- Ты разве уже решила не выходить за твоего техника? Лени только пренебрежительно повела плечами и сделала гримасу. - Что же тогда? - спросил он и подступил к ней ближе. Тут она испугалась и стала успокаивать его: - Ты не знаешь меня, Карл, я не такая дура! Разве мы откажемся от виллы "Вершина"? - Лени, - сказал он. В его тоне еще звучала угроза, но вместе с тем и глубокая печаль: - Перед техником мне не стыдно. Но перед теми молодчиками с виллы "Вершина" мне было бы нестерпимо стыдно за тебя. Лени вдруг затрепетала. Слезы неудержимо полились по ее щекам, она стиснула руки и сказала с мольбой: - Не думай, дорогой мой Карл. Я не такая! Пусть я ослепну, если допущу надругательство над собой. Я верю, ты выиграешь процесс и вырвешь нас из нужды. Клянусь богом, я верю тебе. Она порывисто обняла его и прижалась губами к его лицу, которое все еще казалось окаменевшим. Но оно вдруг ожило, расцвело улыбкой, засияло. - Положись на меня! - сказал он, сжимая ей руку. - Положись на меня, Лени! Она ушла, и он сел за стол. Все зимние ночи просиживал он над книгами. После работы на фабрике этот труд освежал его. Обостренным слухом воспринимал Бальрих тишину широких оледеневших полей. Ни один звук огромного дома больше не тревожил его, только из небольшой книжки, лежавшей перед ним, доходил голос - голос его собственной мысли. Обхватив голову руками, он уже не воспринимал эти знания как чужие. Ему казалось, что это сам он продолжает то, что извечно переходит от одного человека к другому. Сам мыслит и открывает новое. Его мысль словно освобождалась, и в этом одиночестве ночного бодрствования он иногда вдруг ощущал с торжествующей радостью, как его собственные силы крепнут. Учитель проверял его обычно раз в неделю. А в остальные дни Бальрих виделся с Гансом Буком, и только с ним. Обычно Ганс влетал к нему как вихрь и, запыхавшись, заявлял, что завтра ему надо сдать учителю тетрадь с упражнениями. А однажды в пять часов утра он, перепуганный, прибежал к Бальриху, разбудил его, прервав и без того короткий сон рабочего, и попросил приготовить за него домашнее задание, которое надо было представить в то утро. - Помнишь, как я первый раз спрашивал у тебя вокабулы? Не прошло и года, а ты меня уже догнал. Ты выучишься, а я все еще буду жалким зубрилкой... Нет! - топнул он ногой, - хватит! Я хочу уехать отсюда и зарабатывать деньги. - Как? И ты тоже? - Недаром ты мой друг... Почему ты никогда не ходишь танцевать в Бейтендорф? Пришел бы хоть разок! Ты бы увидел, как защищаю я вместо тебя Лени! Никто не смеет к ней подойти слишком близко! - воскликнул он вызывающе и потом небрежно добавил: - А что касается моих кузенов Геслингов, то я их презираю. Презирай и ты!.. Или ты боишься, что они тебе напакостят? - с тревогой заметил он. Бальрих пристально посмотрел на Ганса. Как всегда, когда подросток хотел слукавить, на его тонком личике появилось выражение притворной невинности. - Наверно, и тебя твои товарищи восстановили против меня. Плюнь! У нас дома про тебя говорят, что ты подкуплен - только не знаю кем и для чего. Рабочий в ярости сжал кулаки, а мальчик подпрыгнул от радости, забежал за стол и крикнул оттуда: - Вот видишь! - Но тут же постарался задобрить Бальриха: - Да что бы мне ни говорили, я-то знаю тебя. Мне ты можешь открыть все. Схватив свою тетрадь и показав другу длинный нос, он убежал. Однако за дверью Ганс налетел на какую-то женщину. Это была Тильда. Она затащила его под лампочку и решительно спросила: - Что он там делает? Я хочу знать. - Бальрих? - спросил Ганс Бук, растерявшись. - Сейчас он учит греческий... - Да он с ума сошел! - воскликнула Тильда так громко, что по коридору раскатилось эхо. - Он совсем перестал спать, я же вижу, потому что и сама не могу спать. Ни с кем не разговаривает, завел какие-то секреты. И мне все наврал. Пусть только выйдет! - крикнула она, повернувшись к его двери. - Я все выложу ему. Появился Бальрих. Несколько женщин, спускавшихся и поднимавшихся по лестнице, остановились на ступеньках. Среди них была и Польстерша. - Что ж, Тильда правду говорит, - обратилась она к ним. - Он наплел ей про какую-то машину, будто занят ее усовершенствованием. Но мы обшарили всю его комнату... Бальрих накинулся на нее, - да как она смела? Но она - заявила, что имеет на то полное право - и Тильда тоже. - Коли человек спятил, надо же узнать, в чем дело. Свидетельницы этой сцены согласились с ней. Конечно, она имеет право. Только это все же дело семьи. - Динкль должен навести порядок... - Ладно, - сказал Бальрих, - мы пойдем к Динклю. Я и Тильда. А вас это не касается. Женщины притихли, только Польстерша никак не унималась. Бальриху было стыдно перед Гансом. Да, видно, объяснения с семьей не миновать. Но для этого необходим и Геллерт. - Ганс, - решительно сказал он. - Я сделал за тебя твой урок, а ты сейчас же раздобудь мне старика Геллерта. Ганс стрелой вылетел из комнаты. Бальрих, Тильда и Польстерша в глубоком молчании пустились в путь по бесконечным темным лестницам, без ковровых дорожек, по коридорам с сотнями дверей, унылым, как в больнице, с окнами без занавесей, за которыми стоял хмурый зимний рассвет, такой же безрадостный, как жизнь бедняков. "Вот она, наша участь", - думал Бальрих, которого оторвали от учебника греческого языка. Дойдя до площадки, где жили Динкли, он увидел открытую дверь и выбежавшую из комнаты Малли. - Нет, я все брошу! Не могу я так жить! - визжала она и чуть не сшибла с ног Польстершу, которая тоже взвизгнула. Бальрих пытался задержать Малли, но она вырывалась изо всех сил и продолжала кричать, что все бросит. Когда она, наконец, замолчала, из комнаты донеслась ругань Динкля и детский рев. - Почему ты держишь меня? - всхлипывала Малли. Бальрих показал на окно, за которым серело тусклое утро. - Броситься в окно и то лучше! - стонала она. Тогда Бальрих спросил: - Динкль обижает тебя? - И в голосе его прозвучала угроза. Но она схватила брата за руку и умоляюще заговорила: - Динкль не виноват! И дети тоже, хотя они и замучили меня. - Тогда пойдем, так продолжаться не может. - И он повел ее домой. Динкль шлепал ребенка. На полу посреди комнаты стоял грязный таз для умывания. - Вот так начинается день, - сказал Динкль. И когда на минуту наступила тишина, послышалось блаженное чмоканье ребенка, который, лежа на комоде, шевелил ручонками. Малли вынесла умывальный таз, затем с помощью Польстерши принялась одевать и причесывать детей. Динкль, будучи не в духе после этой сцены, сердито напустился на шурина. - А-а, господин Бальрих? Наконец-то удостоили нас своим присутствием. Скажите, какой скрытный? Разбогатели, да? Зарабатываете денежки, как Яунер? Бальрих чуть не вспылил, но сдержался. - Скоро ты сам поймешь, Динкль, какой ты дуралей. - А ты, - вскипел Динкль, - зубришь латынь, как буржуй. Поэтому и Тильду не знаю до чего довел, негодяй. - И он указал на Тильду, которая стояла тут же, закрыв лицо передником. - Дядя Геллерт рассказал нам кое-что про тебя. - Вот пусть он и скажет это вам, - громко заявил Бальрих, обращаясь к старику маляру, стоявшему в дверях. Тот хотел было тут же повернуть назад, но Ганс втолкнул его в комнату. Затем барчук повел носом, но в комнате пахло только что вставшими с постели людьми, а не той, кого искал его взгляд. Все же Лени, наконец, вышла из своей конуры. И Ганс Бук, расталкивая всех, устремился к ней. Старик Геллерт сделал вид, что знать ничего не знает; он прикинулся глухим. Но вдруг рассвирепел и со всей яростью неопохмелившегося пропойцы заорал: - Довольно молчать! Этот жулик обманывает меня! - Но так как Бальрих хранил спокойствие, старик стал всех призывать в свидетели. - Пусть сознается сейчас же, он стоит перед своим судьей! Намекал я тебе когда-нибудь на одно старое письмо, где сказано, что Гаузенфельд принадлежит мне? Бальрих загадочно усмехнулся. - Слушай, - сказал он, - я даже раздобыл это письмо, но в нем нет ничего того, о чем ты говоришь. Тут старик затрясся. Руки и ноги заходили у него ходуном, он стал кричать, что Бальрих продал письмо, а денежки прикарманил. - Я подстерегаю его, а он увиливает или отделывается пустыми словами. - Потому, что об этом деле говорить не так просто, - отозвался Бальрих. - А письмо - вот оно. - И он протянул старику листок. Все тотчас принялись читать: и Динкль, державший письмо перед собой, и Геллерт, который тянул его к себе, и Малли с грудным младенцем на руках, и Тильда, утиравшая слезы, и Польстерша, шевелившая губами, и самый старший из детей - он примостился на стуле возле них. Тут же стояли, вытягивая шею, и остальные ребята, удивленные вдруг наступившей тишиной. Вошли на цыпочках оба младших брата Бальриха, следом за ними прибрел старик Динкль с жестяной кружкой, в которую ему наливали кофе. Они тоже примкнули к группе, читающей письмо. Один Бальрих слышал шепот и тихую возню за перегородкой. Это Лени выталкивала Ганса. Динкль, дочитав, спросил: - А нам-то что до этого письма? - Оно всем нам принесет богатство, - ответил Бальрих. Тогда они еще раз прочитали письмо, неподвижные, в торжественном молчании. Геллерт первый нарушил его. - Коли он продал мои права, что же делать мне, старику? - Да, ты стар, - согласился Бальрих твердо и снисходительно, - и ты беззащитен, и все вы беззащитны. Поэтому я взялся за это дело. Взялся за ученье и буду учиться, покуда не изучу право. Тогда я добьюсь своего. Так стоял он среди них, и бледный свет раннего утра падал на это широкое лицо; все смотрели на него молча, стараясь понять происходящее. Вдруг Геллерт опять завопил: - А какой прок мне от твоего ученья! Я стар, и мне нужны деньги. Сейчас же выкладывай мои денежки - и все тут! Но Динкль приказал ему замолчать. Потом перевел дыхание и обратился к Бальриху: - Много может пройти времени, пока мы добьемся своих прав. Кто знает, доживем ли? Но наши дети, они-то хоть увидят лучшую жизнь? Бальрих посмотрел ему в глаза, затем медленно перевел взгляд с одного на другого. Никто не проронил ни слова. Тогда заключил он с ними безмолвный договор. Бальрих взял младенца из рук Малли и показал им. - Клянусь его жизнью, - заявил он. Снова наступило молчание. Потом кто-то закашлялся, и все стали собираться на фабрику. Бальрих, стоя, пропустил их мимо. Подошла Тильда и строго, как монахиня, сказала: - Я буду ждать тебя. Теперь я знаю, что ты вернешься. Польстерша, которая оставалась дома, приказала детям идти вперед. А брата Динкля робко спросила, достанется ли и ей что-нибудь. - Неизвестно, все будет сделано по закону, - деловито ответил Динкль. - Если ты будешь настаивать, нам придется судиться. Тут из глубины комнаты послышались еще два голоса. Сперва настойчивый голос Ганса: - Я знаю, что ты задумала. Не делай этого, не делай! Только один человек на свете любит тебя, это я. Но Лени презрительно ответила, что это каждый может сказать. - Сказать - да, но сделать? И я раньше хотел только получить от тебя удовольствие. Я был преступником! А теперь хочу трудиться ради тебя, уехать отсюда и сам зарабатывать себе на хлеб. Уехать сейчас же. Я хочу стать таким, как вы, и всю жизнь работать. Я люблю не только тебя, но всех вас. - И с горячей мольбой добавил: - Лени, услышь меня, не всякий скажет тебе такие слова. - Зачем? - ответила Лени, и Бальрих впервые почувствовал, как она раздражена. - Это протянется слишком долго. Так же долго, как... Бальрих обомлел. Он понял, что она имела в виду, и украдкой выскользнул за дверь. Но вдруг кто-то из-за спины схватил его руку, и не успел он опомниться, как чьи-то губы прижались к ней. Обернувшись, Бальрих увидел седой узел волос на голове Малли и ее смиренно склоненную спину. Он поднял сестру. - Сегодня мне уже незачем молиться, - проговорила она бескровными губами и заспешила прочь, топая своими мужскими ботинками и оправляя юбку, обтягивавшую ее костлявые бедра. Ушел и Бальрих, опустив голову, впервые ощущая бремя взятой на себя ответственности, и все же чувствуя прилив новых сил. Он думал: "Теперь все помогут мне, я добьюсь своего. И Лени еще поверит в меня". Незаметно прошла зима. Однажды, в весеннюю ночь, сидя полураздетый в душной комнате, он распахнул окно и высунулся наружу, чтобы подышать свежим воздухом, а потом снова взяться за книги. Сквозь тонкие стены и раскрытые окна на него со всех сторон веяло дыхание спящего дома. Вот донеслось ругательство, вот кто-то вскрикнул во сне, и тут же ему почудился предсмертный стон, а следом за ним крик новорожденного. Он слышал все эти звуки и раньше, но воспринимал тогда по-другому. Теперь они, казалось, уже не говорили о том, что эта суровая жизнь беспросветна. Пусть люди спят или страдают - он бодрствует и думает о них. Он блаженно потянулся. Все это - товарищи, близкие, все - свои. Сегодня они, как и он, бедны, но наступит день, и с его помощью они станут богаты. Он видит, как на вилле "Вершина" чуть шевелятся гирлянды роз... Вдруг лицо его омрачилось, он задумался. Было время, когда он заботился только о себе, о своих правах; тогда ему хотелось немедленно овладеть богатством и насладиться им. Но сейчас сердце напомнило ему о ней, о Лени, о самом дорогом для него существе. А разве другие менее заслуживали любви, богатства и свободы? Правда, не все они добры, не все чутки я благородны. Но только богатство даст им утонченность, благородство и доброту. Порой они озлоблены друг против друга, как озлоблены против них богачи, которых деньги ожесточают, - однако угнетенные не ладят между собой оттого, что страдают. Они борются за существование и сами не знают, куда их приведет борьба. Ни у одного из них еще не пробудилось сознание. Но ведь разум подсказывает каждому, что у всех одинаковые права. У нас отняли средства производства, нас ограбили, поработили тело и душу. Мы обездолены и нищи. Но мы должны лишить их богатства, и пусть будет нашим земное счастье, как была нашей земная юдоль... Да, и мы вынуждены творить несправедливость, так как наша жизнь построена на несправедливости. Ведь источником Геслингова богатства послужили жалкие гроши, когда-то принадлежавшие одному из нас. А тот, от чьего имени мы предстанем перед Геслингом, приобрел их постыдным способом. Мы, его наследники, ничуть не справедливее того эксплуататора; однако мы должны стать справедливее. "Как это сделать? Уравнять ли заработки и доходы? Упразднить ли предпринимателя? Но ведь я уже сегодня знаю больше других, поэтому могу и должен получать больше. Чем же я отплачу им?" - настойчиво вопрошал он некий представший ему смутный образ, имя которому было - Равенство. Когда раздался скрип ворот, как обычно по утрам, Бальрих с изумлением вернулся к действительности: стоял белый день, доносился воскресный звон колоколов. Сколько же времени пропало даром! Но, сам того не ведая, он в эту ночь совершил еще один шаг на трудном пути познания: он "думал, не зная о том, что думает". Был праздник, и Бальрих, выйдя побродить, увидел адвоката Бука, который прохаживался по луговине. - Гуляете? - спросил толстяк. - Хорошо бы вам пройтись на виллу "Вершина", а мне в такое утро покинуть ее. - Я не пойду туда, - проронил Бальрих. - Не хотите? Она кажется вам слишком ослепительной, от нее веет слишком большой беспечностью и счастьем? Или это чересчур обманчивое счастье? А что мы были бы за люди, если бы не чувствовали стыда в такое воскресное утро? - Настанет время, когда нам всем в такое утро уже нечего будет стыдиться, - сказал Бальрих. - Весенний день и вилла "Вершина", - продолжал адвокат и пристальным, долгим взором посмотрел Бальриху в лицо, - может быть, они и в самом деле созданы для вас... Пройдя между домов рабочих, они вышли на пустырь. - Итак, весь ваш годами накопленный запас умственных сил вы решили использовать сразу. Вы - богатырь! - Все это слова, - ответил Бальрих. - Я переутомлен. - Вижу, - тут же согласился Бук. - Но это только ваша вина, - снова продолжал рабочий, - вы лишили нас образования, чтобы мы оставались рабами. Придет время, когда работники физического труда - все люди будут уже с детства приобщаться к культуре. Тогда и у фабричного станка и за письменным столом человек будет в несколько часов создавать то, на что сейчас нужны долгие годы. - Наука будет доступна всем, - подхватил Бук с удовлетворением. - А нынче она только для избранных. - Как и деньги, - заметил Бальрих. - Что же, в будущем все будут получать одинаковую оплату? - осторожно осведомился Бук. Бальрих вспыхнул. - Едва ли, но каждый получит свою долю прибыли. - Однако она может оказаться и его долей убытка, - подчеркнул Бук. Но Бальриха трудно было сбить. - Нет. Убытки понесет предприятие. Ведь оно будет принадлежать не нам, рабочим, а самому себе. - Это вы сами придумали? - спросил Бук с необычной для него живостью. И затем добавил: - Принадлежать самому себе... Но кто же будет его олицетворять? Кто окажется его пайщиками? - Все, кем оно живет. - Но оно живет и мертвыми. - Чепуха! - сказал рабочий. - Оно живет и теми стариками, которые греются там, на солнышке, у стены, - хотя они никогда уже не возьмут в руки инструмент. Ведь они некоторое время поддерживали это предприятие, отдавали ему свою силу. Оно живет и теми, кто еще не родился; не появись они на свет, оно вынуждено было бы прекратить свое существование. Наконец, ваше предприятие живет городом, который поставляет ему людей и пищу для них; высшей школой, чьи изобретения оно осуществляет, даже теми, кто раньше поверили в него и были им обмануты. Вот вам пример: у моего отца были акции, а Геслинг присвоил их. Бальрих и Бук шли в глубоком раздумье до самого озера в "рабочем" лесу. Когда они остановились и стали глядеть на воду, Бальрих сказал: - Неужели это так? Тогда этого недостаточно. Только на предприятиях, раскинутых по всей стране, по всей земле, могла бы осуществляться справедливость, только это дало бы нам всеобщий мир! Тогда претворилась бы в жизнь та клятва, которую представители рабочих всех стран недавно дали на Базельском конгрессе{511}. Они заявили, что рабочие уже не бараны, которых гонят на убой, и не покорное орудие в руках поджигателей войны. Неужели это верно? - вопрошал он настойчиво. - Только тогда, - продолжал Бук, - все будут стоять друг за друга и никто не окажется одинок в борьбе. Ведь мы же в конечном счете все равны. Они обошли озеро; даже оно казалось чистым и прозрачным в сиянии весеннего утра. Вернувшись на прежнее место, Бальрих сказал: - Прогулка с вами, доктор, не только поучительна, но это честь для меня... Бук молча взял его под руку, оперся на него, и они пустились в обратный путь. После глубокого раздумья Бальрих сказал: - Если буржуазия все это понимает, то какой же преступник Геслинг. Бук покачал головой: - Человеку очень трудно признать что-либо противоречащее его интересам. - Я все же не совсем понимаю вас, - скромно возразил рабочий. - Вы имеет в виду меня? Впрочем, вы можете разуметь и тех господ. Он указал на виллу Клинкорума. Перед виллой учителя, повернувшись к ним спиной, прохаживался сам хозяин в обществе доктора Гейтейфеля и Циллиха: он оживленно жестикулировал. Бук тотчас выпустил руку Бальриха и пошел вперед. Бальрих остался позади с чувством глубокой горечи, словно его предали. Он остановился и решил было повернуть обратно, как вдруг услышал голос Клинкорума. - Вот он! - воскликнул учитель. - Подойдите-ка сюда, молодой человек! Мы тут как раз обсуждаем ваше дело. Намерены ли вы продолжать свое восхождение по лестнице, ведущей в храм посвященных, или одним махом низвергнуться в прежнее ничто? Бук решил, судя по этой напыщенной и загадочной сентенции, что, должно быть, до их прихода произошло тут нечто чрезвычайно важное. Тут Клинкорум умолк, точно не находил слов, чтобы продолжать свою речь, а Гейтейфель только подтвердил подозрения Бука, дав по этому поводу исчерпывающий ответ. Да, произошло, во-первых, то, что постройка еще одного корпуса, который должен был замкнуть полукруг позади виллы учителя, началась, и, во-вторых, Клинкоруму - этой жертве капитала дирекция Гаузенфельда предъявила требование... - Неслыханное требование! - подхватил Клинкорум. - Прекратить занятия по гимназическому курсу с одним из фабричных рабочих! - вот что произошло. - Чего же еще ждать от них? - возмущенно осведомился Гейтейфель, в то время как консисторский советник только свистнул. Бук не преминул выразить учителю свое сочувствие: - Как раз на этого ученика вы возлагали свои лучшие надежды. Клинкорум помедлил с ответом. Однако ему было сейчас не до сантиментов, и он вспылил: - Ничего подобного! Он очень туго соображает! Своим нелепым зазнайством он только затрудняет учителю его задачу. - Но именно потому вы сочли это делом чести и хотите быть учителем рабочего, который покажет когда-нибудь, на что способна человеческая воля... - Но притом я вовсе не хочу лишиться заработка, - добавил Клинкорум. - Это ваше святое право, - подтвердили Циллих и Гейтейфель. - Геслинг обесценил мой дом! Мало того, совершая грубейшее насилие над моей личностью, этот деспот еще дерзко посягает на мою профессию, запрещая мне преподавать. Но я буду отомщен. Вы, господа, будьте свидетелями. Я давно уже это предсказывал: мститель не за горами... - Но его еще не видно... - вздохнули свидетели. - Нет, еще не видно, - подтвердил Клинкорум, глядя куда-то мимо Бальриха. Потом снова пустился в пророчества: - Настанет день, да, настанет, господа, когда вилла "Вершина" содрогнется от топота народных масс. Они будут угрожать ей своим зачумленным дыханьем, своей местью. Мало того, они сровняют ее с землей. От такой перспективы оба друга, казалось, преисполнились живейшей радостью. Однако рабочий продолжал с изумлением следить за разговором... Клинкорум же, спустившись с вершин своего пафоса, спокойно пояснил: - Если бы Геслинг отказался от постройки этого разбойничьего вертепа, я, быть может, и перестал бы учить его рабочего. - Что ж, выгода важнее всего, - сказал Бук, глядя вслед Бальриху, который молча повернулся и пошел прочь. Остальные в пылу спора даже не заметили его отсутствия. - Пусть он купит у вас участок! - посоветовал доктор Гейтейфель. - И притом за двойную цену, - добавил Циллих. - А не то вы взбунтуете против него весь Гаузенфельд. "Как могут эти люди так обманывать себя", - размышлял, удаляясь, рабочий Бальрих. Обдумывая положение этих господ, он решил, что хоть оно и лучше положения людей его класса, зато унизительнее. Эти интеллигенты, как дети, задирают нос перед теми, кто еще беднее их, и, несмотря на то, что у самих гроши, пользуются своей ученостью и черным сюртуком, чтобы похорохориться перед богачами. Взбунтуются и тут же пресмыкаются при виде золотого тельца; как союзники они безнадежны, потому что располагают некоторыми благами, недоступными нам. Да, говорил себе рабочий, всякий, кто имеет хоть какие-нибудь преимущества перед нами, тем самым участвует в заговоре против нас. Между теми, кто владеет хоть чем-нибудь, и нами, у кого ничего нет, лежит такая же пропасть, как между рабочими и богачами. Вся буржуазия, до беднейших ее слоев - это мир, отрезанный от нас, оттуда доносятся к нам лишь слабые отзвуки, а от нас туда - ничего, решительно ничего. Он думал: "Каждый рабочий слышал уже мою историю. Ведь Динкли наверняка не смогли удержать язык за зубами, но Клинкоруму ее никто не расскажет. Каждый тряпичник знает, что Гаузенфельд на самом деле наш и должен достаться нам. Только эти трое торгашей там, позади меня..." Бальрих даже плюнул при мысли о такой тупости и глупости; они хватаются за свои акции и не видят, как почва ускользает у них из-под ног. Перед закусочной стоял оглушительный шум: рабочие играли в кегли. Когда Бальрих проходил мимо, они притихли. Он вошел в закусочную и сел на скамью между двумя рабочими. Один чуть отодвинулся, а на лице сидевшего напротив Бальрих прочел явную враждебность. Они не доверяли ему, он стал как те, другие; а тем нельзя было доверять. Товарищи были правы. Чтобы расположить их к себе, он старался держаться как можно скромнее. Но вот вошел Гербесдерфер, почтительно посмотрел на него сквозь круглые очки и вдруг так поспешно сорвал шапку с головы, что она упала на пол. Бальрих мгновенно вскочил и, опередив Гербесдерфера, поднял ее. Когда он снова сел за стол, его сосед опустил ему руку на плечо и сказал: - Я все знаю. "Я знаю, ты наш, ради нас ты разучился смеяться и веселиться с нами, и жизнь твоя труднее и горше нашей", - казалось, говорил он. Выходя из трактира, Бальрих столкнулся в дверях с Симоном Яунером. Тот протянул ему правую руку, а левой сделал жест, словно заверяя его в чем-то, быть может, в том, что умеет молчать. Еще бы ему не молчать, когда каждый уже успел его предупредить: если господа узнают про замыслы Бальриха, Яунеру не миновать ножа - и он это знал. Поэтому никто не стеснялся в его присутствии. Динкль принялся за свои обычные шутки, именуя старого Геллерта "господин главный директор". Это и было и уже не было шуткой. Все заржали, Геллерт тоже; он перестал чувствовать в этом издевку, шутка скорее льстила ему. Бальрих собирался было уйти к себе, к своим книгам, но какая-то женщина остановила его. Ее муж пьет, и она просила Бальриха помочь ей. Женщина так же смиренно склонила перед ним голову, как и его сестра Малли. Старики, гревшиеся на солнце, оборачивались, когда он проходил, они изумленно смотрели на него и молчали особенно многозначительно. Дети, все племя детей, неизменно толпились там, где он проходил, и потом разбегались, вздымая густое облако пыли на его пути. "Мы все заодно, - думал радостно окрыленный Бальрих. - Хоть враги и в заговоре против нас, это уже не спасет их, да и заговор этот не так уж страшен". Кроме того, они ничего не знали. Ни один шпион ничего не донес им, они блуждают в потемках, терзаемые любопытством. И на фабрике ощущалась их тревога. Все, вплоть до инспекторов, были свои и только усмехались в ответ на попытку кого-либо "оттуда" пронюхать, в чем дело. Но любопытных спроваживали, не дав им рта раскрыть, ибо никогда еще люди не работали с таким усердием. Ведь каждый знал: это для нас. Товар этот уже для нас, машины наши, и доказательство тому у Бальриха. И всех охватывает ни с чем не сравнимая радость в тот день, когда главный директор вместе со старшим инспектором важно шествует через цеха. Все понимают: страшно. А дойдя до котла с жерновами, где стоит Гербесдерфер, Геслинг, глядя на него в упор, отступает и идет в обход. Внезапно позеленев, он думает о том, как легко ему, Геслингу, очутиться между жерновами - достаточно одному из этих людей толкнуть его... Страх, всю жизнь терзавший рабочего Гербесдерфера, охватывает и хозяина. Тут он увидел Бальриха, - все взоры были обращены на директора, и Геслинг почувствовал свою гибель. Он не спускал глаз с Бальриха, и все стали смотреть на рабочего. Вон тот человек, с черными бровями, тот, с широким лбом, богатырскими плечами и вихром на лбу - я у него в руках, он сильнее меня, он уничтожит меня и восстановит справедливость. Рабочие переглядываются. До него дошло! Как он дрожит! А Бальрих стоит, крепко упершись ногами в землю, и поджидает капиталиста, с его брюхом, с его белесыми волосами, с его массивным, жестким лицом, стоит, как всегда, исполненный сознания, что все зло на свете творится по воле этого эксплуататора... Геслинг, поравнявшись с ним, останавливается, его нога на миг повисает в воздухе, на один миг, но смертельные враги уже успели помериться силой. Главный директор тут же надменно откидывает голову, а рабочий прикладывает руку к козырьку. На дворе Геслинг, склонившись к уху старшего инспектора, спрашивает, не знает ли он, кто из этих людей обучался латыни у Клинкорума. - Этот самый, - отвечает старший инспектор. IV МОРАЛЬНЫЕ ФАКТОРЫ В последующие дни люди то и дело видели Геслинга в его машине. Она мчалась в город, и не было, кажется, такого учреждения, перед которым бы она не останавливалась; а когда трогалась, рядом с Геслингом уже восседал какой-нибудь военный либо видный член правительства. Зачастую главный директор не возвращался даже вечером. Однажды утром, когда доктор Гейтейфель и его шурин Циллих проходили мимо отеля "Рейхсгоф", они увидели, как из него вышел Геслинг - подтянутый, свежий и, видимо, отлично выспавшийся. Он даже заговорил с ними. Очень важное по своим последствиям совещание задержало его здесь, пояснил Геслинг. Кроме того, с машиной случилась авария... - И так далее, - закончил Гейтейфель, но директор сверкнул глазами: - Что это значит? Вы не верите мне? Никакие слухи и грязные намеки меня не трогают. Я спокойно провожу время на вилле "Вершина". А Гейтейфель добавил: - Вдали от мира, как властелин, и, надо полагать, с личной охраной? - Я иду своей дорогой, и пассивным сопротивлением меня не возьмешь! - отвечал Геслинг, возмущенный, уже не владея собой. "Имеет ли он в виду настроение своих рабочих? - подумал Циллих. - В таком случае с фактами не поспоришь". - В последний раз, когда я был у Клинкорума, они так на меня воззрились, что я усомнился, выйду ли оттуда живым. И тут оба интеллигента злорадно отметили про себя, как побелело властное лицо главного директора. - Я ничего не знаю, - пробормотал он. - Неизвестно, чего они хотят. Вот что самое неприятное. Циллих и Гейтейфель с лицемерным участием принялись давать ему советы. Взять хотя бы историю с электричкой, говорили они. Теперь ясно, какую непоправимую ошибку он допустил, помешав провести ее в Гаузенфельд. Ведь Гаузенфельд - это человеческий муравейник, отрезанный от мира, люди варятся в своем соку, поэтому он и превратился в разбойничий притон. Разбойничий притон? Геслинг решительно отверг такое сравнение. - Нет уж, извините. Моих рабочих я крепко держу в руках, им известны не только методы моего руководства, моя неумолимая строгость, но и то, что я для них второй отец. Сейчас, кстати сказать, я еду на фабрику. Если вы, господа, хотите меня сопровождать, я буду только рад, вы убедитесь воочию, что я прав, и сами при случае сможете опровергнуть злонамеренную клевету. Господа охотно согласились поехать с ним, но у виллы Клинкорума попросили остановить машину: им не терпелось поделиться с учителем своими наблюдениями. Клинкорум торжествовал. - Значит, не только меня, но и его, прямого виновника, уже захлестывают мутные волны, поднявшиеся из этой долины. Даже к его вилле подступают они и скоро поглотят Геслинга вместе со всем его выводком. Мы погибнем все вместе! - И Клинкорум высокомерно рассмеялся, так что под складками зеленого халата заколыхалось его выпуклое брюхо, а рот, окруженный прядями жидкой бороденки, открылся, обнажив длинные клыки. Однако Геслинг отнюдь не стремился на фабрику, где подстерегавшая его тайна могла в любую минуту прорваться наружу, подобно назревшему нарыву. Он опять помчался на машине в Нетциг и, возвратясь к полудню, привез с собой генерала фон Поппа. Еще до завтрака эти господа успели осмотреть окружавшие виллу "Вершина" лес и парк. Его превосходительство фон Попп изволил заметить: - Благодарю вас, господин тайный советник. Мои диспозиции намечены. Вслед за этим хозяин дома повел генерала завтракать - через террасу, увитую розами, которые чуть покачивал ветерок, через сверкавшую позолотой галерею, в обтянутый белым атласом зал в стиле барокко. Во время завтрака генерал фон Попп избегал деловых разговоров, беседа велась чисто светская. Позднее, сидя за чашкой кофе, в раззолоченной галерее, он спросил: - Скажите, бога ради, что у вас стряслось? Все молчали. Геслинг шумно вздохнул и, собравшись с силами, начал: - Ничего. В сущности ничего. Ни саботажа, ни покушения, ни попытки к ограблению, ничего. Моя власть здесь по-прежнему неприкосновенна, да я и не допустил бы никакого покушения на нее, но, - закончил он нерешительно, - здесь чувствуется какой-то нездоровый дух... Фон Попп раздраженно ввернул: - Ну, против духов я не могу выслать солдат. Однако племянница генерала, разведенная госпожа фон Анклам, заинтересованно посмотрела на Геслинга. Директор убедительно попросил генерала не придавать его словам ложный смысл: - Мятежники действуют новыми способами, они не выступают открыто, а лишь шушукаются и многозначительно переглядываются, будто им известно что-то, чего мы не знаем. - Что это, новый вид религиозного психоза? - осведомился адвокат Бук. Ганс подмигнул ему из-за спины дяди. Но Геслинг после некоторого раздумья проговорил: - Как знать, у них есть своего рода вождь, которого я считаю настоящим гипнотизером. - Как интересно! - протянула госпожа фон Анклам, поднеся к глазам лорнет. Но Горст Геслинг, сидевший рядом с ней, убеждал ее не обольщаться иллюзиями. Ведь этот вождь прежде всего не джентльмен. Зато сестра его совсем другая - в ней чувствуется порода, - добавил он вызывающе. При этих словах госпожа фон Анклам возмущенно отвернулась. А генерал фон Попп, весь побагровев, рявкнул: - Вышвырните его - и баста! Но промышленник поглядел на генерала, словно перед ним был невинный младенец. - Да, будь это все так просто! Вдруг на лице его появилось такое выражение, словно за спиной генерала он увидел кого-то. - Что он затеял? - пробормотал Геслинг, заметно бледнея. - Я готов встретиться лицом к лицу с опасностью, но я должен знать, где она. Все были подавлены, но тут же с облегчением вздохнули, когда генерал снова рявкнул: - Пусть только выступят! Мы им покажем, в чьих руках власть! Асессор Клоцше, ухаживавший в уголке за Гретхен, дочерью хозяина дома, высунул руку из-за ее спины и поднял кверху, словно для присяги. - Пусть только посмеют!.. - прохрипел он, грозно выкатив глаза, и, доказав этим свою решимость, возвратился к прежнему занятию. Сыновья Горст и Крафт, утонувшие в креслах, так что торчали только их ноги в крагах, высказались категорически "за вскрытие нарыва". Фрау Густа, гордясь храбростью своих сыновей, а еще больше тем, что разведенная госпожа фон Анклам столь поощрительно им улыбалась, села так, чтобы отгородить их от генерала и своего мужа Дидериха и таким образом не мешать начавшемуся флирту. Анкламша чем-то походила на еврейку, но ведь она была племянницей его превосходительства, и поэтому такое сходство можно было объяснить, несомненно, лишь игрой природы. Свой выбор госпожа фон Анклам остановила на Горсте, а не на Крафте, любимце матери. Крафт примирился с этим, - женщины его не интересовали. "Он принадлежит мне одной", - думала мать. Между тем мысли Эмми, матери юного Ганса Бука, были заняты одним: как бы удалить сына из комнаты. Она слишком хорошо знала его и знала, что он заходит дальше, чем его отец, в отрицании своего класса, своих привилегий. Но что это с ее мужем? Он опять возражает генералу, побагровел не только он, но и Геслинг. "Мой брат Дидель, - размышляла Эмми, - очерствел. Я помню время, когда он был совсем другим. Теперь его видят только суровым, поэтому он думает, что и должен быть таким. И я знаю, - продолжала сестра свои размышления, - Дидель и муж мой уже никогда не сговорятся. Если бы только Дидерих позволил, Бук выложил бы им здесь всю правду. Ведь это же страсть Вольфганга - выкладывать правду, - рассуждала его супруга. - А потом он все-таки смиряется, даже если не согласен с чем-то, и плывет по течению. Когда-то ему, должно быть, солоно пришлось. Где же теперь найти силы и бороться, чтобы не страдали другие?" Но Ганс!.. "Мой Ганс, - с горечью думала мать, - я трепещу за него. Пока он только в душе стоит за правду, но я предчувствую, что он захочет и на деле бороться за нее. А разве это возможно? Или мне надо желать, чтобы он стал другим, мой Ганс?" Тут она почувствовала на себе неодобрительный взгляд своей невестки Густы. Та никогда не сомневалась в своих сыновьях, а ведь они были похуже отца. "Мой сын лучше, и все же мне приходится сомневаться. Да, жизнь сложна и запутанна", - говорила себе Эмми Бук. А на террасе, увитой розами, у Гретхен возник спор с братьями и с Клоцше, которому надо было уходить. Худосочная, скрытная Гретхен стояла за рабочих, и возможную забастовку она даже одобряла. Но почему именно. - этого никто не мог понять. Что бы ни говорил ее нареченный Клоцше, она неизменно отвечала: - Да ну тебя, пузан! Наконец брат Гретхен Крафт не выдержал и открыл ее тайну. - Эх ты, дурочка! Во всем виноват театр! Она видела на сцене забастовку, а главаря ее играл Штольценек. Понимаешь, Клоцше? Леон Штольценек - первый любовник. Горст незаметно толкнул Крафта в бок, однако асессор спокойно отнесся к его заявлению. - Пустяки, - добродушно пробурчал он, - театр - это совсем другое. Я там тоже аплодировал вместе со всеми. Когда машина умчала генерала и асессора, Геслинг, оставшись в раззолоченной галерее, накинулся на зятя. - Я очень обязан тебе за то, что ты расхолаживаешь моего генерала. Он совсем раскис. Если он не при шлет мне солдат, нам на крайний случай останется еще твоя болтовня. Бук возразил, что слово всегда недооценивают, точно так же как недооценивают моральные факторы. - Разве я аморален? - гневно спросил Геслинг. - Средства, какими ты удерживаешь власть, - продолжал Бук, - те же, какими хвалятся и бунтовщики. А другие, которых они не знают, тебе так же чужды, как и им. Вы стоите друг друга! - мягко закончил Бук. Геслинг пришел в ярость. - Я знаю только свои права. Если рабочие выступят, в них будут стрелять. Окольные пути претят моей прямой натуре. - Твоей прямой натуре! - повторил Бук. - И твоей, надеюсь! - Глаза Дидериха метали молнии. - Учить одного из моих собственных рабочих латыни - это предательство, это поощрение крамольных идей! Я этого учителю Клинкоруму никогда не прощу. Но еще беспощаднее я отнесся бы к тому, кто ему платит за это. Бук покачал головой. - Поверь, он делает это безвозмездно, из чисто научного интереса. - Пустая отговорка. Так может сказать каждый. И твой сын, одалживая Бальриху свои учебники, будет ссылаться на науку. Ганса теперь с ним водой не разольешь. Бук отступил и уже робко, без иронии, сказал: - Ганс? Но он ведь ребенок, не правда ли? В его возрасте дружат, не считаясь с рангами... Ганс, притаившийся за камышовой кушеткой с горой подушек, все это слышал. Он закрыл лицо руками. Отец отрекается от него. Отец лжет. Папа и он, Ганс, - оба вынуждены лгать дяде Геслингу... Он тихонько выполз из-за кушетки, прячась под гирляндами роз, и ускользнул с террасы. "Разве кто-нибудь может принудить нас лгать? Я ненавижу этого человека и буду ненавидеть вечно, клянусь!" При этом он отлично понимал, что и сам уже лгал не раз и что такова жизнь. А с террасы все еще доносился крик Геслинга. - Я должен верить всему, что мне говорят, и все говорят одно и то же, точно лжесвидетели. Что же я - к разбойникам попал? - Ты болен, - мягко сказал Бук. Но шурин уже вопил срывающимся голосом: - Горе вам, если я вас поймаю! И, повернувшись на каблуках, покинул террасу. В саду у "лубяной беседки" Геслинг увидел сыновей. Над окнами, обложенными корой, Горст и Крафт развешивали белые черепа животных. - Что это значит? - спросил отец. - Это принесенные в жертву богу Одину{522} черепа священных лошадей, - пояснил Горст, и пустил слезу из-под монокля. Малыши Ральф и Фрицгейнц, смотревшие, как работают старшие братья, тоже дали свои объяснения. - Это телячьи головы, папа, они остались от обеда. Крафт, долговязый, сутулый, с синевой под глазами, сказал, растягивая слова и заикаясь: - Вот здесь самое подходящее место для пулеметов. Геслинг опешил! - Ну, до этого дело еще не дошло. - Затем добавил: - На вилле "Вершина" мы полные хозяева. До солдатских казарм все же два часа ходу. - Он взял за руку старшего сына. - Твоя мать уверена, что все должно идти как по маслу, потому что это мы, Геслинги. Внуши хоть ты ей, что весенний месяц можно провести очень хорошо и отправившись в путешествие. - И поехать в Монте{522}? - насторожился Горст. Вечером сыновья пришли за отцом, чтобы вместе совершить обычный обход. При этом они отрапортовали ему: "Явился в ваше распоряжение" - и во время обхода держались по-военному. Вдруг из темноты раздался выстрел. Директор отпрянул и пошатнулся, как будто пуля попала в него. - Это он, - простонал Геслинг. - Я вижу его. Горст и Крафт схватились за револьверы; но оказалось, что никто не стрелял. Это Ганс Бук просто щелкнул языком. Главный директор от страха решил уже прибегнуть к "моральным факторам", о которых недавно упоминал его зять Бук. Не начать ли с них, прежде чем прибегнуть к крайним мерам? Поэтому он спросил Циллиха о священнике из Бейтендорфа. Однако консисторский советник заявил, что давно порвал с этим вольнодумцем, который держится только благодаря светским властям и их полнейшему равнодушию к делам религии. При этом Циллих ткнул фабриканта пальцем в грудь. "Но и от тебя мало толку", - подумал Геслинг. Священник Лейдиц из Бейтендорфа не только враждовал с синодом, - не было двора в его приходе, где бы он не был должен; на сей раз этот всеми гонимый муж уже что-то пронюхал: в своей воскресной проповеди он, обращаясь к рабочим, затронул некий весьма жгучий вопрос, после чего тот стал еще более жгучим. Ибо Лейдиц подобрал из священного писания все, что только можно было там найти по части поощрения, увы, мятежных настроений. В результате в следующее воскресенье Геслинг решил лично все проверить, отправился в церковь и убедился в том, что рабочим остается только звонить в набат, призывая к восстанию. Директор исчез, не дождавшись конца проповеди. А потом оказалось, что его машина дожидается на улице, и директора в ней нет. Куда же мог он исчезнуть? Еще через неделю в воскресный день не только жены и старики, все мужчины Гаузенфельда повалили в храм. Что бы это значило? Но священник пошел на попятную, он уже не приводил тех страниц из писания, которые прежде закладывал пальцем, он нашел другие. И они как бы сами раскрывались перед ним, избитые, постылые; их слушали с раздражением. - Знаем! Все это давно известно, - роптали мужчины и, не дождавшись конца церковной службы, разошлись по домам. А священник с осунувшимся вдруг лицом спрятался за книгой... Однако не прошло и месяца, как все долги его были уплачены. Теперь наступил черед Наполеона Фишера. "Их избраннику, - размышлял Геслинг, - надо полагать, удастся их образумить. Этот старый честный бунтарь знает, что за мной не пропадет". Наконец прибыл член рейхстага. Главный директор встретил его на вокзале и, прежде чем кто-либо успел заговорить с ним, увел в пустой зал ожидания. Здесь депутат спросил: - Что это вы опять затеваете против нас, господин доктор? - Вы нужны мне, Фишер. Мы с вами уже не раз хоронили концы. - Да, в былые времена я как-то напомнил вам об этом, но вы рассердились, оттого что тогда я был всего-навсего вашим механиком. Вечно вы стояли перед банкротством и спекулировали на мне, пролетарие! Эх, молодость, молодость! И оба стареющих дельца внимательно посмотрели друг на друга. Наполеон Фишер, со своей седой гривой мятежника и лицом, изнуренным постоянными воплями и проклятиями, - Фишер, которого даже враждебная пресса называла вечно юным энтузиастом, ядовито поглядывал на Геслинга. А Дидерих Геслинг - широкий в кости, лицо жесткое, волосы жидкие, под глазами мешки - только сопел в ответ. Затем депутат созвал собрание в комнате позади закусочной. Один из представителей фабричной администрации пытался помешать этому, но ему пришлось отступить перед напористостью испытанного вождя. Рабочие недоверчиво рассматривали почти новый коричневый костюм Наполеона Фишера. Но брюки не были отутюжены, а пиджак застегнут неправильно, поэтому костюм они ему простили. Фишер подкреплял свою речь и жестами длинных рук, и открывавшей зубы обезьяньей улыбкой, и взмахами, седой бунтарской гривы. Накричавшись до хрипоты, он, чтобы поберечь свою "бедную глотку", перешел вдруг на более спокойный тон. Но потом загремел снова: военный налог - это ничем не оправданный вызов пролетариату; его последствия капитал еще почувствует - удар кулаком. Русских методов мы не потерпим: погромы, надругательства над культурой... нет! Если уж на то пошло - он, Фишер, сам еще возьмет в свои старые руки винтовку! Ну, а потом, как водится, личный контакт и разговоры по душам с сидящими в закусочной; член рейхстага попросту переходит от столика к столику, и под конец, в кругу рабочих, Фишер кажется таким простым, даже потел он, как все. - Ну, ребята, выкладывайте, какую каверзу опять вам подстроил мой старый эксплуататор, сидя там наверху в своем княжеском замке? - Да еще в своем ли? - пробурчал старик Геллерт, но его тут же толкнули в бок, и он притих. - Я-то не знаю даже, какой такой у него замок, да и знать не хочу. Бордели господ эксплуататоров меня не интересуют. Я видел эти замки разве что в "Неделе"!.. - заверил Наполеон Фишер рабочих, хотя сам давным-давно писал в газетах, в том числе и в этой, и также ясно и понятно, как всякий другой. - Он, конечно, желает, чтоб я явился к нему! - Удар кулаком. - Но мы в Каноссу не пойдем. Пусть сам найдет ко мне дорогу. Сейчас я ему нужен. Да, нужен, смею вас уверить, товарищи! Но так как эффект, вызванный его словами, показался ему недостаточно сильным, он еще поклялся: да разрази его гром, если он хоть шаг сделает по дороге на виллу. Рабочие молча слушали. Ну да, конечно, на виллу он верней всего не пойдет. Но из этого вовсе не следует, что он не встретится с Геслингом еще где-нибудь, ну хотя бы у президента. - Итак, ребята, - повторил Фишер. - Геслинг, конечно, начнет переговоры, и тогда он будет у меня в руках, это вы знаете из опыта. Ну, скажите сами, товарищи, чего бы вы без меня добились? Они молчали: пусть сам себе отвечает. Гербесдерфер угрюмо спросил: - Чего же это мы добились? Но тут депутат неожиданно вскочил со скамьи и устремился навстречу старику; тот робко вошел, держа в руке жестяную миску, в надежде, что и ему перепадет кусочек. - Папаша Динкль! Старый товарищ по классовой борьбе! - воскликнул Фишер и ткнул нищего в пустой живот. - Что было бы с ним, если бы у нас не было сегодня страховки для стариков и инвалидов, а это мы вместе с ним ее добились! - Депутат взял Динкля под руку и стал рядом с ним. - Взгляните на нас, старых друзей! Что он, что я - никакой разницы! Ведь я тоже работал простым механиком у Геслинга... Так же как вы избрали меня, вы можете завтра избрать папашу Динкля. Что знает о ваших нуждах и горестях какой-нибудь пришлый ученый, который кутит с капиталистами! Но я, товарищи, считаю, что если наступило то время, когда Геслинг, позеленев от злости, вынужден идти ко мне для переговоров, - это уже победа пролетариата! Теперь слова Фишера возымели свое действие, рабочие закричали "браво!" и "правильно!". После этого депутат предоставил старого Динкля самому себе и заговорил снова: - Так в чем же дело? Может быть, он чинит препятствия с открытием библиотеки? Или не построил для вас обещанных умывальников? Есть и умывальники и библиотека? Ну, тогда все в порядке. А в городскую биржу по найму рабочих я введу еще одного товарища. Опять молчание. Только Динкль-сын сказал: - А вы не знаете такой биржи, чтобы мне можно было больше не работать? Тут Наполеон Фишер почувствовал себя задетым. - Что за шутки! - сказал он строго и встал. - Предлагаю вынести порицание товарищу Динклю за его неуместную выходку. Его не поддержали. Кто-то даже крикнул: - Слышали мы всю эту премудрость, треплется в точности как пастор Лейдиц. Депутат окинул взглядом присутствующих: у всех лица были хмурые и насмешливые. Тогда он стал еще торопливее допытываться. "Что вы задумали? Бастовать?" - обращался он то к одному, то к другому, но только к тем, кто сидел поближе к двери. Карл Бальрих громко заявил: - Бастовать? Нет, поостережемся! Его слова были встречены гулом одобрения, рабочие поняли Бальриха: на предприятии, которое принадлежит нам по праву, бастовать незачем. Депутат, однако, по-своему истолковал заявление Бальриха. - Вот разумное слово, товарищи. Забастовки стоят партии только лишних денег. А деньги партии, чьи они? Это же ваши собственные деньги, товарищи! Он отошел к двери и снова торжественно изрек: - Здесь, я вижу, царит здоровый дух, здесь люди знают, ради чего трудятся. Поэтому я хочу на прощанье открыть вам, товарищи, каких выгод мы с вами добьемся во время закулисных переговоров о военном бюджете. Мы выторгуем повышение заработной платы на два процента, товарищи! За это я ручаюсь вам головой! Голосуем за военный бюджет, но вы получаете два процента. Да здравствует интернациональная революционная социал-демократия! Уверенный в поддержке, он выбежал из закусочной. К своему изумлению, Фишер не услышал ни звука за спиной, и никто не позвал его обратно. Постоял в темноте, прислушиваясь, потом задворками выбрался в поле. У изгороди, отделявшей "господский" лес от "рабочего", он подошел к Дидериху Геслингу, уже поджидавшему его, и сказал: - Пустяки. Бастовать они не собираются. Они хотят получить два процента надбавки, только и всего. И вы меня не разубедите, господин доктор, ибо я вам говорю правду. Да, я остался верен своему классовому сознанию, если даже у меня и завелись небольшие средства. Меня капитализм не уловит в свои сети. И я не предам своих товарищей за презренный металл, да будет это вам известно! - Не кричите так! - остановил его Геслинг. - Вы же знаете своих людей; разве вы уверены, что тут в темноте никто не притаился? Геслинг с трудом перелез через забор. "Товарищ" Фишер подсадил его. И вот уже главный директор и член рейхстага ощупью пробираются через "рабочий" лес. - Эти ваши два процента, - сказал капиталист, - просто курам на смех. Я хочу знать, что замышляет Бальрих. - Он - самый благоразумный из них. Он против забастовки. - Значит, дело обстоит хуже, чем я думал, и тут что-то кроется, - пробормотал Геслинг. Наполеон Фишер был озадачен. - А что тут может произойти? Разве у Бальриха есть власть? Я признаю только одно: либо у него есть власть, либо ее нет, а все остальное - вздор. Наполеон снова начал витийствовать. - Кроме всего прочего, идет дождь, - прервал его Геслинг. - Пойдемте-ка быстрее и помалкивайте, покуда я не позволю вам говорить. Когда они очутились в вагоне, стоявшем среди полей, Наполеон Фишер, с позволения Геслинга, снова дал волю своему языку. На грязном тряпье они сидели бок о бок - два политических противника - и шептались подобно тем бездомным влюбленным, которые находили здесь приют. И так же как некогда Бальриха с Тильдой, их вспугнули громовые удары в стенку вагона, и так же выползли они наружу, освещенные фонарем смотрителя, который сейчас же удрал. Да и они поспешно скрылись в сырой тьме ночи. Едва Бальрих успел выйти из цеха после окончания смены, как к нему подошел товарищ Фишер и начал расхваливать его за благоразумие и усердие в труде. Если он, Фишер, когда-нибудь отойдет от всех этих грязных дел, то есть от политической жизни, кто знает, не обратит ли партия свои взоры на одного товарища, который собственными силами старается, подобно ему, Фишеру, из простого рабочего стать образованным человеком. - Ведь это, вероятно, и есть ваша цель, к которой вы втайне стремитесь? - с тревогой закончил депутат. - А вам это обязательно надо знать? - спросил Бальрих. - Мне ничего не надо знать, - наставительно ответил старший. - Одиночка ничего не знает и ничего не может, хотя бы у него была на плечах, как у меня, голова вечно юного энтузиаста. Но и великое и малое совершается по непреложным научным законам, на которые опирается наша партия. - Опирается, - повторил Бальрих. - Все идет своим историческим путем, - снова подтвердил многоопытный политик. - Делать ничего не надо. Капитализм сам себя изживает. - На наших спинах, - заметил Бальрих. - А когда он изживет себя, мы будем его наследниками. - Мы должны на деле доказать свое право быть ими, - сказал Бальрих с нажимом. - И как же вы это намерены сделать? Бальрих посмотрел на него, подметил его злобный взгляд и растерянное, настороженное лицо. - Вас это интересует? - спросил рабочий. - В моей искренности, товарищ, вы надеюсь, не сомневаетесь, - отозвался Фишер. - Нет, товарищ. - В голосе Бальриха звучала холодная ярость. Член рейхстага струсил. - Только без насилия, - торопливо пробормотал он. - Забастовки и прочие насильственные меры прежде всего бьют по нам самим. При этом Фишер подумал о своих гаузенфельдских акциях. Рабочий, раскусив своего спутника, уже не слушал его жалкий лепет; казалось, он говорил самому себе: "Мы должны дерзать и должны верить в себя и в других. Ведь и у нас есть душа! Мы знаем, что такое добро, мы все же - люди. Одним этим мы уже сильнее денег". Старый политикан искоса поглядел на него, насмешливо прищурив желтоватые глаза. Потом вздохнул - в нем возникли смутные воспоминания о былой юношеской роскоши чувств. Да, ему тогда казалось, что не у него одного, а у всех те же чувства... Вздор, конечно, но все же верилось... Так шел он довольно долго, пристыженный, занятый неясными мыслями о своей отживающей партии и о бесплодно прожитой жизни. Затем он похлопал молодого человека по плечу и предрек, что, вопреки всему, тот сделает блестящую карьеру. Но, к изумлению депутата, Бальрих оттолкнул его руку и даже прикрикнул на него. Рабочему стало вдруг мучительно стыдно. "Я, кажется, уже слишком начитался книг. Слушаю этого болтуна и сам разглагольствую, точно какой-нибудь буржуй". - Какое вам дело, - воскликнул он, - до моих планов! Вы только шпионите здесь! Так знайте же, что у нас на уме! - И в приливе ярости добавил: - Все отдаст нам эта банда, а потом каждый пусть хоть собственной бритвой... Бальрих оглянулся, но депутат исчез... Опомнившись, рабочий направился к фабрике. Там уже было известно о предстоящем обследовании предприятия санитарной полицией. Многие надеялись, что у Геслинга будут по этому случаю неприятности, и радовались заранее. Действительно, несколько дней спустя, поутру, прибыл медицинский советник и начался осмотр. Оборудованием фабрики он не мог нахвалиться, а умывальниками был более чем восхищен. - Старшему инспектору господину... простите, как... - Моя фамилия Ваксмут, господин медицинский советник. Старшему инспектору Ваксмуту было поручено передать живейшую признательность господину главному директору, который, к сожалению, сейчас занят. Тогда те рабочие, которые были уже готовы торжествовать, уныло переглянулись. Они сразу догадались, в чем дело. Этот чиновник от медицины был заранее готов хвалить умывальники. И Наполеон Фишер, который кичится тем, что комиссия - его заслуга, тоже приложил сюда руку. Умывальниками, которым так обрадовались рабочие, хозяева воспользовались, чтобы отделаться от их требований. После обследования фабрики дошел черед и до людей. Ведомственное лицо, мужчина исполинского сложения, проследовал вдоль рядов рабочих подобно гигантской статуе некоего доблестного полководца. Порой он останавливался и, подбоченясь, расспрашивал кого-нибудь из них. Тем надлежало перечислить все перенесенные ими болезни, причем советник, казалось, был убежден, что каждый от него что-то утаивает. Впрочем, в некоторых случаях он мог казаться даже приветливым и общительным, например, когда дело дошло до Яунера. Зато Гербесдерфер, стоявший рядом с Бальрихом, внушал ему явное недоверие. - Снять бинт! - приказал он и, взглянув на его палец, снова властно бросил: - Фамилия? Старший инспектор назвал фамилию, после чего медицинскому советнику как будто все стало ясно. - Ну, конечно, мы облепили палец глиной. Народный метод лечения. А в случае заражения - кто оплатит операцию? Знахарь, что ли? И расходы на похороны он тоже возьмет на себя? - Обратившись к старшему инспектору, он пробурчал: - Господин, господин... - Ваксмут. - Ваксмут. Покруче с ними, господин Ваксмут, прошу вас, придерживайтесь этого золотого правила. Ведь наш человеческий материал застрахован вдоль и поперек, он не может гибнуть когда ему заблагорассудится. Медицинский советник хотел было уже проследовать дальше, но вдруг повернулся, как на шарнире. - Какой у того вон рабочего пристальный взгляд... Вы не заметили? - Он хороший рабочий, - ответил старший инспектор с удивительным простодушием. - И вам о нем не известно ничего особенного? - Он учится. Тогда медицинский советник кивнул с мрачным удовлетворением: - Ага! Теперь вы сами убедились, что от моего пытливого взора ничто не ускользнет. - И обратился к рабочему: - Эй, вы, как вас зовут? Бальрих неторопливо смерил его взглядом. Затем, нажимая на каждое слово, ответил: - Меня зовут... господин... Бальрих. - Так, так. Еще чище. Тут советник подбоченился и уперся ногами в пол, казалось, не собираясь уходить. - И долго вы уже учитесь? - Год. - Наука, очевидно, не пошла вам на пользу. Скажите - вы страдаете раздражительностью? - Когда меня раздражают, - ответил Бальрих. - Скажите - не появляется ли у вас, особенно во время занятий, этакое... особенное возбуждение? Так что вы даже сбрасываете одежду? - Нет, - удивленно ответил Бальрих. Лицо медицинского советника расплылось, оно прямо-таки засияло от радости. - Однако вас видели нагишом у окна, под утро, когда двери уже были открыты и люди шли на работу. Бальрих, застигнутый врасплох, сохранял спокойствие; но в душе у него все кипело. "Когда же это было? Ах, да... верно. Уже рассвело, я лежал на подоконнике и думал. Чистая случайность, я сам уже забыл об этом. Откуда же он знает... Ах, вот откуда! От Геслинга! А тот?.." Бальрих оглянулся. Все взоры товарищей были устремлены в одну сторону, на человека, пытавшегося скрыться в толпе. "Ну, конечно, Яунер, кто же еще?.." И Бальрих сказал резко: - Может, это было, а может, не было, но в моей комнате я сам себе хозяин, и до шпионов мне дела нет. Тогда советник, насторожившись, опять спросил: - Вы, видимо, вообще считаете себя здесь со всеми равным? - Я заключил добровольный договор, - ответил Бальрих. - И что до меня, я его выполняю. - А другая сторона? - Незачем выспрашивать меня, - отрезал Бальрих, осененный внезапной догадкой, и взглянул на советника в упор. - И незачем тут из-за меня разыгрывать комедию. Медицинский советник заморгал; затем поспешно и даже с некоторым дружелюбием осведомился: - У вас, верно, много врагов? - И так как Бальрих промолчал, добавил: - Тогда понятно и ваше заявление: "Все должна отдать эта банда, а потом каждый пусть хоть собственной бритвой перережет себе горло". Бальрих остолбенел. "Все ясно", - подумал он. Медицинский советник тем временем обратился к старшему инспектору: - Этот человек сумасшедший. Можете доложить об этом от моего имени господину тайному советнику. Старший инспектор поклонился, между тем как медицинский советник среди воцарившейся тишины и охватившего всех ужаса, как ни в чем не бывало, даже не понизив голос, продолжал: - Этот человек страдает манией преследования и все принимает на свой счет. К тому же он зазнался и не желает считаться со здешними условиями. Причины вполне достаточные, чтобы признать его параноиком и посадить под замок. Услышав ропот, он изумленно оглянулся: у людей были такие лица, что он тут же выпрямился, опустил руки по швам и сбавил тон. - Согласно закону, - заявил он поспешно, - и существующим медицинским правилам этот рабочий должен быть немедленно направлен в лечебное учреждение. Ропот нарастал. - Приступим к осмотру, - продолжал он, силясь не терять выдержки. Подойдя к Бальриху, он ткнул его большим пальцем в глазную впадину и снизу нажал на кость. Палец вонял. Бальрих, у которого от ярости в глазах потемнело, уже поднял было руку, но, сделав над собой отчаянное усилие, тут же опустил ее, холодея от ужаса при мысли о том, что могло произойти. Между тем советник давал старшему инспектору наставления. - Пусть он немедленно отправляется в больницу. На врачей мы можем положиться. Откуда-то донесся голос: "Его отправляют в сумасшедший дом!" Ропот усилился. Медицинский советник вздрогнул, сделал несколько неуверенных шагов, словно дрессированный медведь. - Я сейчас же позвоню туда, - крикнул он и поспешно вышел. Лишь за дверью он постепенно принял свой обычный вид и стал снова похож на огромную статую доблестного полководца. А Бальрих ходил среди шумевших, взволнованных рабочих и старался успокоить их. - Я пойду туда, они ничего не могут сделать со мной. Я вернусь. - Потом распрощался со всеми. Он шел широким шагом по шоссе и продолжал подбадривать себя. "Как они меня боятся, если хотят таким чудовищным способом сломить мою волю. Они погибли и знают это, иначе они не посмели бы меня тронуть. Слишком многим известно наше дело, оно может попасть в газеты. Сами они сумасшедшие!" Едва он вошел в город, как внезапная мысль ошеломила его: "Еще недавно я ходил сюда за учебниками. А теперь со всеми полученными знаниями иду в сумасшедший дом". Он почувствовал ледяной озноб, и у него засосало под ложечкой, шаг невольно замедлился, но затем Бальрих пошел еще быстрее и весь потный добежал до больницы. Минуя дворника, он хотел было войти в одну дверь, но она оказалась запертой, даже ручки у нее не было. - Туда, надеюсь, вы не хотите попасть, - крикнул дворник и послал его в приемную. Теперь Бальрих шел беспрепятственно по белым длинным коридорам, более широким и чистым, чем в казармах Геслинга. Санитарки в накрахмаленных чепцах развозили по этажам тележки с пищей. На самом верхнем этаже сидел у стола молодой человек в белом халате, он говорил и записывал одновременно. Рабочий не решился подойти к нему, но молодой человек сам окликнул его. - Господин Бальрих! И вот он стоял перед врачом, вертел в руках фуражку и хмурил брови. А молодой блондин внимательно смотрел ему в глаза, внимательно, но не враждебно. И говорил так, словно сам не слышал себя: - Я вас сразу узнал, получив очень точное описание. Бог знает, почему мне поручили заняться вами. Ну да ладно, - ободряюще закончил он. У сиделки врач осведомился, есть ли свободная комната. - Особый случай, - шепнул он проходившему мимо коллеге. Затем, взяв Бальриха под руку, отворил одну из многочисленных дверей, за ней еще одну и, наконец, предложил ему войти. В комнате была койка, батарея парового отопления; распахнутое окно выходило на железные крыши. - Садитесь, - сказал врач. - Вы знаете, где находитесь? Бальрих из осторожности проронил: - В комнате. - Ну, да, пожалуй, - рассмеялся врач. - Но почему, собственно, вы сюда пришли? - Потому что какой-то медицинский советник, - сказал Бальрих уже твердо, так как был подготовлен к такому вопросу, - усомнился в том, что я нормален. - Что еще ничего не доказывает, - добавил молодой врач. - Но почему же вы не садитесь? Пожалуйста, располагайтесь, как вам удобнее. Мы только беседуем с вами. Видите, я даже не записываю того, что вы говорите. Однако Бальрих чувствовал, что здесь учитывают не только то, что он говорит, но и какой сделает жест, как шагнет, быстрее или медленнее, повысит или понизит голос. Он стоял, не двигаясь. - Ну так сядемте, что ли? - снова предложил врач. Бальрих твердой походкой подошел к креслу и присел на ручку. "Теперь уже все равно", - решил он. Врач, казалось, не следил за ним. Откинув голову, он проговорил, глядя в пространство: - Вы чувствуете недомогание?.. Нет? Приливы крови или головокружение? Нет?.. Однако вы ведь стояли голый у своего окна, - сказал он внезапно, подчеркивая каждое слово, и, нагнув голову, пристально посмотрел на Бальриха. Бальрих сидел, словно оцепенев. Значит, все это ловушка? И этот человек только для виду принял мою сторону! Подлая ловушка! В бешенстве, сжав кулаки, он бросился вперед. Но в то же мгновение заметил, что врач потянулся к звонку за спиной, Бальрих почувствовал, что бледнеет - так велика была грозившая ему опасность. И вместо сжатого кулака он только протянул, как бы с мольбой, раскрытую ладонь. - Все это оттого, - виновато промолвил он, - что медицинский советник уже старался таким же способом раздражать меня. Разве выдержишь, когда каждый бросает тебе в лицо все, что ему нашептали шпионы? У нас есть шпионы, вам это известно? На лице врача снова появилось добродушное выражение. Он заговорил мягко и успокаивающе, видя, как Бальрих побагровел и с каким волнением он словно выталкивает из себя слова. - Этого я, разумеется, не могу знать, - сказал врач. - А вам незачем волноваться. Он уселся поудобнее. Бальрих покорно последовал его примеру. - Расскажите мне, пожалуйста, - начал врач, - как вы живете в Гаузенфельде. Рабочий ответил с горечью: - Отвратительно, нас эксплуатируют. Мы порабощены и как скот согнаны в кучу. "Вот что они хотят услышать от меня", - вдруг испуганно подумал он и быстро добавил: - Но ведь это знают все. Я помешан не более, чем другие. - Готов поверить вам, - просто заметил врач, - а скажите мне, правда ли, что вы имеете влияние на ваших товарищей? - И, заметив недоверчивый взгляд Бальриха, добавил: - Что, впрочем, вполне естественно... У вас больше силы воли, вы доказали это тем, что учитесь... Ведь учение - дело не легкое? В его словах прозвучало даже участие. Однако рабочий ответил резко, с укором: - Вам, вероятно, надо признать у меня переутомление! Вы хотите меня поймать? Молодой блондин еще ближе наклонился к нему. - Напрасно вы так думаете. Я знаю сам, что значит надорваться на работе. Я понимаю, вы хотите выкарабкаться из нужды. - Не только я, - заметил Бальрих с внезапным воодушевлением. - Других тоже надо вытащить. Но кто-нибудь должен начать. И это сделаю я. - Вы чувствуете, что это ваше призвание? Бальрих ударил себя кулаком в грудь. - Да, на меня это возложено. Это моя... моя... - Ваша миссия? - Да. - Бальрих вдруг почувствовал глубокое облегчение, хотя на лице врача было явно написано недоверие. - Миссия, - продолжал врач. - Почему бы и нет? Это возможно. - Он оперся подбородком на руку и заговорил вполголоса. - А начальству вашему это известно? - Да. Отсюда и все преследования, - сказал Бальрих. И уже совсем тихо врач спросил: - Кто же вас преследует? - Да все он, из-за него все зло. И соглядатаев у него множество - шпики, священник из Бейтендорфа, наш депутат, - он предатель, - а теперь еще медицинский советник. Когда Бальрих это высказал, аромат цветов, доносившийся из сада, показался ему вдруг более удушливым, голос какой-то птицы почти испуганным. Врач сидел, потупясь. - Конечно, - повторил он, - бывают и враги. Я не призван защищать капитал, который вы так ненавидите. Пусть этим занимаются бонзы, - бросил он как бы вскользь и вслед за тем внушительно добавил: - Но, посудите сами, не кажется ли вам несколько странным, почти невероятным, что именно социал-демократический депутат оказывается вашим врагом и другом вашего противника? - Это, может быть, и странно, - коротко ответил Бальрих, считая, что уже сказал все по этому поводу. А врач, между тем, бережно продолжал: - Вы только что рассердились, и я бы не хотел вам напоминать ваших слов. Ну, а насчет бритвы... Это, конечно, запомнилось депутату, он рассказал другим. А вы называете это предательством. Что до медицинского советника, то могу вам сказать одно: мы, врачи, всегда и всюду видим симптомы - это уж наш чисто человеческий недостаток. Я верю, что вы говорите о реально происходящих делах, но я бы на вашем месте относился к этому спокойнее. - Когда низости не затрагивают нас лично, мы всегда относимся к ним спокойнее, - заметил Бальрих. - Вы правы и на этот раз, - ответил врач. Он встал. Бальрих последовал его примеру. - Что же мне - оставаться здесь? - спросил он глухо. - Пусть это короткое пребывание у нас не огорчает вас. - Я не питаю к вам плохих чувств при расставании. Как видите, я не очень суровый следователь. Вы могли бы попасть и к худшему. Скажу вам по секрету, - он прикрыл рот рукой, - медицинский советник, когда вызывал меня к телефону, перепутал мою фамилию. Он звонко рассмеялся. И Бальрих, пожимая протянутую руку, тоже расхохотался. - Эта комната, надеюсь, понравилась вам. Ведь и комнаты - вы, наверно, слышали об этом - не все у нас такие приятные... Кстати, я еще кой о чем хотел спросить вас, - поспешно проговорил врач, - не представляется ли вам иногда что-нибудь такое, чего, как потом оказывается, на самом деле и не было? - Вы хотите сказать, видения? Нет! - возмущенно ответил Бальрих. Но тут же вспомнил один случай, и ему стало страшно. Неужто там, на вилле "Вершина", видение все-таки было? - А это плохо? - спросил Бальрих. - Расскажите мне все спокойно! Может быть, вы долгое время голодали или переутомились? - Нет, - отвечал Бальрих, глядя перед собой, - видение появилось потому, что я желал его... - Желанные видения могут быть у каждого не вполне счастливого человека или много ожидающего от жизни. Как это случилось? Расскажите! Но Бальрих молчал. "Я видел Лени богатой и прекрасной на вилле "Вершина". Это была мечта, но более реальная, чем все вы. И вот вы хотите, чтобы я в сумасшедшем доме выдал вам мою драгоценнейшую мечту. Фу, черт!" Прежде чем Бальрих осознал, что делает, он топнул ногой, изо всех сил ударил по платяному шкафу и выругался. Врач слегка покачал головой. - Видите, все-таки прорвалось, - сказал он неодобрительно и, заметив, что Бальрих совсем уничтожен, добавил: - Ну, больше, надеюсь, вы не поддадитесь. Он направился к двери, но вдруг остановился. - Кто крикнул "вор"? - спросил он. Бальрих взглянул на врача. - Меня никто не может назвать вором. Но я, - сказал он презрительно, - знаю их немало. Врач кивнул и удалился. Некоторое время Бальрих сидел, настороженно прислушиваясь, потом принялся ходить по комнате все быстрее и быстрее. Наконец-то ему опять все разрешено - поднять руки, передвинуть стол. Он высунулся в окно. Можно было коснуться верхушек деревьев, но сквозь густую листву никак не разглядишь, там внизу. Вдруг ему пришло на ум, что в таких домах бывают отверстия в двери и в стенах, однако он не нашел ни одного. Затем он стал упрекать себя, что слишком многое открыл этому шпиону. Если бы молчать, только молчать, - какое тогда оружие можно дать им в руки? А вместо этого ты выдал им самое сокровенное - из страха, потому что у них в руках власть. Самое страшное злоупотребление властью произошло именно здесь, у него на глазах, когда его чистейшую грезу обследовали в доме для умалишенных. Теперь Бальрих понял, что аромат, доносившийся из сада, был тот самый, уже знакомый ему запах цветущих лип - он слышал его год назад, когда едва не покончил с собой, решив повеситься на первом суку. "Аромат судьбы, - подумал он. - Сколько пережито с тех пор, сколько пережито!" Растянувшись на диване, он лежал в раздумье, пока не наступили сумерки, радостно размышляя о своей миссии, о своей борьбе; тебе, тебе, избраннику, предназначено это свершить. Рази же их, избавитель, в Гаузенфельде и далеко за пределами его, по всей стране, во всем мире. Именно в больнице, только потому, что ты очутился здесь, понял ты, как они надеются на тебя и как другие тебя боятся! Вот оно - высшее мгновение жизни! Они думали тебя уничтожить, а между тем ты стал еще сильнее. Отвыкнув от сна, Бальрих ощутил в темноте особый прилив бодрости. Он включил свет и вдруг увидел перед собой широкие плечи, голову с большим выпуклым лбом, узкое, осунувшееся лицо. И он испугался, перед ним был чужой человек. "Неужели это и вправду твое лицо?" Он помнил его еще квадратным, как колода. "Неужто у тебя уже было столько дум и забот, бедняга? Забот о делах столь отдаленных, что ты еще не скоро увидишь их целительный исход. И сколько же придется ждать?" "Я не переживу этого, - подумал он, цепенея от ужаса. - Я знаю лучше их, что со мной. Они называют это манией величия и манией преследования. Но они еще не знают, что у меня уже было искушение наброситься на Фишера, а потом на медицинского советника. И вот сегодня я не выдержал. Этот дом действует на меня. Я погиб". И, закрыв лицо руками, он опустил голову, словно молился. Страшно находиться здесь, но и не менее страшно выйти отсюда одиноким на всю жизнь, и неизвестно, хватит ли у тебя силы выдержать - выдержать борьбу с целым миром? Тут голос бога в его душе сказал: "Ты не один, и твоя миссия - это миссия всех. Все вы должны подняться до вершин разума, опираясь друг на друга, - все как один. И нищий Динкль так же достоин этого". Уже рассветало. Бальрих уснул. Проснувшись, он почувствовал ту же усталость и смятение, что и накануне. Блуждание мыслей сменялось забытьем, продолжавшимся часть дня и всю ночь, и как только первые лучи солнца заглянули в окно, он потребовал врача. Оказалось, что тот уже ждет его в саду. Сад был полон зелени - зеленые дорожки, зеленый высокий дощатый забор вокруг. Кругозор был очень тесен - всюду густой кустарник или деревья, склонявшие зеленокудрые вершины до самой земли. Кто быстро пробегал здесь по траве, кто шествовал важно. Но только один обитатель этого дома дольше других оставался на виду. Он стоял в самом конце сада, худой и длинный, пронзив взглядом зеленоватый воздух, и воздев неподвижную руку, приветствовал небо. К Бальриху подошел молодой белокурый врач. - Я позвал вас сюда, господин Бальрих, потому что решил отпустить. Вы будете удивлены, так как сами понимаете, что еще совсем недавно вели себя довольно странно. И после вы были очень возбуждены, но потом я видел вас спящим и убедился, что у вас все в порядке. Если вы опять когда-нибудь почувствуете переутомление, я разрешаю вам прийти сюда и выспаться! - И это все? - спросил Бальрих. - Существуют еще различные термины и наименования болезней для тех, кто хочет ими воспользоваться. Но я не хочу. Вы страдаете заблуждениями душевно здорового человека; я это признаю и никогда в угоду кому-то не буду констатировать обратное, если оно не подтвердилось. Вы часто ошибаетесь и в оценках своих восприятий и своего мышления. Но этим еще не доказано, - продолжал он, отвернувшись и устремив свой взор в бирюзовую высь, - что такой человек неполноценен; возможно обратное, а именно то, что он особенно ценен. Среди нас оказалось бы куда больше гениев, если бы жизнь всегда находила для них место. - Значит, я все-таки человек пропащий? - спросил Бальрих, ибо так понял слова врача. Они дошли до конца сада. Тощий человек все еще стоял на том же месте, словно был здесь один, и продолжал приветствовать неведомое. Врач остановился. - Я понимаю вас, потому что я молод. Будь я стариком и чинушей, я бы вас посадил в сумасшедший дом. Но так как я молод, то я чувствую себя еще связанным с неведомым, со вселенной. Он поднял лицо и воздел руку, приветствуя небо - совсем как тот помешанный. Затем снова обернувшись к Бальриху, он произнес с грустной улыбкой: - Будем говорить прямо. Вы пострадали от неправды, вы видите, что ваши ближние продолжают страдать от нее, и пришли к выводу, что весь мир - сплошная несправедливость. - А к какому же еще выводу я мог прийти? - спросил рабочий. - Я... не знаю. - И с той же печальной улыбкой врач продолжал: - Но, может быть, вам следовало бы снисходительнее относиться к людским заблуждениям, мне так приходится это делать. - А я не могу, - сказал Бальрих. Они промолчали и повернули обратно. - Вы любите кого-нибудь? - спросил врач. - О да! - Так любите же, любите! Вот вам средство преодолеть ненависть. Они пожали друг другу руки. Бальрих еще раз прошел по белым длинным коридорам; и опять сиделки толкали перед собой тележки с пищей; наконец он вышел. "Бывают на свете и друзья", - подумал он, очутившись среди непривычной городской сутолоки. Но по пути в Гаузенфельд мрачные мысли снова овладели им, самый воздух словно был насыщен борьбой, и впереди его ждала борьба. Он подумал: "Как бы этот доктор не обжегся. Ведь он должен был признать меня сумасшедшим, на то он и поставлен. И вдруг он отпускает меня, тут что-нибудь да не так". На фабрике ему все стало ясно. Здание охраняли жандармы; уже со вчерашнего дня опасались столкновения. Рабочие поставили администрацию перед выбором: Бальрих или стачка! Ага! Он злобно усмехнулся и занял свое рабочее место. Вот оно откуда - благородство врача! Все они одинаковы, одна шайка!.. Но его все же тревожило сомнение. "А вдруг это случайность? Ведь врач говорил со мной, как друг... Как будто среди них у меня могут быть друзья? Они зависят друг от друга и все вместе - от самого богатого. Нет, он не друг мне... Нет, никому нельзя верить, только работать, работать!" V ПРАЗДНИК СТРОИТЕЛЕЙ Он так был поглощен работой, что даже не заметил приподнятого настроения, царившего на фабрике. Новый казарменный корпус, кошмар Клинкорума, стоял уже под крышей, и его завершение готовились ознаменовать большим торжеством. На один из ближайших сентябрьских воскресных дней намечалось гулянье с даровым пивом, музыкой, танцами, аттракционами и повальным пьянством. Бальрих молча наблюдал рабочих, оживленных приближением предстоящего праздника, женщин и девушек, которые обсуждали свои наряды, влюбленных, - они уже предвкушали свое счастье, и его сердце охватывала жалость, еще более острая, чем гнев. Он мог бы сказать им: "Не обольщайтесь! Вы же знаете, что это милостыня, которую он вам подает, что этот беззаботный день - грошовая подачка, он ее бросает вам за муки всей вашей жизни, чтобы вы и впредь страдали до могилы". Но он молчал. Бедняжке Тильде, ходившей за ним по пятам и, конечно, ожидавшей большего, он купил новый платок, а сестре своей Лени - бальные туфли цвета бронзы на каблучках, словно для феи. День выдался безоблачным, каким и надлежало быть праздничному дню. На новом корпусе уже покачивались гирлянды из еловых веток. В воздухе заколыхались флаги: подошли члены рабочего кегельного клуба и гимнастического кружка, председатель или распорядитель уже упивался радостью покомандовать, а все остальные - счастьем постоять навытяжку по собственной доброй воле. А на поляне, перед корпусами "С" и "Т" завертелась карусель. Но детей ждала не только она: ларьки с вафлями, тиры и киоски с лимонадом - все это выстроилось на поляне, по пути к кладбищу. Программа увеселений для взрослых была иная. В зале позади закусочной, пахнувшей свежей побелкой и еловыми ветвями, рабочих ждала обильная закуска - копчености и пиво, ешь и пей сколько влезет под гром духового оркестра и запах известки и хвои; а в довершение всего - речь молодого хозяина Горста Геслинга. Он замещал своего отца-директора и хотя не ел со всеми, но стоял, держа в руке кружку пива, на самом почетном месте, в конце самого длинного стола. Рабочий Динкль, по своему обыкновению, угодливо подвинул молодому Геслингу стул и притом под самые колени, так что ноги у него поневоле должны были согнуться. Однако, против ожидания Динкля, Горст Геслинг продолжал стоять, выпрямившись. Он лишь бросил ему через плечо: "Напрасно стараетесь, любезный!", что должно было внушить Динклю соответствующее почтение. Другие рабочие, которых уговорил Яунер, протиснулись к столу и попросили разрешения у молодого хозяина выпить за его здоровье. В ответ Горст Геслинг поднял бокал до уровня монокля, чем все были крайне польщены. Многие сегодня даже сошлись на том, что сына и сравнивать нельзя с отцом и что молодой Геслинг - порука лучшего будущего. Пророчества рабочего Бальриха, для исполнения которых нужны были упорный труд, воля, вечное доверие, - все было заглушено ревом оркестра и шумом дешевых увеселений. А сам Бальрих, застрявший где-то в задних рядах, потерял цену в их глазах. Только бы Геслинг-отец отправился на тот свет, и тогда да здравствует Геслинг-сын! Молодой наследник ударил по столу тростью, да так, что женщины, сидевшие поблизости, взвизгнули; затем, среди внезапно наступившей тишины, опершись ладонями о стол, резко бросил: - Люди! - вызывающе поглядел вокруг и снова повторил: "Люди! Этот дом, завершение которого мы сегодня празднуем, говорит, верно, и вам о том, что раньше здесь таких домов не было. Бальрих, стоявший сзади и зажатый толпой, презрительно выслушал тираду молодого наследника, гордо озиравшего зал. Ему было еще неясно, к чему тот клонит. Казалось, наследник рассказывает историю Гаузенфельда... "Это было жалкое местечко, покуда мой высокочтимый отец не взял бразды правления в свои сильные руки и не наложил на предприятие печать своего могучего духа". Затем он продолжал еще более напыщенно: - И вот взгляните, какой размах! Наше предприятие не узнать! А в чем секрет успеха? Только в руководстве! В доказательство наследник стал приводить сравнение со всей страной в целом. Ибо, когда молодой Геслинг проходил в гимназии историю Германской империи и ее блестящего расцвета при нынешнем всеми признанном правительстве, он неизменно вспоминал Гаузенфельд и своего "высокочтимого отца". И тем же торжественным и напыщенным тоном он продолжил: - То, что мы видим в Гаузенфельде, можно наблюдать по всей империи; стройка идет повсюду, и доказательство тому наш новый корпус. Сейчас у нас тысяча девятьсот тринадцатый год... Наследник сделал паузу, словно что-то высчитывал. - Да, тысяча девятьсот тринадцатый, и все это сделано в течение последних двадцати - двадцати пяти лет. Мы произвели в Гаузенфельде столько бумаги, что могли бы покрыть ею весь мир. И, как знать, может быть, нам придется производить и кое-что другое, еще более нужное нашей стране. Снова пауза, затем взмах бокалом. Потом он крикнул во всю силу: - А посему его императорскому величеству и главному директору Геслингу ура, ура, ура! В ответ на это рабочие тоже, точно выстрелив, грянули троекратное ура. Музыка загремела туш. А теперь можно было освободить зал для танцев! Мужчины помоложе, сняв пиджаки, принялись раздвигать мебель, между тем как по углам, хихикая, уже готовились танцевать девушки. Бальрих едва успел помочь разобрать длинный стол, как в зал вошла Лени. Она явилась только теперь, словно шум и запах насыщения не были достойны ее присутствия; да и как расцвела она за этот год! Сестра стала дамой, настоящей дамой! Брат только сейчас заметил это. На плечи все еще накинут платок работницы, но под ним узкое шелковое платье, обтягивающее фигуру, и такое длинное, что даже не разглядишь, надела ли она золотистые туфельки - его подарок; волосы причесаны так гладко и уложены так искусно, будто их лишь касались ее тонкие, белоснежные руки. Длинные перчатки были натянуты до самых рукавов. Откинув голову, словно знатная дама, созерцающая веселье простонародья, она шла по залу; ее мелкие шажки казались связанными, и на ходу обрисовывались ее стройные колени. Увидев сестру, Бальрих раскрыл рот и покраснел; и все-таки он гордился ею и любил ее; потом он кинулся ей навстречу, желая проводить, но, пока на ходу надевал пиджак, к ней уже подошел Горст Геслинг, по его знаку заиграла музыка, и они пронеслись мимо, не видя его. Бальрих стоял в нерешительности. За первой парой, шаркая и топая, включилось в танец множество других. Но эти двое пронеслись мимо неслышно, точно пылинки. Долгим казался ему этот вечер; только кончался один танец, как тут же начинался другой. Лени все танцевала, и только с одним Геслингом. Бальрих чувствовал, что на него смотрят, ведь он стоял недвижно, словно прикованный, его хмурый взгляд все мрачнел, казалось, он не в силах оторвать его от одной-единственной пары. Глядя ей вслед, Бальрих мысленно называл сестру бесстыжей, а ее кавалера - подлецом. Вот сейчас он встанет между ними, он мысленно твердил себе, что близка та минута, когда по праву брата он вступится за честь сестры и они вынуждены будут расстаться; а Геслинг и Лени продолжали танцевать. Не глядя на него, танцевали и улыбались друг другу. И это обезоруживало его. И так хороша была Лени со своими широко расставленными глазами, пунцовым ртом и матовой белизной почти прямого носа, - так прекрасна была сестра, что ради нее он готов был признать прекрасным и ее танцора с его моноклем, прилизанными соломенными волосами и красным потным лицом. Он вел ее так, как никто не умел в этом зале. Ей оказано предпочтение, и она чувствует себя счастливой от пустяка, от какого-то танца. "Увы! Когда же она узнает настоящее счастье, за которое я борюсь?.. Не следовало бы мне смотреть на нее... Но что это?" Он очнулся от забытья. Кругом развевались пестрые юбки, мелькали пестрые цветы, блестели от хмеля глаза. И все это только прах. Мы - бедные! Но вот возле Лени и Горста образовалось свободное пространство, Бальрих увидел, как сестра, приподняв платье над обтянутой шелковым чулком ногой, промелькнула мимо, и на ней сверкнула его туфелька, золотистая туфелька феи. "А все-таки в эти краткие мгновения радости она танцует в туфлях, подаренных мной", - подумал он и с этой мыслью покинул зал; вслед за ним, истомленная ожиданием, выскользнула и Тильда. Он угостил ее лимонадом и сказал, что хочет поиграть в кегли. Позади киосков с громом и звоном вертелась, кружилась, сверкая блестками, карусель, а вокруг толпились разряженные дети. Они визжали от нетерпения, возились на лужайке или приносили матерям из киосков напитки и тут же успевали втроем или вчетвером прокатиться в коляске, запряженной осликом. Вздымая пыль, ослик неутомимо возил коляску от шоссе до кладбища и обратно. Пыль тучей висела над лугом, палатками, строительной площадкой, кегельбаном. Среди этой пыли стоял неумолчный крик, и жирный чад от хвороста, который пекли здесь же, под открытым небом, катился волнами вдоль всей кладбищенской ограды, над расположившимися в ее тени любителями выпить и даже над могилами, между которыми кое-кто уже улегся спать. Смелые гимнасты и любители рискованных шуток избрали себе для развлечения строительную площадку. В новом корпусе еще не было лестниц, но они взобрались на верхние этажи и, усевшись в оконных проемах, так галдели, что Клинкорум, живший в доме напротив, наконец не выдержал и появился на балконе. Укрывшись от необузданного народного веселья в тиши своего дома и чувствуя себя глубоко задетым в своем достоинстве образованного человека, сидел он в кабинете, отныне навеки затемненном новым зданием и открытом для всех запахов этой мрачной плебейской клоаки, которую под самым его носом возвел бесстыдный капитал. И вот учитель показался в дверях балкона, надеясь одним своим видом укротить голытьбу и оградить себя от ее бесчинств. Едва они увидели его, как раздался радостный вой. Скрыв правую руку в складках своего халата и выпятив живот, он, казалось, грозил им длинными зубами, бесчисленными прядками бородки, сверканием очков и, конечно, укротил их, как в былое время укрощал самый мятежный школьный класс. Все смолкло. Но когда Клинкорум почувствовал себя в безопасности, что-то упало ему на колпак. Он с достоинством отступил, ибо успел разглядеть, что оружие, которым его встретили, отнюдь не было оружием духа. На него попросту плевали. Вот плевок попал ему уже на живот, и Клинкорум обратился в бегство. Он показался снова у окна своей спальни, но был принят по-прежнему; его и здесь настигли враги, ибо новая стройка образовала угол, обступая со всех сторон обитель муз и ее владельца. Тогда Клинкорум сдался. Забившись в самый темный угол библиотеки, он наблюдал, как на пол, на его рабочий стол и даже на висевшую подле него трубку, гася ее, падают, поблескивая, плевки. Кто именно плевал, он не видел но это были не люди, а чудовища, как и сам Геслинг, по воле которого они там сидели. Клинкорум ненавидел все и всех, он чувствовал, что сам демон гнусного капитала стоит за спинами этих злодеев, направляя эти плевки... И в эту минуту он поклялся во что бы то ни стало уничтожить Дидериха Геслинга. Тщетными бы ли все протесты учителя против постройки этого разбойничьего гнезда, и тщетными остались настойчивые просьбы купить его дом. Он видел лишь постыдное пренебрежение и безумие власти у тех, кому суждено пасть. Отныне и речи не может быть о каком-либо примирении - Клинкорум стал бунтовщиком, он заодно с бунтовщиками! Враг пролетариата - его враг и песенка врага спета. Горе насильникам, когда против них восстанет сила мышц, объединившись с непобедимой силой духа. Однако на кегельбане продолжалось беззаботное веселье. Дикий виноград, обвивавший его ограду, рдел багрянцем, пиво подавалось прямо из окошка закусочной, и в розыгрыш был пущен поросенок. За все это платил Крафт Геслинг, почетный шеф рабочего клуба: платил за пиво, за поросенка и вдобавок расплачивался за шалости своих гостей. Как только наступала очередь Крафта, Динкль, самый ловкий из игроков, пускал ему шар между ног, так что Крафт спотыкался и даже падал, вызывая дружный смех. Во избежание дальнейших неприятностей он делал вид, что ничего не замечает, и даже оделял всех папиросами, ибо, во-первых, нельзя было расстраивать игру, - Геслинг-отец категорически приказал ему добиться расположения рабочих, - а во-вторых, куда же ему было деваться? Танцзал, где его брат Горст делил с народом радость и горе, не привлекал Крафта. Он слишком робел перед девушками. Уж лучше нюхать пот играющих в кегли мужчин. Ежеминутно кто-нибудь налетал на него плечом или грудью, и тогда оба катились кубарем; бледный, с запавшими, обведенными синевой глазами, Крафт уже ничего не видел вокруг себя. Он тоже снял пиджак. Яунер, по своему обыкновению, услужливо подбежал и повесил его на спинку стула. Восемнадцатилетний Крафт, долговязый и хилый, через силу пустил шар и промазал. Желая загладить неудачу, он вытащил из кармана брюк вторую пачку папирос. К Бальриху, который стоял у входа, наблюдая за игрой, подошел механик Польстер. То, что он намерен сказать, начал Польстер, он говорит только на правах родственника. Но так как дальше дело не пошло, из багряной листвы винограда вынырнула его жена и стала подбадривать его: - Выложи ему всю правду, Польстер. И тогда механик сознался: - Она требует, чтобы я намекнул тебе насчет Лени. А мне-то не все ли равно, что твоя сестра задумала? - Как это все равно? - возмутилась Польстерша и подбоченилась. - Шелковое платье, настоящий черепаховый гребень, туфли за тридцать марок... - Это я подарил ей, - сказал Бальрих, чтобы отвести удар. - Туфли? - Все, - заявил Бальрих. - Ну, скопил денег, - вставил Польстер. - Мало он работает? Но его жена ехидно продолжала: - Знаем, знаем. Все танцы Лени танцевала с молодым хозяином, а теперь они вместе играют в кегли. Люди уже говорят об этом. Ведь позор-то падет на всю семью. Бальрих посмотрел на нее в упор; он вспомнил ее любовные шашни, - благодаря им Польстеры занимали две хороших комнаты, последний друг дома к тому же был не кто иной, как шпик Симон Яунер. - Обернись, - сказал Польстер, презрительно улыбаясь и указывая на Яунера, - и ты увидишь, что такое позор! Позеленев, женщина быстро взяла мужа под руку, желая поскорее увести его. Но тот не двинулся с места. Да и было на что посмотреть: Симон Яунер, незаметно запустивший лапу в карман Крафтова сюртука, не мог вытащить ее оттуда; кто-то крепко держал ее. Это был Гербесдерфер. - Поймал вора, - глухо проговорил он; но вот его хриплый голос очистился, и он закричал, заглушая стук деревянных шаров так, что все бросились к нему. Долгое время слышны были только возгласы и мелькали руки сбившихся в кучу людей; затем появился жандарм. Растолкав дерущихся, он извлек Яунера на свет божий. Но в каком виде! Вор был растерзан, волосы свисали на нос, и вместо пресмыкающейся угодливости - злоба проступила на его изжелта-бледном, искаженном от ярости лице. Теперь он всем покажет, заорал Яунер, он никого больше знать не хочет, он всех выведет на чистую воду. - Пусть мне крышка, - рычал он, - но раньше я всех вас выдам! - и при этом погрозил рукой туда, где в одиночестве стоял Бальрих. Гербесдерфер хотел было вновь наброситься на Яунера, и только появление второго жандарма удержало его. Между тем подоспел и старший инспектор. Он выразил надежду, что все выяснится и уладится, хотя бы ради столь прекрасного праздника. Он сам займется расследованием. Законность, конечно, должна быть соблюдена. И, пропустив вперед Яунера, который шел между двумя жандармами, он, сопутствуемый Крафтом Геслингом, последовал за арестованным. Шествие замыкал Гербесдерфер. Оставшиеся ликовали. Динкль уплатил круговую. Наконец-то шпик попался! Теперь ему крышка, как той свинье, которую разыгрывали в кегельбане! Бальрих молча, угрюмо прислушивался к этим разговорам. Как еще слепы люди, они не знают истинного положения вещей. Да и что в сущности испытали они? Они не попадали в положение одиночек, никто грубыми руками не касался их души, и в трудную ночь испытаний они не стояли лицом к лицу со своим богом. Они ведь не вернулись, как я, оттуда. Он спрашивал себя, как поступили бы все они, если бы там, в зале, их сестра... Они примирились бы с этим, как и механик Польстер, быть может, это даже польстило бы их гордости. Но нет! Не таковы его товарищи по классу. Гербесдерфер на его месте пошел бы и прибил этого пса. Стыд и злоба душили Бальриха, когда он вернулся в зал. Здесь, в полусне, забыв обо всем на свете, все еще танцевали пары. Музыка играла, словно для вертевшихся на карусели деревянных зверей. Бальрих увидел сестру: закрыв глаза, она все еще кружилась в объятиях своего повелителя. Они прильнули друг к другу, не отрываясь, словно в забытьи, и только ноги их двигались и жили. Ему хотелось броситься между ними и разнять их, но ее глаза были закрыты - и разве осмелился бы он ее будить? Танец кончился. Бальрих сказал ее кавалеру, что следующий сам танцует с сестрой. И вот музыка снова заиграла, и он повел ее. - Ты сегодня красивей, чем обычно. Почему это? - спросил он. Она улыбалась, точно только что проснулась. В дальнем углу зала сидела бедная Тильда, и он перехватил ее молящий взор. Бальрих рассмеялся, и такая неудержимая горечь была в этом смехе, что Лени, наконец, подняла на него глаза. - Мне все кажется, - сказал он ей на ухо, - что это твой праздник, только твой, на вилле "Вершина", и ты там госпожа. - Как знать, - прошептала она и открыла еще шире свои золотисто-карие глаза. Потом рассмеялась, откинула голову, а он принялся насвистывать мотив, который играл оркестр, и они опять закружились в танце, тихо покачиваясь в такт музыке. - И цветами тебя забрасывают, - шепнул он ей, продолжая насвистывать. Она испуганно рассмеялась, ибо действительно на ее запрокинутое лицо упала роза. И тут Бальрих увидел, что Горст Геслинг брал розы из корзины цветочницы, бросал их в Лени и неизменно попадал. При этом лицо у него было надменное и самоуверенное. Бальрих, танцуя, шепнул сестре: - Не смотри на него! Ты и так слишком много на него смотрела. Ты унижаешь себя! Откуда у тебя это платье? Ты девка! Ты наш позор, тебя надо отдать в исправительный дом! - А ты? Из какого дома ты вернулся? - дерзко глядя ему в глаза, ответила Лени, и на ее переносице проступила та же морщинка, что и у него. - И это говоришь мне ты, сестра? Лени старалась вырваться, но он крепко обхватил ее и заставил продолжать танец. - Ты первая упрекаешь меня за это. А я и попал-то туда потому, что не хочу, чтобы вы были нищими и проститутками. - А если я хочу стать такой! Он вдруг отпустил ее. - Иди! - бросил он, задыхаясь от гнева. Но она осталась. Белее стены, стояли они друг против друга, тяжело дыша, не в силах разойтись. Наконец брат сказал: - Благодари бога, что я пришел... оттуда. После этого дома все кажется таким ничтожным и недолговечным и всех начинаешь жалеть. Иначе я бы тебя избил. Подошел Горст Геслинг. Он слышал его последние слова. - Однако, господин Бальрих! Вы же будущий академик... Пора бы вам освободиться и от моральных предрассудков вашего класса! - Потерпите еще немного! - ответил Бальрих и отвернулся. На дворе, у кегельбана, наступило затишье. Никто не играл, все стояли, обступив старшего инспектора. Но и Яунер был уже тут. Яунер без наручников, без жандармов - торжествующий, олицетворенная невинность. Старший инспектор объяснил им, что человеку свойственно совершать ошибки, и удалился вместе с Крафтом, которого сотрясала дрожь. Яунер незаметно ускользнул вслед за ними. - Отсрочка - не точка, - сказал Гербесдерфер. - Он еще получит свое! - И за круглыми стеклами очков гневно блеснули его глаза. - Как это они поладили? - спрашивали рабочие. Но Гербесдерфер сам не знал. На следствии Крафт Геслинг показал или, вернее, невнятно пролепетал что-то, а старший инспектор истолковал его слова так, будто Крафт Геслинг сам попросил Яунера достать из кармана своего пиджака третью пачку папирос. - Но когда я его схватил, в руке у него был зажат бумажник, - уверял Гербесдерфер. - Мерзавцы сделали вид, что им ничего об этом не известно, и позвонили на виллу "Вершина". - Зачем? - Не знаю. Мне пришлось выйти. Но они долго шептались, а потом до тех пор наседали на Яунера, пока не уговорили его. А когда выходили из зала, Яунер весь дрожал. Рабочие стояли понурившись, потом переглянулись, и в их глазах можно было прочесть только одно: "Нас предали". - Он еще получит свое, - повторил Гербесдерфер. Невдалеке сидел Бальрих, уронив голову на руки. Все с затаенным страхом, предчувствуя недоброе, опасливо поглядывали на него, думая: "Они с ним расправятся. Хотели же они объявить его сумасшедшим, когда еще ничего не знали. И вот им известно все, - что же сделают с ним теперь?" Рабочие разошлись, каждого беспокоило то, что их всех ждет. Те, что шли парами, шептали друг другу: "А все-таки он добьется своего". Музыка в зале, казалось, играла все громче, и вдруг, - что это? - музыканты вышли из закусочной. О