явилось даже мысли прекратить такие бессмысленные выходки... Я был болен, по-видимому, болен, и я радовался, что ничто другое, никакая таинственная, загадочная рука не принимала в этом участия. Но уже в следующий момент мне стало ясно, что я открыл дверь, вошел в дом, спустился по лестнице, не натолкнувшись ни разу, совсем как кто-то, знающий каждый шаг, и моя надежда рассеялась как дым. Постепенно глаз мой привык к темноте, и я посмотрел вокруг себя. Там, на ступеньке лестницы кто-то сидел. Как это я не задел его, проходя мимо. Я видел сгорбленную фигуру, расплывавшуюся в темноте. Черную бороду на обнаженной груди. И руки были обнажены. Только ноги, казалось, были в штанах или платке. В положении рук было что-то страшное, они были странно отогнуты, почти под прямым углом к телу. Долго я, не отрываясь, смотрел на человека. Он был так мертвенно неподвижен, что казалось, очертания его въелись в задний фон и останутся там до тех пор, пока не разрушится дом. Меня охватил холодный ужас, и я бесшумно пошел дальше по коридору, вдоль его изгибов. Один раз я схватился за стену и попал рукой в деревянную решетку, какую употребляют для того, чтобы выращивать ползучие растения. По-видимому их там было много, так как я чуть не повис в сети стебельчатых разветвлений. Непонятно было одно, что эти растения или, может быть, что-либо другое, были на ощущение теплокровными и топорщились и вообще производили на осязание впечатление животных. Я еще раз протянул руку, и испуганно отпрянул, на этот раз я дотронулся до шарообразного предмета, величиной в орех, мокрого на ощущение и тотчас же отскочившего. Был ли это жук? В это мгновение где-то вспыхнул свет и на одну секунду осветил стену передо мной. Все страшное и ужасное, что я когда-либо переживал, было ничто по сравнению с этим мгновением. Каждый фибр моего тела вопил в неописуемом ужасе. Немой крик при парализованных горловых связках, пронизывающий человека, как ледяной холод. Сетью из усиков кроваво-красных жилок была покрыта стена до самого потолка и из нее, как ягоды, смотрели сотни вытаращенных глаз. Один из них, бывший только что в моей руке, быстро вздрагивая, двигался взад и вперед и зло косился на меня. Я почувствовал, что упаду и бросился два, три шага вперед, облако жирных, гнилых запахов словно от грибов и айлантуса обдало меня. Колени мои подкосились, и я дико колотил вокруг себя. Вдруг передо мной явилось маленькое, тлеющее кольцо: потухающий фитиль лампы, наполненной маслом, вспыхнувшей еще раз в следующую затем минуту. Я бросился к ней и открутил дрожащими руками фитиль, так что успел спасти маленькое коптящее пламя. Потом одним движением я повернулся, протягивая вперед лампу как бы для защиты. Помещение было пусто. На столе, где стояла лампа, лежал длинный, блестящий предмет. Я протянул к нему руку, думая найти оружие. Но это была легкая, шершавая вещь. Нигде ничего не шевелилось, и я облегченно застонал. Осторожно, чтобы не потушить пламени, осветил я стены. Везде те же деревянные шпалеры, как я теперь ясно видел, переплетенные, по-видимому, сшитыми венами, в которых пульсировала кровь. Между ними ужасно сверкали бесчисленные глазные яблоки, чередуясь с противными ежевикообразными луковицами, и медленно провожали меня взглядом, когда я проходил мимо. Глаза всех размеров и цветов. Начиная с ясносияющего ириса и кончая светло-голубым мертвенным лошадиным глазом, неподвижно поднятым кверху. Многие из них морщинистые и почерневшие, походили на высохшие ягоды белладонны. Главные стволы все вырастали из наполненных кровью чашек, высасывая из них при помощи какого-то непонятного процесса необходимый им сок. Я наткнулся на чаши, наполненные беловатыми кусочками жира, из них росли мухоморы, обтянутые стеклообразной кожей. Грибы из красного мяса, вздрагивавшие при каждом прикосновении. И все это казалось, были части, вынутые из живых тел, составленные с непонятным искусством, лишенные своей человеческой одушевленности и доведенные до чисто животного существования. Что в них таилась жизнь, это я видел ясно, ближе освещая глаза, я замечал, что зрачки тотчас же суживались. Кто же был дьявольский садовник, занимавшийся этой ужасной рассадкой. Я вспомнил человека на ступеньке погреба. Инстинктивно я полез в карман за каким-нибудь оружием, и почувствовал там, положенный мною туда потрескавшийся предмет. Он сверкал тускло и чешуйчато, - еловая шишка из розовых человеческих ногтей. Содрогнувшись, я уронил его и сжал зубы: прочь отсюда, скорее прочь, даже если человек на лестнице проснется и бросится на меня. И вот я уже был около него и хотел ринуться на него, и вдруг увидел, что он был мертв, - желтый, как воск. Из выкрученных рук были вырваны ногти. Маленькие порезы на груди и висках показывали, что он был анатомирован. Я хотел пройти мимо него и, кажется, задел его рукой. В ту же минуту мне показалось, что он соскочил с двух ступенек прямо на меня, встал, вдруг выпрямившись передо мной, выгнув руки наверх и приложив кисти рук к темени. Как египетский иероглиф, то же положение, то же положение... Я помню только, что лампа разбилась, что я распахнул наружную дверь и почувствовал, как демон столбняка взял мое содрогающееся сердце в свои холодные пальцы... Тогда, наполовину проснувшись, я постарался что-то объяснить себе... что человек был веревками подвешен за локти, и только благодаря тому, что он соскользнул со ступенек, его тело могло очутиться в стоячем положении... и потом... кто-то растолкал меня: "Вы должны отправиться к господину комиссару". И я пришел в ярко освещенную комнату, трубки для табаку были прислонены к стене, форменное пальто висело на вешалке... Это была комната в помещении. Полицейский поддерживал меня. Комиссар сидел у стола и, отвернувшись от меня, - бормотал: "Вы записали его национальность?" "У него были при себе визитные карточки, мы взяли их у него", - слышал я ответ полицейского. "Что вам нужно было в Тунском переулке, перед открытыми воротами?" Длинная пауза. "Вы", - сказал полицейский и толкнул меня. Я прошептал что-то об убийстве в погребе в Тунском переулке. После этого полицейский вышел. Комиссар, по-прежнему отвернувшись от меня, сказал длинную фразу. Я услышал только: "Что выдумаете, доктор Чиндерелла - большой ученый-египтолог, и он выращивает новые сорта пожирающих мясо растений, непентес, дрозерии, или что-то в этом роде, кажется я не знаю... Вам бы следовало ночью оставаться дома". Вдруг за моей спиной открылась дверь, я обернулся и увидел длинного человека с клювом коршуна - египетского Анубиса. У меня потемнело в глазах, а Анубис сделал поклон, комиссар подошел к нему и шепнул мне: "Доктор Чиндерелла". Доктор Чиндерелла... И вот, в этот момент мне вспомнилось что-то важное из прошлого, что я тотчас же забыл. Когда я вновь взглянул на Анубиса, он сделался писцом и имел только птичье лицо и отдал мне мои собственные визитные карточки, а на них было напечатано: "Доктор Чиндерелла". Комиссар вдруг взглянул на меня, и я услышал, как он сказал: "Ведь это же вы сами и есть. Вы должны были бы по ночам оставаться дома". И писец вывел меня из комнаты, и, проходя мимо, я зацепил за форменное пальто на вешалке. Оно медленно упало и повисло на рукавах. Его тень на выбеленной известковой стене подняла руки кверху над головой и я увидел, как она неловко старалась подражать позе египетской статуэтки...................... "Вот, видишь ли, это было мое последнее приключение три недели тому назад. Я с тех пор разбит параличом: у меня две совершенно различных половины лица и я волочу за собой левую ногу.......................................... Узкий чахоточный дом я искал напрасно, и в комиссариате никто ничего не знает о той ночи"... Густав Майринк Как доктор Иов Пауперзум принес своей дочери красные розы Поздно ночью в знаменитом мюнхенском кафе "Стефания" сидел, неподвижно глядя перед собою, старик, обладавший весьма замечательною наружностью. Развязавшийся, выскочивший на волю галстук и высокий лоб, расширивший свои пределы до затылка, свидетельствовали о том, что перед нами выдающийся ученый. Кроме серебристой, колеблющейся бороды, которая, имея своим истоком созвездие семи подбородочных бородавок, своим нижним концом как раз еще прикрывала то место в жилете, где у мудрецов, отрекшихся от мира, обыкновенно отсутствует пуговица, - у старого господина было весьма мало достойного упоминания по части земных благ. Точнее говоря, в сущности ничего более. Тем более оживляющим образом подействовало на него то, что по моде одетый посетитель с черными нафабренными усами, сидевший до тех пор за столиком в противоположном углу и уничтожавший кусочками холодную лососину (причем каждый раз на его элегантно простираемом мизинце ослепительным блеском сверкал бриллиант величиной с вишню), бросая в то же время незаметно вокруг испытующие взгляды, внезапно встал, вытирая рот, прошел по почти безлюдной комнате, поклонился и спросил: "Неугодно ли будет вам сыграть в шахматы? - Быть может, по марке партию?" Отливающие всеми цветами радуги фантасмагории наслаждений и роскоши всякого рода выросли перед духовным взором ученого и, в то время как сердце его в восторге шептало:"Эту скотину послала мне сама судьба!", он уже обратился с приказанием к кельнеру, который только что с шумом явился, дабы, как обычно, в обширных размерах уничтожить свет электрических лампочек: "Юлий, дайте мне шахматную доску"! "Если не ошибаюсь, то я имею честь говорить с доктором Пауперзумом?" начал разговор щегольс нафабренными усами. "Да, гм, да-я Иов- Иов Пауперзум", рассеянно подтвердил ученый, так как он был подавлен великолепием смарагда, который представляя собою миниатюрный автомобильный фонарь, сверкал в булавке для галстука, украшая собою шею его визави. Очарование кончилось с появлением шахматной доски; затем мгновенно были расставлены фигуры, смолой прикреплены отскочившие головки коней, а потерянная ладья заменена согнутой спичкой. После третьего хода щеголь скорчился и погрузился в мрачное раздумье. "Он по-видимому изобретает возможно более глупый ход - иначе было бы непонятно, почему он так долго раздумывает!" пробормотал ученый, и при этом бессознательно уставился глазами на ярко-зеленую даму - единственное живое существо в комнате, кроме его самого и щеголя - которая безмятежно восседала на диване, словно богиня, изображаемая на заголовке "Uber Land und Meer", перед тарелкой с пирожным, забронировав свое хладное женское сердце стофунтовым слоем жира. "Я сдаюсь" - заявил, наконец, господин с автомобильным фонарем из драгоценного камня, сдвинул шахматные фигуры, вынул из кармана золотую коробочку, выудил оттуда визитную карточку и подал ее ученому. Доктор Пауперзум прочитал: Зенон Заваньевский. Импрессарио чудовищ. "Гм-да-гм-чудовищ-гм-чудовищ", повторил он несколько раз совершенно бессознательно."А не угодно ли будет вам сыграть еще несколько партий?" спросил он затем громко, помышляя об увеличении своего капитала. "Конечно, само собой разумеется, сколько вы пожелаете", сказал вежливо щеголь, "но, быть может, прежде мы поговорим о более важных делах?" "О более-более-важных?" - воскликнул ученый, и недоверчиво поглядел на собеседника. "Я случайно узнал", начал импрессарио и пластическим движением руки приказал кельнеру подать бутылку вина и стакан, "совершенно случайно, что вы, несмотря на вашу громкую известность в качестве научного светила, все же не имеете в настоящее время какого-либо постоянного места?" "Ну нет, я целыми днями заворачиваю посылки и снабжаю их марками". "И это питает вас?" "Лишь настолько, насколько связанное с этим лизание почтовых марок дает моему организму известное количество углеводорода". "Да, но почему же вы не используете в данном случае ваших лингвистических знаний - хотя бы, например, в качестве переводчика в лагере военнопленных?" "Потому, что я изучал лишь древне-корейский язык, затем испанские наречия, язык Урду, три эскимосских языка и с несколько дюжин диалектов негров суахили, а с этими народами мы пока, к сожалению, не находимся во враждебных отношениях". " Вам было бы лучше изучить вместо всего этого французский, русский, английский и сербский", пробормотал импрессарио. "Ну, а тогда наверно началась бы война с эскимосами, а не с французами", возразил ученый. "Ах, так? Гм"... "Да, да, милостивый государь, к сожалению это так". "На вашем месте, господин доктор, я бы попробовал писать в какой-нибудь газете военные статьи. Прямо горячие - с письменного стола. Само собою разумеется изобретенные вами, а не иначе". "Ведь я", - пожаловался старик, - "писал корреспонденции с фронта - кратко, деловым слогом, просто и сжато, но"... "Да вы с ума сошли!" - вскричал импрессарио. - "Корреспонденции с фронта сжато и просто! Их следует писать в стиле рассказов охотников за сернами! Вы бы должны"... "Я пробовал все возможное в моей жизни", продолжал ученый усталым тоном. "Когда я не мог найти издателя для моего сочинения - четырехтомного общедоступного исчерпывающего исследования "О предполагаемом употреблении песка в доисторическом Китае" - то кинулся заниматься химией", - ученый сделался красноречивее, видя, как собеседник его пьет вино - "и открыл новый способ закалки стали..." "Ну вот это должно было принести вам доход!" воскликнул импрессарио. "Нет. Фабрикант, которого я ознакомил с моим изобретением, не советовал мне брать на него патента (он позже взял патент для себя самого) и полагал, что можно заработать деньги лишь на маленьких, незаметных изобретениях, не возбуждающих зависти в конкурентах. Я последовал его совету и изобрел знаменитую складную конфирмационную чашу с автоматически поднимающимся дном, дабы тем самым облегчить методистским миссионерам обращение дикарей". "Ну и что же?" "Меня приговорили к двум годам тюремного заключения за кощунство". "Продолжайте, продолжайте, господин доктор", ободряющим тоном сказал щеголь доктору: "все это необыкновенно занимательно". "Ах, я мог бы рассказывать вам целыми днями о моих погибших надеждах. - Так, например, желая получить стипендию, обещанную одним известным покровителем науки, я несколько лет занимался в этнографическом музее и написал обратившее на себя внимание сочинение: "Как, судя по строению неба у перуанских мумий, древние инки стали бы произносить слово Гвитуитопохин, если бы оно было известно не в Мексике, а в Перу". "Ну что же - вы получили стипендию?" "Нет. Знаменитый покровитель науки сказал мне - то было еще перед началом войны, - что у него нет в настоящий момент денег, и кроме того он, будучи сторонником мира, должен копить средства, так как особенно важно сохранить добрые отношения Германии к Франции для защиты с трудом созданных и собранных человечеством ценностей". "Но однако, когда началась война, вы имели больше шансов на успех?" "Нет. Меценат сказал мне, что теперь должен особенно усиленно копить средства, чтобы затем принести свою лепту на уничтожение навеки нашего наследственного врага". "Ну очевидно посеянные вами семена дадут урожай после войны, господин доктор?" "Нет. Тогда меценат скажет мне, что должен быть особенно бережливым для восстановления бесчисленных разрушенных созданий человеческого гения и для возрождения погибших добрых отношений между народами". Импрессарио погрузился в долгое и серьезное раздумье; затем он спросил сострадательным тоном: "Почему же вы до сих пор не попробовали застрелиться?" "Застрелиться - для того, чтобы заработать денег?" "Ну, нет; я полагаю... гм... я полагаю, что надо удивляться, как вы еще не потеряли мужества, начиная столько раз сызнова борьбу с жизнью". Ученый пришел внезапно в беспокойство; его лицо, походившее своей неподвижностью на вырезанную из дерева массу, неожиданно оживилось. Во взгляде старика вспыхнул колеблющийся пламень муки и глубочайшей, немой безнадежности, подобно тому, как это можно видеть в глазах пугливых животных, когда они, загнанные, останавливаются на краю пропасти, слыша погоню - перед тем как ринуться в бездну, дабы тем самым не попасть в лапы преследователям. Его сухие пальцы, словно содрогаясь от приступов заглушаемого плача, блуждали по столу, как будто ища там твердой опоры. Морщина, бегущая от крыльев носа ко рту, вдруг удлинилась и исказила его губы, словно он боролся с параличом. Старик словно проглотил что-то. "Теперь мне все понятно", сказал он с усилием, словно побеждая непроизвольные движения языка, "я знаю, что вы агент по страхованию жизни. Половину моей жизни я боялся встретиться с подобным человеком" (щеголь напрасно пытался заговорить, протестуя лишь жестами и выражением лица). "Да, я знаю заранее - вы хотите намекнуть мне, чтобы я застраховал мою жизнь и затем как-нибудь покончил с собою - дабы, по крайней мере, мог жить мой ребенок, не умирая с голоду! Не говорите ничего! Неужели вы полагаете, что я не знаю о том, что такому человеку, как вы, известно решительно все? Вы знаете всю нашу жизнь, у вас есть тайные ходы от дома к дому, и оттуда вы смотрите вольным взором в комнаты, нет ли где поживы, - вы знаете, где родился ребенок, сколько пфеннингов у каждого в кармане, намерен ли человек жениться или же отправиться в опасное путешествие. Вы ведете целые книги с записями о нас и перепродаете друг другу наши адреса. "И вы, вы заглядываете в мое сердце и читаете в нем мысль, которая терзает меня уже в течение целого десятка лет. - Да, поверьте, я вовсе не такой презренный эгоист и мог бы давно застраховаться и покончить с собою из любви к дочери - по собственному почину, без ваших намеков-людей, стремившихся обмануть и нас и свое собственное учреждение, обманывающих направо и налево, желая получить почву под ногами и добиться того, чтобы все пошло прахом! Неужели вы думаете, я не знаю, что после того, как все совершится - вы прибежите и изменнически, опять-таки ради комиссионных, закричите: "Тут мы имеем дело с самоубийством - мы не должны платить страховку!" Неужели вы думаете, что я не вижу, как и все другие - что руки моей милой дочери становятся с каждым днем все белее и прозрачнее, и не понимаю, что это значит - сухие, лихорадочные губы и кашель ночью? Даже если бы я был прощелыгой вроде вас, то и тогда давно бы - чтобы достать денег на лекарство и хорошее питание... но нет, ведь я знаю, что тогда бы случилось: деньги никогда бы не были выплачены и затем... Нет, нет, этого нельзя себе представить!" Импрессарио хотел заговорить, желая уничтожить подозрение в том, что он агент - по страхованию жизни, но не решился, так как ученый угрожающе сжал кулак. "Я все же должен испробовать иной путь" - закончил полушепотом, после долгих, непонятных гримас доктор Пауперзум, очевидно только мысленно произнесенную фразу "именно... именно - с амбрасскими великанами". "Амбрасские великаны! Черт побери, вы сами неожиданно подошли к интересующей меня теме. Ведь это именно то самое, о чем я хотел поговорить с вами!" Импрессарио не мог более молчать: "Как обстоит вопрос относительно амбрасских великанов? Я знаю, что вы когда-то написали по этому поводу статью. Но почему же вы ничего не пьете, господин доктор? Юлий, поскорее еще стакан для вина! " Доктор Пауперзум мгновенно снова превратился в ученого. "Амбрасские великаны", стал он рассказывать сухим тоном, "были уроды с невероятно большими руками и ногами, причем они встречались только в тирольской деревушке Амбрас, что дало повод считать их уродство редкою формою какой-то болезни, микроб которой должен был гнездиться на месте, так как очевидно в иной местности он не нашел бы для себя надлежащей почвы. Я впервые доказал, что надо отыскивать этот микроб в воде тамошнего, почти уже иссякающего, источника, и ряд опытов, предпринятых мною в этом направлении, дал мне право заявить, что я готов, в случае необходимости, в течение немногих месяцев демонстрировать на себе самом - несмотря на мой преклонный возраст - появление подобного рода и даже более того значительных уродливых образований". "В каком же роде, например?" спросил импрессарио с напряженным любопытством. "Мой нос, бесспорно, вытянулся бы хоботообразно на целую пядь - напоминая по форме морду американского тапира, уши стали бы величиной с тарелку, руки наверно, по прошествии трех месяцев, достигли бы величины среднего пальмового листа (Loloicea sechellarum), хотя ноги, к сожалению, вряд ли стали бы толще крышки столитровой бочки. Что же касается надежд на шишковатое вздутие колен в форме обычных средне-европейских древесных губок, то в этой области я еще не закончил моих теоретических изысканий и поэтому могу дать научную гарантию лишь с известного рода ограничениями..." "Достаточно! Вы тот человек, которого мне надо!" прервал импрессарио, задыхаясь от волнения. "Пожалуйста, не прерывайте меня! - Скажем кратко и точно - готовы ли вы проделать над собою этот опыт, если я гарантирую вам годовой доход в полмиллиона и дам аванс - несколько тысяч марок - положим, ну, положим - пятьсот марок?" Доктор Пауперзум был оглушен. Он закрыл глаза. Пятьсот марок! Да неужели же есть вообще так много денег на свете! В течение нескольких минут он увидел уже себя превращенным в допотопное чудовище с длинным хоботом и мысленно услыхал, как негр, одетый пестрым ярмарочным шарлатаном, оглушительно орет потеющей от выпитого пива толпе: "Входите, входите, милостивые государи - величайшее чудовище нашего века за каких-то несчастных десять пфеннингов!" - Но затем он увидел свою милую, дорогую дочь, цветущую здоровьем, в богатом белом шелковом статье и миртовом венке, невестой, на коленях перед алтарем - ярко освещенную церковь - сияющий образ богоматери и... и - тут у него на одно мгновение болезненно сжалось сердце: он сам должен прятаться за колонной, не смеет поцеловать родную дочь, посмотреть на нее издали и послать свое родительское благословение - он - ужаснейшее чудовище на земном шаре! Ведь иначе бы он спугнул жениха! И самому ему надо жить постоянно в сумраке, тщательно прячась днем, словно животное, боящееся света, - но что из того! Все это пустяки, мелочь - была бы только здорова дочь! И счастлива! И богата! Немое содрогание охватило его. - Пятьсот марок! Пятьсот марок! Импрессарио, объяснивший долгое молчание ученого его нерешительностью, захотел пустить в ход всю силу своего красноречия. "Послушайте, господин доктор! Ведь вы сами растопчите свое собственное счастье, сказав мне "нет". Вся ваша жизнь до сих пор была сплошной неудачей. А почему? Вы забили все ваши мозги ученьем, ученье в конце концов глупость. Посмотрите на меня - разве я чему-нибудь учился? Учиться могут только люди, богатые с самого своего рождения - в сущности и вовсе уже ни на что нужно учение им! - Человек должен быть смиренным и, так сказать, глупым, тогда его будет любить природа. Ведь она сама глупа - природа-то! Видели ли вы хоть когда-нибудь гибель глупого человека? - Вы должны были с самого начала с благодарностью развивать таланты, которыми судьба одарила вас в колыбели. Или, быть может, вы никогда еще не смотрели в зеркало? Кто имеет такую наружность, как вы, даже сейчас, еще до пития амбрасской воды, тот всегда мог существовать в качестве клоуна. Боже мой, ведь так легко можно понять указания нашей доброй матери-природы! Или вы боитесь, в качестве чудовища, не найти ангажемента? Я могу вам только сказать одно, что уже подобрал для себя недурную коллекцию. И все это люди из лучших кругов общества. Вот, например, у меня есть старик, родившийся на свет без рук и ног. В ближайшем будущем я представлю его итальянской королеве в качестве бельгийского грудного младенца, искалеченного немецкими генералами". Доктор Пауперзум понял ясно лишь последние слова. "Что за ерунду вы болтаете?" воскликнул он сердитым тоном. "Сперва вы сказали, что этот калека уже старик, а теперь хотите показывать его в качестве бельгийского грудного младенца!" "Это придаст ему еще больше прелести!" - возразил импрессарио, - "я твердо заявляю, что он состарился так быстро от печали, так как видел, как прусский улан живьем сожрал его родную мать! " Ученый стал колебаться; изворотливость его собеседника была удивительна. "Ну хорошо, положим, что так. Но скажите мне прежде всего - каким образом вы будете меня показывать до тех пор, пока у меня еще не вырос хобот, ноги шириной с крышку бочки и так далее?" "Это страшно просто! - я перевезу вас по фальшивому паспорту через Швейцарию в Париж. Там вы будете сидеть в клетке, реветь каждые пять минут, словно бык, и трижды в день поглощать пару живых кольчатых ужей (мы устроим это дело - ведь только с непривычки это звучит несколько устрашающе). Затем вечером устраивается гала-представление - турок демонстрирует, как он изловил вас с помощью лассо в девственных лесах Берлина. А на вывешенном плакате будет написано: "Мы гарантируем, что это настоящий немецкий профессор (ведь это несомненная правда - я никогда не стану подписываться под враньем!) впервые-доставленный живьем во Францию!" - и так далее. Во всяком случае мой приятель д'Аннунцио охотно напишет подходящий текст, так как обладает необходимым для этого поэтическим пафосом". "Но однако если война за это время кончится? - сказал с раздумьем ученый, - то, знаете ли, ведь мне так не везет, что"... Импрессарио усмехнулся: "Не беспокойтесь, господин доктор; никогда не придет такое время, чтобы француз не поверил каким угодно сказкам про немцев. Даже и по прошествии целых тысячелетий!" .......................................... Было ли то землетрясение? Нет - просто мальчик приступил к исполнению своих ночных обязанностей в кафе и, в виде музыкального вступления, грохнул об пол жестяной поднос со стаканами для воды. Доктор Пауперзум встревоженно озирался вокруг. Богиня с обложки "Uber Lan und Meer" исчезла и вместо нее на диване сидел, сгорбившись, старый, неисправимый, привычный театральный критик, мысленно разносил в пух и прах премьеру, которая должна была состояться на будущей неделе, хватал влажными пальцами кусочки булки и грыз их передними зубами с лицом, похожим на хорька. Постепенно доктор Пауперзум убедился, к величайшему своему удивлению, что сидел обернувшись спиной к комнате и все, виденное им, было лишь отражением в большом стенном зеркале, откуда на него теперь задумчиво глядело его собственное лицо. - Щеголь был еще тут, он действительно пожирал лососину - конечно, с ножа, - но сидел не тут за столом, а напротив в углу. "Каким образом я собственно попал в кафе"Стефания"?- спросил себя ученый. Он не мог толком прийти в себя. Но наконец медленно сообразил - все происходит от вечного голодания, в особенности, когда видишь, как другие едят лососину и пьют вино."Мое "я" временно раздвоилось. Это старая, вполне понятная история: в подобных случаях мы являемся одновремеино зрителями в театре и актерами на сцене. Роли, играемые нами, составляются из некогда прочитанного нами, слышанного и втайне ожидаемого! Да, да, надежда - это жестокий поэт! Мы воображаем разговоры, будто бы слышимые нами, меняем выражение лица до тех пор, пока внешний мир не станет просвечивать и окружающая нас обстановка не выльется в иные, обманчивые формы. Даже фразы, складывающиеся в нашем мозгу, звучат совершенно иначе, чем прежде; все окутано пояснениями и примечаниями, словно в какой-нибудь новелле. Удивительная вещь - это наше "я"! Иногда оно распадается, словно развязанная пачка прутьев...и тут снова доктор Пауперзум поймал себя на том, что губы его бормотали: "каким образом я собственно попал в кафе "Стефания"?' Вдруг ликующий крик заглушил в его душе все думы: "Ведь я выиграл в шахматы целую марку. Целую марку! Теперь все будет отлично; мое дитя снова выздоровеет. Скорее бутылку красного вина, молока и... В диком возбуждении он стал рыться в карманах - вдруг его взгляд упал на траур, нашитый на рукаве и разом перед ним встала голая, ужасная правда: ведь дочь его умерла вчера ночью! Он схватился обеими руками за виски - да, у... мер... ла. Теперь он знал, каким образом попал в кафе - с кладбища, после похорон. Они ее похоронили днем. Поспешно, безучастно, с досадой - потому что шел дождь. А затем он несколько часов бродил по улицам, стиснув зубы, судорожно прислушиваясь к ударам каблуков и считая при этом, считая, все считая от одного до ста и обратно, чтобы не сойти с ума от страха, от боязни, что ноги приведут его, помимо воли, домой, в комнату с голыми стенами и нищенской кроватью, на которой она умерла и которая теперь - опустела. Каким-то образом он забрел сюда. Каким-то образом... Он схватился за край стола, чтобы не упасть со стула. В его мозгу ученого отрывочно и несвязно неслись одна за другой мысли: "Гм, да, я бы должен был - да, должен был перелить ей кровь из моих жил - перелить кровь" повторил он механически несколько раз подряд; тут его внезапно встревожила мысль: "Ведь я же не могу оставить мое дитя в одиночестве - там, далеко, в сырую ночь"- он хотел закричать, но из груди его вырвался лишь тихий взвизг... "Розы - последним ее желанием был букет роз", снова пронеслось у него в голове... "ведь я могу, по крайней мере, купить для нее букет роз - у меня есть марка, выигранная в шахматы"- он стал снова рыться в карманах и выбежал вон, без шляпы, в темноту, гонясь за последним ничтожным, блуждающим огоньком. ................................... На следующее утро его нашли мертвым на могиле дочери. Он зарылся руками в землю. Жилы на руках были перерезаны и кровь просочилась к той, которая лежала там, внизу. А на его бледном лице сиял отблеск того гордого умиротворения, которое не может быть более нарушено никакой надеждой. Густав Майринк Болонские слезки Видите вы этого разносчика со спутанной бородой? Его зовут Тонио. Он сейчас подойдет к нашему столу. Купите у него маленькую чашку или несколько болонских слезок. - Вы ведь знаете: это стеклянные капли, распадающиеся на мельчайшие осколочки - как соль, - если отломать тоненький как нитка кончик. - Игрушка - ни что иное. И посмотрите при этом на его лицо, - на его выражение! ........................................... Неправда ли, во взгляде этого человека есть что-то глубоко трогательное? А что слышится в его беззвучном голосе, когда он называет свои товары. Никогда он не говорит плетеное стекло, всегда только женские волосы... Когда мы пойдем домой, я расскажу вам историю его жизни, только не в этом пустынном ресторане... там у озера... в парке... Я никогда не мог бы забыть этой истории, даже если бы он не был моим другом, тот, кого вы видите теперь в качестве разносчика и кто уже не узнает меня. - Да, да, - поверьте мне, он был моим хорошим другом, - раньше, когда еще он жил, имел душу, - не был еще сумасшедшим... Почему я не помогаю ему?.. Здесь помочь нельзя. Разве вы не чувствуете, что нельзя помогать душе, - ослепшей, ощупью, своими особенными, таинственными путями стремящейся к свету, - может быть к новому, более яркому?.. - И в данном случае, когда он продает свои болонские слезки, это душа его ощупью старается найти воспоминания! - Потом вы услышите, - пойдемте теперь отсюда... - * * * ...Как волшебно сверкает озеро при лунном свете! ...Камыш, вон там у берега! - Такой ночной - темный! - И как дремлют тени вязов на поверхности вод... там в заливе!.. ...Часто в летние ночи я сидел на этой скамье, когда ветер, шепча и отыскивая что-то, проносился сквозь тростник, а плещущие волны сонно разбивались о корни прибрежных деревьев, - и вдумывался в нежные таинственные чудеса озера, видел в глубине светящихся, сверкающих рыбок, тихо шевеливших во сне своими красноватыми плавниками, - старые, поросшие зеленым мхом камни, потонувшие ветви, гнилое дерево и мерцающие раковины на белом песке. Разве не лучше было бы лежать там мертвому - там глубоко на мягком лугу, на колеблющихся водорослях - и забыть все желания и мечты?! Но я хотел вам рассказать о Тонио... Мы все жили тогда там в городе; - мы называли его Тонио, хотя на самом деле его зовут иначе. О прекрасной Мерседес вы тоже вероятно никогда не слышали? О креолке с рыжими волосами и такими светлыми, странными глазами? Как она попала в город, я уже не помню, - теперь она уже давно пропала без вести... Когда Тонио и я познакомились с ней - на празднике в клубе орхидей, - она была возлюбленной какого-то молодого русского. Мы сидели на веранде, и из зала до нас доносились далекие нежные звуки испанской песенки. ...Гирлянды тропических орхидей, необычайно роскошных, свешивались с потолка. - Catteya aurea - царица этих никогда не умирающих цветов, одонтоглоссы и дендробии на гнилушках, белые светящиеся лоэлии, как райские бабочки. - Каскады темно-голубых ликаст, - и из чащи этих как бы в танцах переплетающихся цветов лился одуряющий аромат, пронизывающий меня даже и сейчас, когда я вспоминаю картину той ночи, отражающейся в моей душе резко и ясно, как в волшебном зеркале: Мерседес на скамье из коры, ее стан был на половину скрыт за живой занавесью из фиолетовых вандей. - Узкое, страстное лицо было совсем в тени. Никто из нас не произносят ни слова. Как видение из тысячи одной ночи, мне вспомнилась сказка о султанше, бывшей гулью и прокрадывавшейся ночью во время полнолуния на кладбище, чтобы на могилах полакомиться мясом мертвецов. И взгляд Мерседес как бы испытующе покоился на мне. Глухие воспоминания проснулись во мне, словно когда-то в, далеком прошлом - в давно-давно прошедшей жизни чьи-то холодные, неподвижные, змеиные глаза уже однажды смотрели на меня и я никогда более не мог забыть этого. Она склонила голову, и фантастические, покрытые черными и пурпурными крапинками, цветы бирманского бульбофиллума запутались в ее волосах, как бы для того, чтобы шептать ей о новых неслыханных пороках. Тогда я понял, что за такую женщину можно отдать душу... ...Русский лежал у ее ног. - И он не говорил ни слова... Празднество было каким-то странным - как и орхидеи - много редких сюрпризов. Негр, выйдя из-за портьеры, стал предлагать сверкающие болонские слезки в чаше из яшмы. - Я видел, как Мерседес, улыбаясь, что-то сказала русскому, - видел, как он долго держал между зубами болонскую слезку и передал ее затем своей возлюбленной. В эту минуту, из тьмы переплетающихся листьев, выскочила исполинская орхидея - лицо демона, с сладострастными жадными губами, - без подбородка, только переливчатые глаза и зияющее голубоватое небо. И это ужасное лицо растения дрожало на своем стебле, качалось, как бы зло смеясь, - неподвижно уставясь на руки Мерседес. У меня остановилось сердце, словно душа моя заглянула в пропасть. Как вы полагаете, могут орхидеи думать? Я в эту минуту почувствовал, что они это могут, - почувствовал, как чувствует ясновидящий, что эти фантастические цветы ликовали над своей госпожой. - И она была царицей орхидей, эта креолка с чувственными красными губами, чуть зеленоватым отливом кожи и волосами цвета потускневшей меди... Нет, нет - орхидеи не цветы, - они создания сатаны. - Существа, показывающие нам только щупальцы своего образа, в очаровывающем зрение красочном водовороте показывают нам глаза, языки, губы, дабы мы не подозревали их отвратительного змеиного тела, скрывающегося невидимо в царстве теней - и приносящего смерть. Опьяненные наркотическим ароматом, мы наконец вернулись в залу. Русский крикнул нам что-то на прощанье. Это действительно было прощание, ибо смерть уже стояла за его спиной. - Взрыв котла на следующее утро разорвал его на куски... Прошли месяцы, и брат его, Иван, стал возлюбленным Мерседес; это был неприступный, высокомерный человек, избегавший всяких знакомств. - Оба они жили в вилле у городских ворот, - вдали от всех знакомых, - и жили только дикой безумной любовью. Тот, кто видел их подобно мне, когда они, тесно прижавшись друг к другу, в сумерки, гуляли по парку, говорили почти шепотом, - как потерянные в мире, - не видя никого окружающего, - тот понимал, что какая-то могучая, чужая нашей крови страсть, сковывала воедино этих двух людей... И вдруг неожиданно - пришло известие, что погиб и Иван, - во время путешествия на воздушном шаре, предпринятом им, по-видимому, без всякой цели; он по какой-то загадочной причине вылетел из гондолы. Мы все думали, что Мерседес не переживет этого удара. ...Через несколько недель после этого - весной - она проехала мимо меня в открытой коляске. Ни одна черточка на ее неподвижном лице не говорила о пережитом горе. Мне казалось, что это не живая женщина, а египетская бронзовая статуя, с покоящимися на коленях руками и со взором, направленным на другой мир, проехала мимо меня... Даже во сне преследовало меня это впечатление. Каменное изображение Мемнона с его нечеловеческим спокойствием и пустыми глазами, направляющееся в модном экипаже к утренней заре, - все дальше и дальше сквозь пурпурно-светящийся туман и колыхающийся пар к солнцу. - Тени от колес и лошадей бесконечно длинные - странно изогнутые - серофиолетовые, - подобно тем, - которые скользят как привидения по мокрым от росы дорожкам, при свете раннего утра. ........................................... После этого я долгое время путешествовал и видел свет и много прекрасных картин, но не многие так сильно подействовали на меня. - Существуют цвета и формы, из которых наша душа создает живые сны наяву. - Звон уличной решетки под нашей ногой в ночной час, удар весла, душистая волна, резкий профиль красной крыши, дождевые капли, падающие на наши руки, - часто это те волшебные слова, которые вызывают в нашей памяти такие картины. В подобных воспоминаниях слышатся глубоко меланхоличные переливы, подобные звукам арфы. Густав Майринк Урна в Ст.-Гингольфе В получасе езды от Санкт-Гингольфа, - за холмами, - находится древний парк, дикий и покинутый, - не обозначенный ни на одной карте. Замок, стоявший когда-то посредине его, вероятно еще несколько столетий тому назад, разрушился; остатки белых стен, - не выше, чем до колен человека, - торчат потерянные из дикой глубокой травы, как побелевшие гигантские остовы зубов допотопного чудовища. Равнодушное время все сровняло с землею, ветер развеял - имена и гербы, ворота и двери. А на башни и крыши светило солнце, пока они медленно и незаметно распадались в прах, чтобы потом мертвой пылью с испарениями долины подняться вверх. Так зовет к себе всепоглощающее солнце земные предметы. Глубоко в тени кипарисов сохранилась в парке от забытых времен выветрившаяся каменная урна; темные ветки сокрыли ее от непогоды. Рядом с этой урной я бросился однажды в траву, слушал раздраженное карканье ворон там, на верхушках деревьев, и видел, как цветы становились серьезными, когда тучи простирали свои руки перед солнцем; и вокруг меня грустно закрывались тысячи глаз - так чудилось мне - когда угасал свет на небе. Долго лежал я так, почти неподвижно. Грозные кипарисы мрачно стерегли урну, смотревшую на меня своим обветренным каменным лицом, как существо без дыхания и сердца, - серо и бесчувственно. И мысли мои тихо скользнули в потонувший мир - полный сказочных звуков и таинственного звона металлических струн; мне казалось, что должны прийти нарядные дети, и, стоя на цыпочках, бросать в урну - своими маленькими ручками - камешки и сухую листву. Потом я долго размышлял, почему на этой урне лежит тяжелая крышка, как каменная, упрямая, черепная коробка. И какое-то странное чувство овладело мной, при мысли о том, что воздух и жалкие сгнившие предметы, сокрытые в ней, так бесцельно и таинственно изъяты из жизни. Я хотел двинуться и почувствовал, что члены мои скованы сном, а пестрые картины жизни медленно блекнут. ......................................... И мне приснилось, что кипарисы вновь стали молодыми и незаметно колеблются от тихого дуновения ветерка. В урне отражалось мерцание звезд, а падавшая на белый, при ночном освещении, луг тень от голого, исполинского креста, молчаливо и призрачно торчавшего из земли, была похожа на вход в мрачную шахту. Медленно тянулись часы, иногда, на короткий промежуток времени, блестящие круги ложились на траву и на мерцающие венчики дикого укропа, волшебно сиявшего, подобно цветному металлу, - искры, - бросаемые месяцем между стволами деревьев, когда он проходил над холмами. Парк ждал чего-то или кого-то, кто должен был прийти и, - когда на дорожке, из сокрытого в полной тьме замка, тихо заскрипел под тяжестью чьих-то шагов гравий, и ветерок принес шелест платья, мне показалось, что деревья выпрямились и хотят нагнуться вперед, чтобы прошептать пришедшему предостерегающие слова. Это были шаги молодой матери, пришедшей из замка для того, чтобы броситься к подножию креста, с отчаянием охватив его основание. Но под тенью креста стоял человек, не замеченный ею; присутствия его здесь она не подозревала. Он, выкравший в сумерки ее спящее дитя из колыбельки, и ожидавший здесь ее прихода час за часом, ее муж, привлеченный домой издалека грызущими подозрениями и мучительными снами. Он прижал свое лицо к дереву креста и слушал, затаив дыхание, шепот ее молитв. Он знал душу своей ж╟ны и сокрытые побуждения ее натуры и знал, что она придет. К этому кресту. Он видел это во сне.- Она должна была прийти сюда, чтобы здесь искать свое дитя. Как магнит притягивает железо, как инстинкт собаки помогает ей найти потерянного щенка, так та же темная загадочная сила, - будь это даже во сне, - направит стопы матери... Шумели листья и ветки, чтобы предостеречь молящуюся, ночная роса падала ей на руки. Но она потупила взор, и чувства ее были слепы в неимеющей названия тоске и заботе о пропавшем дитяти. Поэтому она не чувствовала, что крест был обнажен и не нес на себе того, к кому она взывала и кто сказал: иди и не греши больше. А тот, кто вместо него слушал слова ее муки, хотел быть безжалостным духовным отцом. И она молилась и молилась, и все яснее выливалась ее мольба в признании................. "Не обвиняй меня, господи, и, как простил женщине прелюбодеяние"..., - тогда громко застонали старые ветки в муке и страхе и дико схватили подслушивавшего за крестом и вцепились в его плащ... порыв ветра промчался по парку. Последние предательские слова унесло его порывом, но ненавидящего уха не обманет и буря, и молниеносно становится достоверным то, что долгое время было только подозрением............................ И опять мертвая тишина вокруг. Молящаяся у креста упала, - недвижно, словно скованная сном. Тогда тихо, тихо повернулась каменная крышка, и белые руки человека засветились во тьме, когда они медленно и беззвучно, подобно страшным паукам, ползли по краю урны. Ни звука во всем парке. Парализующий ужас крался в темноте. Линия за линией опускались и исчезали каменные винтовые нарезки. И вдруг, сквозь чащу, крошечный луч месяца осветил орнамент на урне и создал на отшлифованной капители горящий ужасный глаз, смотревший в лицо мужчины вытаращенным коварным взглядом.. ......................................... Ноги, подгоняемые ужасом и страхом, мчались через лес и треск хвороста вспугнул молодую мать. Шум стал слабее, потерялся вдали и замер. Но она не обращала на это внимания и прислушивалась в темноте, с остановившимся дыханием, к какому-то незаметному, еле слышному звуку, родившемуся как бы из воздуха и достигшему ее уха. Разве это не был тихий плач? Совсем рядом с ней? Неподвижно стояла она и прислушивалась, прислушивалась с закушенными губами, ее слух стал острым, как у зверя; она задерживала дыхание до того, что начинала задыхаться и все-таки дыхание, вырывавшееся из ее рта, казалось ей шумом бури; сердце гудело, и кровь в жилах бурлила подобно тысяче подземных ключей. Она слышала как скребутся гусеницы в коре деревьев и незаметно колеблются травинки. И загадочные голоса зарождающихся, неродившихся еще мыслей, от которых зависит судьба человека, - невидимо сковывающие его волю - и все-таки тихие, гораздо более тихие, чем беззвучное дыхание растущих растений, звучали чуждо и глухо в ее ушах. А между ними плач, болезненный плач, обволакивающий ее, звучащий над ней и под ней, - в воздухе, - в земле. Ее дитя плакало, - где-то там, - здесь, - ее пальцы сжимались от смертельного ужаса, - бог поможет ей найти его. Совсем, совсем близко от нее должно оно быть, бог хочет только испытать ее, - конечно! Вот плач послышался ближе и громче, безумие машет своими черными крыльями и затемняет ими небо, - весь ее мозг - один единственный, истерзанный слуховой нерв. Минуту, еще минуту сострадания, о боже, пока она найдет свое дитя. Полная отчаяния, она бросается вперед на поиски ребенка, но шум первых же шагов ее поглощает тонкий звук, путает слух и приковывает ногу к прежнему месту. Беспомощная, она останавливается, недвижная как камень, чтобы не потерять следа. Снова она слышит свое дитя, оно зовет ее, но вот лунный свет прорывается через парк и сверкающими потоками низвергается с верхушек деревьев, и украшения на урне светятся, как белый перламутр. Резкие тени кипарисов указывают: здесь, здесь поймано твое дитя, разбей камень. Скорей, скорей, пока еще не задохнулось; но мать не видит и не слышит. Отблеск света обманул ее; в беспамятстве бросается она в чащу, до крови царапает руки о терния, и шарит в кустах, как беснующийся зверь. ......................................... Ее жуткие вопли несутся по парку. И белые фигуры приходят из замка и рыдают, и держат ее руки и, полные сострадания, уносят ее. Безумие покрыло ее своей мантией и она умерла в ту же ночь. Ее дитя задохнулось, и никто не нашел маленького трупа; урна хранила его, пока он не превратился в пыль. Старые деревья стали болеть с той ночи и медленно засохли. Только кипарисы охраняют трупик и до сегодняшнего дня. Никогда больше они не сказали ни слова и от горя оцепенели и стали неподвижными. А деревянный крест они молча прокляли, пока не пришла буря с севера, не вырвала его и не повергла ниц. Урну она в своем бешенстве тоже хотела разбить, но бог не позволил этого; камень не всегда справедлив, а этот был не более жесток, чем человеческое сердце. ......................................... Что-то тяжелое давит мне на грудь и заставляет меня проснуться. Я смотрю вокруг себя, поднебесное пространство наполнено преломленным светом. Воздух жарок и ядовит. Кажется, что горы испуганно сдвинулись и ужасающе отчетливо каждое дерево. Отдельные белые полосы пены мчатся по воде, гонимые таинственной силой; озеро черно; как разинутая пасть бешенной исполинской собаки лежит оно подо мной. Вытянувшееся фиолетовое облако, какого я никогда еще не видал, парит со страшной неподвижностью, высоко парит над бурей и, как призрачная рука, схватывает небо. Сон об урне еще душит меня, и я чувствую, что это рука урагана там наверху - и его далекая, невидимая рука нащупывает и ищет на земле сердце, оказавшееся более твердым, чем камень. Густав Майринк Звон в ушах В предместьи стоит старый дом, где живут только недовольные люди. - Каждого, кто туда входит, охватывает мучительное, неприятное чувство... Мрачная лачуга, по самое брюхо провалившаяся в землю. ...В погребе лежит железная доска: кто ее приподнимет, увидит черную узкую шахту со скользкими стенами, холодно указывающими в недра земли. Многие спускали по веревке вниз факелы. - В самую глубь, во мрак, свет становился все слабее, пламя начинало коптить, затем угасало и люди говорили: там нет воздуха. Так никто и не знает, куда ведет шахта. Но у кого ясные очи, тот видит без света, - даже и во тьме, когда спят остальные. Когда люди подпадают ночи и исчезает сознание, алчный дух покидает маятник сердца - он мерцает зеленоватым светом, очертания его расплывчаты и безобразен он, ибо нет любви в сердце у людей... Люди утомились от дневной работы, называемой ими долгом, и ищут свежих сил во сне, чтобы нарушить счастье своих братьев, - чтобы задумать новые убийства на следующий день при солнечном свете. Спят и храпят. Тогда тени алчности шмыгают через трещины в дверях и стенах на волю, - в прислушивающуюся ночь, - и спящие звери скулят и вздрагивают, почуяв своих палачей... Они шмыгают и скользят в старый мрачный дом, в заплесневевший погреб, к железной доске... Железо ничего не весит, когда касаются его руки душ... Внизу в глубинах шахта ширится, - там собираются призраки. Они не приветствуют друг друга и ни о чем не спрашивают: - ничего не хотят они знать один о другом. Посреди комнаты с безумной быстротой вращается, жужжа, серое стальное колесо. Его закалил нечистый в огне ненависти много тысяч лет тому назад, когда еще не было Праги... На свистящих краях призраки точат алчные когти, затупившиеся от дневного труда человека... Искры летят от ониксовых когтей сладострастия, от стальных крючков алчности. Все, все снова становятся острыми, как ножи; ведь нечистому нужны новые и новые раны... Когда человек во сне хочет вытянуть пальцы, призрак должен вернуться в тело, - когти должны остаться кривыми, чтобы руки не могли сложиться для молитвы. Точильный камень сатаны все жужжит - неустанно. День и ночь... Пока время не станет и не разобьется пространство. Кто заткнет уши, может услышать, как звенит он внутри.