й разумеющееся, взяли на себя всю тяжесть сборов; им даже в голову не приходило, что и он мог бы принять в них участие. И, тоже как нечто само собой разумеющееся, Клай пошел и нанял лошадь с телегой, а когда все прощальные слова были сказаны, взвалил на телегу пожитки Вашингтона и повез изгнанника в Суонси. Там он оплатил его проезд в дилижансе, усадил и помахал ему вслед рукою. Затем вернулся домой и отчитался перед семьей, как исполнительный комитет перед законодательным собранием. Несколько дней Клай оставался дома. Он много раз обсуждал с матерью денежные дела семьи и беседовал с отцом на ту же тему, правда, только один раз. Клай обнаружил в нем большие и горестные перемены: постоянные превратности судьбы сделали свое дело, каждая новая неудача подрывала силы и угнетала дух его отца, а последнее бедствие, казалось, окончательно убило в нем все чаяния и надежды; он уже не вынашивал никаких проектов, не строил никаких планов - жизнь доконала его. Выглядел он усталым и измученным. Он поинтересовался успехами Клая и его видами на будущее и, убедившись, что дела у сына идут неплохо, а в будущем, надо полагать, пойдут и того лучше, легко примирился с мыслью, что отныне Клай будет опорой ему и семье. - Не забывай справляться, как там наш бедный Вашингтон, - сказал он, - присматривай за ним, Клай, и помогай ему чем можешь. Все младшие члены семьи тоже, по-видимому, сразу забыли свои горести и готовы были признать Клая своим новым кормильцем. Не прошло и трех дней, как в доме воцарились мир и покой. Деньги Клая - те сто восемьдесят - сто девяносто долларов, которые он привез с собой, - сотворили чудо. Все были веселы и беззаботны, как будто получили целое состояние. Хорошо еще, что деньгами распоряжалась миссис Хокинс, а то они очень быстро пришли бы к концу. На погашение самых срочных денежных обязательств Хокинса потребовалась лишь небольшая сумма, так как он всегда до смерти боялся влезать в долги. Когда Клай, распрощавшись с домашними, отправился снова трудиться, он уже отдавал себе полный отчет в том, что с этого дня семья отца перешла на его попечение; однако он не позволял себе огорчаться, ибо считал, что отец всю жизнь любовно и не скупясь заботился о нем и что теперь, когда неудачи сломили его, помогать ему должно быть не тягостно, а отрадно. Младших детей растили и воспитывали белоручками. Их не научили заботиться о себе; им и сейчас не приходило в голову, что пора об этом подумать. Девушкам ни при каких обстоятельствах не позволили бы зарабатывать себе на жизнь: Хокинсы - южане в их жилах течет благородная кровь, и если бы кто-нибудь из их семьи, не считая, конечно, Лоры, высказал подобную мысль, его попросту сочли бы сумасшедшим. ГЛАВА VII ПОЛКОВНИК СЕЛЛЕРС СТРОИТ ПЛАНЫ ОБОГАЩЕНИЯ Via, Pecunia!* Пусть она бежит, Погибнет, сгинет - я верну ее, Найду беглянку в старой винной бочке! Осадок, ополоски вин иль пива Родят ее мне вновь! Вы ж, сэр, чеканьте Ее из пыли или паутины, Растите шерсть на скорлупе яичной Или овес на косточках бараньих - Авось она вернется! Бен Джонсон ______________ * Прочь, корысть! (лат.) Дилижанс, увозивший Вашингтона со всеми его пожитками и надеждами, под веселое дуденье рожка мчался по улицам Суонси, и полгорода любовалось этим зрелищем из окон или дверей. Но как только дилижанс выехал за городскую черту, он сбавил ход и до следующего поселка тащился еле-еле; у околицы рожок снова весело задудел, и экипаж с грохотом понесся мимо домов. Это повторялось каждый раз, когда дилижанс подъезжал или отъезжал от очередной почтовой станции. Недаром в те времена дети вырастали уверенные, что дилижансы всегда бешено мчатся и что рожок всегда весело трубит. Впрочем, они также верили, что пираты бросаются в бой в своих лучших, "воскресных", одеждах, с черным флагом в одной руке и с пистолетом в другой, - на картинках пиратов изображали именно так; однако, по мере того как годы наделяли их холодной житейской мудростью, иллюзии рассеивались. Дети узнавали, что дилижанс - это просто жалкое, неуклюжее сооружение, которое тащится по бесконечным пустынным дорогам, а пираты - когда они попадаются не на картинках, а в жизни - всего лишь оборванные и нисколько не романтичные бродяги. Под вечер дилижанс въехал в Хоукай с подобающей скоростью и торжественным грохотом, что было вполне понятно и уместно, ибо для центрального Миссури Хоукай мог считаться вовсе не таким уж маленьким городком. Усталый и проголодавшийся Вашингтон выбрался из экипажа и распрямил затекшие ноги, ломая голову над тем, что делать дальше. И тут же облегченно вздохнул: в конце улицы показался полковник Селлерс, - не прошло и минуты, как он, запыхавшись, подбежал к станции. - Рад тебя видеть, Вашингтон, - заговорил он, - просто счастлив видеть тебя, мой мальчик, да хранит тебя бог! Письмо твое получил. Поджидал тебя. Слышал почтовый рожок, но не мог сразу бежать - разговаривал с одним человеком; он затеял грандиозное дело, хочет, чтобы я вложил в него кое-какой капитал, и, поверь мне, я мог бы найти ему худшее, гораздо худшее применение. Нет, нет, оставь свой багаж в покое, сейчас я все улажу. Эй, Джерри, ты не занят? Ну так взвали на спину это сокровище и ступай за мной. Идем, Вашингтон. Боже, как я рад тебя видеть! Жена и дети ждут тебя не дождутся. Да они тебя и не узнают, так ты вырос! Надеюсь, дома все здоровы? Вот и хорошо, рад слышать. Мы все собирались съездить повидаться с вами, но уж очень много дел, и все они не из тех, которые можно кому-нибудь передоверить. Так и откладываешь поездку со дня на день. А какие в этих краях возможности! Господи боже мой, здесь деньги можно загребать лопатой! Вот мы и пришли, вот тут и обретается династия Селлерсов. Сваливай все на крыльцо, Джерри. Чернее его нет негра во всем Миссури, Вашингтон, но сердце у него доброе, - он славный малый, этот Джерри! Ты, наверное, ждешь свои десять центов, Джерри? Правильно: всякий, кто работает на меня... Всякий, кто... Не в тот карман полез я, что ли? Всякий, кто... Куда это мой кошелек запропастился? Всякий... Ничего не понимаю! А, вспомнил! Я его забыл в банке, и убей меня бог, если я не оставил там же свою чековую книжку; недаром Полли говорит, что мне нужна нянька. Ну ладно, дай ка мне десять центов, Вашингтон, если у тебя есть... Спасибо. А теперь беги, Джерри, а то когда ты рядом, сумерки наступают на полчаса раньше! Неплохая шутка, а? Совсем неплохая! Вот он, Полли! Дети, Вашингтон приехал! Только не проглотите его за один присест, оставьте немного на ужин! Добро пожаловать, мой мальчик! Добро пожаловать в дом, который почитает за честь принять сына лучшего из людей, живущих на земле. Сай Хокинс всегда был мне хорошим другом, и, полагаю, я вправе говорить, что если только мне представлялся случай привлечь его к выгодному дельцу, я привлекал его с радостью и охотой. Ведь это я устроил ему сделку с сахаром. Все было задумано великолепно, жаль только, что мы передержали сахар дольше, чем нужно! Так оно и было - именно стремление "придержать" и разорило партнеров. Самым печальным во всей этой истории было то, что никогда прежде они не теряли столько денег: в тот год Селлерс сбыл в Новом Орлеане партию мулов с большой прибылью, в тот раз ему сопутствовала настоящая удача. Самым разумным, конечно, было бы не впутываться в торговлю сахаром, а вернуться домой и по-прежнему заниматься мулами. Селлерс же, погнавшись за двумя зайцами, упустил обоих. Иначе говоря, в ожидании высоких цен он придерживал сахар до тех пор, пока, можно сказать, не упустил его, продав по самой низкой цене. Эта катастрофа, фигурально выражаясь, убила осла, который снес золотое яичко (надо надеяться, что образное выражение это будет понято правильно). Селлерс вернулся домой бодрым, но с пустыми карманами, а торговля мулами перешла в другие руки. После этого шериф описал имущество Хокинсов и продал его с молотка, а убитые горем Хокинсы стали свидетелями того, как дядя Дэн и его жена перешли к работорговцу. Тот угнал их далеко на юг, и больше Хокинсы никогда не видели своих верных негров. Они чувствовали себя так, будто это их собственную плоть и кровь продали на чужбину. Кирпичный "особняк" Селлерса - двухэтажный дом с мезонином, выстроенный в более изящном стиле, чем все соседние, - очень понравился Вашингтону. Рой маленьких Селлерсов торжественно повел Вашингтона в гостиную, а родители шли сзади, обняв друг друга за талию. Все семейство было одето скромно, даже бедно; по всему было видно, что платье уже основательно послужило им, хотя и сейчас оставалось чистым и опрятным. Цилиндр полковника потерял весь ворс и лоснился от постоянной чистки, однако сохранил нечто такое, что заставляло верить, будто его только что принесли из магазина. Остальные предметы туалета полковника тоже потеряли ворс и лоснились, но и они выглядели так, будто весьма довольны собой и снисходительно сочувствуют всякому другому платью. В комнате становилось темно, давала себя знать вечерняя прохлада. Селлерс сказал: - Снимай пальто, Вашингтон, подсаживайся поближе к печке и устраивайся поудобней. Считай, что ты под родным кровом, мой мальчик! Сейчас в печке запылает огонь. Зажги лампу, Полли, душенька, и нам сразу станет весело. Я так рад тебя видеть, Вашингтон, словно ты целых сто лет пропадал, а сейчас нашелся! Полковник сунул спичку в маленькую, жалкую печурку и подпер кочергой дверцу, петли которой давно вышли из строя. Вделанный в дверцу небольшой квадратик слюды тускло засветился. Миссис Селлерс зажгла дешевую лампу под аляповатым абажуром, отчего мрак почти рассеялся, и все уселись поближе к свету, включив и печурку в свой тесный дружеский круг. Дети тормошили Селлерса, карабкались на него, ласкали, и он в ответ тоже осыпал их ласками. Детские мордашки, руки и ноги скрывали полковника от взоров окружающих, но сквозь гомон и смех все же пробивался его голос: речь Селлерса текла непрерывной струей, неутомимо и жизнерадостно; его кошечка-жена сидела рядом и, не отрываясь от вязанья, слушала мужа со счастливым и гордым видом, словно внимала оракулу или слову божьему и вкушала благодарной душой хлеб жизни. Детишки понемногу затихли, собрались вокруг отца и, опершись локтями на его колени, ловили каждое слово, будто из уст его неслась музыка небесных сфер. Вся обстановка комнаты состояла из старой волосяной кушетки необычайно унылого вида, нескольких поломанных стульев, столика, на котором стояла лампа, и покалеченной печурки. На полу не было ковра, а предательские четырехугольные пятна на стене, выделявшиеся кое-где на фоне выцветшей краски, говорили о том, что некогда здесь висели картины. Никаких безделушек и украшений в доме не было, если не считать украшением часы, которые, отбивая время, ошибались не меньше чем на пятнадцать ударов, а стоило стрелкам дойти до двадцати двух минут любого часа, как они непременно сцеплялись и продолжали дальнейший путь уже вместе. - Замечательные часы! - проговорил Селлерс, вставая, чтобы завести их. - Мне за них предлагали... Э, да ты просто не поверишь, сколько мне предлагали за них. Когда старый губернатор Хейджер встречает меня, он всякий раз говорит: "Что же вы, полковник! Назначайте наконец свою цену! Я от ваших часов не отступлюсь". Но боже мой, это все равно что продать жену! Однажды я... Т-с-с! Они начинают бить! Прошу публику соблюдать тишину! Их все равно не перекричишь, приходится набираться терпения и ждать, пока они не выскажутся до конца. Так вот, как я уже говорил, однажды... Тише, они снова начинают - девятнадцать, двадцать, двадцать один, двадцать два, двад... Ага, вот и все. Однажды я, значит, говорю старому судье... Ну, ну, бейте себе на здоровье, не обращайте на меня внимания! Как тебе нравится их бой, Вашингтон? Сочный, гулкий! Он и мертвого разбудит. Спать? Нет, брат, это то же самое, что пытаться заснуть на фабрике, где изготовляют громы небесные! Ты только послушай! Теперь они пробьют сто пятьдесят раз подряд, не меньше. Других таких часов не сыщешь во всем подлунном мире! Слова Селлерса несколько утешили Вашингтона, так как нескончаемый звон действовал на него угнетающе, хотя всему семейству Селлерсов он доставлял, по-видимому, только удовольствие, и чем усерднее часы, по выражению хозяина, "давали жару" и чем невыносимее становился трезвон, тем в больший восторг приходило семейство полковника. Когда наконец наступила тишина, миссис Селлерс обратила к Вашингтону сиявшее наивной гордостью лицо и сказала: - Часы достались ему от бабушки. Она это так произнесла и так при этом посмотрела, что ясно было - от Вашингтона ждут удивления и восхищения, и потому он сказал первое, что пришло в голову: - Неужели? - Да, да! Правда, папа? - воскликнул один из близнецов. - А мне она была прабабушкой, и Джорджу тоже; правда, папа? Мы-то ее никогда не видели, а сестрица видела, когда была совсем маленькой; правда, сестрица? Она ее видела раз сто! Прабабушка была ужасно глухая, а сейчас она уже умерла; правда, папа? И тут началось настоящее вавилонское столпотворение: все дети заговорили разом, стараясь сообщить Вашингтону все, что знали о покойнице; и беспорядок скоро принял устрашающие размеры, но никто не думал подавлять его или даже осуждать; однако первый близнец скоро перекричал остальных детей и стойко держался один против всех: - А теперь это наши часы, и внутри у них всякие колесики и еще такая штучка, которая трепыхается, как только они начинают бить; правда, папа? Прабабушка умерла, когда почти никого из нас еще и в помине не было; она была баптисткой Старой Школы, и у нее было полным-полно бородавок... спросите у папы, если не верите. А еще у нее был дядя, лысый и припадочный. Нам-то он не дядя; не знаю, кем он нам приходился - каким-нибудь родственником, наверно; папа его видел тысячу раз, - правда, папа? А у нас был теленок, который ел яблоки и жевал кухонные полотенца, а если вы останетесь здесь, то увидите столько похорон! Правда, сестрица? А вы когда-нибудь видели пожар? Я-то видел. Однажды мы с Джимом Терри... Но тут заговорил Селлерс, и столпотворение прекратилось. Полковник принялся рассказывать о грандиозном предприятии, в которое собирался вложить кое-какой капитал и по поводу которого к нему приезжали советоваться банкиры из самого Лондона; и скоро он уже строил сверкающие пирамиды из долларов, а Вашингтон, покоренный его волшебным красноречием, мало-помалу начал чувствовать себя богачом. Однако холод все сильнее давал себя знать. Вашингтон уселся как можно ближе к печке, но, несмотря на то, что слюдяная дверка продолжала мягко и спокойно светиться, он не мог убедить себя, что ощущает хоть немного тепла. Он попытался пододвинуться еще ближе, задел кочергу, и дверца свалилась на пол. И тут он сделал необычайное открытие: оказалось, что печка пуста, в ней нет ничего, кроме горящей сальной свечи! Бедняга готов был провалиться сквозь землю. А полковник растерялся только на мгновение и тут же снова обрел голос: - Моя собственная идея, Вашингтон, великолепнейшая вещь, скажу я тебе. Обязательно напиши о ней отцу, - только не забудь. Я тут как-то прочел несколько отчетов европейских научных обществ, мне их высылает один из моих друзей, граф Фужье - чего только он не присылает мне из Парижа! - он, знаешь ли, очень высокого мнения обо мне, этот Фужье... И вдруг вижу: Французская Академия, исследуя свойства тепла, пришла к выводу, что оно не проводник, или что-то в этом роде, и поэтому, вполне естественно, должно оказывать пагубное влияние на людей с легко возбудимой нервной системой, особенно склонных к ревматизму. Храни тебя бог, мальчик! Я в одну минуту понял, что со всеми нами творится, и тут же сказал: долой все огни из печек! Не желаю я подвергать себя медленной пытке и верной смерти, нет, сэр! Человеку нужно не само тепло, а лишь видимость тепла, - вот в чем моя идея. Осталось только придумать, как претворить ее в жизнь. Пораскинул я мозгами, поломал голову пару деньков, и вот вам - пожалуйста! Ревматизм? В нашем доме теперь так же невозможно заболеть ревматизмом, как заставить заговорить мумию. Печка со свечой внутри и прозрачная дверца - вот что спасло мою семью! Не забудь же написать отцу, Вашингтон. И подчеркни, что это моя идея. Полагаю, я ничуть не тщеславнее других, но ведь вполне естественно, что, сделав такое открытие, человек ищет признания своих заслуг. Посиневшими от холода губами Вашингтон проговорил, что непременно напишет, но в глубине души решил, что ни при каких обстоятельствах не станет поощрять подобное безумие. Он пытался убедить себя, что это изобретение полезно для здоровья, в чем более или менее преуспел, - но так и не сумел понять, что лучше: в добром здравии помереть от холода или заболеть ревматизмом. ГЛАВА VIII ВАШИНГТОН ХОКИНС В ГОСТЯХ У ПОЛКОВНИКА СЕЛЛЕРСА Whan ре borde is thynne, as of seruyse, Nought replenesshed with grete diuersite Of mete & drinke, good chere may then suffise With honest talkyng... "The Book of Curtesye"*. ______________ * Коль стол не ломится от яств и серебра И нет вина, чтоб душу веселить, То потчуй гостя с ночи до утра Беседой честной... - "Книга изящного обхождения" (староангл.). Маммон. Идемте, сэр. И в Novo Orbe* мы Сойдем на берег. Перу перед вами - Богатый край! Там - золотые копи, Офир, открытый древле Соломоном. Бен Джонсон, Алхимик. ______________ * В Новом Свете. Ужин в доме полковника Селлерса поначалу мог показаться далеко не роскошным, но при более близком ознакомлении становился все лучше и лучше. Иначе говоря, то, что Вашингтон с первого взгляда принял за низменный заурядный картофель, оказалось сельскохозяйственным продуктом, вызвавшим у него благоговейный трепет, ибо выращен он был в каком-то заморском княжеском огороде, под священным надзором самого князя, который и прислал его Селлерсу; лепешки были из кукурузной муки, а кукуруза эта произрастала в одном-единственном, избранном уголке земного шара, и раздобыть такую кукурузу могли только избранные; бразильский кофе, сперва показавшийся Вашингтону отвратительной бурдой, приобрел более приятный вкус и аромат после того, как гость, следуя совету Селлерса, стал пить его маленькими глотками, дабы по достоинству оценить напиток, - ведь недаром этот кофе из личных запасов одного бразильского аристократа... как, бишь, там его... Язык полковника, словно волшебный жезл, превращал сушеные яблоки в инжир и воду в вино с такой же легкостью, с какой он мог превратить любую лачугу во дворец, а нынешнюю нищету - в грядущие богатства. Вашингтон лег спать в холодную постель в комнате, где даже ковра на полу не было, а проснулся утром во дворце; во всяком случае, он оставался дворцом, пока Вашингтон протирал глаза и вспоминал, где он находится; но потом дворец исчез, и юноше стало ясно, что зажигательные речи полковника навеяли на него волшебный сон. Накануне он устал и потому проснулся поздно, войдя в гостиную, он сразу заметил, что старой волосяной кушетки уже нет, а за завтраком полковник небрежно швырнул на стол долларов семь бумажками, пересчитал их, промолвил, что наличные у него кончаются и надо бы заглянуть в банк, и снова сунул деньги в бумажник с безразличным видом человека, привыкшего к крупным суммам. Завтрак был ничуть не лучше ужина, но полковник заговорил и постепенно превратил его в восточное пиршество. Наконец он сказал: - Я намерен позаботиться о тебе, мой мальчик. Вчера я подыскал для тебя одно местечко, но сейчас речь не о нем. Это просто для начала, на кусок хлеба с маслом - только и всего! Нет, когда я говорю, что намерен позаботиться о тебе, я имею в виду совсем другое. Я собираюсь открыть перед тобою такие перспективы, по сравнению с которыми этот заработок покажется жалким пустяком. Я помогу тебе нажить столько денег, что ты не будешь знать, куда их девать. Когда мне что-нибудь подвернется, ты должен быть здесь, поблизости. У меня уже наклевываются грандиозные комбинации, но я пока помалкиваю, - опытный игрок никогда лишнего не сболтнет, чтобы никто не догадался, какие у него козыри на руках и с какой карты он пойдет. Всему свое время, Вашингтон, всему свое время. Ты еще увидишь. Намечается неплохое дельце с кукурузой. Кое-кто из моих нью-йоркских приятелей уговаривает меня вступить в долю: скупить весь урожай на корню, а потом диктовать свои цены рынку, - очень неплохая штука, скажу я тебе. И нужны-то сущие пустяки: всего каких-нибудь два - два с половиной миллиона. Я им еще ничего не обещал; да и к чему спешить: чем я равнодушнее, тем сильнее хочется им меня заполучить. Есть у меня на примете и кое-что покрупнее: насчет свиней. Наши люди незаметно действуют (последняя фраза прозвучала весьма внушительно), шныряют везде и всюду, договариваются с фермерами по всему Западу и Северо-Западу, контрактуют поголовье свиней; другие посредники потихоньку ведут переговоры с предпринимателями. А когда мы приберем к рукам всех свиней и все бойни - фью! - тогда денег будет столько, что и на трех пароходах не увезешь! Я уже все изучил, подсчитал шансы за и против; и хотя я пока еще качаю головой и, на первый взгляд, колеблюсь и взвешиваю, я твердо решил: если удастся обойтись капиталом в шесть миллионов долларов, то денежки надо ставить именно на эту лошадку! Да что говорить, Вашингтон: каждому ясно, что денег тут целый Атлантический океан со всеми его бухтами и заливами в придачу. Но есть у меня кое-что и покрупнее этого, крупнее, чем... - Что вы, полковник, куда же еще крупнее! - воскликнул Вашингтон, у которого загорелись глаза. - Как бы я хотел взяться с вами вместе хоть за какое-нибудь из ваших грандиозных начинаний. Будь у меня только деньги! Обидно чувствовать себя связанным по рукам и ногам, скованным, раздавленным проклятой нищетой, когда перед тобой открываются такие блестящие возможности! Что может быть хуже бедности? Только не бросайте эти великолепные дела, полковник; даже я вижу, что они сулят богатство. Не бросайте их ради других, может быть, более заманчивых, но на самом деле более рискованных. На вашем месте я бы держался за них. Эх, если бы отец был сейчас таким, как прежде! Я бы обязательно вызвал его сюда. Такого случая у него никогда в жизни не было. Нет, полковник, ничего лучшего вы не найдете, это просто невозможно. Мягкая сочувственная улыбка заиграла на лице полковника, и он перегнулся через стол с видом человека, который сейчас "откроет тебе глаза", и притом сделает это легко и просто. - Послушай, Вашингтон, мой мальчик, все эти дела сущие пустяки. Они только кажутся крупными, да и то лишь новичку; а для человека, привыкшего к широкому размаху, они - пшик! Конечно, ими можно заняться часок-другой на досуге, когда под рукой нет ничего лучшего, и пустить в ход капитал, который пока не находит себе применения, в ожидании чего-либо настоящего, но... Слушай меня внимательно, я объясню тебе, что такое "настоящее дело", как понимаем его мы, старые дельцы. Вот, например, предложение Ротшильдов, - это, конечно, между нами... Вашингтон нетерпеливо закивал головой, а его горящие глаза говорили: "Да, да, я все понимаю, продолжайте!" - ...Я ни за что не хочу, чтобы о нем стало известно. Они предлагают мне вместе с ними втихомолку - их человек приезжал сюда недели две тому назад, - вместе с ними втихомолку (тут голос Селлерса снизился до многозначительного шепота) скупить сто тринадцать банков в штатах Огайо, Индиана, Кентукки, Иллинойс и Миссури - те, что занимаются аферами; сейчас бумаги этих банков обесценены, их можно приобрести в среднем за сорок четыре процента номинала, - так вот, скупить их, а потом вдруг взять и выпустить кота из мешка. Фью-у-у! Тут их бумаги одним махом подскочат в цене, да как! До самых небес! Прибыль от этой операции будет сорок миллионов и ни долларом меньше! (Красноречивая пауза - Вашингтон должен прочувствовать все великолепие открывающейся перед ним картины.) А ты говоришь о свиньях! Дорогой мой, наивный мой мальчик, ведь после этого нам остается только посиживать на крылечке и торговать банками оптом и в розницу, словно спичками! Вашингтон, у которого захватило было дух, обрел наконец голос. - Да это же просто поразительно, - заговорил он. - Почему моему отцу ни разу не представился такой случай? А я... Я ничего не могу сделать! Счастье улыбается мне на каждом шагу и дразнит меня. Я никак не поймаю его, и мне приходится лишь смотреть, как другие пожинают чудесные плоды. - Ничего, Вашингтон, не расстраивайся. Я помогу тебе. Таких предложений сколько угодно. У тебя много денег? Мысли Вашингтона были еще так полны миллионами, что он невольно покраснел, когда ему пришлось признаться, что все его достояние - восемнадцать долларов. - Ну ничего, не отчаивайся. Другим приходилось начинать с меньшего. Есть у меня в голове одна идейка, которая со временем может дать кое-что нам обоим. Береги свои денежки и добавляй к ним все что сумеешь. А я их приумножу. От нечего делать я тут экспериментировал - изобрел средство для лечения глаз; получился своего рода эликсир, в котором девять частей воды и одна часть - химикалии, ценою не дороже доллара за бочку. Я и сейчас продолжаю опыты; не хватает всего лишь одного ингредиента, но почему-то именно его я никак не могу подобрать, а к аптекарю я, понятно, не хочу обращаться. Но я уже близок к успеху и ручаюсь, что через несколько недель вся страна будет благословлять "Всемогущий Восточный Глазной Эликсир Бирайи Селлерса. Спасение для Больных Глаз. Медицинское Чудо Нашего Века!" Маленький флакон - пятьдесят центов, большой - один доллар. Затраты в среднем: на маленький флакон - пять центов, на большой - семь. Сбыт за первый год, скажем, десять тысяч флаконов в Миссури, семь тысяч в Айове, три тысячи в Арканзасе, четыре тысячи в Кентукки, шесть тысяч в Иллинойсе и, скажем, двадцать пять тысяч флаконов во всех остальных штатах. Итого пятьдесят пять тысяч флаконов; чистая прибыль, за вычетом всех расходов, по самым скромным подсчетам - двадцать тысяч долларов. И нужно для этого только... скажем, полтораста долларов для производства первых двух тысяч флаконов. А потом уж деньги потекут рекой. На следующий год сбыт достигнет двухсот тысяч флаконов, а чистая прибыль - примерно семидесяти пяти тысяч долларов; тем временем можно строить большую фабрику в Сент-Луисе стоимостью, скажем, в сто тысяч долларов. На третий год мы легко могли бы продать миллион флаконов в Соединенных Штатах и... - Это же замечательно! - воскликнул Вашингтон. - Давайте начнем немедленно! Давайте... - ...миллион флаконов в Соединенных Штатах: прибыль - самое малое триста пятьдесят тысяч долларов... И вот тут-то подойдет самое время начать настоящее дело. - Настоящее? Разве триста пятьдесят тысяч долларов в год - это не настоящее?.. - Чепуха! Ты сущий младенец, Вашингтон! Наивный, близорукий, нетребовательный простачок! Впрочем, что спрашивать с бедного несмышленыша, выросшего в глуши! Неужели ты думаешь, что я стал бы тратить столько сил ради тех жалких крох, которые перепадут нам здесь, в Америке? Разве я похож на человека, который... Разве мое прошлое говорит, что я из тех, кто довольствуется малым, чей кругозор ничуть не шире кругозора серой бездарной толпы, неспособной видеть дальше своего носа? Уж ты-то понимаешь, что я не из их числа, что для меня это невозможно. Тебе бы следовало знать, что если я решусь посвятить свое время и способности изготовлению патентованного средства, то это будет такое патентованное средство, которое распространится по всему миру. Им будут пользоваться все народы во всех уголках земного шара! Что такое одна Америка для глазного эликсира? Бог с тобой, мой мальчик, это же всего лишь безлюдный тракт, который надо пройти, прежде чем доберешься до настоящего рынка! Ведь в странах Востока людей несчетное множество, как песку в пустыне; на каждой квадратной миле кишат тысячи страждущих, и все до одного больны офтальмией! Эта болезнь для них так же естественна, как грехи, как нос на лице человека. Они рождаются с офтальмией, живут с нею и подчас умирают, не нажив ничего другого. Три года предварительных торговых операций на Востоке, и к чему мы придем? Наши передовые части проникнут в Константинополь, а тыловые займут Малайский архипелаг. Фабрики и склады в Каире, Исфагани, Багдаде, Дамаске, Иерусалиме, Иеддо, Пекине, Бангкоке, Дели, Бомбее и Калькутте! Годовой доход... Один бог знает, сколько миллионов придется на брата! Вашингтон был поражен и ошеломлен. Мысли его витали в далеких заморских странах, а перед глазами проносились такие груды шелестящих и звенящих денег, что он чувствовал себя так, словно очень долго кружился и, внезапно остановившись, увидел, что все вокруг продолжает кружиться в стремительно вращающемся вихре. Однако мало-помалу Селлерсы перестали мелькать перед его глазами и заняли свои прежние места, а комната, потеряв весь блеск, стала такой же убогой, как прежде. И только тогда юноша вновь обрел голос и принялся уговаривать Селлерса бросить все остальные дела и скорее закончить глазной эликсир. Он вынул свои восемнадцать долларов и попытался заставить полковника взять их; он упрашивал и умолял Селлерса, но тот не соглашался. Этот капитал - полковник в присущей ему величественной манере называл восемнадцать долларов капиталом, - этот капитал ему не понадобится до тех пор, пока эликсир не станет реальностью. Но он успокоил Вашингтона, заверив его, что обратится к нему за деньгами, как только завершит свое изобретение, и добавил, к радости Вашингтона, что, кроме него, он никого больше не возьмет в долю. К концу завтрака Вашингтон только что не молился на Селлерса. Этот юноша был из тех, кто сегодня возносится мечтою в небеса, а завтра посыпает голову пеплом. Сейчас он витал в облаках. Полковник собирался отвести его в контору, где он подыскал ему местечко, но Вашингтон упросил его подождать несколько минут, пока он напишет домой; такие люди, как он, живут только интересами сегодняшнего дня, отдавая им все свои помыслы, и легко отметают от себя все, что волновало их вчера, - это у них в крови. Вашингтон побежал наверх и принялся с воодушевлением писать матери о свиньях и кукурузе, о банках и глазном эликсире, в каждом случае накидывая сверх расчетов Селлерса еще парочку-другую миллионов. Люди и представления не имеют, что за человек полковник Селлерс, писал он, а когда мир узнает его, все ахнут от удивления. Закончил он письмо следующими словами: "Поэтому успокойся, мама, и не волнуйся ни о чем. Скоро у тебя будет все, что ты захочешь, и даже больше. Уж для тебя-то я ничего не пожалею, можешь не сомневаться. Эти деньги предназначены не для меня одного, а для всей семьи. Мы поделим их поровну, и у каждого из нас будет столько, сколько одному человеку никогда не истратить. Сообщи обо всем отцу, но только очень осторожно; ты сама понимаешь, как важна здесь осторожность, - после всех пережитых неудач он в таком состоянии, что хорошие вести могут выбить его из колеи даже скорее, чем плохие: ведь к плохим-то он привык, а хороших не слыхал давным-давно. Расскажи Лоре и всем нашим. И напиши Клаю, если он еще не вернулся. Можешь написать ему, что я охотно поделюсь с ним всем, что у меня будет. Он знает это и так, и мне не придется клятвенно заверять его в искренности моих слов. Будь здорова. И помни: вам больше не о чем волноваться и беспокоиться, скоро наши беды придут к концу". Бедный Вашингтон! Он и понятия не имел, что его любящая мать прольет не одну сочувственную слезу над его посланием и перескажет остальным членам семьи только ту его часть, где говорилось о любви к ним Вашингтона, но почти ни словом не обмолвится о его планах и надеждах. Он и помыслить не мог, что, получив такое радостное письмо, она опечалится и будет вздыхать всю ночь напролет, думая горькие думы и с тревогой заглядывая в будущее; он, напротив, надеялся, что письмо это успокоит ее и подарит ей мирный сон. Закончив письмо, Вашингтон спустился к полковнику, и они отправились в путь; по дороге Вашингтон узнал, что его ожидает. Он будет клерком в конторе по продаже недвижимого имущества. Непостоянный юноша мгновенно предал забвению глазной эликсир, и мысли его вновь унеслись к теннессийским землям. Необыкновенные перспективы, которые сулят эти обширные владения, так захватили Вашингтона, что он с трудом заставлял себя прислушиваться к словам полковника и улавливать их смысл. Он радовался, что поступает в контору по продаже недвижимого имущества, - теперь-то его будущее обеспечено. Полковник рассказал ему, что генерал Босуэл очень богат, у него солидное и процветающее дело; работа у Вашингтона будет нетрудная, получать он будет сорок долларов в месяц, а жить и питаться ему предстоит в семье генерала, что равноценно надбавке по крайней мере в десять долларов, если не больше, ибо даже в "Городском отеле" он не получит таких удобств, хотя в этой гостинице за приличную комнату с пансионом дерут пятнадцать долларов. Генерала Босуэла они застали в конторе, уютной комнате, сплошь увешанной планами земельных участков; какой-то человек в очках вычерчивал за длинным столом еще один план. Контора помещалась на главной улице Хоукая. Генерал принял Вашингтона доброжелательно, но сдержанно. Он понравился Вашингтону. Это был осанистый, хорошо сохранившийся и прекрасно одетый человек лет пятидесяти. После того как полковник распрощался, генерал еще немного поговорил с Вашингтоном, главным образом о предстоящих ему обязанностях. Из ответов Вашингтона он с удовлетворением заключил, что новый клерк сумеет вести конторские книги и что, хотя его познания в области бухгалтерии пока чисто теоретические, опыт быстро научит его применять теорию на практике. Потом пришло время обеда, и они вдвоем направились к дому генерала. Вашингтон заметил, что невольно старается держаться не то чтобы позади генерала, но и не совсем рядом, - горделивая осанка и сдержанные манеры пожилого джентльмена не располагали к фамильярности. ГЛАВА IX СКВАЙР ХОКИНС УМИРАЕТ, ЗАВЕЩАВ ДЕТЯМ ЗЕМЛИ В ТЕННЕССИ Quando ti veddi per la prima volta, Parse che mi s'aprisse il paradiso, E venissano gli angioli a un per volta Tutti ad apporsi sopra al tuo bel viso, Tutti ad apporsi sopra il tuo bel volto; M'incatenasti, e non mi so'anco sciolto. J. Caselli, Chants popul, de l'Italie*. ______________ * Тебя увидел я - и предо мною Открылся рай, и показалось мне, Что ангелы небесные толпою Слетаются в глубокой тишине И вьются над твоею головою. И я в цепях - навек теперь с тобою. И. Каселли, Народные песни Италии (итал.). Yvmohmi hoka, himak a yakni ilvppvt immi ha chi ho...* ______________ * Раздели землю сию в удел девяти коленам... (на языке индейцев чоктау.) - Tajma kittornaminut inneiziungnaerame, isikkaene sinikbingmum ilhej, annerningaerdlunilo siurdliminut piok. Mas. Agl. Siurdl, 49, 33*. ______________ * И кончил Иаков завещание сыновьям своим, и положил ноги свои на постель, и скончался, и приложился к народу своему. - Первая книга Моисеева, Бытие, 49, 33 (на языке гренландских эскимосов). Шагая по улице, Вашингтон предавался мечтам, и воображение его стремительно переносилось от зерна к свиньям, от свиней к банкам; от банков к глазному эликсиру и от глазного эликсира к землям в Теннесси, останавливаясь на каждом из этих соблазнов только на одно лихорадочное мгновение. Он не замечал ничего вокруг, все время смутно думая лишь о генерале. Наконец они подошли к лучшему особняку в городе. Это и был дом генерала Босуэла. Вашингтона представили миссис Босуэл, и он уже готов был вновь вознестись в туманные выси фантазии, как вдруг в комнату вошла очаровательная девушка лет шестнадцати-семнадцати. Это видение сразу вытеснило из головы Вашингтона сверкающий мусор воображаемых богатств. Женская красота и прежде никогда не оставляла его равнодушным, он не раз влюблялся, а иногда даже был влюблен в одну и ту же девушку несколько недель подряд, но не помнил случая, когда бы сердце его испытало столь внезапное и сильное потрясение. Всю вторую половину дня Луиза Босуэл не выходила у него из головы, и он то и дело путался в вычислениях. Юноша поминутно ловил себя на том, что погружается в грезы, - ему вновь представлялось ее лицо, когда она впервые появилась перед ним; он слышал ее голос, так его взволновавший, когда она заговорила, и воздух, который окутывал ее, казался ему полным неизъяснимых чар. И хотя сладостные грезы не покидали его весь день, часы тянулись бесконечно, и Вашингтон с нетерпением ждал новой встречи с Луизой. За первым днем последовали другие. Вашингтон отдался охватившей его любви так, как он отдавался всякому увлечению, - не колеблясь и не размышляя. Время шло, и становилось ясно, что он понемногу завоевывает расположение Луизы, - не очень быстро, но, как ему казалось, достаточно заметно. Внимание, которое он оказывал Луизе, слегка обеспокоило ее родителей, и они мягко предупредили дочь, не вдаваясь в подробности и ни на кого не намекая, что если девушка связывает свою судьбу с человеком, который не может ее обеспечить, она совершает большую ошибку. Чутье подсказало Вашингтону, что безденежье может оказаться серьезным, хотя, возможно, и не роковым препятствием на пути осуществления его надежд, и бедность сразу же превратилась для него в такую пытку, перед которой бледнели все прежние его страдания. Теперь он жаждал богатства больше, чем когда-либо раньше. Раза два он обедал у полковника Селлерса и, с унынием отмечая, что стол становится все хуже не только по качеству, но и по количеству подаваемых блюд, принимал это за верный признак того, что недостающий ингредиент глазного эликсира все еще не найден, - хотя Селлерс всегда объяснял изменения в меню то указаниями врача, то какой-нибудь случайно прочитанной им научной статьей. Так или иначе, недостающего ингредиента по-прежнему недоставало, а полковник по-прежнему утверждал, что он уже напал на его след. Всякий раз, когда полковник входил в контору по продаже недвижимого имущества, сердце Вашингтона начинало бешено колотиться, а глаза загорались надеждой; однако всегда оказывалось, что полковник всего лишь опять напал на след какой-то грандиозной земельной спекуляции и тут же добавлял, что нужный ингредиент почти у него в руках и он вот-вот сможет назвать день и час, когда на их горизонте забрезжит долгожданный успех. И сердце Вашингтона вновь падало, а из груди вырывался глубокий вздох. Однажды Вашингтон получил письмо, сообщавшее, что последние две недели судья Хокинс прихварывал и сейчас врачи считают его положение серьезным; Вашингтону надо бы приехать домой. Известие это очень опечалило Вашингтона: он любил и почитал отца. Босуэлов тронуло горе молодого человека, и даже генерал смягчился и сказал несколько ободряющих слов. Это уже было некоторым утешением. Но когда Луиза, прощаясь с ним, пожала ему руку и шепнула: "Не огорчайтесь, все будет хорошо; я знаю, все будет хорошо", - несчастье стало для Вашингтона источником блаженства, а навернувшиеся на глаза слезы говорили лишь о том, что в груди у него бьется любящее и благодарное сердце; когда же на ресницах Луизы блеснула ответная слеза, Вашингтон с трудом сдержал нахлынувшую радость, хотя за минуту до того душа его была переполнена печалью. Всю дорогу домой Вашингтон лелеял и холил свое горе. Он рисовался себе таким, каким, несомненно, видела его она: благородный юноша, пробивающий себе дорогу в жизни и преследуемый несчастьями, стойко и терпеливо ждет приближения грозного бедствия, готовясь встретить удар, как подобает человеку, давно привыкшему к тяжким испытаниям. От таких мыслей хотелось рыдать еще горестнее, и он мечтал только об одном: чтобы она видела, как он страдает. Не следует придавать особого значения тому, что Луиза, рассеянная и задумчивая, стояла вечером в своей спальне у секретера и снова и снова выводила на листке бумаги слово "Вашингтон". Гораздо важнее было то, что всякий раз, написав это имя, она тут же старательно зачеркивала его и разглядывала зачеркнутое слово так пристально, будто боялась, что его еще можно разобрать, потом снова все перечеркнула и наконец, не удовлетворившись этим, сожгла листок. Приехав домой. Вашингтон сразу понял, что отец очень плох. Завешенные окна спальни, прерывистое дыхание и стоны больного, шепот родных, ходивших по комнате на цыпочках, чтобы не обеспокоить его, - все это было исполнено печального значения. Миссис Хокинс и Лора дежурили у постели больного уже третью или четвертую ночь; за день до Вашингтона приехал Клай, который тут же стал помогать им. Кроме них троих, мистер Хокинс никого не хотел видеть, хотя его старые друзья не раз предлагали свои услуги. С приездом Клая были установлены трехчасовые дежурства, и теперь больного не оставляли одного ни днем, ни ночью. Лора с матерью, видимо, уже сильно устали, но ни та, ни другая не соглашалась переложить на Клая хоть какую-нибудь из своих обязанностей. Как-то в полночь он не разбудил Лору на ночное дежурство, но его поступок вызвал такие упреки, что больше он уже на это не решался; Клай понял, что дать Лоре выспаться и не разрешить ухаживать за больным отцом, - значит лишить ее самых драгоценных минут в жизни; он понял также, что для нее все эти ночные дежурства - честь, а вовсе не тяжелая обязанность. И еще он заметил, что, когда часы бьют полночь, взор больного с надеждой обращается к двери, и стоило Лоре задержаться, как в глазах мистера Хокинса появлялось выражение нетерпения и тоски, но он тотчас успокаивался, как только дверь открывалась и Лора входила в комнату. И без упреков Лоры он понял, что был неправ, услышав обращенные к Лоре слова отца: - Клай очень добрый, а ты устала, бедняжка... но я так соскучился по тебе... - Не такой уж он добрый, папа, раз не позвал меня. Будь я на его месте, ни за что бы этого не сделала. Как ты только мог, Клай? Клай вымолил себе прощение и пообещал больше не обманывать сестру; отправляясь спать, он говорил себе: "У нашей маленькой "герцогини" добрая душа, и глубоко ошибается тот, кто думает удружить ей, намекая, будто она взялась за непосильное дело. Раньше я этого не знал, но теперь знаю твердо: хочешь доставить Лоре удовольствие, не пытайся помогать ей, когда она выбивается из сил ради тех, кого любит". Прошла неделя, больной все больше слабел. И вот наступила ночь, которой суждено было положить конец его страданиям. То была холодная зимняя ночь. В густом мраке за окном шел снег, а ветер то жалобно завывал, то в яростном порыве сотрясал дом. Уходя от Хокинсов после очередного визита, доктор в разговоре с ближайшим другом семьи обронил фразу: "Кажется, больше я ничего не могу сделать", - роковую фразу, которую всегда случайно слышит тот, кому меньше всего следовало бы ее слышать и которая одним сокрушительным ударом убивает последнюю, едва теплившуюся надежду... Склянки с лекарствами были убраны, комната аккуратно прибрана в ожидании неизбежней развязки; больной лежал с закрытыми глазами, дыхания его почти не было слышно; родные, дежурившие у постели, вытирали с его лба выступавший по временам пот, и слезы безмолвно текли по их лицам; глубокая тишина лишь изредка нарушалась рыданиями окруживших умирающего детей. Ближе к полуночи мистер Хокинс очнулся от забытья, огляделся и попытался что-то сказать. Лора тотчас приподняла голову больного; в глазах его загорелись искорки былого огня, и он заговорил слабеющим голосом: - Жена... дети... подойдите... ближе... ближе. Свет меркнет... Дайте взглянуть на вас еще разок. Родные тесным кольцом обступили умирающего, и теперь уже никто не мог сдержать слез и рыданий. - Я оставляю вас в нищете. Я был... так глуп... так недальновиден. Но не отчаивайтесь! Лучшие дни уже недалеко. Помните о землях в Теннесси. Будьте благоразумны. В них - ваше богатство, несметное богатство... Мои дети еще выйдут в люди, они будут не хуже других. Где бумаги? Бумаги целы? Покажите их, покажите их мне! От сильного возбуждения голос его окреп, и последние слова он произнес без особого напряжения. Сделав усилие, он почти без посторонней помощи сел в постели, но взор его тут же погас, и он в изнеможении упал на подушки. Кто-то побежал за документами, их поднесли к глазам умирающего; слабая улыбка мелькнула на его губах, - он был доволен. Хокинс закрыл глаза; признаки приближающейся кончины становились все явственнее. Некоторое время он лежал неподвижно, потом неожиданно чуть приподнял голову и посмотрел по сторонам, словно пристально разглядывал мерцающий вдали неверный огонек. Он пробормотал: - Ушли? Нет... Я вижу вас... еще вижу... Все... все кончено. Но вы не бойтесь. Не бойтесь. Теннесс... Голос его упал до шепота и замер; последняя фраза осталась незаконченной. Исхудалые пальцы начали щипать покрывало, конец был близок. А через несколько минут в комнате не было слышно иных звуков, кроме рыданий осиротевшей семьи, да со двора доносилось унылое завывание ветра. Лора наклонилась и поцеловала отца в губы в тот самый момент, когда душа его покинула тело. Но она не зарыдала, не вскрикнула, лишь по лицу ее текли слезы. Потом она закрыла покойнику глаза и скрестила на груди его руки; помедлив, она благоговейно поцеловала его в лоб, натянула на лицо простыню, а затем отошла в сторону и опустилась на стул, - казалось, отныне она покончила все счеты с жизнью, потеряла всякий интерес к ее радостям и печалям и забыла все свои надежды и стремления. Клай зарылся лицом в одеяло, а когда миссис Хокинс и остальные дети поняли, что теперь уже и в самом деле все кончено, они бросились друг к другу в объятия и отдались охватившей их скорби. ГЛАВА X ОТКРЫТИЕ ЛОРЫ. МОЛЬБА МИССИС ХОКИНС Okarbigalo: "Kia pannigatit? Assarsara! uamnut nevsoingoarna..." Mo. Agleg Siurdl, 24, 23*. ______________ * И сказал: "Чья ты дочь? Скажи мне..." - Первая книга Моисеева, Бытие, 24, 23 (на языке гренландских эскимосов). Nootali nuttaunes, natwontash, Kukkeihtasli, wonk yeuyeu Wannanum kummissinninnumog Kah Koosh week pannuppu*. ______________ * Слушай, дочь моя, внемли мне, Слушай лишь меня отныне, Позабудь народ свой прежний, Отчий дом и край родимый (на языке массачусетских индейцев). La Giannetta rispose: Madama, voi dalla poverta di mio padre togliendomi, come figliuola cresciuta m'avete, e per questo agni vostro piacer far dovrei. Boccaccio, Decat, Giorno 2, Nov. 8*. ______________ * Джанетта отвечала: "Сударыня, вы взяли меня у отца моего и вырастили меня как дочь свою, и за это я должна угождать вам чем только могу". - Боккаччо, Декамерон, день 2, новелла 8 (итал.). После похорон прошло всего два или три дня, как вдруг произошло событие, которому суждено было изменить всю жизнь Лоры и наложить отпечаток на еще не вполне сложившийся характер девушки. Майор Лэкленд был некогда заметной фигурой в штате Миссури и считался человеком редких способностей и познаний. В свое время он пользовался всеобщим доверием и уважением, но в конце концов попал в беду. Когда он заседал в конгрессе уже третий срок и его вот-вот должны были избрать в сенат, - а звание сенатора в те дни считалось вершиной земного величия, - он, отчаявшись найти деньги для выкупа заложенного имения, не устоял перед искушением и продал свой голос. Преступление раскрылось, и немедленно последовало наказание. Ничто не могло вернуть ему доверия избирателей; он был опозорен и погиб окончательно и бесповоротно! Все двери закрылись перед ним, все его избегали. Несколько лет провел он то в мрачном уединении, то предаваясь разгулу, и наконец смерть избавила его от всех горестей; его похоронили вскоре после мистера Хокинса. Майор Лэкленд умер, как и жил последние свои годы, - в полном одиночестве, покинутый всеми друзьями. Родных у него не было, а если и были, то они давно отреклись от него. Среди вещей покойного были обнаружены записки, раскрывшие жителям городка глаза на одно обстоятельство, о котором они прежде и не подозревали, а именно, что Лора не родная дочь Хокинсов. Сплетники и сплетницы тотчас принялись за работу. В записках только и было сказано, что настоящие родители Лоры неизвестны, но это ничуть не смущало кумушек - напротив, только развязало им языки. Они сами заполнили все пробелы и придумали недостающие сведения. Вскоре в городе только и разговору было, что о тайне происхождения Лоры и о ее прошлом. Ни одна история не походила на другую, но зато все они были одинаково подробны, исчерпывающи, таинственны и занимательны, и все сходились на одном главном выводе: на тайне происхождения Лоры лежит подозрительная, если не сказать позорная тень. На Лору начали поглядывать косо, отводить глаза при встрече, покачивать головой и чуть ли не показывать на нее пальцем. Все это чрезвычайно озадачивало девушку, но через некоторое время вездесущие сплетни дошли и до ее ушей, и она сразу все поняла. Гордость ее была уязвлена. Сперва она просто удивилась и ничему не поверила. Она уже собралась было спросить у матери, есть ли в этих слухах хоть доля правды, но по зрелом размышлении решила воздержаться. Вскоре ей удалось выяснить, что в записках майора Лэкленда упоминались письма, которыми он, по-видимому, обменивался с судьею Хокинсом. В тот же день она без труда составила план действий. Вечером Лора подождала в своем комнате, пока все в доме затихло, а затем пробралась на чердак и принялась за поиски. Она долго рылась в ящиках, где хранились покрытые плесенью деловые бумаги, не содержавшие ничего интересного для нее, пока не наткнулась на несколько связок писем. На одной была надпись: "Личное", и в ней она наконец нашла то, что искала. Отобрав шесть-семь писем, она уселась и принялась с жадностью читать их, не замечая, что дрожит от холода. Судя по датам, все письма были пяти-, семилетней давности. Написаны они были майором Лэклендом мистеру Хокинсу. Суть их сводилась к тому, что какой-то человек из восточных штатов справлялся у майора Лэкленда о потерянном ребенке и его родителях, - предполагалось, что этим ребенком могла быть Лора. Некоторых писем явно не хватало, так как имя незнакомца, наводившего справки, нигде не упоминалось; лишь в одном письме была ссылка на "джентльмена с аристократическими манерами и приятными чертами лица", словно и автор писем и адресат часто говорили о нем и оба знали, о ком идет речь. В одном письме майор соглашался с мистером Хокинсом в том, что джентльмен напал, по-видимому, не на ложный след, но соглашался также и с тем, что лучше молчать, пока не появятся более убедительные доказательства. В другом письме говорилось, что, "увидев портрет Лоры, бедняга совсем расстроился и заявил, что это несомненно она". В третьем письме сообщалось: "У него, видимо, никого нет на свете, и все его мысли так заняты розысками, что, если они обманут его ожидания, он, боюсь, не переживет этого; я уговорил его обождать немного и поехать вместе со мной на Запад". В одном из писем был такой абзац: "Сегодня ему лучше, завтра - хуже, но мысли его все время мешаются. За последние недели в ходе его болезни наблюдаются явления, которые поражают сиделок, но, возможно, не поразят вас, если вы читали медицинскую литературу. Дело вот в чем: когда он бредит, к нему возвращается память, но стоит ему прийти в себя, как все воспоминания угасают, - точь-в-точь, как в случае с Канадцем Джо, который в тифозном бреду свободно говорил на patois* своего детства, но сразу забывал его, как только кончался бред. У нашего страдальца память всегда обрывается на событиях, предшествовавших взрыву парохода: он помнит только, как отправился с женой и дочкой вверх по реке, смутно припоминает гонку пароходов, но в этом он уже не уверен; он не может вспомнить даже названия парохода, на котором плыл. Из его памяти выпал целый месяц или даже больше, - здесь он не помнит решительно ничего. Я, конечно, и не думал ему подсказывать; но в бреду все всплывает: и названия обоих пароходов, и обстоятельства взрыва, и подробности его удивительного спасения, вернее - до той минуты, когда к нему подошел ялик (он держался за гребное колесо горящего судна) и упавшее сверху бревно ударило его по голове. Но подробнее напишу о том, как он спасся, завтра или через день. Врачи, естественно, не позволяют мне сказать ему, что наша Лора - его дочь, это можно сделать позднее, когда он как следует окрепнет. Вообще-то его болезнь не опасна, и доктора считают, что он скоро поправится. Но они настаивают на том, чтобы после выздоровления он немного попутешествовал, и рекомендуют прогулку по морю. Они надеются, что им удастся убедить его поехать, если мы ничего пока не скажем ему и пообещаем устроить встречу с Лорой только после его возвращения". ______________ * Диалект (франц.). В последнем из писем были следующие слова: "Все это совершенно необъяснимо: тайна его исчезновения по-прежнему окутана непроницаемым мраком. Я искал его везде и всюду, расспрашивал каждого встречного, но все напрасно: следы его теряются в том самом нью-йоркском отеле. Вплоть до сегодняшнего дня мне не удалось получить каких-либо сведений о нем; не думаю, что он отплыл на пароходе, так как его имени нет в книгах ни одного из пароходных агентств Нью-Йорка, Бостона или Балтимора. Остается только радоваться, что мы не проговорились. Лора сохранила в вашем лице отца, и для нее будет лучше, если мы навсегда забудем об этой истории". Больше Лоре ничего узнать не удалось. Сведя воедино разрозненные замечания, она нарисовала себе весьма туманный портрет темноволосого и темноглазого мужчины лет сорока трех - сорока пяти, представительного, но прихрамывающего на одну ногу, - на какую, из писем понять было нельзя. И эта смутная тень должна была заменить ей образ отца. Она перерыла весь чердак, надеясь найти недостающие письма, но напрасно. Вероятнее всего, их сожгли; она не сомневалась, что и отысканные ею письма подверглись бы той же участи, не будь мистер Хокинс рассеянным мечтателем: когда он получил их, то, наверное, был поглощен очередным увлекательным планом. Опустив письма на колени, она долго сидела в раздумье, не замечая, что мерзнет. Она чувствовала себя заблудившимся путником, пробирающимся по незнакомой тропе в надежде на избавление, но ночь застигла его у реки, через которую нет никакой переправы, а противоположный берег, если он и есть, затерялся в непроглядной тьме. "Почему я не разыскала этих писем хотя бы на месяц раньше! - думала она. - А теперь мертвецы унесли свои тайны в могилу..." Безысходная тоска овладела ею. В груди нарастало неясное ощущение обиды. Как она несчастна! Лора как раз достигла того романтического возраста, когда девушка, узнав, что с ее прошлым связана какая-то тайна, испытывает щемящую, но сладкую грусть, которая несет в себе утешение; никакое другое открытие не может вызвать такого чувства. У Лоры было вполне достаточно здравого смысла, но она была человеком, а человеку свойственно хранить где-то в тайниках души крупицу романтизма. Всякий человек всю жизнь видит в себе героя, но с годами он развенчивает прежние кумиры и начинает поклоняться другим - как ему кажется, более достойным. Томительные бессонные ночи у постели больного и пережитая утрата, упадок сил, который явился естественной реакцией на неожиданно наступившую бездеятельность, - все это сделало свое дело, и Лора особенно легко стала поддаваться романтическим впечатлениям. Она чувствовала себя героиней романа, у которой где-то есть таинственный отец. Она не была уверена, что ей действительно хочется его найти и тем самым все испортить, но, следуя романтическим традициям, нужно было хотя бы попытаться разыскать его; и Лора решила при первом удобном случае начать поиски. "Нужно поговорить с миссис Хокинс", - пришла ей в голову прежняя мысль; и, как обычно в таких случаях, в ту же минуту на сцене появилась сама миссис Хокинс. Она сказала Лоре, что знает все: знает, что Лора раскрыла тайну, которую мистер Хокинс, старшие дети, полковник Селлерс и она сама хранили так долго и верно, - и, заплакав, добавила, что беда никогда не приходит одна: теперь она лишится любви дочери, и сердце ее будет разбито. Горе миссис Хокинс так тронуло Лору, что из сострадания она на минуту почти забыла собственные горести. Наконец миссис Хокинс проговорила: - Скажи мне хоть слово, дитя мое, не отталкивай меня. Забудь все, назови меня снова мамой. Ведь я так долго тебя любила, и у тебя нет другой матери. Перед богом - я твоя мать, и ничто тебя не отнимет у меня! Все преграды рухнули перед этой мольбой. Лора бросилась на шею матери. - Да, да! - воскликнула она. - Ты моя мама и останешься ею навсегда. Все будет как раньше. С этой минуты никакие глупые сплетни, ничто на свете не сможет разлучить нас или отдалить друг от друга! Всякое чувство отчуждения между Лорой и миссис Хокинс мгновенно исчезло. Теперь их взаимная любовь казалась еще более совершенной, более полной, чем прежде. Немного погодя они спустились вниз и, усевшись у камина, долго и взволнованно говорили о прошлом Лоры и о найденных ею письмах. Выяснилось, что миссис Хокинс ничего не знала о переписке мужа с майором Лэклендом. С обычной для него заботливостью мистер Хокинс постарался оградить жену от всех огорчений, которые могла причинить ей эта история. Лора пошла спать, чувствуя, что утеряла значительную долю своей романтической возвышенной печали, зато вновь обрела душевный покой. Весь следующий день она была задумчива и молчалива, но никто не обратил на это особого внимания - все ее близкие переживали кончину мистера Хокинса, всем было так же грустно, как и ей. Клай и Вашингтон так же любили сестру и восхищались ею, как прежде. Для младших братьев и сестер ее великая тайна была новостью, но и их любовь ничуть не стала меньше от этого поразительного открытия. Если бы местные сплетники успокоились, то, весьма вероятно, все постепенно вошло бы в прежнюю колею и тайна рождения Лоры утратила бы в ее глазах весь свой романтический ореол. Но сплетники не могли и не хотели успокаиваться. День за днем они навещали Хокинсов, якобы для того, чтобы выразить сочувствие, и старались выведать что-нибудь у матери или у детей, видимо даже не понимая, сколь неуместны и бестактны их расспросы. Они же никого не обижают - им только хочется кое-что узнать! Обывателям всегда только хочется кое-что узнать... Хокинсы всячески уклонялись от расспросов, но это служило лишь еще одним доказательством правоты тех, кто говорил: "Если "герцогиня" дочь достойных родителей, почему Хокинсы не желают это доказать? Почему они так цепляются за шитую белыми нитками историю о том, что они подобрали ее после взрыва парохода?" Преследуемая нескончаемым потоком сплетен и расспросов, Лора снова предалась печальным размышлениям. По вечерам она подводила итог всем услышанным за день намекам, злым и клеветническим измышлениям и погружалась в раздумье. Вслед за раздумьем приходили гневные слезы, а порой у нее вырывались озлобленные восклицания. Шли минуты, и она успокаивалась, утешая себя презрительным замечанием, вроде следующего: - Да кто они такие? Скоты! Что мне их пересуды? Пусть болтают! Я никогда не унижусь до того, чтобы обращать на них внимание. Я бы могла возненавидеть... Чепуха! Все, кем я дорожу и кого хоть немного уважаю, разумеется ничуть не изменили своего отношения ко мне. Ей самой, наверное, казалось, что мысль эта относится ко многим людям, - на самом же деле она имела в виду только одного человека; при воспоминании о нем на душе у нее становилось теплее. Но однажды ее приятельница подслушала интересный разговор и немедленно передала Лоре его содержание: "- Говорят, ты больше не ходишь к ним, Нэд. Неужели это правда? - Да. Но я не бываю там вовсе не потому, что не хочу туда ходить, и вовсе не потому, что для меня имеет хоть какое-нибудь значение, кем был или кем не был ее отец. Но сплетни, эти бесконечные сплетни!.. Она чудесная девушка. И если бы ты знал ее так же хорошо, как знаю ее я, - ты бы сказал то же самое. Но ты ведь понимаешь: стоит девушке попасть на язык нашим сплетникам - и все кончено, ее уже не оставят в покое!" На это Лора лишь спокойно ответила: - Значит, будь все по-старому, я могла бы ожидать, что мистер Нэд Тэрстон осчастливит меня предложением руки и сердца? Природа наделила его привлекательной внешностью; кажется, он многим нравится и принадлежит к одному из лучших семейств нашего городка; к тому же он преуспевает: уже год, как занимается врачебной практикой, и за год у него было два пациента... нет, даже три. Совершенно верно - три: я была на их похоронах. Ну что ж, не я первая, не я последняя: многим приходилось разочаровываться в своих ожиданиях. Оставайся обедать, Мария, у нас сегодня сосиски. И мне хочется рассказать тебе о Хоукае и взять с тебя обещание навестить нас, когда мы туда переедем. Но Мария не осталась. Она пришла сообщить Лоре об изменнике и пролить вместе с ней романтические слезы, а вместо этого натолкнулась на черствую душу, целиком занятую сосисками и неспособную возвыситься до истинного понимания своего горя! Но как только Мария ушла, Лора топнула ногой и воскликнула: - Жалкий трус! Неужели все книги лгут? А я-то думала, что, вопреки всем сплетням, он сразу станет на мою сторону и будет отважно и благородно защищать меня от всех врагов! Пусть уходит, жалкое ничтожество! Я, кажется, и в самом деле начинаю презирать весь мир... Лора задумалась. Потом сказала: - Если только когда-нибудь мне улыбнется счастье - о, тогда уж я... Но она, по-видимому, не нашла достаточно выразительных слов, чтобы закончить свою мысль. - Я рада, что так случилось, я рада! Да он мне по-настоящему никогда и не нравился! И тут же, вопреки всякой логике, залилась слезами и с еще большим негодованием топнула ногой. ГЛАВА XI ОБЕД У СЕЛЛЕРСОВ. СКРОМНОЕ УГОЩЕНИЕ. БЛЕСТЯЩИЕ ПЕРСПЕКТИВЫ * ______________ * Он ест, но удовольствия от еды не испытывает (японск.). Прошло два месяца, и семейство Хокинсов обосновалось в Хоукае. Вашингтон по-прежнему служил в конторе по продаже недвижимого имущества и, в зависимости от того, улыбалась ли ему Луиза, или казалась равнодушной, чувствовал себя то в раю, то в аду, - ибо равнодушие или невнимание с ее стороны могло означать лишь одно: мысли девушки заняты кем-то другим. Когда после похорон отца Вашингтон вернулся в Хоукай, полковник Селлерс несколько раз приглашал его обедать, но Вашингтон без всякой видимой причины ни разу не принял приглашения. Вернее, причина была, но он предпочитал умалчивать о ней: ему не хотелось ни на минуту расставаться с Луизой. И вот теперь Вашингтону пришло в голову, что полковник уже давно не приглашал его. Уж не обиделся ли он? Вашингтон решил немедленно отправиться к Селлерсам - для них это будет приятный сюрприз. Мысль была совсем неплоха, тем более что утром Луиза не вышла к завтраку, ранив его в самое сердце; теперь он отплатит ей тем же, - пусть почувствует, каково приходится человеку, когда ему терзают душу. Вашингтон явился к Селлерсам как снег на голову, - семья полковника как раз садилась за стол. На мгновенье полковник смутился и растерялся, а миссис Селлерс была в полном замешательстве. Но уже через минуту глава дома пришел в себя и воскликнул: - Отлично, мой мальчик, отлично! Мы всегда рады видеть тебя и слышать твой голос, всегда рады пожать тебе руку. Настоящие друзья не ждут особых приглашений - все это глупости! Приходи когда вздумается, и приходи почаще: чем чаще - тем лучше. Ты этим доставишь нам только удовольствие. Моя женушка скажет тебе то же самое. Мы, знаешь ли, люди простые и не претендуем на какую-либо роскошь. Мы люди простые, и обед у нас простой, домашний, но зато мы всегда рады разделить его с друзьями, ты и сам это знаешь, Вашингтон! Скорее, дети, скорее! Лафайет*, сынок, зачем ты наступаешь кошке на хвост, разве ты не видишь? Хватит, хватит, Родерик Ду, неприлично так цепляться за фалды гостей! Не обращай на него внимания, Вашингтон: он живой мальчуган, но ничего плохого не сделает. Дети всегда остаются детьми, знаешь ли. Садись рядом с миссис Селлерс, Вашингтон. Как тебе не стыдно, Мария-Антуанетта, отдай брату вилку, если он просит; ты же старше его! ______________ * В те давние времена средний американец часто давал своим детям имена в честь любимых литературных или исторических героев. Поэтому трудно было найти семью без своего Вашингтона, Лафайета или Франклина (по крайней мере на Западе); если же отпрыски продолжали появляться на свет, то в семье оказывалось еще семь-восемь столь же звучных имен - из Байрона, Скотта и библии. Гость, пришедший в такую семью, сталкивался с целой ассамблеей представителей величественных преданий и самых высокопоставленных покойников всех эпох. Человека неискушенного это всегда изумляло и даже потрясало. (Прим. авторов.) Оглядев приготовленные яства, Вашингтон усомнился, в своем ли он уме? Неужели это и есть "простой домашний обед"? И неужели он весь тут, на столе? Вскоре стало ясно, что это и есть обед и ничего другого не будет; состоял же он из большого кувшина свежей прозрачной воды и миски, наполненной сырой репой, - больше ничего на столе не было. Вашингтон украдкой взглянул на миссис Селлерс и тут же горько раскаялся в этом. Лицо несчастной женщины было пунцовым, а глаза полны слез. Вашингтон не знал, что делать. Он уже жалел о том, что пришел и, подглядев царившую в доме жестокую нужду, причинил глубокую боль бедной хозяюшке и заставил ее покраснеть от стыда. Но - поздно: он уже здесь и отступления нет. Непринужденным движением рук полковник Селлерс поддернул манжеты, словно хотел сказать: "Вот теперь-то мы попируем на славу!" - схватил вилку, помахал ею в воздухе и, орудуя вилкой, как гарпуном, стал раскладывать репу по тарелкам. - Позволь, я положу тебе, Вашингтон. Лафайет, передай эту тарелку Вашингтону. Ах, мой мальчик, если бы ты знал, какие блестящие перспективы открываются сейчас, - да, да, уж поверь мне! Выгоднейшие дела, воздух прямо насыщен деньгами! Да я не променяю одно дельце, которым я сейчас занят, на три огромных состояния... Передать тебе судки? Нет? Ты прав, прав! Некоторые любят есть репу с горчицей, но... вот, скажем, барон Понятовский... Бог ты мой, этот человек умел жить! Настоящий русский, знаешь ли, русский до мозга костей! Я всегда говорю жене: нет лучших сотрапезников, чем русские. Так этот барон говорил, бывало: "Возьмите горчицы, Селлерс, попробуйте-ка ее с горчицей, тогда только вы поймете, что такое репа!" Но я ему всегда отвечал: "Нет, барон, я человек простой и еду люблю простую. Все эти затеи не для Бирайи Селлерса, он предпочитает дары природы в их чистом виде". И в самом деле: светские привычки не столько украшают, сколько отравляют жизнь, поверь моему слову. Да, Вашингтон, задумал я тут одно дельце... Бери еще воды, Вашингтон, бери, не стесняйся, воды у нас вдоволь. Вкусная, правда? А как тебе эти плоды земные? Нравятся? Вашингтон ответил, что лучшей репы ему никогда не приходилось пробовать. Он, правда, не сказал, что терпеть не может репу даже в тушеном виде, а сырую и подавно. Нет, об этом он промолчал и продолжал расхваливать репу на погибель собственной души. - Я так и знал, что она тебе понравится. Погляди-ка на нее как следует - она того стоит. Посмотри, какая она крепкая и сочная! В здешних краях никто еще такой не выращивал, можешь мне поверить. Эта репа из Нью-Джерси, я сам вывез ее оттуда. Немалых денежек она мне стоила, но, храни меня бог, я всегда беру только самый лучший товар, даже если он и обходится подороже: в конечном счете это всегда окупается. Этот сорт называется "Малькольм Ранний"; его выращивают только в одном месте, и плоды тут же расхватывают. Бери еще воды, Вашингтон, все врачи говорят, что овощи надо запивать водой. С этой штукой нам никакая чума не страшна, мой мальчик. - Чума? Какая чума? - Как это, какая чума? Да та самая азиатская чума, которая два-три столетия назад чуть не опустошила Лондон! - А нам-то что до этого? Здесь ведь нет чумы, надо полагать? - Тс-с! Я все-таки проболтался. Ну, ничего, только помалкивай, прошу тебя! Может, мне и не следовало тебе говорить, но рано или поздно все выплывает, так что, в общем, это не так уж важно. Конечно, старику Мак-Дауэлсу не понравится, что я... Э, была не была: расскажу все - и дело с концом! Я, видишь ли, ездил недавно в Сент-Луис и встретился там с доктором Мак-Дауэлсом; он очень высокого мнения обо мне, этот доктор. Он человек не из общительных - и это понятно: его знает весь свет, и ему нужно беречь свою репутацию. Мало таких людей, с которыми он позволит себе говорить откровенно; но, видит бог, мы с ним все равно что братья. Когда я приезжаю в город, он ни за что не позволяет мне остановиться в гостинице - говорит, что только со мной он и отводит душу; и, видимо, в этом есть доля правды, потому что я... ну, я не привык хвалить себя или задирать нос - кто я, что я знаю и что могу, но здесь, среди друзей, я вправе сказать, что я куда начитаннее в области многих наук, чем большинство теперешних ученых. Так вот, на днях он под большим секретом доверил мне маленькую тайну насчет этой самой чумы. Она, видишь ли, мчится сюда на всех парусах и, как все другие эпидемии, идет по Гольфштрему; через каких-нибудь три месяца она пойдет кружить по нашим местам, как вихрь, только держись. И уж если она к кому прикоснется, тот может сразу писать завещание и заказывать гроб. Одолеть ее никак нельзя, понимаешь ли, но предотвратить можно! Каким образом? Репа! Вот лучшее средство! Репа и вода! Нет ничего вернее, - так говорит старик Мак-Дауэлс. Наедайся репой два-три раза в день, и никакая чума тебе не страшна! Но тс-с-с! молчок! Придерживайся этой диеты, и с тобой ничего не случится. Мне бы не хотелось, чтобы старик Мак-Дауэлс узнал, что я проболтался: он просто перестанет со мной разговаривать. Возьми еще водички, Вашингтон, - чем больше ты выпьешь воды, тем лучше. И давай-ка я положу тебе еще репы. Нет, нет, нет, непременно. Вот так. Скушай-ка еще вот эту. Она прекрасно поддерживает силы, питательнее ее ничего нет, - почитай медицинские книги. Достаточно несколько раз в день съесть от четырех до семи крупных реп, выпить от полутора пинт до кварты воды и отдохнуть пару часиков, чтоб репа перебродила, - на другой день будешь молодцом хоть куда! Язык полковника работал не переставая еще минут пятнадцать - двадцать; за это время, рассказывая о тех "операциях", которые он затеял в прошлую неделю, он успел составить несколько состояний и теперь рисовал перед Вашингтоном великолепные перспективы, открывавшиеся в связи с недавними многообещающими опытами по отысканию недостающего ингредиента глазного эликсира. В другое время Вашингтон слушал бы его с жадностью и восхищением, но сейчас два обстоятельства тревожили его и отвлекали внимание. Во-первых, он, к своему стыду и огорчению, обнаружил, что, позволив положить себе добавочную порцию репы, ограбил голодных детей. "Плоды земные" вызывали у него ужас и были совсем не нужны ему; увидев же опечаленные лица ребятишек, которым отказали в добавочной порции, ибо добавлять было уже нечего, он проклял собственную глупость и от всей души пожалел изголодавшихся малышей. Во-вторых, у него начало пучить живот, и это все больше и больше беспокоило его. Вскоре ему стало совсем невмоготу. Репа, очевидно, уже начала "бродить". Вашингтон заставлял себя сидеть спокойно за столом, пока был в силах, но наконец страдания взяли верх над терпением. Он встал, остановив этим поток слов полковника, и откланялся, сославшись на деловое свидание. Полковник проводил его до двери, беспрерывно повторяя обещание использовать все свои связи и раздобыть для него "Малькольма Раннего", он требовал, чтобы Вашингтон перестал церемониться и при всяком удобном случае заходил к ним пообедать чем бог послал. Вашингтон рад был вырваться из дома Селлерсов и вновь почувствовать себя на свободе. Он немедленно отправился домой. Целый час он метался в постели и за этот час чуть не поседел, но затем благословенный покой снизошел на него, и сердце его исполнилось благодарности. Измученный и ослабевший, он повернулся на бок, мечтая о сне и отдохновении. И в ту минуту, когда душа его еще витала между сном и явью, он с глубоким вздохом сказал себе, что если раньше он проклинал предупредительное средство, придуманное полковником против ревматизма, то теперь готов приветствовать даже чуму - пускай приходит: чему быть, того не миновать; лично он со всякими предупредительными средствами покончил раз и навсегда, - если же кто-нибудь еще раз по пытается соблазнить его репой и водой, то пусть его самого постигнет мучительная смерть. Неизвестно, снились ли Вашингтону в ту ночь какие-нибудь сны; если и снились, то в потустороннем мире не нашлось ни одного духа, который захотел бы нарушить их, шепнув ему, что в восточных штатах, за тысячу миль от него, зреют некие события, которым суждено через несколько лет оказать роковое влияние на судьбу семьи Хокинсов. ГЛАВА XII ГЕНРИ И ФИЛИП ОТПРАВЛЯЮТСЯ НА ЗАПАД СТРОИТЬ ЖЕЛЕЗНУЮ ДОРОГУ Todtenbuch. 141, 17, 4*. ______________ * Приготовления на Западе Дороги Запада. - "Книга мертвых", 141, 17, 4 (египетск.). - Разбогатеть совсем нетрудно, - сказал Генри. - Я начинаю думать, что это труднее, чем кажется, - ответил Филип. - Почему же ты не займешься чем-нибудь? Сколько ни копайся в Асторской библиотеке, все равно ничего там не выкопаешь. Если есть на свете место, где "заняться чем-нибудь" кажется делом совсем нетрудным, то это, конечно, Бродвей, и самое подходящее время для этого - весеннее утро; шагаешь к центру города и видишь перед собой длинные ряды роскошных магазинов; а сквозь мягкую дымку, нависшую над Манхеттеном, то там, то сям вырисовываются шпили высоких здании и доносится гул и грохот оживленного уличного движения. Не только здесь, но и повсюду перед молодым американцем открываются бесчисленные пути к обогащению; в самом воздухе и в широких горизонтах страны звучит призыв к действию и обещание успеха. Он не всегда знает, какой путь ему избрать; случается, что он тратит годы, упуская одну возможность за другой, прежде чем решится отдать все силы чему-то определенному. Не существует таких традиций, которые могли бы руководить им или мешать ему, и он инстинктивно стремится сойти с пути, которым шел его отец, и идти иной, собственной дорогой. Филип Стерлинг часто говорил себе, что стоит ему серьезно посвятить лет десять любому из десятка планов, зародившихся в его голове, и он станет богатым человеком. Ему хотелось разбогатеть, он искренне этого желал, но по какой-то необъяснимой причине все не решался ступить на узенькую дорожку, ведущую к богатству. Зато когда он гулял по Бродвею, сливаясь с бурлящим людским потоком, он всегда чувствовал, как ему передается царящее здесь упоение богатством, и сам невольно перенимал пружинящую походку удачливых представителей мира имущих. С особой силой это чувство передавалось ему по вечерам, в переполненном театре (Филип был слишком молод, чтобы помнить ложи старого театра на Чемберс-стрит, где невозмутимый Бэртон задавал тон своей буйной и беззастенчиво веселой команде), - и в антрактах между двумя действиями модной комедии, когда оркестр пиликал, гремел и дудел, выводя нестройные мелодии, весь мир казался Филипу полным неограниченных перспектив, и у него распирало грудь от сознания, что он может взять от жизни все, что ни пожелает. Возможно, виною всему была та легкость, с которой события происходили на сцене, где к концу трех незаметно пролетающих актов добродетель всегда торжествовала; возможно, все дело было в ярком освещении, или в музыке, или в возбужденном гомоне толпы во время антрактов; возможно, просто в легковерной молодости; но, так или иначе, сидя в театре, Филип всегда непоколебимо верил в жизнь и свою победу в борьбе за счастье. Как восхитительны иллюзии, создаваемые красками, мишурой, шелковыми одеяниями, дешевыми чувствами и выспренними диалогами! Пение скрипок всегда нас чарует, а канифоли всегда хватит, чтобы натереть смычок. Разве мы не восторгаемся чувствительным героем, крадущимся из-за кулис справа, чтобы при первом удобном случае похитить из картонного домика у левой кулисы хорошенькую жену своего богатого и деспотичного соседа? А когда он подходит к рампе и с вызовом заявляет публике: "Тот, кто поднимет руку на женщину иначе, чем с добрыми намерениями..." - разве сами мы не заглушаем аплодисментами конец его реплики? Филипу так и не посчастливилось услышать, что же произойдет с человеком, который осмелится поднять руку на женщину с иными намерениями, кроме вышеуказанных, зато впоследствии ему довелось узнать, что женщина, с любыми намерениями поднявшая руку на мужчину, всегда будет оправдана судом присяжных. В сущности, хотя Филип Стерлинг сам того не сознавал, ему хотелось добиться в жизни не только богатства. Этот скромный молодой человек вовсе не отказался бы от славы, если бы она пришла к нему в награду за какое-нибудь достойное деяние - например, за написанную им книгу, или за основанную им же влиятельную газету, или за какую-нибудь смелую экспедицию, вроде экспедиции лейтенанта Стрейна или доктора Кейна. Он сам не мог точно решить, что именно он бы предпочел. Иногда ему казалось, что приятно было бы стоять на кафедре в какой-нибудь известной церкви и смиренно проповедовать слово покаяния; ему даже приходило в голову, что, пожалуй, благороднее всего посвятить себя миссионерской деятельности в тех забытых богом краях, где растут финиковые пальмы, где особенно часто звучат трели соловья, а когда соловей молчит, по ночам поет бюль-бюль. Считай он себя достойным, он с удовольствием присоединился бы к компании молодых людей из Богословской семинарии, которые готовились к принятию сана, наслаждаясь всеми прелестями Нью-Йорка. Филип был родом из Новой Англии и окончил Иельский университет. Он вынес оттуда далеко не все, что могло дать ему это почтенное заведение, но усвоил кое-что и не предусмотренное принятой там программой. Сюда входило прекрасное знание английского языка и достаточно обширные сведения из истории английской литературы; он мог недурно спеть песню - правда, не всегда в нужном ритме, но зато с большим подъемом; он мог экспромтом произнести вдохновенную речь в университетской аудитории, в студенческом клубе или стоя на первом попавшемся ящике или заборе; умел подтягиваться на одной руке и "крутить солнце" на турнике в гимнастическом зале; на ринге он неплохо "работал" левой рукой, с веслами обращался как профессионал и в качестве загребного не раз помогал своей команде выиграть гонки. Аппетит у Филипа был волчий, нрав веселый, а смех звонкий и искренний. У него были каштановые волосы, карие, далеко расставленные глаза, широкий, хотя и не очень высокий лоб и привлекательное лицо. Это был широкоплечий, длинноногий молодец шести футов росту, один из тех подвижных, жизнерадостных юношей, которые размашистой походкой и с независимым видом входят в мир и оживляют любое общество, в какое бы ни попали. По совету друзей Филип после окончания университета решил заняться юриспруденцией. В теории она казалась ему достаточно внушительной наукой, но когда он начал практиковать, то не смог обнаружить ни одного случая, с которым стоило бы обратиться в суд. Всем клиентам, которые приходили к новому юристу, появившемуся в приемной адвокатской конторы, Филип неизменно советовал пойти на мировую и уладить дело без суда - все равно как, но уладить, - к величайшему недовольству своего патрона, считавшего, что всякий юридический спор между двумя лицами можно решить только в общепринятом процессуальном порядке, с уплатой положенного адвокату гонорара. К тому же Филип терпеть не мог переписывать судебные жалобы и был убежден, что жизнь, наполненная всяческими "посему" и "как упоминалось выше", с бесконечным переливанием из пустого в порожнее, будет для него просто невыносима. И потому, а также "посему", но отнюдь не так, "как упоминалось выше", его перо занялось созданием произведений совсем иного рода. В некий злополучный час в популярных журналах, где платили три доллара за печатную страницу, появились две-три написанные им статьи, и вдруг Филип все понял: литература - вот его призвание! Нет более упоительного мгновенья в жизни молодого человека, чем то, когда он начинает верить, что призван пополнить ряды бессмертных мастеров слова. Это благороднейшее проявление честолюбия, - жаль только, что обычно оно зиждется на весьма непрочном фундаменте. В описываемое нами время Филип приехал в Нью-Йорк, чтобы пробить себе дорогу в жизни. Он считал, что его талант легко обеспечит ему редакторское кресло в какой-нибудь из столичных газет; правда, он не имел никакого представления о газетной работе, ничего не смыслил в журналистике и понимал, что не сможет выполнять никакую техническую работу, но зато был уверен, что без всякого труда сумеет писать передовые статьи. Рутина редакционных будней претила ему, к тому же она была ниже его достоинства - ведь он питомец университета и автор нескольких удачных журнальных статей! Он хотел начать прямо с верхней ступени лестницы. К своему удивлению, он обнаружил, что все редакторские вакансии во всех газетах уже заполнены, всегда были заполнены и, вероятно, всегда будут заполнены. Издателям газет, решил он, нужны не талантливые люди, а всего лишь добросовестные, исполнительные посредственности. Поэтому Филип принялся усердно читать книги в Асторской библиотеке, развивая свой талант и разрабатывая замыслы литературных произведений, которые привлекут к нему всеобщее внимание. У него не нашлось достаточно опытного приятеля, который посоветовал бы ему посетить заседавший в те дни Доркингский конвент, написать очерк о выступающих там ораторах и ораторшах, отнести его редактору "Ежедневной Лозы" и постараться получить побольше за строчку. Однажды кто-то из земляков Филипа, веривших в его способности, предложил ему взять на себя руководство одной провинциальной ежедневной газетой; он решил посоветоваться по этому вопросу с мистером Гринго, тем самым Гринго, который когда-то редактировал газету "Атлас". - Конечно, соглашайтесь, - сказал Гринго. - Надо брать все, что попадается, чего там! - Но они хотят, чтоб я превратил ее в рупор оппозиции. - Ну и превращайте. Их партия все равно придет к власти: следующего президента выберут именно они. - Я им не верю, - твердо сказал Филип, - их политика в корне неверна, и они не должны прийти к власти. Как я могу служить делу, которому не верю? - Ну, как хотите, - с легким оттенком презрения ответил Гринго, отворачиваясь от Филипа. - Но если вы собираетесь заниматься литературой или сотрудничать в газете, вы быстро поймете, что совесть в наши дни - непозволительная роскошь. Однако Филип позволил себе эту роскошь и, поблагодарив в ответном письме своих земляков, отказался от предложения, объяснив при этом, что, по его мнению, их политические планы провалятся, во всяком случае - должны провалиться. И он вернулся к своим книгам в ожидании часа, когда ему представится возможность войти в литературу, не роняя своего достоинства. Вот в эту-то пору нетерпеливого ожидания Филип и прогуливался как-то утром по Бродвею вместе с Генри Брайерли. Он частенько провожал Генри в центр города, к дому на Брод-стрит, который Генри называл своей "конторой" и куда ходил (или делал вид, что ходит) каждый день. Даже случайный знакомый должен был знать, что Генри - человек деловой и что он поглощен какими-то таинственными, но, несомненно, очень крупными операциями. Было ясно, что он в любую минуту может ожидать вызова в Вашингтон, Бостон, Монреаль или даже в Ливерпуль. Правда, этого ни разу не случилось, но никто из знакомых не удивился бы, узнав, что в один прекрасный день он уехал в Панаму или в Пеорию, или услышав от него, что он стал владельцем коммерческого банка. Когда-то Генри и Филип учились в одной школе, сейчас они были близкими друзьями и проводили много времени вместе. Оба жили в одном пансионе на Девятой улице; этот же пансион имел честь предоставить кров и частично стол еще нескольким молодым людям того же склада, чьи пути с тех пор разошлись, приведя одних к славе, других - к безвестности. Во время упомянутой выше утренней прогулки Генри Брайерли неожиданно спросил: - Филип, а тебе не хотелось бы поехать в Сент-Джо? - Пожалуй, это было бы совсем не плохо, - ответил Филип после некоторого колебания. - Но зачем? - Там затеваются крупные дела. Нас туда много едет: инженеров, железнодорожников, подрядчиков. Ты ведь знаешь, мой дядюшка большой человек в железнодорожном мире. Уверен, что мне удастся устроить и тебя. - Но в качестве кого? - Ну, я, например, еду как инженер. Ты тоже можешь поехать инженером. - Я не отличаю паровоза от тачки. - Можешь работать геодезистом или строителем. Начнешь с того, что будешь носить рейки и записывать промеры. Это совсем не трудно. Я тебе все покажу. Возьмем с собой Траутвайна и еще кое-какие книги. - Понятно. Но для чего все это? Что там будет? - Неужели ты не понимаешь? Мы прокладываем трассу, отмечаем лучшие земли вдоль линии, записываем, узнаем, где будут станции, отмечаем и их, и скупаем эти участки. Дело необычайно денежное. Инженерить нам придется недолго. - Когда ты едешь? - помолчав, спросил Филип. - Завтра. Слишком скоро? - Нет, не то. Я уже полгода готов ехать куда угодно. По правде говоря, Гарри, мне порядком надоело пробиваться туда, куда меня не пускают, и я готов поплыть по течению и посмотреть, куда меня вынесет. Будем считать, что это сама судьба: все так нежданно-негаданно. Оба молодых человека, теперь уже одинаково увлеченные ожидающим их приключением, дошли до Уолл-стрит, где помещалась контора дядюшки Генри, и переговорили обо всем с этим бывалым дельцом. Дядюшка давно знал Филипа, ему понравилось искреннее увлечение молодого человека, и он согласился испытать его на строительстве железной дороги. С той стремительностью, с какой все делается в Нью-Йорке, было решено, что на следующий день утром они отправляются вместе со всеми остальными на Запад. По пути домой наши искатели приключений купили несколько книг по разным вопросам техники, прорезиненные костюмы, которые, как им казалось, должны понадобиться в незнакомых, но, вероятно, сырых краях, и множество других никому не нужных вещей. Всю ночь Филип укладывал вещи и писал письма: он не хотел предпринимать такой важный шаг, не сообщив о нем друзьям. "Если даже они меня и не одобрят, - думал он, - я все-таки выполнил свой долг". Счастлива юность, в одну минуту и по первому слову готовая собраться и отправиться хоть на край света! - Кстати, - окликнул Филип приятеля, занимавшего соседнюю комнату, - где этот Сент-Джо? - Где-то в Миссури, на границе штата, кажется. Можно посмотреть по карте. - Зачем нам карта! Скоро мы его увидим собственными глазами. Я просто боялся, что это слишком близко к дому. Прежде всего Филип написал большое письмо матери, полное любви и радужных надежд. Он не хочет надоедать ей скучными подробностями, но недалек тот день, когда он вернется к ней, скопив небольшое состояние и обретя еще нечто такое, что будет ей радостью и утешением в старости. Дяде он сообщил, что поступил на службу в одну нью-йоркскую фирму и едет в Миссури, чтобы принять участие в кое-каких земельных и железнодорожных операциях, которые помогут ему узнать мир и, возможно, положат начало его карьере. Он знал, как обрадуется дядя, услышав, что он наконец решил посвятить себя какому-то практическому делу. Последней, кому написал Филип, была Руфь Боултон. Может статься, он никогда больше не увидит ее: он едет навстречу неведомой судьбе. Ему хорошо известно, чем грозит жизнь на границе - дикие нравы пограничных селений, скрывающиеся в засаде индейцы, губительная лихорадка. Но если человек способен за себя постоять, ему нечего бояться. Можно ли ему писать ей и рассказывать о своей жизни? Если ему улыбнется удача, то тогда - кто знает... Если же нет и ему не суждено вернуться, то, быть может, это и к лучшему - как знать... Но ни время, ни расстояние не изменят его чувств к ней; он не прощается, а говорит только "до свиданья". Мягкое весеннее утро едва брезжило, дымка ожидания еще висела над набережными большого города, и жители Нью-Йорка еще не садились завтракать, когда наши молодые искатели приключений направились к вокзалу Джерси-сити, где кончается линия, идущая от озера Эри; здесь им предстояло начать свой долгий извилистый путь на Запад, по дороге, пролегавшей, по словам одного писателя былых времен, по расколотым шпалам и лопнувшим рельсам. ГЛАВА XIII ПОЛКОВНИК СЕЛЛЕРС ПРИВЕТСТВУЕТ МОЛОДЫХ ЛЮДЕЙ В СЕНТ-ЛУИСЕ What ever to say he toke in his entente his langage was so fayer & pertynante yt semeth vnto manys herying not only the worde, but veryly the thing. Caxton's, Book of Curtesye* ______________ * О чем бы он ни вздумал говорить - так ярко вел он рассуждений нить, что многим слушавшим казалось: перед ними не слова, а предмет, вещь, а не просто имя. - Кэкстон. "Книга изящного обхождения" (староангл.). В числе тех, с кем наши путешественники отправились на Запад, находился Дафф Браун, знаменитый железнодорожный подрядчик и посему не менее знаменитый конгрессмен; плотно сложенный и чисто выбритый, веселый и жизнерадостный бостонец, обладатель массивного подбородка и низкого лба, он был человеком весьма приятным, если только вы не становились ему поперек дороги. Помимо железнодорожных, Браун имел государственные подряды на строительство таможенных зданий и судоремонтных верфей от Портленда до Нового Орлеана и ухитрялся выколачивать из конгресса столько субсидий и ассигнований, что камень, поставляемый им на строительство, обходился государству на вес золота. Вместе с ним ехал и Родни Шейк, ловкий нью-йоркский маклер, фигура одинаково заметная как в церкви, так и на бирже; то был щеголеватый и обходительный делец, без которого не обходилось ни одно рискованное предприятие Даффа Брауна, где требовались решительность и натиск. Вряд ли наши путешественники могли бы найти более приятных спутников, людей, более охотно отрекающихся от всех ограничений строгой пуританской морали и более готовых добродушно и снисходительно принимать мир таким, каков он есть. Любая роскошь была доступна: денег хватало на все, и ни у кого не возникало сомнения, что так будет продолжаться и впредь и что скоро каждый без особого труда разбогатеет. Даже Филип быстро поддался общему настроению, а что касается Гарри, то он и не нуждался в подобном стимуле: говоря о деньгах, он всегда оперировал только шестизначными цифрами. Этому милому юноше богатство казалось столь же естественным состоянием, как большинству людей - бедность. Очень скоро старшие из путешественников открыли то, что рано или поздно открывают все едущие на Запад: а именно, что вода там плохая. К счастью, у них, по-видимому, были предчувствия на этот счет, и у всех оказались с собой фляжки с бренди, с помощью которого они улучшали местную воду; надо полагать, что только боязнь отравиться заставляла их экспериментировать на всем протяжении пути, ибо они ежечасно спасали свою жизнь, смешивая содержимое фляжек с опасной жидкостью, называемой водой. Позже Филип понял, что трезвость, неуклонное соблюдение воскресных обычаев и солидность манер являются чисто географическими обычаями, которые люди не часто берут с собой, покидая родной дом. Наши путешественники пробыли в Чикаго достаточно долго, чтобы убедиться, что здесь они могли бы нажить состояние в какие-нибудь две недели, но стоило ли тратить на это время? Запад куда привлекательнее: чем дальше они уедут - тем ближе богатство. По железной дороге они добрались до Альтона; здесь, решив посмотреть реку, они пересели на пароход, который доставил их в Сент-Луис. - Ну разве не здорово?! - воскликнул Генри, выпорхнув из парикмахерской и переступая по палубе мелкими шажками: раз, два, три, раз, два, три. Он был побрит, завит и надушен с обычной для него изысканностью. - Что здорово? - спросил Филип, глядя на унылые, однообразные просторы, по которым, кряхтя и фыркая, пробирался содрогающийся всем корпусом пароход. - Как что? Да все это! Это же грандиозно, поверь моему слову! От этого я бы не отказался, даже если бы мне через год гарантировали сто тысяч долларов наличными. - Где мистер Браун? - В салоне. Играет в покер с Шейком и тем длинноволосым типом в полосатых штанах, который вскарабкался на борт, когда трап был уже наполовину убран. А четвертым у них этот детина - делегат в конгресс от Запада. - У этого делегата довольно-таки внушительный вид; посмотри на его черные лоснящиеся бакенбарды: настоящий вашингтонский деятель! Ни за что бы не подумал, что он сядет играть в покер. - Он говорит, что это маленькая послеобеденная партия со ставками в пять центов, просто ради интереса. - Так или иначе, ни за что бы не подумал, что член конгресса станет играть на пароходе в покер, да еще при всех. - Чепуха, надо же как-то убить время. Я и сам попытался сыграть, но куда мне против таких китов. Делегат - тот прямо как будто в твои карты глядит. Готов держать пари на сто долларов, что, когда его территория оформится, он мигом пробьется в сенат. У него хватит нахальства. - Во всяком случае, - добавил Филип, - откашливается он со всей сосредоточенностью и вдумчивостью истинного государственного мужа. - Гарри, - сказал Филип после минутного молчания. - Для чего ты надел охотничьи сапоги? Ты что, собираешься добираться до берега вброд? - Я их разнашиваю. Истинная же причина заключалась в том, что Гарри нарядился в костюм, который он считал самым подходящим для поездки в необжитые края, и теперь являл собой нечто среднее между бродвейским щеголем и лесным бродягой. Синеглазый, розовощекий, с шелковистыми бакенбардами и вьющимися каштановыми волосами, он походил на красавца, только что сошедшего со страниц модного журнала. В это утро он надел мягкую фетровую шляпу, короткий сюртук с закругленными полами и низко вырезанный жилет, под которым виднелась белоснежная сорочка; талию его стягивал широкий ремень, а голенища до блеска начищенных сапог из мягкой кожи поднимались выше колен и держались на шнурках, привязанных к ремню. Беспечный Гарри прямо-таки упивался блеском этой великолепной обуви, облегающей его стройные ноги; он уверял Филипа, что в прериях такие сапоги являются лучшей защитой против гремучих змей, так как змеи никогда не жалят человека выше колен. Когда наши путники покидали Чикаго, вокруг простирался еще почти зимний пейзаж; когда же они сошли на берег в Сент-Луисе, стоял настоящий весенний день: пели птицы, в городских скверах цвели персиковые деревья, наполняя воздух сладким ароматом, а шум и суета из конца в конец набережной создавали атмосферу возбуждения, вполне созвучную радужным надеждам наших молодых людей. Вся компания направилась в отель "Южный", где великого Даффа Брауна хорошо знали; он был такой важной персоной, что даже дежурный портье держался с ним почтительно. Должно быть, наибольшее почтение вызывала в нем та вульгарно-хвастливая манера держаться и та наглость, какие появляются у людей "больших денег", - качества, приводившие портье в восхищение. Молодым людям понравились и отель