азый, весь покрытый желтыми волосами фавн. Он осторожно поставил на высокую траву свои угловатые козлиные ноги. Мимоходом сорвал розу и пошел дальше, держа ее между губами. Перед поэтом он остановился и оскалил зубы; Жан Гиньоль успел только спросить, чего он хочет и что он означает. За ним уже показался старый кентавр; он хромал, его преследовали пчелы, которых он ограбил. Он попросил Жана Гиньоль освободить его. В благодарность он указал ему свой след в глине. "Вылепи это! Ты будешь доволен!" - "Вылепи и меня!" - проблеял маленький сатир, сидевший верхом на козе. Двое других приблизились к бассейну, приплясывая, с флейтами у рта; их мягкие, глухие звуки разбудили его, он стал журчать. Голубые ирисы покачивались на стеблях. Из тростника у ручья вышла нимфа, стройная, беспечная, с покатыми плечами и упругими грудями. Она неторопливо подошла к художнику и поцеловала его прямо в губы. Это была Лилиан, его бывшая возлюбленная. В строфах, в которых был отблеск ее белой кожи, в которых распускались ее огненные волосы, он сказал ей, что она прекрасна, что это по ней он тосковал что он хочет вылепить ее образ. Он начал. Но она улыбнулась и напомнила ему, чтобы он не забывал ее сестер, а также фавнов, которые пляшут с ними, и кентавров, которые смотрят на них, и сатиров, которые играют им. Затем она понеслась по сверкающему лугу со своими длинноволосыми подругами. Они взялись за руки и, подняв их, образовали арку точно из белых цветов. Похотливые смуглые фавны проползали под ними, согнувшись и скаля зубы. Козлы терлись о них. Сад весь наполнился топотом копыт. Старые кентавры боролись друг с другом. Молодые сатиры швырнули на землю гирлянды из винограда и пузатые меха и бросились на уста и груди нимф. Какой-то седобородый фавн учил черноволосых детей в венках из мака непристойной пляске. На земле пылали лопнувшие гранаты и рядом с розами истекали кровью голуби. В красном воздухе, неведомо откуда, лилась тихая, простая, волнующая мелодия. Сзади, на красных, блистающих волнах, стремительно бросались на спину сирены. Их чешуйчатый хвост с шумом показывался из воды, распущенные красные волосы носились по волнам. Странно резкие и пронзительные звуки вырывались из их широких ртов. - Останьтесь! - воскликнул Жан Гиньоль. И не переставая лепить, он рисовал словами их образы, один за другим, - в пластичных стихах рисовал он образы всех этих сказочных существ и все то множество ликов, в которых открывалась ему природа. Он произносил свои стихи с гордым возбуждением, властно, победоносно... Но они удалялись, радостные и яркие носились они по траве, с поцелуями, с ребяческой болтовней, среди кипучих менад, светясь на солнце нагими телами. Гирлянда из листьев сковывала всех. - Почему вы не берете и меня с собой?! Розы бросали отсвет на их волосы. Среди женщин одни были девственно худые, другие похотливые, полнотелые; одни - серьезные, в темных тканях, другие - нагие и радостные. Одна тащила за собой козла, другая несла на руках лебедя. Одна нагнулась на ходу к ручью и провела по нем рукой, точно по щеке Другая высоко поднимала чашу. Третья поставила свои мягкие подошвы на дерн, закружилась, запела, потом последовала за остальными. Жан Гиньоль хотел броситься вперед. Темная листва поглотила уже почти всех. Во мраке между стволами погасали краски женщин. Последняя улыбнулась ему с опушки леса, как будто обещая никогда больше не покидать его. Оставшийся один, художник, обезумев, бросился на нее. Она исчезла - в руках у него остался большой козел. Он протащил его до середины лужайки, схватил животное, глядевшее на него ясными желтыми глазами, за жесткую шею. Он бросил ему в лицо свою ярость, свое безумное желание, свое разочарование, свое страдание из-за одной, которая убежала от него в вакханалии всех тех фигур. Он не поймал ее, она многообразна. Она ни нимфа, ни менада, она и фавн, и бассейн, и пчела - и ты!.. И он опустился на колени перед козлом, в тоске, в отчаянии, охваченный гнетущим предчувствием. Эту сцену нашли странной, но не лишенной очарования. Из-за кипарисов иногда выглядывало лицо с приплюснутым носом. Жан Гиньоль в бешенстве ударил топором по стволу, из него выпрыгнула окровавленная дриада и шмыгнула в чашу. За его спиной медленной, плавной походкой прошла Флора в сверкающей красной диадеме и красном одеянии. По всему саду трепетали пылающие пятна. У ели была длинная ржаво-красная борода как у козла. Ветер плакал в пиниях. Солнце, кровавым клубком свернувшееся на поверхности моря, точно собиралось вкатиться на середину лужайки, зажигало старый сказочный мир, зовя его к судорожному пробуждению, к короткому, пугающему усилию, к высокой, сильной, ужасной жизни. Это чувствовали все; стихи Жана Гиньоль, пропитанные всеми красками солнца, вихря, любви, вливали это всем в кровь. В высоком амфитеатре царила тишина; слышен был скрип кружев под руками, кряхтенье Рущука и шепот дона Саверио над грудью дивной графини Парадизи. Чего-то ждали; ждали богиню, которую призывал поэт, - так, как будто она должна была выступить из его стихов. Она была уже здесь, частица блаженства, ее тело было уже в этих звуках, в этих криках уже чувствовался его ужас. Козел оскалил зубы и шмыгнул в чащу. Кипарисы тяжело зашумели. Жан Гиньоль оборвал. Его поэма казалась ему в этот момент чем-то непредвиденным; он забыл, кто была приближавшаяся. Она стояла на берегу, опустив голову, и рассматривала раковину, которую держала в правой руке Левая лежала на груди. В прозрачных покрывалах серебристо выделялось тело; за ее спиной солнце погружалось в море. Вокруг ее щиколоток висели водоросли, тащившиеся за ней при каждом шаге ее длинных, гибких, дивно закругленных ног. Она приблизилась к художнику, с раковиной у уха, безучастно улыбаясь. Он ждал, согнувшись, вяло опустив руки - в одной из них был лавровый венок - и застыл в бессилии и покорности. Она равнодушно села на край бассейна и скрестила ноги. Большие голубые ирисы тянулись вверх к ее грудям. - Иди же сюда, - монотонно и ласково сказала она, - посмотри на эту раковину и потом поищи на моем теле места, похожие на нее. Там есть такие. Он спросил: - Кто ты? Откуда ты? Что ты означаешь? Она засмеялась. - Кто ты? - дрожа повторил он. - Плененная царевна, выброшенная на берег после кораблекрушения и гибели своего похитителя? Или ты дитя рыбака, и твои груди часто согревали береговой песок, такой же мягкий, как они? Или твои члены привыкли к прикосновениям виноградных гроздей, которые касались их, когда ты пробиралась сквозь них к своему тихому дому, с глиняным кувшином на голове? - Возьми мои черные волосы в руки, - сказала она, тряхнула головой, и тяжелые косы упали на гонкий и крепкий затылок. - Посмотри, мои черные волосы пахнут совсем так, как черная тень между кипарисами, на которой пышно цветут розы. Эти розы расцвели одновременно с моими грудями. Коснись их губами. - Или ты одна из тех, в тусклой улыбке которых уже виднеются слезы, - из тех, что носят серые одежды и забыли все песни; из твоих вялых пальцев выпадает плетеная корзина с последними полусгнившими плодами; из тех, что плачут рядом по любви, со сломанным, волочащимся по земле крылом? - Я хочу плакать, - сказала она. - Прислушайся, нет ли в моем плаче бледной нимфы, капля за каплей выливающей чашу. - Или ты одна из тех, чье носящееся в пляске тело отражается в блестящих мраморных плитах, чью пляску пронизывают пылающие взгляды мужчин, - одна из тех, что, упав на цветы, в чаду от вина и крови, задыхается в оргии? - Ты хочешь, чтобы я плясала? Берегись, чтобы из каждого моего шага не выскочила менада и не разорвала тебя! - Или ты... - Остановись! Ты угадал, я куртизанка, меня берут, все имеют на это право, ты не меньше других. - Но я хочу знать... - Мой бедный брат с глазами мечтателя! Неужели ты не видишь, что я женщина и больше ничего? Посмотри, мои бедра извиваются, как сирены в волнах. Послушай, в моем смехе множество птичьих голосов, а в моем молчании жужжание пчел. Когда по моей коже пробегает трепет, то точно течет ручеек, точно оживает цветочный луг. Возьми бархатные мшистые клумбы моего тела вместо подушек! Пусть мои взоры, точно флейты сатиров, пробудят источники твоего желания! Освежи свои руки на выпуклостях моего тела, словно на песчаных холмах у моря! Удержи во мне нимфу, чтобы она не ускользнула опять! Поймай торопливую дриаду! Фавны и дети в венках из мака пляшут во мне свой хоровод. И старый кентавр, еще более мудрый, чем ты, смотрит во мне на все это. Но молодой предлагает мне свою лошадиную спину, и я мчусь на нем прочь, подняв руки вверх. Схвати меня: ты схватишь похотливую толстуху с нарумяненными щеками, увенчивающую чертополохом рога черного козла, и, худую девственницу, такую робкую, что она бежит от тебя в самую глубину твоих грез. Обними меня: ты обнимешь землю и море! Обними меня!" Она говорила среди глубокой тишины. Длинные, горячие стихи переливались, и движения ее членов пели. Она оперлась локтем о его колени и подставила ему снизу свои груди. Она томно упала назад, на плоский край бассейна, в волну своих волос. Она схватила рукой свою ногу и, напрягая мускулы, поворачивала ее то туда, то сюда, точно большое, неукротимое животное. Она вынула из травы флейту и низко нагнулась над водой. Виден был ее затылок, содрогавшийся от рыданий. Она боялась в увлечении своей игрой впасть в истерику. "Странное безумие моего тела, - думала она, - охватывает меня с удвоенной силой в этом саду, полном тайны и лихорадки. Что должно случиться? Я чувствую неукротимое беспокойство, желание невозможного". По лужайке несся галопом кентавр, перепархивала с места на место голубка. За ветвями виднелся неясный силуэт нимфы, ее глаза безумно сверкали. Какой-то мальчик подносил к губам руки, точно зовя кого-то. Три фавна гонялись друг за другом, молча и разнузданно, пока не споткнулись и не уползли за холм, в сумрак. Все существа, которых она воплощала в себе, выпрямлялись при ее стихах и кивали ей в сумраке. Сад утратил свой блеск и стоял между черными верхушками в вечерней синеве, точно в свете вожделения, полного смертельного страха. Над морем и лугами развевались в ночном ветре голубые призрачные плащи, и из них выскакивали сказочные существа, приседали, беззвучно смеялись, вытягивали похотливые белые члены, расплывающиеся, как туман, и, загадочные и манящие, исчезали среди сильно пахнущих испарений вечера. Деревья в цвету издавали сильный аромат. Пахло древесной смолой, рогом разгоряченных копыт, потеющими шкурами лесных людей, золотистыми пучками волос на белых женских телах, пряными травами и дикими, опьяненными весной телами. Она сама, женщина у бассейна, плыла в своих стихах, точно в медленной ладье, по горьким ароматным волнам, вверх по горе, в объятия всем, кто ждал там. Каждый чувствовал прикосновение ее нагого плеча, каждое чело опаляло ее дыхание. x x x Глаза влюбленных искали друг друга, минуя супругов. Веера взволнованно хлопали крыльями, точно пылкие амуры. Усталые руки крались под мягкими папоротниками друг к другу, в своих красных и зеленых камнях похожие на светящихся насекомых. Вздохи, как ночные бабочки, вылетали в сумраке из цветущих кустов. Чей-то умолявший о любви голос рыдал, состязаясь с соловьем, певшим где-то в майской ночи. - Я дам тебе все то наслаждение, которое она обещает, - сказала маркизу Тронтола Винон Кукуру. - Она только обещает. Она охотно устраивает зрелище себе и другим. Но не думай, что ее возлюбленным очень хорошо. - Ты думаешь? - О, что это за человек! Она уже внушила тебе желание. Но великие любовницы не таковы; они любят тайну. Дон Саверио, опершись локтем на мох, шептал, наклонив красивое, бледное лицо к груди дивной графини Парадизи. - Самое лучшее у нее от меня... В ней есть материал для хорошо оплачиваемой женщины. Я открыл ее. К сожалению, мое обучение было прервано. - Продолжай его со мной! - потребовала Парадизи. - Я еще способнее. "Она глупа", - подумал он, злобно отворачиваясь. - Единственная возлюбленная! - сказал он себе. - Единственная! Я не должен был отпускать ее; я не понимаю, как это могло случиться... Я опять добьюсь ее! Король Фили поднес платок ко лбу. Он устало блуждал по ступеням театра, мешая парочкам. - Все дело в том, кто сколько может выдержать, - стонал он. - Для меня это слишком много. Он сел возле леди Олимпии. Она сделала знак лакею и предложила королю лимонаду. - Отдохните, ваше величество, - сказала она. - Во всяком случае это забавно. Фили рассердился: - Ах, что там, терпеть не могу женщин. - Такие экстравагантности нужно было бы запрещать! - воскликнул он, возмущенный, точно старый чиновник, таким попранием порядка. Рущук успокаивающе пробормотал: - Государь, если только мы охраняем от яда народ, - себе самим мы можем его позволить. Леди Олимпия была того же мнения. Вдруг она заметила старого знакомого: - Господин фон Зибелинд. Она представила его. Заметив ее, он хотел торопливо скрыться. В нем вспыхнули вызванные видом этой женщины воспоминания о муках и позоре. Потеряв присутствие духа, обливаясь потом и дрожа, он, наконец, подал ей руку. Ее рука была спокойна и свежа. Она почти не помнила, что когда-то развлекалась с его помощью в течение двадцати четырех часов. Она предложила ему множество вопросов, на которые он отвечал заикаясь и лепеча. "Она ничего не подозревает, - думал он, - она совершенно не подозревает кто я, и что она для меня: позор, в который я когда-то окунулся по уши, и по которому тосковал! Если бы я сказал ей, что сегодня ночью буду дрожать на своей постели от бешенства и унижения, она не поняла бы. Это и есть самое ужасное - наивность этих счастливцев! Никогда не касается ее мысль о том, что она топчет. Я ничем не могу дать ей понять себя, даже если бы я разорвал себя. Невозможно унизить и наказать ее видом страдания: у нее нет органа, чтобы видеть его!" Король Фили все еще взывал о вмешательстве государства. - Запретить, ваше величество! - с сокрушением сказал Зибелинд. - Ваше величество серьезно думаете, что здесь есть что запрещать?.. Прошу вас, не поймите меня неверно, значок общества охранения нравственности жжет мне сегодня вечером грудь - здесь, в этой зачумленной юдоли! Запретите это представление - хорошо. Но можете ли вы сделать, чтобы эта женщина не жила? И если можете, разве вы этим уничтожите тот факт, что этот мозг и это тело - такое бесстыдство и такое сладострастие - возможны на земле? Нет, простите, ваше величество, но запрещения ничего не изменят. - Ну нет, - пропыхтел монарх. - Если бы все так думали, мы зашли бы далеко. Тогда нам нужно было бы совсем убраться восвояси! Остальные следили за игрой в долине. Герцогиня стояла теперь на краю бассейна, сдвинув ступни ног, приложив кончики пальцев к плечам, и улыбаясь. Покрывало спереди раскрылось; под упругими грудями был виден серебряный пояс. Жан Гиньоль скрестил руки. Выпрямившись, как сталь, он сказал ей, что ненавидит ее. Он ненавидит ее животную полноту, ее совершенство, он умирает от ревности ко всем сказочным силам природы, которые живут в ней, как частицы ее существа, и которыми она наслаждается попеременно. - Могу ли я войти в тебя? Что пользы обладать тобой? Ты слишком велика, слишком пышна, я ненавижу тебя, поди прочь! - Возьми меня! - повторила она. - Забудься со мной, до конца, до своего разрушения! Ты исчезнешь во мне и будешь счастлив... Смотри: вот твои братья! - Они идут один за другим по бледному дерну и не смотрят на меня. - Как прекрасен первый! Ты узнаешь его? Он так мягок и юн, его члены упоены своей сладостной наготой. Его лоб под черными прядями тонет в сумраке, большие мрачные глаза сияют из-под него в животном блаженстве. - А за ним, прикованный к нему, шатаясь, следует второй. Над красным плащом выделяется его бледный профиль и силуэт топора. Он истекает кровью в своем красном плаще; он истекает кровью по твоему повелению... Опьяненного ты посылаешь вперед; за ним по пятам следует истекающий кровью! - И оба достойны вожделения, - заявила она. И, скользя к нему по дерну, она начала снова хвалить ему все свои члены, точно редкие, опасные и дающие блаженство существа, которым она приглашала его довериться. Они пели, эти существа. Ее стихи переливались, а сама она, страдая от своей игры, как от судороги, как от безумия, спрашивала себя: "Я очень больна? Или я богиня?" Леди Олимпия была очень довольна. - Жан Гиньоль великий поэт! - сказала она. Его супруга улыбнулась маркизу Тронтола. - Тут нет никакого поэтического вымысла. Он просто говорит герцогине Асси то, что думает о ней. Его опьяняет смелость и бесстыдство публичности этих признаний. Это нравится мне в нем. - Она держится хорошо; я довольна ею, - объявила леди Олимпия. - Ей нужна публичность, чтобы наслаждаться, - возразила синьора Гиньоль. Леди Олимпия заявила: - Она беспечно наслаждается - и этим она обязана мне. - Возможно. К тому же она здесь играет не больше, чем повсюду, всю свою жизнь. Ей хотелось бы теперь узнать, что чувствует тот, у кого... есть пороки. - Принцесса, вы христианка, - заметил Зибелинд. - Как это? - спросила Винон, искренне удивленная. Он пожал плечами и начал один из своих мучительных монологов. - Пороки! Самое невыносимое это то, что для той женщины порока не существует. Ей недостает этого понятия. Она заранее объявляет хорошим все, что может в ней зародиться. Она верит в себя! Сколько людей уже умерло из-за нее, измельчало или сделалось предателями: Павиц, Делла Пергола, тысячи жертв ее идеалистической пропаганды, наконец, Якобус и, я думаю, скоро и этот Жан Гиньоль. Сколько страдала она сама, когда от нее ускользала какая-нибудь мечта, когда она металась в новой тоске. Я видел это в Венеции, но не испытывал никакого удовлетворения. Она призывает также страдание и принимает его охотно. Жажда свободы! Лихорадка искусства! Она еще вся была во власти второй, когда я предсказал ей ужасное третье: любовное неистовство! Но ей желанно все, что создает повышенное чувство жизни. Все для нее игра, цель которой - красивый жест и сильный трепет. Никакое опьянение не уносит ее навсегда, никакое несчастье не может сломить ее, никакое разочарование не вызовет в ней сомнения - в жизни или в собственном обаянии. До последнего издыхания она готова пробовать новое. Даже из смерти - да, даже из нее, единственной, которая могла бы отомстить за нас, своих робких поклонников, тем, кто ненавидит ее, - даже из смерти она сделает удовольствие, сцену, игру! x x x Между тем поэт грозил и молил. Он говорил от имени своих творений; он не может отдать их в руки этих двух - упоенного и истекающего кровью. Не хочет ли она стать доброй и скромной и перестать быть любовницей всего света? Не хочет ли она сидеть на пороге его белого дома, как идол, пристойная и внимательная? Не хочет ли она у его очага нашептывать грезы, которые сделали бы великим его гений?.. Она не хотела. Она была далеко и свободна, как бы крепко ни прижималась к нему. Среди его отчаяния и неистовства она доставила ему немного утешения и надежды тем, что уронила слезу. Скоро он понял, что в этой капле было милосердия не больше, чем в тех, которыми его обрызгало бы море или небо. Она была куртизанкой неба, моря, земли. Тихий дом мужчины не вместил бы ее. Он выпустил ее: она может идти. Он смиренно указал на храм, светившийся в сумраке, наверху, на холме над морем. Она пошла; белый свет двигался рядом с ней по траве и обливал ее. Он попросил еще раз, мягко, следуя за ней. Ее голова, ее тело, ее покрывало, которое оно колебало, сказали ему серебристо-дрожащее "нет". Края больших кипарисов, в чащу которых она вошла, посеребрились. Серебряным пламенем поднималась она в глубоком мраке. Жан Гиньоль следовал за ней издали, опустив голову, с лавровым венком в руке. На душе у него было тяжело; он искренне мечтал, наслаждался, неистовствовал и боялся что, всему этому теперь конец. Он не сознавал, что говорит нечто условленное; он сочинял свои стихи во второй раз, с вызовом или с рыданиями бросая их ей. Наверху, у храма, его роль должна была кончиться очень гордо. Там он хотел отречься от события, которым стала для него герцогиня Асси; и он хотел дать почувствовать торжествующей Венере, что ничего больше не требует от нее. Он покидает ее, он не будет больше бесплодно стараться разгадать ее душу. Быть может, у нее ее вовсе нет; или, может быть, она состоит из случайного ряда неожиданных прихотей, из тысячи игр природы и жизни, из фавнов, пчел и сирен. Никто после него не будет страдать из-за этого, и среди облаков вожделений, которые возносятся к ней и окутывают ее жертвенным дымом, она будет стоять перед своим высящимся храмом, холодная и недоступная, одинокая навсегда!.. Эти стихи должны были звучать сильно, они должны были вернуть ему все его достоинство. Теперь он забыл их и, следуя в темноте за ней, он придумал новые: бледный, вырывающийся из дрожащих уст отказ от всякой гордости, от всякой воли к духовной жизни и величию, и экстатическое, саморазрушающее подчинение плоти и ее повелительнице, которую зовут Венерой. Он взошел на край горы и поднял голову; но тотчас же отпрянул, закрыв глаза, от ее блеска. Белый свет, резкий, нечеловеческий, превращал ее фигуру в горящий мрамор. Снизу она должна была казаться символом возвышенного стремления. Нагая и торжественная, заложив одну руку за голову, где с усеянных серебряными звездами волос сбегало покрывало, изогнув бедро, с серебряным поясом под грудью, она застыла в белом очаровании, вознесенная к безмерным торжествам. Но Жан Гиньоль стоял в пяти шагах от нее и прикрывал рукой глаза: она ослепляла. На таком близком расстоянии ее лицо казалось каменным и жестоким, ее зрачки - призрачно синими, ушедшими далеко вглубь. Мало-помалу он различил в темноте направо и налево от нее еще две фигуры. Одной был принц лагорский; он стоял, скрестив руки, не мигая, серьезный и совершенно удовлетворенный, так как безграничное зрелище, которым была для него эта женщина, увеличилась еще одной красивой сценой. Вдруг другой сделал страстное движение и зашептал: - Герцогиня, вы свели всех с ума: чего могли бы мы добиться вместе! Если бы мы вернулись в наш дворец и давали такие представления! В наш дом потекли бы миллионы! Хотите? Я повторяю вам все свои предложения, хотя я должен был бы наказать вас за то, что вы отвергли их... Кроме того, я люблю вас, вы увидите это! Хотите? Впрочем, вы должны. Ведь вы знаете меня. При посредстве вашей красоты я стану богат безмерно. Позднее вы, как я обещал, получите приличную пенсию... Жан Гиньоль прочистил горло; он готовился заговорить из своей тени: - Герцогиня и богиня! Неужели вы не чувствуете великой жертвы, благоухающей у ваших ног? Тысяча стихов, еще нерожденных и уже погибших, шлют к вашей главе свои маленькие убиенные души. Вы стоите в белом огне, в котором сгорает мой гений. Я смотрю на это в экстазе. Я уже не человек духа, я не хочу от вас загадок и грез; я только одно из беспомощных тел, в судорогах наслаждения испускающих дух на вашем пути. Подумайте об этом! Где проходите вы, сладострастие, там поднимает свою голову смерть! Я сам не хочу быть ничем большим, чем одним из безыменных, которые носят ее черты - на вашем пути... Но он еще не открыл рта, как в середину белого света бросился кто-то. Мимо удовлетворенного мудреца, мимо сластолюбивого продавца женщин, мимо отказывающегося от себя поэта, пробежал четвертый, юный и не знающий сомнений: - Иолла! - Я только что приехал, - шептал он. - Я кончил школу - наконец. Даже не повидался с мамой, сейчас же поехал сюда. Я не знал наверно, где ты. Но я нашел тебя! Идем же! Она смотрела на него, изумленная и счастливая. Ее тревога исчезла: это его она ждала! Он молод! - Я раз уже видел тебя такой, - прошептал он, широко раскрыв глаза: он вспомнил Венеру, белую, как лепесток, выросшую из зеленой чащи, созданную солнцем и древесными ветвями, - Венеру, на которую он, Нино, смотрел из саргофага, за каменной маской, ликуя и рыдая. Так она еще раз явилась ему совершенно так, как тогда? И теперь он был взрослым, его грудь расширилась, мускулы окрепли. Он чувствовал себя прекрасным и сильным, чувствовал, что она принадлежит ему! - Идем! - повторил он, набрасывая на нее свой плащ. Она выскользнула из светового круга, сразу потемнев и из богини превратившись в женщину. - Это хорошо, что ты здесь! Что теперь скажет весь театр! Они рассмеялись и рука в руку побежали по боковым дорожкам вниз с горы, к морю. Он осмотрелся. - Вот там моя лодка. Он перенес ее по камням, в горячем мраке, волновавшемся и дрожавшем от благоуханий. - Наконец! Я уж почти не ждал этого! Еще месяц тому назад я совсем не думал о тебе, потому что не хотел, почти совсем не думал. Потом вдруг, однажды ночью, сердце у меня заколотилось, как часто раньше, и мне сразу стало ясно, что я увижу тебя. Ведь ты обещала мне это. - Надо только верить, Нино! - Не правда ли? Теперь мы увиделись? - И как еще! Она поцеловала его в губы. Он не видел ее движения, так темно было вокруг. Он нарвал ей черный букет из цветущих водяных растений. Он положил его ей на колени. Она не видела цветов, но они сильно благоухали. Нино греб с расточительной, ликующей силой. Перед ним в бесконечности сладостной ночи было что-то неопределенно белое - лицо, светившееся обещанием: - Иолла! IV Ее вилла стояла сейчас же за горой. Чтобы не столкнуться с гостями, она посоветовала ему доехать до Поццуоли. Это было недалеко, но когда они приехали, Нино задыхался; в первые десять минут он израсходовал всю свою силу; ему казалось, что запас ее не может никогда придти к концу. В местечке он исчез и вернулся с платьем для возлюбленной. Где он взял его? Это было очень таинственно; он говорил об этом шепотом. Затем они поехали в Неаполь, в густом мраке, тесно прижавшись друг к другу на скрипучей, покрытой соломой тележке. Нино повторял сотни раз: "Иолла!" Он говорил это ее шее и ее рту, ее груди, ее волосам и прерывал себя детской, полной глубокого убеждения фразой: - Я в раю! - Разве я уже умер? - спросил он, закрывая глаза рукой. Затем вдруг расхохотался: - Так сказал наш директор! Мы раз ночью носили его вместе с кроватью по коридорам. Мы закутались в белые простыни и держали в руках длинные свечи. Вдруг он просыпается и, весь бледный, спрашивает: "Разве я уже умер?" Утром, в вагоне, по дороге в Салерно, он припоминал ей каждое слово, которым они обменялись ночью; и в то же время его блестящие глаза говорили ей о ласках, которые сопровождались этими словами. Их волновал преждевременный страх, что все это может когда-нибудь стать спокойным воспоминанием. Это должно остаться бурным настоящим! Эту первую ночь они хотели бы заставить длиться всю жизнь! - Директор не замечал решительно ничего. Когда за обедом бывал пирог с творогом - я его очень люблю - я съедал свою порцию в один миг, выбрасывал тарелку из окна - я сидел у самого окна - и кричал: "Я еще ничего не получил!" Внизу, у ручья, лежала целая груда черепков. Они въезжали все глубже в темно-золотой юг. Листва все плотнее окружала золотые плоды, сады, все более черные, грозили разорвать свои белые стены. Они ослепляли всех. Люди прыгали от избытка крови, даже уже пожилые, с лысинами. Только здесь глаза были совершенно черны, и загнутые ресницы резко выделялись на бледных от страсти лицах. Однажды, когда поезд остановился, к окну их вагона подошла девочка с бледным, мягким профилем, с кругами под глазами, с черными прядями волос. Толстые губы были слегка открыты, в поднятой ручке она держала два апельсина. Герцогиня со вздохом закрыла глаза. Но Нино бросил малютке денег, целую кучу. - На, возьми все! Раздался свисток. - Входи в вагон, поезжай с нами! Живо, живо! Девочка покачала головой, она смотрела вслед им широко раскрытыми глазами, печальными от слишком большого количества солнца. Дверца вагона захлопнулась, путешествие продолжалось. - Ах! Если бы эта прелестная девочка поехала с нами! - воскликнул Нино. - Почему бы нет?.. Как это было бы чудесно! Как чудесно! Он стоял, простирая руки, перед окном, полным морской синевы. Дома, серые, с брошенными одна на другую лоджиями и сломанными балюстрадами, на которых сидели крепкие женщины, бегали куры, сушилось тряпье, сползали вниз, над висячими садами, к морю. Увенчанные розами камни и живые существа простирали, подобно Нино, руки к сокрушающему блаженству этой морской синевы. - Мне хочется!.. - воскликнул Нино, повернувшись на каблуках. - Чего же? - Я не знаю... Приключений, необыкновенных переживаний. - Все еще? - Ты, может быть, думаешь, что их вовсе не бывает? Послушай, что со мной случилось на днях в Милане. У Кова со мной заговаривает изящный молодой человек; он говорит, что он тоже студент. Он рассказывает об одном славном маленьком кафе, где можно провести время очень весело. Мы идем туда, уже поздно. Оно находится в какой-то узкой улочке. Мы встречаем там двух друзей моего нового знакомого, затевается игра: я выигрываю. Затем я проигрываю и ясно чувствую, что меня надувают. Последние гости уходят, я подумываю о том, как бы уйти и мне. Я говорю, что у меня нет больше денег, но они смеются. Тогда я небрежно упоминаю о том, что всегда ношу в кармане заряженными два револьвера. Игра сейчас же прерывается. - Браво! У тебя, конечно, не было ни одного револьвера. - Нет, один был, но без патронов. Я их расстрелял. - Ах! - Ездя на велосипеде, знаешь, по шоссейным дорогам. Когда какая-нибудь собака меня преследует, я стреляю. Ах, я хотел бы, чтобы кто-нибудь начал со мной ссору! - Если бы в окно вдруг вскочил замаскированный разбойник!.. Смотри, теперь ты сам пират, увозящий принцессу. Помнишь? - О, Иолла, я помню все - и то, что я всегда только ждал, ждал, чтобы началась жизнь. И теперь она началась! Летом, на пути к тебе! Это было божественно. Беззаботно, в легком полотняном костюме бродить по жаре. На велосипеде из города в город! Все сады у дороги мои, все, что отражается в прудах и все, что проносится по небу. Виноград вырос для меня, девушки улыбаются мне своей милой улыбкой. Я ем в первом попавшемся месте, не забочусь ни о каком порядке. Как, по-твоему, я начинаю день? С папиросы и порции мороженого. А вечер провожу в кафе на асфальте, где за столами сидят накрашенные женщины. Душно, пахнет духами, названий которых я не знаю, еще другими вещами, даже немножко клоакой, и это не вызывает во мне никакого отвращения... Руки от жары все точно напудрены и движутся так медленно, и жилки видны на них. Это чудесно... Иолла! Он бросился к ее ногам и прильнул головой к ее коленям. Она чувствовала, что он опьянен голодом юности, с горящими глазами бросающейся в первые празднества. Она была жизнью, всей жизнью, которую он хватал своими дрожащими руками. Она дрожала сама, юная, и жадная, как он. x x x Над Салерно в прозрачном воздухе выделялись ясные и твердые очертания замка. Белые дома улыбались у горы, прячась в большие букеты лимонной листвы. Внизу, у извилистого берега, в ярко-белую мостовую врезывались тенистые массы аллеи. Из темноты улочек, поглядывая на солнце своими зелеными ставнями, выплывали ярко-белые фасады набережной. Затейливые башни карабкались к свету, плоские куполы дремали в нем. Он с головокружительной быстротой носился по небу и морю. На пылающей синеве неба и моря, омытый ею, простирал свои ослепительные крылья гигантский лебедь - город. И везде на пути к Амальфи, вдоль всей горной дороги, вместе с плодами, в гнездах из лимонной листвы прятались города. - Смотри, Иолла, нам стоит протянуть руку, чтобы достать плоды над нашими головами и лимон у наших ног. Город весь виден нам, точно маленькая старая игрушка. Она заведена. На площади за деньги производятся всевозможные движения. Колодезя не видно из-за жестикулирующих женщин, собравшихся вокруг него. - Но теперь мы выйдем из экипажа, Нино, ведь ты не хочешь, чтобы мы проехали мимо этого! Смотри туда: две стены лимонов и отверстие, ведущее вниз, к морю! Плечо к плечу, под ветвями плодов, они наклонились над бездной, сиявшей в волшебном свете. Бухта, маленькая и белая, вся пронизанная солнцем, играла у берега, как легкий воздух; по ней носились суда. Над окаймленным голубой полосой берегом высилась в застарелом властолюбии круглая башня. Они спустились вниз, в один из двух городков, дома которых, залитые дрожащим светом, казалось, прыгали по горе в зеленых складках земли, среди плодовых садов и тихо журчащих ручьев. День был душный и серый; собиралась гроза. Они вышли из гостиницы, чтобы выкупаться. Они прошли по покрытому тонким песком берегу, на котором жарко пахли смолой опрокинутые лодки, и, обессиленные нависшей в воздухе грозой, упали на камни за старой башней. Они сбросили с себя платье. Поток тяжелого солнца вдруг брызнул из туч на масличные деревья у откоса. Они тотчас же открыли свои серебряные глаза и снова закрыли их. Нино и его возлюбленная поднялись; над ними шумели два больших кипариса. В их крови бушевал такой же тяжелый вихрь. Они смотрели друг на друга, и их глаза, то темнели, то вспыхивали, как небо. И в то мгновение, когда они бросились в объятия друг другу, разразилась гроза. Грудь с грудью бросились они в бронзовые волны. В каждой из них замирал один из их вздохов. Каждый тяжелый порыв ветра хлестал одно из их объятий. Их светлые тела трепетали на гребнях черных волн, вместе с пеной. Когда они снова вышли на берег, с них струилась морская пена, и они еще задыхались от наслаждения, достигшего своей вершины. Точно водоросли, длинные и мокрые, ударялись темные волосы герцогини о тело ее возлюбленного. Их лбы были покрыты красными цветами, налетевшими в вихре, они не знал" откуда. Другие, такие же красные, зацепились за волосы. И все небо изгибалось в красном пламени. Вдруг из расступившихся туч теплой пеленой хлынула вода. Они растянулись под акациями и, когда дождь прошел, подставили лица сладкому, дымящемуся аромату. Гром заглушал все чувства; одурманенные благоуханием мысли спали глубоко в лоне непогоды. Нино закрыл глаза; ему казалось, что он снова превратился в ребенка. Его робкие руки потянулись к возлюбленной и не нашли ее. Он вскочил; она стояла перед ним, в волне, спадавшей с ее плеч, как переливающийся зеленый плащ, - стояла сверкающая, покрытая струйками воды, с простертыми руками, с грудью, подставленной ветру, с челом, озаренным пробивающимся солнцем, - стояла со своими длинными, сильными ногами и бедрами, изгибающимися, как сирены. Он преклонил колени и поднял к ней руки - это была богиня, вышедшая из морской пены. x x x Наконец, они пошли домой и на узкой террасе своего домика сидели веселые и тихие, под гирляндами из листьев, за плодами и вином, и слушали болтовню мирно улыбающихся людей. На их тарелках были нарисованы едущие в тележке кузнечики. На стене красовалась вакханка в развевающемся покрывале, ударяющая в цимбалы. Тихий вечер обливал террасу своим розовым сиянием. Они перегнулись через перила; Нино скользнул рукой по руке подруги, словно прося прощения. Он прошептал: - Я делаю вид, будто все это так и следует. Но ты не должна думать, Иолла, что я не вижу, как безмерно ты прекрасна. Я знаю это, поверь мне, - но что пользы углубляться в это? - В мою красоту? - В твою красоту и в красоту земли... В прошлом году я хотел стать художником, потому что пиратов теперь не бывает. Я слишком много учился истории, и знаю, что такая жизнь, как у моего великого друга Сан-Бакко, - ах, она уже не возможна. Теперь совсем не живут. Все мы опустились, мы пресыщены и извращены, - и все это из вторых рук. Видишь себя всегда в зеркале. Произносишь слишком много нелепых изречений, я знаю это отлично - гордишься даже тем, что так болен. - Так болен? Она была испугана. Она спросила: - А как здоровье твоей мамы? - О, превосходно. Она молчала; она знала, что Джина заперлась в своем поместье у Анконы, чтобы сын не видел ее умирания. - Ближайший период моей жизни, - вслух мечтал Нино, - я хотел бы провести в Париже, - или же я буду изучать американскую свободу для наших преобразовательных целей. - Но ведь ты хотел стать художником! - В прошлом году - да. Но на каникулах мы отправились всем классом во Флоренцию. Я увидел галерею Уффици! Иолла, сердце у меня переполнилось скорбью. Я раз навсегда решил никогда, никогда не рисовать. Нигде больше нечего делать, все уже сделано. - Странно, мне казалось то же самое еще в детстве, в моем уединенном саду. За его пределами хозяйничали турки; и Асси больше не было. Тем не менее я жила... - Посмотри на башню, Иолла, она лежит уже в тени: ты ведь знаешь, ее выстроили твои предки! Ах! Они были еще пиратами! Такими башнями они охраняли свой завоеванный берег. Они следили за морем; их паруса молнией мчались за иностранным купеческим судном. - Они прибыли сюда, как мы, Нино. Им тоже хотелось посадить на свою лошадь девочек, предлагавших им апельсины. Им тоже принадлежал мягкий воздух и бурный вихрь. - Я учил это, Иолла. Сначала это были только сорок нормандских пилигримов; возвращаясь из Иерусалима, они освободили Салерно от турецкого флота. Потом они стали дружинниками князя Гваимара, - а у его наследника они отняли страну. Как его звали?.. - Вероятно, они были убеждены, что никому не изменяют. Они были так умны и сильны. - Однажды они попросили Гваимара дать им графа. Он предоставил им выбрать его; они выбрали юношу, который был очень красив, очень благороден и почти хрупок. Это непонятно. - Как его звали? - Асклитино. - Посмотри на замок, Нино. По ту сторону залива, на горе. Все уже так темно, только замок Салерно выделяется своими ясными и сильными очертаниями на побледневшем небе... Мне так и кажется, что там наверху Асклитино в тонком панцире из серебра, с венком из масличных ветвей на голове, преклоняет колено перед своим сюзереном. - Да. И Гваимар дает ему в руки золотое знамя... Но у Асклитино внизу, в городе, была возлюбленная, из той темной, слабой расы, которая так сильно ненавидела его и его северных богатырей. В длинных стенах замка была дверца, за ней они целовались. - Как темно стало, Нино! Посмотри на меня - поближе. - И она отравила его. Она не могла иначе; ее родные потребовали этого. - Как же она дала ему яд? - Говорят - я не понимаю этого - в поцелуе. - Нино! - Иолла! Они в испуге отшатнулись друг от друга: их губы встретились во мраке. Они молчали; под ними призрачно пылало море. Затем Нино закрыл глаза и с трепетом сказал: - Я хотел бы Иолла, чтобы ты сделала это. x x x Ночью об их тесную комнату, точно о борт корабля, ударялись легкие волны. Они спали, обнявшись, как дети. Ясное утро встретило их на берегу, беззаботное, почти непомнящее бурного Вчера. Залив покоился, голубовато-белый. Более яркая синева поблескивала за маленькой косой. На ней сидели на корточках прачки, точно карлицы на плавающем розовом листе. Рыбаки, снимавшие вдали с мели лодку, мужчина между двумя корзинами на осле и сопровождавшая его женщина с белым тюком на голове - все казались чисто сделанными миниатюрами, которые можно было достать рукой. Светлый, прозрачный воздух воспроизводил ясный образ всех вещей. По ломким ступеням и узким тропинкам герцогиня и Нино взобрались, держась за руки, на гору. Масличные деревья кивали головами и улыбались. Вдали их легкая листва смыкалась в серебряные палатки; в них виднелись розовые цветы. Герцогиня опустилась на землю у ручья, журчавшего на лугу, между коврами нарциссов и маргариток. Нино смотрел, как она плела венок; потом она научила и его, и они украсили друг друга. Он стоял, глубоко дыша, в круглой тени пинии, звеневшей на ветру. Герцогиня лежала на солнце, положив голову на руку, и, глядя вниз на блестящую, как олово, поверхность моря, прислушивалась к старой таинственной мелодии, доносившейся из знакомого ей сада у моря. Там играла девочка; за руку с стройным товарищем бегала она по склону за ягнятами и, словно пчела, целовала все цветы, - пока не наступал вечер, темнела зелень папоротников, и следы светлого товарища расплывались на дорожках, у павильона Пьерлуиджи, откуда звенел сдержанный смех. Она счастливо улыбнулась. В самом деле, кто-то засмеялся - она едва сознавала, что это был Нино. Он играл на своих пальцах, как на флейте, подражая пению пинии. Вдруг он, не переставая играть, нагнулся к своей подруге и поднял ее бледное, освещенное солнцем лицо с дерна, точно срывая сказочный цветок или вынимая из рыхлой земли живой плод. Они посмотрели друг другу в глазах. Вокруг них сверкал ясный полдень. x x x - Уж если мы не счастливы! - воскликнул Нино, стоя на мосту. Над ручьем тяжелым сводом высилась листва. В ней прятались лимоны, видны были только их светлые отражения в воде. - Я счастлива - просто сказала герцогиня. Он объявил: - Я счастлив, потому что счастлива ты. - Ах! И только? - Я люблю тебя, это ведь само собой разумеется, Иолла? Я люблю тебя!.. Ты помнишь, как я тогда должен был покинуть тебя? Я был уже почти в долине; ты стояла наверху на кивающих ветвях, почти в воздухе, похожая на белое пламя. А теперь ты идешь рядом со мной, и я могу коснуться рукой серебряной вышивки на затылке под черным узлом твоих волос. Это чудо! Когда я ехал сюда, я не сомневался в том, что это будет, - а теперь я не понимаю этого... Я люблю тебя! Я люблю тебя! Но... - Но? - Но это стоило бы немногого, если бы я не сделал тебя счастливой! Держать человека, женщину - вот так, чувствовать под руками все ее тело и знать, что она хочет переживать вместе со мной мои грезы и принять в себя частицу моей крови... Прости, я очень эгоистичен! - Я хочу тебя таким! Я люблю тебя! - Было бы благороднее любить и ничего не хотеть взамен. Главное, это было бы сильнее! Но что делать, мы не сильны. Быть любимым в нынешнее время для мужчины самое желанное. У нас усталость в крови... Прежде я не мог даже представить себе, как прекрасно это будет. Я уже так много сил растратил с женщинами, которые не способны больше любить. - Что за признания, Нино! Ты хочешь испытать меня? Ты просто пришел и взял меня, не раздумывая много, потому что я обещала тебе себя. За это-то я и люблю тебя. Не вбивай себе ничего в голову! Он засмеялся детским смехом. - Ты права, Иолла. Это опять были глупые изречения. - И заметь себе: я счастлив, потому что ты мой, - и ничего больше не хочу от тебя. Я люблю тебя; я достаточно сильна для этого! - О! Ты и меня делаешь сильным!.. Я стал красив, Иолла? - Очень красив! - Видишь ли - потому, что я хотел стать, как ты. И силен я тоже. И я хотел бы сделать других такими счастливыми - многих, многих других - такими счастливыми, как мы. - Сделай это! - Я начал бы, например, с той бедной женщины, о которой ты мне рассказывала, и которую я видел во время представления в саду в роли нимфы, в ту ночь, когда пришел за тобой. Как она была бела и печальна, эта прекрасная женщина! Ее зовут Лилиан, не правда ли? - Да. Что ты хотел бы сделать для нее? - Она должна быть очень несчастна, очень одинока. - Но она гордится этим! - О, жалкая гордость! Если бы она хоть раз вечером, прислонилась головой к моему плечу! Я взял бы ее руки и освежил бы их, я до тех пор целовал бы ее измученный лоб, ее бедные глаза, пока она смогла бы заплакать... О чем ты думаешь, Иолла? Ты не сердишься, что я хотел бы спасти другую женщину? Она не ответила. Она притянула его в свои объятия; они опустились на камень у дороги, над зеленой долиной. Это был затерянный уголок; у его выхода колебалось море. - Не только эту женщину, Иолла, - тысячи угнетенных рабов хотим мы освободить, мы, молодые. Ты слышала о нашем движении? Конечно, нет; они замалчивают нас. Это не поможет им. Мы решили отдать свою жизнь свободе и праву личности и призываем к борьбе против социализма, насилующего ее. Нас уже двадцать тысяч во всей Италии, Иолла, - все молодежь! Мы издаем газеты и захватываем власть в маленьких городах. В Сало один из учителей был заодно с нами. Мы уверили директора, что хотим пойти к женщинам, в Брешии: он отпустил нас. И мы выступали на площадях, на опрокинутой телеге, и говорили крестьянам и ремесленникам, что жалкая, тесная, далекая от всякой красоты тюрьма социализма должна снова раскрыться. Каждый должен есть свой хлеб и свою соль, а государства это не должно касаться... Быть свободным... - Значит, быть прекрасным, Нино! Я знаю теперь, как ты сделался таким. Если бы Сан-Бакко дожил до этого! - Да! Это пробуждение. Мы - современные гарибальдийцы! Только мы знаем, что значит брать приступом и слышать вокруг себя ликующие крики. - Потому что вы молоды! - Пока существует государство, оно будет пытаться поработить нас. Мы не хотим его. Свободный народ повинуется себе самому. Законы - я не знаю, необходимы ли они, но они достойны презрения. Герцогиня изумленно слушала как он повторял ее собственные слова. "Когда я говорила это? О, мне кажется, что лишь вчера". - Король должен быть для того, чтобы охранять свободу, - заявил Нино. - Ты анархист! - сказала она и улыбнулась при воспоминании, что и ее называли так. - Я не боюсь слов! - воскликнул он, вскакивая. И на ходу, размахивая руками, раскрасневшись, со спутавшимися локонами и глубоким трепетом в голосе, он продолжал говорить о своих мечтах. Она спрашивала себя, восхищенная: - Что моложе, его энтузиазм или моменты уныния? Но она думала так же: - Вся эта молодость - точно большая чайка, сверкающая и дрожащая. Мы сидим на ней; она несет нас, в объятиях друг друга, над морем, зигзагами и без цели. Вдруг бедная птица устает, падает вниз, волны отрывают нас друг от друга: мы спасаемся, если можем, и каждый плывет туда, куда его уносят волны... Только крепкий воздух нашего опьянения делает его сильным, а меня молодой. Что я в действительности была его Венерой, тому уж много времени: это было тогда, когда Якобус хотел написать ее, прежде чем я позволила ему любить себя. Я думаю, Нино еще видит меня такой, какой я была тогда, в парке, когда он читал мне стихи Франчески, а с верхушек кипарисов взлетали голуби. С тех пор я жила... Он сам - ах, в его стройном, гибком, из упорства ставшим прекрасным теле неслышно работает разрушитель. Обреченная на гибель кровь его больной матери струится и в нем, она нашептывает ему сомнения и усталость, и он сам не знает, как они забрались в его легкую юность... О, если бы он никогда не узнал этого! Если бы он вдруг упал - с нашей чайкой - глубоко в море, после этого прекрасного часа! Только в это мгновение он прекрасен: мы прекрасны только одно мгновение. И его мгновение принадлежит мне! Быть может, я закрою глаза под дуновением последнего поцелуя, который возьму с его губ. x x x - Зачем? - спрашивал Нино. - Зачем нам уходить в горы? - Я сама не знаю, - объяснила она. - Тебе не кажется, что мы сидим, как две прачки, на розовом листе у воды? Каждое дуновение может унести нас, это опасно. - Я не нахожу. - Ты еще не знаешь: кто так счастлив, как мы, должен прятаться... После полудня они поднялись над белыми лоджиями Аграни и между черными массами скал проникли в зеленую, молчаливую котловину. Наверху, у края горы, в холодном спокойствии высились куполы и башни. Сойдя с проезжей дороги и углубившись в засеянные террасы, они стали подниматься между виноградом и каштанами, вдоль рокочущего ручья, по искрошившимся серым ступенькам, терявшимся во влажной зелени. - Куда мы идем, Иолла? В ней все ликовало: "Туда, где я навсегда буду спасена от своего тела и его возраста, где я буду легка и молода, как ты!.." - Она сказала: - Представь себе, что в конце концов мы попадем в большой город с собором, дворцами, общественными банями, садами, с сарацинским гарнизоном, с патрициями, носилками, шелковыми шлейфами, неграми-рабами, изумрудными верхушками деревьев - в утопающий в зелени большой город на горном хребте. Только эта забытая тропинка ведет к нему! - А вот показалась и церковь! - вполголоса полуиспуганно воскликнул Нино. - Какой странный, весь в округлостях профиль! Из черного портала, словно белые свечи, одна за другой выходят женщины, странные на вид. - Ты начинаешь узнавать. Сейчас будут другие развалины. - Как, развалины?.. Вот мавританская стража. Нас встречают. Несколько смуглых парней протягивали руки. - Теперь они принесут нам подарки от правителей республики... О, что за грациозные фигуры - эти закутанные в покрывало восточные женщины у колодца! Львицы с человеческими лицами выплевывают воду в их медные ведра. Неуклюжие женщины, босоногие, в высоко подоткнутых вылинявших юбках, просили денег. - А дворцы! - восклицал Нино, весь уйдя в свои образы. Они вступали на черную площадь. - Вот они, дворцы синьоров со своими фризами, полными тайного смысла, со своими порталами из каменных цветов, расцветших на сказочной земле. Между окнами поднимаются стройные колонны, а между мечтательными листьями капителей горят большие, темные женские глаза. - У нас есть свой дом, Нино, - сказала герцогиня, сворачивая в узкую улицу. На повороте выступил угол ветхого фасада. Над угловой капеллой колебался красный огонек. Они оставили позади портал; на пороге сидели каменные существа без имени - и вдруг они очутились в лесу, полном колонн и роз. Герцогиня взглянула на Нино: его видения стали камнем и цветком, но он не заметил разницы. Они безмолвно шли по грезе этого дворца, восставшего из земли по повелению принца лагорского. Они увидели бани и дворы; на сводах из черного туфа расцветали большие мраморные розы. Маленькие белые колонны парили в высоте, вдоль открытых галерей. Под аркой из жестких черных листьев темнела цистерна. На пустых мозаичных полах гулко отдавались шаги, а за темными дверцами чудился шорох и трепет покрывал на нетерпеливых телах. Между выбеленными колоннами, под навесом из виноградных лоз, глубоко внизу, они увидели море, распростертое под блестящими голубыми покрывалами, точно большая, ленивая, дающая блаженство богиня. Берега были ее светлыми руками, а волосы свои она пышной волной разбросала по горе. Сад, в который вошли Нино и его возлюбленная, показался им этими волосами богини. Они извивались тысячью усиков и набухали в тысячи ягод винограда, они сбивались в массы цветов, от них исходили дивные, ароматы, они искрились всевозможными красками. Растения затопили вошедших. Кусты поднимались выше, цветы заглядывали в глаза. Они шли среди олеандров, точно по ручью крови, и на их щеки падало кровавое отражение. Желтые и белые манксианы хватали пришельцев своими тонкими усиками и не хотели выпустить. Мандарины напечатлевали на их губах горькие красные поцелуи и манила любопытных в свой хаос крошечных листьев и тонких ветвей. Они нагибались, чтобы пройти под толстыми, круглыми розовыми кустами, полными жгучих засад, они боролись с ползучими растениями, исчезали в плюще у подножия неумолимых кедров и подставляли плечи под тень пальм, точно под струи молчаливых фонтанов. Неудержимое изобилие ошеломляло. Среди всех этих соков и растительной силы они чувствовали себя родственными слабой ящерице, пробиравшейся по узким дорожкам и заглохшим ступенькам. Им хотелось, как птице, укрыться в мягкое гнездо, свитое в изгороди. Когда они, наконец, очутились на краю сада и зарево горизонта облило их, они с удивлением посмотрели друг на друга. - Как можно здесь говорить, Нино? Что значит здесь человеческий голос? Он был разгорячен, он чувствовал томление и робость. - Я знаю это теперь, Иолла. - Что? Что мы хорошо делаем, что прячемся, правда?.. Здесь у счастья, Нино, нет голоса. Сад погребает его навсегда, оно вечно прислушивается к призрачным шорохам за своей спиной, к дребезжанью мандолины в этом углу и к крику о помощи в другом, к свисту мавританских сабель, натачиваемых о квадратные камни, к плеску юношеских членов в ванне и ко вздоху спящей женщины. Оно вечно прислушивается к умолкшим уже шестьсот лет шорохам города, который больше не существует. - Вечно, - повторил Нино. x x x Весна была жаркая. Нино уходил гулять один. Возвращаясь, он находил герцогиню у фонтана, во дворе роз, в шелковом гамаке - и он говорил: - Я знал, что ты будешь лежать здесь. Я проходил мимо красно-зеленого киоска; в нем лежала дама, покачиваясь в гамаке, как ты, и ее отражение скользило, как твое, по мозаичному полу. Евнухи зевали, показывая белые зубы. В воздухе сильно благоухало. Дама пролепетала, что это благоухания ее подушек и что они вызывают любовь: она звала меня к себе. Но я думал о тебе, Иолла, - мне не нужны никакие возбуждающие ароматы, чтобы любить тебя. Или он видел начальника города, ехавшего верхом позади гайдуков с черными лбами и сверкающими шлемами. У старика был золотой колчан, на его тюрбане сверкали красные камни, а на чепраке его коня - желтые... Или он утверждал, что привел с собой испанских танцовщиц. Они танцевали. Легким фанданго были прихоти любящих; вышитыми складками испанских платьев были сотни пестрых, прелестных сплетений, в которых колыхались их нежные дни и блаженные ночи. - Утро будет душное, Нино, я чувствую это. Но он выскользнул из ее рук. - Я надену свое самое тяжелое платье - жара или холод, что мне до этого! - Ты чувствуешь себя таким сильным? - Меня ничто не свалит. Я держу свое счастье в руках так спокойно, так... ах, Иолла! Я хотел бы, чтобы судьба придумала что-нибудь необыкновенное: тогда я мог бы показать ей, как это напрасно! В девять часов он пришел домой, весь в красных пятнах, отрицая перед самим собой свое утомление. Герцогиня сидела у баллюстрады над морем, небо было пасмурно. - Я был в Скале, - сообщил Нино. - Там уже прошел маленький дождь, водопад совсем исчез в мокрой зелени. За ним, скрытые виноградом, мне слышались непонятное бормотанье и шум этого города, а среди всего этого, точно на золотой стене мавританской апсиды, мне виделась ты, Иолла, вечно ты!.. При этом случае, так как долина была так мокра, я узнал, что, собственно, она вместе с городом уже давно залита морем. Но мы, Иолла, мы оба заставили одного из духов Соломона сделать так, чтобы вода стекла обратно, и затопленный город снова вышел на поверхность. Мы будем счастливы до тех пор, пока будем забыты: по крайней мере сто лет. Если духи когда-нибудь снова пролетят мимо и вспомнят о нас... - Смотри, Нино, какая пыль на дороге у Минори. Это коляска... - Тогда они нашлют на нас море, и внезапно все будет кончено... - Но мы не перестанем быть счастливыми... Поди, Нино, переоденься. В полдень он вышел из своей светлой комнаты с балконом в прохладную, тенистую столовую. Противоположная дверь была открыта, дул сквозной ветер. Нино быстро опустил бисерную портьеру, закрывавшую вход. Она колебалась и звенела, а Нино, окаменев, слушал жирный, вялый голос, звучавший в полутьме. Ему показалось, что это один из духов Соломона. Она вежливо ответила что-то. Затем зазвучал гибкий голос, металлический и в то же время мягкий, вызвавший в Нино восхищение и сделавший его более несчастным, чем первый. Его возлюбленная позвала его, она взяла его за руку и сказала: - Нино, это мои друзья, барон Рущук и дон Саверио Кукуру. Первого Нино мысленно тотчас же нарядил в зеленый кафтан и сделал вороватым дворецким. Но другой был настоящий принц, и ему недоставало только белого жеребца. Гости разговаривали за столом так, как будто были здесь уже целые недели. Нино не мог надивиться, как просто все было. Отдохнув после обеда, все вместе пошли по тропинке к берегу. Герцогиня шла впереди с Рущуком. Дон Саверио сказал Нино: - Вы очень счастливы, что герцогиня вас любит? - Да, - ответил Нино, краснея. - Это большое отличие. Многие выдающиеся мужчины жаждут этого. - В самом деле? - машинально сказал Нино. Он думал о том, что дон Саверио самый красивый мужчина, какого он когда-либо встречал. "Иолла не может не замечать этого... Но было бы низко завидовать ему. Я не хочу! Я хочу быть его другом!" - И в особенности, - продолжал дон Саверио, - так как наша герцогиня очень избалована своими прежними любовниками. Один старался превзойти другого. Принц лагорский был богаче и... способнее, чем маленький Леруайе. Затем Темпель, Тронтола и все остальные. Какими преимуществами должны обладать вы, мой милый, вы, который приходите после всех них! - Но... - пролепетал Нино, - вы ведь не хотите сказать, что герцогиня любила их всех? Он только боялся, точно в гнетущем кошмаре, что принц мог сказать это. Дон Саверио мягко засмеялся: - Я не думал, что сообщаю вам новость. Вы имеете право гордиться, мой милый; но подумайте, было ли вам это так легко... - Ведь я старый друг Иоллы! - Я тоже. Она прожила в моем доме целую зиму. Она была, смею сказать, очень довольна мной. - Не сомневаюсь, не сомневаюсь, - воскликнул Нино, смеясь и стуча зубами. Он смотрел высоко в воздух, бессознательно боясь глядеть на землю, где, может быть, лежал низвергнутый образ его возлюбленной. И только одно он ясно говорил себе: этот человек решился поносить ее - он, такой красавец! Он осквернял свой собственный благородный образ. Нино чуть не кричал от муки, принужденный восхищаться этой божественной формой, от которой исходило низкое. Он остановился, он должен был попробовать заставить своего спутника опомниться и он спросил с подергивающимся лицом: - Не правда ли, вы не хотели сказать ничего дурного об Иолле? - Как это, дурного? Она настоящая женщина, тут порицать нечего. Я хотел бы только уберечь вас от разочарования, потому что вы нравитесь мне. Поэтому я предостерегаю вас: не верьте идеалистическим глупостям, которые старается возбудить в нас каждая женщина. Ее цель - ввести нас в заблуждение относительно того, что у нее все сводится только к одному - к тому, что вы, конечно, знаете... - Я не знаю решительно ничего, - воскликнул Нино, почти плача и трясясь. Дон Саверио добродушно пояснил: - Потребности, конечно, все увеличиваются. Наша герцогиня не остановится на этом. Нино застонал. Вдруг он схватил своего спутника за грудь. Дон Саверио напрасно старался стряхнуть его. Несколько секунд они, прерывисто дыша, смотрели друг другу в лицо. Это было у одной из мельниц: влажная листва смыкалась вокруг них, и ручей шумел. Герцогиня и Рущук исчезли, их голоса замолкли в глубине. Дон Саверио улыбнулся, жевательный мускул на его лице слегка исказился, придав рту жестокое выражение. Он обхватил узкие кисти своего противника и стал ломать их. Нино корчился, но должен был выпустить противника. Дон Саверио объявил: - Я вовсе не хочу быть вашим врагом, это совсем не в моих интересах. Он рыцарски поклонился. - Я пройду вперед: я уверен, что вы не нападете на меня сзади. И Нино, опустив голову, последовал за ним. - Мы придем еще до дождя, - заметил дон Саверио на берегу, где они присоединились к герцогине и ее спутнику. - Но наша прогулка была необдумана. Нам придется переночевать внизу. - Ничего не значит, - решила герцогиня, поспешно направляясь к Минори. - Мы опять увидим наш маленький дом, Нино! Нино не ответил. Когда остальные вошли в ресторан у моря, они заметили, что Нино нет с ними. Он быстро шел по берегу. Дождь хлестал его. У ног Нино вздымались волны. Он выбрал среди многих знакомых утесов самый высокий. К утесу от берега вела узкая полоска земли, с другой стороны он отвесно спускался в море. Нино стоял на его косой вершине и, как когда-то в пылу детского безграничного гнева и бурной жажды справедливости, простирал руки к морю. Ведь там, вдали, по ту сторону убогой и злобной действительности, всегда лежало царство благородства и мощной радости. Теперь там больше не было ничего! "И вы все еще так же слабы", - сказал он своим рукам. - Ах! я не силен. Я только хвастал. Теперь судьба придумала нечто необыкновенное - и я побежден. За его спиной послышалось пыхтенье: голова с красным, раздутым, усеянным белыми щетинами лицом лежала, точно отрубленная, на краю скалы и покачивалась. Затем из глубины выкарабкалось тело Рущука. - Я все время звал вас, мой милый, вы не слышите. Вода тоже производит слишком большой шум... Вы устраиваете славные истории. - Как это? - воинственно крикнул Нино, обрадовавшись, что может излить свой гнев. - Вы убежали от нас, что же это такое? Вы можете себе представить, что герцогиня о вас беспокоится. Нино отвернулся. - И мы тоже. - Вы не имеете никакого права беспокоиться обо мне. Он топнул ногой. - Какой сварливый молодой человек, - пробормотал Рущук. Он, наконец, нашел на скользком камне место, где надеялся не соскользнуть в своих галошах, и раскрыл зонтик. - Идемте со мной. - Посмейте прикоснуться ко мне! - Хорошо, хорошо, я не трогаю вас... Вот он, молодой человек, которому досталось все, - сказал он самому себе и исподлобья с горечью оглядел Нино воспаленными глазами. - Приходишь и застаешь эту женщину в ее сказочном дворце, где она преподносит себя, как подносят на блюде из золота и эмали тонкую, редкую дичь, белую куропатку, или что-нибудь в этом роде, уже слегка попахивающую. Крупная жемчужина между двумя большими локонами на лбу и другая в бледном ухе имеют точно такой же неопределенный блеск белил, как и лицо, Оно блестит так матово, оно омыто жирными водами, покрыто пудрой: это мудрое произведение искусства. Благородные формы щек, носа, рта защищены от повреждений утомленной кожей. Глаза, слегка покрасневшие, окружены темными кругами, которые позволяют догадываться, обещают, мучат... Она носит тюрбан, по-восточному сдержана и охвачена холодным опьянением. Она знает себя: знает, сколько сладострастия может дать ей каждый из ее членов, так точно, как я знаю, сколько денег мне должен тот или другой человек... И всю эту гордую культуру и обдуманную зрелость кому она дарит, куда выбрасывает? Она бросает их в сорную траву, она дарит их молодому человеку, который мог бы есть сорную траву точно так же, как белую куропатку, - и оттого, что его тщеславие немного задето, он стоит на камне в воде, топает ногами и не хочет идти в постель! Нино слышал только одно. Он переступил с ноги на ногу. - Вы кончили? Заметьте себе, что герцогиня никогда не белится! И так как Рущук сострадательно покачал головой. - Берегитесь думать это! При этом он ткнул кулаком в живот Рущука, который сильно пошатнулся. Тяжелое тело склонилось к выступу утеса. Нино подхватил его, оба побледнели, Нино при мысли: "С дон Саверио бороться мне было не под силу; как же я смею касаться этого? Я трус!" Рущук лепетал: - Нас могут увидеть... Вот видите, теперь вы сами подхватываете меня. А если бы вы столкнули меня в воду, вы сами вытащили бы меня, потому что я так закутан в свой непромокаемый плащ, что утонул бы в луже воды. Оставьте же глупости. Я кое-что расскажу вам... Мой зонтик тоже пропал... Вы, собственно, могли бы сами сказать себе, что визит к герцогине меня достаточно волнует. Я не дон Саверио, для того это дело. Он хотел бы на ней зарабатывать деньги, как раньше. Но я способен чувствовать, молодой человек, и я страдаю оттого, что все могут обладать этой женщиной. - Вы тоже страдаете? Нино визгливо расхохотался. - Да, оттого, что все обладают ею, только не я. Рущук говорил монотонно, производя руками короткие, неуверенные движения. Перенесенный испуг и долгое, выношенное желание, опасное положение в обществе юного безумца среди непогоды на скользком, отвесном утесе, и при этом сознание, что герцогиня с террасы наблюдает за его барахтающимся силуэтом на фоне катящего волны моря - все это вредило его сдержанности. - Раньше, в продолжение нашей долгой дружбы, она никогда не беспокоила меня. Она была герцогиня и нечеловечески высокомерна, и я твердо верил, что обладать ею невозможно. Конечно, ею все-таки обладали, и теперь я в уме рассматриваю с этой точки зрения всех старых знакомых. Они все у меня на подозрении, - это, знаете ли, необыкновенно неприятно. Даже мучительно. Почему бы и не я тоже? - спрашиваю я. - Герцогиня, красавица и доступна, - ведь всякому хотелось бы обладать ею!.. Теперь она уж больше даже не притворяется. Все обладают ею совершенно открыто. - Вы лжете, - прорыдал Нино. - Вы что-то сказали? Итак, все обладают ею, а я все еще нет: это нестерпимо. Я достиг так многого в жизни, а того, что доступно каждому... - Видите ли, нельзя быть таким безобразным, как вы. - Это я тоже говорю себе. Но до сих пор это никогда мне не мешало. Я еще добьюсь своего. Только у меня времени уже немного. Иногда, среди дел, во время совещания министров, представление об этой герцогине и ее бесчисленных любовниках мучит меня настолько, что я не могу больше работать. Я задыхаюсь и теряю ход мыслей. Мое положение опасно, молодой человек, может сразу наступить конец. - Так издыхайте! Рущук подскочил на месте. - Почему же? Вы сами еще будете очень довольны тем, что я существую на свете. Ведь я не требую от вас, чтобы вы уступили мне герцогиню - хотя вы могли бы отлично это сделать. - Мог бы это сделать? О, уходите скорей, я чувствую, что иначе сделаю что-нибудь, о чем буду жалеть всю жизнь! - Я слышал, что у вас денег немного. Сколько вы хотите? Ведь вам нужно только настроить вашу подругу и своевременно послать за мной. Внушите ей сострадание ко мне! - Уходите, уходите! - стонал Нино, стиснув зубы, предостерегая и боясь самого себя. - Чего же я требую такого особенного? Красивую кокотку друзья передают один другому, не правда ли? А в чем здесь разница, молодой человек? Если бы у этой герцогини не было денег, чем была бы она тогда? Он взвизгнул, потому что нога Нино была уже в воздухе, на пути к его животу. Но Нино отскочил. Он обеими руками прикрыл глаза. - Уйдите, - умолял он. - Если я открою глаза и вы будете еще здесь... - Вот так молодой человек; с ним совсем нельзя разумно говорить! - лепетал Рущук, сползая со скалы. Когда Нино открыл глаза, голова опять, точно отрубленная, лежала на краю и качалась. Губы со старческим упрямством продолжали твердить все те же предложения. Наконец, она исчезла. x x x Тусклое, бледное зарево заката расплылось, накрапывал дождь. Нино один поднялся назад в Равелло. Время от времени он останавливался, стиснув зубы, сжав кулаки, и, громко дыша, боролся со своими мыслями. Они не давали заглушить себя, он с омерзением отбрасывал их от себя, и ночь казалась ему отравленной ими. - Ты помнишь, как ты ревновал тогда, в вилле, когда приехал Якобус? Ты был очень несчастен, не правда ли, ты не знал, что происходит в комнате Иоллы. Но вдруг ты увидел зажженную сигару Якобуса, ты бросился к нему, ты был спасен: он здесь, рядом с тобой!.. Кто с тобой теперь? - О, это бессилие, это ужасное бессилие перед бесчисленными, безыменными, обладавшими ею. Если бы я ревновал к обоим негодяям, которые теперь спят под одной крышей с ней! Нет, я не ревную к ним; иначе я мог бы вмешаться, неистовствовать, вырвать ее из их объятий, простить. Но есть худшее: бывшее, то, чему уже нельзя помешать. Я не могу вырвать ее из объятий ее воспоминаний. Она вся покрыта клеймами старых ласк и следами давних поцелуев. Я не узнаю ее больше... Иолла! Он зарыдал. Представление о всех ее прошлых наслаждениях зажгло его кровь; она вдруг выступила перед ним во всем великолепии своей улыбки. Он протянул к ней руки, он упал на колени. С хриплым криком отскочил он в сторону: он наткнулся на одного из ее любовников, увлекшего ее за собой на землю, в чащу папоротника. Нино бросился бежать; но они были уже впереди него, они лежали у дороги. Большие, извивающиеся тела, наслаждавшиеся его возлюбленной, плакавшие у нее на груди или ликовавшие, уста в уста с ней. И он видел, как она, его возлюбленная, расточала все ласки своего тела: самые редкие, самые тайные, о которых он вспоминал только с гордым трепетом, - они валялись повсюду у дороги! - Я ненавижу тебя! Я ненавижу тебя! - кричал он ей. Потом вспомнил, что и барона Рущука представление о герцогине Асси и ее бесчисленных любовниках мучило до удушья, и, согнув спину под таким позором, Нино, ничего не видя, карабкался на гору, споткнулся, упал лицом вниз, поднялся и, шатаясь, пошел дальше, чувствуя привкус слез и крови на губах. Наверху, откуда был виден город, он закрыл лицо руками, прислонился головой к дереву и спросил его: - Неужели это возможно? Никто ему не ответил. В нем самом тоже все замолкло. Отупевший, ошеломленный всеми этими образами и своим собственным отчаянием, он дошел до дома, остановился перед углом, под которым дом вдавался в боковую улицу, и стал упорно смотреть наверх, в надежде, безумие которой сознавал. Счастье, охраняемое этим немым домом, в глубине города, который был только грезой, - все это так глубоко спрятанное счастье не могло уйти. Кто же украл его? Нет, здесь не было никого, Иолла узнает его сверху, она увидит его сквозь щели ставней своего окна. Она заметит, как подергивается и блестит его лицо, и она сейчас откинет ставни и крикнет ему, что его напугало только его воображение: счастье, все еще заботливо охраняемое, лежит в саду под олеандром; она позовет его. Он ждал. Короткая ночь уже приходила к концу. Тогда Нино топнул ногой и пошел обратно с диким спокойствием, наслаждаясь собственным трагизмом. Он углубился в ущелья; на каждый камень, на который он ступал, уже становилась рядом с его ногой нога Иоллы. Какое значение это имело теперь? Тучи низко нависли над горами. Замок Салерно казался призрачным замком. Неужели это тот самый, в котором ликовал юный Асклитино? Под серым покровом этого утра земля покоилась тихая, задумчивая, покорная. Масличные деревья в глубине росли теснее и казались более темными; их стволы тихо скрещивались, между ними носились белые воздушные фигуры. Знакомые тропинки, их тропинки, тянулись все такие же темные и мягкие. Добродушные овцы вытягивали головы у изгородей, а оба молчаливых старика терпеливо ждали, пока животные плелись дальше... Нино возмутился всем этим миром! x x x Вечером, голодный и покрытый пылью, он вернулся домой. Комнаты гостей были пусты. На рассвете он снова исчез, никем не замеченный. Лишь на вторую ночь он встретился со своей возлюбленной в саду, где хотел спать на воздухе. Ночь была очень душная. В благоухающей черной чаще, под беспорядочно разбросанными огнями неба, каждый увидел вдруг белое лицо другого. Прошло несколько секунд. - Нино, - сказала герцогиня, - знаешь, кто был со мной вместо тебя? Сикельгайта, прекрасная дама с амвона в соборе. На ней была широкая, покрытая драгоценными камнями корона; на пальце она держала попугая; он все время клевал ее зеленое кольцо. Лицо у нее было все как будто из крупных зерен, как мраморное, а голос низкий и все-таки детский. Она играла на гитаре и пела мне песни, которые в ее время пел под ее окном четырнадцатилетний мавр... Так прошли часы, - закончила она и вздохнула, улыбаясь... Она спрятала под сказкой весь свой страх и все волнение крови: грусть и желание, попеременно мучившие ее, как его мучили картины ревности. - Иолла, я два дня и две ночи бродил по горам, в тоске и отчаянии. - Но я еще вчера утром прогнала их обоих. Ты мог вернуться. - Я не вернулся, Иолла, из-за многих других, которых ты не можешь прогнать. - Я знала это. Ты разочарован, потому что я и прежде испытывала желания и удовлетворяла их. Ты находишь, что я должна была рассказать тебе об этих мужчинах. Но тогда не должна ли была я тебе рассказать и о блюдах, которые я прежде ела, и о тканях, в которые одевалась? - Я не понимаю. Ты сделала меня очень несчастным. Он еще лепетал упреки, опустив глаза. А ему хотелось просить прощения. Он преодолел свое горе, он оставил его, выплюнув, как мокроту, на далеких тропинках, по которым бродил. Он был опять здоров. "Почему Иолла должна страдать? Я слышу, она страдает". - Я скажу тебе, Нино: один был плодом, и я вонзила в него зубы. Другой был ароматом утра у моря, третий не больше и не меньше, как прекрасным конем - нечто очень привлекательное, это ты признаешь сам. Но какое отношение это имеет к тебе? Тебя я люблю. - Я знаю это, Иолла. - Ты веришь мне? Ты, значит, веришь мне?.. Я боялась, что это будет продолжаться долго и что в конце концов ты дашь только уговорить тебя, потому что я нужна тебе, потому что я тебе нравлюсь. И вот ты просто веришь мне, - почему? - Я не знаю, Иолла. У меня больше совсем нет сомнений. Она смотрела на него, она восхищалась им. Какой усталой она чувствовала себя в этот жаркий день, под тяжестью того, что было такой ясной истиной, и к чему она должна была подвести его ощупью с помощью умных слов. "Неужели мы, действительно, слепые, погруженные каждый в свой глубокий мрак?" И вот он пришел, справившись со всем, что постигло его, посмотрел на ее чело и нашел его совершенно чистым, и почувствовал в себе достаточно силы и гордости, чтобы поверить всему. О, он молод! Она радостно воскликнула: - Поди сюда, Нино! Он упал к ее ногам. Она взяла обеими руками его голову и заговорила, прильнув к его белокурым волосам. Доказательства и убеждения превратились в благодарные ласки. - Ты не знаешь, почему веришь мне? Я объясню тебе: потому что наши души родственны!.. И заметь себе: я еще никому не говорила этого! - Я люблю тебя, Иолла! - Я говорю с тобой, точно сама с собой, я слушала тебя, точно свои собственные грезы. О, грезить об одном и том же - это все. Подумай о том, как мы с давних пор играли друг с другом, и каждый знал, что думает другой. Еще когда я была ребенком и пастушкой Хлоей, не правда ли, ты был тогда Дафнисом? - Я всегда любил тебя! - Конечно. В Венеции ты выдавал себя сотни раз, дитя. Но мы всегда делали вид, что ничего этого нет. Помнишь? - Я был так горд только потому, что был еще мальчиком и не мог надеяться ни на что. Но теперь, когда я стал мужчиной и твоим возлюбленным, я совсем смиренен... Иолла, мне стыдно, что я касался других женщин, низких. - Ты будешь это часто делать, и я не буду чувствовать себя обманутой. - Я слаб и люблю приключения, я сознаюсь в этом. И мои приключения всегда кончаются женщиной. - Слушай: мы любим друг друга, как свободные и равные, уважающие друг друга даже в своих заблуждениях. Мы не хотим разрушать друг друга страстью. Ты разрушишь, может быть, другую, и не сломит ли какая-нибудь женщина твою силу и твою гордость? Но я хочу тебя молодым и решительным... Ты опять расстанешься со мной... - Никогда! - О, ты увидишь, как это просто... Мы, Нино, слишком любим друг друга. Мы не могли бы неистовствовать друг против друга от великой страсти. Я видела ее и - испытала сама. Ты знаешь о кроткой Бла, поэтессе, которая когда-то умерла в Риме? И о великой Проперции? Одна отдала себя на съедение животному. Другая дала себя замучить до смерти остроумному ничтожеству, и никогда не подозревал он блаженства и мук, источником которых был! Нино чувствовал, как дыхание возлюбленной на его затылке становилось теплее и порывистее. Он с сжавшимся сердцем спросил: - А ты, Иолла? - Я... Она возмутилась против воспоминания о Якобусе. Она выпрямилась и нетерпеливо повела плечом. - О, меня моей страсти научил не человек. Три богини, Нино, жестокие от нежности, одна за другой влили мне в сердце свою высокую страсть - к свободе, искусству и любви. - И всегда и везде ты - Иолла. - Ты узнаешь меня? Она подняла голову с колен и заглянула ему в глаза. - Ах, за это слово я поцелую тебя!.. Ты любишь меня - и поэтому ты знаешь, что я существую. Ты веришь в женщину, которую ты называешь Иоллой. Другие знали сначала революционерку, и многие мечтали с ней о свободе. Но она превратилась в энтузиастку искусства, с которой чувствовали одинаково лишь немногие. Затем ею овладела лихорадка любви, и против нее возмутились все. Они настолько варвары, что видят только поступки, а не человека... Как далека я была всегда от всех... Из своей чуждой страны я часто причиняла им вред, я знаю, меня должны ненавидеть. Нино вскочил. - Они не посмеют! Они будут наказаны слепотою, как поэт Стезихорос, поносивший Елену! Что за дело до того, приносила ли ты пользу или вред. Ты священна, я вижу тебя в бессмертном величии. Я молюсь на тебя именно потому, что у тебя было, не знаю, сколько возлюбленных. И я считаю твои приключения такими же далекими и достойными уважения, как мифологические любовные истории! Она наслаждалась его энтузиазмом. - Нет, я не буду жаловаться, - медленно и блаженно сказала она. - У меня были люди, родственные мне: Бла, Сан-Бакко, которому свобода в награду за его великую любовь принесла мученическую смерть, Проперция - все гордые и несчастные, все созданные из бездн каждой пропасти, из звезд каждого неба!.. И с тобой, Нино, я могла говорить так, как будто я уже не одна. Благодарю. Солнце взошло. Они увидели свои лица в светлом, блистающем воздухе. Вокруг них, в саду сотни красок с шелестом вставали из мрака. Они подошли к откосу. Море улыбалось и изгибало свои члены. Горизонт пел в утреннем ветре. Залив открывался перед ними, как большой круглый цветок, наполненный свежим хмелем. Нино сказал: - Смотри, как ясно и сильно выделяется на небе замок, в котором жил Асклитино. x x x В течение недель они не нуждались ни в чьем обществе, каждому нужен был только другой. Затем они узнали из газет, что молодая партия готовится к новому походу. Вождь написал Нино. Герцогиня видела, что он неспокоен, она попросила его последовать зову. Он уехал. При расставании он был бледен и взволнован, но она сказала: - Что это была бы за любовь, если бы она держала тебя вдали от жизни? Разве мы враги? - Нет... До следующего раза, - воскликнул он. - Я люблю тебя... - сказала она и неслышно прибавила: - за этот следующий раз, в который ты веришь. Они расстались в Неаполе на вокзале. Герцогиня поехала в свой дом на Позилиппо, где ее с нетерпением ждал поклонник, который написал ей, и которому она назначила здесь свидание. V Она извивалась в объятиях нового возлюбленного: толпы. Непрерывное шествие тел, обещавших наслаждение, проходило через ее спальню - худощавых, томных и выхоленных, атлетических, плотных, гибких тел девушек и нежных, точно тающих, тел детей. За рыбаком из Санта Лючии следовал клубмен. Крестьянка с теплым золотом кожи и низкими, густыми бровями над спокойными глазами оставляла глубокий отпечаток своих форм на подушках, на которых вытягивалась Лилиан Кукуру; и ее холодное совершенство разрывала болезненная судорога впервые испытанного желания отдаться и раствориться. Сэр Густон явился к герцогине и объявил, что его мать позволила ему это. Другие матери писали просительные письма или сами приходили и приводили с собой сыновей и дочерей, преимущества которых выхваливали. В Caffe Turco элегантные молодые люди лгали друг другу о необыкновенной славе, добытой в постели герцогини Асси. Вечером в народном саду какой-нибудь полунагой оборванец, смывавший у фонтана копоть от работы, рассказывал товарищам сказку, в которой среди драгоценных камней и всевозможных яств сверкало ее имя. Ложась спать, она слышала под кроватью вздохи обожателей, подкупивших ее слуг. Молодые иностранцы представлялись ей; они приезжали из далеких стран в надежде понравиться ей. Быть отличенным ею давало право на счастье у женщин без всяких издержек и на выгодную женитьбу. Вся горячечная, кипучая любовная жизнь, полная странных утонченностей, остроумных выдумок и исстари известных возбуждений - все, что наполняло лихорадкой этот город наслаждений: горячие юноши, страстные матроны, продающиеся дети, умелые женщины - весь дымный, темный, мучительный огонь вырастал в светлое языческое пламя во дворце на Позилиппо. Его высокая и длинная галерея с колоннами выходила на море. С открытых сверху мраморных стен ниспадали тяжелые темно-красные ткани: на их фоне выступало в своей красоте белое тело. Другие тела, цвета бронзы, выделялись на покровах из желтого шелка. Статуй в залах не было, не было их и в лоджиях и на садовых дорожках. Но всюду, рядом с большими цветами, пышно расцветало тело, сверкающее или матовое. Герцогиня желала видеть на всех ступеньках лестниц и у каждого фонтана гибкие движения молодых членов. Юноши и девушки распускались, как цветы, в ее близости, на солнце, морском ветре, среди плодов, и она была счастлива, что может видеть, как приливает кровь к этому теплому телу, и смотреть на нежную эластичную кожу, питающую его. Она говорила себе: - Постигну ли я когда-нибудь вполне то, что растет вокруг меня, играет мускулами, выпрямляет суставы, изгибается и ширится? Из энтузиастки художественных произведений я превратилась в поклонницу человеческого тела. Ах! Художественные произведения не двигались, они отдавались и насыщали меня... Живая же красота растет, берет меня, продолжает расти, покоряет меня, все еще растет и будет ликовать в своей полноте лишь тогда, когда я буду истощена и закрою глаза! Ее верный друг Дон Саверио приводил ей своих протеже. Он пояснял сам: - Так как вы не позволяете мне, герцогиня, продавать вас другим, то я продаю их вам. Он держал во всей стране агентов для поисков человеческого совершенства и уверял, что не боится никакого соперничества. Он отказался от своих прежних опасных средств для достижения власти и стал чем-то вроде мажордома на службе у герцогини. Он заведовал устройством ее празднеств. Гости возлежали на галерее, за золотыми чашами, между краями которых расстилало свой бархатный покров вино, на пурпурных подушках в глубине широких мраморных скамей. На полу, на сверкающих квадратных плитах сбивались в красные лужи лепестки роз. Стройные ноги юношей скользили по ним. На упругих грудях Эмины и Фариды звенели тамбурины. Их маленькие ладони краснели от игры. Крупные плоды, лопавшиеся под пальцами гостей, бросали им в лицо свой сок. Множество девушек кружились между колоннами, оставляя на них свои прикосновения, точно венки. Их звали, требовали вина и поцелуев, открывали объятия и предлагали прохладные сиденья их разгоряченным телам. x x x Герцогиня сидела во внутреннем зале с мраморным полом. Было прохладно: из длинных тенистых коридоров врывался ветерок. У ее ног простиралась гладь большого бассейна. И она стала разглядывать в текучем зеркале собственную наготу. Это тело, никогда не рожавшее, было девственно в своей разрушающейся зрелости. Эти груди, маленькие и упругие, ежедневно окунали свои черно-голубые соски в цену новых наслаждений. Посреди живота резко выделялась широкая складка; она была похожа на змею, жалившую своими укусами это стремившееся к наслаждению тело. На гладком животе и благородной покатости плеч матовый алебастр кожи оттенялся несколькими желтыми пятнами. То был след поцелуев слишком пылкого любовника, которого нельзя было больше забыть: времени. Внутренняя сторона рук была дряблой, и крупные жилы набухли от голубовато-фиолетовой крови, гнавшей эти часто опускавшиеся и все вновь поднимавшиеся руки: обвивайтесь вокруг новых шей! Кисти рук, когда-то освященные и завершенные прикосновением к вазам и бюстам, снова приобрели что-то почти детское; на высоте своей мудрости, к концу стольких упражнений, они свисали снова, неутоленные и беспомощные. Все тело раньше, во времена торжествующей жизни на тронах искусства, среди его жертвенников, было пышнее. Теперь оно становилось все худощавее; дряблое, истощенное и изнуренное горячечной страстью, оно после каждой любовной ночи таяло немного больше; и, едва прикрытый натянутой влажной кожей, каждый мускул, беспокойный и горячий, тянулся к мимолетной руке, обещавшей немного услады. Большое ярко-красное пятно плавало в воде. Это было отражение ее выкрашенных волос. Под ними она увидела свое лицо, бледное и худое, и среди его блеска тени разложения и маленькие впадины, в которых оно скрывалось и работало. Рот кроваво извивался во все более торопливой жажде наслаждений. Улыбка натягивала кожу под носом и под глазами так туго, что она имела синеватый отлив. Это была улыбка безумного блаженства - почти гримаса. Она сама не знала, усмехалось ли это лицо в легкой радости или гримасничало в страхе. Оно вызывало - и оно пугало своей отдаленностью от жизни. Оно умирало, это было видно... золотисто-зеленые тени на лбу под волосами, поднятыми над головой, точно медно-красный шлем над тщательно вылепленной маской; потемневшие, морщинистые веки и перламутровые оттенки щек; искусственно розовые, как восковой плод, подбородок и нос; и узкая, черная, болезненная поперечная складка на страстно изогнутой, набеленной шее - все это переливалось и тревожило, как гниющая масса, ярко и подозрительно блестело, как масляные пятна в стоячей воде, сверкало и манило, как блуждающие огоньки на глубоких болотах, трогало, пугало и очаровывало, как торопливые удары крыльев умирающего яркого мотылька. Она вопросительно посмотрела себе в глаза. Это были все те же глаза под высокими черными бровями; их взгляд находил дорогу издалека, с серо-голубых морей. Но в них дрожал блеск опьянения и страха. Они были зрителями этого тела, белого кладбища все новых желаний, возгоравшихся и умиравших в нем. И она ответила своим глазам: - Речь идет о том, чтобы завершить начатый жест, прочитать до конца уже почти оконченное стихотворение. x x x Чем больше подвигалось лето, тем больше мучила ее никогда неиспытанная усталость. Ее уж не освежал вечерний воздух, она просыпала наслаждение чистым, ветренным утром. Внизу, у моря, все было светло, весело, полно движения и бодрости - каждое утро снова. На ней тяготел вечный полдень. Ей казалось, что ее изгнали в пустыню. Песок проникал сквозь поры кожи в ее кровь, вяло передвигался в жилах; в конце концов он должен был остановиться... С празднеств она уходила мрачная. Из крепких объятий она выходила с головокружением, сердцебиением и тошнотой. Ночью, лежа у открытого окна, без покровов, с сухой горячей кожей, она спрашивала себя при свете немигающих звезд: - Откуда этот страх, забирающийся Даже в кончики пальцев на ногах?.. Я знаю его. Он являлся и тогда, когда Якобус и великое творение изменили мне. Он являлся и еще раньше, в Кастель Гандольфо, когда наступил конец моей грезе о свободе. Всегда наступал конец чему-нибудь, когда я так в темноте, при свете зарниц, лежала с бьющимся сердцем и принимала морфий, - всегда наступал чему-нибудь конец. Что же на этот раз? В глубине души я, быть может, знаю это, - ответила она себе однажды. Но я не хочу знать. Было бы унижением признать, что может наступить конец нам самим. Она уехала к заливу Поццуоли, в старый сад, который поднимал над своими лихорадочными верхушками ее, Венеру, который видел ее прославление. Она жадно осмотрела все места: долину с кипарисами, ручей и фонтан, сиденья на ступенях, храм. - Вот оттуда вышел Нино... Как невероятно давно это было. Три месяца? Я, должно быть, ошибаюсь. Ее вилла одиноко стояла у маленькой бухты. Она была одна, она сидела на террасе, в тени парусинового навеса, и пробовала читать: стихи Жана Гиньоль - стихи, переливавшиеся в саду, заставлявшие жужжать пинии и вздыхать женщин и опускавшиеся наверху у белого храма, как голубки с красными лапками, перед ней, богиней... В это мгновение он сам заглянул в книгу. - Я опять здесь, герцогиня... Так вы еще думаете об этом? Эти бедные слова еще говорят вам что-нибудь? - Я радуюсь тому, что они новы для меня. Ах, хоть что-нибудь да остается! - Они остаются только для тех, кто способен всегда свежо чувствовать. Если бы такая способность чувствовать, как ваша, герцогиня, могла когда-нибудь ослабеть, все творения сразу умерли бы... Но об этом я не тревожусь. - Вы правы, - объявила она. - Мое здоровье прекрасно. Он отвернулся, побледнев от скорби. Он боялся разразиться рыданиями. - Но и такое здоровье, как ваше, герцогиня, не следовало бы подвергать в это время года риску климата этого залива. За ним лежат болота: этого не надо даже знать, это чувствуешь обонянием. - Конечно, альпийский воздух был бы мне полезнее. Я должна была бы поехать в Кастельфранко, в мою прекрасную виллу... Но была ли бы она теперь прекрасна? - Почему нет? - Если статуи, которые когда-то были моими ближайшими друзьями, взглянут на меня, как на чужую - нет, я не сделаю этой пробы, Я не хочу ничего вызывать обратно... Как дивно темно было в беседках под дубами! Как качались розы на блестящих верхушках! Фонтаны, аллея молчания, заглохшая лужайка с цоколем в середине - я счастлива, что у меня было все это. А теперь я счастлива тем, что у меня есть теперь. Посмотрите только. Из сада на террасу с буйной силой ломились мясистые пучки красных растений. Они протискивали свои вздувшиеся чашечки между колонками перил, они влажными клубнями ползали по плитам, липкими дугами изгибались на балюстраде и наполняли сад дымящимся морем крови. - Это лихорадочные цветы, - сказал Жан Гиньоль. - Я хочу их, - возразила герцогиня. Он замолчал Они больше не возвращались к этому. На следующий день приехал Рущук с кипой деловых бумаг, на которые герцогиня бросила равнодушный взгляд. Он остался, и двое мужчин, не имевших во всю свою жизнь ни одной общей мысли, проводили целые часы вместе, когда герцогиня спала, когда она казалась усталой, или же когда нетерпеливо вытягивала руку по направлению к берегу. - Подите, узнайте, куда идет судно, вот то, голубое, что сейчас снимается с якоря. Они ежедневно в легком тоне делились своими наблюдениями над тем, как выглядела их возлюбленная. Каждый чувствовал, что другой не может похвастаться перед ним ничем. Они жалели друг друга и иногда доставляли друг другу милостыню разговора с ней наедине. Рущук при одном из таких случаев объявил ей: - Надо вам знать, что меня, как я ни стар, еще ни одна женщина, в сущности, не заставляла страдать. Вам удалось это сделать. - Я горжусь этим. - Я должен обладать вами, герцогиня, иначе желание задушит меня. На моих глазах другие наслаждаются вами - справедливо ли это?.. - Это дается не по заслугам, мой милый. - Разумеется. Иначе я был бы первым. Разве я не самый старый, самый верный ваш слуга? Но я кое-что придумал. Что, если бы я сделал так, чтобы вы потеряли свое состояние? Для меня это пустяк. - Вы не сделаете этого. Для этого надо мужество. - В таких вещах я уже не раз проявлял мужество. - И потом вы, кажется, стали религиозны. - Несомненно. Но уступили бы вы моим мольбам, чтобы получить обратно свое состояние? - Нет. - Нет? Это удивительно. Не будем больше говорить об этом. Я даже умножаю его, несмотря на вашу расточительность. - Вот видите. - Да, я религиозен. Я стараюсь становиться все более достойным дружбы нашего генерального викария. - Тамбурини? Я не сомневаюсь в успехе ваших стараний. - И вместе мы не остановимся ни перед чем, чтобы спасти вашу душу. Обратитесь, пока не поздно! - До свидания, придворный жид, - сказала она. Он начал вдруг плясать на месте, на котором стоял, с искаженным упрямством лицом. - Вы раскаетесь в этом, - пробормотал он. - Я не тот, кем вы меня считаете. Я способен на страсть. - Я знала вас человеком со слишком ясной головой в ту пору, когда вы отреклись от моего потерпевшего крушение дела, когда вы свои политические глупости, совершенные на службе у меня, сумели истолковать, как хитрую измену мне... В сущности, я знаю вас только трясущимся и изобретательным от страха... Подумайте же о здешнем климате. - Это мне безразлично. - Вы знаете, что со времени вашего приезда у вас поразительно скверный вид? - Я и чувствую себя скверно. - Я советую вам уехать как можно скорее. - Нет. - Почему? - Потому что мне совершенно безразлично, погибну ли я здесь. Я должен обладать вами. - Это самое важное? А жизнь? - Вы ведь слышали: я поглощен страстью - что мне жизнь? Мне самому неприятно, что это так; но что я могу поделать? - Вы рискуете из-за меня? Вы не трус? Она смотрела на него в упор, она искала в стертых временем чертах старого финансиста чего-нибудь молодого. Она откинулась назад и вздохнула от удовлетворения. "Это хорошо", - сказала она, наслаждаясь тем, что не должна больше презирать. Он пыхтел от нетерпеливой надежды. - Ну, что ж, теперь я получу свое? - Теперь меньше, чем прежде. Вы больше не первый встречный. - Вот видите, какая вы кокетка! Вы мучите человека до последней возможности. Я понимаю, какое это безумие: любить вас. Вас, который каждый может обладать - только не я. Я хотел бы знать, насколько должен понизиться уровень ваших требований, чтобы очередь дошла и до меня! Она слушала со спокойной улыбкой. Он не мог больше исказить свой лик, он стал менее безобразен. Жан Гиньоль сознался однажды, когда они сидели одни: - И вот я все-таки томлюсь по вас. Вы помните, этого я боялся больше всего. Она не хотела ничего знать. Опять душа, полная муки! Она упрямо отклонила. - Я немного устала, я знала слишком много мужчин. Он багрово покраснел. - Вы должны понять, как сильно я страдаю от этого, с каким слепым самоотречением я принужден любить вас - после стольких других! - Я этого не требую. - Но я сам требую этого! Я не хочу никогда обладать вами! Вы должны быть моим идолом, вы, возлюбленная бесчисленного множества!.. Я больше не хочу даже толковать вас, угадывать вас, давать вам ту или иную форму, как когда-то, когда я знал вас только издали и в глубине самого себя. Я хочу только прислушиваться к невыразимому в вашей душе, - не ища слов для него. - Чего же вы хотите от меня? Невозможного творения, которого вы никогда не напишете?.. Ах, я знаю все это. Эти мольбы, эти властные требования именем творения, эти экстазы и отрезвления: я уже раз пережила их. В конце концов расстаешься без удовлетворения и с ужасом думаешь о том, как каждый мучил другого. Она прибавила про себя. "А тебе суждено приходить с твоими домогательствами именно тогда, когда у меня болит каждый нерв и когда одно прикосновение твоих губ к моему рукаву заставило бы меня вскрикнуть". - Герцогиня, - прошептал он с пересохшим горлом. - Чего же вы хотите? - медленно спросила она, глядя ему прямо в глаза. И ее взгляд сказал ему, как ужасающе далек он был от нее. - Я говорю в пространство, - сказал он себе, и ему стало холодно. Но он еще боролся! - Герцогиня, каждая секунда, которую вы проводите в этом лихорадочном воздухе, заставляет меня страдать. Будьте милосердны, позвольте мне увезти вас в какую-нибудь более чистую, более счастливую страну. - Более счастливую... Вы всегда говорите так, как будто я не счастлива. Вы знаете, что это обидно? - Я знаю только, что я сам слишком несчастен, и я не могу поверить, что вы можете быть счастливы, раз вы не в состоянии утешить меня, раз вы одиноки и суровы. Она не ответила. - Дайте мне надежду, дайте ее себе! Скажите, по крайней мере, что вы хотели бы этого - что вы хотели бы последовать за мной! Он ждал в тревоге. Наконец, она уронила: - Это было бы бесполезно... У меня больше нет времени. Он закрыл лицо руками и отошел от нее. Он сказал беззвучно, вглядываясь в свою душу: - О! Сознавать, что эта женщина - единственная, - та, в которой я нашел бы снова все, что было в молодости так волшебно светло и что я потерял; та, в которой я был бы одновременно юношей, мужем и старцем. Та, в которой я чувствовал бы вдвойне все, что суждено мне. Она думала: "А когда мы говорили друг с другом в первый раз, и ты находил ужасным томиться по мне, тогда я извивалась от желания тебя! Тогда мне хотелось слушать серьезные, нежные слова, положить руки на склоненную передо мною голову и позволить обожать себя. Это было очень давно, ты тогда совершенно не понимал меня". Она подумала, сказать ли ему это. Холодное сострадание заставило ее промолчать. Он, наконец, открыл глаза, и его ошеломила алая пышность этого сада. Точно в горячечном бреду бушевала вся эта растительность, обрушиваясь на ограду. Она содрогалась в неумолимых объятиях двух сильных кипарисов. Вдали сверкало море, свободное от парусов. - Слишком поздно, - пробормотал Жан Гиньоль. - В первый раз ей предстояло слишком много пережить. А теперь уж не осталось ничего. Он оперся о балюстраду, у него кружилась голова. Ему казалось, что он узнал что-то, чему не было места в жизни, что не согласовалось с фактом существования. - Это уже прошло, но мгновение я видел то, чего не понимает никогда никто: что я совсем не должен был бы жить. Моя жизнь не удалась! Я не нашел своего пути и упустил встречу с той, которая только и была бы моим оправданием! Он чувствовал ее за собой, совсем близко, - и ему хотелось здесь, под ее взглядом, положить голову на руки и зарыдать. Потом он испугался и спросил себя, не литература ли это? - Не искусственно ли все это? Не хочу ли я сделать из этого пьесу? Неужели я только равнодушный толкователь судеб, который ради ремесла принуждает себя к переживаниям?.. Я не знаю себя. Кто хоть раз сделал из своего переживания стихи, тот не смеет больше верить себе. Это самое худшее. - И если бы она сказала мне: "Да, я хочу любить тебя, - говорил он потоку ядовитого багрянца, у самых своих уст, - даже и тогда это было бы заблуждением. Как было заблуждением хотеть понять ее, мою возлюбленную. Возлюбленных не понимают. Они правы, эти совершенные женщины, которые одновременно и живут и творят, - правы, что любят только очень несложных мужчин, только таких, которые недостаточно умны, чтобы мучить их или докучать им своим мнимым пониманием. Этот Нино! Я не могу даже ревновать. Как он любит ее, и как люблю ее я! Мы любим не одну и ту же женщину! Мы почти не соперники. Для всего, всего быть слишком ясновидящим! В конце каждого короткого полета фантазии я натыкаюсь на слово "заблуждение". В голове у меня жужжит: ты ошибаешься, ты совсем не любишь. Ты хотел бы уметь любить, ты хотел бы жаждать взаимности, но ты не делаешь этого. Ты знаешь, эта женщина была бы твоей, если бы ты был пригоден для нее. А если ты бы был таким, то не любил бы ее так, как теперь, - она была бы для тебя другой. Лабиринт: он зовет повеситься на одном из его деревьев... Мог ли бы я умереть?.. О, мне страшно!" Наконец, он обернулся