н, остановленный на том самом месте, которому он придавал такое значение. Вслед за пустым шуршанием в течение примерно минуты послышалось, как Ламбер ясно и отчетливо произнес "Скоро! Скоро! Скоро!" Только три этих слова, и между каждым "скоро" пауза в три секунды, а затем снова ничего, кроме пустого шуршания. Впечатление создавалось зловещее. - Ну, что вы скажете? - торжествуя, спросил господин Глачке и потер руки. - Вот мы его и накрыли. Это голос вашего Лембке или нет? - Да, это его голос. - И что вы можете сказать по этому поводу, милейший? - А еще что-нибудь есть на пленке? - Ничего. Ни единого звука. В том-то и дело. Ни малейшего постороннего шумка. Ну, как прикажете это понимать? Протоколист превратно воспринял вопрос и попал в затруднительное положение. Очевидно, предположил он, господин Глачке заподозрил, что он по неосторожности выдал Ламберу существование микрофона. - А я и не знал, что вы распорядились его подслушивать. - Это уж моя забота. Я спрашиваю, что вы скажете по поводу этой передачи. - Передачи? А разве есть еще что-нибудь на ленте? - Да я же вам твержу, совершеннейшая тишина! - Может, он сам с собой разговаривал? На это он, в конце-то концов, имеет право. - Право? - вскричал господин Глачке. - Я хочу сказать, такое может случиться, когда сидишь в комнате один. - Не болтайте чепухи. Вы когда-нибудь выкрикивали трижды "скоро!", оставшись в комнате один? - Пожалуй, нет. - Вот видите. Кроме того, этот Лембке был не один. Какая-то особа женского пола стояла у окна его комнаты. - Особа женского пола? - Да, примерно ко времени этого троекратного "скоро!" Лембке и женщина стояли у окна и покатывались со смеху. Почитайте-ка отчет нашего агента. - Они смеялись? - Пусть это вас не тревожит, у них пропадет всякая охота смеяться. - Откуда же известно агенту, что они смеялись? - Но это же видно. Бабенка от смеха чуть навзничь не повалилась, если бы Ламбер ее не поддержал. - Но тогда их смех слышен был бы в записи. - Видимо, технические неполадки. Иной раз, к сожалению, случается. Ничего, наладят, можете быть спокойны. Пусть их смеются, нас это ничуть не интересует. Нас интересует бабенка. Довольно дородная особа. - Дородная особа? - Да, с пышным бюстом, как это называют. И довольно простоватая, по выражению нашего агента. Вы же знаете их манеру выражаться. Никакая она не дама, пишет он. Откуда ему это известно, меня не спрашивайте. Но тем не менее что она особа дородная, можно установить в ночной бинокль. Протоколист вздохнул, по-видимому, достаточно громко. Значит, смеялась не Эдит. О манекене протоколист в ту пору еще ничего не знал, а ходят ли к Ламберу по ночам другие женщины, не имело для него никакого значения. - Я предполагаю, - сказал господин Глачке, уловивший вздох протоколиста, - что вы сообщили бы нам об этой особе, если бы встретили ее в ходе ваших изысканий или если бы Лембке упомянул о ней. - Может, уборщица? - В час ночи? Не будьте же смешным! - Я хотел сказать, что, может, это всего-навсего безобидная случайность. - Случайность! - в негодовании воскликнул господин Глачке. - Приятель, да проснитесь же вы наконец! По-вашему, случайность, что в Париже пристукнут сомнительный субъект по фамилии д'Артез? И что здесь небезызвестный саксонец пользуется тем же псевдонимом? Саксонец с политическим прошлым! И что он тесно связан о другим саксонцем, разыгрывающим у нас тут роль тихого библиотекаря? Да, как нарочно, библиотекаря, чтобы войти в контакт со студенческой молодежью? Заметьте себе, у этих людей нет ничего случайного! А троекратное "скоро", разумеется, кодовое слово. Да и троекратный повтор что-то означает. Старый-престарый трюк всех тайных сообществ. Обычные слова и будничные фразы о погоде, о здоровье, о биржевых курсах и туристских поездках, прежде до их смысла, бывало, не докопаешься, ну а нынче для компьютера это детская игра. Да проснитесь же наконец, любезный. Я говорю с вами не как начальник, а как человек, который старше вас. Хотите добиться у нас успеха - не витайте в облаках и не предавайтесь иллюзиям. Случайность! Не смешите меня! У нас не бывает случайностей, заметьте себе. Да и толстуха, которую Лембке принимает у себя, тоже не случайность. Мы еще не знаем, как эта особа попадает в дом и как покидает его. Одно ясно - не через парадный ход с Гетештрассе и не через черный ход с Ротхофштрассе, где стоят мусорные бачки. Мы держим оба входа под наблюдением. В доме живут три практикующих врача, и потому в определенные часы по лестнице устремляется поток пациентов - лифт работает без передышки, докладывают агенты, в городе до черта больных, - конечно, время от времени в дом входит и какая-нибудь толстуха, ясно. Но те, за которыми мы проследили, никакого отношения к Лембке не имеют. Одна, как нам удалось выяснить, жена мясника в Редельхейме, у нее высокое давление, а другая проживает в Заксенхаузене, вдова, вполне безобидная, хотя и прибыла из Восточной зоны. Все это ничего не доказывает. Тоже один из древнейших трюков подобных организаций: они пользуются такими женщинами для передачи секретной информации. Увы, даже в толстых женщинах они умеют разжечь фанатизм, просто поверить трудно. Итак, первейшая ваша задача - выяснить, кто эта особа. Выспросите осторожно Лембке, это не составит для вас труда. Толстуха-то, вне всякого сомнения, и есть ключевая фигура, стоит ее заполучить, и мы сразу куда больше узнаем об их организации и в случае необходимости примем меры. Ах да, вот еще что, ваш Лембке иной раз выпивает кружку пива в пивной на Таунусштрассе. И часто беседует там с некой проституткой по имени Нора, а также с нынешним ее сутенером. Подходящее общество для библиотекаря университетской библиотеки, ничего не скажешь, но мы не моралью интересуемся, а исключительно политикой. Впрочем, выявить интимную связь вашего Лембке с проституткой не удалось, да это и не важно и не ваша это забота. Наши агенты, хорошо ориентирующиеся в подобных кругах, с несомненностью установили, что толстуха, которую мы разыскиваем, и Нора - не одно и то же лицо. На Таунусштрассе политикой не интересуются. Итак, любезный, принимайтесь за работу. Все это смехотворное наставление господина Глачке приведено здесь затем, чтобы показать дилемму, перед которой оказался протоколист. Он видел, все живут именно так, и ничему другому не научился в общежитиях и учебных заведениях, где его воспитывали, а потому для него само собой разумелось, что профессия и частная жизнь ничего общего друг с другом не имеют. Или, перефразируя выражение Ламбера, что с двумя правдами вполне проживешь. И вот впервые, причем именно благодаря знакомству с Ламбером, подобная точка зрения вызвала у него сомнение. Разве не было его долгом предостеречь Ламбера? К счастью для него, сам Ламбер освободил его от необходимости решать этот вопрос. Теперь, задним числом, можно только удивляться, как естественно все получилось, словно по заранее намеченному плану, и только протоколист проявил в этом вопросе непозволительную слепоту. Под вечер, когда он, как обычно, вошел в читальный зал, чтобы получить заказанные книги, необходимые для так называемого экзамена, Ламбер незаметно кивнул ему и трижды весьма отчетливо сделал знак губами, что можно было понять не иначе как трехкратное повторение слова "скоро". Таким образом, протоколист был избавлен от предстоящего ему унижения - самому признаваться в бесчестности своего поведения. Ламбер со своей стороны считал, что все в полном порядке - и микрофон, и слежка, а также то, что дело, по сути, в д'Артезе. Он даже вызвался помогать протоколисту в составлении ежедневных отчетов, которые тот обязан был подавать господину Глачке. - Мы согласуем их с текстом, какой я скажу в микрофон, - предложил он. - Можно начать уже сегодня, мы побеседуем перед микрофоном, и вы сразу подыметесь на одну ступеньку в глазах господина Глачке. Мы можем вместе показаться в окне, чтобы агенту напротив, на чердаке, было что рассказать. Главное - дать этим людям возможность действовать. Докучать они начинают, только если предоставить их самим себе. Их надобно подкармливать пустопорожними выдумками. Тут он достал из кармана круглую крышку от жестянки из-под обувного крема; на крышке была изображена не то лягушка, не то жаба с короной на голове. Крышка в точности подходила к микрофону: достаточно выложить ее папиросной бумагой или ватой - и микрофон не уловит ни единого слова. Микрофон был вмонтирован в стену за гравюрой. Теперь она у Эдит, хотя картина не очень-то ей по сердцу, но, раз уж она принадлежала Ламберу, Эдит примирилась с ней. На гравюре изображены три кентавра в очень современной манере, какими их можно было бы встретить нынче на улице, хотя, разумеется, не только конские части корпуса, но и человеческие обнажены. Молоденькая девица в солнечных очках, с кокетливым зонтиком и в высоких ботинках вместо передних копыт выступает гордо и победно, делая вид, будто не замечает, что бросается всем в глаза. Юный кентавр замер, очарованный, и смущенно скребет задними копытами, не решив еще, последовать ли за девицей и как с ней заговорить. А из-за его конской спины на юную даму, самоуверенно несущую по улице свои грудки, циничным взглядом матерого жуира взирает кентавр постарше, плешивый сластолюбец с сигарой в руке. Он ее просто-напросто пригласит в роскошный ресторан поужинать, и молодой человек останется с носом. Ламбер поинтересовался, не похож ли этот старикашка на господина Глачке, и в самом деле, между ними было какое-то отдаленное сходство. Спустя некоторое время в комнате Ламбера установили второй микрофон, подозревая в первом технические неполадки, на сей раз за плинтусом, но и этот микрофон был своевременно обнаружен Ламбером и благодаря второй жестяной крышке так же оглох. В тот вечер Ламбер впервые привел протоколиста к себе в комнату. Они даже обменялись несколькими словами перед микрофоном, хотя протоколист и просил избавить его от этого. Ламбер только осведомился: - Как же называлась та улица, где этого субъекта кирпичом кокнули? - Улица Лористон. - Благодарю вас. Наши люди разберутся в этом деле. Сказав это, Ламбер прикрыл микрофон крышкой с коронованной лягушкой. На следующий день господина Глачке, как Ламбер и предвидел, взволновали только слова "наши люди". Манекен - а протоколист тут-то впервые лицезрел его, - разумеется, нельзя было показать в окне, пока протоколист оставался у Ламбера, иначе на следующий день его замучили бы вопросами о мифической толстухе. Но и без манекена положение протоколиста в отношении своего ведомства и господина Глачке стало нестерпимым. Можно ли целую вечность скрывать личную и человеческую заинтересованность и докладывать лишь о каких-то второстепенных действиях и словах, наводя этим тайную полицию на ложный след? Люди, подобные д'Артезу и Ламберу, могли себе позволить такую забаву с микрофоном, чтобы посмеяться над тайной полицией с ее нелепыми претензиями, но протоколисту эта игра была не по плечу. Его даже удивляло, что Ламбер и д'Артез способны воспринимать подозрения, которыми им докучают, как веселое развлечение, вместо того чтобы протестовать и жаловаться. Ламбер, однако, был против того, чтобы протоколист оставил свою службу в Управлении. - Ложь? - удивился он. - Вздор. Ваша так называемая ложь для этих людей - горчайшая истина. И куда же вы собираетесь приткнуться в этом муравейнике, где вам не пришлось бы лгать? Есть у вас своя собственная правда, с которой вы могли бы жить? А если вы, себе на беду, таковую когда и обретете, так только покоряясь закону изнашивания, этому внеисторическому закону, господин юрист, покуда этот закон, перемолов, не исторгнет вас за ненадобностью. А так время от времени случается. Приятного в этом куда как мало. Таким образом, решение, которое протоколист считал для себя обязательным, было на какое-то время отложено. И принял он его наконец благодаря присланному д'Артезом господину Глачке письму по поводу парижского убийства. Что же побудило д'Артеза написать письмо, которого от него никто не ждал? Хотел ли он, подобно Ламберу, поводить за нос тайную полицию в отместку за то, что его допрашивали во Франкфурте? Или же он счел необходимым, как полагала Эдит, защитить имя д'Артеза? Ламбер уже накануне вечером получил копию письма, так что протоколист познакомился с ним прежде господина Глачке. Вот что было в письме: "Глубокоуважаемый господин обер-регирунгсрат! Извините, что я только теперь сообщаю Вам о результатах расследования, которое обещал Вам предпринять по поводу человека, убитого кирпичом на улице Лористон. Мы не обладаем столь четко работающим аппаратом, как полиция. Если мы хотим добраться до истины, то нам открыт лишь путь сплетен и альковных историй. Путь этот требует куда больше времени, чем тот, каким следует полиция. Настоящие имя и фамилия убитого Рене Шваб. Однако этой фамилией он пользовался в исключительных случаях и чаще в качестве псевдонима. Фамилия же Зулковский, под которой он в тридцатых годах был довольно известен в литературных и гомосексуальных кругах - справки, наведенные в ресторанах и погребках района Сен-Жермен-де-Пре, подтвердят эти данные, - это девичья фамилия его бабушки, польской эмигрантки, состоявшей в браке с владельцем ювелирного магазина в Париже Швабом, умершим еще в начале нашего века. Убитый был предположительно незаконнорожденным сыном ее дочери, чем и объясняется его фамилия Шваб. Ребенка девица произвела на свет в семнадцатилетнем возрасте, оставила его матери и переехала в Лондон, где будто бы не однажды была замужем, и, возможно, здравствует поныне. Убитый вырос в доме бабушки, состоятельной экстравагантной женщины, которая его донельзя баловала и к которой он был очень привязан. В ее доме он не по возрасту рано сблизился с художниками, писателями, учеными. В общем и целом типичный полусвет двадцатых и тридцатых годов, в который убитый прекрасно вписался, пугая окружающих своими способностями. Пугая, как утверждают наши гаранты, своей поистине изворотливой неблагонадежностью, при этом, несмотря на множество сомнений, ударение следует сделать на слове "изворотливой". Некоторое время убитый носился с мыслью стать священником или монахом. Он поступил в семинарию, вел в течение года нарочито аскетическое существование, но незадолго до посвящения в сан обратился в бегство. Подобные поступки также были в духе тогдашнего времени. В 1943 году, во время немецкой оккупации, в связи с какими-то правонарушениями, правда гомосексуального или спекулятивного характера, гестапо принудило убитого к слежке за депортируемыми в Германию французскими рабочими. Среди наших гарантов нет единого мнения, действительно ли он причинил кому-нибудь вред доносами. По слухам, он провел полтора года в Гамбурге, якобы создавая своего рода библиотеку для французских рабочих. Сам же разгуливал с французским изданием Ницшевой "Воли к власти" в кармане. В начале 1945 года, то есть незадолго до разгрома, был вместе с соотечественниками эвакуирован из Гамбурга куда-то в Гольштинию. В небольшом городке Неймюнстере он будто бы погиб не то при воздушном налете, не то при обычных в то время массовых казнях, твердо не установлено. Французские литераторы, предпринявшие после войны розыски, так и не нашли его могилы. Упорно держался слух, что убитый своевременно успел скрыться, его будто бы видели то в одной стране, то в другой, однажды даже в Персии и т.д. и т.п. Возможно, не лишено основания подозрение службы государственной безопасности, что благодаря его связям с гестапо его охотно приняла на службу какая-то зарубежная тайная полиция. Проследить, что и как делал убитый на протяжении минувших двадцати лет, у нас нет возможности. Для нас это к тому же начисто лишено интереса. Убийство на улице Лористон подтверждает приведенный выше слух, и этого достаточно. А что убитый носил в последнее время фамилию д'Артез, легко объяснить его литературными познаниями. В духовной семинарии он якобы преимущественно занимался Паскалем, что и познакомило его с образом д'Артеза у Бальзака. Законом это имя не охраняется. Как разъяснил мне мой парижский адвокат, у меня нет юридических оснований заявлять протест против злоупотребления этим именем. Наши гаранты единодушно полагают, что в случае убийства на улице Лористон речь идет о запоздалом акте возмездия коллаборационисту. Вполне возможно, что подобные инциденты, несмотря на истекшее время, будут еще повторяться, и довольно часто. Бацилла мести - одна из наиболее стойких бацилл, она может обрести вирулентность по малейшему поводу, вызывающему в памяти боль давно зарубцевавшейся раны. Некоторые даже считают, что она вызывает генетические изменения. В надежде, что своими рассуждениями мне удалось оказать помощь Вам и Вашему ведомству, остаюсь преданный Вам, Эрнст Наземан". Как и должно было ожидать, на следующее же утро протоколист был вызван по поводу этого письма к господину Глачке. Лучше сразу заявить, советовал Ламбер протоколисту, что он уже ознакомился с письмом, чтобы избежать напрасных усилий, разыгрывая удивление. Но и этим ничего уже нельзя было спасти. Естественно, что господина Глачке, которого и письмо уже достаточно обозлило, сообщение протоколиста на какое-то мгновение вывело из себя. - Ах, гляди-ка, вы уже знакомы с письмом. - Да, господин Лембке показал мне вчера вечером копию. - Копию, а-а. Очень интересно. Этот саксонец в Берлине посчитал, стало быть, нужным послать своему здешнему сообщнику копию. Весьма показательно! И что же имел заметить по этому поводу ваш Лембке? - Не так уж много. - А-а, не много. - Мы, понятно, толковали о парижском убийстве. Меня письмо, разумеется, ошеломило. - Гляди-ка, письмо вас ошеломило. Что же, позвольте спросить, ошеломило вас в письме? - Что убийство это - акт возмездия. Подобная мысль, хоть она напрашивается сама собой, мне как-то в голову не пришла. - Ничего не скажешь, очень даже напрашивается. Слишком напрашивается! Какие же мы все идиоты, нам эта мысль и в голову не пришла. И что же почел нужным Лембке сказать вам по этому поводу? - Я спросил его, считает ли он это правдой. На что он ответил, что д'Артез - он, говоря о своем друге, всегда называет его д'Артез - наверняка считает правдой, иначе он не написал бы письма. Господина Лембке происшествие это вообще не интересует. - А-а, все это не интересует уважаемого господина. Его, видимо, интересует только толстуха, которая торчит у него по ночам. Что можете вы сообщить нам по этому поводу? - Пока ничего. Неуместно же было без всяких околичностей спрашивать его. - А в его квартире или в его комнате вы ничего не приметили, что указывало бы на подобную особу? - Нет. - Ну ладно, все они изрядные пройдохи. Оставим это пока. Вернемся к письму. Вы сказали, что беседовали с Лембке о письме. А он не обратил ваше внимание на бесстыдную угрозу, которая содержится в письме? - Бесстыдную угрозу? - Да, в заключительном абзаце, где этот любезный современник угрожает нам актами мести. - Но этого... этого я не заметил. Я посчитал эти слова просто логическим выводом из его рассуждения. - Покорно благодарю за такую логику, милейший. А какой логикой вы объясните, что ваш Лембке показал вам копию письма? - Мы с ним как-то говорили об этом убийстве... мне пришлось... это же входило в мою задачу, поскольку мне надо было собрать сведения о д'Артезе. Я должен был завоевать доверие господина Лембке. - Что вам, сдается мне, и удалось как нельзя лучше. Поистине бесподобно. Совершенно новый метод. Иными словами, ваш Лембке знает, что вы к нему приставлены. - Отнюдь нет. Он знает, что друга его здесь допрашивали в связи с парижским убийством, знает, что мне это дело известно и что мы им занимаемся. Мне пришлось ему все рассказать, чтобы вызвать на разговор. Вообще же дело это его вовсе не занимает. - А что же занимает вашего Лембке, с которым вы на столь удивительный манер сдружились? - Этого я тоже не могу сказать. Быть может, его профессия. Или, пожалуй, нет. Я слишком еще мало знаком с ним, чтобы определить это. - А как понимать, что беседа, которую вы имели с ним по поводу письма, не записана на ленту? - Беседа? А-а, очень просто. Он показал мне письмо в пивной на Ротхофштрассе. Поэтому. - Какая предосторожность! А позднее, в его комнате, вы больше о письме не заговаривали? - Нет, как я уже сказал, дело это не интересует господина Лембке. Мы беседовали на другие темы. - А-а, на другие темы. Можно узнать, на какие? - Да ни о чем особенном. На безразличные темы. - Было бы куда лучше, если б вы предоставили решать, что безразлично, а что нет, людям, обладающим большим опытом. Извините за резкость. А как же случилось, что эти безразличные темы, на которые вы беседовали, не были слышны в микрофон? - Может, он плохо установлен. А может, мы сидели в другом конце комнаты. Я не очень долго оставался у господина Лембке. - Тридцать одну минуту, любезный. За тридцать одну минуту можно переговорить о куче вещей. Ну хорошо, допустим, дело здесь в технических неполадках. Мы это выясним. Но вернемся еще раз к письму. Парижское убийство и нас не слишком интересует. В порядке одолжения парижским коллегам я, правда, позвонил в наше гамбургское отделение, просил проверить упомянутые в письме факты, ибо все, что там сказано, вполне может соответствовать действительности, само же по себе дело об убийстве можно со спокойной совестью положить на полку. Это, однако, не значит, что вместе с тем закончено и дело д'Артеза, на которое мы наткнулись в ходе расследования. Допустим, что все изложенное в письме соответствует фактам, но тогда остается нерешенным вопрос, каким образом этот Эрнст Наземан и его гаранты, как он их называет, в течение двух недель собрали такой обширный материал о подозрительном и вдобавок уже двадцать лет как объявленном умершим субъекте, материал более обширный, чем собрала парижская полиция, которую, видит бог, не упрекнешь в нерадивости? Разве это не подкрепляет подозрение, которое я питаю с самого начала, что мы имеем дело с международной организацией, организацией, по-видимому, весьма крепко сколоченной, задуманной с расчетом на будущее, располагающей на удивление четко функционирующей подпольной службой информации? Как объяснить, что подобная организация, очевидно существующая уже многие десятилетия, ускользала от внимания тайных полиций всего мира? Вот вопрос, над которым я размышлял, читая ваши отчеты об этой второстепенной фигуре, какой является Лембке. Ибо в том, что это фигура второстепенная, сомневаться не приходится. Я считаю его подчиненным агентом, информатором внутри организации, не больше, видимо, ему доверяют передачи относительно маловажных сведений. А то обстоятельство, что организация эта использует для своих целей подобных субъектов, указывает, как ужасающе широко развита ее сеть, и, чтобы раскрыть эту сеть или по крайности хоть ухватиться за ее кончик, считаю весьма похвальным, что вы сблизились с этим Лембке и вошли к нему в доверие. Благодаря вашей помощи мы сделали колоссальный шаг вперед. Будьте уверены, я должным образом отмечу вашу деятельность. Но этим еще не объяснено, почему ни одна тайная полиция не занялась этой опасной организацией. В оправдание можно, конечно, сказать, что ведомства, отвечающие за общественный порядок в послевоенные годы, были повсюду заняты многочисленными актуальными проблемами, мало того, проблемами, постоянно требующими неукоснительных мер, и что поэтому истинный враг ускользнул от нашего внимания. Безусловно, доля правды в этом есть, но подобная разгадка представляется мне чересчур упрощенной. Я полагаю, что нашел лучшее объяснение этому, и опять-таки на основании ваших отчетов, милейший. Да, в самом деле, вам незачем делать удивленное лицо. Благодаря вашим не слишком-то интересным отчетам об этом Лембке я нащупал принцип действий названной вами организации; мало того, если хотите, именно то обстоятельство, что ваши отчеты были относительно малоинтересны, приблизило меня к решению вопроса. Эти люди, которых мы, упаси бог, не смеем недооценивать, даже если сами себя они и переоценивают, что, к примеру, доказывает это наглое письмо, видимо, извлекли уроки из истории тайных организаций и сделали для себя выводы. Иные революционные партии, как бы мы их ни называли: нигилистические, анархистские, радикальные или еще как-то, - да, даже нацисты действовали по исторически устаревшему принципу, и это, видимо, было одной из основных причин, почему их господство, несмотря на тоталитарный аппарат, держалось всего двенадцать лет, - все эти партии и организации совершали одну ошибку: они использовали актуальные проблемы только как повод, чтобы заставить о себе говорить и привлечь к себе сторонников. Благодаря этому их замечали и могли проявить к ним свое отношение или принять против них меры. Этой ошибки - а мы можем говорить об ошибке, даже политическая и партизанская тактика, что нынче очень в моде, в этом смысле ошибка, ибо противник раскрывается и его можно легче разгромить, - этой ошибки такие люди, как д'Артез и его сотоварищи, не совершат. Основной принцип тайной организации, с которой мы имеем дело, состоит, на мой взгляд, в противоположность прежним, как раз в уклонении от любого участия в обсуждении актуальных проблем. Меня не удивило бы, если бы в этой организации существовало категорическое запрещение всякой актуальности и члены ее обязаны были бы приносить соответствующую вступительную присягу. Скажите, что актуального сообщил вам этот Лембке за те две недели, что вы с ним встречались? Ничего, ровным счетом ничего. Выспренние или чуть менее выспренние фразы, которые с таким же успехом можно было вещать и сто лет назад. Разве вам это не бросилось в глаза? Да и с письмом дело обстоит не иначе. Подчеркнутая неактуальность как маскировка. Понимаете, какой это опасный принцип? А чтобы не слишком выделяться замкнутостью - мнимая актуальность. Младший библиотекарь, кабаретист. Профессии, поверхностно соприкасающиеся с социальными проблемами. Поверхностно! Это могут быть даже учителя и священники. Считается, что они говорят о Цицероне или религии, исправно занимаются своим безобидным ремеслом, крестят или хоронят, горячатся по поводу полового воспитания, они так далеки от политики, так безопасны, а за всем этим кроется давний замысел - смести порядок, который мы с вами призваны охранять. Давнишняя цель нигилистов. Но какая дисциплина! Какая превосходная выучка у членов этой организации! Какой принцип отбора! И все лишь для того, чтобы укрыться от сил порядка. И терпеливо сколачивать противостоящую силу. И какой дальний прицел! Вплоть до окончательного сокрушения всякого порядка. Самая чудовищная тайная организация в истории человечества. Против нее бессильны старые методы борьбы с преступными заговорами, мы можем спокойно признать это. Мы в данном случае имеем дело не с идеологией или сектой, а с абсолютным отрицанием. Как ухватите вы это абсолютное отрицание и как притянете его к суду? Оно ускользает у вас меж пальцев, вы хватаете пустоту, вы, сами того не замечая, заражаетесь им. Тут никакая полиция не поможет, милейший. Нам придется вырастить целую армию отрицателей, которые подорвут изнутри это абсолютное отрицание. Таких молодых людей, как вы. Мы должны будем вести борьбу с этой силой ее же собственными методами. Стоит нам распознать эти методы, как мы найдем и средства с ними бороться. Время давно приспело, но у нас нет оснований отчаиваться. Теперь нам по крайней мере известно, с кем мы имеем дело. Ибо в одном эти пройдохи себя выдала: своим "мы", своей солидарностью. Перечитайте-ка внимательно письмо этого д'Артеза. Мы, мы, мы! Для него это уже настолько само собой разумеется, что он и вам того не замечает. Эти люди не в меру зазнались, потому что им удавалось так долго от нас ускользать. А сейчас они даже угрожают. Но тут-то они и допустили ошибку. Теперь мы полностью в курсе. И мы расколошматим их солидарность. Мы будем разъедать и разрушать ее изнутри, пока от нее не останутся одни лишь жалкие черепки. В этом мы видим свою задачу, вашу задачу, милейший. Я прежде всего рассчитываю на вас и на молодых людей вашего толка. Вы положительно созданы для этого. Не стесненные нашими старомодными методами - я признаю, наши методы старомодны и потому безуспешны, - не отягощенные бременем прошлого, вы проникнете на вражескую территорию, обладая, однако, стойким иммунитетом к отрицанию, получив от самого рождения прививку отрицания в такой дозе, что бацилла его погибнет, что враг за недостатком противника выродится в смехотворное ничтожество, и верх одержит порядок. Да, милейший, сами этого, возможно, не сознавая, вы уже кое-чего достигли. Я счастлив, что в вас не ошибся. Как ни говорите, я шел, с моей точки зрения, на эксперимент, выставляя вас против столь опасного противника, как этот д'Артез. Мой замысел легко мог сорваться. Но чутье подсказало мне, что вы человек способный, и оно не обмануло меня. Можете на меня положиться, все это будет упомянуто в вашем личном деле. И сыграет еще немалую роль в вашем продвижении по службе. Господин Глачке положительно излучал благосклонность. Он сам себе нравился в роди отечески заботливого начальника, опекающего своего подчиненного, и не только опекающего, но и почтившего его своим доверием. А у подчиненного на душа кошки скребли, ведь он представления не имел, что побудило начальника так его расхваливать. Тираду господина Глачке он выслушал, не прерывая и даже не вздрагивая, когда тот, воодушевись, тыкал в него пальцем. А потом на протоколиста внезапно обрушился удар и застал врасплох, несмотря на всю его бдительность. Неужто господин Глачке все время к этому вел? Быть может, он действует методами не такими уж старомодными, как пытается утверждать? Или он и впрямь верил тому, что говорил? Как бы там ни было, но протоколист чувствовал, как с каждой минутой почва ускользает у него из-под ног. - Великолепно, милейший, вы это дело обстряпали, - продолжал господин Глачке после короткой передышки. - Поначалу я только удивлялся, что о главном вы ни еловом не обмолвитесь в отчетах. У меня даже возникли подозрения, уж извините. Но теперь я вас понимаю. И даже одобряю. Вот он, новый метод, о котором я говорил. Отчеты ваши читают и другие лица, и вы правы, куда лучше, чтоб о вашей своеобразной тактике не узнали преждевременно. Ничего не скажешь, прекрасно, что вы умудрились доискаться до слабого места противника. Действуйте не торопясь, бога ради, не торопясь. Нам нужно действовать не торопясь, как это делает наш противник, если мы хотим подвести подкоп под его позицию. А то, что вам самостоятельно пришла в голову эта мысль и вы открыли единственно возможную лазейку во вражеский стан, заслуживает самой высокой похвалы. Я могу только выразить вам благодарность от имени нашего начальства. Вы видите, я готов признать, что все мы здесь совершенно упустили из виду дочь д'Артеза. Прошу вас, не пугайтесь! От этого вам еще надобно отучиться. Пусть эта фройляйн Наземан, поскольку это касается меня, и впредь останется вашей тайной и исключительно вашей заслугой. - Вы установили за мной слежку? - спросил протоколист. - Ну разумеется, милейший. Неужели вас это удивляет? Это мой долг! Я же за вас в ответе. Не вечно вам служить под моим началом, это ясно, но при всем при том в дальнейшем будут, конечно, руководствоваться отзывом, который дам о вас в. И если я в нем укажу на ваши способности и пригодность к нашей профессии, то сделать это я обязан с чистой совестью. Да и что в этом особенного? Наверняка и за мной время от времени наблюдают. Для того чтобы система, которую мы представляем, функционировала исправно, нам надо абсолютно полагаться друг на друга, а этого с уверенностью можно достичь, если за нашим поведением наблюдают незаинтересованные агенты. Уж эти мне агенты! Ограниченные простаки, как правило, тем не менее отчеты их весьма поучительны. Зачастую написанные безграмотно, они свободны от ненужных размышлений, от поспешных выводов, от сомнений, характерных для вас или для меня, когда мы за кем-либо наблюдаем. Охваченные профессиональным усердием, мы часто бываем предубеждены и потому не замечаем порой главного. Ограниченные же агенты видят только мелочи, которые нам не бросаются в глаза, но которые как раз говорят очень и очень многое. Вот здесь, к примеру, написано: "Он взял ее под руку". Почему бы не взять под руку молодую даму, не правда ли? Мы этого вовсе и не упомянули бы. Или вот еще: "Она пила чай с лимоном, а он кофе. Он выкурил шесть сигарет, кое-какие наполовину. Она не курила". Вы слишком много курите, милейший, вы нервничаете, простите мне это замечание. И далее: "Он больше слушал, она безостановочно говорила". Хорошо, очень хорошо! Вы заставили ее разговориться. Это большое искусство. А ну-ка поглядим, что еще бросилось в глаза нашему простоватому пареньку. Не станем придираться к его грамматике. А, вот тут... "Он хотел заплатить за ее чай, но она не позволила. Он помог ей надеть пальто". Разумеется, даме обычно помогают надеть пальто, но наш агент считает необходимым упомянуть это обстоятельство, в этом вся разница. А потом он даже извиняется. "Они еще долго стояли перед входной дверью на Элькенбахштрассе. Но время было позднее, прохожих на улице не было, и наблюдать за упомянутой парой приходилось издалека. Говорили они, видать, довольно громко - на четвертом этаже открылось окно и с шумом захлопнулось. После чего они разошлись". Да, а вот наконец главное, это доставит вам удовольствие. Наш агент считает необходимым подчеркнуть, что до объятия иди до поцелуя дело не дошло. Как это для них типично! Почему бы не обнять и не поцеловать молоденькую девушку, это же вовсе не требует упоминания, да к тому же в секретном отчете. Но этим людям важны именно подобные мелочи, это весь их умственный багаж. Пример поистине классический. Что до меня, то вашу тактику - как вы постепенно завоевываете доверие молодой дамы - я считаю достойной восхищения. Наверняка она бы не возражала, чтоб ее обняли и поцеловали, может, она даже ждала и была удивлена, что ничего подобного не произошло. Именно в этом вижу я вашу умелую тактику, своей сдержанностью вы достигли того, что девушка вами заинтересовалась и в следующий раз порасскажет о себе еще больше. Поздравляю, мой милый. Подобная искушенность поистине удивительна для такого молодого человека. В конце концов, все мы только люди. Я уже сказал, что понимаю, почему в своих отчетах вы умолчали об этих фактах. Из скромности, а также потому, что хотели представить мне достоверные результаты. Вы опасались, не правда ли, как бы я не посчитал это за обычный флирт, как бы не высмеял вас, упомяни вы о том в секретном отчете нашему ведомству. Вот и видно, как вы меня еще плохо знаете. Но теперь узнали меня и уразумели, что я в высшей степени одобряю вашу тактику в этом деле. Я счастлив, что работаю с таким сотрудником. Продолжайте в том же духе. Протоколист внезапно ощутил себя жертвой рутины, которую напрасно считал тупой. И конечно же, отреагировал ошибочно. Он побледнел от ярости, и эту ярость усугубило то, что господин Глачке не преминул ее заметить и от удовольствия потирал руки. Но истинное удовлетворение испытал господин Глачке, когда несчастный протоколист, его жертва, отодвинул стул и встал, бормоча что-то о своей частной жизни. И только подал этим господину Глачке необходимую реплику. - Частная жизнь? - переспросил тот с разыгранным изумлением. - Вы в самом деле сказали "частная жизнь"? Ах вы, ребенок! Частная жизнь! Этакое старозаветное понятие, и надо же, чтоб оно прозвучало в этих стенах! Неужели вы еще не усвоили, что для нас, людей, удостоенных чести охранять общественную безопасность и порядок, частная жизнь не существует и существовать не должна? Ну ладно, вы еще молоды, моложе, чем я полагал. Я сохраню ваши слова в тайне - а попади они в ваше личное дело, это очень и очень отразилось бы на вашей карьере. Частная жизнь! Не смешите меня! Двух-, трехдневное знакомство с девицей вы называете частной жизнью? - Я не желаю, чтобы имя этой молодой дамы... - Что за тон, господин доктор! Что же касается ваших желаний, то, к сожалению, Управление государственной безопасности ими не интересуется. Молодая дама, чье имя вы не желаете здесь слышать, является для нас не фактом вашей так называемой частной жизни, а дочерью человека, внушающего подозрение, и потому относится к кругу лиц, которых наш долг велит нам не упускать из виду. Пусть эта дама лично ничего дурного не замышляет - я готов признать ее невиновность, - тем не менее благодаря общению с лицом подозрительным она отравлена, и, по-видимому, ее невинностью и неведением злоупотребляют, чтобы заманивать других в свои сети. Люди эти не знают ни стыда, ни совести. Дочь упомянутого д'Артеза - разрешите мне, человеку пожилому, сказать вам это - абсолютно не подходящая для вас пара. Подумайте об этом хорошенько. Я не хотел бы вторично слышать от вас что-либо подобное. Кстати, известно ли вам, что ваша юная дама не далее как полтора месяца назад ни с того ни с сего расторгла официальную помолвку с неким многообещающим молодым человеком, не приведя даже какой-либо веской причины? Как? Этого она вам не рассказала? Странно! Странная частная жизнь, хотел я сказать. А нам этот факт известен. Упомянутый молодой человек сдал в Дармштадте экзамены с отличием, получил диплом инженера и сразу же был удостоен должности на одном из крупнейших заводов, должности с небывалыми возможностями продвижения. Это не секрет, милейший, мы здесь не в последнюю очередь интересуемся инженерами. А ваша юная дама едва ли не год "гуляла", как говорят в народе, с этим молодым человеком, вернее, каталась, ибо молодой человек владеет малолитражкой. Даже номер машины указан в наших документах, если он вас заинтересует. И не только у родителей молодого человека, добропорядочных людей - отец его почтовый чиновник, - бывала ваша юная дама, она возила его в Ален, представила матери и отчиму. Не говоря уже о регулярных выездах на субботу и воскресенье в горы - Таунус или Оденвальд, а то и к Рейну. Да, и на бал дармштадтской студенческой корпорации она была приглашена, если это вам что-нибудь говорит. Вот вам ваша частная жизнь, господин доктор, о которой наше ведомство, видимо, лучше осведомлено, чем вы. В ответ на эту тираду протоколист покинул кабинет господина Глачке, сел за свой письменный стол и написал заявление об уходе. Это и было тем, что Ламбер назвал "ошибочной реакцией". В заявлении протоколист не указал никаких причин и тем более не упомянул имени Эдит Наземан, чтобы не запутать ее в дела службы безопасности еще глубже, чем это уже случилось. Но чувствовал он себя совершенно беспомощным, это главное. И еще долго предстояло ему чувствовать свою беспомощность. Нелегко к этому привыкнуть. Он посчитал бы себя трусом, если б послал заявление об уходе по почте. Поэтому, выждав до конца обеденного перерыва, он с твердым намерением не пускаться ни в какие дискуссии вошел к господину Глачке и вручил ему заявление. - Гляди-ка, - удивился тот. - Как же вы это себе представляете, господин доктор? - Я считаю себя непригодным для занимаемой должности. - Вот как? Вы, стало быть, считаете себя непригодным для занимаемой должности. - Если вам удобнее, чтобы увольнение исходило от вас, я и на это согласен. - Так-с, вы и на это согласны? Покорно благодарю. - Я хочу этим сказать, что с моей стороны не последует никаких возражении. Я готов подтвердить это письменно. - Весьма великодушно. Покорно благодарю. - Форма увольнения мне безразлична. Извините, но я не желал бы обсуждать этот вопрос. - А-а, вы опять не желаете. У вас, оказывается, немало всяческих желаний. А не был ли ваш отец председателем верховного земельного суда в Ганновере? Любопытно, что сказал бы он по поводу ваших желаний? Не возражаю, вы можете уходить. Наше Управление не нуждается в услугах людей, бросающих все и вся ради смазливого личика. Всего наилучшего. Вот оно, значит, как! И тут протоколист, распрощавшись с изумленными коллегами и спустившись на лифте вниз, понял, что переоценил свои силы и принял решение, которое было ему явно не по плечу. Решение? Какое такое решение? И кто, в сущности, принял решение? Когда он очутился на улице, у него дрожали колени и собственный голос звучал, как чужой, когда он сел в какой-то кондитерской за столик и заказал официантке чашку кофе. Разве по его лицу ничего не видно? Не бросается ли он в глаза всякому? Официантка подозрительно глянула ему вслед, потому что он оставил на столике слишком щедрые чаевые. Лучше уж он пойдет домой, спрячется от людских глаз. Домой? То есть в свою однокомнатную квартиру. Дворник как раз мел и чистил подъезд. - Ого, рано нынче кончили? - спросил он. Разве и ему уже кое-что известно? И как же это получилось? Еще две недели назад все было ясно, и вот?.. Только потому, что какой-то незнакомец, именуемый д'Артезом, подмигнул ему? А может, он ему вовсе и не подмигнул. Какой вздор утверждать это! А если и так, нельзя же винить во всем какое-то подмигивание. Смешно! А Ламбер? Протоколист был не в силах усидеть дома. У него больше нет задания. С заданием покончено. Но разве он уже не признался Ламберу, что сблизился с ним лишь по поручению своего ведомства? Да и Ламбер не слишком о нем пожалеет. Ламбер ни о ком не сожалел, можно просто-напросто исчезнуть из его поля зрения, и он едва ли это заметит. Быть может, он и уронит по этому поводу два-три слова своему чудному манекену и пожмет плечами. Но что скажет он Эдит Наземан, если она спросит его о протоколисте? А она непременно спросит. Да, надо было оградить ее от всех этих дел. Не потеряет ли господин Глачке всякий интерес к Эдит Наземан, если его шпики донесут ему, что протоколист больше с ней не встречается? Когда-нибудь впоследствии можно будет ей написать, почему и как, извиниться. Да, впоследствии. Протоколист не пошел в читальный зал, а ждал на улице, на ступеньках перед входом, пока Ламбер наконец не вышел. Протоколист намеревался обойтись как-нибудь покороче, пожать руку Ламберу и попрощаться. Разумеется, объяснить, почему он больше не станет ходить в библиотеку, сказать, что получил другое задание или еще что-нибудь в этом роде, главное как-нибудь покороче. Но все произошло иначе. Ламбер, видимо, был уже в курсе дела. Он даже не спросил для начала, почему это вы нынче не зашли в читальный зал, что было бы естественно. Он просто кивнул протоколисту и сказал: - Пойдемте. Посидим минуточку в сквере, прежде чем ехать обедать. Он казался измученным, франкфуртский климат был ему явно противопоказан. Да, он и в самом деле выглядел усталым. Может, у него всегда был такой вид, но сегодня это бросилось протоколисту в глаза. Неудобно было с места в карьер огорошить его своей новостью. Так они молча посидели в сквере на скамье. Солнце как раз скрывалось за отрогами Таунуса. Выходящие на запад окна библиотеки алели, точно там собрались на вечеринку художники и артисты и все люстры и лампы обернули красным. Люди на улице ничего не замечали, вечерний поток прохожих и транспорта катил, как обычно, мимо, но со скамьи пламенеющие окна были хорошо видны. Внезапно Ламбер вздохнул и сказал: - Жаль, что с нами нет д'Артеза. Протоколист подумал, что мысль эту внушали ему алые, фантастически пламенеющие окна, но нет, он заблуждался. - Я пришел проститься с вами, господин Лембке, - поспешил заверить его протоколист. - Совсем не потому, что мне нужна помощь. - Что за вздор! Радуйтесь, что вам еще нужна помощь. Ну ладно, прежде всего поедем обедать. Самое лучшее - на Главный вокзал. В трамвае, пока они ехали, оба молчали. И только, как уже не раз случалось, Ламбер пошутил насчет надписи на вагоне - "Без кондуктора". - Да-да, не иначе как бес утащил кондуктора, - вздохнул он. На огромном крытом перроне Главного вокзала все так же терпеливо сидели на вещмешках американские солдаты и ждали отправки на войну. Ламбер осекся, нахмурил лоб и потянул протоколиста в зал ожидания. - Сперва пообедаем. Вы наверняка голодны. И не говорите чепухи, у вас, конечно же, пустой желудок. Вы пытались найти правду, а это нагоняет аппетит. Эх вы, сиротка! Хотите резать правду-матку, не научившись лгать. Позднее протоколист рассказал о своем заявлении и о том, что к нему привело. Немыслимо было обойти при этом Эдит, Ламбер так или иначе догадался бы, что именно упоминание о ней способствовало его решению. - А ваш отец и в самом деле был председателем верховного земельного суда? - неожиданно спросил Ламбер. - Просто не верится. Я и сам писал низкопробные романы, но не осмелился бы использовать подобное обстоятельство как оружие, чего не побоялся ваш господин Глачке. Да, жизнь куда низкопробнее, чем мы в состоянии вообразить. А как у вас обстоит с деньгами? Протоколист пояснил Ламберу, что кое-какие деньги у него остались от отца, кроме того, ему выплатили возмещение. Еще до его совершеннолетия все это урегулировал опекунский суд. Да и старая тетушка оставила ему свои вещи, от их продажи можно кое-что выручить, хотя и не много. Опекун поместил весь его небольшой капитал в процентные бумаги, и набежавшие проценты позволят протоколисту в случае необходимости и при некоторой бережливости прожить полгода без других доходов. - Ну и счастливчик же вы, - заметил на это Ламбер. Пообедав, они по Таунусштрассе отправились назад в город. У пассажа одна из девиц вела переговоры с американцем. Ламбер кивнул ей, и она кивнула в ответ через плечо солдата, который настороженно оглянулся. - Ее зовут Нора, - сказал Ламбер. - Трудно поверить. Нора! Но ее и вправду так зовут. Я ей не поверил, и она показала мне документы. Пойдемте выпьем по кружке пива. С этими словами он свернул направо, в небольшой пивной бар. Протоколист частенько проходил мимо. Бар этот, по-видимому, служил штаб-квартирой для девиц и их дружков, потому он в него ни разу и не заглянул. Однако Ламбера там, кажется, хорошо знали. Бармен за стойкой поздоровался с ним, и не успели они найти себе места, как к ним протолкался парень с черными усиками. - Нора на улице, - сказал он. - Да, я видел ее. Ну-с, как дела? Пива выпьете? Но тот выпил кока-колы. У них, как в полиции, объяснил потом Ламбер, на работе пить не полагается. Во время разговора парень то и дело окидывал протоколиста тревожным взглядом. Ламбер его успокоил: - Молодой человек здесь впервые. Мы сейчас с вокзала. Да, Нора, видимо, занята надолго. Ну, так в другой раз. - Вы меня действительно хотели познакомить с Норой? - спросил протоколист, когда они отправились дальше. - Я сказал это просто так, чтобы его успокоить. Парень он никудышный, но ему по крайней мере можно не лгать, а это уже много значит. И Норе тоже. Нора тверда как кремень, несмотря на обилие плоти. Она хочет денег и больше ничего. Вполне здравомыслящая деловая женщина. Я им как-то раз дал совет в связи с подоходным налогом, они потому и доверяют мне. А еще, может быть, потому, что я всерьез принимаю их профессию. Мне даже была оказана редкая честь, они пригласили меня однажды в воскресенье к себе домой, а все из-за декларации для подоходного налога. Двухкомнатная квартира в новостройке, улицу я запамятовал, где-то в западной части, ответвляется от Майнцер-Ландштрассе. Вполне порядочная квартира. Вязаная скатерть и масса безделушек. Но никаких голых баб, все фарфоровые животные, фарфор, пожалуй, даже копенгагенский. Да, и на шкафу все та же толкательница ядра, и ядро золотое, точь-в-точь как у моих родителей в Дрездене. Роскошный экземпляр. Ну и, разумеется, цветы на балконе. К счастью, я принес Норе букет, пять роз, купил на Главном вокзале. Чем и расположил ее к себе, меня даже пригласили к обеду. Но, как я уже сказал, во всем, что касается своей профессии, она тверда как кремень. Если вы пожелаете, она наверняка и о вас проявит материнскую заботу. И куда лучше позаботится, чем любая другая женщина, почитающая себя носительницей материнских добродетелей, но это, понятно, стоит денег, так как берет больше сил. Несмотря на то что мы нет-нет да встречаемся в кабачке, я не осмеливаюсь спросить, что означают балконные цветы и спортсменка. Ведь стоимость статуэтки нельзя даже исключить из декларации для подоходного налога, так как квартира не используется в профессиональных целях. Быть может, тут все дело в имени Нора. На Гетештрассе они долго стояли перед витриной магазина игрушек. - Как закроют магазин, сразу выключают, - сердито сказал Ламбер, показывая на железную дорогу в витрине, на рельсы, туннель, сортировочные станции и семафоры. Все это сейчас бездействовало, витрина была полуосвещена. Ламбер наклонился вперед. Он что-то искал. Вечерами он часто останавливался перед этой витриной. Не железная дорога интересовала его сегодня, а то обстоятельство, что она бездействовала. - Вот вам в олицетворенное прошлое, - со злостью заметил он. - Днем ничего не замечаешь, поезда мчат по рельсам, мигают семафоры, но, когда выключают ток, невольно ищешь, где же ты сам. В поезде? Или в зале ожидания? Или ты начальник станции в красной фуражке? А утром, когда включают ток, можно опять помахать рукой. Протоколист тоже заинтересовался железной дорогой. Здесь, перед витриной, ему подумалось, что он часто, сидя в поезде, смотрел из окна на пролетающие мимо домики в маленьких городках, где женщины как раз протирали окна или выкатывали детскую коляску в садик с крошечными фруктовыми деревьями - да, а как жители туда попадают? Домики стоят на краю города. Надо ли иметь собственную машину или до центра ходит автобус? Для мужа по утрам и вечерам, но и для жены, чтобы съездить за покупками. А кто между тем приглядывает за младенцем? Соседка? В добром ли согласии живут соседи? А где же шоссе, ведущее в городок? Оно уже вымощено и забетонировано? А если эти люди хотят сходить в кино, что тогда? Места здесь живописные, дом расположен у холма. И воздух, видимо, здоровый. А почта? Но может быть, они получают мало почты. А поезда, день за днем мелькающие в долине на этом железнодорожном перегоне? Думают ли они о том, кто и почему в них сидит и куда едет? А если внезапно отключить ток? Тогда рука вон той женщины с кожаным лоскутом словно прилипнет к окну, а внизу, в остановившемся поезде сидит кто-то, и сигарета у пего в руке больше не теплится. И все, о чем кто-то думал, не в счет... Да, протоколисту часто приходило в голову: как живется этим людям? Должно быть, им там неплохо живется. На что Ламбер отвечал: им там премерзко живется. Но благодарение богу, они этого не знают. А те, что знают, пропадают ни за грош. На этот же раз Ламбер внезапно спросил: - А не съездить ли вам в Берлин? - Что мне делать в Берлине? - вопросом на вопрос ответил протоколист. - Ах, да просто так. Потому что все началось с д'Артеза. - Нет, ни в коем случае. - Как вам угодно. Спокойной ночи. 9 О д'Артезе поговорить мы еще успеем. Сначала следует позаботиться об Эдит. В эту ночь, кстати сказать, Ламбер, сняв с микрофона крышку от жестянки из-под обувного крема, провещал в него: - Не отчаивайтесь, милая подруга. Ангела, несущего абсолютное Ничто, задержали многочисленные войны. Но он уже стоит у границы. И тут же показался с манекеном у окна. Ламбер рассказал об этом протоколисту то ли на следующий день, то ли через день. - На галиматью об "абсолютном Ничто" меня навел ваш господин Глачке. Что же касается ангела, то господин Глачке, надеюсь, отыщет в словаре, что слово это, собственно говоря, означает "посланец". Будет чем заняться его подчиненным. Да, а что вы скажете о границе? Судя по всему, Ламбер задумал целую серию таких посланий, в которых речь должна была идти о некоем ангеле и некоей границе, а все для того, чтобы поводить за нос господина Глачке и Управление безопасности; протоколисту, однако, в те дни было не до подобных проделок. Но еще до этого выпал у него воскресный вечер, о котором он и сейчас вспоминает с ужасом. Если что-нибудь можно обозначить бессмысленным понятием "абсолютное Ничто", так именно тот воскресный вечер. Тебя словно выключили тогда из списка живущих. И ты даже заранее знал, что тебя выключат, но ты беззащитен, и знание твое есть одно из средств, какими тебя собираются выключить из списка живущих. И даже перезвон колоколов, якобы завершающий воскресный вечер, относится к средствам выключения. Ветер доносил гудение соборных и прочих колоколов. Отчего это в тот воскресный вечер никто не бросился с небоскреба на мостовую? Или не спрыгнул с мчащегося поезда? Ведь ни крика, ни визга тормозов никто бы все равно не услышал. Только перезвон колоколов. Быть может, это своего рода прошлое - твое знание, что тебя могут в любую минуту выключить из списка живых. Быть может, это объяснит случай д'Артеза. Будущее покажет. Или не покажет. Для начала, как уже сказано, важнее было оградить от всего Эдит Наземан. Протоколист твердо решил более с ней не встречаться. В конце концов, он один повинен в том, что известное ведомство ею заинтересовалось, а раз так - его долг избавить ее от любого нелепого подозрения. Но это ему не удалось. Она, естественно, тут же узнала от Ламбера, что случилось с протоколистом. Ламбер в виде исключения даже отправился в книжную лавку, чтобы рассказать ей об этом. Эдит пришла в сильнейшее волнение. И прежде всего вознегодовала на Ламбера, по каким-то причинам внушив себе, что это он своими шуточками и вещанием в микрофон вынудил протоколиста написать заявление об уходе. Разубедить ее не представлялось возможным, ведь не скажешь же Эдит, что она-то и была единственной причиной. Впрочем, ей было в высшей степени безразлично, установили за ней слежку или нет. Ее это как будто бы даже забавляло. В течение дня она нет-нет да и выйдет из магазина, чтобы взглянуть, не околачивается ли на улице некий субъект. Ей хотелось его спросить, не трусит ли он. А в ресторане она все оглядывалась и внезапно кивала на какого-нибудь посетителя: как вы думаете, уж не он ли? Не попросить ли его к нашему столу? А ночью, стоя у дверей дома, настойчиво приглашала протоколиста подняться к ней. - Моя хозяйка и без того давно уже голову ломает, бедняжка, что да как у меня. А мы еще и штору опустим. Уютный полумрак! И господину Глачке кое-что перепадет за его деньги. Вот тут-то и зашла речь о ее расторгнутой помолвке, хотя протоколист ни о чем ее не спрашивал. Разговорились они совершенно случайно. - Дядя Ламбер - человек разочарованный, - сказала Эдит. - Надеюсь, вы не собираетесь следовать его примеру и вести такую жизнь, как он? Вообще, как вы представляете себе дальнейшую жизнь? Протоколист заверил ее, что отнюдь не собирается следовать примеру Ламбера. У юриста много возможностей устроиться. И в частном предприятии, и в страховом обществе. - Но вы не собираетесь работать в промышленности? - Отчего же? Работать все равно где. А в промышленности платят много лучше, чем на государственной службе. - Нет, ни в коем случае! - запротестовала Эдит. - Да вы там погибнете! Неприязнь к промышленности Эдит испытывала отнюдь не в связи с фирмой "Наней" и не из-за родственников, которых она терпеть не могла, неприязнь эта имела касательство к ее жениху. - Известно вам, кто такие "пращуры"? Это почетные члены студенческой корпорации. Они зачастую вовсе еще не старики, но так их называют. Это богатые или влиятельные люди, владельцы заводов, директора, главные инженеры и тому подобное. Они жертвуют деньги корпорациям, у студентов, естественно, денег не густо. Мне пришлось все это наблюдать. Поначалу меня это нисколько не занимало, думала, так и быть должно, отчего бы и нет. Но позже... В ту пору я уже ушла из университета. Фолькера это вполне устраивало. Да-да, его звали Фолькер, но он за это не в ответе. Родители дали ему такое имя еще в нацистские времена [обыгрывается немецкое слово Volk - народ]. Он сказал: зачем тебе учиться, это тебе совершенно ни к чему. Вот что меня взбесило. Я бы вышла за него замуж, но эти разговоры... Не следовало ему так уверенно держаться. И "пращуры" тоже держатся очень уверенно, вы понимаете, что я имею в виду? Рассядутся, точно им сам черт не брат, пьют пиво, угощают молодых людей и распевают идиотские песни. А ведь это происходило в Дармштадте, где мальчики изучают технику и самые современные науки. Говорить об этом с Фолькером было бесполезно. С этого и началось. Я отказалась ездить в Дармштадт и к его приятелям, на их праздники. Фолькера это сердило. "Пращуры", говорил он, люди очень обходительные, обеспечивают окончивших хорошими должностями на своих предприятиях, и вообще нужно иметь связи. На романтике далеко не уедешь. Подумайте, он называл меня "романтической особой". Уж так повелось, попробуй объяви непорядочным то, что все считают порядочным, прослывешь романтиком. Тебя и за человека считать не будут. Но Фолькер отличался деловитостью, не то что я, потому мне казалось, что все так и должно быть. Да и дома, в Алене, пришли от него в восторг. Мы съездили к ним, мы ведь были все равно что помолвлены; надо было показать его матери. Так уж водится. Но папе я его не показывала: я почему-то не решалась, очень уж они не подходили друг к другу. Оттого я все откладывала и откладывала и находила отговорки, когда папа бывал во Франкфурте. А Фолькер не придавал этому значения, и это меня особенно задевало. Должно быть, считал, что, раз папа уже больше двадцати лет как разошелся с моей матерью, его нечего и в расчет принимать. Но я только теперь это понимаю, тогда я считала себя неправой. Фолькер был всегда безупречно учтив. Я как-то раз свела их с дядей Ламбером. Фолькер и тут вел себя учтиво, но понимаете, так... так... так высокомерно. Я на дядю Ламбера не смела глаз поднять. А тот ни разу ни слова не проронил о Фолькере, это надо признать, да и в самом деле я бы только обозлилась и стала бы защищать своего жениха. Когда же я с ним рассталась, то лишь в двух словах сообщила об этом дяде Ламберу, а он сделал вид, что его это не интересует. Фолькер как-то вечером предложил дяде Ламберу прокатиться с нами на Таунус. Подумайте, до чего бестактно! Но дядя Ламбер очень вежливо поблагодарил и сказал, что, к сожалению, вечером у него дела. Помнится, было воскресенье. А потом, когда мы остались одни, Фолькер сказал: "Ну и забавный же человек! Никогда не поверил бы, что такие еще водятся на свете!" Представляете - забавный! Но дома сильно сокрушались, когда я написала, что порвала с Фолькером. Я-де опять упустила прекрасный шанс, и все из-за упрямства, уж не воображаю ли я, что дело только за мной, и кто внушает мне подобный вздор. Мать, понятно, намекала на папу. Я вовсе не ответила на это письмо. А когда я еще и университет бросила, они, в Алене, ужас как озлились. Мне им и говорить не стоило. Теперь я так и поступаю, но тогда считала своим долгом. А они твердили, что я нахожусь под дурным влиянием. Имелись в виду папа и дядя Ламбер. Я написала тогда матери, объяснила, что хочу скорее стать самостоятельной, зарабатывать себе на жизнь, а, если буду учиться, это еще трех-четырех лет потребует. Она, должно быть, удивилась, потому что считала, что я учусь на папины средства. Он и правда меня содержал, и я могла бы получать куда больше, если бы хотела. Но я не хочу, не хочу жить на его счет, пусть у него хоть в сто раз больше денег будет. Даже ради него самого я не хотела. И на каникулах, еще будучи студенткой, помогала в книжной лавке, чтобы подработать. И еще, правду сказать, чтобы не ездить в Ален. Они меня бранили, мне-де это ни к чему и все такое. И Фолькер считал это блажью. В Алене он нашим с первого взгляда полюбился, мать была от него в восторге. Он недурен собой и безупречно держится, сразу видно, что он человек деловой и далеко пойдет. В Алене с первого взгляда все это увидели. Надо сказать, что и Фолькер чувствовал себя там превосходно. Это меня озадачило. И даже рассердило. Уж слишком он у них к месту пришелся, вот почему. Расселся на софе и завел разговор с отчимом. А мать наливала ему то чашку кофе, то рюмку ликера и положила на тарелочку изрядный кусок торта. Под конец она внесла яблоки и спросила меня, не почищу ли я своему жениху яблоко? Я так удивилась, что ляпнула: да он и сам почистит, если захочет съесть яблоко. Но мать вздохнула и сказала: "Ох, монашек, тяжкий же тебе предстоит путь" [слова Георга фон Фрундсберга - полководца времен Великой Крестьянской войны, подавившего в 1525 г. восстание крестьян, - в адрес Мартина Лютера]. Я чуть от злости не лопнула. У нее такая привычка, вечно она какие-то древние поговорки выкапывает, да все невпопад. И что бы вы думали? Очистила она Фолькеру яблоко, а он и глазом не моргнул, принял все ее заботы как должное. Расселся на софе, будто так и положено, а иначе быть не может. Знаете, как он сидел? Как его "пращуры" в своей корпорации, вот так. А ведь он и не толстый еще, и сигар не курит. Да пусть бы он и толстый был, с возрастом многие толстеют, я совсем не к тому. Но он сидел самоуверенный и довольный, и вел солидный разговор с моим отчимом, и принимал как должное, что мать вокруг него волчком вертится, вот почему он так смахивал на толстяка и на "пращура". На обратном пути мы чуть не разругались, оттого что он так превосходно чувствовал себя в Алене и не умолкая говорил о том, какое счастье царит в нашем доме. Не чернить же мне собственную семью! Что я могла сказать? Предпочла не отвечать, притворилась, что устала. Помнится, я всю поездку думала о папе. Иначе я бы тут же рассорилась с Фолькером. Но я еще не решилась. Считала, раз дала слово, ничего не изменишь. У кого спросить совета, если все против тебя, да еще говорят, будто мне невесть чего хочется. А я ничего особенного не хочу. Только не могу себе представить, как это быть всю жизнь связанной с человеком, который развалился вот так на софе, курит сигару и позволяет чистить себе яблоки. Нет, не смейтесь! Пусть себе курит сигару на здоровье, да и яблоко я бы ему почистила, если уж надо. Мне это ничего не стоит. Но я хочу сказать... Вы хорошо понимаете, что я хочу сказать! Да, как я уже говорила, они в Алене в безумный восторг от всего пришли, а когда я намекнула, что, может, брошу занятия, перемигнулись и согласились: ну что ж, детка, теперь это тебе и не нужно. Вот что меня доконало! Я бы с удовольствием осталась в университете, им назло. Словно я из-за этого бросила университет. Я из-за того бросила, что слишком глупой оказалась, мне там просто скучно было. Книгами торговать тоже не так занятно, как кажется. Вечно люди покупают книги, каких бы ты сама и читать не стала, но сказать это им не смей. Да они хоть люди как люди, не то что эти важные профессора и студенты, что изрекают мудреные фразы о самых простых вещах, а ты себя дура дурой чувствуешь. Нет, это не для меня. Но я вовсе не об этом говорить собираюсь, я хотела вам рассказать, как порвала с Фолькером, чтобы у вас не сложилось на этот счет ложного впечатления. Порвать - тоже не то слово, оно и звучит-то пошло. И что бы вы думали? Я потом даже ревела. Хоть и сто раз себе твердила: насчет Фолькера тебе горевать нечего. Он найдет себе жену под стать. Это я, видимо, за себя горевала, все-то у меня вкривь и вкось идет, правы люди, когда упрекают меня, сама я, мол, не знаю, чего хочу. Дядя Ламбер, конечно, сразу заметил, что я ревела. Я в тот же вечер к нему побежала, не могла одна оставаться. Но ничего ему не сказала, во всяком случае в первый вечер. Позже как-то, когда речь зашла об этом, только и ввернула: ах, с этим давно покончено. Дядя Ламбер, понятно, тут же заметил, что со мной что-то стряслось, но расспрашивать не стал, вы же его знаете, он взял меня с собой обедать, и я ему в угоду притворилась голодной, хоть мне кусок в горло не шел. Но что поделаешь, если у меня никого, кроме него, нет? А в кино идти - еще больше огорчаться. Я вам все это рассказываю, чтобы вы не устраивались работать в промышленность. В самом деле, там вы пропадете. Пожалуйста, не смейтесь! Вовсе я не романтичная особа, хотя меня так частенько называли. А порвала я с Фолькером в другое воскресенье. Мука эта еще с месяц тянулась. Фолькер не заметил, что паши отношения изменились, да и я, честно говоря, перестала об этом думать. Решила, что так и быть должно. Но вот он заехал как-то за мной в воскресенье на своей машине. Мы обычно отдыхали за городом и обедали там. А ехали объездными шоссе, где движение тише и разные открываются пейзажи и живописные деревни. Фолькер заранее маршрут выбирал по карте. Ничего не скажешь, очень полезно для здоровья, мне против этих прогулок возразить нечего, во Франкфурте ведь и вправду скверный воздух. На этот раз мы поехали вдоль Майна, сперва по левой стороне - да, кажется, по левой - до Рейна и еще немного вдоль Рейна по равнине. Где-то там пообедали. Вечно у меня эти названия вылетают из головы. Фолькер мне все объяснял: вон на той стороне Оппенхейм или как там эти захолустные города называются. Он все о них в подробностях знал. Да, а потом вернулись к Майну, но уже по другому берегу. Фолькер хотел показать мне завод, где его ожидало место, которое он займет сразу же, как сдаст экзамены. У него были связи с одним из главных инженеров, тоже из этих "пращуров", как их называют, даже если они вовсе не старые. Колоссальное предприятие. И не фирмы "Наней", не думайте. Может быть, куда больше, чем "Наней". Фолькер этим очень гордился. Но тут уж, конечно, нечего возразить, это даже понять можно. В воскресенье завод не осматривают, да и не его вовсе хотел показать мне Фолькер. Он повез меня по кварталу, где жили заводские служащие. Новехонький квартал и чистенький-чистенький. Фолькер медленно ехал, чтобы все мне показать. Сам он был от него в полном восторге. Они даже деревца посадили на улицах, правда еще совсем молоденькие, и обнесли их проволочными сетками. Коттеджи там все стандартные, один точная копия другого. А может, и не точная, не ручаюсь. Возможно, для другой улицы архитекторы еще что придумали. Но разница в глаза не бросалась. Сплошь коттеджи, друг возле дружки. Попеременно входные двери и рядом большое окно. Только шторы разные. А над ним окно спальни, и, вполне возможно, еще выше крохотная чердачная комнатушка, я, правда, хорошо не посмотрела. Позади дома миниатюрный садик для детей или огородик. Садики смыкаются с садиками домов на соседней улице. Получается замкнутый квадрат. Да, чтобы не забыть, балконы, что позади дома, все по-разному выкрашены, то есть выкрашены решетки - розовые, синие, оранжевые и белые тона. Цвет, видимо, можно выбрать по вкусу. А по углам квадрата - лавки: молочная, мясная и булочная. Очень удобно для домашних хозяек. Экономит время, заметил Фолькер. Дело в том, что в одном из этих домов предстояло жить и нам. Фолькер поинтересовался, не хочу ли я осмотреть такой дом. У него здесь живут знакомые. Но я покачала головой, и его ото устраивало - воскресенье, не хотелось людей беспокоить. Была в городке и площадь, вокруг которой располагались жилые квадраты и церковь современной архитектуры с чудной колокольней. И теплоцентраль. Где не работают, там чистота. Мы объехали вокруг площади. На клумбах высажены бегонии и розы. Все с иголочки новенькое. Тебе нравится? - спросил Фолькер. Потом мы медленно проехали по другому кварталу. Там тоже стояли коттеджи, но побольше, и сад окружал весь дом, а так все то же самое. Со временем мы туда переберемся, пояснил мне Фолькер, надеюсь, года через два-три. Там живут высшие служащие. Фолькер действительно дельный человек, так что больше двух-трех лет не прошло бы. Все было ясно как на ладони. Разве ты не рада? - спросил он. Как же мне ему сказать? Никому в голову не придет, что надо учить человека, как говорить подобные вещи. Ведь Фолькер не понял бы меня. Он решил бы, что я устала от поездки, я даже глаза прикрыла, когда мы возвращались во Франкфурт. И беспрерывно мучительно думала, как же мне ему сказать. Ужасно! Мы приближались к Франкфурту, ему приходилось внимательно следить за дорогой, а я все еще ничего не сказала. И только на Элькенбахштрассе, когда он остановился перед домом, я наконец одним духом все выпалила. Не помню что и как. Нам, пожалуй, лучше расстаться или что-то в этом роде. Он сначала даже не понял, но под конец все-таки сообразил. И это было хуже всего. Что же я сделал? - удивился он. Может, ты еще подумаешь? Ты просто устала. В конце концов я сказала; Всего хорошего. Большое спасибо за все! Оставила его в машине и вбежала в дом. Наверху хозяйка спросила: Вот так так, фройляйн Наземан, уже вернулись? Моя комната выходит во двор. Я не видела, сидит ли еще Фолькер в машине или уехал наконец. И едва не позвонила ему в Дармштадт, узнать, не случилось ли с ним чего по дороге, извиниться, будто я совсем не то хотела сказать. Ах, все это было ужасно. Я чувствовала себя виноватой. Вот почему я в тот день вторично вышла из дому, к дяде Ламберу. Хозяйка, конечно же, очень удивилась. Итак, Эдит побежала к дяде Ламберу, хотя называла его человеком разочарованным и считала нужным остеречь от него протоколиста. - У вас разве нет родственников? - спросила она. - Нет. Хотя, пожалуй, есть двоюродный брат в Америке, кажется, в Блумингтоне, название осталось у меня в памяти, но я понятия не имею, где это. Вернее, он мне троюродный брат. Тетя, бывало, писала ему на рождество или на Новый год, но, может быть, он давно умер. - А друзья есть? - Много, разумеется. С университетских времен и так. Кое-кто из них женился, но все равно они милые люди. - Почему бы вам не поговорить с ними о господине Глачке и о вашей должности? - Но они же сами занимают такие посты, если и не в тай" ной полиции. Нет, это не годится. - А воскресенья? - Что значит - воскресенья? - Как вы проводите воскресенья? - рассердилась Эдит. Тут должно упомянуть, что беседа проходила воскресным утром в городском парке. Эдит с протоколистом сидели в нескольких шагах от исполинских, скупо прикрытых одеждами фигур, имеющих какое-то отношение к Бетховену, о чем можно было прочесть на цоколе. Но речь не о том. Неподалеку сидела еще одна пара. Точнее говоря, они не сидели. Молодой человек спал на скамье, положив голову на колени девушки. - Да, так что же я делаю по воскресеньям? Если меня приглашают, провожу этот день с друзьями. Мы едем за город, или идем купаться, или отправляемся в Заксенхаузен пить сидр. Всегда бывает очень мило. Ну а если нет, остаюсь дома, работаю или читаю. Дело находится. Отчет или еще что. - Ну так, а теперь? Эдит разумела: теперь, когда не надо больше составлять отчетов. Протоколист еще не думал над этим. Не мог же он знать, что ему предстоит мучительный воскресный вечер. Здесь, на скамье в парке, ему все казалось естественным. Он даже позабыл, что, вполне возможно, где-то за кустами притаился некий тип, которого господин Глачке отрядил наблюдать за ним. - Жаль, что папы здесь нет, - внезапно сказала Эдит. - Он сейчас в Западном Берлине, думаю, недели на три. А приедет ли потом во Франкфурт, не знаю. Отчего вы не слетаете в Берлин? У вас теперь и время есть, может быть, остановитесь у папы, если я напишу ему. Не так уж дорого обойдется. Почему вы смеетесь? - Я не смеюсь. - Нет, смеетесь. Я это говорю, потому что у вас нет родных и вообще никого. А дядя Ламбер не тот человек. Не думаю, чтобы папа вам нашел место, но и это не исключено. У него уйма знакомых, его многие знают благодаря телевидению, но совет вам дать он может. Да не смейтесь же! - Я и не смеюсь. - Смеетесь. Вы потешаетесь надо мной. В точности как дядя Ламбер. Он наверняка советовал вам стать писателем? - Мне? - Да, потому что сам был плохой писатель. - Стоит мне сесть за письмо с выражением соболезнования, и я уже начинаю заикаться. - С выражением соболезнования? - Ну да, или с поздравлением ко дню рождения. Меня хватает как раз на отчеты для господина Глачке. - Ах, вот вы опять вздор городите. Я с вами серьезно говорю. Папа вам и не даст совета, он иначе отвечает. Он даже делает вид, будто все это его не интересует, можно подумать, что он не слушает тебя или ему и правда скучно, но зато, как побудешь с ним, в голове все проясняется и только диву даешься, как сразу на эту мысль не напал. Совсем не то, что с дядей Ламбером. Я не хочу сказать ничего дурного о нем, напротив, я его очень люблю. Я только не хочу, чтобы вы поддавались его влиянию. Все его штучки с манекеном, может, и очень остроумны, но жить так нельзя. И никто не виноват, что они с женой не были счастливы. - Он вовсе не производит на меня впечатление такого уж несчастного человека. - Вот видите, вот видите! Нет, он убийственно несчастлив. Даже папа удивляется, а папа понимает что к чему. Несчастье, говорит он о дяде Ламбере и его жене, спаяло их накрепко, любая попытка стать счастливыми или попытка сделать их счастливыми поставила бы под вопрос самое их существование. Для них такая жизнь стала даже своего рода счастьем. Но речь вовсе не об этом. Словно я не знаю, что дядя Ламбер во всем виноват. А еще эта его вздорная болтовня, что у нас-де нет прошлого. Ну и чепуха! Что значит, у нас нет прошлого? У вас интернат. Или где там вы воспитывались? А я родилась в Берлине, затем жила в Позене, хоть и младенцем, а потом в Алене. И что это дядя Ламбер носится со своим несообразным прошлым? А вы всей этой чепухе верите! Эдит так рассердилась, что даже хотела подняться со скамьи. - Но вы-то расторгли свою помолвку. - Ну и что? Разве я не вправе расторгнуть помолвку? И какое это имеет отношение к вам? - Никакого, но вы же наверняка не спрашивали совета у отца. - Зачем было мне спрашивать его совета? Просто я не хотела жить в одном из тех домов, этого мне папе говорить незачем, и к тому же... Но речь вовсе не об этом. Вы все хотите увести разговор в сторону. - Нет, я хочу только объяснить, почему ваше предложение слетать в Западный Берлин... - Но это ж совсем другое дело. Папа наверняка будет рад. - Я слишком уважаю вашего отца... Пожалуйста, дайте мне сказать, ведь мне и без того трудно выразить свою мысль. Я же не знаком лично с вашим отцом, всего лишь мгновение видел его в Управлении, где он мне подмигнул... - Ну вот, ну вот! - А может, это всего лишь мое воображение, я только слышал, что ваш отец говорил господину Глачке. Как бы там ни было, я его глубоко уважаю. Не потому, что видел по телевидению, и не из-за того, что о нем написано, вряд ли это вызвало бы во мне подобное чувство. Но то, что вы мне рассказали, и господин Лембке, или Ламбер, если это вам больше нравится, все это... все... хотя господин Ламбер почти ничего не говорил о вашем отце, не пугайтесь, разве лишь какие-то несущественные мелочи. Все, что я знаю о вашем отце, я знаю только от вас. Но не важно, сразу улавливаешь, какого мнения о нем господин Ламбер. Когда он заводит с тобой разговор, создается впечатление, будто и ваш отец тут присутствует. Понимаете, что я хочу сказать? Мне трудно выразить свою мысль. И еще - ваш отец отказался от наследства фирмы "Наней"... - Ну, а это-то какое имеет к вам отношение? - Ко мне никакого, но я, понятно, задумался. - И не надо вам было задумываться. Если б вы знали этих "Наней"-владетелей, наших так называемых родственников с их огромными деньгами, и их отношение к папе... - И все-таки ваш отец тревожился за вас, это мне известно. - Ему нечего было тревожиться, я ему так и сказала. Ведь ясно же, что я всегда буду на его стороне, а если дядя Ламбер сомневается, так это прямое мне оскорбление. - Напротив. Господин Ламбер ни на минуту не сомневался в том, что от наследства следует отказаться. Но я-то ведь юрист и потому задумался над этим вопросом. Пытался обдумать мотивы человека, которого я глубоко уважаю. Нет, пожалуйста, не прерывайте меня. Я сам унаследовал кое-что от родителей и от тети и к тому же получил возмещение то ли как жертва войны, то ли как сирота военного времени. Какая разница! И я ни от чего не отказался да и не мог отказаться, так как не достиг совершеннолетия. Но я и не задумывался над этим. Только теперь... - Так это же совсем другое дело, вам эта деньги нужны были для образования. - Ах, да речь идет вовсе не о деньгах. Ваш уважаемый отец отказался от наследства, конечно же, не из-за денег, и не из-за денег он сомневался и тревожился о вас. Мне это абсолютно ясно. Нет, он спрашивал себя, вправе ли он требовать от вас того, что для него само собой разумелось. - Как так? Что он от меня требует? - Быть свободной. Не связывать себя ни с каким коллективом. Ах, все это такие затасканные слова, извините меня. Я глубоко уважаю за это вашего отца. Именно за это. - Ну и что же? Что все это значит? - Я пытаюсь только пояснить вам, отчего мне никак невозможно лететь в Берлин. Ах, зачем вы меня терзаете? Я не привык говорить о таких вещах, а если уж приходится, то слова мои звучат, точно доклад о предмете, который меня лично не интересует. Я, так сказать, сам себе не верю, иначе сумел бы себя опровергнуть. Я сумел бы опровергнуть себя лучше, чем кто-либо другой, логичнее и по существу, мне бы это не составило труда, но что же тогда останется, скажите, пожалуйста? Что останется от меня, хочу я сказать. Вопрос этот никогда но занимал меня серьезно, не думайте, что я беспрестанно ломаю голову над собственной персоной. Вокруг меня всегда был полный порядок, мне надо было только его держаться, и все шло как по маслу: пробуждение, школа, обед, игры, а впоследствии тоже ничего нового: лекции, экзамены, экскурсии и танцы. Да, я и танцевать умею, хоть не слишком хорошо. Но в жизни внимания не обратил бы на стандартные коттеджи. Извините, что я заговорил об этом. С тех пор как я познакомился с вашим уважаемым отцом... нет, я же вовсе с ним не знаком, вот вы и сами видите, как легко меня опровергнуть... но все равно, ваш уважаемый отец существует, в том числе и для меня. Одно то, что господин Глачке так его ненавидит, хотя ваш отец наверняка не совершил никакого преступления, доказывает, что он существует. И для меня тоже. Я непрестанно оглядываюсь теперь на него. - Но все это вздор. - Понятно, вздор. Я вам и сам это говорю. - И зачем вы все твердите "ваш уважаемый отец"? Словно потешаетесь надо мной. - Простите, но меня так учили, мне с детства привили эти понятия. Не могу же я говорить - господин Наземан. А д'Артез? Нет, это слишком... слишком... да, слишком фамильярно. Пожалуйста, дайте же мае выговориться, я сейчас кончу. Мне и самому не доставляет удовольствия говорить о предметах, о которых я и говорить-то не умею. Не сомневаюсь, ваш отец примет меня любезно, если я явлюсь к нему с рекомендательным письмом от его дочери. Извините, рекомендательное письмо - опять не то выражение. Возможно, попроси я его, он бы даже помог мне найти другое место, и в этом я не сомневаюсь. Нет-нет! О, извините, я не хотел вас пугать. Вон даже тот парень проснулся. Сами видите, все аргументы против меня, у меня нет ничего за душой, оттого я во все горло кричу, несмотря на хорошее воспитание. Но к вашему отцу мне нельзя обращаться. Слишком это рискованно. Не для меня рискованно. Вечно я говорю не то, что хотел... нет, вот я что имел в виду: представьте себе, ваш отец мне поможет, да, а что же потом? Я увижу его на экране телевизора и буду хохотать, как все хохочут, а потом выключу телевизор. Где же ваш отец? Где д'Артез? Выключен. Выключен моей рукой! Нет, это трудно себе представить. Пойдемте, я думаю, нам лучше уйти. Мы только мешаем этим молодым людям. Они меня наверняка принимают за ненормального. Итак, все было сказано, хоть и куда как скверно сказано. Поняла ли его Эдит, рассердилась она или опечалилась? Как бы там ни было, они молча прошли по парку к Опернплац. На фронтоне развалин, оставшихся от оперы, можно было, как и встарь, прочесть странные слова: "Истине Красоте Добру". Эдит, которая, должно быть, проходила это в университете, как-то объяснила протоколисту, что слова принадлежат не Шиллеру, а схоластам и что еще древние греки соотносили эти понятия. Но сейчас не в этом было дело. Они пошли по направлению к Цюриххаус, а оттуда в Ротшильдовский парк и мимо собачьей игровой площадки. Желтый пес, ирландский терьер, как угорелый бегал в ренском колесе, установленном для собак. Время от времени он выскакивал и, ворча, пытался остановить колесо, но потом снова прыгал в него и бегал как угорелый, пока окончательно не выбился из сил. Эдит заметила мальчику, гулявшему с собакой, что у пса вот-вот разрыв сердца будет. Когда же они пошли дальше, сказала протоколисту: - Не стоит провожать меня. - А не пообедать ли нам где-нибудь вместе? - Нет, дома у меня в холодильнике кое-что есть. А вечером мне еще надо платья постирать. Тем не менее протоколист проводил Эдит дальше, им было по пути. По крайней мере две-три улицы, а потом Эдит сворачивала направо, протоколист - налево. Внезапно она спросила: - А сохранились еще документы о папином тогдашнем аресте? Протоколист пояснил ей, что разве только случайно, нацисты все документы сожгли. - Жаль, - сказала Эдит. - Хотелось бы знать, кто, собственно, донес на папу. Протоколист поинтересовался, почему это для нее так важно. - Не из мести, нет. Просто хочется знать обстоятельства дела. Я думала, может, вам это через ваше ведомство удастся установить. Но теперь, раз вы больше там не служите... а впрочем, может, это не так уж важно. Но протоколист сказал, что тем не менее попытается навести справки через коллегу. - Ах, да что там. Не трудитесь! Эдит попрощалась и повернула направо, на Грюнебургвег. Шла она очень быстро, не оглядываясь. Не догнать ли ее? До Элькенбахштрассе еще довольно далеко, ну а платья, которые она хотела постирать, очень ли это важно? И почему она вдруг задала такой вопрос? Ведь об аресте ее отца у них до того и речи не было. Если д'Артез об этом не заговаривал и был равнодушен к этой теме, то зачем Эдит в нее вдаваться? Что проку, например, протоколисту знать, как протекали последние минуты жизни его родителей? Наповал ли убила их бомба, упавшая на дом в Ганновере, или они медленно задохнулись в убежище? И о чем думал его отец, которого он знает только по старомодным фотографиям? Наверняка считал все, что творилось вокруг, непристойным беспорядком, ибо, как член верховного земельного суда, обладал весьма строгим правосознанием. Тетушка, а может, то была двоюродная бабушка протоколиста, от души веселилась над этой его чертой; когда однажды она рассказала, как провезла через границу какую-то чепуховину, отец протоколиста будто бы возмущенно заявил: правонарушение из дружеских побуждений, как вы это называете. Чуть не дошло до скандала в семье. Но все это жизнь давнишних времен. Зачем копаться в старых историях? Итак, правильно это было или нет, но протоколист не кинулся вслед за Эдит. И тут-то к нему без его ведома уже подобрался воскресный вечер. Как же все-таки получилось тогда с отцом Эдит? Быть может, он, как и протоколист, направлялся домой, вполне возможно, в воскресенье, а у дверей дома дорогу ему преградили два незнакомца и предложили: "Следуйте за нами". А могло это случиться и в театре после его выступления. Дальнейшие события разумелись уже сами собой. Нет, протоколиста у дверей никакие незнакомцы не поджидали. Ему предстояло собственными силами управиться с воскресным вечером. Воскресные вечера были всегда самыми скучными, еще в загородной школе-интернате. Ты рад-радешенек воскресенью, а вместо него наступает воскресный вечер. Многие мальчики, у кого родственники жили поближе, уезжали на конец недели домой и, возвращаясь вечером, немножко хвастали тем, как провели день, а иногда привозили с собой подарки. Но те, кто оставался в интернате, потому что их родители жили за границей, ничего не могли для себя придумать. Хочешь - искупайся, хочешь - сходи в лес или сыграй в футбол. А хочешь - возьми, наконец, в библиотеке книгу, но тогда задразнят зубрилой, лучше уж включиться в общие затеи, никто хоть не дразнит. Директор и его жена - люди приветливые. После обеда подавали пирожное и взбитые сливки, что правда, то правда, но воскресенье в интернате требовало известных усилий и утомляло, охота пропадала сделать что задумал. Может, в следующее воскресенье. Пирожных у протоколиста дома не было и взбитых сливок тоже, зато был хлеб, а в холодильнике лежало масло и кусок ливерной колбасы, ему вполне достаточно. И кофе еще хватало в жестянке. На кухне был откидной пластиковый столик, на нем можно поесть - не к чему таскать тарелки и чашку в комнату. К тому же в квартире как раз убрали. Убирали обычно по пятницам. Уборку обеспечивало управление дома. Уборщицу жильцы в глаза не видели, нужно было только ежемесячно кое-что доплачивать вместе с квартплатой. И кровать у него откидная, каждое утро он откидывал ее вверх, к стене. Все, вместе взятое, обходилось очень недешево, но протоколист полагал, что может гордиться своей маленькой квартирой. Полтора года назад он в нее въехал и тогда сказал себе: это начало. Так ведь живут и другие, с детства привыкшие ко всяким удобствам. Шкафы здесь встроены в стены, есть место и для посуды. Приобрести надо только стол, два-три стула и, может быть, кресло. Ну и, конечно, ковер. Но тем не менее это начало. Единственный предмет, полученный протоколистом от двоюродной бабушки, старый секретер, собственно говоря, не годился для его комнаты - он занимал слишком много места, а пользоваться им было неудобно. Видимо, придется его со временем выбросить. В ящиках секретера лежали не деловые бумаги, а рубашки и белье. Что было очень неудобно - каждый раз, когда требовалась рубашка, приходилось освобождать и поднимать крышку секретера. Ну ладно, если Эдит воскресным вечером стирала платья, так и он может выстирать две-три нейлоновые рубашки и парочку носков. Но он за десять минут справился с делом, и вот уже рубашки и носки висят в душе и сохнут. Эдит, надо думать, потребуется куда больше времени на ее платья. Что же она будет делать, покончив со стиркой? Пожалуй, надо было договориться и сходить вместе в кино. Может, в фильме показали бы сцену, где двое говорят третьему у стойки: "Пройдемте с нами. Да постарайтесь не привлекать внимания". И этому веришь, хотя самому ничего подобного видеть не приходилось; считается, что так оно бывало. А в перерыве между хроникой и фильмом можно купить мороженого. Разве отец Эдит не ответил на допросе, когда господин Глачке спросил его, ведет ли он записи: "Для нашего брата это было бы величайшей неосторожностью"? Что хотел этим сказать отец Эдит? Что имел он в виду, говоря "неосторожность", и что имел он в виду, говоря "наш брат"? Много месяцев спустя, пожалуй незадолго до смерти, Ламбер объявил: "Великие решения приходят в воскресные вечера". Сказано это было в его комнате на Гетештрассе, часов так в шесть вечера, когда слышен перезвон соборных и других колоколов. Ламбер ругательски ругал этот нелепый анахронизм - если ветер с той стороны, собственного голоса не услышишь. Но в ту пору микрофон у Ламбера уже давно убрали. Ламбер весьма сожалел об этом. Он от души хотел, чтобы гул церковных колоколов попал на магнитофонную ленту, пусть бы уж господин Глачке получил полное удовольствие. Протоколист в тот раз не понял замечания Ламбера, но спрашивать его не имело смысла, ни к чему путному это не привело бы. Ламбер не преминул бы высмеять его. Теперь, много времени спустя, протоколист, кажется, уяснил себе, что хотел сказать Ламбер своим замечанием. Хотел он сказать нечто совершенно противоположное, а именно, что великие решения, как он их называл, вовсе никогда не приходят, люди так устают от воскресных вечеров и колокольного перезвона, что вообще не в силах что-либо решить. Это и было, по мнению Ламбера, великим решением. Хотя, разумеется, можно и на танцы сходить, натанцеваться до упаду. Прежде, бывало, как известно из литературы, человек подходил к окну и глядел на улицу. А сзади чей-то голос тотчас вопрошал: "Не хочешь ли еще кусочек торта?" Правда, вполне могло случиться, что тот, кто подошел к окну, был в комнате один и никто сзади не вопрошал, не хочет ли он еще кусочек торта. Но не все ли равно, ведь и в те стародавние времена люди ничего особенного на улице не видели. Больше детских колясок, пожалуй, зато теперь можно уложить младенца в ручную корзинку и взять с собой в машину. "Кристиан, поезжай осторожнее!" А еще крайне трудно избежать ссоры в воскресный вечер, надо сосредоточиться и держать себя в руках, чтобы не допустить до этого. Вот ведь, как назло, перчатки к костюму опять куда-то запропастились. "Ты же знаешь, свояченица Мици безумно обижается, если мы опаздываем. Дядя Адольф, правда, мухи не обидит, да эта язва, его старая экономка..." К счастью, машина сразу завелась, и на том спасибо. У свояченицы Мици и дяди Адольфа надо, конечно, ухо держать востро. "Что? Вы хотите в Италию ехать? В Испании в тысячу раз лучше". А уж о детях и говорить нечего, как их ни корми, ссоры не избежать. "Не хочешь ли еще кусочек торта?" Да-да, ради всего святого, пусть только старая экономка не дуется и не подзуживает кроткого дядю Адольфа за нашей спиной. "Поезжай осторожнее, Кристиан". Все течет вспять, все повторяется. Неомраченный воскресный вечер, без ссоры. Это и есть великое решение. Оставьте меня с вашим дерьмовым тортом в покое! А вот это можно, пожалуй, назвать малым решением. Прежде так не выражались, теперь же, после двух войн, подобные выражения приняты в любом приличном обществе, их с легкостью употребляют все от мала до велика, и даже в воскресный вечер, а потому они и для малого решения толчком больше не служат. Но в прежние времена, если верить книгам, люди, что в воскресный вечер подходили к окну и принимали затем свое малое решение, не кричали во все горло. Закричи они во все горло, это получило бы огласку, попало бы в газеты и все вышло бы наружу. Одно худо - свои малые решения они принимали в полной тиши, внезапно и скоропостижно, как принято называть это в извещениях о смерти, нет, никуда это не годилось, ибо причиняло беспокойство всему дому да и улице и нарушало покой воскресного вечера. Подкатывали полицейские машины с мигающей синей лампочкой, полицейские начинали расспрашивать по всем этажам. А ведь самое время укладывать детей, и нужно еще узнать результаты футбольного матча, которые передают по телевидению. Полицейским отвечают, а они записывают: "Будто я этого не предвидела. Разве не говорила я тебе, Кристиан, что молодой человек добром не кончит? Он даже не здоровался на лестнице. И так тихо спускался, что я вечно вздрагивала. Прихожу, бывало, с покупками, ищу в сумке ключ от квартиры, и вдруг откуда ни возьмись он! Нет, добром это не могло кончиться. Нет-нет, ничего такого с девицами. А ты что скажешь, Кристиан? О, нам было бы известно - здесь, в доме, все про всех известно. Да, в том-то и дело. Он с нами не знался, иначе такого бы не стряслось. Ах, вон его несут. Такой порядочный молодой человек, вот уж беда так беда. Закрою-ка я дверь. Не хочу, чтобы дети видели, как его вниз несут. А ты что скажешь, Кристиан?" Нет, господин Ламбер, самоубийство вовсе не естественное право, а, скорее, полицейская проблема. "Нарушение", если вам угодно. Нарушение воскресного вечера, с таким определением тоже можно согласиться. Назвать самоубийство публичным скандалом - это, пожалуй, слишком. Уж не такой это публичный поступок. Пустячное, малое беспокойство, не более того. Малое решение, вынужденное. Ничего такого с девицами. А вы, господин Ламбер, вы с вашим манекеном все еще стоите у окна? Или... И если у человека нет прошлого, как вы любите выражаться, господин Ламбер, то какие уж тут девицы? Он тотчас пропал бы ни за грош, ведь держаться-то ему не за что! Уж не за девицу ли? Или за манекен? На улице смеркалось. Протоколист надел пальто. На сей раз он не зажег света, не поглядел в зеркало, хорошо ли повязан галстук. Если господин Глачке поставил на улице агента, тот немало удивится, что в комнате не зажегся свет. И упомянет об этом в своем отчете, так как это наверняка означает, что обитатель ее хочет выскользнуть незаметно. Хоть бы одним глазком заглянуть в эти отчеты, знал бы по крайней мере подробности, имел бы дело с фактами. А ты что скажешь, Кристиан? Куда направляется молодой человек поздним воскресным вечером, когда лавина машин возвращается с загородных прогулок? Молодой человек без прошлого, без девиц, а в последнее время и без должности? Но куда уж ему идти? Для агента, если таковой налицо, в том никакой загадки нет. Молодой человек, конечно же, голоден. Ведь он не обедал, это известно. Вот он и изучает меню, вывешенное в окне небольшого ресторанчика. Но почему он но входит? Меню не понравилось? Ах нет, господин Ламбер, надо же быть логичным. Для самоубийства нужны два компонента, о чем говорит уже самое слово. Нужен ты сам, иначе говоря, некая Личность. Пустое место, Ничто, ведь не выключишь из списков живущих, как это можно сделать с личностью. И молодой человек отправляется дальше. Ноги сами собой несут его к Главному вокзалу. Уж не надеется ли он встретить там Ламбера, совершенно случайно? Агент же, что напротив, решает: ага, вот кое-что интересное. Он собирается кого-то встречать? Женщину? Сообщника? Последим-ка! Протоколист сразу проходит в зал ожидания. Он не задерживается ни у цветочного, ни у книжного киоска. Не останавливается и у расписания прибытия и отправления поездов. Он кажется человеком, который знает, чего хочет. Ага, он направляется к стойке, покупает сосиски и булочку и, конечно, горчицу. Бумажную тарелку с сосисками он несет к одному из высоких столиков, за которым можно поесть стоя, и откусывает сосиску, обмакнув ее раньше в горчицу. Не купить ли и агенту, если таковой имеется, сосисок и не стать ли ему к соседнему столику? Уж очень сподручно оттуда наблюдать за поднадзорным. Почему это он проявил интерес к женщине, что сидит на полу, приткнувшись к стене, посреди сумок и узлов, прижимая к себе спящего ребенка? Верно, итальянка или испанка, откуда-то с юга. Ждет она прибытия или отправления поезда? Тупо уставившись в пространство, она ждет и ждет. Но вполне возможно, что это трюк, о котором они заранее договорились с поднадзорным. Может, он собирается переправить с ней за границу какое-то сообщение? Или же он ждет условного знака от одного из тех людей, что группами стоят на перроне, бурно размахивая иностранными газетами и обсуждая на разных языках спортивные новости своих стран? Иначе зачем ему так пристально разглядывать этих людей. - У вас бедное воображение, - замечает кто-то рядом с протоколистом или чуть позади, и, хотя это сказано вскользь, в сознании протоколиста четыре этих слова звучат громче, чем вокзальные репродукторы, вещающие над его головой. Протоколист вздрагивает и оборачивается. Рядом с ним у высокого столика стоит незнакомец, он тоже ест сосиски, намазывая их горчицей, и даже очень густо. Небольшой хрупкий человечек. Поначалу замечаешь только очки в тонкой золотой оправе, потому что в них отражаются вокзальные лампы, но потом видишь бледную кожу лица и бескровный рот с заостренными уголками. А под конец и глаза, пренебрежительно разглядывающие окружающих. - Воображение в воскресный вечер? - переспрашивает протоколист. - Не слишком ли это рискованно, ведь среди нас нет женщин. Незнакомец поднимает взгляд на вокзальные часы. - Воскресный вечер миновал. При этом он задирает голову, и протоколист видит, что под темно-серым плащом на нем сутана. Нет, даже господин Глачке не осмелился бы сунуть своего агента в сутану. И протоколист просит извинить его. - Прошу прощения, я просто сболтнул о женщинах. Решил, что вы из тайной полиции. - Из тайной полиции? Да разве она существует? - Разумеется. Учреждение, начисто лишенное воображения, пекущееся единственно о безопасности и потому пребывающее в постоянном страхе. Агент, если таковой здесь имеется, запишет в донесении: человек, замаскированный священником, обменялся с поднадзорным двумя-тремя словами. Господин Глачке опешит и подумает: возможно ли, что у них прямая связь с церковью? О, тут требуется величайшая осторожность. - Не обращайте внимания на мою униформу, - сказал незнакомец, указывая на сутану. - Воображение? - снова переспрашивает протоколист. - От такого воскресного вечера наступает паралич речи, и трудно стряхнуть с себя оцепенение. Я, надо вам сказать, юрист. Извините, а что вы понимаете под воображением? - Восприятие того, что считается несбыточным. Возможно, существуют и лучшие определения. А препятствием к такому восприятию для тех вон людей, да и для всех нас служит наше прошлое. - Прошлое? - Или пассивность нашего интеллекта, если вам так больше нравится. Но вот и мой поезд. Я еду в Пассау. Поезда неустанно возвращаются в прошлое. Я преподаю теологию. Он поднял дорожную сумку, стоявшую возле его ноги. Сумка, видимо, была увесистая. - Полный мешок понятий для студентов. Готовенькие, на блюдечке поданные понятия. Как вы сказали? Паралич речи? Хорошее выражение, я его запомню. Если у человека парализована речь, можно выйти из положения, оперируя понятиями. Всего хорошего! Незнакомец бросает картонную тарелочку в корзину под столиком. Интересно, вытащит ли позже агент, если таковой здесь имеется, тарелочку из корзины? Ведь на ней могло быть нацарапано какое-то сообщение. Но незнакомец уже протиснулся сквозь толпу к контролю. На мгновение он исчезает из виду, будучи маленького роста, но за контролем, на перроне, оборачивается к протоколисту, который остался у столика, и, улыбаясь, машет ему. Агент, если таковой здесь имеется, напишет в донесении: замаскированный священником субъект сел в таком-то часу в отходящий на Пассау поезд. Перед тем как войти в вагон, он подал поднадзорному знак. Господина Глачке это весьма обеспокоит. Он станет расспрашивать подчиненных: как случилось, что в личном деле нашего служащего нет никаких данных о связи с церковью? Неужели мне надо без конца повторять, как важна для нас сугубая точность? Раздобудьте, сделайте одолжение, незамедлительно список преподавателей в Пассау. Соблюдая, разумеется, строжайшую секретность. Мы не можем позволить себе роскошь... Протоколист, оторвавшись от столика, покидает вокзал. И только в подземном переходе, ведущем под Банхофплац на противоположную сторону, он внезапно вспоминает, что забыл взглянуть, все ли еще сидит на том самом месте и ждет чего-то женщина с багажом и ребенком. И он улыбается своим мыслям. Девушка, идущая ему навстре