цапали. - Кейсмента? Но ведь Кейсмент не в Ирландии. - Теперь в Ирландии. В казармах королевской ирландской полиций в Троли. Немцы доставили его на подводной лодке, и он угодил прямо в объятия полиции. - О Господи, - сказал Пат. - Кейсмент. - Он тяжело опустился на стул. - Его повесят. - Он закрыл лицо руками. Кристофер был до крайности возбужден, сам толком не понимая своего состояния. Кэтлин он кое-как успокоил, но после ее ухода вдруг проникся уверенностью, что она была права. Мак-Нейл, видимо, ничего не знал, но теперь Кристофер сообразил, что, если готовится вооруженное восстание, Мак-Нейл и не будет об этом знать. А что-то готовится. Уверенность эта пришла не как результат логических выкладок, а скорее как физический толчок, от которого он вскочил с места, весь дрожа и задыхаясь; и, как человек, разгадавший загадочную картинку, он теперь видел только новые контуры, а прежние уже не мог уловить. В политических спорах Кристофер всегда изображал из себя циника. На самом деле он, хоть и оставался сторонним наблюдателем, питал глубокое романтическое сочувствие к ирландской традиции протеста и к шинфейнерам как нынешним ее носителям. Историю Ирландии он любил как свое личное достояние, и, хотя не скупился на шутки по адресу "трагической женщины", в его отношении ко всей этой скорбной летописи был силен элемент рыцарской галантности. За этим крылось негодование, которым он ни с кем не делился. Как у многих кабинетных ученых, нарочито отмежевавшихся от участия в активной борьбе, у него было сильно развито чувство героического. А впечатлительность художника позволяла ему оценить эпическое великолепие, которым во все времена была овеяна трагедия Ирландии. Теперь он пребывал в ужасающем смятении. Известие о германском оружии повергло его в такое горе, в такую ярость, что он понял, как безраздельно держит сторону повстанцев. Потрясла его и участь Кейсмента, человека, которым он искренне восхищался. Сердце его уже было охвачено мятежом. Однако он знал, что любое выступление сейчас закончится лишь новой трагической неудачей. Он легко согласился исполнить просьбу Кэтлин - подействовать на Пата логикой, но сейчас, глядя на юношу, озаренного в его обострившемся восприятии ярким светом истории, он не знал, что сказать, как не знал, куда девать избыток энергии, которой наполнила его новая ситуация. - Да, Кейсмента повесят, - сказал он Пату. - Вас всех повесят. Если тебе хочется окончить свою молодую жизнь на английской виселице, ты, несомненно, избрал для этого правильный путь. Пат поднял голову и чуть улыбнулся. - Не беспокойтесь. Нас не повесят, нас расстреляют. Мы как-никак солдаты. - С вами поступят не как с солдатами, а как с убийцами. Как с крысами. - Они быстро убедятся, что мы солдаты. Откуда вы узнали про Кейсмента? Надо полагать, это правда? - Узнал в доме у Мак-Нейла. Это очень прискорбно. Но то, что вы прохлопали это оружие... - Насчет транспорта с оружием я не понимаю, - сказал Пат. - Но Кейсмента наши люди в Троли спасут. - Не успеют. Нынче к вечеру все вы будете разоружены. - Значит, нынче к вечеру мы все будем сражаться. Вы ведь не разболтаете то, что сейчас сказала моя мать? - Нет, прости меня Бог, не разболтаю, но, по-моему, все вы сошли с ума. - Едва ли они налетят на нас уже сегодня. Мы, может быть, и глупы, но они еще глупее. В чем дело, мама? В дверях стояла Кэтлин. Она подошла к сыну и с размаху ударила его по руке. - Кто-то только что видел Кэтела, он шел по улице с винтовкой... Пат отстранил ее и выбежал из комнаты. Глава 18 Пат еще так и не решил свою проблему - он все откладывал ее, потому что не находил решения. Он был просто не в состоянии думать о Кэтеле, подойти к нему с рассудочной меркой, спросить себя, что будет для Кэтела выгоднее. Брат всегда был ему бесконечно близок, неотделим от него, как его собственная рука. Кэтел присутствовал в его восприятии собственной жизни, точно они смотрели на мир одними, общими глазами; и, долгие годы держа брата в рабском повиновении, он этим дисциплинировал себя, учился жить одновремен- но в двух телах. Бывали минуты, когда он вдруг понимал, что мальчик существует отдельно от него, и удивлялся этому как неожиданной дерзости. А потом они снова возвращались друг в друга, и Пат чувствовал, что время растянулось, раздалось вширь, и собственное детство не только живо и продолжается, но обретает новые, прекрасные черты. Разве не подверг бы он Кэтела риску, если бы им предстояло вместе влезть на вершину горы или переплыть разлившуюся реку? Такое даже бывало. Но это значило просто рисковать собой, да к тому же в тех уединенных местах, под открытым небом, их общая сила и юность казались непобедимыми. В мыслях Пат связывал Кэтела со всеми своими решениями, они пребывали в идеальном единстве на некоем уровне лишь немного ниже того, на котором вечно пререкались. Для Пата это единство выражалось в ощущении, что он просто включил брата в себя. Потому-то и теперь ему казалось, что он все время вел Кэтела с собой, вел до самого того порога, дальше которого так твердо решил его не пускать. Разумеется, Пат успел взвесить и другой вариант - не лучше ли держать Кэтела при себе, чтобы он в любом случае был рядом, на глазах. Тогда можно по крайней мере быть спокойным, что мальчишка не ввяжется в какую-нибудь безумную авантюру, не то что если оставить его без присмотра. Но Пат тут же отбросил эту мысль как пустую химеру. Грядущие события он видел в героическом свете, однако если не сердцем, то головой понимал, что события эти будут беспорядочные и страшные. Он просто не сможет ни уследить за Кэтелом, ни оборонить его. А дать своему вниманию раздвоиться будет серьезным нарушением долга. Пат не скрывал от себя, что в возрасте Кэтела и сам точно так же рвался бы в бой, и его смущало сомнение - может быть, стараясь оставить мальчика в стороне от схватки, он покушается на его честь? Но он как-то не мог додумать эту мысль и не мог в этом смысле признать за Кэтелом личные права. Будь Кэтел постарше, ну хоть на два года, даже на год, пришлось бы пойти на эту жертву, принять ее как нечто будничное и неизбежное. Но там, где он был вместе с братом, все еще лежала священная страна детства. Это не было желанием, чтобы Кэтел пережил его, не было желанием уберечь от опасности самую дорогую часть себя самого, и не заботило его то, что нужно оставить матери хоть одного сына. Ощущение было более глубокое, скорее физическое, точно там, где Кэтел, сам он беззащитен и наг, и эту незащищенную часть себя он инстинктивно старался спрятать, укрыть. Ему хотелось стать впереди Кэтела, загородить его собой, вдавить в безопасное место. Себя он готов был подставить под английские пули, недаром он столько о них думал - в уме он уже был закаленным, обстрелянным ветераном. Но при мысли, что может пострадать Кэтел, он весь сжимался в комок, чувствовал себя последним трусом. Когда Пат выскочил на Блессингтон-стрит, Кэтела нигде на было видно, и он побежал по улице вниз, под мелким дождем, который бесшумно рождался из теплого воздуха. Ему пришло в голову, что Кэтел мог пойти на исповедь в церковь Святого Иосифа на Берклироуд. Время самое подходящее. А так как приказ на завтра все шире распространялся среди участников движения, то в этот день по всему Дублину можно было увидеть, как люди в зеленой форме выстраивались в очереди у исповедален. Сам он исповедался еще утром; возможно, Кэтел решил взять с него пример, а если не с него, так с того из людей Конноли, которого последним выбрал себе в наставники. Протиснувшись в затхлый, пропахший ладаном полумрак церкви, Пат огляделся. Восточное окно светилось слабо и холодно над великопостной оголенностью алтаря, а между витыми колоннами во множестве мерцали свечи - синие перед Царицей Небесной, красные перед Святым Иосифом, желтые перед "Цветочком" {Имеется в виду Св. Тереза из Лизье (Тереза Мартэн, 1873-1897), прозванная "Цветочком из Лизье".}. Там и сям бродили или припадали к земле старухи - черные бормочущие кули, но больше всего в церкви было мужчин, и низкий гул мужских голосов разве что не выходил за рамки благопристойности. Со всех сторон Пат видел форменные куртки ИГА и Волонтеров. Церковь напоминала бивак. Стулья не стояли ровными рядами, а были сдвинуты как попало, на них свалены походные сумки, рядом прислонены винтовки, а люди терпеливо ждали своей очереди у исповедален либо преклоняли колена между стульев и в свободных проходах. В этом сборище, стихийном, неорганизованном, была, однако, странная торжественность. Люди низко склонялись к полу, а выпрямившись, освобождение вскидывали голову, и лица их, ясные, умиротворенные, словно светились в полутьме. Они улыбались друг другу, обменивались рукопожатием или говорили несколько слов, взяв друг друга за плечи. Церковь дышала тихой радостью, отпущением всех грехов. Пат пробился вперед, заметив по дороге много знакомых лиц. Проходя мимо исповедален, он внимательно оглядел армейские ботинки всевозможных образцов, чьи подошвы были на виду, пока владельцы их вполголоса поверяли свои тайны священнику. Впрочем, очереди были такие длинные, что Кэтел еще не успел бы сюда добраться. Пат прошел в боковой придел, где бесчисленные свечи, слепя, но не давая света, мешались с мраком, не разгоняя его, и Матерь Божия, укутанная с головы до ног в пурпурную пелену, склонилась над ним, глядя, как он всматривается в коленопреклоненные фигуры. В темноте обращались кверху глаза, не видящие его, стучали четки, брошенные на деревянный стул или волочащиеся по полу, когда падали руки, бессознательно выражая жертвенную покорность. Кэтела здесь не было. Сквозь гудящую, движущуюся толпу Пат протолкался обратно к дверям и, заслоняя рукой глаза, вышел на улицу, залитую очень бледным предвечерним светом. Дождь только что перестал, и над Дублином низко и тяжело висело рассеянное солнечное сияние, зажигая тротуары жестоким блеском, прочерчивая каждый кирпич на фасадах домов. Пат побежал вниз к Ратленд-скверу - теперь нужно заглянуть в Либерти-Холл. Огромная и толстая, напыжившись имперским самодовольством, над Сэквил-стрит высилась Колонна, и с верхушки ее Нельсон задумчиво взирал через голову Освободителя {Имеется в виду памятник Даниелу О'Коннелу, воздвигнутый на той же улице (ныне О'Коннел-стрит) ближе к реке Лиффи.} на Лиффи, на мачты кораблей, на открытое море. Улица была запружена народом - обычные предпраздничные толпы с нарочитой неторопливостью прохаживались по тротуарам или тянулись к трамваям и от трамваев. Под низким потолком солнечного света слышались все больше женские и детские голоса, сливавшиеся в непрерывное оживленное кудахтанье. Пат бежал, грудью рассекая прибой веселых лиц - маленьких живых плоскостей, высветленных солнечным воздухом, которые, на миг возникнув близко перед глазами, тут же проносились мимо. Уже не помня себя от спешки и страха, Пат мчался сквозь это стадо довольных людей. Он их всех ненавидел. Завтра это их кудахтанье смолкнет, а сам он будет отделен от им подобных цепями английских солдат. Миновав половину улицы, он бросил быстрый взгляд на ту сторону, на здание почтамта. Ближе к Лиффи толпа была не такая густая. Пат свернул по набережной влево. Солнце окончательно вышло из-за туч, расцветив улицу тенями и бликами, а над блестящим мокрым куполом таможни чуть голубело почти бесцветное небо. Не доходя Берисфорд-Плейс, Пат увидел настежь раскрытую дверь пивной Бэтта, откуда неслись пьяные голоса, распевающие "Песню солдата". На мостовой кучками стояли люди в мундирах ИГА. На фасаде Либерти-Холла намокший плакат все еще вещал: "Мы служим не королю и не кайзеру, но Ирландии". И тут Пат увидел Кэтела - тот стоял на противоположном тротуаре, под эстакадой окружной железной дороги, беседуя с одним из солдат Конноли. Винтовку он держал неумело, как служка в церкви держит очень большую свечу, и говорил что-то с серьезным видом, старательно кивая головой. Когда Пат стал переходить улицу, боец ИГА отвернулся от Кэтела и направился к главному подъезду Либерти-Холла. Кэтел еще постоял, глядя на винтовку, не решаясь опустить ее прикладом на мокрый тротуар. Пат узнал ее - это была его собственная новенькая итальянская винтовка, видимо, похищенная Кэтелом. Он снова пустился бегом и чуть не сбил брата с ног. Без труда отняв винтовку, он с силой ударил Кэтела по щеке. Потом стиснул его запястье и потащил его назад, к набережной. Кэтел упирался и вдруг заплакал навзрыд. Неумолимо волоча его за собой, Пат увидел, что к Либерти-Холлу быстрым шагом приближается большая группа людей в зеленой форме. Проходя, они оттеснили Пата и Кэтела к стене, и Пат узнал среди них Джеймса Конноли. Он шел, ярко освещенный солнцем, и при виде его Пат почуял недоброе: лицо Конноли выражало предельное смятение и горе. Следом за группой Конноли шли три офицера Волонтеров, все знакомые Пата и выше его чинами. Когда Пат устремился вперед, все еще машинально таща за руку Кэтела, один из них, некий Магилливрэй, заметил его и поманил к себе. Лицо Магилливрэя тоже выражало горестное смятение. Вслед за офицерами Пат и Кэтел вошли в подъезд Либерти-Холла, а оттуда в темный служебный кабинет, где тихо и взволнованно переговаривались несколько десятков людей. Магилливрэй, растолкав своих спутников, увлек Пата в угол комнаты. Ни слова не говоря, он сунул ему в. руки сложенный лист бумаги. Пат дрожащими пальцами развернул его и прочел: "Ввиду весьма критического положения все приказы, полученные Ирландскими Волонтерами на завтра, Пасхальное воскресенье, сим объявляются недействительными, никакие смотры, походы и прочие маневры Ирландских Волонтеров не состоятся. Каждый Волонтер обязан безоговорочно подчиниться этому приказу". И подписи: "Мак-Нейл, Мак-Донаг, де Валера". Восстание отменили. Глава 19 Пат Дюмэй прислонил велосипед к стене и глянул вверх, на темные окна. Луна, затянутая коричневой дымкой, расплылась в большое светлое пятно, и казалось, что она быстро движется по тревожному ночному небу. В этом призрачном освещении Ратблейн выглядел приземистее, плотнее - не загородный дом, а крепость. Тень его, свисая со стен неровным горбом или кляксой мрака, захватывала половину лужайки, а на другой половине, едва различимой глазом, сгрудились у крыльца овцы, неподвижные, пушистые, шарообразные. На черной поверхности окон, чуть тронутых луной, дрожали мелкие мазки и капли света, точно их побрызгали жидким серебром и тут же почти все стерли. Еще не наступила полночь, но и дом и вся округа застыли в глубоком сне, вернее, в трансе. Стены, кусты, черно-серая громада дома тонули в беспробудном молчании, более осязаемые и законченные, чем при дневном свете, словно ночь и тишина наполнили их до краев, придали им весомость, прочность, спокойствие. Деревья за домом жили, дышали, неподвижные и невидимые, только угадываясь там, где темный воздух казался еще гуще. Пат сжал в кармане ключ, как сжимают рукоятку оружия. О том, что произошло в Дублине за последние два дня, он был теперь, в общем, осведомлен. В четверг до Булмера Хобсона дошел слух, что на Пасхальное воскресенье готовится вооруженное восстание. Он тотчас сообщил об этом Мак-Нейлу, номинально все еще возглавлявшему Волонтеров, и рано утром в Страстную пятницу они вместе отправились к Пирсу, который и подтвердил, что слух правильный. Мак-Нейл сказал: "Я сделаю все, что в моих силах, чтобы не допустить этого, только что не дам знать в Дублинский Замок". Последовал бурный, ничем не кончившийся спор, и Мак-Нейл ушел. Немного позже Пирс явился к Мак-Нейлу с Мак-Дермоттом и Мак-Донагом, чтобы еще раз попробовать его убедить. Пирса и Мак-Донага Мак-Нейл не пожелал видеть, а Мак-Дермотта принял. Мак-Дермотт сказал ему, что восстание теперь не отменишь и что фактически Мак-Нейл уже не командует Волонтерами. Рассказал ему и о германском оружии, которое вот-вот прибудет в Керри, заметив, что после его выгрузки англичане, безусловно, попытаются разоружить Волонтеров, а значит, вооруженных столкновений все равно не миновать. Так не лучше ли выступить первыми? Мак-Нейл сдался и санкционировал восстание. В субботу утром стало известно о несчастье, постигшем транспорт с оружием. Мак-Нейл заколебался. У него побывали О'Рахилли и другие офицеры, выступавшие против восстания. Наконец он сам отправился к Пирсу в школу Св. Энды, и между ними снова разгорелся ожесточенный спор. После этого Мак-Нейл вернулся домой и написал контрприказ, который и был разослан организациям Волонтеров по всей стране. Он составил распоряжение об отмене всех "маневров" для опубликования в "Санди индепендент" и сам отвез его на велосипеде в редакцию. И, наконец, он поручил Мак-Донагу, командующему Дублинской бригадой, официально известить об отмене плана всех подчиненных ему людей. Мак-Донаг, считая, что дела уже не поправишь, согласился и издал приказ по бригаде, который вслед за ним подписал его помощник де Валера. Тем все предприятие и кончилось. "Если мы сейчас не будем драться, нам остается только молить Бога о землетрясении, чтобы оно поглотило Ирландию и наш позор". Эти слова Джеймса Конноли выражали то, что чувствовал Пат, что все они чувствовали в те часы ошеломленного разочарования. Пат вернулся на Блессингтон-стрит. Кэтела он отослал домой еще раньше - сообщить матери. Он не вынес бы вида ее лица, дышащего счастьем и облегчением. Он поднялся к себе в комнату, запер дверь и упал ничком на кровать. Ему казалось, что жизнь кончена. Всегда, все время у него была одна-единственная цель, и вдруг ее отняли. Вырвали у него быстро, подло, исподтишка и невозвратимо. Пат знал, что этой утраты не вернуть. Если не действовать сейчас, они вообще не смогут действовать. Инерция будет потеряна, все движение дискредитировано, момент упущен. Должна была пролиться кровь мучеников, а теперь все сведется к нелепости, и те, кто называет их трусами и беспочвенными мечтателями, окажутся правы. Англичане их разоружат. Пату, который раньше не сомневался, что отдаст оружие только вместе с жизнью, теперь было все равно, сбережет он свою винтовку или нет. Все было предано. Он клял своих начальников, клял Пирса. Он несказанно горевал о Кейсменте. Мак-Нейла давно надо было арестовать. Почему ирландцы ни одно дело не могут сделать как следует? Такие идиоты ничего и не заслужили, кроме рабства. Но что толку в проклятиях и стонах? Нужно было как-то прожить остаток дня, как-то прожить остаток жизни - без плана и без цели. Он сел на кровати и огляделся по сторонам. У него было такое чувство, словно его протолкнули через узкое отверстие в совершенно другой мир. Голова кружилась, он никак не мог сосредоточить взгляд на маленькой комнате, изменившейся до неузнаваемости. Он на минуту задремал и проснулся в тюрьме. Гул времени в ушах смолк, осталось пустое пространство, бездействие и тишина. Склонившись головой на руки, Пат чувствовал, что у него нет больше сил остаться в сознании. Ему хотелось умереть. Как и когда ему вспомнилась Милли - он и сам не знал. В каком-то блестящем кольце перед его блуждающим взглядом возник ее образ, как образ божества, увиденный святым в венчике света. Измученное тело требовало насилия, кнута, клейма. Мысль, даже сознание надо было задушить чувством, утопить в боли. Он вспомнил, как Милли предлагала себя и какое вызвала в нем отвращение, но теперь ему мерещилось, что чем-то, чем-то ужасным, она и привлекала его. Она шлюха, не женщина даже, а испорченный мальчик. Он представил ее себе грязной, желтой, растрепанной, потной. Она сказала, что будет ждать его в постели, и он представил себе ее постель. Может он себя к этому принудить? Теперь он сидел очень тихо. Если это отчаяние, то такого глубокого колодца он и не воображал. И тут показалось, что чуть ли не долг велит ему поехать туда, испытать - наверное, в самый последний раз - свою силу воли. Будет хоть какой-то поступок, какой-то конец, не это бездействие в освещенной комнате, а стремительный бросок в темноту. Последняя победа воли над его брезгливым сознанием, над мерзким животным, которое зовется его телом, ибо, хотя физически его уже тянуло к Милли, он знал, что так унизить себя можно только из-под палки. Он спустился в прихожую и вывел велосипед. Теперь, когда он добрался до Ратблейна, желание и холодная решимость слились в одну силу. Милли была нужна ему как враг, как жертва, как добыча. Просила - получай. Он двинулся по мокрой траве к ступеням крыльца, на ходу доставая ключ. Очень удачно, что в свое время он обзавелся ключом от Ратблейна. Он не желал никаких встреч с прислугой, не из деликатности - до деликатности ли ему теперь, - а чтобы выполнить свое намерение без каких-либо задержек. Он повернул тяжелый ключ в замке, и дверь бесшумно впустила его. Пат неплохо ориентировался в Ратблейне, но где спальня Милли, он не знал. И вовсе не жаждал появления визжащих от страха горничных. Прикинув, что стоит заглянуть в большую комнату с окнами фонарем над гостиной, он стал осторожно подниматься по лестнице, скрипевшей от каждого шага. Было очень темно, темнота словно проникала ему в глаза, в рот. На минуту он почувствовал удушье, как будто черный воздух был пропитан сажей. На площадке он остановился, напряженно вглядываясь, и с трудом различил окно. Луна, очевидно, скрылась в тучах, слышалось тихое шуршание дождя. Рядом поблескивало что-то белое, и, протянув руку, Пат коснулся холодного, гладкого колпака керосиновой лампы. Все еще тяжело дыша, он чиркнул спичкой, зажег лампу и медленно подкрутил фитиль. Как из тумана выступила мебель, цветы, картины, полускрытое занавеской окно с шопотом дождя. Внезапного пробуждения Милли он не боялся. Не такая она женщина, чтобы завизжать. Мало того, ослепленный собственной целью, он почти и не думал о том, что может напугать ее. С лампой в руке он пересек площадку и тихо-тихо отворил дверь направо. С порога, подняв лампу над головой, он увидел маленькую пустую комнату, может быть, гардеробную. В камине догорали огоньки; пахло торфом, и чуть попахивало виски. На диване возле камина брошена какая-то одежда. Напротив - еще одна дверь. Пат плотно прикрыл за собой первую дверь, пересек комнату, ловя ртом воздух, взялся за ручку второй двери. Когда она подалась и перед ним стала расширяться темная щель, он высоко поднял лампу и попытался произнести имя Милли. И тут же в замигавшем свете увидел постель. Еще через секунду он понял, что в постели двое. Милли была не одна. * * * Пат быстро закрыл дверь и попятился. Поставил лампу на стол. Заслонил рукой глаза и помотал головой. На него навалился ужас, стыд, отупение и страшная боль, непонятно от чего - от того ли увечья, которое ему нанесли, или от того, которое нанес он сам. Тупость ощущалась как физическое состояние, как если бы на него надели ослиную голову. Он мог бы овладеть Милли, не задумываясь ни о мыслях ее, ни о чувствах. Но теперь его отношение к ней разом изменилось, окрасилось более ребяческим пуританством. Он думал: здорово меня одурачили. Соперника он не предусмотрел, ни разу не предположил, что у него может быть соперник. Когда Милли сказала, что будет ждать его, он поверил ей простодушно, наивно. Он вообразил ее беспомощной добычей, жертвой, привязанной к столбу. И вот в мгновение ока активная роль у него отнята, и он всего лишь удивленный зритель, презренный соглядатай. Он ждал, он хотел насилия, боли, только не этой неразберихи. Он думал, не лучше ли сразу уйти, уже представлял себе, как уходит, но тело его стояло на месте, застывшее, парализованное. И пока он стоял, вытянувшись, как на смотре, отняв от глаз руку, дверь спальни отворилась и вышла Милли в белом пеньюаре с оборками. При виде Милли и затворившейся за ней двери Пат внезапно осознал своего соперника как определенного человека. Кто с нею был? Но рассердиться он не мог. Он был унижен и до глубины души потрясен. Чтобы другой мог сделать это, было ужасно, непостижимо. Милли, не глядя на него, подошла к лампе и прибавила огня. Подобранные фестонами оборки белого пеньюара волочились по ковру. Она нагнулась к камину, сунула в угли тонкую лучинку и зажгла вторую лампу. Потом повернулась к нему. Выглядела она необычно. Волосы, которые он в первый раз видел распущенными, падали ей тонкими темными прядями на плечи и грудь, отчего она казалась молоденькой девушкой, беззащитной, уличенной в провинности. На полном лице - печальная ироническая усмешка. Она держалась с достоинством юной принцессы перед лицом палача и как будто бы совершенно спокойно. - Какая жалость, ах, какая жалость. Знай я, что ты придешь, я была бы готова, больше чем готова. Я слишком рано в тебе отчаялась. - Она говорила бесстрастно, словно сама с собой, словно зная, что для него ее слова не могут иметь значения. Пат поглядел на нее и опустил глаза. Босая нога, чуть видневшаяся из-под белых оборок, крепко вцепилась в ковер. Теперь он не знал, что ему делать с Милли. Как ребенок, он был готов просить прощения. - Как ты вошел в дом, Пат? - У меня был ключ, - сказал он тихим, хриплым голосом. - Ну-ну. Я знаю, этого не исправить, не простить, даже не объяснить. Но сожалею я об этом больше, чем о чем бы то ни было в своей жизни. Я не представляла себе, что ты можешь прийти. Если б ты хоть словом намекнул, я бы навеки запаслась терпением. Я горько сожалею, что была не одна, когда ты пришел, и всегда буду жалеть об этом... - Милли говорила тихо, но очень раздельно и ясно. - Да я... - начал Пат. Он не мог смотреть ей в лицо. Не мог рассердиться. Его заливал стыд, смущение и обида, как ребенка, который, ничего не понимая, расстроил какие-то планы взрослых. Он сделал движение, словно собирался уйти. Милли заговорила быстрее: - Я не хочу вести себя как дура. Я понимаю, сейчас мы не можем разговаривать. Но то, что ты пришел, это очень важно. Если бы я как-то могла тебя отблагодарить, я бы ни перед чем не остановилась. Дело, конечно, безнадежное, но я не могу не сказать. - Кто у вас там? - спросил Пат. Даже этот вопрос, задуманный как грубость, прозвучал неуверенно, виновато. Глаза его остановились на закрытой двери в спальню. Милли заколебалась. Потом сказала: - Что ж, это я тебе подарю, и помни, что получил от меня подарок. - Шагнув к двери, она распахнула ее. - Выходи, Эндрю. Эндрю Чейс-Уайт, в рубашке и бриджах, появился из спальни и стал, прислонившись к косяку. Он был очень бледный, и лицо у него подергивалось. Он тоже выглядел совсем по-новому. Он устремил на Пата взгляд, полный тупого, незащищенного страдания. Милли сказала: - Прости, пожалуйста, Эндрю. Прости, пожалуйста, Пат. Больше мне сказать нечего. - Потом добавила: - Все ж таки достижение, - и коротко рассмеялась. Молодые люди минуту смотрели друг на друга, потом Пат круто повернулся и вышел. В темноте он кое-как сбежал с лестницы, нашел парадную дверь, вдохнул влажный ночной воздух. Дождь перестал, луна сияла из рваного просвета в тучах. Прямо перед ним, на ступенях крыльца, выросла фигура мужчины. Пат резко оттолкнул его, услышал, как тот вскрикнул и упал в высокую траву. Не оглядываясь, Пат добежал до своего велосипеда. Теперь, когда стало светлее, он увидел рядом еще два велосипеда, тоже прислоненные к стене. Левой рукой он с размаху стукнул о стену, потом еще раз и еще, пока лунный свет не озарил темное пятно на камне. Глава 20 Кристофер Беллмен вдруг решил, что он непременно должен повидаться с Милли. После того как он услышал от нее то чудесное "да", он был счастлив, спокоен и вполне готов к тому, чтобы некоторое время не видеть ее. Со сладостным ощущением, что она прочно за ним, в сохранности - приз, снабженный этикеткой и убранный в сейф, благовоние в запечатанном сосуде, - он вернулся к своей работе и никогда еще, кажется, не чувствовал себя так безмятежно. Безмятежность эту нарушили два обстоятельства. Во-первых, его страшно взволновала и расстроила весть о скором восстании, за которой очень быстро последовала весть о его отмене. Ему вдруг приоткрылась другая Ирландия, существующая так близко, но так потаенно, и от этого стало тяжко, точно он в чем-то виноват. На мгновение он ощутил горячий, быстрый бег ирландской истории, сошедшей с книжных страниц, живой, еще какой живой! Он испытывал возбуждение, подъем, потом разочарование, облегчение. А во-вторых, позже в тот же день Франсис сказала ему, что не выйдет замуж за Эндрю. Вот тут-то и стало необходимо повидаться с Милли. Он пустился в путь на велосипеде и приехал бы в Ратблейн гораздо раньше, если бы у него, как только он въехал в горы, не случился прокол. Он бросил велосипед и пошел пешком, не рассчитав, что до Ратблейна еще очень далеко. Стемнело, и он сбился с дороги. Когда, промокший под дождем и очень усталый, он наконец подошел к дому Милли, на него, к его величайшему изумлению, налетел какой-то человек, выскочивший на крыльцо. Он с трудом поднялся, и ему показалось, что этот человек, уже растворившийся в лунном свете, был Пат Дюмэй. Он вошел в незапертую дверь. В прихожей было совеем темно, и, едва он вошел, ему почудилось, что кто-то, стоявший в темноте, бесшумно раздвинув воздух, скрылся в одной из комнат. Сразу затем наверху задвигался свет свечи и появилась Милли в белом пеньюаре. Она быстро заскользила вниз по лестнице с лампой в руке, пеньюар плыл за нею, распущенные волосы разлетались. На полпути вниз лампа осветила Кристофера, и Милли застыла на месте. - Милли, что здесь происходит? Кто-то на меня налетел. Мне показалось, что это... - А-а, Кристофер, - сказала Милли. - Добрый вечер. - Она поставила лампу на ступеньку и села с ней рядом. Потом беспомощно рассмеялась. Она тихо раскачивалась взад и вперед и стонала от смеха. - Простите, что я так поздно, - сказал Кристофер. - Я бы попал к вам гораздо раньше, но у меня случился прокол, и последний кусок дороги пришлось пройти пешком. Но, Милли, что... Милли перестала смеяться. - Пожалуйста, Кристофер, пройдите в гостиную и подождите там, хорошо? Я сейчас, только оденусь. - Она опять ушла наверх, забрав с собой лампу и оставив его в темноте. Кристофер ощупью добрался до двери в гостиную и, войдя, стукнулся головой о большую китайскую ширму - он забыл, что она стоит у самой двери. Камин не горел, пахло отсыревшей материей и торфяной золой. Он постоял, дождался; пока глаза различили квадраты окон, и двинулся к ним. Над головой слышалась какая-то возня и как будто голоса. Кристофер не знал, что и думать. Весь долгий путь по темной горной дороге он мечтал об одном: скорее бы добраться до места. Он не любил ходить пешком. Горы в темноте были жуткие, кругом какие-то звуки, шорохи. Он торопился, предвкушая, как Милли встретит его, усадит перед пылающим камином, предложит стаканчик виски. Но очень уж много времени отняла дорога. И вот теперь пожалуйста: ему не рады, его оставили в потемках, в холоде, не проявили ни капли внимания. И кто же это выскочил из дома и сбил его с ног? Он почувствовал, что, падая, сильно ушиб плечо, а от столкновения с китайской ширмой болела голова. Был это Пат Дюмэй или нет? И почему он выкатился из дома, точно за ним гнался сам дьявол? И что это за таинственная фигура в прихожей? И что за возня в комнате наверху? Кристофер ничего не понимал и чувствовал себя кругом обиженным. Он пошарил на нескольких столах в поисках спичек, но только опрокинул что-то - что-то с треском упало на пол, наверно, разбилось. Он стал пробираться обратно к двери. Тут вошла Милли с лампой. На ней было совсем простое серое платье, на голове красный шерстяной платок. Она поставила лампу, аккуратно задернула гардины, потом зажгла вторую лампу. - Садитесь, Кристофер. - Простите меня ради Бога, я разбил вашу вазу. Я искал спички. - Ерунда, это всего-навсего эпоха Мин или еще какая-то. Да садитесь же, Кристофер. - Дорогая Милли, я просто жажду сесть, если вы позволите мне сначала снять этот изрядно намокший макинтош. И по-моему, вы могли бы угостить меня виски. Я очень долго шел пешком. - Ах да, конечно, виски. Оно здесь рядом, в буфете. Минуточку. Вот, прошу. - Милли, что у вас тут творится? Это был Пат Дюмэй? В доме кто-то есть, кроме вас? Мне показалось, что я кого-то видел в прихожей. - Нет, я здесь одна. Прислуга спит во флигеле. - Что здесь делал Пат и почему он меня толкнул? Я чуть не сломал руку. Мне очень жаль, что я так поздно, но, как я уже сказал, у меня случился прокол, и я... - Толкнул он вас, очевидно, потому, что вы очутились у него на дороге. Мне очень жаль, что вы ушибли руку, и что случился прокол, и... - Но что ему тут было нужно? - Что было нужно? Ему была нужна я. - Милли рассмеялась. Носком туфли она далеко отбросила осколок разбитой вазы и в упор посмотрела на Кристофера. Только теперь он разглядел ее взбудораженное лицо с неестественным румянцем, предвещающим не то смех, не то слезы. Волосы она заплела в одну косу и теперь, перекинув косу вперед, судорожно сжимала и теребила ее вместе со складками красного платка. - Ничего не понимаю. - Он приезжал сюда, чтобы обольстить меня. - Милли! Вы же не могли дать ему повода предположить... - Нет, конечно, я не давала ему никаких поводов предположить. Я его живо выставила за дверь. - Но не могло же ему просто взбрести в голову... - Почему это ему не могло взбрести в голову? По-вашему, я что, недостаточно привлекательна? - Нет, конечно, по-моему, вы достаточно привлекательны... - Значит, и объяснять больше нечего, так? - Милли, я удивлен до крайности. - Чему же тут удивляться? Ничего не случилось, я просто прогнала его. Потому он так и торопился. Вы же мне верите? - Конечно, я вам верю. Но я хотел сказать... - А вам-то, Кристофер, почему взбрело в голову приехать? - Мне нужно было вас повидать. Столько всего случилось. Простите, что я так поздно. Но, как я уже говорил... - Да-да, велосипед. Расскажите же, что именно случилось. - Ну... Во-первых, Франсис решила не выходить за Эндрю. - А-а... - Милли выпустила из пальцев красный платок, и он скользнул по ее спине на пол. Она шагнула вперед и стала быстро подбирать осколки китайской вазы. - Холодно здесь, нужно бы затопить. - Она сложила черепки на стол. Подошла к камину и нагнулась поджечь бумагу и лучинки. - Передайте-ка мне пару полешков. - Милли, вы слышали, что я сказал? - Слышала, конечно, но что я должна ответить? Мне очень жаль. > - Для нас, разумеется, это ничего не изменит. Вот это я и хотел вам сказать. Франсис я уговорю. - А вы вообще говорили ей про нас? - Нет. - Может, оно и к лучшему. - Это еще почему? - Кристофер, я, кажется, все-таки не могу выйти за вас замуж. - Милли, да вы понимаете, что говорите? - Просто не могу. Да я вам и не нужна. - Это из-за Франсис? - Нет, Франсис ни при чем. Я просто не могу, это было бы нехорошо. Мне вообще не следовало допускать этой возможности. - Милли, не смейте так говорить. - Он поднялся неловко, на негнущихся коленях, протянул к ней руки. Милли по-прежнему смотрела вниз, на потрескивающие лучинки, и свет их, играя на ее лице, озарял усталую, успокоенную улыбку. - Милли, родная... - Кристофер взял ее руку. Рука была тяжелая, вялая. Эта рука была ему хорошо знакома, и он, едва коснувшись ее, ощутил что-то необычное. Глянув вниз, он увидел на пальце кольцо с бриллиантами и рубином. Он узнал это кольцо. Милли, заметив выражение его лица и направление взгляда, вскрикнула, отдернула руку и отошла от него. - Милли, почему у вас на руке кольцо Эндрю? Она быстро сняла кольцо и положила на стол. - Потому что мое - на руке у Эндрю. - Не понимаю. - Где уж тут что-нибудь понять, когда все перепуталось. Я только что соблазнила вашего несостоявшегося зятя. Я не собиралась вам говорить. А про кольцо просто забыла. Никак у меня не выходит провиниться безнаказанно. Такая уж я невезучая! - Милли, вы хотите сказать, что вы действительно... - Да, когда явился Пат, я была в постели с Эндрю. Я. пригласила Пата себе в любовники, только не думала, что он снизойдет до меня, и решила, что и Эндрю сгодится. Все это получилось очень неудачно, и теперь я глубоко разочарованная женщина. - Милли, вы серьезно говорите, что вы с Эндрю... - Да! Кажется, я сказала это яснее ясного. Хотите, повторю? - Как вы можете говорить таким тоном! - Ну, знаете, если женщина попалась так, как я, какой-то тон ей надо выбрать, а сочетать обезоруживающую откровенность со спокойным достоинством не так-то легко. Какой тон вы бы мне предложили? - Я просто не могу в это поверить. - А вы постарайтесь. Суть в том, что я влюблена в Пата, влюблена как кошка, и уже давно, только это, разумеется, безнадежно и было бы безнадежно, даже если бы Эндрю не оказался сегодня здесь. И у нас с вами все было бы безнадежно, даже если бы вы не узнали про Эндрю. Пожалуй, вам лучше уехать, Кристофер. Ах черт, я забыла, у вас же нет велосипеда. - Влюблены в Пата. Вот оно что. - Да, до безумия. Готова целовать землю, по которой он ходит. Если б я пожелала себе самого лучшего и осталась ему верна, оно бы ко мне пришло. Оно и при шло, да я-то сплоховала. - Но вы сказали, что это все равно было безнадежно. И представление о самом лучшем у вас довольно странное. Одна ночь в постели с Патом Дюмэем. Вы же понимаете, наутро он бы вас возненавидел. - Да, Пата вы раскусили. Но вот меня-то не очень. Таких вывертов, как у меня, вам и не вообразить. Может быть, мне и одной ночи было бы довольно, может быть, она дала бы мне все, что я хочу, а может быть, такая ненависть была бы чище самой чистой любви. Но теперь все пропало. Я изменила собственному кредо. Это вы меня сбили, вы и денежные соображения. А теперь он меня презирает, и вы, наверно, тоже. Выпью-ка я виски. - Значит, вы завладели Эндрю. И поэтому Франсис ему отказала. Теперь все ясно. Это из-за вас. Я знал, что вы порядком безответственны, но не думал, что вы насквозь порочны. - О Господи, вы это подумали? - Милли шваркнула бутылку на стол. - Не настолько уж я дурная. Я не трогала Эндрю, мне это и в голову не приходило, пока он сам не сказал мне, что Франсис дала ему отставку. Честное слово, Кристофер. Неужели вы правда думаете, что я способна... - К сожалению, Милли, я думаю, что вы способны на все. Они молча смотрели друг на друга. Потом Милли снова взяла бутылку и, дрожащей рукой наливая себе виски, сказала тихо: - Смешно. Сейчас я, кажется, почти влюблена в вас. Говорю же я вам, что я со странностями. - Вы с ним явно что-то скрывали во вторник, когда он пил у вас чай с Хильдой. Я уже тогда подумал, что он держится очень странно. Но мог ли я предположить... - Ах, это! Это я с ним просто сыграла глупую шутку. Даже объяснять не стоит. - У Франсис не могло быть никаких других причин отказать ему. Все было решено. - Вовсе не все было решено. И причин отказать ему у нее могло быть сколько угодно. Он не особенно умен. Он даже не бог весть как красив. - И это вы говорите сразу после того, как затащили его к себе в постель? - Ладно. Пусть я не только порочна, но и вульгарна. Но это правда. - А где он, кстати, сейчас? - Надеюсь, что на полпути в Дублин. Он должен был испариться сразу после того, как я спустилась к вам во второй раз. Жалость какая, вы могли бы попросить у него велосипед. - Милли засмеялась было, но тут же осеклась. - Не может быть, что вы так думаете, Кристофер, не может быть, что вы верите, будто я стала бы соблазнять Эндрю, пока он был женихом Франсис. Не могла я поступить так жестоко. Я не жестокая, я просто глупая. Да и потом, я не меньше вашего хотела, чтобы Франсис вышла замуж за Эндрю, - из-за вас. - Но вы сказали, что влюблены в Пата и что наше дело все равно было безнадежно. - Да... Здорово я запуталась, а? Но клянусь, я не... - Вы могли это сделать нарочно, чтобы расстроить помолвку Франсис, и тогда у вас был бы предлог отделаться от меня. Я считаю вас женщиной сумасбродной и вредной. Всегда считал. - Тогда нечего было затевать на мне жениться. - Совершенно с вами согласен. Теперь они стояли, глядя друг на друга через стол. Что же это делается, спрашивал себя Кристофер, почему мы так кричим, или это во сне? От усталости, от промокшей одежды, от крепкого виски у него покруживалась голова. Фигура Милли виделась ему до жути отчетливо, трехмерный предмет на плоском фоне. Он пошатнулся, сделал шаг к стулу и тяжело сел. - С этим-то теперь покончено, - сказала Милли тусклым голосом. Она стала пальцем двигать кольцо по столу. - Поделом мне. Когда ведешь себя безобразно, нечего жаловаться, если другие не понимают, до какой степени безобразия ты способна или не способна дойти. Но вы должны мне поверить, Кристофер. Эндрю был у меня, рассказал, что Франсис его отставила, и тогда я, просто, понимаете, чтобы его подбодрить, предложила... - И сколько времени это продолжалось? - Это продолжалось часа два до того, как приехал Пат, и... - Я не о том! Сколько до сегодняшнего дня? - До сегодняшнего дня нисколько. - Почему вы сказали, что у нас все было бы безнадежно, даже если бы я не узнал? - Из-за Пата. Нет, пожалуй, не из-за Пата. Пат, в сущности, не имел к этому отношения. Я думала о нем и о вас совершенно отдельно. Все равно это было ни к чему, неудачная затея. Мы недостаточно любим друг друга, Кристофер. - Пожалуй, вы правы, - произнес он медленно. Снова пошел дождь. Ветер швырял капли об оконные стекла пррывистыми вздохами, напоминавшими легкий шум набегающих волн. - Ну, вот и все. Господи, до чего же мне скверно. А, чтоб ему - камин погас, не уследили. Кристофер встал и потянулся за макинтошем. - Мне пора. - Бог с вами, куда в такой дождь. И велосипеда у меня для вас нет. - Ничего, пойду пешком. - Это идиотство, Кристофер, вы прекрасно знаете, что останетесь здесь. Комната готовая есть. Вы насмерть простудитесь, пока будете спускаться к морю. Кристофер бросил макинтош на пол. Он чуть не плакал. - Ну хорошо, хорошо. - И вот кольцо, верните его Эндрю. Его я, наверно, никогда больше не увижу. Все меня теперь ненавидят. - Не нужно мне кольцо... А, ладно, давайте. - Нет, пожалуйста, лучше не нужно. Ему будет больно узнать, что вы знаете. - Пусть будет больно, на здоровье. - Не сердитесь на Эндрю. Ему было очень тяжко, и он так молод. - Да ну его к черту. - Зря вы мне не подарили кольца, Кристофер, может, оно бы меня уберегло. Ну что ж, давайте я провожу вас в вашу комнату. Постель не проветрена, но я вам дам грелку. - Не трудитесь. Больше всего мне сейчас хочется остаться одному. Милли взяла лампу, они вышли в переднюю и медленно поднялись по лестнице, как старая супружеская пара. - Вот ваша комната. Вам, правда, не нужно... - Нет, благодарю. - Я вам зажгу свечу. Вот. Ох, я совсем забыла, может, вы хотите поесть? - Нет, благодарю, Милли. - Кристофер, вы ведь мне верите? Верите, что я не... - Да, да, да, верю. - Кристофер, мне ужасно жаль, что все так получилось. - Не важно. - Важно-то оно важно, ну да что там. Можно, я вас поцелую? - Ох, Милли, уйдите. - Ну, спокойной ночи, милый, спите сладко. - Спокойной ночи. Глава 21 "Духовное обновление, к которому я надеялся приобщить мою жену, не удалось в большей мере потому, что с ее стороны не последовало ни малейшего отклика. Позднее мне стало ясно, как безрассудно было ожидать, что она поймет символический характер моего поступка и неимоверную трудность его или хотя бы осознает то, что мне нужно было ей сказать. Как существо, не умеющее мыслить теоретически, прозябающее почти полностью на уровне интуиции, она осуждала меня за то, чем я был, но, когда мне захотелось, даже стало необходимо услышать ее суждение о том, что я сделал, она промолчала, показала себя неспособной оценить или хотя бы заметить что-либо столь определенное, как поступок. Чтобы отпустить грех, нужно сначала определить, что есть грех. Моя жена оказалась не способна дать мне отпущение". Барни вдохнул аромат этого абзаца и с новыми силами вернулся к блокноту, в котором еще утром несколько раз принимался сочинять письмо. Было воскресенье, середина дня. "Дорогая Франсис! Я считаю своим долгом поделиться с тобой сведениями, которыми с некоторого времени располагаю. Мне доподлинно известно, что твой жених состоит в любовной связи с леди Киннард. Тяжело сообщать дурные вести, но я считаю, что это мой долг..." Он вырвал листок и взял другой вариант. "Дорогая Франсис! Тяжело сообщать дурные вести тому, кого любишь, - а ты, мне кажется, знаешь, не можешь не знать, как искренне я к тебе расположен. Но бывают минуты, когда скорбный долг повелевает разрушить душевное спокойствие, основанное на заблуждении". Он перечел это несколько раз, изменил "искренне расположен" на "горячо привязан" и отложил листок. Правда ли, что скорбный долг повелевает ему разрушить душевное спокойствие, основанное на заблуждении? Барни пребывал в великом волнении и горе, на которое наслоились впечатления от утренней пасхальной обедни, породив настоящий сумбур эмоций, то мрачных, то поразительно светлых и блистающих. Церковь, полная народу, ликующий хор, иконы и статуи, освобожденные от траурных покрывал, горы цветов - эти картины вступления в мир ослепительного света являли странный, хоть и многозначительный контраст со зловещими, опасными, воровскими приключениями минувшей ночи. Барни поддался соблазну съездить в Ратблейн, отлично сознавая всю глупость и неприличие этой авантюры. В своем поведении он все яснее усматривал форму войны с женой, и уже оттого, что ехать в Ратблейн ему хотелось не только из-за Милли, это желание сперва показалось ему тем более греховным. Если бы Кэтлин пошла ему навстречу, если бы вникла в драматизм его душевного перелома, она, конечно же, помогла бы ему стать другим человеком. Он бы перестал видеться с Милли. Но, чтобы выполнить это честное, чистое намерение, ему нужен был стимул, получить который он мог только от Кэтлин. Ее неспособность разглядеть, так сказать, механику его благих намерений он воспринял как осуждение, самое строгое, какому когда-либо подвергался. Он почувствовал, что Кэтлин считает его безнадежным. Ладно же, своим поведением он докажет, что она права. Так ему казалось вначале. Но вечером, когда он катил на велосипеде в Ратблейн, вдыхал горный воздух, видел, как солнечный свет перебегает по далеким зеленым полям, а со склонов Киппюра медленно поднимается радуга, он совсем по-молодому радовался, тому, что он мужчина и спешит к любимой женщине. Это уже не было частью его борьбы с Кэтлин, это вообще не имело к Кэтлин никакого отношения. Он послушался своего сердца, что же в этом дурного? Его тянет к Милли, и он едет с ней повидаться; все просто, а значит, невинно: Может, за последнее время его система моральных ценностей чересчур усложнилась. Если бы вырваться назад из опутавшей его сети вины и оправданий, к обыкновенным желаниям и удовлетворению их, тогда он мог бы снова стать невинным и безвредным, каким был когда-то. К тому времени, когда солнце село за Киппюром и поля засветились пыльным золотом, перед тем как погаснуть и потемнеть, Барни уже казалось, что в своих потребностях и желаниях он предельно прост и неиспорчен. Он поехал туда, где была Милли, по внезапному порыву, не подумав о том, что будет делать, когда доберется до нее. Конечно, он надеялся, что застанет ее одну, как бывало в их счастливейшие времена, что она встретит его тем особым смехом, который приберегала только для него, весело подзовет к себе, как собаку. При мысли о том, что это еще возможно, он улыбался счастливой улыбкой, энергично толкая в гору велосипед на крутых участках дороги. Ну, а если не повезет, если у Милли гости, тогда придется решать, сообщить ли ей о своем приезде или затаиться. В прошлом Барни не раз наблюдал за Милли, не выдавая своего присутствия. Всякий раз это было очень больно и в то же время пронизывало его сладким чувством вины, доставляло удовольствие, глубокое и темное. Это возвращало его прямым путем к некоторым удовольствиям детской поры. А умозрительно он мог рассматривать это удовольствие-боль как свое подношение Милли, как некую почесть или дань. Мысль, что у Милли могут быть гости, снова напомнила ему о печальной перспективе ее брака с Кристофером. После того как в четверг он пережил то, что потом назвал про себя мистическим озарением, проблема Кристофера отпала и его уже не дразнило искушение осведомить Франсис о намерениях ее отца. Теперь и проблема и искушение возникли вновь и, более того, еще подстегнули его желание немедленно увидеть Милли. Бывали минуты, когда Барни просто не мог поверить в свое несчастье, и сейчас ему подумалось, что едва ли все-таки Милли и в самом деле выйдет замуж за Кристофера. Ничего еще не решено, будущее по-прежнему туманно. И хотя он не воображал, что посмеет напрямик спросить Милли о ее планах, ему нужно было ее увидеть, чтобы успокоиться. Он чувствовал, что, увидев ее, обретет полную уверенность в том, что все у них будет хорошо, еще лучше, чем было. Подъехав к Ратблейну уже в темноте, Барни заметил прислоненный к стене велосипед - не Кристоферов, тот он знал. Проникнув в дом одному ему известным способом, он услышал голоса. Замирая от любопытства, уже испытывая знакомую сладкую боль, подкрался поближе. И тут-то понял - сначала какого гостя принимает Милли, а затем и по какому делу. Сперва это открытие просто потрясло его своей неожиданностью. Он внезапно увидел и в Милли и в Эндрю существа столь порочные, что перед чернотой их греха его собственные моральные срывы бледнели до светло-серого цвета. Первое потрясение сменила удивленная, негодующая ревность, пугающее сознание, что он стал обладателем такой могущественной тайны, и наконец детское горе оттого, что его Милли, игравшая с ним в такие веселые, безобидные игры, в эту игру предпочла играть с другим. Ход его мыслей был прерван появлением Пата. Барни, стоявший в темноте на площадке, услышал, что внизу кто-то вошел, и быстро спрятался в одну из комнат. Немного погодя он услышал голос Пата из гардеробной. Ему и раньше-то было страшно, а теперь его объял ужас. Он был в полной растерянности относительно характера и возможных последствий своего открытия. Только что он вынес колоссальной силы нравственный приговор, который сам еще не мог осознать. С появлением Пата ему вдруг открылась и другая сторона этой истории - его собственная вина как соглядатая, вина, усугубленная важностью того, что он подслушал. Если они найдут его здесь, в темноте, прощения не будет. Подвергнуться такому позору, да еще на глазах у Пата, - этого он не переживет. Он не стал раздумывать о том, что привело сюда Пата, не стал подслушивать дальше. На цыпочках он сошел с лестницы и остановился в глубине прихожей, соображая, безопасно ли сейчас выйти из дома. Пока он колебался, Пат сбежал по лестнице и выскочил на крыльцо. Через минуту дверь снова отворилась, и Пат - так ему показалось - вернулся в дом. Больше медлить Барни не стал, он прошмыгнул в кухню, оттуда на мощеный двор, подождал там, пока луна не скрылась за облаком, и в обход дома добрался до своего велосипеда. Наутро акценты его чувств переместились. Негодование против Эндрю еще усилилось, негодование против Милли умерилось своего рода жалостью, отчего он впервые ощутил свое превосходство над ней. Ощущал он и облегчение, и торжество - вон как много он выведал, а сам вышел сухим из воды. Ревность утихла, перелилась в нежное чувство ответственности за Милли и в сознание, что у него есть теперь против нее весьма действенное оружие. Прежнее искушение - просветить Франсис относительно намерений ее отца - показалось слабеньким и ненужным. К чему бы это привело, и сейчас ведь оставалось неясным. Зато теперь Барни располагал безошибочным методом для достижения обеих своих целей - разлучить Милли с Кристофером и разлучить Франсис с Эндрю. Прибегнет ли он к этому методу? Может быть, лучше не вмешиваться. Поскольку случилось такое, и, надо думать, не в последний раз, оба брака, которых он так опасается, и без того едва ли состоятся. Да, безусловно, теперь все полетит кувырком и без его вмешательства. С другой стороны, если, несмотря ни на что, Франсис или Милли все-таки выйдут замуж, он не простит себе, что вовремя не заговорил, мало того, он знал, что не удержится и все разболтает задним числом, когда от этого произойдет только вред. А значит, если принять во внимание все факты, включая его собственную бесхарактерность, разве не ясно, что его долг - написать Франсис? К пасхальной обедне Барни пошел как лунатик. Он еще накануне решил пойти, ну и пошел. А когда он с пустой головой сидел в церкви, внезапно, словно кто-то, пройдя, легонько коснулся его, он вспомнил, где находится и какое празднуется событие. Вспомнились ему и благие решения, принятые три дня назад, - упростить свою жизнь, заключить мир с Кэтлин. Что это было, пустая игра эмоций или поистине вторжение иного мира в объявшую его тьму? Он вспомнил свое ощущение, будто ничто уже не вызволит его из погруженности в себя. А потом, когда на него дохнуло свободой, он воспрянул, он сдвинулся с места; но двигался-то он все по-старому, только подталкивал свое заскорузлое "я" в новую сторону; и стоило его фантазиям натолкнуться на препятствие, как он отчаялся. Он мечтал об осязаемой каре. А если кара его как раз в том, что она неосязаема? Его посетила страшная мысль, что, возможно, ему просто следует поступать как должно, не ожидая, что это будет оценено или хотя бы замечено. Обедня подействовала на него как событие, как знаменательная перемена. Его стала заливать смутная печаль, боль утраты. В сущности, он никогда не любил окончания Великого поста. Никогда не чувствовал себя готовым отбросить скорбь при первом взрыве праздничного ликования. И теперь он вдруг понял, почему так было. Die nobis, Maria, Quid vidisti in via? Sepulcrum Christi viventis Et gloriam vidi resurgentis {*}. {* Скажи нам, Мария, что видела ты в пути? Гроб Христа живого и славу воскресшего (лат.).} Может быть, Мария Магдалина и правда увидела Его где-то в саду, но для всех остальных, для нас, остался только пустой гроб. "Его нет здесь". Христос, держащий путь в Иерусалим и страдающий там, может сделаться близким другом. Воскресший Христос - это нечто, сразу ставшее неведомым. В прошлом эта метаморфоза всегда была для Барни просто огорчением, как конец спектакля. Никогда он не думал о ней как об исходной точке. Сейчас он впервые так о ней подумал, и, как только изменился угол" зрения, ему стало ясно, с ясностью непреложной истины, что именно воскресший Христос, а не Христос страдающий должен стать его спасителем; незримый Христос, скрытый в Боге, а не жертва на кресте, доступная чувственному восприятию. Слишком страшными, слишком тесными узами он связан с самим же им созданным образом Христа Страстной пятницы. Теперь Пасха должна очистить этот образ. Поскольку он не наделен даром сострадания, истерзанная плоть будила в нем что-то слишком грубо человеческое. Чужие страдания оборачивались для него жалостью к самому себе, а потом и постыдным удовольствием. Они не могли ни на йоту изменить его, созерцай он их хоть всю жизнь. От него требуется другое - что-то лежащее вне укоренившейся в нем концепции страдания, просто, внутренняя перемена, без всякого драматизма, даже без кары. Может, в конце концов, эту весть и несет ему Пасха. Не боль, а уход в незаметность должен стать обрядом его спасения. По пути из церкви Барни вспомнил и вчерашние события, которые поездка в Ратблейн совершенно вытеснила из памяти. Совсем недолго, каких-нибудь два часа, он полагал, что Волонтеры пойдут на вооруженное восстание. Пусть он так непостижимо, так бессмысленно расстался со своей винтовкой - принес жертву не Богу, а собственному тщеславию, - все же он член организации Ирландских Волонтеров. Нерадивый, никчемный, бестолковый, но все же Волонтер и дал присягу сражаться за Ирландию, если пробьет час. И тут по цепи ассоциаций, протянувшихся в прошлое сквозь счастливейшие, казалось, минуты его жизни, он вспомнил Клонмакнойз, маленькую часовню без крыши, покинутые надгробия и пустынное зеркало Шаннона, Numen inerat {Присутствие божества (лат).}. То было присутствие не только Бога, но Ирландии. Слезы выступили у него на глазах. Барни записался в Волонтеры, чтобы сделать приятное Пату, но не только поэтому. Он сделал это и потому, что любил Ирландию, жалел ее за многовековое мученичество, и потому, что понимал, что в конце концов придется, вероятно, с оружием в руках бороться за права, в которых ей слишком долго отказывали, У Барни было сильно развито чувство истории, политику же он чувствовал слабо и в данном случае действовал интуитивно. От Ирландии, от ее мрака и красоты он ждал всего, когда-то он бежал к ней, как к матери, как к месту очищения. И хотя жизнь его обернулась разочарованием и неразберихой, ему и в голову не приходило винить за это Ирландию. Он забросил свою книгу о святых. Он сам оказался отступником. Темное великолепие по-прежнему было рядом, нетронутое и любимое. Он не мог не сослужить Ирландии эту службу. Так он думал, когда стал Волонтером, и так же, и только так, думал вчера, в течение тех страшных двух часов. Узнав, что сражаться ему все же не предстоит, он испытал невыразимое облегчение. А сейчас Барни сидел в своей комнате и смотрел на письма к Франсис, начатые утром, до того, как он пошел в церковь. Проблема все еще ускользала от четкого анализа, но письма показались ему недостойными. Может быть, и Франсис, и Кристоферу не мешает узнать о случившемся, но из этого еще не следует, что осведомить их должен он, Барни. Всякое вмешательство с его стороны только ухудшит дело. Он не может, ну просто органически не может действовать из чистых побуждений, а раз так, то он не вправе причинить столько страха, горя и ненависти. Пусть Эндрю, Милли, Франсис и Кристофер разбираются между собой и устраивают свою жизнь без его участия. Все должно быть так, будто он не знает и не видел того, что видел и знает, или будто он расписался в полном непонимании. Ничего не делать, ничего не знать - вот чему учит его опустевший гроб. И тут его осенило, что и с Кэтлин должно быть так же. Не нужно надеяться, что он поймет Кэтлин или будет понят ею. Не нужно надеяться, что она поможет ему состряпать из его мелких измен античную трагедию. Нужно поступать по совести, совсем просто, даже тайно, а там будь что будет. Продравшись сквозь этот лабиринт рассуждений, Барни рывком остановился, как лошадь, когда она понемногу передвигается, пощипывая траву, и вдруг обнаруживает, что дальше веревка не пускает. Значит, он снова пришел к тому же выводу, только другой дорогой. Ну, а теперь, когда ход рассуждений был иной, может он что-то сделать? Может он отказаться от Милли? Он лег головой на стол, закрыв глаза, отдыхая от мыслей, и скоро до сознания его дошло, что он молится. * * * - Ой, Барни, простите, я вас разбудила. Я постучала, но никто не ответил, и я просто хотела оставить записку. В дверях стояла Франсис. Барни поспешно выпрямился. - А-а, Франсис, входи. Я, наверно, уснул на минутку. Я так рад тебя видеть. Я так хотел тебя повидать. Он встал и суетился возле нее, что-то бормотал, касался ее рукой, радуясь ее присутствию. Ему казалось, что каким-то образом, пока он спал, разрешилась важная проблема, свалилось тяжелое бремя. - Давай мне пальто, оно все мокрое. Зонтик поставим вот здесь, в углу, пусть стекает. Чаю хочешь? Но, дорогая моя, что с тобой? Что случилось? Теперь, когда она откинула капюшон, Барни увидел ее заплаканное лицо. Она подсела к столу, приглаживая ладонью отсыревшие волосы. - Я пришла проститься. - Проститься? Ты разве уезжаешь? - Да, я еду в Англию. Буду работать в госпитале. Я еду на войну. - Она не смотрела на него, а уставилась поверх заваленного бумагами стола на ряды выцветших огородиков, составлявших узор трухлявых обоев. Уголки ее рта были опущены. - Но почему? - А почему бы и нет? Надо же вносить свою лепту. Пусть я необразованная, но уж хлеб маслом намазать сумею. - Но как же... как же Эндрю? - Барни казалось, что при звуке этого имени вся его преступная осведомленность должна выйти наружу. - Ах, это. С этим покончено. Я не выхожу замуж. Мы с Эндрю решили, что нам лучше не жениться. Барни закружил по комнате, от волнения натыкаясь на стены. Ему страшно хотелось расспросить Франсис, но, как взяться за дело, он не знал. - Не выходишь замуж. С этим покончено. Подумать только. Вот так так! Мне очень жаль. Но как это неожиданно. Хоть бы только для тебя это не было огорчением. Хоть бы только ты не уезжала. - Мне самой жалко уезжать, Барни, особенно жалко уезжать от вас. Я буду по вас скучать. Но мне будет полезно уехать из Ирландии. Идет война, и вообще Ирландия - порядочное захолустье. И потом, я последнее время была в каком-то дурацком настроении. Я ведь к вам только на минутку. Вы, я вижу, работаете. Это что, Святая Бригитта? Франсис взяла со стола листок бумаги. - Нет-нет, постой! - Барни подскочил слишком поздно. Она уже читала письмо. В полном молчании она прочла его, отложила, потом оперлась головой на руку и едва слышно протянула: "О-о..." Еще через минуту она сказала усталым, безучастным голосом: - Откуда вы это узнали, Барни? Уловив ее тон, он быстро спросил: - Так ты знаешь? - Да. - Как ты узнала? - Сначала скажите, как вы-то узнали? - Я вчера вечером там был, в Ратблейне. Я поехал навестить Милли и застал... - Пата и Эндрю, да. А моего отца проглядели. Он тоже там был. Целое сборище. Прямо как в водевиле. - Кристофер... Значит, и он знает... - Да, он сам рассказал мне нынче утром. - И тогда ты порвала с Эндрю. - Нет-нет, Эндрю я отказала еще несколько дней назад, то есть мы решили не жениться. К Милли это отношения не имеет. Милли не чудовище. Она заграбастала Эндрю только после того, как я от него отказалась. А он до сих пор воображает, что об его интрижке никому не известно. Барни поднял голову. Положение сложное. Но теперь как будто все в порядке? Кристофер знает, и Милли ни в чем не виновата. Ну, не совсем, но почти. Так что все обойдется. И не нужно будет отказываться от Милли. Но что это он говорит? Его прервал голос Франсис: - Читаю второе письмо. Насчет "скорбного долга" это неплохо. С каким упоением вы это, наверно, писали. Которое же вы собирались послать? Барни вдруг стало ясно, что перед ним новая Франсис, Франсис, которая и говорит по-другому, которая умеет язвить, которая знает ему цену и может вынести ему приговор. Он почувствовал себя обиженным, а потом безмерно перед ней виноватым. Чутье не обмануло его. Нельзя было соваться к ней со своими гнусными сведениями. За одно то, что человек знает такое, он заслуживает ненависти. - Франсис, родная, я не собирался посылать ни то, ни другое, честное слово. Это было бы очень нехорошо, и я как раз хотел их разорвать. - Вот что. - Она ему не поверила. Барни заметался, толкнул стол, и мемуары посыпались на пол. Он стал топтать их ногами. Он обезумел. Никто ни за какие заслуги не воздаст ему должного. А теперь она никогда не простит его уже потому, что он знает. - Франсис, _клянусь_, я не собирался посылать эти письма. Я знаю, их и писать не следовало... - Не кричите, Барни. Это не важно. Я все равно знала, так что это совершенно не важно. А теперь мне в самом деле пора. Нужно еще столько сделать. - Когда ты едешь? - Во вторник или в среду. - Значит, все-таки ты будешь на том пароходе. Франсис, ты мне веришь? - Да, да, конечно. В дверь постучали так громко, что оба подскочили. Дверь распахнулась, на пороге выросла высокая фигура Пата Дюмэя. - Я пошла, - сказала Франсис. Она схватила свои вещи и исчезла, растворилась под вытянутой правой рукой Пата. Барни тупо смотрел на то место, где она только что была, потом увидел лицо Пата, огромное, возбужденное, смеющееся. - Ты что, Пат? - Сядьте. Мне нужно задать вам два вопроса. Барни сел у стола, а Пат тщательно затворил дверь и сел рядом, положив свою большую руку ему на плечо. Барни, разинув рот, смотрел на пасынка. Он чувствовал, что сейчас его уличат в какой-то провинности. Но прикосновение руки было дружелюбное. Пат, казалось, был охвачен тревогой и восторгом. Его левая перевязанная рука сильно и ласково сжимала плечо Барни, а правой ладонью он оперся на стол, точно для прыжка. Он наклонился к отчиму. - Слушайте внимательно. Тот план, о котором вы узнали вчера, понимаете? Ну так вот, мы его выполним завтра. - Ты хочешь сказать, что вы все-таки начнете восстание, все Волонтеры, в точности как... - Да, завтра. И первое, что я хочу вас спросить: вы будете с нами или предпочтете остаться в стороне? Никто вас не осудит. - Конечно, я пойду с вами, - сказал Барни. Последовало минутное молчание. Потом Пат отпустил, его плечо и встал. - Значит, вы готовы сражаться? - Да. Пат с сомнением поглядел на него. Потом выдавил из себя не то смешок, не то вздох: - Молодец. - В котором часу завтра? - Ровно в полдень, с первым ударом колокола. Я дам вам все указания. - А что ты еще хотел спросить? - Это отпадает. Это насчет Кэтела. Но я бы задал тот вопрос, только если бы на первый вы ответили отрицательно. Правду сказать, я думал, что так и будет. Прошу прощения. - Ничего, пожалуйста, - сказал Барни. - Кстати, тебе придется выдать мне новую винтовку. Когда Пат ушел, Барни еще долго стоял возле своего загроможденного стола, глядя на трухлявые огородики на старых обоях. Ему было очень страшно. И было у него чувство, нельзя сказать чтобы неприятное, что его наконец загнали в угол. Что бы ни творилось в его душе, прежнее существование кончилось, теперь им распоряжается другая жизнь, поважнее его собственной. Интересно, послал бы он все-таки Франсис эти письма? Сумел бы отказаться от Милли? Спасибо ему все равно никто не скажет. Он осужден по заслугам. Вернее, теперь уже не важно, как о нем судят. Оказывается, это не имеет большого значения. Он потянулся к письмам, взял их в руки и разорвал на длинные полосы. Потом подобрал с полу смятые листы мемуаров и стал методично, один за другим рвать их в клочки. Глава 22 Пат Дюмэй стал подниматься по темной лестнице на чердак. Лампа, стоявшая на полу на чердачной площадке, отбрасывала густые тени вниз, под каждую ступеньку, и освещала человека в форме Волонтера, который, услышав шаги, стал навытяжку. Пат шатался от усталости. Он ни разу не присел с тех пор, как узнал в воскресенье днем, что восстание все же состоится. Теперь было уже за полночь, наступало утро пасхального понедельника. В воскресенье утром контрприказ Мак-Нейла появился в "Санди индепендент". Тогда же Пирс, Конноли, Мак-Донаг и их единомышленники собрались на совет в Либерти-Холле. На этом совете было принято решение действовать наперекор Мак-Нейлу. Восстание было назначено вторично - на понедельник, в полдень. По всей стране были разосланы курьеры с новым приказом. Все они, в том числе и Пат, знали, что действия Мак-Нейла нанесли делу огромный, возможно, непоправимый вред. У рядовых участников движения улетучился боевой пыл. Некоторые уехали из города. Иные с горя даже разорвали свои мундиры. Напряжение ослабло, сменилось чувством разочарования, безответственности. Понедельник был день скачек на розыгрыш большого приза Ирландии. Даже если приказ будет вовремя доставлен всем Звеньям организации, послушаются ли его? Для малодушных предлогом послужит явная растерянность руководства. Первый приказ многих испугал. Те, кто узнал о его отмене с облегчением, едва ли захотят начать все сызнова. Они скажут, что не знают, кому верить, и уедут на скачки. В воскресенье Пирс и Конноли могли с уверенностью подсчитать свои силы. В понедельник можно было лишь гадать, сколько людей окажется в наличии. Это значило, что нужно срочно менять множество частных решений и отказаться от важнейших задач, таких, например, как прервать телефонную связь с Англией: для захвата дублинской телефонной станции уже не хватало людей. Подробный план, на разработку которого ушли недели, месяцы, пришлось зачеркнуть и в последнюю минуту наспех выдумывать что-то новое. И все-таки сражаться было необходимо. Англичане при всей своей тупости способны задуматься над тем, что произошло в Керри, а так как в Дублине столько народу теперь знает о предполагавшихся событиях, скоро найдется и какой-нибудь осведомитель. Удивительно еще, как этого не случилось до сих пор. А тогда уж англичане будут вынуждены действовать, они примутся разоружать все движение, и ирландцам останется либо ответить несколькими беспорядочными выстрелами, либо покорно сдаться. Это были веские соображения. Но была и другая причина, о которой никто не упоминал вслух. Они так долго надеялись, готовились, строили планы, они привели в движение лавину событий, которая теперь катилась уже как бы по инерции. Утром в воскресенье 23 апреля в Либерти-Холле они могли бы - в самом обычном смысле слова могли бы - принять и другое решение, но каждый из присутствовавших чувствовал, что решение может быть только одно. Пат добрался до верха лестницы, и человек в форме отдал честь. - Как мой пленный? - Все в порядке, сэр. - Можете идти. Часовой отомкнул дверь, посторонился, и Пат вошел в комнату. Пленным был Кэтел. Пат решил провести ночь с воскресенья на понедельник дома, на Блессингтон-стрит. Это оказалось возможным благодаря весьма своевременному отъезду матери. Тревожась за Пата, Кэтлин все откладывала поездку к одной старой болящей родственнице. Теперь она совершенно успокоилась. Больше всего, по мнению Пата, на нее подействовала заметка Мак-Нейла в "Санди индепендент". Раз в воскресной газете было сказано, что все хорошо, значит, беспокоиться не о чем. Радость ее тотчас вылилась в заботу о болящей родственнице, и в воскресенье после обедни она поездом уехала из Дублина. В воскресенье днем Пат принял решение арестовать Кэтела. Он понимал, что мера эта временная, но не желал повторения субботней драмы. Сам он, разумеется, не сообщил Кэтелу, что восстание все же состоится, но тот мог прознать об этом в любую минуту и еще, чего доброго, спрятаться от брата. Примчавшись с другого конца Дублина, Пат с облегчением убедился, что мальчик дома, заманил его наверх и запер на чердаке, приставив одного из своих подчиненных сторожить его. Он кратко осведомил Кэтела о новой перемене планов и обещал попозже рассказать, что ему самому предстоит делать. Добавил он это из предосторожности, чтобы Кэтел не очень бесновался и не вздумал вылезти в окно. На этот раз Пат твердо решил, что ни до какого участия в предстоящих событиях он Кэтела не допустит. Но как, как это осуществить? Более чем когда-либо Пат был уверен, что, если брат его подвергнется опасности, от него самого не будет никакого проку. Он понимал, может быть, до конца понял только сегодня, что Кэтел для него так же дорог, как Ирландия; может быть, даже дороже. Эта мысль ужаснула его. Раз так, значит, может случиться что угодно, можно принять какое угодно решение. А потом он снова, как заведенная машина, на минуту замедлившая ход, стал выполнять одно дело за другим; он понял, что есть и нечто еще - его честь, и она-то всегда перетянет чашу весов на сторону Ирландии. Ни в чем, ни в самом малейшем пустяке он не мог изменить делу, с которым связал свою жизнь. Но внушить себе, что он должен быть готов пожертвовать Кэтелом, он тоже не мог. Если с Кэтелом что-нибудь случится, он станет ни на что не способен, ослепнет, сойдет с ума. Он должен уберечь Кэтела, если не ради Кэтела, то ради Ирландии. Но как? Раньше, когда Пат размышлял над этой проблемой, а размышлял он над ней уже давно, ему казалось, что он либо все устроит как-нибудь так, чтобы в решительный час Кэтела не было в Ирландии, либо посадит его под замок. Для первого варианта ему не хватило времени, а теперь, в последний момент, он увидел, что и второй почти невыполним. Смешно и думать, что Кэтела можно продержать взаперти, пока восстание не кончится победой или разгромом. До тех пор может пройти много недель, много месяцев. Единственно возможное - не выпускать его из дому, пока военные действия не начнутся, и надеяться, что после этого у него просто не будет физической возможности пробраться к повстанцам. Помешать Кэтелу увязаться за частями Конноли - вот все, что он может сделать. Но и это нелегко, поскольку - это Пат понял только в воскресенье вечером - тут мало одних веревок, или наручников, или запертой двери. Кэтела придется сторожить. Кэтела придется сторожить, иначе он себя изувечит. Пытаться удержать его в заключении - все равно что пытаться, не имея прочной клетки, обуздать сильного, разъяренного зверя. Запереть дверь явно недостаточно; и не так-то просто связать человека таким образом, чтобы он не мог вырваться, но не мог и серьезно поранить себя, если станет вырываться. Чтобы в понедельник утром уйти из дому более или менее спокойным, он должен найти кого-то, кто побыл бы с Кэтелом, но кого? Выходит, что мать все-таки уехала некстати, а теперь ее не достанешь. Поручить это нелепое, чисто личное дело одному из своих солдат было бы бесчестно. Сперва он подумал об отчиме. Но когда Барни так просто, так неожиданно выразил желание сражаться, Пат, застигнутый врасплох, не смог отказать ему в том, что было как-никак правом каждого ирландца. Чтобы отчим не мозолил ему глаза, он пристроил его к отряду, который должен был захватить мельницу Боланда, и Барни уже отбыл в ту часть города, с тем чтобы переночевать у товарища. Несколько раз Пат звонил по телефону Кристоферу, но никто не ответил. Он вспомнил даже про Милли, но она, по всей вероятности, еще не вернулась из Ратблейна, а там телефона не было. Он продолжал выполнять свои обязанности связного между Досон-стрит и Либерти-Холлом, так и не решив этой проблемы. Может, связать Кэтела, запереть дверь и на том успокоиться? На Досон-стрит он заглянул на склад и вышел оттуда с парой наручников. Проблема тяготила его, не давала покоя. И сейчас, поздно вечером, полумертвый от усталости, он все еще не решил ее. В комнате горела маленькая лампа. Кэтел скорчился на кровати в какой-то неестественной позе и не пошевелился, когда вошел Пат. Похоже было, что он просидел так очень долго, не сводя глаз с двери. Пат был в полной форме. Винтовку и сумку он оставил внизу, но был при портупее и револьвере. Наручники лежали у него в кармане. Он закрыл дверь и сел на пол, прислонившись к ней спиной. Комната на чердаке предназначалась для горничной в те далекие дни, когда в доме на Блессингтон-стрит еще водились горничные, и в ней до сих пор осталась железная кровать с матрасом, умывальник, стул с прямой спинкой и цветная картинка, изображающая Святое Сердце. Лампа, стоявшая на полу, освещала снизу бесчисленные пленки паутины на желтых, в пятнах стенах. Частый дождик барабанил по крыше, обнимая и крышу, и комнату, и окно, точно сотканное из дождя. Пат взглянул на картинку и подумал: но ведь сердце не здесь, не посередине тела, оно слева. Потом вспомнил, как кто-то говорил, что на самом деле оно в середине, а только принято считать, что слева. А что, если ему выстрелят в сердце? Он вдруг сообразил, что чуть не заснул, сразу как сел, и что Кэтел что-то сказал. - Ты что сказал, Кэтел? - Я спросил, что ты хочешь со мной сделать. Что, что, что? По тени Кэтела на стене Пат заметил, что мальчика бьет дрожь. Лица его он не мог разглядеть сквозь дождь и сквозь сон. - Матрас небось отсырел, - сказал Пат. - Ты не сиди на нем. Нельзя засыпать, нельзя. - Он заставил себя встать, открыл дверь, вынул ключ и вставил его изнутри, потом запер дверь, а ключ положил в карман. И опять опустился на пол. - Что ты будешь делать? - Не знаю, - сказал Пат. - Горе мне с тобой. Давай начнем все сначала. - Он чувствовал, что тут есть какая-то логика, какая-то цепь доводов и, если перебрать ее звено за звеном, он, может быть, сумеет не заснуть и прийти к новому, окончательному выводу. - Логика, - сказал он вслух. - Что? - Я говорю - логика. Давай начнем сначала. Я не хочу, чтобы ты участвовал в этом деле. Ты еще молод. - Это можешь пропустить, - сказал Кэтел. Он кое-как распрямил затекшие ноги. Скорчив гримасу, растер лодыжки, потом поднялся на колени. - Матрас отсырел, это ты прав. - Ты еще молод, - сказал Пат, - и просто должен меня послушаться и обещать, что завтра будешь сидеть дома и не лезть туда, где опасно. Это работа для специально обученных людей. Ты не обучен и был бы только помехой. Кому-то пришлось бы за тобой присматривать, и для дела получилась бы не польза, а вред. Это очень трудно, но ты уже не маленький, и ты смелый, а значит, можешь это понять. - Я уже не маленький, и я смелый, значит, могу сражаться, - сказал Кэтел. - Ты все еще относишься ко мне как к ребенку, ну а другие - нет. И стрелять из винтовки я умею, меня научил один парень из ИГА, и... - Я с тобой спорить не собираюсь. Я просто говорю тебе, что ты должен делать. - Ты не командуй. Ты меня бил, когда был сильнее, а теперь я тоже сильный. Уж если я забочу отсюда выйти, ты меня не удержишь. - Удержу одной рукой, и ты это прекрасно знаешь. Кэтел, ну пойми же... - И слушать тебя не стану и завтра пойду сражаться. Неужели ты остался бы дома, если бы старший брат сказал тебе, что ты еще маленький? Пат ответил не сразу. В глазах плыли круги. Надо что-то говорить дальше. Какой следующий довод? Логика... - В таком случае, - сказал он, - придется оставить тебя под замком. - Он нащупал в кармане наручники. - Только попробуй удержать меня силой. Пату было очевидно, что Кэтел тоже успел обдумать эту проблему со всех сторон. - Это нетрудно. Запру дверь, и все. - А я сломаю дверь или вылезу в окно. - Я тебя свяжу. И наручники у меня есть. - А я буду кричать и колотить в стену ногами. Тут с обеих сторон есть люди. Вся улица сбежится меня освобождать. - Придется заткнуть тебе рот. - А я проглочу кляп и задохнусь насмерть или как-нибудь да крикну. Пат знал, что не сумеет заткнуть Кэтелу рот. Это очень трудно и небезопасно, если человек вырывается. Опять все поплыло перед глазами. Он чуть не плакал, так ему было себя жалко. Ему необходимо поспать, и как можно скорее. Нужно подготовиться к следующему дню. О Господи, завтра. Должен же быть какой-то предел этой пытке. Логика. - Пат, - сказал Кэтел. Лицо его смутно виднелось, среди паутины и стука дождя. - Пойми, связать меня ты не можешь, лучше и не пробуй. Я, как зверь в капкане, откушу себе ногу и уйду. Либо уйду, либо убью себя. Ты представь... - Я кого-нибудь с тобой оставлю. - Некого. Все, кто знает, завтра пойдут туда, а другим ты не доверишь. Да кого бы ты ни оставил, я все равно убегу. Теперь уж меня поздно удерживать. Возьми меня с собой, Пат, я хочу быть с тобой, ты же видишь, ты должен меня взять. Голос у Кэтела был теперь жалобный, совсем детский, и Пат понял, что брат, тоже измучен до предела. Нужно что-то решить, нельзя засыпать.. Если сейчас заснуть, Кэтел воспользуется этим и удерет. Пат пошевелился, отгоняя сон, и рука его задела за кобуру револьвера. Он широко открыл глаза. Оказывается, все очень просто. Нужно только выстрелить Кэтелу в ногу. Пат увидел комнату очень отчетливо, как будто ее только что осветили, - паутина, чуть колышущаяся в потоке воздуха от лампы, скошенные, в пятнах стены, о которые стучит дождь. Христос, выставляющий напоказ свое Святое Сердце. Кэтел скорчился на кровати под собственной тенью, слабо шевелится, совсем окоченел на отсыревшем матрасе. Теперь и лицо его выступило четко, все стянутое к длинному носу от усталости и тревоги. В надутых губах был трогательный измученный вызов. Темные волосы снова и снова падали вперед, точно стараясь притянуть голову книзу. Интересно, думал Пат, знает он, о чем я думаю? Он потрогал револьвер. И тут из сна, который почти одолел его, из Святого Сердца, пришла мысль, что Кэтела нужно убить. Так будет еще проще. Так он будет в полной безопасности. Если Кэтел умрет, никто уже не сможет ему повредить, и ничто не помешает Пату завтра тоже пойти на смерть. Разве это не лучший выход? Он не может допустить, чтобы Кэтелу сделал больно кто-нибудь другой, он слишком его любит. Только Пат может сделать ему больно, да он и не сделает ему больно, просто уложит спать... Он слишком любит Кэтела. Пат всхлипнул и с усилием вздернул себя на колени. Какие-то безумные мысли лезли ему сейчас в голову, или уже успело что-то присниться. Он простонал: - Кэтел, мне нужно поспать. Мне нужно отдохнуть. Пожалей меня; - Обещай, что возьмешь меня с собой. - Не могу, не могу. - Обещай, тогда мы оба можем поспать. - Сейчас я лягу на пол и тут же усну, - сказал Пат. Он сам не знал, произнес ли эти слова вслух. Кэтел живо вытащит ключ у него из кармана. Комната снова поплыла, точно наполнилась парами. - Обещай. - Обещаю, - сказал Пат. - Ладно, обещаю. Он солгал. Но что ему оставалось? Он застонал, прислонясь к двери, пытаясь встать на ноги. Он должен поспать. А проблему разрешит завтра. - Правда, обещаешь, да? - Да, да. Где же ключ? Вот он. Пойдем отсюда. Ступай в свою комнату. Нам обоим нужно поспать. Идем. Вот и лестница, и лампа все горит на площадке. Внизу непроглядная тьма. Пат вцепился в перила. - Лампу захватишь, Кэтел? Он толкнул дверь в комнату Кэтела, и лампа осветила ее. Потом лампа стукнула о стол. Кэтел, не поднимая головы, стянул ботинки и брюки и залез в постель. Он начал что-то говорить, но слова перешли в невнятное бормотание, и через минуту он уже крепко спал. Пат оглядел знакомую комнатку: книжный шкаф, в котором вповалку стояли и лежали книжки Кэтела, приколотые к стене картинки с птицами, модель яхты. Словно его собственное детство жило здесь. С Кэтелом он и в самом деле прожил второе детство, вторую невинность. Впервые то, что должно было случиться завтра, представилось ему кошмаром, чем-то ужасным. Сколько раз он видел, как брат вот так же засыпал на каникулах, когда они к вечеру тоже валились с ног от усталости; и они засыпали, а рано утром бежали купаться в холодном море. Неужели это не повторится? Завтра он будет убивать людей. Неужели этот кошмар не рассеется к утру, не оставит его свободным и невинным? Он склонился над братом, откинул с его лица темные волосы и тронул место на виске, куда можно бы приставить дуло револьвера. Кто сказал, что Кэтел должен умереть? Что он сам должен умереть? Они так молоды. Внезапно он вспомнил и понял слова матери: "Умереть за Ирландию - это бессмыслица". Глава 23 В пасхальный понедельник, в десятом часу утра, младший лейтенант Эндрю Чейс-Уайт энергично шагал вверх по Блессингтон-стрит. Он решил, что должен. как-то объясниться со своим кузеном Патом. Поехать в Ратблейн Эндрю решил не потому, что его интерес к Милли возрос: интерес этот неуклонно падал и достиг нуля, когда он оказался с ней в постели. Самой лучшей, самой чистой, как ему потом казалось, минутой с Милли был их первый поцелуй. Как фейерверк, взлетевший к небу и медленно опадающий, событие это озарило постепенно бледнеющим светом весь его дальнейший образ действий. Он пережил романтическое опьянение, но на поступки его толкнуло отчаяние. Ощущение утраты Франсис, мало-помалу проникая в самые отдаленные уголки его сознания, разъедало все его существо, подобно болезни. Он просто не понимал, как сможет жить дальше, день за днем, минута за минутой. Матери он еще не сообщил о катастрофе, все откладывал и в ответ на ее расспросы грубо отмалчивался. Он решил было сейчас же вернуться в Англию, но вспомнил, что в конце недели должен явиться по службе в Лонгфорд. Это обстоятельство, которое могло бы его утешить, как ниспосланная судьбой необходимость, тоже терзало его, и он думал: меня опять пошлют туда, меня убьют, и получится, что ничто не имело значения. Что я ничего не совершил, ничего даже не понял. Франсис составляла весь смысл моей жизни, и теперь моя жизнь бессмысленна и пуста. Была пустота, осколки прошлого и внезапная потеря всякого представления о самом себе. Неделю назад он был полон, до краев налит чувством довольства собой, со всех сторон на него глядело его отражение - красивый английский офицер, всеобщий любимец, интересный молодой человек, обладатель невесты. Теперь ему казалось, что он и внешне совершенно изменился. Он даже чувствовал, как у него сморщивается и обвисает кожа на лице, точно голова уменьшается в размерах. Внутри он был пуст, истерзан, и временами ему казалось, что все тело его вот-вот провалится в никуда. К Милли он поехал, просто чтобы не сидеть на месте, чем-то заполнить эту пустоту. Может быть, Милли снова сделает из него человека. Его новое существо должно обрасти историей. Нужно, чтобы было о чем вспоминать, кроме Франсис. Какого именно человека сделает из него Милли, не уподобится ли она Цирцее, превратив его в свинью, - об этом он не задумывался. Он достиг той ступени страдания, когда уже не разбираешь, что хорошо, что дурно. Любое переживание, любое превращение - вот что ему было нужно. Слабенькое, еще не погасшее мерцание того поцелуя отбрасывало розовый отблеск на образ Милли, как на статую богини, увиденную при свете костра. В ней воплотилось все живое, колдовское, обнаженное. И Эндрю не хотелось умереть, не познав близости с красивой женщиной. Впрочем, он все равно бы струсил, если бы Милли, как только он приехал, не напоила его виски. Он почти не помнил, как попал в ее спальню. Но остальное он помнил. Милли при свете лампы, раздетая, с распущенными волосами, ноги слегка раздвинуты, руки сложены на блестящем округлом животе, Милли, откинувшаяся на подушки, вся на виду, как товар в витрине, - эта Милли показалась ему совершенно чужой и наполнила его страхом. Он не знал, куда смотреть. Лицо ее, одновременно озадаченное, благодушное и уязвимое, было неузнаваемо и бесстыдно. Он разделся, страдальчески прячась за ширмой, и, снимая брюки, почувствовал, что стал тонким и хлипким - креветка, крошечное белое существо, которое в любую минуту может провалиться сквозь щель в полу. И разумеется, ничего не вышло. Он чуть не плакал. Он весь дрожал, как от холода, да ему и правда было очень холодно. Ноги, словно сыпью, обметало гусиной кожей. Он не знал, как притронуться к Милли. Руки не слушались его, как упрямые животные, они сжимались, а не то прятались под мышками или за спиной. Он весь обмяк и лежал в постели, как паралитик, и энергичные попытки Милли возбудить его интерес вызывали в нем отвращение к самому себе, граничившее с тошнотой. А вместе с тем ему было страшно жаль Милли и стыдно за нее, хотелось чем-нибудь прикрыть ее слишком оживленное лицо, придвинувшееся к нему так близко. На тело ее он не смел и взглянуть и, чтобы скрыть свою гадливость, стал как каменный. Он жаждал уйти от нее, жаждал пристойности, какую дает одежда, но не мог сдвинуться с места, все глубже погружаясь в бесчувственность, похожую на сон. Появление Пата пробудило в нем боль совсем иного порядка. Точно человека, лежащего без сознания в уличной грязи, пырнули в ребра штыком. Торопливо и неловко он стал одеваться, прислушиваясь к голосам Пата и Милли из соседней комнаты. Он не сомневался, что Пат узнал его, и, представив себе, какую картину Пат увидел с порога, подумал, что лучше уж сразу застрелиться - и дело с концом. Когда Милли позвала его, он еле заставил себя дойти до двери и без сил прислонился к косяку, стараясь сдержать мучительное подергивание век и подбородка. В ту минуту он не думал о том, зачем Пат сюда явился. Он только помнил, в каком виде был обнаружен, и притом человеком, игравшим, как ему сейчас стало ясно, самую важную роль в его жизни. В воскресенье Эндрю с раннего утра уехал на велосипеде за город. Он хотел избежать встречи с матерью, которая уже не раз справлялась, пойдут ли они с Франсис вместе с ней к пасхальной обедне в церковь Моряков. Он решил доехать до Хоута, который привлекал его только тем, что лежал в противоположной стороне от Ратблейна. Он успел даже добраться до Клонтарфа, а там укрылся от дождя в пивной, где и просидел несколько часов. Он и тут не спросил себя, почему Пат явился к Милли так поздно и прошел прямо к ней в спальню. Из их разговора он не уловил ни слова, так был взволнован. Он вообще об этом не думал, это не имело значения. Даже Милли уже не занимала его мыслей. Он помнил одно - свой позор и что свидетелем этого позора оказался Пат. И при этом воспоминании любдвь к двоюродному брату снова, как в детстве, обжигающей волной заливала его сердце. Сидя за грязным столиком в клонтарфской пивной, он закрыл лицо руками. Мелькнула мысль, сначала показавшаяся безнадежной, что нужно повидаться с Патом и потребовать у него какой-то помощи, какого-то исцеляющего прикосновения. Только Пат мог исцелить рану, которую Эндрю теперь ощущал как смертельную. Если б только удалось вытравить из памяти Пата картину, которую он увидел, ну не вытравить, так хотя бы как-то изменить или заслонить. Но как это сделать? Нет в природе тех объяснений, от которых то, что увидел Пат, стало бы менее гнусным и подлым. И все же, если бы поговорить с ним, может быть, рассказать ему про Франсис или изругать себя в его присутствии, это, кажется, немного облегчило бы боль. Но это невыполнимо: Пат будет держаться холодно, высокомерно, а то и вовсе не захочет разговаривать. Он просто откажется участвовать в этой сцене. Это глупо и невозможно; однако столь же невозможно явиться в Лонгфорд, уехать на фронт, не рассеяв этого ужаса, не попытавшись найти хоть крошечное облегчение. В воскресенье к вечеру Эндрю был уже почти уверен, что предпримет такую попытку. В понедельник утром он твердо знал, что не в силах прожить этот день, не повидавшись с Патом. Когда Эндрю подходил к знакомому дому, брызгал мелкий дождь и вспышки солнечного света зажигали искры на тротуарах. Парадная дверь была, как всегда, не заперта. Эндрю не стуча тихонько отворил ее. Он не хотел встречаться с Кэтелом и тетей Кэтлин и надеялся проскользнуть прямо наверх, к Пату. Изнемогая от предчувствий, он замер на мгновение в прихожей, прислушался. Из кухни доносились голоса. Эндрю тихо подошел к двери в кухню, решив, что, если Пат здесь, он поднимется в его комнату и подождет. Он хотел видеть его только с глазу на глаз. Он снова прислушался. - И не будешь больше себя грызть, что разрешил мне идти? Со мной же ничего не случится. - Да, да. - И винтовку мне дадут? Я ведь умею стрелять из винтовки. - Не знаю. - Мы в двенадцать часов прямо сразу начнем в них стрелять? - Я буду делать то, что мне прикажут, и ты тоже. - А почему мы не можем сразу пойти в Дублинский Замок и вышвырнуть их оттуда? - Людей мало. - Что мне интересно, так это как все удивятся. А они-то говорят, что мы никогда не возьмемся за оружие. - Помолчи ты ради Бога, Кэтел. - А когда начнется стрельба, это будет революция. Джеймс Конноли так и говорил. Вся Ирландия просто с ума сойдет. - Ты сделал, что я тебе велел? Парадное запер? - Да. То есть сейчас посмотрю. Ух, и всыплем мы англичанам! Они... - Кэтел открыл дверь и столкнулся нос к носу с Эндрю. Эндрю прослушал все сказанное с любопытством. Его поразил возбужденный тон Кэтела, но смысл того, что говорилось, до него не дошел. Теперь он через плечо Кэтела увидел Пата Дюмэя в полной волонтерской форме и при оружии. В ту же секунду он осознал себя как английского офицера в форме и при оружии. Но и тут он еще не понял. Кэтел, вскрикнув, отскочил назад, потом повернулся к Пату. - Он подслушивал! Пат сказал, вернее, протянул: - Входи, Эндрю, входи. Эндрю машинально повиновался. Личные чувства и надежды, с которыми он сюда шел, еще туманили ему голову, и этот новый поворот событий сбил его с толку. Пат спросил: - Ты слышал, о чем мы сейчас говорили? - Да, но... - Тогда считай, что я взял тебя в плен. Будь добр, подними руки. Что это? Оказывается, Пат навел на него револьвер. Он попытался сообразить, как ему следует на это ответить, но мог только тупо удивляться. Руки он не поднял, а чуть развел ими беспомощно и вопросительно. - Кэтел, разоружи его. Кэтел проворно вытащил револьвер Эндрю из кобуры и пододвинул через кухонный стол Пату. Увидев свой револьвер на столе, Эндрю начал понимать разговор, который слышал из-за двери. - Можно, я возьму револьвер себе? - спросил Кэтел, блестя глазами. - Замолчи. Ступай и запри дверь, давно надо было это сделать. А ты пройди, пожалуйста, сюда и сядь вот на этот стул. Эндрю прошел и сел. Вернулся Кэтел и стал, прикрыв спиною дверь. Эндрю понимал, что должен както проявить себя, попытаться уйти, пока оба его кузена так же удивлены его появлением, как он был удивлен их приемом. В глазах Пата он читал сомнение, даже замешательство. Нужно действовать, пока Пат не составил себе плана, не принял решения. Он огляделся, приметил дверь в чулан, дверь во двор. Он стал подниматься. - Я сказал: сядь. Эндрю сел. С детства укоренившаяся в нем привычка слушаться Пата и тут пересилила. И тогда он понял, что нечего и стараться, что возможность упущена. Он в самом деле пленник. Он смотрел на Пата и все яснее осознавал ужас своего положения. - Надо же тебе было явиться так не вовремя. - Я хотел повидаться с тобой, - сказал Эндрю. - Я хотел сказать... - Но слова эти уже ничего не значили. Сейчас он был только фактором в некой ситуации - английский офицер, попавший в такой переплет, что хуже не придумаешь. Он заметил винтовку, прислоненную к газовой плите, пару наручников, висящих на спинке стула. Он поглядел на свой револьвер, лежащий на клетчатой клеенке на кухонном столе, за которым он так часто сидел в детстве, уплетая хлеб с медом. Увидел всю небольшую кухню, откуда ему не было выхода, и вооруженного человека перед собой. И понял, что здесь-то и должен принять боевое крещение. Он сказал: - О Господи, как же нам теперь быть? - Но и это было совсем не то, что нужно. - Дай подумать, - сказал Пат. - Очень, очень жаль, что ты слышал этот разговор. Я заслуживаю полевого суда за то, что оставил дверь открытой. Тебе, надеюсь, понятно, что я не могу просто выпустить тебя отсюда? Эндрю молчал. Смотрел вниз на свои начищенные сапоги, бриджи защитного цвета, пустую кобуру. - Застрелить тебя при попытке к бегству я бы мог, но не хочу, - звучал ровный голос Пата. - Если я тебя свяжу и заткну тебе рот, это будет для тебя не очень-то приятно. Может, обойдемся без потасовки и членовредительства, а ты дашь мне слово офицера и джентльмена, что до полудня спокойно останешься здесь и ни с кем не будешь сноситься. Эндрю поднял голову. - Я отлично знаю, что мне предписывает долг офицера и джентльмена. Пат неожиданно улыбнулся ему. - Ну правильно, иначе ты и не мог ответить. Кэтел, принеси из моей комнаты ту веревку да захвати, сколько найдешь, носовых платков и шарфов. Кэтел застыл как зачарованный. - Ты правда хотел его застрелить, Пат? - Ступай! А к этому и прикасаться не смей. - Он со звоном швырнул револьвер Эндрю на газовую плиту. Когда Эндрю сказал, что знает, в чем его долг, он наконец все понял и в том, что должно было произойти, увидел не повод для конфликта между ним и его кузеном, а катастрофу огромных масштабов. Когда он отсюда выйдет, его пошлют стрелять, но не в немцев, а в Пата и его товарищей. Он застонал: зачем этому нужно было случиться? Пат понял его. - Это необходимо. - Это безумие. Куда вам тягаться с английской армией? Вы нас вынуждаете с вами сражаться, а мы не хотим, мы такие же люди, мы братья, мы не можем сражаться... - Эндрю чувствовал, как все это оскорбительно и преступно. Ему хотелось объяснить, что он не хочет сражаться с ирландцами, они ему ничего не сделали, тут какая-то ошибка. Не может быть, что первым ему придется убить кого-то здесь, в Дублине, где его мать только что поселилась в хорошеньком домике, где Франсис... - Братья, но двоюродные. Спасибо, Кэтел. Ну, Эндрю, мне очень жаль, но через двадцать минут я должен отсюда уйти и хочу тебя здесь оставить в виде аккуратного пакета. Вызволят тебя сегодня к вечеру, когда вернется моя мать. Встань, пожалуйста, повернись и заведи руки за спину. Эндрю встал, глядя в лицо Пату. Потом, повернувшись к окну, сказал, как, бывало, в детстве, когда ждал тумаков: - Ой, нет, ой, нет. - Он почувствовал на запястьях холодное прикосновение наручников. Внезапно квадрат окна затемнила какая-то фигура, поднявшаяся из подвального дворика. На улице теперь светило солнце, и фигура на фоне ярко освещенной грязной кирпичной стены казалась очень большой и страшной. Все трое вскрикнули, вздрогнули. Эндрю налетел спиной на Пата. Наручники загремели на пол. И тут Эндрю узнал за окном близко придвинувшееся к его лицу круглое, оживленное лицо Милли. Она настойчиво забарабанила по стеклу, неслышно шевеля губами. - Кэтел, пойди впусти ее. А ты пока сядь. О Матерь Божия! Увидев, как перекосилось у Пата лицо, Эндрю снова подумал, что надо действовать. Он не верил, что Пат в него выстрелит, если он кинется к двери. Физически Пат сильнее его, но нужно хоть попытаться отсюда выйти, хоть схватиться с ним и бороться, пока хватит сил. Однако тело его было робко, покорно, заранее побеждено. Он сел, куда ему велели. В следующее мгновение в кухне появилась Милли. Она была в брюках и в толстом пальто. - Ну и переполох, - сказала Милли. - И Эндрю здесь. Что здесь делает Эндрю? Вечно мы встречаемся втроем. - Она подняла с пола наручники и положила на стол. - Что вам здесь нужно, Милли? - Я все знаю и пришла предложить свои услуги, и я все равно с вами пойду, так что не пытайся меня отговорить. Волосы Милли, вьющиеся, лохматые, подпирал поднятый воротник пальто. Вся она выглядела напряженно-моложавой, школьница, играющая мужскую роль в пьесе. Но смотрела она на Пата не задорно, не вызывающе.