Лео Перуц. Ночью под каменным мостом --------------------------------------------------------------- Перевод с немецкого К. Белокурова под редакцией И. Богданова OCR: Anatoly Eydelzon --------------------------------------------------------------- I. ЧУМА В ЕВРЕЙСКОМ ГОРОДЕ Осенью 1589 года, в самый разгар смертоносной детской эпидемии, свирепствовавшей в пражском еврейском квартале, по Белелесгассе, что ведет от Николаевой площади к еврейскому кладбищу, тащились два бедных седых забавника, которые добывали себе на пропитание тем, что веселили гостей на еврейских свадьбах. Смеркалось. Старики ослабели от голода, потому что за два дня едва ли съели по ломтику хлеба. Времена для забавников наступили скверные. С того дня, когда на невинных детей обрушился гнев Божий, не было более свадеб и радостных праздников в еврейском городе. Один из приятелей, старый Коппель-Медведь, уже с неделю назад отнес к ростовщику Маркусу Копршивому косматый мех, в котором он, подражая дикому зверю, выделывал забавные прыжки. Другой, Екеле-дурачок, заложил серебряные бубенчики со своего колпака. Теперь у них не осталось ничего, кроме залатанной одежды да худых башмаков. Правда, у Екеле еще была старая надтреснутая скрипка, за которую ростовщик ничего не хотел давать. Они шли медленно, так как еще не вполне стемнело, а им не хотелось, чтобы их кто-нибудь увидел, когда они войдут на кладбище. Много лет они честно зарабатывали свой будничный хлеб и субботнее угощение, а теперь им предстояло под покровом ночи, таясь от людей, искать между могильных камней медные пфенниги, которые благочестивые посетители кладбища иногда оставляли нищим вместе с крошками для голубей. Когда они вышли на концевой перекресток Белелесгассе и увидели слева от себя стену кладбища, Екеле-дурачок остановился и указал на дверь починщика обуви Герсона Халеля. -- Наверно, Блюмочка у сапожника еще не спит, -- сказал он. -- Я сыграю ей песенку: "Мне сегодня шесть лет, и так радостно мне". И она выйдет на улицу и потанцует перед нами! Коппель-Медведь очнулся от своих грез о теплом реповом супе с маленькими кусочками мяса. -- Вот дурак! -- буркнул он. -- Если даже придет Мессия и исцелит всех больных, ты все равно останешься дурнем. Что мне до сапожниковой Блюмочки? И что мне до ее танца? Я болен от голода, и скоро меня уже не будут слушаться руки и ноги. -- Если ты болен от голода, так возьми ножик, наточи его да зарежься! -- посоветовал Екеле. Потом он снял с плеча скрипку и начал наигрывать. Но сколько он ни играл, дочка сапожника не выходила. Наконец Екеле повесил скрипку на плечо, перешел через улицу и робко заглянул в окошко. В комнате было темно и пусто, но в печке слабо светились уголья, и Екеле увидел сапожника и его жену, сидевших на низкой скамейке в углу. Они тихо пели погребальную молитву по своей Блюмочке, которую схоронили за день до того. -- Она умерла, -- прошептал Екеле. -- И сапожник теперь свалился с неба на жесткую землю... Я все бы отдал, чтобы она жила, но у меня ничего нет. Она была еще совсем крошка, но мне казалось -- весь мир сияет в ее глазах. Пять лет было ей, и вот она должна жевать холодную глину... -- Если смерть приходит на рынок, то она покупает все, -- проворчал Коппель-Медведь. -- Никто ей не мал, ничто не уйдет от нее! Отойдя от окна, они тихо зашептали слова из псалма царя Давида: -- Ныне, когда ты покоишься под сенью Всемогущего, тебя не может коснуться никакая скорбь. Ибо Он повелевает духами небесными, и они сопровождают тебя на пути твоем, и они понесут тебя на руках своих, чтобы ты не споткнулся о камень... Наступила полночь. На небе между темных дождевых облаков проглядывала бледная луна. Так тихо было на улицах, что с реки доносился плеск воды, а ведь до Влтавы от кладбища было не близко. Боязливо, с таким чувством, будто то, что они собирались делать, было против воли Божией, вошли они через узкую калитку в сад мертвых. Он лежал перед ними в лунном свете безмолвно и недвижимо, как исполненный тайны поток Самбатион, волны которого застынут в день Господень. Белые и серые камни накренились, склонились друг к другу, словно не могли выносить груз своих лет в одиночку. Деревья простирали к облакам облетевшие безлистые ветви, словно сдавленные жалобы. Екеле-дурачок пошел впереди, Коппель-Медведь следовал за ним по пятам. Они шли узкой тропой, что вилась меж кустов жасмина и бузины, пока не достигли обветшавшего памятника рабби Абигдора. Здесь, у могилы знаменитого святого, имя которого сияло неугасимым светом в сгущавшейся над диаспорой мглой, Екеле нашел стертый майнцский пфенниг, медную трешку и два английских геллера. Потом он двинулся дальше -- туда, где под могучим кленом стоял могильный камень прославленного врача рабби Гедальи. Но вдруг он остановился и схватил своего спутника за рукав. -- Слушай! -- прошептал он. -- Мы здесь не одни. Слышишь этот скрип и шелест? -- Дурень ты, -- сказал Коппель, который как раз нашел гнутый богемский грош и прятал его себе за пазуху. -- Дурень и есть! Это ветер несет по земле увядшие листья. -- Коппель-Медведь! -- шептал Екеле. -- Или ты не видишь -- там, у стены, что-то мерцает и светится? -- Если ты дурак, -- заворчал Коппель, -- так пей уксус, езди верхом на палке и дои козла, а меня оставь в покое. То, что ты видишь, суть белые камни, они-то и блестят в лунном свете! Но тут луна вдруг скрылась за тучкой, и Коппель-Медведь убедился, что это были вовсе не белые камни. Нет, там, у самой кладбищенской ограды, колебались в воздухе светящиеся фигуры детей в длинных белых рубашках. Они держались за руки и покачивались в неспешном танце над свежей могилой. А над ними стоял невидимый человеческому глазу ангел Божий, который был им поставлен хранителем. -- Боже мой, смилуйся надо мною! -- простонал Коппель-Медведь. -- Екеле-дурень, ты тоже видишь? -- Хвала Творцу мира, он единый творит чудеса, -- прошептал Екеле. -- Я вижу Блюмочку, голубку невинную, и с нею обоих детей моего соседа, что умерли семь дней тому назад. Я вижу их всех... Как только приятели осознали, что их глазам открылся потусторонний мир, их обоих одолел ужас. Они повернулись и побежали прочь; они прыгали через камни, ударялись о сучья, падали наземь и вскакивали вновь. Они бежали, не останавливаясь и не оглядываясь, до тех пор, пока не очутились за кладбищенской оградой. Лишь тогда Екеле осмелился поглядеть на своего спутника. -- Коппель-Медведь, -- спросил он, отбивая зубами чечетку, -- ты еще жив и здесь ли ты? -- Я жив и славлю моего Создателя, -- донесся из тьмы голос Коппеля. -- Правда, рука смерти была уже занесена надо мной... И в том, что они оба остались в живых, усмотрели они волю Бога: они должны были дать людям свидетельство о виденном ими. Еще минуту стояли они, шепчась в темноте, а потом пошли и разыскали в ночи дом сокровенного царя, высокого рабби, который знал язык мертвых, слышал голоса из адских бездн и мог толковать грозные знамения Бога. Рабби сидел у себя в комнате, склонившись над книгой тайн, которая именуется "Индрараба", или "Великое собрание". Погруженный в безмерность чисел, знамений и действующих среди них сил, он не расслышал шаги входящих, и лишь когда они поприветствовали его, сказав: "Мир благословенному свету!" -- лишь тогда спустилась душа его из заоблачных высей назад к земному миру. И когда глаза высокого рабби устремились на вошедших, они начали говорить; они призвали на помощь Бога и Его могущество, и Екеле-дурачок, задыхаясь, рассказал, как испугали его шелест и шепот, мерцанье и свечение, разливавшиеся меж зарослей бузины на кладбище, и что он сказал Коппелю-Медведю, и какой получил ответ, и как они потом, когда луна ушла за облака, воистину увидели фигуры мертвых детей, трепетавшие в танце духов над могилами. Высокий рабби, исходивший темными ночами тридцать два сокровенных пути мудрости и с помощью магических превращений отворявший семь дверей познания, понял знамение Бога. Теперь он знал, что по улицам еврейского города ходит грешник, который, оставаясь безвестным для людей, все время преступает закон Божий. По воле этого грешника обрушилась на город злая смерть, из-за него не могли найти мира в своих могилах души детей. Молча глядел на приятелей высокий рабби. Потом он поднялся и вышел из комнаты, а когда вернулся, в правой руке у него было блюдо с кашей и двумя лепешками, а в левой -- маленькая чашка из кованого серебра, до краев наполненная взбитым яблочным муссом, какой подают на Пасху. -- Возьмите это и ешьте! -- сказал он, подавая блюдо. -- А когда наедитесь, возьмите эту чашку со сладким муссом и идите обратно к могилам детей. Оба старика испугались, услышав, что им нужно опять идти на кладбище. Но высокий рабби продолжал: -- Не бойтесь! Тот, по чьему слову возник мир, имеет власть над живыми и мертвыми, и только Его решение имеет силу. Вы будете сидеть у могил и ждать, пока кто-нибудь из детей не приблизится к вам и не захочет попробовать сладость, ибо духи недавно умерших еще не забыли земную пищу. Тогда вы схватите его за подол рубашки и спросите: "Во имя Того, кто есть Начало и Конец, за чьи грехи пришла в город злая смерть?" И он произнес над ними слова благословения. Тогда страх оставил их, они встали и решительно двинулись в путь, повинуясь велению высокого рабби. Они сидели среди могил, прислонившись к ограде кладбища, а перед ними на сырой земле стояла чашка с яблочным муссом. Вокруг царила тишина и непроглядная тьма -- ни травинка не шевелилась, ни звездочка не проглядывала из-за облаков. И пока они сидели и ждали, страх вновь напал на них, и Коппель-Медведь, будучи не в силах больше выносить тишину, начал говорить вслух сам с собой: -- Эх, сейчас бы хоть грошовую свечку! -- сказал он.-- Я не хочу больше сидеть во тьме. Ведь должна быть полная луна, а я ее не вижу. А может быть, уже пропел петух и луна закатилась? Лучше бы нам сейчас сидеть дома за печкой. От земли так и несет холодом, он лезет мне под куртку, что тать в ночи. Екеле-дурень, я думаю, ты тоже замерз, -- вон как дрожишь! Тут под землей не одна сотня комнат, и все они хорошо устроены, ни окон, ни дверей. Мороз в них не заберется и голод тоже, обоим придется снаружи остаться, век друг за другом гоняться. Стар и млад, беден и богат -- под землей все на один лад... Последнее слово застряло у него в горле, так как в этот момент перед ним предстало озаренное белым светом дитя. Маленькая Блюмочка взяла в ручки серебряную чашку. -- Блюмочка-цветик!(1) -- сдавленным голосом воскликнул Екеле. -- Ах, подожди, что же ты уходишь! Разве ты не узнаешь меня? Это же я, Екеле-дурачок, а рядом со мной сидит Коппель-Медведь. Помнишь, как ты прыгала и танцевала, когда я играл на скрипке у вас на улице? И как хохотала, когда Коппель бегал на четвереньках и выделывал свои штуки? -- Все это, -- сказало дитя, -- было и прошло, потому что все это было только на время. А теперь я вошла в истину и вечность, где нет ни времени, ни страстей! Серебряная чашка выскользнула у нее из рук и упала на землю. Дитя повернулось и хотело уйти к своим спутникам, но тут Екеле вспомнил наказ рабби, крепко схватил подол детской рубашечки и воскликнул: -- Во имя Того, кто есть Начало и Конец, заклинаю тебя: скажи и укажи, за чьи грехи в наш город вступила злая смерть? Всего лишь мгновение длилась тишина. Всего лишь мгновение ребенок неподвижно всматривался в темноту у них над головами -- туда, где над могилами, невидимый взору живущих, парил Божий ангел, хранитель детских душ. Потом дитя произнесло: -- Ангел Божий сказал, слуга Господа изрек: это случилось за грех Моавов, в котором пребывает одна из дщерей ваших. И Он, Вечный, видел это, и Он, Вечный, карает вас так, как Он покарал племя Моава! Тут Екеле отпустил подол рубашки, и дитя, словно подхваченное внезапным порывом ветра, взмыло ввысь. Очень скоро оно скрылось из виду, а потом померкло и белое мерцание за темными зарослями бузины. А Коппель с Екеле вышли за ворота кладбища и отправились в дом высокого рабби, где и передали ему все, что слышали. Едва забрезжило утро, как рабби послал своих вестников в каждый дом еврейского города. Он созывал общину в дом Божий, и тот, кто мог ходить, пришел, и никто не остался дома. И когда все собрались, он поднялся на три гранитные ступени, и под его темным плащом был белый смертный саван, а над головою развевалось знамя, на котором было начертано: "Господь Саваоф наполняет весь мир своим величием". И сразу все вокруг стихло. Высокий рабби начал говорить. Он сказал, что среди них есть женщина, живущая в грехе супружеской измены, и подобна она детям проклятого племени, которое покарал Бог. И он призвал грешницу -- пусть выйдет и покается, и примет на себя кару, которую предназначил Господь Бог. Среди женщин поднялся шепот и тихий плач. Объятые страхом, они молча глядели друг на друга, но ни одна не вышла и ни одна не захотела признаться в грехе Моава. Второй раз возвысил голос высокий рабби. Он провозгласил, что именно из-за этого сокрытого греха в городе умирают дети. Ион заклял грешницу святыми буквами и десятью страшными именами Бога -- да выступит она и покается, чтобы кончилось народное бедствие! Но и на этот раз напрасно говорил высокий рабби. Та, что была причастна греху, молчала и не хотела обратиться вспять с пути своего. Тогда темное облако гнева объяло высокого рабби. Он извлек священные свитки и над ними произнес слова великого проклятия грешнице. Он умолял небеса, чтобы сгинула она подобно скалам Гильбоа, которые проклял Давид. Чтобы земля сделала ей то же, что некогда сделала Давону и Авирону. Чтобы само имя ее стерлось из списка всех сущих и потомство было проклято во имя Сияющего и Пламенеющего, во имя лучистых звезд и Зедекиеля, который есть Ухо и Око. И чтобы душа ее пала в царство ужаса и там пребывала до скончания времен. Затем он покинул дом Божий. И на улицах еврейского города воцарились страх и отчаяние, безнадежность и скорбь... Когда тем же вечером высокий рабби сидел в своей комнате, ему на память пришел один случай из минувших лет. Однажды к нему пришли два мясника с жалобой на погибель всего их товара. Вор проник к ним в лавку и поступил с их добром как святотатец. Он взял мяса сколько мог унести, а остальное раскидал и загадил, залив нечистотами. Рабби собрал общину и заклинал вора признаться и заплатить за ущерб, насколько это было в его силах. Но вор молчал и упорствовал во зле, и тогда рабби наложил на него проклятие, которое исключало его и все его потомство из числа верных детей Божиих. А ночью перед домом высокого рабби явилась собака; она громко выла и стенала, и так жутко было слушать ее жалобы, что высокий рабби, опознав в ней вора, снял с нее проклятие. -- Если сила проклятия так велика, -- сказал себе рабби, -- что даже неразумная тварь, в чьей душе нет света знания о Боге, не может вынести его, то как возможно, чтобы нарушительница брака не вышла передо мной и не покаялась, пока еще не минул день? Но шли часы, и настала ночь. Когда она прошла, высокий рабби понял, что ждал напрасно. И тогда позвал он своего молчаливого слугу, которого некогда сам же вылепил из глины и который носил имя Божие в устах своих(2), и приказал ему разыскать на улицах Коппеля-Медведя и Екеле-дурачка, ибо они были нужны ему. Когда же эти двое пришли, он объявил им: -- После того как день угаснет и наступят сумерки, идите снова на кладбище, и ты, Екеле, играй на своей скрипке одну из песен, какие поют дети во время праздника кущ. И духи умерших станут слушать тебя, потому что первые семь дней земные мелодии еще связывают их с этим миром. Потом вы пойдете обратно, и ты, Екеле, не переставай играть. Но когда вы вернетесь в эту комнату, вам следует сразу же выйти вон. И не вздумайте оглянуться! Ибо то, что я хочу сделать, есть тайна Пламенных, которых именуют также Престолами, Колесами, Могуществами и Воинствами, и не вашим глазам видеть ее. Они пошли и сделали по его приказу: Екеле-дурачок наигрывал на скрипке веселые мотивы праздника кущ, а Коппель прыгал изо всех сил. Так они прошли среди могил до стены и вернулись обратно по пустынным улицам, а за ними неслось белое светящееся облако. Оно поднялось вместе с ними по лестнице и влетело в комнату высокого рабби. Как только приятели закрыли за собой дверь, рабби произнес запретное слово из книги Тьмы -- слово, которое сотрясает землю, крушит скалы и вызывает мертвых в мир живых. И перед ним в своем земном облике явилось дитя, и было оно все равно что из плоти и крови, и свечение его погасло. И оно бросилось на пол и принялось плакать, жалуясь и умоляя вернуть его обратно в сад мертвых. -- Я не пущу тебя в истину и вечность, -- грозно ответил высокий рабби, -- и ты вновь начнешь свою земную жизнь, если не дашь мне ответа. Во имя Всевышнего, единственного и всеединого, Того, Кто был, и есть, и пребудет, заклинаю тебя: скажи и укажи, кто причастен греху, за который детская смерть пришла в город? Дитя опустило глаза долу и покачало головой. -- Кто причастен тому греху, -- едва слышно прошелестел его голос, -- и за кого Бог призвал нас к себе, не ведомо ни мне, ни даже ангелу, поставленному нашим хранителем. Кроме Бога это знает только один человек на свете, и человек этот -- ты! Стон вырвался из груди старого рабби. И он сказал слово, снимающее чары, и дитя унеслось обратно на родину душ. А высокий рабби вышел из дома и в одиночестве зашагал по ночным улицам гетто к реке, а затем вдоль по берегу, мимо рыбацких хижин, пока не достиг каменного моста. Там, под мостом, стоял розовый куст, на котором распустился один-единственный красный бутон, а рядом с ним вырос куст розмарина. Оба растения, казалось, обнялись ветвями, да так тесно, что лепестки розы касались белых цветков розмарина. Высокий рабби наклонился и с корнем вырвал куст розмарина из земли. Потом он снял проклятие с головы женщины, которая нарушила брачные узы. Черные облака неслись по небу, бледный свет луны серебрил шпили и арки моста. Высокий рабби спустился к воде и бросил розмарин в реку, чтобы его унесло волнами и затянуло в шумную пучину вод. В эту ночь в еврейском городе угасла эпидемия чумы. В эту ночь в своем доме на площади Трех Колодцев внезапно умерла красавица Эстер, супруга банкира Мейзла. И в эту же ночь в своем замке в Старом Граде с мучительным криком пробудился от сна император Священной Римской империи -- Рудольф Второй. (1) Bluemchen (нем.) -- цветочек. Здесь и далее -- примечания переводчика. (2) Имеется в виду Голем -- персонаж еврейских каббалистических преданий. Этот глиняный великан оживляется либо именем Бога, либо написанным на лбу словом "жизнь". II. СТОЛ ИМПЕРАТОРА Однажды ранним летом 1598 года по улицам Старого Града Праги рука об руку шагали два молодых чешских дворянина. Один из них был господин Петр Заруба из Здара, студент римского права в пражском университете, беспокойная и предприимчивая душа. Он давно строил планы, имевшие целью восстановить в правах ультраквистскую церковь(1), урезать самодержавную власть императора и расширить свободы сословий, а если повезет, то даже провозгласить короля чешской национальности и утвердить реформистское вероисповедание. Вот каким идеям был привержен пан Петр Заруба. Другой, немного постарше летами, звался Иржи Каплирж из Сулавице, и жил он в своем поместье в Бероунском округе. Он не интересовался политикой и делами веры -- его мысли постоянно кружились вокруг сала, птичьих перьев, масла и яиц, которые он поставлял ведомству обер-гофмейстера для императорской кухни, да еще вокруг евреев, которым он задолжал в неурожайный год. Он прибыл в Прагу похлопотать насчет своих денег, так как ведомство обер-гофмейстера уже много месяцев не платило ему сполна. А с Петром Зарубой они уже около года состояли в родстве -- один из Каплиржей взял себе жену из рода Зарубов. Они успели побывать в соборе Святого Духа, и Иржи Каплирж удивился, что по пути им встречалось такое множество евреев. Пан Петр объяснил ему, что евреи здесь у себя дома, так как эта церковь со всех четырех сторон окружена еврейскими кварталами. Каплирж заявил, что это самый настоящий позор, когда невозможно к обедне пройти без того, чтобы не натолкнуться на широкие еврейские бороды. На это Заруба заметил, что ему все равно -- пусть бы даже евреи носили такие бородищи, как древние патриархи на картинах. Человеку, подобно Иржи проводившему все свои дни в Бероунском округе, было на что поглазеть в пражском Старом Граде. Вот, сопровождаемый латниками и алебардистами, в архиепископский дворец проехал испанский посланник в закрытой карете. На Вахгольдеровой улице к прохожим обращался с просьбой о подаянии придурковатый нищий: он-де берет все -- золотые дукаты, дублоны, розенобли и португальские реалы, и ничто ему не мелко, лишь бы золото... В Тынской церкви с большой помпой проходило крещение мавра, служившего у графа Кинского, и вся высокая чешская знать не преминула сбежаться на этот спектакль. Книгопечатники и палаточные мастера, одновременно справлявшие свои цеховые праздники, столкнулись на углу Платнеровской и, размахивая каждые своими знаменами и эмблемами, надрывно спорили, кто кому должен уступить дорогу к ратуше. На Яновой площади монах-капуцин держал речь пред влтавскими рыбаками, заявляя, что он тоже рыбак, ибо "Господи, помилуй!" служит ему длинной лесой (на которой, как золотой крючок, висит "Отче наш"), а "Из глубины воззвах", это любимое блюдо покойников, -- наживкой, и с помощью всей этой снасти он вылавливает бедные души из адского пламени подобно тому, как вылавливают карпов или белорыбиц из Влтавы. А перед лавкой на Крестовой площади наскакивали друг на друга два владельца боен, потому что один из них сбывал свинину на геллер за фунт дешевле, чем другой. Но на все это Иржи Каплиржу из Сулавице недоставало глаз и ушей, ибо он замечал одних только евреев, которые встречались ему на пути. На Градском кольце один из них стоял в железном ошейнике у позорного столба. На прикрепленной к его груди табличке значилось, что он наказан за то, что "неоднократно и грубо нарушал правила рынка". Иржи Каплирж не удержался и высказал в лицо бедняге все, что думал о нем и его соплеменниках. Заодно он обращался и к Мойше с Айзиком -- двум бероунским евреям, которых он знал. -- Эй ты, Мойша-Айзик! -- кричал он. -- Неужто и для тебя наконец настал день срама? Вот пришел бы сейчас твой Мессия да увидел бы тебя здесь, мало бы ты доставил ему радости! А поскольку ему не отвечали, он двинулся дальше и на Малом Кольце(2) подцепил Петра Зарубу. За мостом через Влтаву, в том месте, где расположен небольшой островок, они наткнулись на целую толпу евреев, которых под сильным конвоем, дабы никто не мог улизнуть, вели в церковь Марии Озерной. Там они должны были прослушать "еврейскую проповедь", которую читал на древнееврейском языке отец-иезуит, желая склонить их к крещению. Они брели как пьяные, потому что перед тем прибегли к старому испытанному средству, помогающему избавиться от проповеди: они бодрствовали двое суток подряд и теперь находились в таком изнеможении, что все как один должны были немедленно заснуть, едва опустившись на церковные скамейки. -- Там жиды, тут жиды, жиды сверху, жиды снизу! Кругом одни жиды! -- злился Каплирж. -- Они до того размножились, что скоро в стране их будет больше, чем христиан! -- Это -- во власти Божией, -- заметил Заруба, которому уже начинало изрядно претить, что его новый родич не умеет говорить ни о чем, кроме свинины, сала, яиц и евреев. -- В их многочисленности и богатстве, -- продолжал тот, -- я вижу печальный признак того, что Бог прогневался на нас, христиан. Заруба подхватил эту мысль и заострил ее по-своему. -- Возможно, -- предположил он, -- Бог поставил их перед нашими глазами как раз из-за того, что они еще необращенные -- как зеркало для улучшения и просвещения нас самих. -- Знаешь что, иди-ка ты со своим просвещением куда подальше, а то я ненароком лопну от смеха! -- крикнул Иржи полувесело-полусердито. -- Евреи ведь приходят ко дворам нашей знати вовсе не для просвещения: они скупают там сало, масло, сыры, яйца, холсты, шерсть, шкуры, мелкий и крупный скот. Они платят, это верно: за один тюк шерсти еврей дает четыре гульдена. А если не платят наличными, то дают векселя и хорошее поручительство. И что же они привозят взамен? Позументы на ливреи их домашней прислуге, корицу, имбирь, гвоздику и мускатные орехи для господской кухни, шелковые ткани, флер и вуали для жен и дочерей... -- Вот видишь! -- ответил Петр Заруба. -- Это значит, что благодаря евреям процветает торговля. -- Но мой блаженной памяти отец, -- гнул свое Иржи, -- предупреждал меня: не надо ничего продавать евреям. И вообще, евреи пусть торгуют с евреями, а христиане -- с христианами. Я крепко держусь этого совета всю свою жизнь. Эх, вот если бы только наверху, во дворце, сидели не такие тухлые счетчики! Скажи мне, Петр, куда уходит столько денег? Куда уходят доходы короны -- все эти земельные контрибуции, окружные налоги, подати с дома, подушные, акцизы, судебные сборы, "пивные крейцеры", экстренные обложения? Куда утекают имперские деньги? За разговором они и не заметили, как добрались до площади перед королевским замком. Как всегда, там царило большое оживление: повсюду сновали лакеи, канцеляристы, курьеры, конюхи, горожане всех сословий, клирики разных рангов, конные офицеры и пешие зеваки. У ворот стояли на часах лейб-гвардейцы в панцирях. -- Тебе надо спросить об этом у Филиппа Ланга, -- заметил Заруба и показал на высокие окна замка. -- Он ведь камердинер императора, а это значит, что у него есть рука в государственных предприятиях. Кому, как не ему, знать, куда утекают имперские деньги. Иржи Каплирж остановился. -- Послушай, Петр! -- перебил он родственника. -- Нет ли у тебя желания составить мне компанию, пока я там наверху буду разбираться насчет моих сделок? Заодно и представлю тебя Иоганну Остерштоку, второму секретарю обер-гофмейстера. Это он платит мне деньги после того, как первый секретарь утверждает счета. Этот Остершток -- весьма приветливый господин и к тому же четвероюродный брат моему отцу. Он не из тех, кто забывает о родстве, а потому можешь не сомневаться в том, что он пригласит нас обоих к императорскому столу. -- К императорскому столу? -- перебил его Петр Заруба. -- Меня -- к императорскому столу?! -- Ну конечно же, Петр, если только ты пойдешь со мной, -- объяснил Каплирж. -- Правда, это только так говорится -- "императорский стол". Мы будем обедать с господами офицерами лейб-гвардии. Остершток неизменно доставляет мне эту честь. -- Послушай, Иржи! -- после короткого молчания сказал Петр Заруба. -- Как давно Анна Заруба за твоим братом Индржихом? -- В пятницу после Благовещения исполнился ровно год, как они обвенчались в хрудимской церкви, -- удивленно ответил Иржи. -- И за столько времени она еще не говорила тебе, что ни один Заруба из Здара не садился и никогда не сядет за императорский стол? Ты ничего не знаешь о предсказании великого Яна Жижки? -- Впервые слышу. -- Когда гетман Ян Жижка лежал на смертном одре в пршибиславском лагере, -- принялся рассказывать Заруба, -- он пожелал проститься со своими полководцами. Одного из них, Лишека Зарубу из Здара, моего предка, он подозвал к себе и сказал: "А, это ты, Заруба Лишек! Я узнал тебя по шагам". А потом добавил: "Мне не повезло. Я не довел до конца мое дело, но один из твоего рода, Заруба из Здара, будет не лисом, как ты, а львом. Он доведет до конца наше дело и восстановит святую чешскую свободу. Но запомни, Лишек, крепко запомни: он не должен брать ни крохи со стола императора, иначе удача отвернется от него, и на землю чехов придут кровь и горе!" -- А потом он отвернулся к стене и умер? -- осведомился Каплирж. -- Да, потом он сразу же умер, -- подтвердил Заруба. -- И с тех пор все Зарубы поступали именно так, как требовали эти пророческие слова? -- Каплирж задумался. -- Смотри, Петр, у нас в стране в каждой семье есть такие истории. Или моя бабушка не рассказывала мне о Каплирже, который упоил короля Вацлава Ленивого после того, как эти герои три дня и три ночи пили вдвоем в Старом Граде? А другой Каплирж, как говорят, убил последнего богемского дракона: этот зверек, должно быть, жил там, где теперь стоит Хопфен. Но если даже допустить, что твоя история -- такая же святая правда, как само Евангелие, то это все равно не доказывает, что Жижка был пророком. Герой войны и свободы -- да, с этим никто не поспорит, но что-то я никогда не слыхивал о том, что он был еще и пророком. -- Не забывай, Жижка тогда уже был слепым. Он потерял на войне сперва один глаз, а потом и второй, -- объяснил Заруба. -- Иногда Бог дает слепым пророческий дар, позволяя им видеть будущее духовным взором. И я верю в предсказание Жижки так же свято, как верили в него мой отец и дед. Я верю, что некоему Зарубе суждено возродить старую чешскую свободу, а может быть, и стать... Короче говоря, я не стану есть с императорского стола. -- Пусть будет, как ты хочешь, -- ответил Иржи Каплирж. -- Я-то не собираюсь спасать чешскую свободу. Я держусь другого: где мне играют, там и танцую, где предлагают -- там и беру. Итак, с богом, Петр, встретимся вечером у меня в гостинице. И с этим он ушел. Теперь Петр Заруба пребывал в поистине скверном настроении. Он-то рассчитывал, что богатый Иржи пригласит его отобедать в своей гостинице -- поступить иначе с родственником было бы просто неприлично. И вот что из этого вышло! Он и двое его товарищей вели общее хозяйство. Одна жившая по соседству добрая женщина согласилась обслуживать их кухню, но все равно с едой у них было весьма неважно. Приди он сейчас домой, он не нашел бы там ничего, кроме рубленого ливера в горчичном соусе с неизменным печеньем либо окропленных сливовым муссом и посыпанных тертым белым сыром пампушек. Оба эти простых блюда осточертели ему до тоски зеленой, ибо он с утомительной регулярностью получал их каждую неделю -- ливер по четным, пампушки по нечетным дням. Когда он спустился с моста через Влтаву, ему довелось проходить мимо уставленного обеденными столиками сада при гостинице. У калитки, улыбаясь и приветствуя его, стоял хозяин. Петр Заруба был человеком экономным и весьма неохотно отдавал свои деньги рестораторам. Но этот выглядел так, словно у него на уме было только благо его гостей, и, поймав на себе его приветливый и располагающий взгляд, Заруба подумал: "А, что там, не головой же я рискую! Один-то раз в жизни можно и раскошелиться". Остановившись, он спросил, что ему могут предложить поесть. -- Я еще не знаю, что там приготовили мои француз с итальянцем, -- отвечал хозяин. -- Но одно могу сказать пану твердо: будет четыре основных и восемь малых перемен, да к тому же перед десертом подадут блюдо-сюрприз. И за все это пану нужно заплатить каких-то три серебряных богемских гроша. Но это сущие пустяки за такой обед. Правда, пану придется полчаса обождать. Богемский грош был не какой-нибудь завалящей монеткой, а увесистым звонким серебреником. Но за обед из двенадцати блюд, да еще с сюрпризом в конце, три гроша и вправду было недорого. А потому Петр Заруба вошел в сад и занял одно из мест за уже накрытым столом. За столиками сидело еще восемь или девять гостей. Казалось, они хорошо знали друг друга, ибо были заняты мирной беседой и не выражали ни малейшего нетерпения по поводу необычно долгого ожидания еды. Так прошел почти час. Наконец хозяин подошел к столу Петра Зарубы и выразил желание лично обслужить столь высокородного пана. Через минуту он принес первое из обещанных двенадцати блюд и сказал: -- Пану это должно понравиться. Тонко приготовленный суп из дичи, называемый potage chassieur(3). После супа он подал две различные яичницы. Первая была приготовлена по-крестьянски, вторая -- с крошеным луком и травкой-купырем. Затем последовали молоки карпов с трюфелями и заливное из курицы. После короткой паузы явилось роскошно сервированное хозяином первое из четырех главных блюд: фаршированная щука. За нею -- фрикассе из почек, обжаренных в сале, с гарниром из спаржи в мясном соусе; за фрикассе -- телячий язык и окорочек поросенка с молодым сладким горошком. Петр Заруба с некоторым состраданием подумал о друзьях-студентах, которые сейчас набивали животы рубленым ливером или сливовыми пампушками. Он уже не сокрушался, что Иржи Каплирж не пригласил его в гостиницу, ибо лучше, чем здесь, вряд ли где-нибудь могло быть. Жареного фазана со сборным гарниром он уже только попробовал. А ведь за ним еще последовало обещанное сюрпризное блюдо: перепела на поджаренных ломтиках хлеба! В заключение же явились марципановые шарики в сахарной пудре, грозди итальянского винограда и острый венгерский сыр. Петр Заруба уже несколько устал и за десертом начал подремывать. Он сидел и представлял себе: так вот, наверное, обедает аббат Страховского монастыря по большим праздникам. Но, несмотря на одолевшую его сонливость, он сразу же узнал Иржи Каплиржа, который с красным от гнева лицом бежал мимо сада по улице, размахивая руками и отчаянно ругаясь вслух. Он окликнул родича. -- Эй, Иржи! Заходи сюда, Иржи! Я здесь! Иржи остановился, вытер пот с лица, вошел в сад и, кивнув Зарубе, оперся руками о столешницу. -- Не ожидал увидеть меня так рано, Петр? -- спросил он сумрачно. -- Хорошо, что у меня есть человек, с которым можно поговорить! Я так зол на этих придворных сидельцев, что теперь уж, кажется, до самой смерти не перемолвлюсь с ними ни словом! -- Отчего же ты так сердит? -- спросил Петр, слегка зевнув. Иржи Каплирж со скрипом рухнул на стул. -- Это все из-за Остерштока, -- сообщил он. -- Он сказал, что сейчас не может заплатить. У него, мол, ничего нет. Ну и пошло-поехало: у них-де в замке всегда так тяжело с деньгами, и уж я-то, как близкий родственник, мог бы набраться терпения и приехать как-нибудь в другой раз... -- А ты с Остерштоком и впрямь близкая родня? -- полусонно спросил Заруба. -- Родня? -- сердито вскричал Каплирж. -- Петух моего дедушки, может быть, разок покричал у курятника его матушки -- вот тебе и вся родня! А потом он повел меня к первому секретарю, и опять все сначала: "у нас ничего нет" да "откуда нам взять". Герр секретарь сказал мне, что от императора отовсюду требуют денег, и предъявил мне целую охапку прошений и заемных писем -- о, небо, и все так! Знаешь, Петр, куда текут имперские деньги? Герр фон Колонич, командующий войсками в Венгрии, нуждается в золоте для содержания пограничной стражи. Комендант крепости Рааб жалуется на нехватку огнеприпасов, которую надо срочно восполнить. Вице-король Линца требует денег на строительные затеи Его Величества. Три тигра, что в прошлом году доставлены из Флоренции в зоосад императора, до сих пор не оплачены. Граф Вольф фон Дегенфельд ждет от императора милостивого подарка в качестве вознаграждения за сорокалетнюю службу. Дворцовые латники с зимы не получали жалования и уже начинают ворчать и нарушать дисциплину... -- Но говорят, -- вмешался человек, сидевший за соседним столиком, -- что три дня тому назад епископ Ольмюцский прислал ведомству обер-гофмейстера восемьсот дукатов на содержание императорского стола. Должно же что-нибудь от этого остаться? -- Говорят! Говорят! -- передразнил Каплирж, который не любил, когда посторонние путались в его разговоры с друзьями. -- Какое мне дело до того, что кто-то там болтает! Глухой услыхал, как немой рассказал, будто слепой видел, как ягненок плясал на проволоке. Он бросил уничижительный взгляд на человека за соседним столом и, обратясь к Зарубе, продолжал: -- После всего этого я им заявляю: нет денег -- нет сала, и не хочу я ждать с вашей выплатой! Тут герр секретарь испугался и говорит: устроят ли вас на сей раз двадцать гульденов? И стремительно написал мне поручение, с которым я должен идти... -- он запнулся, покачал головой, потер лоб и тяжело вздохнул. -- Что за жизнь! Сплошная комедия про Пульчинеллу! -- Куда же тебе с поручением? -- спросил Заруба. -- Держись, Петр, за стол, не упади! К еврею Мейзлу, в дом на площади Трех Колодцев. Там он выплатит мне мои деньги. Я, Иржи Каплирж из Сулавице, должен идти на поклон к еврею на его еврейскую улицу! Надо же такое придумать?! Он достал поручение из кармана, бегло просмотрел его, а затем сложил и сунул обратно. -- После всех этих унижений, -- продолжал он, -- Иоганн Остершток усадил меня за императорский стол, но к тому времени у меня пропал весь аппетит. Супа я съел разве что пару ложек, а ведь это был самый настоящий potage chassieu r... -- Охотничий суп я тоже ел, -- встрял в его рассказ Заруба. -- И еще яичницу, заливное из курятины и такую, знаешь, замечательную закуску... -- Как? -- удивился Каплирж. -- Тебе все это подавали здесь? Ну-ка, ну-ка, что еще? -- Шпигованную рыбу и один Бог знает что еще... -- борясь с зевотой, отвечал Заруба. -- Всего было двенадцать блюд, так что я все и не упомню. -- Неужели и жаркое из фазана? -- недоверчиво вопрошал Иржи. -- И перепелов? А в конце -- марципан, виноград и венгерский сыр? -- Ну да. Откуда же тебе это известно? Каплирж обернулся и позвал хозяина. -- Как это получилось, -- спросил он, -- что ты кормишь своих гостей теми же точно блюдами, какие мне подавали наверху, в замке? -- А у меня так обычно и бывает, -- спокойно возразил хозяин. -- И никакой тайны тут нет. Если уж на императорской кухне начнут жарить да варить, так обязательно наделают всего с избытком. Все, что остается, смотрители стола продают мне и другим хозяевам гостиниц в округе замка. Но это бывает только в будни, ибо по воскресеньям остатками кормят бедняков, которые не могут платить по три серебряных гроша за обед. Петр Заруба побледнел. Всю его сонливость как рукой сняло. -- Иржи! -- выдавил он через силу. -- Выходит, я ел за столом императора?! -- И правда! -- засмеялся Каплирж. -- Да что из того? Разве я не говорил тебе, что жизнь -- это сплошная комедия масок? Но у Петра Зарубы на сердце словно упал мельничный жернов. -- Я ел за столом императора! -- шептал он. -- Что будет с тобой, евангелическая свобода? О, моя золотая Чехия, что станет с тобою? Мой репетитор, студент медицины Якоб Мейзл, к которому я, в то время пятнадцатилетний юнец, ходил брать уроки на Цыганскую улицу, закончил историю Петра Зарубы и императорского стола следующими словами: -- Когда Заруба входил в сад при гостинице, он подумал: "Не головой же я рискую!" Тут-то он и ошибся. На самом деле обед стоил ему головы, ибо через двадцать два года, после битвы при Белой Горе, пан Петр Заруба вместе с 24 другими господами из чешской знати был казнен на Круглой площади Старого Града. Я рассказал тебе эту историю для того, чтобы ты убедился в том, насколько профессора истории, учителя гимназии и прочие господа, что сочиняют исторические книжки для школ, ничего не знают и не понимают в своем предмете. Они будут тебе твердить, доказывая с точностью до волоска, что чешские повстанцы проиграли бой при Белой Горе потому, что на имперской стороне командовал Тилли, а чешский полководец, граф фон Мансфельд, застрял в Пльзене, или же потому, что чешская артиллерия была неправильно расположена, а венгерские вспомогательные силы практически не принимали участия в деле. Все это чушь. Чешские повстанцы проиграли бой при Белой Горе потому, что Петр Заруба тогда, в саду при гостинице, не имел ума спросить у хозяина: "А как это, приятель, ты подаешь двенадцать таких роскошных блюд всего лишь за три богемских гроша? Ведь это, дружок, экономически невозможно". Нет же, вместо этого он позарился на дешевизну. Вот таким-то образом Чехия потеряла свою свободу и стала австрийской, и у нас теперь есть императорская и королевская табачная монополия, военно-морская школа, император Франц-Иосиф и процессы о государственной измене. И все это потому, что Петру Зарубе мало было честной чешской требухи, которой его кормила хозяйка, и он-таки поел за столом императора! (1) Одно из течений Реформации XVI в., основателем которого был Ян Гус. (2) Улица, окружающая центральный район Праги. (3)Охотничий суп (фр.). III. РАЗГОВОР СОБАК Однажды, в зимний субботний полдень 1609 года, еврей Берл Ландфарер был схвачен в своей каморке, которую он снимал в домике на малой набережной пражского гетто, и отведен в тюрьму Старого Града, называемую местными евреями "Пифоном" или "Рамзесом" в память о египетских узилищах. На следующее утро его должны были повесить на живодерне между двумя собаками и таким образом лишить бренной жизни и предать вечной смерти. Этот самый Берл Ландфарер всю свою жизнь терпел одни несчастья. С юных лет ему ничто не удавалось. Он перепробовал много профессий и, несмотря на все свои труды и мучения, оставался до того бедным, что даже по субботам носил ветхую будничную одежду, которую не снимал годами, в то время как у других было принято на каждый полугодовой праздник шить новый костюм. В последнее время он стал скупать в окрестных деревнях шкуры, которые продавали ему мясники-христиане, но именно в этом сезоне им вдруг вздумалось заломить по двенадцать крейцеров за шкуру, хотя на рынке она шла по восемь. Его соседи по набережной говорили, что если Берл Ландфарер возьмется торговать свечами, то солнце наверняка перестанет закатываться. Если с неба посыплются дождем дукаты, шутили другие, он будет сидеть у себя в комнате, а вот если дождь будет из булыжников, то они уж точно не минуют его головы. Не было порога, о который он бы не споткнулся. Когда у него был хлеб, он не мог доискаться ножа, а если случалось и то и другое, то обязательно недоставало соли. И то, что в святую субботу его оторвали от радости праздника и уволокли в тюрьму, тоже относилось к области невезения. При этом нельзя сказать, чтобы он был вовсе невиновен, ибо полной несправедливости не бывает в Божьем мире. За день до того он купил у какого-то солдата подбитый куньим мехом зимний плащ и бархатный кафтан с откидными рукавами, причем цена всего этого добра ему самому показалась слишком мизерной. Он и понятия не имел о том, что господин полковник Страссольдо, командир гарнизона в Старом Граде, которому император по случаю тревожного времени предоставил неограниченные полномочия, за два дня до того под страхом виселицы запретил торговцам покупать что-либо у солдат, если только те не предъявят на то письменного разрешения своего капитана. Дело в том, что в то время в Праге бесчинствовали солдаты, которые совершали грабежи и кражи со взломом во многих дворянских домах, похищая оттуда ценные ткани, ковры, меха и одежду. Сообразно обычаю это запрещение было прочитано во всех синагогах еврейского города: в Старой и Новой, в синагогах Пинхаса, Клауса, Цыганской синагоге, синагоге Мейзла, в Высшей и Старо-Новой синагогах, но как раз в этот день Берл сидел дома и ничего не слышал об этом, ибо все его внимание было поглощено ознакомлением с таинственным учением книги "Райя Мехемна", или "Верный пастырь". Правда, как только он сообразил, что купил краденое, он тут же передал плащ и кафтан старосте еврейской общины, но было уже поздно. Командир староградского полка был разъярен нарушением своего приказа в первый же день и не хотел никого слушать. Вот почему Берл Ландфарер на следующее утро должен был повиснуть между двумя собаками как пример и предостережение всем остальным. Еврейские старейшины и советники сделали все, что было в их силах, чтобы отвести от несчастного его печальный жребий. Они обегали все инстанции, они просили, обещали, но все было напрасно. Казалось, сама судьба ополчилась против Берла Ландфарера. Аудиенция у императора через посредничество дворцового истопника также не удалась -- императора лихорадило, он лежал в постели, и монахи в монастыре капуцинов день и ночь молились о его здравии. Супруга пана Чернина из Худеница, свояченица полковника Страссольдо, как на грех застряла в своем имении Нойдек, что в трех днях езды от Праги. Приор Крестового монастыря, благорасположенный к евреям, часто к ним обращавшийся и заступавшийся за них, находился на пути в Рим. А высокий рабби, глава и светоч диаспоры, к слову которого прислушивались и христиане, -- увы! -- давно уже оставил сей бренный мир. Две уличные собаки, конечно же, не совершили ничего предосудительного. Только для того чтобы приумножить позор еврея, должны были они принять общую с ним смерть. Да и заступников у них не нашлось. Одна из них уже находилась в тюремной камере, когда надзиратель ввел туда Берла. Это был большой, исхудавший до костей крестьянский пес с лохматой каштановой шерстью и большими красивыми глазами. Он, должно быть, потерял хозяина или сбежал от него, так как уже давно шлялся по улицами Старого Града в безуспешных поисках еды. Теперь он грыз косточку, брошенную ему тюремщиком. Когда надзиратель втолкнул в камеру Берла, пес поднял голову и зарычал. Берл Ландфарер боязливо поглядел на своего товарища по несчастью. Большим собакам он не доверял, ибо еще со времен своих поездок по крестьянским дворам помнил их как своих злейших врагов, которые всякий раз принимались рвать ему штаны и шкуры, которые он тащил на себе. -- Он кусается? -- спросил Берл. -- Нет, -- ответил тюремщик. -- Ты его не трогай, и он не тронет тебя. Поладь с ним, ведь завтра вам вместе идти в долину Хинном. И он запер за собою дверь, оставив Берла наедине с собакой. Долина Хинном -- так евреи называют ад. Несмотря на то, что тюремщик был чехом и христианином, он знал их язык и обычаи, ибо ему приходилось долго квартировать у еврейских домохозяев. -- В долину Хинном! -- бормотал, озираясь, Берл Ландфарер. -- Кто знает, куда я попаду? Уж этот-то точно не знает. Из злобы он это сказал, ибо сразу видно, что это злой человек. И взгляд у него злой, как посмотрит на воду -- рыбы дохнут. В долину Хинном! Господь вечный и праведный, не я Тебе говорю, но Ты сам знаешь, что я провел жизнь свою в учении, молитвах и заботах и что я честно добывал свой кусок хлеба. Он вздохнул и поглядел на небо через зарешеченное окно. -- Три звезды вижу я, -- сказал он. -- Суббота уже кончилась. Дома у меня, в соседней комнате, сейчас сидят Симон Брандейс, подмастерье пивовара, и его жена Гиттель. Он уже прочитал молитву преломления хлеба и теперь поет благословение на грядущую неделю, желая себе и жене своей "столько радости и здоровья, сколько пожелают уста твои во всякое время и час". И, как во всякую субботу, Гиттель подхватывает, говоря: "Аминь! Аминь! Воистину должно быть так, да приидет Мессия в текущем году!" И потом они будут ждать, пока огонь не разгорится под плитой и не согреется вечерний суп, ждать и говорить обо мне, называя меня "бедняга Берл Ландфарер" или, может быть, "добрый Берл Ландфарер", ведь вчера я дал им масла для субботней лампы и вина на киддуш, и все даром, потому что у Гиттель опять не было денег, чтобы купить необходимое. И если сегодня я на устах соседей еще "бедный Берл" или "добрый Берл Ландфарер", то завтра уже буду "блаженной памяти Берл Ландфарер" или "Берл Ландфарер, земля ему пухом". Еще сегодня вечером я -- Берл Ландфарер, который живет в доме "У петуха", что на Малой набережной, а завтра утром уже стану Берлом, пребывающим в царстве истины. Еще вчера я не ведал, как хорошо мне жилось на свете: я ел что хотел, читал книги, а вечером ложился в постель. Сегодня же на мне рука врага. Кому пожаловаться мне? Разве что камням в земле... Что же мне делать? Я должен перенести то, что решил надо мною Он. Хвала Тебе, вечный и праведный судия! Ты еси Бог верных, и деяния Твои без порока! И поскольку уже стемнело, он обратил свое лицо на восток и прочитал вечернюю молитву. Потом он присел на корточки в углу камеры, так, чтобы не выпускать из вида собаку, которая вновь принялась ворчать. -- Так холодно, словно небо и земля замерзли подобно реке! -- горевал он. -- Собаке тоже не по себе, вон как она урчит и скалит зубы. Если бы только она знала, что ей предстоит! Но ведь зверь он и есть зверь. Что он может потерять, что у него можно отнять? Только чувственную жизнь! Человек же теряет руах, свое духовное существо, а мы, евреи, теряем больше всех, ибо что знают остальные люди о той сладкой радости, которой исполняемся мы, погружаясь в такие святые откровения, как "Книга жатвы", "Книга четырех поколений" или "Книга света"? Он закрыл глаза и унесся в мыслях своих к высотам тайного учения, о котором сказано, что оно по десяти ступеням возводит поучающегося к ангелам Божиим. Он сделал это, ибо написано: "Занимайся тайнами мудрости и знания -- и ты победишь в себе страх перед часом смерти!" А страх в его сердце был велик, и он едва мог переносить его. Он измерял в своей душе мир могущества Божьего, именуемый посвященными Апирион, то есть "брачное блаженство". В нем пребывают "вечно светящие", называемые также "опорами и столпами" этого мира. Он устремлялся к движущим силам, которые сокрыты в четырехбуквенном имени Бога(1), и к таинствам, что подвластны ему, именуемому "сокровеннейшим среди сокровенных" и "тем, что не может быть постигнуто человеком". Он вспомнил буквы алфавита с их понятными лишь посвященным мистическими значениями. Но когда он дошел до рассмотрения буквы "каф", которая в завершающей слово позиции означает улыбку Бога, дверь вдруг отворилась, и тюремщик втолкнул внутрь вторую собаку. То был белый пудель с пышной шерстью и черным пятном от правого подглазья до левого уха. Берл Ландфарер сразу же узнал его, так как этот пудель много лет жил в доме богатого Мордехая Мейзла, который недавно умер, перед тем разорившись и проведя остатки своих дней в глубокой бедности. После смерти Мордехая Мейзла пес шлялся по улицам гетто, искал себе пищу где придется и был хорошим другом всем, но в то же время не хотел никого признавать за хозяина. -- Пудель блаженной памяти Мейзла! -- удивленно прошептал Берл Ландфарер. -- Так они и его решили вздернуть! Вот бы удивился покойный Мейзл, узнав, что его пудель кончит свои дни на виселице! Оба пса поздоровались на собачий манер -- оскалились, подбежали друг к другу и обнюхались, а потом принялись гоняться друг за другом по камере, ворча и взлаивая. Скоро Берлу надоел производимый ими шум, тем более что собаки со всего квартала, заслышав эту возню, вторили ей лаем и воем, раздававшимися то совсем рядом с тюрьмой, то где-то поодаль. -- Тихо! -- гневно крикнул Берл обоим псам. -- Сколько же вы можете урчать и тявкать? Посидите хоть немного спокойно! Уже поздно, люди хотят спать! Но слова эти были брошены на ветер, ибо в ответ собаки только сильнее принялись лаять и носиться по камере. Берлу Ландфареру оставалось только ждать, когда они наконец притомятся и улягутся спать. Сам он, конечно, и не думал о сне, ибо намеревался провести свою последнюю ночь на земле в глубоком размышлении о святых предметах. Но проклятые собаки не давали ему никакой возможности сосредоточиться. Однако ему было ведомо, что тайное учение, Каббала, позволяет тем, кто проник в ее глубины, измерил ее бездны и открыл ее вершины, проявить могущество особого рода. Человек не смеет употребить его для спасения своей жизни, ибо это означало бы пойти против предначертаний Бога, но он может стать господином над тварями, которые не хотят повиноваться ему и не поддаются обычным средствам внушения. О высоком рабби говорили, что он мог беседовать с мелахим -- ангелами -- и приказывать им, как своим слугам. Но Берл Ландфарер, в силу своей боязливой натуры, никогда не смел использовать магические силы, ибо знал, что пламя тайного учения сжигает и пожирает все, что само не есть пламя. Теперь же, в свой предсмертный час, он, хоть и не без внутренней дрожи, все же решился испытать эти силы и с помощью тайных формул и магических заклинаний усмирить нелепых животных, которые мешали ему обрести покой и в последнюю ночь приблизиться к Богу. Он подождал, пока луна не показалась из-за облаков, и на пыли, густым слоем покрывавшей стены камеры, начертал букву "вав". С этой буквы должно начинаться любое заклинание, так как она объединяет небеса и мировую бездну. Ниже "вав" он нарисовал знак быка, так как под ним разумеются все живущие на земле твари, которые ниже человека. Подле него начертал он знак божественной колесницы, а ниже перечислил в предписанном порядке семь из десяти имен Бога, первым из которых было Эшэх, то есть "Всегда", потому что силою этого имени укрощаются и управляются быки. А под словом "Эшэх" он поставил букву алфавита, скрывающую в себе силу и власть. Потом он дождался, пока луна вновь скроется в тучах, и призвал поименно десять высших ангелов, слуг Бога, стоящих между Ним и людьми. Их называют: Венец, Сущность, Милость, Образ, Суд, Твердость, Великолепие, Величие, Первопричина и Царство. Затем шепотом призвал три изначальные небесные силы. И наконец, уже во весь голос, воззвал к сонму ангелов низших разрядов, называемых: Светильники, Губители и Звери Святости. -- Откуда мне знать, почему он так кричит. Я их не всегда понимаю. Может быть, он голоден, -- сказал в это мгновение пудель сторожевому псу. Берл Ландфарер так никогда и не уяснил, какая ошибка вкралась в его магические формулы. Он поставил под первым из семи имен Господних букву "УЭ", но при этом ему изменила память. Дело в том, что "Тэт" означает не власть, а проникновение и понимание. Это незначительное изменение заклинательной формулы и привело к тому, что Берл не приобрел власти над животными, но зато стал понимать их язык. Но в тот момент он не задумался об этом. Он даже не удивился тому, что вдруг стал понимать, о чем говорят собаки. Ему это показалось чем-то само собой разумеющимся. Это было так легко и просто -- он только не мог понять, как же это ему не удавалось раньше. Он выпрямился в своем углу и слушал, о чем собаки говорили между собой. -- Я тоже голоден, -- проворчал крестьянский пес. -- Завтра я сведу тебя к мясной лавке, -- пообещал пудель. -- Вы, деревенские псы, в одиночку в городе ничего себе не найдете. Ты будешь ходить на задних лапах и носить в зубах палку, и за это искусство тебе всегда перепадет хорошая косточка с мясом и жиром. -- Дома, на дворе, я получал кости не за ходьбу на задних лапах, -- возразил крестьянский пес. -- И кашу мне давали тоже не за это. Я должен был охранять двор и следить, чтобы лисы не добрались до гусей. -- А кто-такие лисы? -- спросил пудель. -- Лисы? -- повторил сторожевой пес. -- Ну, как тебе это объяснить? У них нет хозяина. Они живут в лесах. Они приходят из леса ночью и воруют гусей. На то они и лисы. -- А что такое лес? -- осведомился пудель. -- Э, да ты совсем ничего не знаешь! -- возмутился крестьянский пес. -- Лес -- это когда не три-четыре дерева, а... как бы тебе сказать? Это такое место, где куда ни посмотришь, кругом одни деревья. А за деревьями опять деревья. Вот оттуда-то и прибегают лисы. Если кому-нибудь из них случалось уносить гуся, меня сильно били палкой. -- А вот меня никогда не били! -- похвастался пудель. -- Даже когда мой хозяин учил меня ходить на двух ногах и танцевать. Он был всегда добр ко мне. У нас дома тоже жили гуси, но лисы даже и не пытались их таскать, потому что у нас тут нет леса, из которого они приходят. Если бы поблизости были леса или лисы, мой хозяин сказал бы мне об этом. Он говорил мне все и ничего не скрывал. Я даже знаю, где он зарыл деньги, которые у него искали, да не нашли, и кому эти деньги принадлежат. -- Да, люди частенько зарывают деньги, -- подтвердил пес. -- Только вот зачем? Их же нельзя есть. -- Этого тебе не понять, -- возразил пудель. -- Это очень разумно -- зарывать деньги. Все, что бы ни делал мой хозяин, было очень разумно. Я был с ним в ту ночь, когда они завернули его в холстину и вынесли из дома. Но перед тем приходил один человек, который принес в кошельке деньги, восемьдесят гульденов. Он сказал, что это был старый долг. Мой хозяин пошел проводить его до дверей -- а шел он очень медленно, так сильно был болен -- и когда вернулся, то спросил меня: "Что мне делать с этими деньгами? Всю жизнь я собирал деньги, но они от меня утекли. Они не должны найти эти восемьдесят гульденов, когда придут завтра, -- ни гроша они не должны найти! Еще сегодня ночью их нужно вынести из дома. Но куда, скажи мне, куда?" Он кашлял, жаловался на боли и все время держал платок у рта. Наконец он сказал: "Я знаю одного человека, которому ни в чем не было счастья. Ему могли бы помочь эти деньги. Я не могу оставить ему в наследство свое счастье, но восемьдесят гульденов он должен получить". Затем он хлопнул себя ладонью по лбу, закашлялся и засмеялся. "Это под стать Берлу Ландфареру! -- сказал он. -- Если в Праге пойдет дождь из гульденов, он непременно будет разъезжать на своей тележке по деревням. Правда, трудно будет ему помочь..." Он подумал немного, потом взял свою трость, шляпу и плащ, прихватил кошелек, и мы отправились по улице к самому берегу реки. Там он велел мне разгрести лапами опавшую листву и немного поскрести землю, а потом зарыл кошелек -- очень неглубоко, так как сил у него уже вовсе не было. После чего сказал мне: "Когда Берл Ландфарер вернется в город, схвати его зубами за кафтан и веди сюда. Это его деньги, но я уже не смогу сам отдать их ему, потому что вот-вот уйду по дороге, что ожидает всех людей... Ты легко узнаешь Берла -- он ходит немного кособоко, и спереди у него недостает трех зубов". -- Это плохо, -- заметил крестьянский пес. -- Он не может грызть кости. Скажи ему, чтобы ел только мягкое мясо. -- Но я его не знал, да и теперь не знаю! -- крикнул пудель. -- Я не могу отличить его от других людей. А потому деньги и сейчас лежат в земле. Как же мне узнать, у кого не хватает зубов, -- люди ведь не ходят с открытыми ртами? Откуда мне знать, кто из них Берл Ландфарер? Берл с удивлением обнаружил, что речь зашла о нем, и с этого момента напряженно вслушивался в разговор. И когда он услыхал, что пудель Мейзла несколько лет разыскивает его, он вышел из своего угла и с печальным упреком произнес: -- Берл Ландфарер -- это я. -- Ты -- Берл Ландфарер? -- воскликнул пудель. Он встал на задние лапы и начал возбужденно всматриваться в человека. -- Дай погляжу! Открой-ка рот! Точно, трех зубов недостает. Значит, ты и есть Берл Ландфарер. Вот и хорошо -- завтра я пойду с тобой и укажу, где зарыты твои деньги. Он опустился на передние лапы и завилял хвостом. -- Завтра? -- пронзительно крикнул Берл и засмеялся. -- Завтра? Но я же Берл Ландфарер! Завтра нас всех троих повесят! -- Кого это повесят? -- недоверчиво переспросил пудель. -- Меня, тебя и вот его, -- ответил Берл, указывая на задремавшего в углу крестьянского пса. -- С какой стати нас должны повесить? -- удивился пудель. -- Таков приказ, -- ответил Берл Ландфарер. -- Тебя-то, может, и повесят, -- решил пудель, подумав. -- А меня нет. Стоит им только открыть дверь, как я проскользну у них между ног и задам деру! И он начал кружиться на месте, а затем лег на пол. -- А сейчас я хочу вздремнуть, -- сказал он. -- Что и тебе советую. Значит, ты и есть Берл Ландфарер. Нет, меня-то не повесят! И он тут же уснул. Едва забрезжило утро, снаружи загремел замок, дверь камеры отворилась, но вместо палача, готового вести Берла на место казни, на пороге появились два еврейских советника ратуши -- реб Амшель и реб Симхе. Господин полковник Страссольдо в последний момент уступил мольбам и настояниям общины и согласился помиловать Берла Ландфарера за штраф в сто пятьдесят гульденов, которые ему тут же и были доставлены еврейскими старейшинами. -- Мы принесли свободу заключенному и отпущение скованному, -- воскликнул реб Амшель. -- Восхвалим же Бога, который не отнял у нас своей милости! И реб Симхе подтвердил радостную весть, но более будничными словами: -- Вы свободны, реб Берл! Выкуп за вас уплачен. Можете идти домой. Но Берл, казалось, ничего не понимал. -- Собака! Собака! -- кричал он. -- Где собака, она только что была здесь! Собака Мейзла! Она знает, где зарыты мои деньги! Восемьдесят гульденов! -- Реб Берл! Вы свободны, -- повторяли еврейские советники. -- Вы что, не понимаете? Бог помог нам, и ваша казнь отменена. Вы можете идти. -- Но собака! Где собака?! -- стенал Берл Ландфарер. -- Вы не видели ее? Собака Мейзла проскользнула в дверь! Я должен найти ее! Восемьдесят гульденов! О я несчастный! Я, убитый Богом! Где же эта проклятая собака?! Еще много лет после того Берла можно было увидеть в пражском гетто и в Старом Граде: он гонялся за всеми собаками подряд, хватал их и, встряхивая и дергая за шерсть, допытывался у каждой, не видала ли она белого пуделя с черным пятном от подглазья до уха. Еще он говорил своей очередной жертве, что если она встретит мейзловского пса, то пусть передаст, что он, Берл Ландфарер, не был повешен и что пуделю надо прийти к нему на набережную. Он ему ничего не сделает и, уж конечно, не повесит, поскольку за него тоже заплачен выкуп. Псы кусали его, вырывались, а Берл все бегал за ними, а за Берлом толпой бегали дети. Взрослые же только покачивали головами и говорили: "Бедный Берл Ландфарер! Всего одну ночь провел он в тюрьме и от страха потерял свою человеческую душу". (1)Яхве -- в иудаизме непроизносимое имя Бога. На письме передается так называемым тетраграмматоном -- четырьмя согласными буквами YHWH. IV. САРАБАНДА На празднестве, которое в своем пражском доме устроил по поводу крещения старшего внука тайный советник и канцлер Богемии господин князь Зденко фон Лобковиц, среди гостей находился капитан имперской конницы барон Юранич, прибывший в Прагу на пару дней не то из Хорватии, не то из Словении. И если все остальные господа были одеты сообразно моде и случаю, то есть носили шитые золотом камзолы из пурпурного бархата с белыми кружевными рукавами и золотыми застежками, а на ногах -- узкие штаны, шелковые чулки и атласные башмаки с яркими бантами, то барон Юранич явился в своем походном камзоле, кожаных брюках и высоких сапогах. Свой неподобающий вид он объяснил тем обстоятельством, что его багаж застрял на последней почтовой станции и не был доставлен вовремя. В довершение всего он, по обычаю пограничных офицеров, стриг себе волосы и бороду так коротко, что они напоминали кабанью щетину -- но эта странность считалась подобающей мужчине, который всю свою жизнь был занят войной с турками, этими извечными врагами христианства, и не имел времени обучиться тому, чего требовала от благородного кавалера мода и предписывали светские правила. Несмотря на все это, барон Юранич великолепно чувствовал себя на этом празднике. Он пил и танцевал с большим усердием и пребывал в отличном настроении, хотя, сказать по правде, отнюдь не преуспел в танцах. Что бы ни начинали играть музыканты -- жигу, курант или сарабанду, -- для него не было никакой разницы. В каждом танце он выделывал одни и те же прыжки и выказывал больше старания, нежели ловкости. Короче говоря, этот храбрый офицер танцевал с изяществом, вполне достойным дрессированного медведя. Когда музыка на минуту умолкала, он чокался с каждым, кто оказывался с ним рядом, за здоровье новокрещеного и отпускал комплименты дамам, заверяя каждую, что слышал похвалы ее красоте от людей, весьма искушенных в этом отношении. Но особое внимание он уделил младшей из трех дочерей господина фон Берка, которая в этот вечер впервые появилась в свете. Этой очень красивой, но еще застенчивой юной особе он рассказывал о своих подвигах: о рейдах, атаках и других военных хитростях, которые разыгрывал с турками, при этом не забывая отметить, что, хотя о том или другом случае было много разговоров, сам он не придает им особого значения. Кроме того, он дал знать молодой девушке, что у себя на родине, где четверть зерна стоит семь белых грошей, а большая бочка пива -- полгульдена, он может считаться богатым человеком и что супруга, которую он когда-нибудь осчастливит предложением поселиться в его имении, никогда не будет иметь недостатка в птице, перьях, шерсти, меде, масле, зерне, скотине и пиве -- то есть во всем, что необходимо для приятной жизни. При этом она обязательно должна быть одарена красивой фигурой, добавил он, многозначительно поглядывая на точеную фигурку барышни, ибо, на его взгляд, это гораздо важнее, нежели благородное происхождение и добрый нрав. Но среди гостей присутствовал также молодой граф Коллальто, истинно модный кавалер родом из Венеции, который полагал, что уже имеет определенные права на младшую дочь фон Берка. Понятно, что ему казались особенно нестерпимыми как личность, так и поведение хорватского дворянина. И когда последний в очередной раз принялся в паре с барышней прыгать и скакать на все лады под сарабанду, граф с поклоном приблизился к нему и в почтительном тоне попросил сообщить, у какого знаменитого балетмейстера он в таком совершенстве изучил благородную науку танцев. Барон Юранич был человеком, умеющим благожелательно воспринимать любую шутку, даже если она относилась на его счет. А потому он только засмеялся и сказал, что прекрасно знает, как мало он искушен в танцевальном искусстве, и что по справедливости должен просить за это прощения у дам -- но уж слишком большое удовольствие доставляет ему танец, и он надеется не слишком досадить своей неловкостью барышне и всем остальным гостям. -- Господин несправедлив к себе, он слишком скромен, -- возразил Коллальто. -- Господин так же легко справляется со сложнейшими фигурами танца, как иные -- с хлебным супом. На большом водном действе и пасторальном балете, которые Его Величество намеревается вскоре устроить в Старом Граде, господин со своим искусством отлично мог бы сыграть фавна или даже самого Силена. -- Я -- солдат, -- сдержанно ответил барон, -- и потому больше привычен к танцу с саблями, чем к бальным выкрутасам. В своей жизни мне чаще доводилось слышать игру пушек, нежели флейт и виол. Для козлоногого и рогатого Силена господин мог бы найти более подходящего исполнителя. Что же до хлебного супа, то пусть господин примет во внимание, что им доводилось утолять голод весьма знаменитым людям. После чего он вежливо поклонился, предложил руку своей даме и вновь вошел в ряды танцующих. Молодой Коллальто смотрел им вслед со все возрастающим гневом, ибо понял, что этот нахальный барон и не собирается отпускать от себя прелестную барышню фон Берка. Коль скоро он убедился, что не может досадить сопернику ехидными словами, он решил воспользоваться совсем уже негодным приемом. Он незаметно подобрался к танцующей паре и так ловко подставил барону подножку, что тот грохнулся во весь рост. К счастью, падая, он увлек с собою на пол не девушку, а одного из танцевавших рядом с ним господ, но все равно это было достаточно неприятно. В рядах танцоров возникло замешательство, музыканты перестали играть, со всех сторон посыпались смешки, вопросы, возбужденные возгласы, но барон быстро прекратил этот беспорядок: в одно мгновение он вскочил на ноги и ловко помог подняться упавшему с ним господину. В первую минуту тот был очень рассержен, но стоило лишь ему убедиться в том, что его костюм, украшения и ленты не пострадали, как он вновь обрел благодушие и, обратившись к барону, сказал самым вежливым тоном, в котором можно было заметить лишь щепотку иронии: "Я вижу, сударь, вам удалось внести некоторое новшество в строй этого танца!" Барон Юранич, взмахнув шляпой, принес извинения, а потом стал искать глазами свою партнершу. Но барышни фон Берка уже не было поблизости -- во время замешательства, пристыженная и сконфуженная досадным инцидентом, она выбежала из зала. Тем временем музыка возобновилась, пары восстановили порядок, и танец продолжился, а барон Юранич, пройдя сквозь ряды танцоров, подошел к Коллальто. -- Господин может мне сказать, -- тихо спросил он, -- сделал ли он это случайно или ex malitia?(1) Молодой Коллальто высокомерно посмотрел поверх головы барона и воздержался от ответа. -- Я хочу знать, -- повторил барон, -- с умыслом ли господин сделал так, чтобы выставить меня перед барышней в смешном виде? -- Я не обязан отвечать, -- сказал наконец граф Коллальто, -- на вопрос, заданный мне в таком вызывающем тоне. -- После подобного афронта господин обязан дать удовлетворение, приличествующее мне как дворянину! -- заявил барон. -- Здесь, кажется, дворянином называют и того, кто в деревянных башмаках гоняется в деревне за быками! -- предположил Коллальто, пожимая плечами. На лице барона не шевельнулся ни один мускул -- только сабельный шрам у него на лбу, который прежде был едва заметен, теперь пламенел, как головешка. -- Раз господин уклоняется от удовлетворения, -- не повышая голоса, произнес капитан, -- и продолжает грубить мне, то и я более не стану обращаться с ним как с кавалером. Я вразумлю его палками, как подлого холопа! Граф Коллальто поднял было руку, чтобы ударить барона по лицу, но она тут же была перехвачена последним, сжавшим ее, как железными тисками. Лишь после этого граф соизволил говорить с бароном в другом тоне. -- Сейчас не место и не время, -- заявил он, -- чтобы решить дело. Но ровно через час господин найдет меня в саду Кинского перед большой ротондой. Главные ворота заперты, но боковая калитка открыта всегда. Там я буду к услугам господина. -- Вот это слово крепко, как испанское вино! -- одобрительно заметил барон и отпустил руку Коллальто. Сразу же было оговорено, что поединок должен вестись на шпагах, но без секундантов. Потом оба разошлись, и вскоре барон, так и не простившись с барышней фон Берка, покинул общество. А молодой Коллальто прошел в одно из соседних помещений, где и нашел хозяина дома, Зденко Лобковица, за карточным столом. Граф присел рядом и с минуту молча смотрел на игру. Затем он спросил: -- Знает ли ваша милость некоего человека, именующего себя бароном Юраничем? -- Посмотри-ка сюда! Это -- новая игра, в ней все решают зеленые семерки, -- ответил господин фон Лобковиц. -- Я сам сегодня играю в нее впервые. Ты говоришь, Юранич? Да, я его знаю. -- Он из нашей среды? Из дворян? -- осведомился Коллальто. -- А то у него прямо-таки мужицкие манеры. -- Юранич-то? У него могут быть любые манеры, но он происходит из старой, истинной знати! -- сказал Зденко Лобковиц, который держал в памяти все дворянские семьи и разбирался в вопросах происхождения лучше всех в империи. Коллальто несколько мгновений наблюдал игру. -- Это просто смешно! -- заметил Зденко Лобковиц. -- Если в :>той игре кому-то приходит зеленая семерка, а с нею хотя бы валет, то он неизбежно выигрывает. Так что там стряслось с Лоренцем Юраничем? Он что, перепил? -- Нет, просто у меня с ним дуэль, -- сообщил Коллальто. -- Мы встречаемся этой ночью. -- Дуэль с Юраничем? -- воскликнул Лобковиц приглушенным голосом. -- Тогда сейчас же иди в церковь и проси божественного покровительства! Юранич -- убийственный фехтовальщик! -- Но и я неплохо владею шпагой, -- заметил Коллальто. -- Что там твоя шпага! Он поставит тебя на уши, этот Юранич! -- отвечал старый князь. -- Поверь мне, нельзя с ним связываться, уж я-то его знаю. Можешь биться хоть с дьяволом, но только не с Лоренцем Юраничем! Ступай и приведи дело в порядок! Извинись! Твоей чести не будет никакого ущерба, если ты извинишься. Или мне за тебя это сделать? -- Я дам знать вашей милости, когда дело будет приведено в порядок, -- ответил Коллальто. Большая ротонда в саду графа Кинского была местом, где пражские дворяне решали свои споры на шпагах. Там была площадка, на которой был разбит газон. Вокруг шла песчаная дорожка, а в середине газона, меж двух одиноких вязов, был устроен фонтан, плеск которого раздавался далеко по саду. Каменный, обросший мхом Нептун простерся на выступавшей из воды скале, а морские девы, тритоны и сирены из выветрившегося песчаника, примостившись на опоясывавшем бассейн барьере, посылали ввысь перекрещивающиеся водяные дуги. Здесь, на этом самом газоне, Коллальто и встретился с бароном. Тот привел с собою двух слуг-хорватов, которые должны были освещать место поединка факелами, потому что луна вошла уже в свою последнюю четверть и давала мало света. Оба хорвата -- а это были рослые парни с огромными усами и длинными чубами, уложенными на загривке в толстые узлы, -- первым делом опустились на колени перед каменными фигурами фонтана и принялись усердно креститься и бормотать молитвы. -- Для моих людей, -- усмехаясь, пояснил барон графу Коллальто, -- это водяная игрушка есть священное действо, какого они еще не видели. Они считают Нептуна моим святым покровителем и тезкой Лаврентием, а морских тритонов и дев -- ангелами, спустившимися с неба, чтобы стоять возле святого мученика и струями воды приносить ему прохладу, ведь он лежит на раскаленной жаровне(2). Он указал слугам, где стать с факелами, чтобы полностью осветить газон и песчаную дорожку. Затем противники разошлись на предписанное расстояние и салютовали друг другу шпагами. Коллальто подбросил вверх камушек, и, когда он коснулся земли, клинки с лязгом скрестились. Это длилось недолго. Коллальто, которому за свою жизнь довелось продырявить шпагой не один чужой камзол, сразу же понял, что на этот раз встретил противника, способного сделать то же самое с четырьмя бойцами одновременно; троих из них он, как тогда говорилось, усадил бы на свою шляпу, а четвертого еще спросил бы, не ожидают ли господа подмоги -- ему на забаву. Прав был старый Лобковиц -- барон Юранич и впрямь оказался убийственным фехтовальщиком. Первую минуту он не трогался с места, спокойно отбивая все выпады Коллальто. Но затем он погнал противника ударами и уколами сначала по дорожке, потом по газону -- и так до самого водного действа. При этом он хладнокровно осведомлялся о том, не холодно ли молодому графу и когда он в последний раз видел своего кузена, полковника Франца Коллальто. С такими прибаутками он дважды прогнал своего противника вокруг бассейна, и тут-то дело было кончено. Граф Коллальто очутился в ситуации, когда невозможно стало ни защищаться, ни отступать: он повис на краю бассейна, опрокинувшись туловищем через бордюр, с прильнувшей к его груди шпагой барона. -- Теперь я мог бы легко и со спокойной совестью, -- размышлял вслух барон, -- пропустить свой клинок сквозь тело господина. Это для меня было бы не труднее, чем осушить стакан вина. Тогда господин распростился бы со всеми печалями этого бренного мира... Коллальто молчал. От струй фонтана на его лицо летели холодные брызги. Но главное было то, что после этих слов его сковал липкий страх, какого он до того ни разу не испытывал во время поединков. -- Что думает господин о людском милосердии? Ему ни разу не говорили о том, сколь угодно оно всемогущему Богу и какое грядущее богатство приобретает себе тот, кто творит его? -- Если господин оставит мне жизнь, -- трясясь от страха, прошелестел Коллальто, -- то он на все времена найдет во мне верного друга. Барон издал резкий презрительный свист. -- Я не искал вашей дружбы, -- заявил он. -- Она не нужна мне, и я не знаю, что мне с ней делать! В это мгновение Коллальто услышал приглушенные звуки флейты, скрипки и легкие удары барабана. Тихая музыка неслась откуда-то ил-за кустов, приближаясь с каждой секундой. К своему удивлению, граф узнал вступление к сарабанде. -- Вероятно, господин гораздо искуснее в танце, нежели на шпагах, -- продолжал барон, улыбаясь. -- Фехтуя, господин проспорил мне свою жизнь; танцуя, он может выкупить ее у меня. -- Танцуя? -- переспросил Коллальто, и ему вдруг показалось, будто все это -- голос барона, плеск фонтана, острие шпаги у сердца и музыка, звучавшая уже совсем близко, -- было только страшным сном. -- Вот именно, танцуя. Если господин хочет сохранить свою жизнь, он будет танцевать, -- сказал барон, и сабельный шрам у него на лбу вновь покраснел. -- Господин сделал так, что юная дама смеялась надо мной. Теперь смеяться буду я. Он отступил на полшага, и Коллальто смог выпрямиться. Он увидел, что теперь за спиной у барона стояли не только факельщики, но еще пять одетых в ливреи хорватов. Трое из них были музыкантами, а двое -- здоровенные, устрашающего вида верзилы -- держали в руках мушкеты. -- Господин будет танцевать от сего часа и до светлого утра, -- прозвучал голос барона. -- Через все улицы Праги придется проплясать ему. Я не советую ему уставать, ибо стоит ему остановиться, как в теле его будет сидеть две пули. Если господину это не подходит, он волен отказаться. Ну как? Или господин думает, что я намерен ждать?! Два стрелка-хорвата вскинули мушкеты, музыканты заиграли, и граф Коллальто, подгоняемый смертным ужасом, принялся отплясывать сарабанду. Это было удивительное шествие, и двигалось оно по всем улицам и площадям ночной Праги. Во главе вышагивали факельщики, за ними -- музыканты с флейтой, скрипкой и барабаном. За музыкантами двигался, отплясывая сарабанду, граф Коллальто. Оба парня с мушкетами наизготовку следовали за ним, а в самом хвосте шел барон Юранич, указывая отнятой у графа шпагой (свою он вложил в ножны), куда факельщикам сворачивать на перекрестках. Так двигались они по узким извилистым улочкам, то забиравшим вверх, то уходившим вниз, мимо дворянских особняков и узких, покосившихся от ветра сараев, мимо церквей и садовых оград, мимо винных погребков и каменных колодцев. Люди, которые изредка попадались им навстречу, не находили ничего странного в этой процессии: они думали, что танцующий кавалер, для которого играли музыканты, немного перебрал на пиру и теперь пребывает в избыточно радостном настроении, а один из его добрых друзей провожает его с музыкантами и вооруженными лакеями до квартиры. Никому и в голову не приходило, что человек в отчаянии танцует за свою жизнь. Коллальто уже почти совсем выдохся и обессилел. Он почувствовал, что больше и шагу ступить не сможет без того, чтобы его сердце не разорвалось на части, и запросил пощады. Но барон был непреклонен, и ему пришлось плясать дальше. И тут случилось, что процессия вышла на небольшую площадь, посреди которой стояла статуя Богоматери. Как только хорваты увидели каменный образ, они дружно бросились на колени и, осеняя себя крестным знамением, зашептали молитвы. Коллальто позволил себе плюхнуться на землю и перевести дыхание. Барон Юранич громко и весело засмеялся. -- Моей бедной душе ни за что бы не додуматься до этого! -- сказал он и тоже разок перекрестился. -- Однако я должен был знать, что так оно и выйдет. Ведь мои славные хорваты -- все как один благочестивые люди. Они знают, чем обязаны Христу и пресвятой Деве Марии, а тот верзила с барабаном -- самый набожный из них. Он скорее отсечет себе руку, чем поскачет в воскресенье красть лошадей! Тем временем хорваты окончили молитву, и только тот, что не желал по воскресеньям угонять чужих лошадей, все еще стоял на коленях. Наконец барон тронул его за плечо и закричал: -- Ну же, вставай, чтоб тебя мышь покусала! Думаешь, Святой Деве так приятно видеть твою рожу? И вновь начался танец... В городе Праге было -- да и до сего дня сохранилось -- много распятий и статуй святых. Они стояли, страдая, благословляя или заклиная, на всех площадях и перекрестках, а также в нишах и углах домов, в порталах церквей, перед госпиталями, домами призрения и на каменных мостах. И всякий раз, когда хорваты проходили мимо святых изображений, они вставали на колени и принимались бормотать молитвы и петь литании. На это время Коллальто получал короткую передышку. Сначала барон Юранич был не против, иная, что в делах религии с хорватами не стоит спорить даже их господину. Но вскоре его стало изрядно выводить из себя то, что его слуги в своей набожной простоте дают такое послабление его врагу. Он задумался над тем, как бы исправить положение. И тут ему в голову пришла мысль свернуть в еврейские кварталы. Он звонко засмеялся от столь блестящей догадки: да, этой ночью он сыграет с Коллальто изрядную шутку. На улицах еврейского города графу придется плясать сарабанду без отдыха, ибо там нет ни распятий, ни фигурок святых. В те годы пражское гетто еще не было обнесено сплошной оградой -- ее построили много позже, во время шведской оккупации. С улиц Старого Града можно было, не тратя времени на препирательства со стражниками у запертых ворот, перейти прямиком в еврейский город. Вот барон и повернул свою свору с Валентиновской в еврейский квартал, и они двинулись узкими, переплетающимися улочками вдоль кладбищенской стены до самого берега Влтавы, а затем обратно -- мимо еврейской бани, ратуши, пекарни, запертых мясных лавок, мимо "блошиного рынка", и все это время музыканты играли, а Коллальто плясал, и не было на пути ни одного святого изображения, а значит, не было ему и передышки. То и дело открывались окна, из них выглядывали перепуганные заспанные физиономии -- и окна сразу же закрывались. Во дворах то и дело взлаивали собаки, встревоженные шествием. Когда факельщики и музыканты свернули с Цыганской улицы на Широкую, где стоял дом высокого рабби Лоэва, силы окончательно покинули Коллальто. Он застонал, зашатался, схватился за грудь и, рыдая, возопил слабым голосом: -- Спасите! Спа-а-асите! Высокий рабби, сидевший у себя в комнате над священными и волшебными книгами, услышал этот голос и понял, из какой глубины отчаяния он исходит. Он подошел к окну, выглянул наружу и спросил, кто взывает среди ночи и чем ему можно помочь. -- Образ Иисуса! -- прокричал Коллальто на последнем издыхании. -- Во имя Бога, дайте образ Иисуса -- или мне конец! Высокий рабби окинул взором факельщиков, музыкантов, танцующего Коллальто, лакеев-мушкетеров и грозного, хохочущего во все горло барона. В одно мгновение ему стало ясно, почему странный ночной танцор требует образ Иисуса. И еще он понял, что человека надо вызволять из смертной беды. Напротив, на другой стороне улицы, стоял разрушенный пожаром дом с единственной стеной, почерневшей от дыма и времени. На эту самую стену указал процессии высокий рабби. На ней повелел он властью своего волшебства возникнуть некой картине, сотканной из бликов лунного света и трещин, из потеков ржавчины и следов дождя, из островков мха и пятен сажи. И картина была -- "Се человек!". Но изображала она не святого, не Сына Божьего и даже не сына плотника, который пришел с холмов Галилеи в священный город, чтобы учить народ и претерпеть смерть за свое учение. Нет, то был "Се человек!"(3) иного рода. Но такая обреченность сквозила в этих чертах, столь потрясающим страданием кричало это лицо, что сам барон, пораженный в каменное сердце молнией истины, первым опустился на колени... И перед этим возникшим на стене образом Христа на суде Пилата покаялся он в душе своей, что без милосердия и страха Божия действовал в эту ночь. Мой домашний учитель, студент медицины Якоб Мейзл, который среди прочих рассказал мне и эту историю из жизни старой Праги, добавил после короткой паузы: -- Больше тут почти нечего сказать. Да и что ни скажи, уже будет не так важно. Известно, что молодой граф Коллальто в жизни своей больше никогда не танцевал и что барон Юранич вскоре покинул военную службу, а больше о них ничего не известно. А "Се человек!" великого рабби Лоэва? Это был не Христос. Это было еврейство -- гонимое сквозь столетия и презираемое всеми еврейство обнаружило на картине свои страдания. Нет, не ходи в еврейский город, ты не найдешь там ее следов. Годы, ветер и непогода бесследно разрушили ее. Но коли уж ты так хочешь, пройдись по улицам, и если тебе доведется увидеть, как старого еврейского разносчика из тех, что толкают свою тележку от дома к дому, преследуют уличные мальчишки, бросающие вслед ему камни и орущие: "Жид! Жид!" -- и как он останавливается и смотрит на них тем взглядом, что не принадлежит ему лично, а происходит от его предков, которые, как и он, носили терновый венок презрения и претерпели от преследователей удары бичей, -- так вот, когда ты увидишь этот взгляд, тогда, может быть, тебе удастся уловить в нем некое смутное, некое отдаленное и едва уловимое родство с картиной высокого рабби Лоэва. (1)По злобе (лат.). (2) Святой Лаврентий, по преданию, был поджарен на медленном огне. (3)Ессе homo! (лет.) -- традиционное в христианском искусстве изображение Иисуса Христа в терновом венце. С этими словами Пилат выдал Христа требующим его казни иудеям (Иоанн, ii, 5). Первоначальный смысл выражения -- "Вот им", "Вот тот, кто вам нужен". V. ГЕНРИХ ИЗ АДА Рудольф II, император Римский и король Богемский, провел бессонную и беспокойную ночь. Уже около 9 часов вечера его начал мучить страх -- страх перед / чем-то таким, что он давно уже предвидел и чего не мог избежать, даже наглухо закрыв все двери и окна. Он поднялся со своей кровати и, завернувшись в плащ, принялся торопливо ходить взад-вперед по спальне. Временами он останавливался у окна и смотрел в ту сторону, где за мерцающей лентой реки смутно маячили черепичные крыши домов еврейского города. Уже многие годы прошли с тех пор, как из ночи в ночь оттуда приходила к нему его любимая -- прекрасная еврейка Эстер. Однажды демоны тьмы вырвали ее из рук императора, и его сладостное наваждение исчезло навсегда. Там же, в одном из безымянных домов еврейского города, лежало и его тайное сокровище, его недостижимый клад -- золото и серебро еврея Мейзла. Доносившиеся из Оленьего рва шорохи, шуршание гонимой ветром увядшей листвы, шелест мотыльков, ночное пение жаб и лягушек -- все эти звуки томили императора и усиливали его тревогу. А потом, около часу ночи, явились страшные образы и ночные привидения. Через час император отворил двери и со стенанием в голосе позвал своего лейб-камердинера Филиппа Ланга. Но в эти дни Филипп, как повелось ежегодно, был занят уборкой фруктов в своем имении в Мелнике. Вместо него, чуть дыша от испуга, вбежал камердинер Червенка в ночном колпаке набекрень. Он заботливо вытер льняным платком капли холодного пота со лба своего государя. -- Я часто всепокорнейше предупреждал Ваше Величество, -- выдавил он боязливо, -- что вам надо больше обращать внимания на Ваше высочайшее здоровье и не выходить на холодный воздух по ночам. Но Вы не изволили прислушаться к словам Вашего старого слуги... -- Беги и позови ко мне Адама Штернберга и Ханнивальда! -- приказал император. -- Я хочу поговорить с ними. Да, и зайди за Коллоредо, пусть он принесет мне крепкого вина. Сейчас мне просто необходим добрый глоток рейнфальского или мальвазии! Император помнил в точности, кто из трех застольных слуг и кто из одиннадцати кравчих императорского стола в какой день недели дежурит при нем согласно расписанию. Но он не знал или забыл, что граф Коллоредо за несколько недель до того внезапно умер от паралича, и теперь обязанности второго слуги-виночерпия исполнял молодой граф Бубна. Ханнивальд, тайный советник императора, явился в комнату первым. Это был высокий худой господин с резкими чертами и серебристо-седыми волосами; Червенка застал его еще за работой. Вскоре примчался и обер-шталмейстер граф Адам Штернберг в ночном халате и одной туфле. Император в сильнейшем возбуждении ходил по комнате, не замечая, что плащ соскользнул с его плеч. Наконец он остановился. На его лице отражались волнение, беспомощность и крайнее утомление. Он перевел дух и уже хотел было начать рассказывать о том, что происходило с ним этой ночью -- да и две предыдущие тоже, -- как дверь отворилась, и Червенка впустил молодого Бубну, за которым следовал лакей с кувшином вина. Император уставился на юношу, испуганно отступил на шаг и спросил: -- Кто ты? Чего ты хочешь? Где Коллоредо? -- Ваше Величество, изволите вспомнить, -- вставил Ханнивальд. -- Граф Коллоредо волею Божией недавно ушел по пути, предначертанному всем смертным. Вашему Величеству это известно, ибо Вы присутствовали на заупокойной мессе, которую служили по Вашему верному слуге в соборе. -- А это, -- подхватил граф Штернберг, -- его преемник в должности: граф Войтех Бубна, к Вашим услугам. Он происходит из очень хорошей семьи, этот Войтех Бубна. -- Но он похож на Бернхарда Руссвурма, -- возразил император и отступил, защищаясь поднятой рукой. -- До чего же жутко он походит на Бернхарда Руссвурма! Император иногда пугался новых лиц. Они тревожили его тем, что в них ему мерещились черты давно умерших людей -- тех, о ком Рудольф II старался не вспоминать. Генерала Руссвурма он много лет тому назад бросил в темницу, а потом приказал расстрелять за дуэль. Этот поступок, совершенный им в приступе безумного гнева, и поныне тяготил его душу. Сквозь многие новые лица глядел на него Руссвурм, когда враждебно, а когда и с насмешкой. Вновь и вновь вставал он из могилы грозить императору карой. -- На Руссвурма? Да что Вы, Ваше Величество! -- облегченно проговорил Адам Штернберг. -- Руссвурм был хрупкого сложения, с таким широким носом и тяжелым подбородком. Готов поклясться Вашему Величеству, что знаю Войтеха Бубну с тех пор, когда он еще носил детскую рубашку навыпуск. -- И все-таки он так похож на Руссвурма! -- нервно вскричал император, и зубы его застучали. -- Кто ты такой? Откуда пришел? Из ада? -- К услугам Вашего Величества -- из Прастице. Это наше родовое поместье, и расположено оно близ Хотебора в Чаславском округе, -- объяснил молодой граф Бубна, совершенно не понимая, что происходит и почему император так испугался его прихода. -- Ежели ты не блуждающий дух, -- отвечал император, -- то прочти вслух "Отче наш", назови двенадцать апостолов Христа и расскажи Символ веры. Бубна бросил испуганно-вопрошающий взгляд на Адама Штернберга. Тот утвердительно кивнул, и молодой граф прочитал молитву, перечислил двенадцать апостолов, при этом забыв Фаддея и дважды назвав Филиппа, и тезисы Символа веры. В тех местах, где он спотыкался или не знал текста, Червенка шепотом подсказывал ему. После второго тезиса император успокоился. -- Хорошо, -- прошептал он. -- Ты прав, Адам, я обманулся, он вовсе не похож на Бернхарда Руссвурма. Да покоится в мире Руссвурм, я давно уже простил его. Червенка подошел к Рудольфу и накинул ему плащ на плечи. Император принял кубок из рук графа Бубны и осушил его. -- Славно! Славно! -- нервно проговорил он затем. -- Странные дела творятся в замке. Сегодня ночью у меня опять появился он и мучил меня... -- Кто же был ночью у Вашего Величества? -- спросил Ханнивальд, хотя уже заранее знал, какого рода ответ получит от императора. -- Один из его вестников! -- со стоном сказал император, который никогда не называл дьявола по имени. -- И опять в образе торговца пряностями? -- спросил Ханнивальд, приглаживая седые кудри. -- Нет, не в человеческом виде, -- ответил император. -- Уже двое суток, как приходят они. Бывали вдвоем, а первой ночью их было аж трое: ворона, кукушка и шмель. Но ворона и кукушка не кричали, как птицы, а шмель не жужжал. Все трое говорили человеческими голосами, клевали и жалили меня... -- Боже, помилуй нас, грешных! -- со страхом пролепетал Червенка, а лакей, державший кувшин с бокалами, попытался освободить правую руку, чтобы наскоро перекреститься. -- Кукушка, -- продолжал император, -- требовала, чтобы я отрекся от святынь, мессы, службы часов, мирра и святой воды. Тот, что был в виде шмеля, твердил мне, будто Господь Иисус, наша надежда и опора, никогда не являлся во плоти и что святая Матерь Господня впадала в грех кровосмешения... -- Сразу же видно, какого сорта и происхождения эти твари, -- задумчиво произнес Адам Штернберг. -- Третий, тот, что кутался в вороньи перья, -- сообщил далее император, -- заклинал меня, что, мол, настало время и нельзя медлить, а нужно поскорее отречься от святого крещения, крестного знамения, мессы и святой воды, а не то он пошлет того, кто снимет корону с моей головы и вкупе со всей державой отдаст ее в руки мошенника и бездельника. Под мошенником и бездельником император, конечно, разумел своего брата Матиаса, эрцгерцога Австрийского. -- Бог не допустит этого, -- решительно сказал Ханнивальд. -- Счастье государства и Вашего Величества -- в Его руках, а не во власти врага Его. -- Истинно так. Во веки аминь! -- присоединился Червенка. -- Вчера же ночью, -- продолжал император, -- приходили двое: кукушка и шмель. Кукушка называла Папу глупым испанским попом, который засел в Риме, а шмель доказывал, что мне не следует больше противиться его господину, а должно поступать по его воле, не то будет мне худо и спрятанное сокровище не перейдет в мои руки, а превратится в ничто, растает, как мартовский снег, и останется лишь в отчаянии кусать локти. -- Ваше Величество говорит о каком-то тайном сокровище? -- спросил Штернберг. -- Я знаю только о долгах казны. -- Сегодня ночью, -- вновь заговорил император, -- они опять явились втроем, но говорила одна кукушка. -- Вашему Величеству надо было прошептать "Benedictus"(1), -- предположил Штернберг. Император отер тыльной стороной своей узкой ладони мокрый лоб. Взгляд его был отсутствующим, а в душе царили ужас и смерть. -- Она сказала, -- произнес он, -- что пришла со своими сотоварищами предостеречь меня в последний раз, потому что за ними явится тот, который приходит в образе человека, и ему-то я обязан буду дать ответ. И я должен хорошо обдумать этот ответ, ибо если он не понравится его владыке, то он передаст мою корону и императорскую власть тому льстецу и бездельнику. И под властью этого ничтожества война охватит все страны от восхода и до заката, и затмятся луна и солнце, и придут огненные и кровавые знамения на небе и на земле, и будут мятежи, кровопролития, эпидемии, мор и глад. И тогда все люди будут страдать, и многие умрут, и повсюду будет великий спрос на доски для гробов. Я не мог слушать далее, -- завершил император свой рассказ, -- и кинулся к дверям, где и встретил вот его. Он усталым и бессильным жестом указал на камердинера Червенку. -- Так оно и было, -- откликнулся тот. -- Я нашел Ваше Величество в сильном ознобе и с каплями пота на лбу и понял из этого, что мне пора покорнейше просить Ваше Величество о бережении здравия Вашего Величества, которое Вы, Ваше Величество, не щадите, как то подобает Вашему Величеству. Штернберг сделал молодому графу Бубне знак, что ему следует подать императору бокал вина. После второго бокала возбуждение императора быстро улеглось, мрачные предчувствия и тягостные мысли на некоторое время отступили, и ему захотелось спать. Император называл это состояние "временным избавлением от мучений". Между тем Ханнивальд спросил: -- Ваше Величество уже приготовили ответ, который должны сообщить грядущему послу Сатаны? Император молча приглаживал рукой свои курчавые волосы. Его дыхание стало звучным, грудь вздымалась и опадала. Целую минуту длилось молчание. Ханнивальд, который порою опасался, что император Рудольф может изменить католической вере, ибо в глубине души склоняется к протестантской схизме, шепнул Штернбергу по латыни: -- Metuo, ne Caesar in apostasiam declinet! -- Optime! Optime!(2) -- отвечал Штернберг, поскольку не понял ничего, кроме слова "кесарь". В этот момент император.заговорил тихим голосом, медленно, с осторожностью подбирая слова. -- Ты ведь знаешь, Ханнивальд, -- начал он, -- как тревожно развиваются дела в Богемии и какая в связи с этим существует опасность как для религиозных отношений, так и для гражданского мира. Поэтому мы должны с помощью одного лишь бренного рассудка укротить злобного врага и противодеятеля и тем самым отвести беду, которой он, злобствующий, угрожает странам, доверенным нам от Бога. Ибо я не хочу войны, которая опустошает страну и лишает пропитания людей, уничтожает скот и посевы, торговлю и ремесла и носит под своим плащом великий мор. Я хочу мира, всю свою жизнь я трудился ради него, благотворящего для всех детей человеческих. -- Поистине так! -- воскликнул Штернберг. -- За дождем, за снегом года -- да будет добрая погода! -- Власть, которой обладает злой враг и противодеятель, не столь уже велика, -- возразил Ханнивальд. -- Только в своей адской бездне он полновластен, но никак не на земле. Его угрозы -- тщета, дьявольский обман и наваждение. И чтобы избежать его сетей и капканов, поистине не требуется мирского ума -- надо лишь, чтобы люди ни на ширину пальца не отклонялись от учения Господа Иисуса, спасшего нас. Только это одно и необходимо. -- Да, одно это и необходимо, -- повторил Штернберг и снова сделал знак Бубне, чтобы тот подал императору вина. -- Хорошо сказано, Ханнивальд, очень хорошо сказано. -- Так это был лишь дьявольский обман и наваждение! -- прошептал император с глубоким вздохом. -- Ханнивальд -- выдающийся человек, я всегда говорил это Вашему Величеству, -- заявил Штернберг и еще раз помахал рукой оторопевшему с непривычки Бубне. -- Чтобы люди ни на ширину пальца не отклонились от учения Господа Иисуса, спасшего нас... -- прошептал император. -- Прекрасные слова, они утешают душу и укрепляют тело, как безоар(3). Наконец его взор упал на графа Бубну. Он взял бокал вина и осушил его. -- Значит, все это один обман! -- сказал он. -- Славно! Славно! Так ты -- Войтех Бубна? Я знал одного из Бубен. Как-то раз вместе с моим достохвальной памяти отцом я был у него на кабаньей охоте. В каком ты родстве с тем Бубной? И сколько ты уже задолжал еврею Мейзлу? В это время камердинер Червенка неслышными шагами приблизился к императору и с застывшей на лице почтительной миной произнес: -- Ваше Величество! Позвольте выразить мое сообразное долгу желание и всепокорнейшую просьбу, чтобы Ваше Величество изволили лечь в постель! "Вещи чрезвычайные, -- писал своему королю испанский посланник, -- стали при пражском дворе повседневными и обычнейшими". К таким чрезвычайным вещам, которые в Праге не возбуждали уже удивления, относился и праздничный прием посла марокканского султана, который через два дня после приведенного выше ночного разговора под звон литавр и пение фаготов, корнетов и свирелей шествовал через Градчаны от дома "У резеды" вверх к Старому Граду. До этого посланник вел переговоры с Венецией, целью которых было приобретение корабельного снаряжения, орудий, пороха и горючих в