстрой стремниной, не зная дна и берегов, колотясь волнами о скалы, на каждом шагу мешающие его разбегу. Долина Лос-Эрманос начинается в том месте, где Гвадалквивир выбегает на равнину. Долина получила свое название от трех братьев, которых жажда разбоя объединяла гораздо больше, чем кровное родство. Место это долго было ареной их злодеяний. Из трех братьев двоих поймали, и в том месте, где начиналась долина, можно было видеть тела их, качающиеся на виселицах; третий же, по имени Зото, бежал из тюрьмы в Кордове и, говорят, укрылся в горах Альпухары. Удивительные вещи рассказывают о двух повешенных братьях. Их не называют прямо оборотнями, но утверждают, что часто по ночам тела их, оживленные нечистой силой, сходят с виселиц и преследуют живых. Эта история почитается столь достоверной, что один богослов из Саламанки написал обширный трактат, где доказывал, что висельники являются чем-то вроде вампиров, что подтверждается многочисленными примерами, которые убедили в конце концов даже самых недоверчивых. Ходили также слухи, будто эти двое были осуждены невинно и, мучая путников и проезжих, мстят за себя с позволения неба. Я много слышал об этом в Кордове и, подстрекаемый любопытством, подъехал к виселице. Зрелище было тем более отталкивающим, что, когда ветер шевелил мерзкие трупы, свирепые коршуны принимались раздирать им внутренности и склевывать последние остатки тела. Я с отвращением отвернулся и пустился в горы. Надо признать, что долина Лос-Эрманос, казалось, была создана для разбойничьих нападений, предоставляя преступникам повсюду укрытия. На каждом шагу путник встречал препятствия в виде обвалившейся скалы или вывороченного бурей векового дерева. Во многих местах дорога пересекала русло потока и проходила мимо глубоких пещер, зловещий вид которых не внушал доверия. Миновав эту долину, я вступил в другую и увидел трактир, где мне предстояло искать приюта, но вид его уже издали не сулил ничего хорошего. Я заметил, что у него нет ни окон, ни ставен, дым не шел из трубы, вокруг - ни малейшего движения, и прибытие мое не было ознаменовано собачьим лаем. Отсюда я сделал вывод, что это место из числа тех, о которых андухарский трактирщик говорил, как о раз и навсегда оставленных. Чем ближе подъезжал я к трактиру, тем глубже казалась мне тишина. Наконец, подъехав вплотную, я увидел у входа кружку для сбора милостыни с такой надписью: "Господа путешественники, помолитесь за душу Гонсалеса из Мурсии, бывшего хозяина Вента-Кемады. Но самое главное - не задерживайтесь здесь и ни в коем случае не останавливайтесь на ночлег". Я решил смело ждать опасностей, которыми грозила надпись, - отнюдь не потому, что не верил в существование привидений, а, как покажет дальнейшее повествование, потому, что в моем воспитании больше всего усилий было направлено на то, чтоб выработать во мне чувство чести, а честь, по-моему, заключается в том, чтобы никогда не обнаруживать боязни. Солнце еще не совсем зашло, и я воспользовался последними его лучами, чтоб осмотреть это жилье, по правде говоря, не столько для того, чтоб оградить себя от адских сил, сколько чтоб отыскать что-нибудь съестное, так как теми крохами, которые я нашел в Лос-Алькорнокес, едва можно было на короткое время заморить червячка, но ни в коем случае не утолить мучивший меня голод. Я прошел несколько просторных комнат. Большая часть их была украшена мозаикой до высоты человеческого роста, потолки покрывала великолепная резьба, какой в свое время по праву гордились мавры. Я осмотрел кухню, чердак и погреба - последние были высечены в скале, а некоторые из них соединены с подземельями, уходившими, видимо, далеко в глубь гор, - но ничего съестного не нашел. Наконец, когда уже начало смеркаться, я вернулся к лошади, которая все это время стояла привязанная во дворе, отвел ее на конюшню, где увидел охапку сена, а сам пошел в ту комнату, где стояла жалкая кровать, единственное ложе, оставшееся во всем трактире. Попробовал заснуть, но безуспешно, и тут, как назло, обнаружилось, что я не могу найти не только пищи, но и света. Чем темней становилась ночь, тем все более мрачный оттенок приобретали мои мысли. Я думал то о внезапном исчезновении обоих моих слуг, то о том, как подкрепить свои силы. Мне приходило в голову, что грабители, неожиданно выскочившие из кустов или какого-нибудь подземного укрытия, схватили Лопеса и Москито, а на меня побоялись напасть, видя, что я - человек военный и что это отнюдь не сулит им легкой победы. Больше всего меня занимала мысль о том, как бы утолить голод; на горах я видел коз, при них, конечно, должен быть и пастух, и трудно представить себе, чтоб у него не нашлось молока и хлеба. Кроме того, я рассчитывал на свое ружье. Но ни за что на свете не вернулся бы я в Андухар, опасаясь насмешливых расспросов трактирщика. И я твердо решил без колебаний продолжать свой путь дальше. Когда со всеми этими размышлениями было покончено, я не мог не вспомнить известной истории о фальшивомонетчиках и многих других в таком же роде, которые мне рассказывали на сон грядущий в детстве. Приходила в голову надпись на кружке для сбора милостыни. Я не допускал мысли, чтобы трактирщику свернул шею дьявол, но не мог найти объяснения его печальному концу. Так в мертвой тишине протекал час за часом, как вдруг я вздрогнул от неожиданного звона колокола. Я насчитал двенадцать ударов, а, как известно, злые духи имеют власть только от полуночи до первого пенья петуха. Как было не изумиться, если до этого часы ни разу не били, - и бой их произвел на меня зловещее впечатление. Вскоре дверь в комнату открылась, и я увидел на пороге черную, но отнюдь не страшную фигуру; это была красивая полунагая негритянка с двумя факелами в руках. Негритянка подошла, отвесила мне глубокий поклон и обратилась ко мне на чистом испанском языке с такими словами: - Сеньор кавалер, две иностранки, остановившиеся на ночлег в этом трактире, просят тебя провести вечер в их обществе. Не угодно ли следовать за мной? Я поспешил за негритянкой и, пройдя несколько коридоров, оказался в ярко освещенной зале, посреди которой стоял стол с тремя приборами, уставленный японским фарфором и графинами из горного хрусталя. В глубине залы возвышалось роскошное ложе. Несколько негритянок сновали туда и сюда, наводя порядок, но вдруг они почтительно расступились, образовав два ряда, и я увидел двух входящих женщин; лица их, цвета розы и лилии, чудно оттенялись эбеновым цветом прислужниц. Молодые женщины держали друг друга за руку. Одеты они были немного странно, по крайней мере, мне так показалось, хотя впоследствии, в дальнейших моих странствиях, я убедился, что это был обычный наряд, распространенный на берберийских побережьях. Он состоял, по существу, только из рубашки и корсажа. Верхняя половина рубашки была полотняная, а от пояса - из мекинесского газа, материи, которая была бы совершенно прозрачной, если бы широкие шелковые ленты, друг с другом соприкасаясь, не скрывали прелестей, находившихся под этим легким покровом. Корсаж, богато расшитый жемчугом и украшенный алмазными застежками, тесно охватывал грудь, а рукава рубашки, тоже газовые, были пристегнуты на плечах. Драгоценные браслеты покрывали их руки у запястий и выше локтей. Ножки незнакомок, ножки, повторяю, которые, принадлежи они злым духам, конечно, были бы кривые и оснащены когтями, были обуты в вышитые восточные туфельки, едва скрывавшие маленькие пальчики. На щиколотках у незнакомок сияли бриллиантовые браслеты. Незнакомки подошли ко мне с приветливой улыбкой. Обе были несравненные красавицы, каждая в своем роде. Одна - высокая, стройная, яркая, другая - нежная, робкая. Фигура и черты старшей с первого взгляда поражали своей правильностью. У младшей, полненькой, были пухлые губки, а прищуренные глаза оттенены необычайно длинными ресницами. Старшая обратилась ко мне на чистейшем испанском языке с такими словами: - Сеньор кавалер, спасибо тебе за любезность, с которой ты пожаловал на наш скромный ужин. Я думаю, он будет нелишним... Она произнесла это с такой улыбкой, что я подумал, уж не по ее ли приказу был уведен мой мул с провизией. Но сердиться не приходилось - ущерб был щедро восполнен. Мы сели за стол, и та же незнакомка промолвила, придвигая ко мне блюдо из японского фарфора: - Сеньор кавалер, это - олья подрида, приготовленная из мяса всякого рода, кроме одного, так как мы - правоверные, или, говоря точнее, мусульманки. - Прекрасная чужеземка, - ответил я, - ты, безусловно, очень точно выразилась. Кому же более пристало говорить о верности? Ведь это религия искренне любящих сердец. Однако, прежде чем утолить мой голод, не откажите в любезности сделать то же самое с моим любопытством, - скажите, кто вы? - Кушай, сеньор кавалер, - возразила прекрасная мавританка. - У нас нет от тебя никаких тайн. Меня зовут Эмина, а сестру мою - Зибельда; мы живем в Тунисе, но семья наша родом из Гранады, и некоторые наши родственники остались в Испании, где тайно исповедуют веру отцов. Неделю тому назад мы покинули Тунис и высадились на пустынном берегу возле Малаги. Потом перевалили горы между Лохой и Антекерой и, наконец, приехали сюда, чтобы переодеться и уйти от поисков. Как видишь, сеньор, наше путешествие - большая тайна, которую мы вверяем твоей порядочности. Я уверил прекрасных путешественниц, что меня им нечего опасаться, и стал подкреплять свои силы; ел я с некоторой жадностью, однако не без вынужденного изящества, о котором никогда не забывает молодой человек в обществе женщины. Увидев, что первый голод мой утолен и я перехожу к тому, что в Испании называют los dulces [лакомства (исп.)], прекрасная Эмина велела негритянкам показать мне, как у них на родине танцуют. Кажется, никакое приказание не могло быть для них приятнее. Они исполнили его с увлечением, которое почти граничило с распущенностью. И я, наверно, не сумел бы положить конец этим пляскам, если б не спросил прекрасных незнакомок, не предаются ли они тоже иногда этой забаве. В ответ они встали и велели подать им кастаньеты. Танец их напоминал болеро, зародившееся в Мурсии, и фоффу, которую танцуют в Альгарве. Кто знает эти края, тот легко представит себе его, однако никогда не сумеет постичь того очарования, которое придавали ему прелести обеих африканок, прикрытые прозрачными складками, сбегающими по их стройным станам. Некоторое время я спокойно смотрел на восхитительных плясуний, но в конце концов их движения, все более стремительные, оглушающий звук мавританской музыки, чувства, возбужденные обильными яствами, - все это, вместе взятое, ввергло меня в дотоле неизведанное волнение. Я просто не знал, женщины это или какие-то коварные призраки. Я уже не смел смотреть, не хотел видеть, закрыл глаза рукой и в то же мгновение почувствовал, что теряю сознание. Обе сестры подошли ко мне и взяли меня за руки. Эмина заботливо осведомилась, как я себя чувствую, - я успокоил ее. А Зибельда спросила, что это за медальон на груди моей, - наверно, портрет возлюбленной? - Это талисман, полученный от матери. Я обещал никогда его не снимать. В нем заключена частица животворящего креста. Услышав это, Зибельда отступила и побледнела. - Ты испугалась, - продолжал я. - А ведь креста боятся только злые духи. Эмина ответила за сестру: - Сеньор кавалер, ты ведь знаешь, что мы мусульманки, и не должен удивляться огорченью, которое ты невольно причинил моей сестре. Признаюсь, у меня тоже такое чувство: нам досадно, что ближайший наш родственник принадлежит к христианскому вероисповеданию. Эти слова удивляют тебя, но ведь твоя мать - из рода Гомелесов. Мы тоже принадлежим к этому роду, который ведет свое происхождение от Абенсеррагов... Но сядем на этот диван, я расскажу тебе подробней... Негритянки ушли. Эмина усадила меня в углу дивана и села рядом, подогнув под себя ноги. А Зибельда легла по другую сторону, облокотившись на мою подушку, и мы были так близко друг от друга, что наши дыханья смешивались. Эмина, казалось, минуту обдумывала; потом, бросив на меня полный участия взгляд, взяла меня за руку и начала так: - Я не хочу скрывать от тебя, милый Альфонс, что нас свел с тобой не просто случай. Мы ждали тебя здесь, и если бы, движимый страхом, ты выбрал другую дорогу, ты навсегда лишился бы нашего уважения. - Ты мне льстишь, прекрасная Эмина, - возразил я. - Не понимаю, отчего тебя так интересует моя храбрость. - Нас очень интересует твоя судьба, - продолжала мавританка, - но, может быть, это покажется тебе менее лестным, когда ты узнаешь, что ты - первый мужчина, которого мы встретили в жизни. Тебя удивляют мои слова, и ты как будто сомневаешься в их правдивости. Я обещала рассказать тебе историю наших предков, но, наверно, будет лучше начать с нашей собственной. ИСТОРИЯ ЭМИНЫ И ЕЕ СЕСТРЫ ЗИБЕЛЬДЫ Наш отец Газир Гомелес, дядя по матери дею, который правит теперь в Тунисе. Братьев у нас не было, мы никогда не знали отца и, оставаясь с малых лет запертыми в стенах сераля, не имели ни малейшего представления о вашем поле. Но природа наделила нас неизъяснимой склонностью к любви, и, за отсутствием кого-либо другого, мы страстно полюбили друг друга. Привязанность эта возникла уже в младенческие годы. Мы заливались слезами, когда нас хотели ненадолго разлучить. Если одну из нас наказывали, другая плакала навзрыд. Днем мы играли за одним столиком, а ночью спали в одной постели. Это сильное чувство, казалось, росло вместе с нами и особенно усилилось благодаря одному обстоятельству, о котором я тебе расскажу. Мне было тогда шестнадцать лет, а сестре четырнадцать. Мы давно заметили, что мать старательно прячет от нас некоторые книги. Сначала мы не обращали на это особенного внимания, и без того наскучив книгами, по которым нас учили читать; но с возрастом в нас проснулось любопытство. Улучив минуту, когда запретный шкаф был открыт, мы быстро вытащили маленький томик, в котором описывались чувства Меджнуна и Лейлы, в переводе с персидского, сделанном Бен-Омаром. Это захватывающее произведение, изображающее пламенными красками любовные наслаждения, зажгло наше молодое воображение. Мы не могли их понимать, никогда не встречая представителей вашего пола, но повторяли новые для нас выражения. Мы обменивались речами любовников и в конце концов страстно пожелали любить друг друга, как они. Я взяла на себя роль Меджнуна, а сестра - Лейлы. Сперва я открывала свою страсть, подбирая цветы и букеты (этот способ объяснения в любви применяется во всей Азии), потом стала кидать на нее полные огня взгляды, падала перед ней на колени, целовала следы ее ног, умоляла ветерок передать ей мою тоску и пробовала воспламенить его жаркими вздохами. Зибельда, следуя указаниям поэта, назначила мне свидание. Я упала к ее ногам, стала целовать ей руки, обливать слезами ее колени. Моя возлюбленная сначала оказывала легкое сопротивление, но вскоре позволила мне сорвать несколько поцелуев и, наконец, целиком разделила мои пламенные чувства. Наши души, казалось, слились в одно, и более полного счастья мы не могли себе представить. Не помню уже, как долго занимали нас эти страстные сцены, но постепенно порывистость наших чувств заметно охладела. У нас проснулся интерес к некоторым наукам, в частности, о растениях, которые мы изучали по трудам славного Аверроэса. Моя мать, убежденная, что нельзя пренебрегать никакими средствами, способными рассеять скуку сераля, относилась с сочувствием к нашим занятиям и, желая облегчить нам ученье, выписала из Мекки святую женщину по имени Хазарета, что означает святая из святых. Хазарета учила нас законам Пророка и преподавала нам науки тем чистым и мелодичным языком, каким говорят теперь только потомки корейшитов. Мы не могли вдосталь ее наслушаться и скоро знали наизусть почти весь Коран. Потом мать рассказала нам историю нашего рода и передала множество сочинений, из которых одни были написаны по-арабски, а другие по-испански. Дорогой Альфонс, ты не поверишь, как нам стала противна ваша религия, как возненавидели мы ее служителей. А с другой стороны, превратности и несчастия, выпавшие на долю тех, чья кровь текла в наших жилах, необычайно заинтересовали нас. Мы восхищались то Саидом Гомелесом, перетерпевшим мученья в застенках инквизиции, то его племянником Леиссом, который долгие годы вел в горах жизнь дикую, мало чем отличающуюся от жизни хищных животных. Подобные описания будили в нас восхищение перед мужчинами, нам хотелось увидеть их, и часто мы поднимались на террасу в саду, чтобы хоть издали взглянуть на моряков на озере Голетта или правоверных, спешащих к источнику Хамам-Неф. Хоть мы и не забыли уроков любезного Меджнуна, однако с тех пор больше им не следовали. Я даже думала, что моя любовь к сестре совершенно погасла, как вдруг новое событие доказало мне, что я ошибаюсь. Однажды мать привела к нам некую принцессу из Тафилета, женщину преклонных лет. Мы постарались принять ее как можно лучше. После ее ухода мать объявила мне, что принцесса сватает меня за своего сына, а сестра моя предназначена в жены одному из Гомелесов. Новость эта поразила нас как гром среди ясного неба. Первое время мы не могли вымолвить ни слова, потом горе разлуки так живо встало у нас перед глазами, что мы предались самому жестокому отчаянию. Мы рвали на себе волосы и оглашали сераль воплями. Наконец, когда проявления нашей горести достигли грани безумия, мать, испуганная, обещала не выдавать нас насильно и предоставила нам возможность либо остаться в девушках, либо выйти за одного и того же мужчину. Эти заверения немного нас успокоили. Вскоре после этого мать сказала нам, что говорила с главой нашего рода и он согласился, чтоб мы вышли за одного и того же человека, но чтобы он был из рода Гомелесов. Мы ничего не ответили, но с каждым днем мысль иметь одного и того же мужа все больше нам улыбалась. До тех пор мы ни разу не видели ни старика, ни молодого мужчины, разве только на большом отдалении; но поскольку молодые женщины казались нам привлекательнее старых, нам очень хотелось, чтоб и супруг наш был тоже молод. Мы надеялись, что он сумеет объяснить нам некоторые места в книге Бен-Омара, которых мы сами не могли понять... Тут Зибельда перебила сестру и, сжимая меня в объятиях, промолвила: - Милый Альфонс, зачем ты не мусульманин! Как я была бы счастлива видеть тебя на груди у Эмины и разделять ваше наслаждение, участвовать в ваших ласках. В нашем доме, как и в семье Пророка, потомки по женской линии имеют такие же права, как и по мужской, от тебя зависело бы стать главой нашего рода, который уже клонится к упадку. Для этого было бы довольно открыть свое сердце лучам нашей веры. Слова эти показались мне до такой степени похожими на дьявольское искушение, что я посмотрел, не заметны ли следы рожек на прекрасном челе Зибельды. Я пробормотал несколько слов о святости моей религии. Обе сестры отстранились от меня. Лицо Эмины приобрело строгое выражение, и прекрасная мавританка продолжала в таком духе: - Сеньор Альфонс, я слишком много рассказывала о себе и Зибельде. Это не входило в мои намерения; я села рядом с тобой, чтобы сообщить подробности, касающиеся рода Гомелесов, от которых ты происходишь по женской линии. Вот что я хочу тебе поведать. ИСТОРИЯ ЗАМКА КАСАР-ГОМЕЛЕС Родоначальником нашим был Масуд бен Тахер, брат Юсуфа бен Тахера, который вступил в Испанию во главе арабов и дал свое имя горе Джебаль-Тахер, или, как вы произносите, Гибралтар. Масуд, много содействовав успеху арабского оружия, получил от калифа Багдадского в управление Гранаду, в которой он оставался до смерти своего брата. Он занимал бы эту должность и дальше, так как пользовался большим уважением как мусульман, так и мозарабов, то есть христиан, оставшихся при господстве мавров, - но у него были сильные враги в Багдаде, которые очернили его в глазах калифа. Он узнал, что его ждет неминуемая гибель, и решил сам удалиться. Собрал горстку верных ему людей и скрылся в Альпухаре, которая, как ты знаешь, представляет собой продолжение хребта Сьерра-Морены и отделяет королевство Гранаду от королевства Валенсии. Визиготы, у которых мы отняли Испанию, никогда не добирались до Альпухары; большая часть долин была совершенно безлюдна. Только три из них населяли потомки древнего иберийского племени, так называемые турдулы. Они не знали ни Магомета, ни твоего пророка из Назарета; основы их религии и законов сохранились в песнях, переходивших от отцов к детям. Когда-то у них были священные книги, но с течением времени они пропали. Масуд покорил турдулов скорей с помощью убеждений, чем силой, научился их языку и привил им основы ислама. Оба народа смешались через браки, и вот этому слиянию племен и горному воздуху обязаны мы с сестрой тем свежим цветом лица, которым отличаются дочери Гомелесов. Правда, и среди мавров можно встретить светлых женщин, но они по большей части бледны. Масуд принял титул шейха и приказал возвести сторожевой замок, назвав его Касар-Гомелес. Скорей судья, чем властитель своего племени, Масуд был доступен каждому, дверь его была открыта для всех, только в последнюю пятницу каждого месяца он расставался с семьей, спускался в подземелье замка и проводил там взаперти целую неделю. Эти исчезновения давали повод для разных толков. Одни утверждали, что шейх ведет беседы с Двенадцатым имамом, который должен явиться перед концом света; другие - что в подземелье сидит антихрист; остальные утверждали, что там почивают семь спящих братьев вместе со своим верным псом Калебом. Шейх на все эти домыслы не обращал никакого внимания и управлял своим народом, пока хватало сил. Наконец он выбрал самого рассудительного из всего племени, нарек его наследником, отдал ему ключ от подземелья, а сам удалился в пустыню, где прожил еще много лет. Новый шейх правил в духе своего предшественника, также исчезая в последнюю пятницу каждого месяца. Это положение сохранялось до тех пор, пока Кордова не получила своих калифов, совершенно независимых от властителей Багдада. В это время альпухарские горцы, принимавшие деятельное участие в этих переменах, стали оседать на равнинах, где вскоре прославились под названием Абенсеррагов. Другие же, оставшиеся верными шейху Касар-Гомелеса, сохранили имя Гомелесов. Между тем Абенсерраги скупили богатейшие поместья в королевстве Гранады и самые роскошные дворцы города. Их излишества всем бросались в глаза. Возникло подозрение, что в подземелье шейхов спрятаны несметные сокровища, но никто не мог проверить, насколько это верно, так как сами Абенсерраги не знали источника своих богатств. В конце концов, когда прекрасные королевства эти навлекли на себя гнев божий, Аллах предал их в руки неверных. Гранада была взята штурмом, и через несколько дней после этого славный Гонсальв из Кордовы во главе трех тысяч испанцев вступил в Альпухару. Шейхом нашего племени был тогда Хатем Гомелес. Он вышел навстречу Гонсальву и отдал ему ключи от замка. Испанец потребовал ключи от подземелья, шейх их сейчас же принес. Гонсальв спустился в подземелье, но вместо сокровищ нашел там гробницу да несколько старых книг, поднял на смех пустые бредни своих соотечественников и поспешил обратно в Вальядолид, куда его звали страсть и любовные интрижки. До вступления на престол Карла в наших горах царил мир. Шейхом тогда был Сефи Гомелес. Этот человек по неизвестным причинам сообщил императору, что откроет ему важную тайну, если Карл пришлет в Альпухару какого-нибудь знатного испанца, которому полностью доверяет. Не прошло двух недель, как к Гомелесам явился в качестве императорского посла дон Руис из Толедо; но он уже не застал шейха в живых: его убили накануне приезда посла. Дон Руис начал было следствие над несколькими лицами, но, наскучив бесплодными усилиями, вернулся к императорскому двору. Таким путем тайна шейхов перешла к убийце Сефи. Этот человек по имени Биллах Гомелес собрал племенных старейшин и объяснил им необходимость сокрытия столь важной тайны. Было решено посвятить в нее нескольких членов рода Гомелесов, но так, чтобы каждый из них знал только часть тайны. Избранные были обязаны представить доказательства благоразумия, верности и бесстрашия. Тут Зибельда опять перебила сестру, сказав: - Милая Эмина, тебе не кажется, что Альфонс выдержал бы все эти испытания? Ах, может ли в этом быть сомнение! Дорогой Альфонс, как жаль, что ты не мусульманин: ты, конечно, стал бы обладателем несметных сокровищ. Это явно было новым искушением. Дух тьмы, не сумев соблазнить меня наслаждением, старался теперь пробудить во мне жадность к золоту. Но тут мавританки прижались ко мне, и я почувствовал убедительное прикосновение живых тел, а не призраков. Немного помолчав, Эмина продолжала: - Дорогой Альфонс, ты хорошо знаешь о преследованиях, которые претерпело наше племя в царствование сына Карла - Филиппа. У нас отнимали детей, воспитывали их в Христовой вере и отдавали им имущество родителей, не желавших отказаться от веры отцов. Тогда-то один из Гомелесов был принят в орден дервишей святого Доминика и достиг звания великого инквизитора... Тут мы услышали пенье петуха, и Эмина замолчала... Петух пропел еще раз. Человек суеверный подумал бы, что обе красавицы тотчас улетят в дымовую трубу. Этого не произошло, - однако девушки вдруг нахмурились и погрузились в размышление. Эмина первая прервала молчание. - Любезный Альфонс, - сказала она, - уже светает, слишком дороги минуты, которые мы можем провести с тобой, чтоб тратить их на рассказы о далеком прошлом. Мы можем стать твоими женами, если только ты примешь закон Пророка. Но никто не мешает тебе видеть нас во сне. Ты хочешь этого? Я согласился. - Но это не все, - сказала Эмина с выражением величайшего достоинства, - это не все, дорогой Альфонс. Нужно еще, чтоб ты поклялся своей честью никогда не выдать тайну наших имен, нашего существования и всего, что знаешь о нас. Отважишься ты взять на себя такое обязательство? Я обещал исполнить все, что от меня требуется. - Это хорошо, - сказала Эмина. - Теперь, сестра, принеси чашу, освященную главой нашего племени Масудом. Пока Зибельда ходила за заклятой чашей, Эмина, став на колени, читала арабские молитвы. Зибельда вернулась с чашей, которая показалась мне выточенной из одного большого изумруда. Обе сестры пригубили ее и велели мне осушить ее одним духом. Я послушался. Эмина поблагодарила меня за сговорчивость и нежно меня обняла. Потом Зибельда прильнула к моим губам и долго не могла от них оторваться. Наконец, они покинули меня, сказав, что я скоро опять их увижу, а пока они советуют мне постараться скорей заснуть. Столько удивительных происшествий, чудесных рассказов и неожиданных впечатлений хватило бы мне для раздумий на всю ночь, но должен признаться, что больше всего интересовали меня обещанные сновиденья. Я поспешно разделся, лег на приготовленное для меня ложе и с удовольствием удостоверился, что здесь места хватит не для одних только сновидений. Но едва успел я сделать это наблюдение, как неожиданный сон смежил мои веки, и все ночные иллюзии овладели моими чувствами. Одно фантастическое видение сменялось другим, и мысль моя, летящая на крыльях желанья, невольно переносила меня в африканские серали, открывала прелести, скрытые среди их очарованных стен, и погружала в пучины невыразимых наслаждений. Я чувствовал, что сплю, и в то же время сознавал, что сжимаю в своих объятиях отнюдь не призраки. Я терялся в бесконечных пространствах безумнейших обманов чувств, но хорошо помню, что все время находился в обществе прекрасных родственниц. Засыпал у них на груди и просыпался в их объятиях. Не помню, сколько раз испытал я эти восхитительные перемены... ДЕНЬ ВТОРОЙ Наконец я проснулся по-настоящему. Солнце жгло веки, и мне с трудом удалось их поднять. Я увидел небо, так как находился на открытом воздухе, но сон еще не совсем покинул меня. Я уже не спал, но еще не вполне пробудился. Мучительные картины проходили перед моим умственным взором. Меня охватила тревога. Я вдруг поднялся и сел. Где найти слова, чтоб описать ужас, овладевший мной? Я лежал под виселицей Лос-Эрманос. Трупы двух братьев Зото не висели, а лежали по обе стороны от меня. Без сомнения, я провел между ними всю ночь. Подо мной были обрывки веревки, остатки колес, кости и отвратительные лохмотья. Я подумал, что еще сплю и меня гнетет скверный сон. Закрыв глаза, я стал вспоминать впечатления минувшей ночи. И вдруг почувствовал, как мне в бок впиваются когти. Я увидел коршуна, который опустился на меня и стал пожирать одного из моих товарищей по ночлегу. Боль, причиненная когтями, заставила меня окончательно проснуться. Одежда моя лежала возле меня, я стал поспешно одеваться. Одевшись, хотел было выйти из виселичной ограды, но ворота были заперты, и, несмотря на все усилия, я не мог их открыть. Пришлось влезть на эту мрачную изгородь. Взобравшись наверх, я оперся о столб виселицы и стал озирать окрестности. Место мне было уже знакомо. В самом деле, я находился у входа в долину Лос-Эрманос, недалеко от берегов Гвадалквивира. Обведя все вокруг блуждающим взором, я заметил у реки двух путников, один из которых готовил завтрак, а другой держал за поводья двух коней. Меня так обрадовало это зрелище, что я тотчас стал кричать: "Агур! Агур!" - что значит по-испански: "Привет тебе". Путники, услыхав приветствия, которые кто-то кричит с верхушки виселицы, на мгновенье остолбенели, но тут же вскочили на коней и во весь дух поскакали по дороге на Алькорнокес. Я кричал им, чтобы они подождали, но напрасно: чем громче я их звал, тем проворней они удалялись и тем сильней шпорили коней. Наконец, совсем потеряв их из вида, я стал прежде всего думать о том, как бы выйти из того положения, в котором находился. Я спрыгнул на землю, но упал и ушиб себе ногу. Хромая, добрел я до берега Гвадалквивира и нашел тут готовый завтрак, с такой поспешностью покинутый двумя путниками. Подкрепление это было как нельзя более кстати, потому что силы мои были страшно истощены. Я нашел здесь еще кипящий шоколад, пропитанное аликанте эспонхадо, хлеб и яйца. Поев, я стал перебирать в памяти события минувшей ночи. В голове у меня все спуталось, однако я хорошо помнил, что дал честное слово хранить тайну, и решил свято блюсти клятву. Устранив в этом вопросе всякое сомнение, я начал обдумывать, как быть дальше, какую выбрать дорогу. Теперь больше чем когда-либо мне было ясно, что священный закон чести повелевает мне ехать через Сьерра-Морену. Может показаться странным, что я уделял столько внимания вопросу моей чести и так мало - событиям прошлой ночи, но такой образ мыслей был следствием моего воспитания, как будет видно из дальнейшего. А пока возвращаюсь к своему путешествию. Мне очень хотелось знать, что сделали черти с моим конем, которого я оставил в Вента-Кемаде; так как путь мой вел опять туда, я решил заглянуть в трактир. Пришлось пройти пешком через всю долину Лос-Эрманос, а также следующую, в которой находилась вента, и я был так измучен, что с нетерпением ждал минуты, когда отыщу своего коня. И вот я нашел его в той самой конюшне, где оставил вчера. Верный мой конь не утратил обычной своей веселости, а блеск его шкуры говорил о том, что кто-то о нем тщательно позаботился. Я не мог понять, кто дал себе этот труд, но мне довелось увидеть столько чудес, что не имело смысла задумываться над одним-единственным. Я тотчас пустился бы в дорогу, если б мне не пришло желание еще раз осмотреть трактир. Я нашел комнату, где лег сначала, но, несмотря на самые упорные розыски, не мог найти залы, в которой познакомился с прекрасными мавританками. Наскучив безрезультатным осматриванием всяких закоулков, я сел на коня и тронулся в дальнейший путь. Когда я проснулся под виселицей Лос-Эрманос, солнце уже почти достигло полудня, почти два часа я потратил на то, чтобы дойти до венты; теперь, сделав еще несколько миль, надо было подумать о новом пристанище, но, не видя нигде признаков жилья, я ехал вперед. Наконец я узрел вдали готическую часовню, к которой прилепилась маленькая хижина, напоминающая жилище отшельника. Все это находилось на значительном расстоянии от дороги, но, так как меня начал мучить голод, я, не колеблясь, свернул туда в надежде найти пищу. Подъехав, я привязал коня к дереву, постучал в дверь хижины, и оттуда вышел монах весьма почтенной наружности. Он обнял меня с отеческой лаской и промолвил: - Входи скорей, сын мой, не оставайся ночью под открытым небом, остерегись искушений, ибо господь отвел от нас десницу свою. Я поблагодарил отшельника за его доброту и напомнил ему о голоде, который меня мучил. - Подумай пока о спасении души, сын мой, - ответил он, - ступай в часовню, преклони колени и помолись перед распятием. А я позабочусь о потребностях твоего тела. Но тебе придется довольствоваться скромной трапезой, какую можно найти в бедной хижине отшельника. Я пошел в часовню и на самом деле стал молиться, оттого что не только сам никогда не был безбожником, но даже не понимал, как могут существовать неверующие. Все это было привито мне моим воспитанием. Через четверть часа отшельник пришел за мной и отвел меня в хижину, где я нашел довольно порядочный ужин. Его составляли превосходные маслины, артишоки, маринованные в уксусе, соус из испанского лука и сухари вместо хлеба; нашлась и бутылка вина, которое отшельник не пил, а употреблял только для святого причастия. Узнав об этом, я тоже до вина не дотронулся. Во время моей приятной трапезы в хижину вошла такая страшная фигура, какой я до сих пор в жизни не видел. Это был человек, на вид еще молодой, но худобы устрашающей. Волосы взъерошены, один глаз выщерблен и еще кровоточил. Изо рта высовывался язык, покрытый пеной. Незнакомец был в довольно приличном черном платье, но не имел ни рубашки, ни исподних. Отвратительное виденье, не говоря ни слова, уселось, скорчившись, в углу и неподвижно, как статуя, единственным глазом своим вперилось в распятье, которое сжимало в руках. После ужина я спросил отшельника, кто это. - Сын мой, - ответил старец, - это одержимый, из которого я изгоняю бесов. Страшная история его ясно свидетельствует о той власти, которую ангел тьмы забрал над этой несчастной местностью. Повесть его жизни может содействовать твоему спасенью, поэтому я велю ему начать. - И он обратился к одержимому с такими словами: - Пачеко! Пачеко! Именем твоего искупителя приказываю тебе рассказать свою историю. Пачеко, страшно зарычав, начал. ИСТОРИЯ ОДЕРЖИМОГО ПАЧЕКО Я родился в Кордове, где отец мой жил в полном довольстве. Три года назад умерла моя мать. Первое время отец мой казался безутешным, но через несколько месяцев ему пришлось поехать в Севилью, и он влюбился там в молодую вдову по имени Камилла де Тормес. Женщина эта не пользовалась хорошей репутацией, и друзья моего отца старались отвратить его от этого знакомства; но, словно им наперекор, отец женился на ней через два года после смерти первой жены. Свадьбу сыграли в Севилье, и через несколько дней отец мой вернулся в Кордову с новой супругой и ее сестрой Инезильей. Поведение моей мачехи целиком оправдывало распространяемые о ней слухи. Прибыв в наш дом, она стала бросать на меня нежные взгляды. Но это не вызвало во мне ответного чувства; я безумно влюбился в ее сестру Инезилью. Страсть моя вскоре до такой степени усилилась, что я упал отцу в ноги и стал умолять его, чтоб он дал мне ее в жены. Отец ласково поднял меня и сказал: - Запрещаю тебе, сын мой, думать об этом браке по трем причинам: во-первых, неприлично тебе быть шурином своего отца; во-вторых, святые законы церкви не допускают таких браков; в-третьих, я не хочу, чтоб ты женился на Инезилье. Приведя эти три довода, отец отвернулся от меня и ушел. А я отправился к себе в комнату и предался горькому отчаянию. Мачеха моя, узнав от отца, в чем дело, пришла ко мне и уверила меня, что я напрасно так убиваюсь; хотя я не могу быть мужем Инезильи, ничто не мешает мне стать ее кортехо, то есть любовником, и она берется все это устроить. В то же время, однако, она сказала о своей любви ко мне и о жертве, которую она приносит, уступая сестре первенство. Я жадно слушал эти отрадные для моего уха слова; но, зная скромность Инезильи, нисколько не льстил себя надеждой, что они исполнятся. Вскоре после этого отец мой отправился в Мадрид, где хотел выхлопотать себе должность коррехидора Кордовы, и взял с собой жену и ее сестру. Путешествие должно было продлиться всего два месяца, но для меня, который не мог дня прожить без Инезильи, время тянулось неслыханно медленно. В конце второго месяца я получил от отца письмо, в котором он приказывал мне ехать ему навстречу и ждать его в Вента-Кемаде, при въезде в Сьерра-Морену. За несколько недель до того я не посмел бы пуститься в Сьерра-Морену, но теперь, когда только что повесили двух братьев Зото, вся банда разбежалась, и дороги стали безопасными. Я выехал из Кордовы около десяти часов утра и приехал ночевать в Андухар, к самому болтливому трактирщику во всей Андалузии. Велел приготовить обильный ужин и половину его съел, а половину оставил себе на дорогу. На другой день я подкрепился этими остатками в Лос-Алькорнокес и вечером приехал в Вента-Кемаду. Отца еще не было, но, так как он приказал мне ждать его, я послушался тем охотней, что трактир оказался большой и удобный. Хозяин его, некий Гонсалес из Мурсии, человек добрый, хоть и большой хвастун, обещал приготовить мне ужин, достойный гранда первого класса. Пока он его готовил, я пошел пройтись по берегу Гвадалквивира, а вернувшись, убедился, что ужин в самом деле неплох. Насытившись, я велел Гонсалесу постелить мне постель. Он смутился и пробормотал что-то невнятное. В конце концов я выяснил, что в трактире завелась нечистая сила. Сам он с семьей перебирается на ночь в соседнюю деревушку на берегу реки; и прибавил, что, если я желаю провести ночь спокойно, он постелет мне подле себя. Предложение трактирщика показалось мне неуместным, - я сказал ему, чтоб он ложился спать, где хочет, и прислал бы мне моих слуг. Гонсалес не стал спорить; он ушел, качая головой и пожимая плечами. Вскоре появились мои слуги; они уже слышали о предупреждении трактирщика и стали меня уговаривать провести ночь в соседней деревне. Я довольно резко отклонил их советы и велел постелить мне в той самой комнате, где ужинал. Они безропотно, хоть и неохотно, исполнили это приказание и, когда постель была готова, вновь со слезами на глазах стали умолять меня отказаться от мысли ночевать в трактире. Раздраженный их настойчивостью, я позволил себе несколько жестов, заставивших их обратиться в бегство. Я легко обошелся без их помощи, так как имел обыкновение сам раздеваться, - однако почувствовал, что они заботились обо мне больше, чем я того заслуживал своим обращением: они поставили у моей постели зажженную свечу и вторую, запасную, положили два пистолета и несколько книг. Последние должны были занять меня в часы бодрствования, так как мне в самом деле уже совсем не хотелось спать. Несколько часов провел я, то читая, то ворочаясь в постели, как вдруг услышал звон колокола или скорей часов, бьющих полночь. Я удивился, тем более что до этого часы как будто ни разу не били. Тотчас дверь отворилась, и я увидел свою мачеху в легком дезабилье, со свечой в руке. Она подошла ко мне на цыпочках, жестом приказывая молчать, поставила свечу на столик, села на постель, взяла мою руку в свои и повела такую речь: - Дорогой Пачеко, наступило мгновенье, когда я могу исполнить данное тебе обещание. Час тому назад мы приехали в этот трактир. Твой отец отправился ночевать в деревню, а я, узнав, что ты здесь, попросила, чтобы он разрешил нам с сестрой остаться. Инезилья ждет тебя. Она ни в чем тебе не откажет, но помни об условии твоего счастья. Ты любишь Инезилью, а я люблю тебя. Из нас троих двое не должны наслаждаться счастьем за счет третьего. Я хочу, чтобы мы все трое спали в одной постели. Иди за мной. Мачеха не дала мне времени для ответа; взяв меня за руку, она провела меня по длинным коридорам - к последней двери и заглянула сквозь замочную скважину. Насмотревшись, она сказала мне: - Все идет как надо, гляди сам. В самом деле, я увидел прелестную Инезилью она лежала на ложе, но в ней не было ничего от ее обычной скромности. Выражение лица, частое дыхание, пылающие щеки, самая поза - все говорило о том, что она ждет появленья любовника. Камилла, дав мне насмотреться, промолвила: - Побудь здесь, милый Пачеко. Я скоро за тобой приду. Когда она вошла в комнату, я снова приложил глаз к замочной скважине и увидел множество таких вещей, которые мне нелегко описать. Камилла не спеша разделась, легла в постель к сестре и сказала ей: - Несчастная Инезилья, неужели ты в самом деле хочешь иметь любовника? Бедная девочка! Ты не знаешь, какую придется тебе пережить боль. Он на тебя накинется, стиснет, ранит... Сочтя это поучение достаточным для своей воспитанницы, Камилла открыла дверь, подвела меня к постели сестры и легла вместе с нами. Что могу я сказать об этой несчастной ночи? Я познал вершины греха и наслаждения. Боролся со сном и природой, чтобы как можно дольше продлить адские утехи. Наконец я заснул, а наутро проснулся под виселицей братьев Зото, трупы которых лежали по бокам от меня. Тут отшельник прервал одержимого, обратившись ко мне со словами: - Ну как, сын мой? Что ты об этом думаешь? Наверно, у тебя в голове помутилось бы от страха, окажись ты вдруг между двумя повешенными? - Ты меня обижаешь, отец мой, - возразил я. - Дворянин не должен ничего бояться, особенно когда имеет честь быть капитаном валлонской гвардии. - Однако же, сын мой, - перебил отшельник, - слышал ли ты, чтобы с кем-нибудь произошел подобный случай? Мгновенье помолчав, я ответил: - Если подобный случай произошел с сеньором Пачеко, он вполне мог произойти и с другим. Думаю, лучше будет, если ты велишь ему продолжать. Отшельник, повернувшись к одержимому, произнес: - Пачеко! Пачеко! Именем твоего искупителя приказываю тебе продолжать. Пачеко, страшно зарычав, стал рассказывать дальше: - Я убежал из-под виселицы ни жив, ни мертв. Потащился сам не зная куда, наконец встретил путников, которые сжалились надо мной и отвели меня к Вента-Кемаде. Я застал трактирщика и слуг моих в большой тревоге о моей судьбе. Спросил у них, действительно ли отец мой провел ночь в деревне поблизости. Они ответили, что никто из моих родных пока еще не приезжал. Я больше не в силах был оставаться в Вента-Кемаде и вернулся в Андухар. Приехал я туда уже после захода солнца; трактир был полон народа, и мне постелили на кухне. Я лег, но напрасно старался заснуть: мерзости минувшей ночи не выходили у меня из головы. Я поставил на кухонном очаге зажженную свечу, но она вдруг погасла, и я почувствовал, что кровь стынет у меня в жилах от смертельного ужаса. Что-то начало тянуть мое одеяло, и я тотчас услышал тихий голос, говорящий такие слова: - Это я, Камилла, твоя мачеха. Я дрожу от холода. Милый Пачеко, пусти меня под одеяло. - Это я, Инезилья, - перебил другой голос, - позволь мне лечь к тебе. Мне тоже холодно. И я почувствовал, как холодная рука гладит меня по подбородку. Собрав все свои силы, я крикнул: - Отойди от меня, сатана! На это оба голоса по-прежнему тихо ответили: - Как? Ты нас гонишь? Ведь ты - наш муж! Нам холодно, мы разведем огонь в печи. В самом деле, вскоре в очаге занялось легкое пламя. Когда немного посветлело, я открыл глаза и увидел уже не Камиллу и Инезилью, а двух братьев Зото, висящих над очагом. При этом страшном зрелище я чуть не лишился чувств. Вскочил с постели, выпрыгнул прямо в окно и бросился бежать в поле. Через несколько мгновений я подумал, что счастливо отделался от ужасных призраков, но, обернувшись, увидел, что висельники гонятся за мной. Я пустился со всех ног вперед и вскоре оставил висельников далеко позади. Но радость моя недолго длилась. Гнусные создания пошли колесом, пустив в ход руки и ноги, и в одну минуту догнали меня. Я попробовал было убежать, но в конце концов силы мои иссякли. Вдруг я почувствовал, что один из повешенных схватил меня за левую лодыжку; я хотел ее выдернуть, но тут второй встал мне поперек дороги. Остановился, вытаращил на меня свои страшные глаза и высунул красный, как раскаленное железо, язык. Я стал просить пощады - напрасно. Одной рукой он схватил меня за горло, а другой - вырвал вот этот глаз, - до сих пор рана никак не заживет. Потом всунул в пустую глазницу свой раскаленный язык и начал лизать мне мозг, так что я взревел от боли. В то же время тот висельник, что схватил меня за левую ногу, стал работать когтями. Сперва начал щекотать мне подошву; потом это адское чудовище содрало с нее кожу, повытаскивало все нервы, очистило их от крови и стало перебирать по ним пальцами, словно по струнам музыкального инструмента. Но, видя, что они не издают приятных для него звуков, впустил когти мне под колено, поддел связки и начал их подкручивать, точь-в-точь как если бы настраивал арфу. В конце концов он принялся играть на моей ноге, превратив ее в какое-то подобие гуслей. Я слышал его дьявольский смех, и адские завывания сливались с моими пронзительными криками. Уши мои раздирал скрежет окаянных: мне казалось, что они разрывают зубами все фибры моего тела; в конце концов я лишился чувств. Утром пастухи нашли меня в поле и принесли сюда. Я исповедался в грехах и у подножия алтаря нашел некоторое облегчение своим страданиям. Сказав это, одержимый страшно зарычал и умолк. Теперь заговорил отшельник. - Убедился, юноша, в могуществе сатаны, так молись и плачь. Но время уже позднее, нам пора разойтись. Я не предлагаю тебе на ночь своей кельи, - обратился он ко мне, - там крики Пачеко не дадут заснуть. Лучше ляг в часовне; крест обережет тебя от злых духов. Я ответил отшельнику, что лягу, где он укажет. Мы внесли в часовню походную койку, и отшельник удалился, пожелав мне доброй ночи. Оставшись один, я начал перебирать в памяти рассказанное Пачеко. На самом деле, его история в некоторых отношениях напоминала пережитое мной самим; когда я раздумывал над этим, пробило полночь. Не знаю, звонил ли отшельник в колокол, или это прозвучал дьявольский сигнал. Потом я услышал, как кто-то скребется в дверь. Я привстал и спросил: - Кто там? Тихий голос ответил мне: - Нам холодно... открой... это мы... твои милые. - Как бы не так, проклятые висельники, - крикнул я. - Убирайтесь прочь, на свои глаголи! И не мешайте мне спать! Тихий голос снова отозвался: - Ты смеешься над нами, потому что сидишь в часовне. А ты выйди к нам сюда, во двор! - Извольте! - не долго думая ответил я. Я выхватил шпагу из ножен и хотел выйти, но - не тут-то было. Дверь оказалась запертой. Я сказал об этом упырям, но те не ответили ни слова. Тогда я лег спать и проспал до утра. ДЕНЬ ТРЕТИЙ Разбудил меня голос отшельника, видимо, несказанно обрадованного тем, что я цел и невредим. Со слезами на глазах он обнял меня и промолвил: - Удивительные дела творились этой ночью, сын мой. Открой мне правду: не ночевал ли ты в Вента-Кемаде и не имел ли там дело с нечистой силой? Зло еще можно исправить. Преклони колени у подножья алтаря, признайся в своей вине и сотвори покаяние. Он довольно долго увещевал меня, потом умолк и подождал, что я отвечу. - Отец мой, - сказал я, - ведь я исповедовался перед выездом из Кадиса и с тех пор, по-моему, не совершил никаких смертных грехов, - разве только во сне. Я действительно ночевал в Вента-Кемаде, но если что там видел, у меня есть свои основания не вспоминать об этом. Отшельник, видимо, весьма удивился такому ответу; он стал корить меня за то, что я впал в сатанинскую гордыню, и в конце концов принялся убеждать в настоятельной необходимости исповедаться. Однако вскоре, увидев, что я непоколебимо стою на своем, смягчился, оставил апостольский тон, каким говорил со мной, и промолвил: - Сын мой, меня удивляет твоя отвага. Скажи мне, кто ты, кто тебя воспитал и веришь ли ты в духов, - утоли, пожалуйста, мое любопытство. - Отец мой, - ответил я, - ты делаешь мне честь, желая ближе узнать мою особу, и будь уверен, что я эту честь умею ценить. Позволь мне одеться, я приду в келью и расскажу о себе подробности, какие только пожелаешь. Отшельник опять обнял меня и ушел. Одевшись, я отправился в келью. Я застал старца за кипячением козьего молока, которое он подал мне с сахаром и хлебом, сам удовлетворившись какими-то кореньями. Позавтракав, он обратился к одержимому со словами: - Пачеко! Пачеко! Именем твоего искупителя приказываю тебе гнать коз на гору. Пачеко страшно зарычал и пошел. А я начал рассказывать свою собственную историю. ИСТОРИЯ АЛЬФОНСА ВАН ВОРДЕНА Я происхожу из старинного рода, который не изобиловал, однако, ни знаменитыми мужами, ни того менее - значительными богатствами. Все наше владение состояло из рыцарского лена под названием Ворден, входившего в состав Бургундского герцогства и расположенного в Арденнских горах. Отец мой, имея старшего брата, должен был довольствоваться небольшой частью наследства, которой ему, однако, хватало, чтобы вести жизнь, приличную офицеру. Он прослужил всю войну за испанское наследство, и после заключения мира Филипп V возвел его в чин подполковника валлонской гвардии. В испанской армии действовал тогда кодекс чести, разработанный с необычайной мелочностью, однако, по мнению моего отца, он был еще недостаточно строг. Говоря по правде, отца нельзя за это упрекать, поскольку честь в армии должна быть превыше всего. В Мадриде не было ни одного поединка, в котором отец не выступал бы арбитром, и если он говорил, что удовлетворение достаточное, никто против этого решения не осмеливался возражать. Если же случалось, что кто-то остался не вполне удовлетворенным, то он имел дело с моим отцом, который подкреплял каждое свое суждение острием шпаги. Кроме того, у отца была большая книга, в которой он записывал историю каждого поединка со всеми его особенностями, и в чрезвычайных случаях обычно обращался к ней за советом. Занятый целиком своим кровавым трибуналом, отец мой долго оставался недоступным любви; но в конце концов сердце его не устояло против очарования одной очень молодой девушки - Урраки Гомелес, дочери оидора Гранады, происходящей из рода прежних королей этого края. Общие друзья вскоре сблизили обе стороны и сосватали их. Мой отец решил пригласить на свадьбу всех, с кем когда-либо дрался на дуэли и которых, само собой разумеется, не убил. За стол село сто двадцать два человека; тринадцати не было в Мадриде, о местопребывании тридцати трех, с которыми он дрался в армии, он не мог получить никаких сведений. Мать говорила мне, что никогда не видела такого веселого пира, на котором царила бы такая задушевная непринужденность. И я охотно этому верю, так как у отца было прекрасное сердце и все его любили. Отец мой, очень привязанный к Испании, никогда не оставил бы по собственной воле службу, если бы через два месяца после женитьбы не получил письма за подписью мэра города Буйона. Ему сообщали, что брат его умер, не имея потомства, и оставил ему все состояние. Известие это ошеломило отца, и, по словам матери, он впал в такое оцепенение, что от него нельзя было добиться ни слова. Наконец он раскрыл свою хронику, отыскал в ней двенадцать человек, на счету которых больше всего было дуэлей в Мадриде, пригласил этих людей к себе и обратился к ним с такими словами: - Дорогие товарищи по оружию, вы знаете, как часто я успокаивал ваши сомнения, когда ваша честь была под угрозой. А нынче я сам вынужден обратиться к вашему просвещенному совету, так как боюсь, что мое собственное суждение может оказаться не вполне правильным, или, верней, пристрастным. Вот письмо от буйонского мэра, свидетельство которого заслуживает доверия, хоть он и не дворянин. Скажите мне, повелевает ли мне честь поселиться в замке моих предков или и дальше служить королю дону Филиппу, который осыпал меня благодеяниями и в последнее время возвел в чин бригадного генерала. Оставляю письмо на столе, а сам ухожу. Через полчаса вернусь, чтоб узнать, как вы решите. С этими словами отец мой вышел из комнаты. Когда он вернулся, началось голосование. Пять голосов было за то, чтоб остаться на службе, семь за переселение в Арденнские горы. Отец безропотно подчинился решению большинства. Моя мать охотно осталась бы в Испании, но она так любила мужа, что без малейшего сожаления согласилась покинуть родину. С этой минуты единственным занятием отца и матери стали сборы в дорогу да наем кое-каких людей, которые могли бы среди Арденнских гор напоминать об Испании. Хоть меня тогда не было на свете, однако отец мой, нисколько не сомневаясь в моем появлении, подумал, что пора уже подыскать мне учителя фехтования. С этой целью он обратился к Гарсиасу Иерро, искуснейшему мастеру фехтования во всем Мадриде. Этот юноша, наскучив тычками, каждый день получаемыми на Пласаде-ла-Себада, охотно согласился на предложенные ему условия. Со своей стороны, моя мать, не желая пускаться в дальний путь без духовника, выбрала Иньиго Велеса, богослова, получившего образование в Куэнке, который должен был научить меня основам католической религии и испанскому языку. Все эти меры были приняты за полтора года до моего появления на свет. Когда все уже было готово к отъезду, отец пошел проститься с королем и, по обычаю, принятому при испанском дворе, преклонил одно колено, чтобы поцеловать ему руку, но вдруг печаль так стиснула ему сердце, что он потерял сознание и в обморочном состоянии был доставлен домой. На другой день он пошел проститься с доном Фернандо де Лара, который был тогда первым министром. Дон Фернандо принял его очень приветливо и сообщил, что король жалует ему двенадцать тысяч реалов пожизненной пенсии со званием сархенто хенераль, что соответствует дивизионному генералу. Отец отдал бы полжизни за то, чтобы иметь счастье еще раз припасть к стопам монарха, но так как он уже простился, то должен был на этот раз ограничиться письменным выражением чувства горячей благодарности, которым проникся до глубины души. Наконец, не без горьких слез, он покинул Мадрид. Дорогу он выбрал через Каталонию, чтобы еще раз увидеть поля, на которых столько раз доказал свою отвагу, и проститься с несколькими старыми товарищами, которые командовали отрядами войск, расположенными вдоль границ. Оттуда через Перпиньян он въехал во Францию. Вся дорога до Лиона прошла как нельзя более спокойно, но после Лиона, откуда отец выехал на почтовых, его обогнал легкий экипаж, который первым прибыл на станцию. Подъехав к почте, отец увидел, что у опередившего его экипажа уже меняют лошадей. Он немедленно взял шпагу и, подойдя к проезжающему, попросил его уделить ему минуту для разговора наедине. Проезжающий, какой-то французский полковник, видя, что отец мой в генеральском мундире, чтоб быть на высоте, тоже пристегнул шпагу. Оба вошли в находившийся напротив почты трактир и потребовали отдельное помещение. Когда они остались с глазу на глаз, мой отец обратился к проезжему с такими словами: - Сеньор кавалер, ваш экипаж обогнал мою карету, стремясь во что бы то ни стало первым достичь почты. Поступок этот, как бы он ни был сам по себе незначителен, мне все же не по вкусу, так что потрудитесь дать объяснение. Полковник, крайне удивленный, свалил всю вину на почтальона и дал слово, что сам в это дело отнюдь не вмешивался. - Сеньор кавалер, - перебил мой отец, - я отнюдь не придаю этому обстоятельству большого значения и поэтому считаю достаточным драться до первой крови. С этими словами он обнажил шпагу. - Одну минуту, сударь, - сказал француз. - По-моему, это не мои почтальоны обогнали ваших, а наоборот - ваши отстали из-за своей нерадивости. Мой отец немного подумал, потом сказал: - Кажется, вы правы и, если бы вы поделились со мной этим соображением раньше, то есть до того, как я обнажил шпагу, то, несомненно, дело обошлось бы без поединка. Но теперь, сеньор, когда мы зашли так далеко, без небольшого кровопролития нельзя разойтись. Видимо, полковник нашел довод вполне основательным; он тоже обнажил шпагу. Бой был короткий. Мой отец, почувствовав, что ранен, тотчас опустил острие своей шпаги и извинился перед полковником, что решился его затруднить, а тот в ответ предложил свои услуги и назвал место, где его можно найти в Париже, после чего сел в экипаж и уехал. Отец мой сначала не обращал внимания на рану, но на теле его было столько следов прежних ран, что новый удар пришелся по старому рубцу. Шпага полковника вскрыла огнестрельную рану, в которой еще оставалась мушкетная пуля. Теперь свинец вышел наружу, и только после двухмесячных припарок и перевязок родители мои отправились в дальнейший путь. Едва прибыв в Париж, отец поспешил навестить маркиза д'Юрфе (так звался полковник, с которым он имел столкновение). Этот человек пользовался большим влиянием при дворе. Он принял моего отца с исключительным радушием, обещал представить его министру, а также высшим французским сановникам. Отец поблагодарил маркиза и попросил только, чтоб он представил его герцогу де Таванн, тогдашнему председателю суда чести, желая получить более подробные сведения относительно этого суда, о котором был всегда высокого мнения, часто говорил о нем в Испании как о чрезвычайно мудром учреждении и всеми силами старался ввести его в той стране. Маршал тоже рад был познакомиться с моим отцом и рекомендовал его кавалеру Бельевру, первому секретарю суда чести и референдарию упомянутого трибунала. Кавалер в один из своих частых визитов к моему отцу увидал у него летопись дуэлей. Это произведение показалось ему до такой степени единственным в своем роде, что он попросил позволения показать его господам маршалам, то есть членам суда чести, которые разделили мнение своего секретаря и обратились к моему отцу с просьбой разрешить сделать копию, которая будет передана на вечные времена в архив трибунала. Просьба эта доставила отцу невероятное удовольствие, и он с радостью дал согласие. Подобное внимание все время услаждало моему отцу жизнь в Париже; но совсем иначе обстояло дело с моей матерью. Она приняла непоколебимое решение не только не учиться французскому языку, но даже не слушать, когда на нем говорят. Ее духовник Иньиго Белее все время едко высмеивал терпимость галликанской церкви, а Гарсиас Иерро кончал каждый разговор утверждением, что французы - трусы и недотепы. Наконец родители мои оставили Париж и после четырех дней пути приехали в Буйон. Отец исполнил все требуемые формальности и вступил во владение имуществом. Кров наших предков был давно лишен не только присутствия хозяев, но и черепиц; дождь лил в комнатах совершенно так же, как на дворе, с той лишь разницей, что мощеный двор скоро просыхал, между тем как в комнатах лужи становились все больше. Затопление домашнего очага очень нравилось моему отцу, так как напоминало осаду Лериды, когда он провел три недели, стоя по пояс в воде. Несмотря на эти милые воспоминания, он все же постарался поместить постель жены в сухом месте. В просторной гостиной был фламандский камин, у которого с удобством могли усесться пятнадцать человек. Выступающий свод камина образовывал как бы крышу, поддерживаемую с каждой стороны двумя колоннами. Дымоход заколотили и под крышей поставили постель моей матери, столик и кресло; а так как устье камина находилось на фут выше уровня пола, получился как бы остров, в какой-то мере недоступный для наводнения. Отец обосновался в противоположном конце гостиной на двух столах, соединенных досками, и между обеими постелями был перекинут мост, подпертый посредине чем-то вроде плотины из ящиков и сундуков. Сооружение было закончено в день приезда в замок, и ровно через девять месяцев я появился на свет. Во время горячих хлопот по устройству жилья отец получил письмо, переполнившее его сердце радостью. В этом письме маршал, герцог де Таванн, просил его быть арбитром в одном деле чести, которое оказался не в силах рассудить весь трибунал. Отца это доказательство исключительного расположения так обрадовало, что он решил по этому поводу устроить для соседей пышный бал. Но так как у нас не было никаких соседей, бал свелся к фанданго, которое станцевали мой учитель фехтования и главная камеристка моей матери сеньора Фраска. Отец мой в своем ответном письме маршалу попросил, чтобы в дальнейшем ему присылали выписки решений трибунала. Эта любезность была ему сделана, и с этих пор в начале каждого месяца он получал большой пакет, который давал на четыре недели пищу для домашних разговоров в долгие зимние вечера - у камина, а летом - на двух скамьях, прислоненных к воротам замка. Когда я уже ясно дал знать о предстоящем своем рождении, у отца только и было с моей матерью разговоров, что о сыне, которого он ждал, и о выборе крестного отца. Мать высказывалась за герцога де Таванна или маркиза д'Юрфе; отец признавал, что это было для нас очень почетно, но опасался, как бы эти господа не подумали, что оказывают нам слишком большую честь. Подчиняясь вполне обоснованному чувству осторожности, он остановился на кавалере Бельевре, который, со своей стороны, почтительно и с благодарностью принял приглашение. Наконец я появился на свет. В трехлетнем возрасте я уже размахивал маленькой рапирой, в шестилетнем - стрелял из пистолета, не зажмуривая глаза. Мне было почти семь лет, когда мой крестный отец приехал к нам с визитом. Потом кавалер женился и занимал в Турней пост лейтенанта коннетаблии и референдария при суде чести. Звание это сохранилось еще от времен божьих судов, потом его передали трибуналу маршалов Франции. Госпожа де Бельевр была очень слабого здоровья, и муж вез ее на воды в Спа. Оба страшно меня полюбили и, не имея своих детей, стали просить моего отца, чтоб он доверил им мое воспитание, которое не может быть достаточно тщательным в безлюдной местности, где мы жили. Отец охотно уступил их просьбам, особенно соблазненный званием референдария суда чести, обещавшим ему, что в доме Бельевров я заблаговременно усвою принципы, способные обеспечить мне успехи в будущем. Сначала предполагалось, что со мной поедет Гарсиас Иерро, так как отец всегда держался того мнения, что самый благородный поединок - это шпага в правой и кинжал в левой руке. Во Франции же такой способ был совершенно неизвестен. Но ввиду того, что отец привык каждое утро фехтовать с Гарсиасом у замковой стены и это развлечение стало необходимым для его здоровья, он решил оставить учителя фехтования при себе. Собирались также послать со мной теолога Иньиго Велеса, но, так как мать говорила только по-испански, невозможно было лишить ее духовника, знающего этот язык. Так был я разлучен с двумя людьми, предназначавшимися еще до моего рождения мне в учителя. Однако мне дали испанского слугу, чтобы я не забывал материнский язык. Я уехал с крестным отцом в Спа, где мы провели два месяца; оттуда мы отправились в Голландию, а в конце осени вернулись в Турней. Кавалер де Бельевр как нельзя лучше оправдал надежды моего отца и в продолжение шести лет не жалел усилий, чтоб из меня со временем вышел отличный военный. В конце шестого года моего пребывания в Турней умерла госпожа де Бельевр. Муж ее покинул Фландрию и переехал в Париж, а меня вернули в родительский дом. Путешествие из-за дождливой погоды было мучительное. Приехав в замок через два часа после захода солнца, я застал всех его обитателей у камина. Отец, хоть и счастливый моим приездом, не проявил, однако, никаких признаков радости, боясь сделать смешным то, что вы, испанцы, называете la gravedad [серьезный момент (исп.)]; зато мать встретила меня со слезами. Теолог Иньиго Белее приветствовал меня благословением, а что касается Иерро, то он подал мне рапиру. Я тотчас сделал выпад против него и несколько раз его тушировал, дав присутствующим представление о моем незаурядном искусстве. Отец был слишком тонким знатоком, чтобы не сменить холодной сдержанности бурным восхищением. Был подан ужин, и все весело сели за стол. После ужина опять собрались у камина, и отец сказал теологу: - Преподобный дон Иньиго, сделай милость, принеси большую книгу с удивительными историями и прочти нам какую-нибудь из них. Теолог пошел к себе в комнату и скоро вернулся с огромным фолиантом в белом пергаменте, уже пожелтевшем от старости. Раскрыл наугад и стал читать. ИСТОРИЯ ТРИВУЛЬЦИО ИЗ РАВЕННЫ Жил-был много лет тому назад в итальянском городе под названием Равенна юноша по имени Тривульцио, красивый, богатый, но при этом крайне надменный. Когда он проходил по улицам, равеннские девушки выглядывали из окон, но ни одна не могла произвести на него впечатления. Если все же случалось, что какая-нибудь ему и понравится, он молчал из боязни оказать ей слишком большую честь. Но в конце концов чары юной Нины деи Джерачи сокрушили его гордость, и Тривульцио признался ей в любви. Нина ответила, что это ей крайне лестно, но что она с детских лет любит своего двоюродного брата Тебальдо деи Джерачи и не перестанет любить его до самой смерти. Выслушав этот неожиданный ответ, Тривульцио ушел, проявляя признаки яростного гнева. Через неделю - это было как раз в воскресенье, когда все жители Равенны направлялись в собор святого Петра, - Тривульцио увидел в толпе Нину под руку с ее двоюродным братом. Он завернулся в плащ и поспешил за ними. В церкви, где нельзя закрывать лицо плащом, влюбленные могли бы легко заметить, что Тривульцио преследует их, но они были всецело заняты собой и не обращали внимания даже на богослужение, что, по совести говоря, большой грех. Между тем Тривульцио сел позади них на скамью и стал слушать их разговор, растравляя в себе злобу. Вскоре священник вышел на амвон и сказал: - Милые братья, оглашаю желающих сочетаться друг с другом Тебальдо и Нину деи Джерачи. Нет ли у кого из вас возражений против этого брака? - У меня есть возражение! - крикнул Тривульцио и в то же мгновение нанес влюбленным более десяти ударов кинжалом. Его хотели задержать, но он опять схватился за кинжал, вырвался из собора, скрылся из города и бежал в Венецию. Тривульцио был горд и развращен жизненными успехами, но душа у него была чувствительная; угрызения совести мстили ему за несчастных жертв. Он стал переезжать из города в город, проводя жизнь в печали. Через некоторое время родственники его уладили все дело, и он вернулся в Равенну; но это уже был не прежний сияющий от счастья и кичливый своей красотой юноша. Он до того изменился, что даже кормилица не узнала его. В первый же день по приезде Тривульцио спросил, где могила Нины. Ему ответили, что Нина похоронена вместе со своим возлюбленным в соборе святого Петра, рядом с тем местом, где они были убиты. Тривульцио, дрожащий, пошел в собор, упал на гробницу и облил ее горячими слезами. Несмотря на боль, испытываемую несчастным убийцей, слезы все же принесли ему облегчение; он отдал свой кошелек ключарю и получил позволение входить в церковь когда угодно. С тех пор он приходил каждый вечер, и ключарь так к нему привык, что не обращал на него и малейшего внимания. Однажды вечером Тривульцио, проведя предыдущую ночь без сна, заснул на могиле, а проснувшись, обнаружил, что церковь уже заперта; тогда он смело решил провести ночь в месте, которое так отвечало его глубокой печали. Он слушал бой часов - час за часом - и каждый раз жалел, что последний удар не несет с собой последнее мгновенье его жизни. Наконец пробило полночь. Отворилась дверь в ризницу, и Тривульцио увидел ключаря с фонарем в одной и метлой в другой руке. Но это был не обычный ключарь, а скелет; у него, правда, сохранилось немного кожи на лице и что-то вроде ввалившихся глаз, но было ясно, что стихарь прикрывает голые кости. Страшный ключарь поставил фонарь на большом алтаре и зажег все свечи, будто для вечерни; потом принялся подметать церковь и смахивать пыль со скамей, несколько раз прошел даже мимо Тривульцио, но словно не замечал его. Наконец подошел к двери ризницы и стал звонить в колокольчик, в ответ гробницы раскрылись, вышли увитые в покровы мертвецы и затянули мрачную литанию. Потом один из мертвецов, в стихаре и епитрахили, вышел на амвон и сказал: - Милые братья, оглашаю вам предстоящее бракосочетание Тебальдо и Нины деи Джерачи. Проклятый Тривульцио, у тебя есть возражения? Тут отец мой прервал теолога и, обращаясь ко мне, промолвил: - Сын мой Альфонс, а ты испугался бы, если б был на месте Тривульцио? - Дорогой отец, - ответил я, - мне кажется, я страшно испугался бы. Услышав это, отец мой рванулся в приступе бешеного гнева, кинулся к шпаге и хотел было пригвоздить меня ею к стене. Присутствующие бросились между нами и сумели кое-как его успокоить. Сев на место, он посмотрел на меня грозным взором и сказал: - Сын, недостойный своего отца, твоя низость в некотором отношении позорит полк валлонской гвардии, в который я хотел тебя определить. После этих горьких упреков, от которых я готов был сгореть со стыда, наступило глубокое молчание. Гарсиас первый прервал его, обратившись к моему отцу со словами: - Может, лучше было бы, ваша светлость, постараться убедить сына вашей милости, что на свете нет ни ведьм, ни вампиров, ни мертвецов, поющих литанию. Тогда он, конечно, забыл бы о них и думать. - Сеньор Иерро, - сухо ответил мой отец, - вы забываете, что вчера я имел честь показывать вам историю о духах, написанную собственной рукой моего прадеда. - Я вовсе не собираюсь подвергать сомнению правдивость прадеда вашей светлости, - возразил Гарсиас. - Что ты хочешь этим сказать? - возразил отец. - "Вовсе не собираюсь подвергать сомнению правдивость..." Разве мы не понимаем, что это выражение допускает возможность с твоей стороны сомнений в правдивости моего прадеда? - Ваша светлость, - ответил Гарсиас, - я знаю, что представляю собой слишком малозначительную особу, чтобы светлейший прадед вашей милости мог потребовать от меня какое-либо удовлетворение. Тут мой отец с еще более угрожающим видом воскликнул: - Иерро! Сохрани тебя бог от оправданий, заключающих в себе возможность оскорбления. - В таком случае, - сказал Гарсиас, - мне остается лишь покорно перенести кару, которую вашей милости угодно будет назначить мне от имени вашего прадеда. Осмелюсь только просить, чтобы во избежание поругания моей чести кара эта была наложена нашим духовником: тогда я мог бы рассматривать ее как церковную епитимью. - Это неплохая мысль, - сказал мой отец, заметно успокаиваясь. - Помню, я написал когда-то трактатец о способах удовлетворения чести в тех случаях, когда не могла иметь места дуэль; надо будет об этом поразмыслить. Сперва отец как будто размышлял об этом предмете, но, переходя от одного соображения к другому, в конце концов заснул в своем кресле. Моя мать и теолог давно уже спали, и Гарсиас не замедлил последовать их примеру. Я ушел к себе в комнату; так прошел первый день после моего возвращения в родной дом. На другое утро я фехтовал с Гарсиасом, потом отправился на охоту, а после ужина, когда все уселись вокруг камина, отец опять послал теолога за большой книгой. Его преподобие принес книгу, открыл ее наугад и принялся читать следующее. ИСТОРИЯ ЛАНДУЛЬФА ИЗ ФЕРРАРЫ В итальянском городе Ферраре жил некогда один юноша по имени Ландульф. Он был распутник без чести и веры, наводивший страх на всех благочестивых жителей. Негодяй этот предпочитал общество непотребных женщин; он знал их всех, но ни одна так не нравилась ему, как Бианка де Росси, потому что превосходила всех остальных в разврате. Бианка была не только распутна, жадна и испорчена в самом своем существе, но, кроме того, требовала от своих любовников низких поступков. Как-то раз она попросила Ландульфа, чтобы тот сводил ее ужинать к своей матери и сестре. Ландульф сейчас же пошел к матери и объявил ей об этом намерении, словно не видел в этом ничего непристойного. Бедная мать, заливаясь слезами, стала заклинать сына, чтоб он не позорил сестру. Ландульф остался глух к этим просьбам, обещал только по возможности блюсти тайну, потом пошел за Бианкой и привел ее к себе в дом. Мать и сестра Ландульфа приняли негодницу гораздо лучше, чем она заслуживала; но Бианка, видя их доброту, удвоила наглость, повела непристойные речи и принялась посвящать сестру своего любовника в такие вещи, без которых та вполне обошлась бы. Наконец, выпроводила обеих из комнаты, заявив, что желает остаться с Ландульфом наедине. На следующее утро бессовестная распространила эту историю по всему городу, и несколько дней только об этом всюду и шла речь. Наконец весть об этом дошла до Одоардо Дзампи, брата Ландульфовой матери. Одоардо был отнюдь не склонен оставлять обиды безнаказанными, он вступился за свою сестру и в тот же самый день приказал убить негодную Бианку. Придя к своей любовнице, Ландульф нашел ее истекающей кровью и мертвой. Вскоре он узнал, что это дело рук его дяди, и кинулся мстить, но Одоардо окружили преданные друзья и стали еще насмехаться над бессильной злобой Ландульфа. Не зная, на кого излить свой гнев, Ландульф побежал к матери, чтобы оскорбить ее. Бедная женщина как раз сидела с дочерью и ужинала; увидев входящего сына, она спросила, придет ли Бианка и нынче ужинать. - Если б только она могла прийти, - крикнул Ландульф, - и увести тебя в ад вместе с твоим братом и всем семейством Дзампи. Несчастная мать упала на колени, воскликнув: - Господи боже, прости ему это богохульство! В это мгновенье дверь с грохотом открылась, и на пороге показался страшный призрак, весь покрытый стилетными ранами, в котором, однако, нельзя было не узнать труп Бианки. Мать и сестра Ландульфа стали усердно молиться, и бог смиловался над ними, позволив им вынести это ужасное зрелище и не умереть со страху. Призрак медленно подошел и сел за стол, как бы собираясь ужинать. Ландульф с отвагой, которую мог ему внушить только ад, подвинул к нему блюдо. Призрак разинул такую огромную пасть, что казалось - голова у него распалась надвое, и оттуда полыхнуло красноватое пламя; потом он протянул осмоленную руку, взял кусок, проглотил его, и сейчас же стало слышно, как этот кусок падает под стол. Таким способом призрак пожрал все содержимое блюда: все куски оказались под столом. Тогда, устремив на Ландульфа страшные глаза, призрак произнес: - Ландульф, я у тебя отужинала и ночевать буду с тобой. Ступай в постель. Тут мой отец, перебив духовника, обратился ко мне с такими словами: - Сын мой Альфонс, испугался бы ты на месте Ландульфа? - Дорогой отец, - ответил я, - ручаюсь, что нисколько не испугался. Этот ответ понравился отцу; и он в течение всего вечера был весел. Так проходили день за днем, с той разницей, что зимой мы сидели у камина, а летом - на скамье у ворот замка. Шесть лет протекло в этом сладостном покое, и теперь при воспоминании о них мне кажется, что каждый год длился не больше недели. Когда мне исполнилось семнадцать лет, отец решил определить меня в полк валлонской гвардии и с этой целью написал некоторым старым своим приятелям, на помощь которых мог рассчитывать. Эти почтенные, уважаемые военные общими усилиями добились для меня звания капитана. Получив это известие, отец так разволновался, что опасались за его жизнь. Однако он скоро пришел в себя и с тех пор был занят одними только приготовлениями к моему отъезду. Он хотел, чтоб я отправился морем и, высадившись в Кадисе, сперва представился наместнику провинции дону Энрике де Са, больше всего сделавшему для моего назначения. Когда во двор к нам уже въехала почтовая карета, отец повел меня в свою комнату и, заперев двери на замок, сказал: - Дорогой Альфонс, я хочу открыть тебе тайну, которую передал мне мой отец, а ты - придет время - передашь твоему сыну, убедившись, что он этого достоин. Уверенный, что речь пойдет о каком-нибудь кладе, я ответил, что гляжу на золото единственно как на средство, позволяющее оказывать помощь несчастным. - Ты ошибаешься, милый Альфонс, - возразил отец, - дело не в золоте или серебре. Я хочу научить тебя до сих пор незнакомому приему, при помощи которого, парируя удар и осуществляя выпад сбоку, ты наверняка выбьешь оружие из руки противника. Тут он взял рапиру, показал мне этот прием, благословил на дорогу и проводил до кареты. Я обнял мать и через мгновенье покинул родительский замок. Добравшись по суше до Флисингена, я сел там на корабль и высадился в Кадисе. Дон Энрике де Са принял во мне такое участие, как если б я был его родным сыном, помог мне экипироваться и рекомендовал двух слуг, одного из которых звали Лопес, а другого - Москито. Из Кадиса мы отправились в Севилью, из Севильи в Кордову, потом в Андухар, откуда я решил ехать через Сьерра-Морену. К несчастью, возле источника Лос-Алькорнокес оба слуги мои покинули меня. Несмотря на это, я в тот же день прибыл в Вента-Кемаду, а вчера вечером - к твоей обители. - Дитя мое, - сказал отшельник, - твоя история живо меня заинтересовала, спасибо тебе за то, что ты рассказал мне ее. Теперь я вижу, что полученное тобой воспитание сделало тебя совершенно недоступным страху. Но так как ты провел ночь в Вента-Кемаде, боюсь, не подвергся ли ты там искушениям двух висельников и не ждет ли тебя печальная участь одержимого Пачеко. - Отец мой, - ответил я, - почти всю ночь раздумывал я над приключениями сеньора Пачеко. Хотя в него вселился бес, он все-таки дворянин, и я не допускаю мысли, чтобы все, что он говорит, не было чистейшей правдой. Но, с другой стороны, наш духовник Иньиго Велес ручался мне, что если прежде, особенно в первые века христианства, было довольно много одержимых, то теперь их вовсе нет, и его свидетельство представляется мне тем более важным, что отец мой приказал мне в вопросах религии слепо верить преподобному Велесу. - Как же так? - возразил отшельник. - Разве ты не видел ужасного лица одержимого, у которого дьявол выщербил глаз? - А все-таки, отец мой, сеньор Пачеко мог получить это увечье и другим путем. В общем, в такого рода делах я всегда полагаюсь на тех, кто понимает больше меня. С меня довольно того, что я не боюсь никаких призраков или оборотней. Но если ты хочешь ради покоя души моей дать мне какую-нибудь святую реликвию, обещаюсь носить ее с верой и благоговением. Отшельник, видимо, улыбнулся моей простоте, потом сказал: - Вижу, сын мой, что ты еще не утратил веру, но опасаюсь, как бы этого не случилось позже. Эти Гомелесы, от которых ты ведешь свой род по женской линии, только недавно стали христианами, а некоторые из них, кажется, в глубине души остались верны исламу. Если б они обещали тебе несметные богатства при условии перейти в их веру, как бы ты поступил? - Я отказался бы, - ответил я, - так как считаю, что тот, кто отрекся от своей веры или сдал знамя врагу, достоин только позора. Отшельник и на этот раз как будто улыбнулся. - С грустью вижу, - сказал он, - что добродетели твои опираются на преувеличенное чувство чести, и предупреждаю тебя, что в Мадриде теперь уже не бывает столько поединков, сколько было при твоем отце. К тому же добродетель теперь покоится на других, более прочных основаниях. Но не хочу отнимать у тебя время, раз впереди у тебя еще долгий путь, прежде чем ты достигнешь Вента-дель-Пеньон, или Постоялого двора под Скалой. Трактирщик живет там, не обращая внимания на грабителей, так как рассчитывает на защиту цыган, стоящих табором в окрестностях. Послезавтра ты прибудешь в Вента-де-Карденас и окажешься уже по ту сторону Сьерра-Морены. У седла ты найдешь снедь на дорогу. С этими словами отшельник ласково меня обнял, но не дал мне никакой реликвии для сохранения спокойствия души. Я не стал напоминать и, сев на коня, оставил скит. В пути я мысленно перебирал все суждения отшельника, не понимая, каким образом добродетель может опираться на более прочное основание, нежели чувство чести, которая, по моему мнению, сама является вместилищем всех добродетелей. Я раздумывал об этом, как вдруг какой-то всадник, показавшись из-за скалы, встал поперек дороги и промолвил: - Вы - Альфонс ван Ворден? Я подтвердил. - В таком случае арестую тебя именем короля и святейшей инквизиции. Изволь отдать мне шпагу. Я молча исполнил это требование, после чего всадник свистнул, и меня со всех сторон окружили вооруженные люди. Они на меня накинулись, связали мне руки за спиной, повезли меня окольными путями в горы, и через час езды я увидел укрепленный замок. Был опущен подъемный мост, и мы въехали во двор. Возле замковой башни меня через боковую дверь втолкнули в яму, не позаботившись развязать веревки, которыми я был опутан. В узилище было совсем темно; не имея возможности вытянуть руки перед собой, я боялся, как бы на ходу не удариться головой о стену. Поэтому я сел на том месте, где меня оставили, и - нетрудно догадаться - стал размышлять о причинах столь жестокого со мной обращения. Я сразу подумал, что инквизиция схватила Эмину и Зибельду, их служанки рассказали про все, что было в Вента-Кемаде. В таком случае у меня, конечно, станут выпытывать о прекрасных африканках. Передо мной было два пути: либо предать моих родственниц, нарушив данное им честное слово, либо отрицать знакомство с ними; выбрав второй путь, я запутался бы в сетях самой бессовестной лжи. После некоторого размышления я решил хранить глубочайшее молчание и не отвечать ни слова ни на один вопрос. Покончив с этим, я начал перебирать в памяти события двух последних дней. Я был глубоко уверен, что имел дело с женщинами из плоти и крови, - какое-то непонятное чувство сильнее всех представлений о могуществе злых духов укрепляло меня в этом мнении; в то же время я был возмущен гнусной проделкой, в результате которой я оказался под виселицей. Время шло. Меня начал донимать голод; зная, что в тюрьмах всегда дают хлеб и воду, я стал шарить ногами, не найдется ли чего-нибудь съестного. И на самом деле вскоре я коснулся какого-то полукруглого предмета, который оказался хлебом. Вопрос был только в том, как поднести его ко рту. Я лег рядом с хлебом и попробовал схватить его зубами, но он каждый раз ускользал от меня за отсутствием опоры; наконец я припер его к стенке и, обнаружив, что это разрезанная пополам небольшая буханка, сумел ее укусить. Если бы хлеб не был разрезан, мне этого ни в коем случае не удалось бы. Потом я нащупал ногой и кувшин, но опять никак не мог приблизить его к губам: кончилось тем, что не успел я слегка промочить горло, как вся вода вылилась наземь. Продолжая поиски, я нашел в углу охапку соломы и лег. Руки мои были связаны так искусно, что я не чувствовал никакой боли и вскоре уснул. ДЕНЬ ЧЕТВЕРТЫЙ Кажется, я проспал несколько часов, как вдруг меня разбудили. Я увидел входящего монаха-доминиканца и с ним несколько человек весьма неприятной наружности. У некоторых были в руках факелы, у других совершенно неизвестные мне инструменты, - явно орудия пытки. Я вспомнил о сделанном мною выборе и решил ни на волос от него не отступать. Подумал о своем отце; правда, его никогда не пытали, но я знал, что при многочисленных и болезненных хирургических операциях, каким он подвергался, он даже ни разу не крикнул. "Последую его примеру, - сказал я сам себе, - словечка не пророню, вздоха не издам". Инквизитор крикнул, чтоб ему принесли кресло, сел возле меня, придал своему лицу ласковое, приветливое выражение и обратился ко мне с такими словами: - Милый, дорогой сын, благодари небо, что оно привело тебя в эту темницу. Но какой дал ты для этого повод? Какой грех совершил? Исповедуйся, в слезах и смирении ищи облегченья на груди моей. Не хочешь отвечать?.. Увы, сын мой, дурно, очень дурно поступаешь ты. Не в наших правилах допрашивать преступника. Мы предоставляем ему свободу изобличенья самого себя. Такие признания, хоть отчасти и вынужденные, имеют свою хорошую сторону, особенно когда виновный находит нужным назвать соучастников. По-прежнему молчишь? Тем хуже для тебя; я вижу, что должен сам вывести тебя на правильный путь. Знаешь ли ты двух африканских принцесс, или верней - двух мерзких колдуний, гнусных ведьм, дьяволиц в образе человеческом? Не отвечаешь?.. Ввести сюда этих двух инфант Люциферовых! Тут ввели обеих моих родственниц, с руками, связанными, как мои, - после чего инквизитор продолжал: - Ну как, милый сын, узнаешь ты их? Продолжаешь молчать? Дорогой сын, пусть не устрашит тебя то, что я тебе скажу. Тебе сделают немного больно. Видишь вон те две доски? Твои ноги вложат в эти доски и стянут веревками, а потом вобьют тебе молотком между колен вот эти клинья. Сперва ноги твои нальются кровью, потом кровь брызнет из больших пальцев, а на других отвалятся ногти; подошвы полопаются, и вытечет жир, смешанный с раздавленным мясом. Это уже будет больней. Все не отвечаешь? Ты прав, это только подготовительные мученья. Но ты все-таки потеряешь сознание, однако тотчас очнешься с помощью вот этих солей и спиртов. Потом у тебя вынут эти клинья и вобьют вон те, большего размера. После первого удара у тебя раздробятся коленные суставы и кости, после другого ноги треснут сверху донизу, выскочит костный мозг и, вместе с кровью, обагрит эту солому. Ты упорствуешь в своем молчании? Хорошо, сожмите ему пальцы. Услышав это, палачи схватили меня за ноги и положили между двумя досками. - Не хочешь говорить?.. Вбейте клинья!.. Молчишь?.. Подымите молотки!.. В это мгновенье послышалась ружейная стрельба. - О, Аллах! - воскликнула Эмина. - Мы спасены. Зото идет нам на помощь! Зото вошел с толпой своих, выгнал вон палачей и приковал инквизитора к железному обручу, вбитому в стены тюрьмы. Потом развязал меня и обеих мавританок. Как только девушки почувствовали, что руки у них свободны, они обвили ими мою шею. Нас разлучили. Зото велел мне садиться на коня и ехать вперед, обещая сейчас же поспешить вместе с женщинами вслед за мной. Авангард, с которым я выступил, состоял из четырех всадников. На рассвете в безлюдной местности мы сменили коней; потом стали карабкаться по вершинам и склонам крутых гор. Около четырех пополудни мы оказались около скалистого грота, где решили переночевать. Я радовался, что солнце еще не зашло, и вид был захватывающий, особенно для меня, видевшего до тех пор только Арденны и Зеландию. У ног моих простиралась очаровательная Вега-де-Гранада, которую жители упрямо называют la Nuestra Vegilla [наша долинка (исп.)]. Я видел ее всю: шесть городов ее и сорок деревень, извилистое русло Хениля, потоки, низвергающиеся с вершин Альпухары, тенистые рощи, беседки, дома, сады и множество усадеб. Восхищенный чарующим зрелищем стольких соединенных вместе предметов, я сосредоточил все свои чувства в зрении. Во мне проснулся обожатель природы, и я совсем забыл о своих родственницах, которые не замедлили прибыть в носилках. После того как они уселись на разложенных в гроте подушках и немного отдохнули, я сказал им: - Сударыни, я ничуть не жалею, что провел ту ночь в Вента-Кемаде, но, говоря откровенно, ее окончание пришлось мне не по вкусу. - Считай нас, Альфонс, виновницами только приятных твоих снов, - сказала Эмина. - Кроме того, на что ты жалуешься? Разве ты не искал повода выказать сверхчеловеческую отвагу? - Как? - перебил я. - Кто-нибудь может сомневаться в моей отваге? Если б такой нашелся, я дрался бы с ним на плаще или с платком в зубах. - На плаще, с платком в зубах? Я не знаю, что ты под этим подразумеваешь, - возразила Эмина. - Есть вещи, о которых я не могу тебе говорить. И даже такие, о которых сама до сих пор ничего не знаю. Я исполняю только приказание главы нашего рода, приемника шейха Масуда, владеющего тайной Касар-Гомелеса. Могу лишь сказать тебе, что ты - наш близкий родственник. У отца твоей матери, оидора Гранады, был сын, оказавшийся достойным узнать тайну; он принял веру Пророка и женился на четырех дочерях дея, который правил тогда в Тунисе. Только у самой младшей из них были дети, и это была как раз наша мать. Вскоре после рождения Зибельды мой отец и три жены его умерли от чумы, опустошавшей тогда берега Берберии. Но довольно толковать об этих предметах, о которых ты потом узнаешь подробно сам. Поговорим о тебе, о той благодарности, которую мы к тебе испытываем, или верней - о нашем преклонении перед твоей отвагой. С каким спокойствием взирал ты на приготовления к пытке! Какую хранил нерушимую верность своему слову! Да, Альфонс, ты превзошел всех героев нашего племени, и отныне мы принадлежим тебе. Зибельда, не прерывавшая сестру в тех случаях, когда разговор шел о деле,