яренные соседи пришли к Гарбузу и в отместку вырубили у него все груши и яблони. Гарбуз в тот день был мертвецки пьян, а Иуду надежно удерживала прочная цепь. На следующий день в курятник забралась лиса и задушила несколько лучших несушек. И в тот же вечер одним ударом Иуда убил гордость Гарбуза -- великолепную индейку, которую тот совсем недавно купил за большие деньги. Гарбуз совсем потерял самообладание. Он напился самогона и выдал мне свой секрет. Он давно уже убил бы меня, если бы не боялся своего покровителя Святого Антония. Он также понимал, что я сосчитал его зубы и, что моя смерть будет стоить ему многих лет жизни. Хотя, добавил он, если меня случайно загрызет Иуда, то мои заклинания не подействуют на него, да и Святой Антоний не будет гневаться. Между тем тяжело заболел священник. Очевидно, он простудился в выстуженной церкви. Лежа в постели, он в бреду разговаривал с самим собой и с Богом. Как-то раз Гарбуз велел отнести священнику несколько яиц. Я взобрался на забор, чтобы посмотреть на него в окно. Его лицо было очень бледное. Его сестра, низенькая полная женщина с заколотыми в пучок волосами, хлопотала возле кровати, а местная знахарка пускала ему кровь и ставила пиявки. Они присасывались к телу и становились плоскими. Это поразило меня. Ведь за свою добродетельную жизнь священник должен был накопить огромное количество дней блаженства, и вот все равно он заболел, как обыкновенный человек. Приход принял новый священник, старый, лысый, с тонким пергаментным лицом. На сутане он носил фиолетовую повязку. Увидев меня в церкви, он подозвал меня и спросил, откуда я взялся здесь, такой чернявый. Органист, заметив нас вместе, быстро шепнул несколько слов священнику. Тот благословил меня и удалился. Потом органист сказал мне, что новый настоятель не хочет, чтобы я так открыто приходил в церковь. Здесь бывают разные люди, и хотя настоятель верит, что я не еврей и не цыган, подозрительные немцы могут подумать иначе, и тогда приход будет жестоко наказан. Я быстро побежал к алтарю и начал молиться, читая прежде всего те молитвы, за которые полагалось побольше дней блаженства. Времени у меня оставалось совсем немного. Как знать, может быть молитвы, прочитанные у алтаря, под печальными глазами Сына Божьего и материнским взором Девы Марии, ценятся больше, чем прочитанные в другом месте? Отсюда их путь на небеса должен быть короче. Или, может быть, туда их доставит особый посланец на специальном скоростном транспорте? Органист увидел, что я еще не ушел, и снова напомнил мне о словах нового священника. С грустью попрощался я с алтарем и всеми знакомыми мне предметами. Дома меня поджидал Гарбуз. Как только я вошел, он потащил меня в угловую комнату. Там, на потолке, в метре друг от друга, были закреплены два больших крюка. С каждого свисало по ременной петле. Гарбуз встал на табурет и, высоко подняв меня, велел схватиться за петли руками. Потом он отпустил меня и привел в комнату Иуду. Он вышел и закрыл за собой дверь. Увидев меня висящим под потолком, пес сразу же кинулся на мои ноги. Я поджал их и он пролетел мимо в нескольких сантиметрах от моих пяток. Он снова прыгнул -- и снова промахнулся. Подпрыгнув еще несколько раз, пес улегся и стал ждать. Мне нужно было следить за ним. Если опустить ноги -- до пола было не больше двух метров, -- Иуда легко мог достать пятки. Я не знал, как долго мне предстояло здесь висеть. Я понял, Гарбуз рассчитывает, что я свалюсь Иуде прямо в пасть. Это перечеркнуло бы все мои усилия последних месяцев и свело бы на нет то, что я пересчитал его зубы. Когда, напившись водки, Гарбуз храпел, разинув рот, я много раз пересчитывал его отвратительные зубы -- все до одного, даже желтые, заросшие деснами, те, что глубоко во рту. Когда он бил меня особенно долго, я напоминал ему сколько, у него зубов. Если он не верил мне, то мог бы пересчитать их сам. От моих глаз не укрылись ни гнилые, ни заросшие деснами, ни расшатанные. Поэтому недолго бы ему пришлось пожить, если бы он убил меня. Однако, если бы меня растерзал Иуда, совесть у Гарбуза осталась бы чиста. Тогда бы он не боялся возмездия и его покровитель Святой Антоний не взыскивал бы с него за мою нечаянную гибель. У меня начали отниматься плечи. Разжимая и сжимая руки и медленно опуская ноги к полу, я перемещал центр тяжести и давал отдохнуть разным мышцам. Иуда лежал в углу и притворялся спящим. Но я знал его хитрости, также как, впрочем, и он мои. Он знал, что у меня еще хватит сил, чтобы поджать ноги быстрее, чем он в них вцепится. Поэтому он дожидался момента, когда усталость победит меня. Боль в теле металась в двух направлениях -- от рук к плечам и шее и от ног к животу и спине. Эти разные боли пробирались к середине моего тела, как два крота, роющие ход навстречу друг другу. Боль в руках переносить было легче. Я по очереди давал им отдохнуть, перенося вес с одной руки на другую, расслаблял мышцы, потом снова их нагружал, повисал на одной руке, пока в другой восстанавливалось кровообращение. Боль в ногах и животе была назойливее и, однажды начавшись, не думала затихать. Она походила на личинку жука-древоточца, которая нашла уютное местечко под сучком и осталась там навсегда. Такую всепроникающую тупую боль я ощущал впервые. Наверное, так больно было человеку, расправой над которым пугал меня Гарбуз. Тот человек вероломно убил сына зажиточного крестьянина, и отец решил отомстить ему так, как это делали в старину. Вместе с двумя братьями он привел убийцу в лес. Там уже было приготовлено трехметровое бревно, заостренное с одной стороны как, гигантский карандаш. Они положили его на землю и уперли тупым концом в дерево. Потом жертву привязали за ноги к сильным коням и нацелили острие столба ему между ног. Легко понукаемые кони насадили человека на заостренный столб, который постепенно погружался в тугое тело. Когда острие вошло достаточно глубоко вовнутрь жертвы, мужчины подняли столб, установили его в заранее вырытую яму и ушли, оставив убийцу умирать. Теперь, свисая с потолка, я мог представить муки того человека и услышать, как он выл ночью, пытаясь поднять к бесстрастному небу плетьми повисшие вдоль раздувшегося тела руки. Наверное он был похож на птицу сбитую с дерева из рогатки и упавшую в высохший колючий бурьян. Внизу, все еще притворяясь безразличным, проснулся Иуда. Он потянулся, почесал за ухом и стал выкусывать из хвоста блох. Иногда он равнодушно поглядывал на меня, но, увидев поджатые ноги, раздраженно отворачивался. Лишь однажды ему удалось меня перехитрить. Я поверил, что он задремал и выпрямил ноги. Иуда, как кузнечик взвился в воздух. Я не успел поджать одну ногу, и собачьи зубы немного поцарапали мне пятку. От страха и боли я едва не свалился на пол. Иуда победно облизнулся и устроился у стены. Прищурясь, он наблюдал за мной и ждал. Я уже не мог держаться. Решив спрыгнуть, я продумывал оборону, хотя и понимал, что не успею даже сжать руку в кулак, как пес вцепится мне в горло. И тут я вспомнил о молитвах. Я стал переносить вес с одной руки на другую, вертеть головой, дергать ногами. Иуда обескураженно смотрел на эту демонстрацию силы. В конце концов он отвернулся к стене и оставил меня в покое. Время шло и молитвы мои множились. Тысячи дней блаженства пронзили соломенную крышу и понеслись на небеса. Уже вечерело, когда Гарбуз вошел в комнату. Он поглядел на мое мокрое тело, лужицу пота на полу, рывком сдернул меня с ремней и пинками выгнал пса. Весь вечер я не мог ходить и двигать руками. Я лежал на полу и молился. Моих молитв на небесах уже наверняка было больше, чем пшеничных зерен в поле. Каждая минута, каждый день должны быть учтены на небе. Возможно именно сейчас святые обсуждали, как бы получше устроить мою дальнейшую жизнь. Гарбуз стал подвешивать меня каждый день -- то утром, то -- вечером. А если бы Иуде не было нужно ночью стеречь усадьбу от лисиц и воров, он подвешивал бы меня и ночью. Всякий раз повторялось одно и то же. Пока у меня еще были силы, пес спокойно растягивался на полу, притворяясь спящим, или гонял блох. Когда мои руки и ноги начинали болеть сильнее, он настораживался, словно чувствуя, что происходит внутри моего тела. Пот стекал с меня, струясь ручейками по напряженным мышцам, и громко капал на пол. Едва я опускал ноги, Иуда неизменно прыгал за ними. Шли месяцы, Гарбуз все чаще напивался и ничего не хотел делать, поэтому работы по хозяйству мне прибавилось. Теперь он подвешивал меня только тогда, когда не знал, чем заняться. Протрезвев, он слышал визг голодных свиней и мычание недоеной коровы, снимал меня с ремней и отправлял на работу. Мышцы на моих руках окрепли и теперь без особых усилий я мог висеть часами. Хотя боль в животе теперь и начиналась позже, у меня появились пугавшие меня судороги. А Иуда никогда не упускал случая броситься на меня, хотя теперь он должен был потерять надежду, что когда-нибудь сможет застать меня врасплох. Повиснув на ремнях, я забывал обо всем и усердно молился. Когда силы истощались, я уговаривал себя продержаться еще хотя бы десять или двадцать молитв. Прочтя их, я давал себе новый зарок -- еще на десять-пятнадцать. Я верил, что в любой момент может произойти чудо и дополнительные тысячи дней блаженства только приблизят мое спасение. Иногда, чтобы отвлечься от боли и забыть о немеющих мышцах, я дразнил Иуду. Сперва я делал вид, что падаю, и взмахивал рукой. Пес лаял, прыгал и злился. Когда он снова уходил в свой угол, я будил его криками, чмокал губами и скалил зубы. Иуда не понимал, что происходит. Думая, что моей выдержке пришел конец, он как сумасшедший начинал прыгать, налетая на стены, опрокидывая табурет возле двери. Он скулил от боли, глубоко вздыхал и наконец укладывался отдыхать. Когда он засыпал и начинал сопеть, я сберегал силы, устанавливая себе призы за стойкость. За тысячу дней блаженства я выпрямлял ногу, через десять молитв давал отдохнуть руке и каждые пятнадцать молитв изменял положение тела. Гарбуз заходил всегда абсолютно неожиданно. Увидев, что я все еще жив, он начинал бранить Иуду, пинать его, пока пес не начинал плакать и скулить как щенок. В эти минуты хозяин злился так сильно, что я думал, не Бог ли прислал его за мной. Но заглянув ему в лицо, я не находил и намека на святое присутствие. Теперь он бил меня реже, чем раньше. Слишком много времени я проводил под потолком, а усадьба нуждалась в присмотре. Я недоумевал: зачем он продолжает подвешивать меня? Неужели он действительно все еще надеялся, что пес меня загрызет? После каждого подвешивания, мне нужно было время, чтобы прийти в себя. Мышцы растягивались, как пряжа на веретене, и отказывались сократиться до прежней длины. Передвигался я с трудом, чувствуя себя упругим гибким стеблем подсолнуха, который сгибается под весом тяжелого соцветия. Когда я медлил в работе, Гарбуз пинал меня и, угрожая выдать немцам, говорил, что не намерен держать в доме бездельника. Чтобы доказать, что я нужен ему, я старался работать еще лучше обычного, но угодить ему было невозможно. А когда Гарбуз напивался, он снова подвешивал меня на ремнях и запускал в комнату Иуду. Заканчивалась весна. Мне уже исполнилось десять лет, и я накопил столько дней блаженства, что и сам не знал, сколько их приходится на каждый прожитый мною день. Близился большой церковный праздник, и жители деревни шили к нему нарядную одежду. Женщины плели венки из чабреца, росянки, лыка, яблоневого цвета и полевой гвоздики, чтобы освятить их потом в церкви. Неф и алтарь храма были украшены зелеными ветками березы, тополя и ивы. После праздника эти ветки обретали большую ценность. Их втыкали в овощные грядки, в капусту, коноплю и на льняных полях, чтобы ускорить рост всходов и защитить их от вредных насекомых. В день праздника Гарбуз с раннего утра ушел в церковь. Я остался дома, весь в ссадинах от последних побоев. Затихающие отзвуки колокольного перезвона прокатились по полям, и даже Иуда насторожился и прислушался. Это был праздник Тела Христова. Говорили, что в этот день в церкви больше, чем когда-либо, можно ощутить присутствие Сына Божьего. В этот день в церковь шли все -- грешники и праведники, те, кто молились постоянно и кто никогда не молился, богатые и бедные, больные и здоровые. Гарбуз же оставил меня вместе с псом, который хотя и был создан Богом, не имел шансов достичь лучшей жизни. Я решился. Запас моих молитв уже наверняка мог соперничать с запасами многих младших святых. И хотя это еще не отразилось на моей земной жизни, молитвы обязательно замечены на небесах, где справедливость -- закон. Мне нечего было бояться. Пробираясь по разделяющим поля тропинкам, я направился к церкви. Церковный двор был уже заполнен необычно ярко одетой толпой крестьян и их весело разукрашенными повозками и конями. Я забрался в укромный уголок, дожидаясь подходящего момента, чтобы через боковой вход проскользнуть в храм. Неожиданно меня обнаружила прислуга священника. Она сказала, что один из подготовленных для этого праздника алтарных служек заболел. И что я должен немедленно идти в ризницу, переодеться и занять его место у алтаря. Так велел сам новый священник. Меня захлестнула горячая волна. Я взглянул на небо. Наконец-то меня там заметили. Они увидели, как мои молитвы складывались в огромную гору, похожую на кучу картофеля во время уборки урожая. Через мгновение я буду рядом с Ним, у Его алтаря, под защитой Его викария. Но это только начало. С этого момента для меня начнется новая, лучшая жизнь. Я увидел конец тошнотворному страху, опустошающему рассудок, как ветер выдувает дырявую головку мака. Конец побоям, подвешиванию на ремнях, конец преследованиям Иуды. Передо мной расстилалась новая жизнь, гладкая, как волнующиеся от ласкового прикосновения ветерка желтые пшеничные поля. Я помчался в церковь. Но войти туда оказалось не так-то просто. Крестьяне сразу же обратили на меня внимание и стали хлестать меня ивовыми ветками и кнутами. Стариков это так рассмешило, что некоторым из них пришлось даже немного прилечь, чтобы отдышаться от смеха. Меня выволокли из-под телеги и привязали к конскому хвосту. Я был крепко зажат меж оглобель. Конь заржал, попятился и, прежде чем я смог освободиться, пару раз лягнул меня. Когда я вбежал в ризницу, все мое тело дрожало и ныло от боли. Священник уже был готов выходить, служки тоже переоделись и он рассердился на меня за опоздание. Меня колотила нервная дрожь, когда я надевал мантию служки. Едва священник отворачивался, ребята мешали мне и толкали в спину. Рассердившись за мою нерасторопность, священник сильно толкнул меня. Я упал на скамью и ушиб руку. Наконец все было готово. Дверь ризницы открылась, и мы вышли в притихший, переполненный людьми храм. Служба шла во всем ее торжественном великолепии. Голос священника звучал мелодичнее, чем обычно, орган гремел тысячью бурь, служки торжественно выполняли свои тщательно заученные обязанности. Неожиданно стоявший рядом со мной мальчик толкнул меня. Он энергично указывал головой на алтарь. Я ничего не понял, в висках застучала кровь. Мальчик снова кивнул, и я заметил, что священник тоже нетерпеливо поглядывает на меня. Я должен был что-то сделать, но что же? От страха у меня перехватило дыхание. Псаломщик повернулся ко мне и шепнул, что я должен нести требник. Я сразу вспомнил, что наступила моя очередь переносить требник на другую сторону алтаря. Я много раз видел как это делается: служка подходит к алтарю, поднимает требник с подставкой, идет на середину самой низкой перед алтарем ступени, становится на колени с требником в руках, затем поднимается, переносит его на другую сторону алтаря и возвращается на свое место. Теперь пришел мой черед проделать все это. Я ощутил, что все присутствующие смотрят только на меня. В этот момент органист неожиданно перестал играть, чтобы подчеркнуть значимость того, что Богу прислуживает цыган. Церковь затаила дыхание. Я справился с дрожью в коленках и взошел по ступеням к алтарю. Требник, божественная книга, содержащая собранные праведниками для вящей славы Бога святые слова, книга, которую люди изучали многие сотни лет, лежала на тяжелом деревянном блюде с ножками, увенчанными бронзовыми шариками. Еще до того, как я взялся за края блюда, я понял, что у меня не хватит сил перенести его на другую сторону алтаря. Сама по себе книга была слишком тяжела, даже без подноса. Но отступать было поздно. Я стоял у подножия алтаря, высокие язычки пламени на свечах заплясали у меня в глазах. Их неверное трепетание оживило скорченное от мук, распятое на кресте тело Иисуса. Я рассмотрел Его лицо и увидел, что Его взгляд устремлен куда-то вниз, под алтарь, ниже всех присутствующих. За своей спиной я услышал раздраженное шипение. Я подложил вспотевшие ладони под холодные края блюда, глубоко вздохнул и, собрав все силы, поднял его. Я осторожно попятился, нащупывая края ступеньки ногой. Неожиданно требник потяжелел и подтолкнул меня назад. Потолок церкви закружился перед моими глазами, блюдо с требником покатилось вниз по ступеням. Я покачнулся и не удержался на ногах. Моя голова и плечи коснулись пола почти одновременно. Открыв глаза, я увидел над собою раскрасневшиеся рассерженные лица. Грубые руки оторвали меня от пола и толкнули к дверям. Толпа вышла из оцепенения. С галереи мужской голос крикнул: "Цыганский оборотень!". Несколько голосов подхватили эти слова. Руки жестоко хватали меня, разрывали тело. На улице я хотел заплакать и взмолиться о пощаде, но из горла не вышло ни одного звука. Я попробовал еще раз. Голоса во мне не было. Прохладный воздух освежил меня. Крестьяне волокли меня к большой выгребной яме. Ее выкопали несколько лет назад возле маленькой деревянной уборной, украшенной маленькими, вырезанными в форме креста окошками. Священник особенно гордился этой единственной на всю округу уборной. Крестьяне обычно справляли естественные надобности в поле и пользовались ею, лишь когда приходили в церковь. По другую сторону церкви выкопали новую яму, потому что первая была уже переполнена и ветер часто заносил в церковь дурной запах. Когда я понял куда меня несут, я снова попытался закричать. Но у меня ничего не вышло. Как только я начинал вырываться, меня хватали еще крепче. Вонь из ямы усиливалась. Мы подошли уже совсем близко. Я еще раз попытался высвободиться, но люди цепко держали меня и продолжали обсуждать случившееся. Они не сомневались, что я упырь и что остановка в святой службе может принести деревне беду. Крестьяне остановились у края ямы. Коричневая сморщенная пленка на ее поверхности издавала зловоние и напоминала пенку в миске гречневого супа. В этой пленке копошились миллионы беленьких, величиной с ноготь, червячков. Над ними, монотонно гудя, роились мухи. Их красивые фиолетовые и голубые тельца сверкали на солнце. Они сцеплялись в воздухе, на миг падали в яму и снова взмывали вверх. Меня замутило. Крестьяне раскачивали меня за ноги и за руки. Перед моими глазами проплыли бледные облачка в голубом небе. Меня зашвырнули в самую середину ямы, и коричневая жижа поглотила меня. Дневной свет померк и я начал задыхаться. Инстинктивно замахав руками и ногами, я завертелся в густой массе. Коснувшись дна ямы, я изо всех сил оттолкнулся от него ногой. Вязкая волна подняла меня над поверхностью. Я успел глотнуть воздуха, и снова ушел на дно, и снова вытолкнул себя на поверхность. Яма была около трех метров в ширину. В последний раз я вынырнул возле края ямы. В тот момент, когда волна по инерции снова потащила меня на дно, я ухватился за длинные стебли камышей, которыми поросли края ямы. Вырвавшись из засасывающей утробы, я выкарабкался на берег, с трудом открывая залепленные мерзкой жижей глаза. Я выбрался из трясины и тут же судорожно вырвал. Меня рвало так долго и сильно, что я ослабел и в изнеможении скатился в колючие, жгучие заросли чертополоха, папоротника и плюща. Услышал отдаленные звуки органа и пение, я понял, что после службы люди выйдут из церкви и снова бросят меня в яму, если найдут живым в кустах. Нужно было спасаться, и я ринулся в лес. Солнце подсушило коричневую корку на моем теле, тучи больших мух и других насекомых окружили меня. Я добежал до деревьев и в их тени стал кататься по прохладному мокрому мху, обтираясь холодными листьямии и соскребая кусками коры остатки нечистот. Я втирал песок в волосы, снова катался в траве, и снова меня стошнило. Неожиданно я понял, что что-то неладно с моим голосом. Я попробовал крикнуть, но язык беспомощно болтался во рту. Я лишился голоса. Ужаснувшись, я покрылся холодным потом; отказываясь верить, что такое возможно, я убеждал себя, что голос вернется. Подождав немного, я снова попробовал крикнуть. Безрезультатно. Тишину леса нарушало только жужжание круживших вокруг меня мух. Я сел. Я хорошо помнил, что последний раз вскрикнул когда на меня упал требник. Был ли это последний крик в моей жизни? Может, мой голос улетел с этим криком? Куда же он мог подеваться? Я представил, как мой голос в одиночестве взлетает под сводчатые стропила церковной крыши. Я видел, как он ударялся о холодные стены, святые картины, о толстые, цветные стекла окон, сквозь которые с трудом проникают солнечные лучи. Я смотрел, как он бесцельно бродит по темным проходам, как порхает от алтаря к кафедре, от кафедры на галерею, с галереи снова к алтарю, несомый мощными звуками органа и волнами голосов поющих людей. Перед моими глазами промелькнули все немые, которых я прежде видел. Я встречал их не так уж много, но немота делала их очень похожими. Судорожно дергаясь, их губы принимали очертания непроизнесенных звуков, а нелепыми гримасами они пытались заменить отсутствующий голос. Окружающие всегда смотрели на немых с недоверием. Они были чужаками -- тряслись, гримасничали, по их подбородкам текла слюна. Я не мог лишиться голоса просто так. Какая-то высшая, еще неизвестная мне сила управляла моей судьбой. Теперь я сомневался, что это Бог или Его ангелы. С моим запасом молитв меня ожидало вечное блаженство, значит у Бога не было резона так жестоко покарать меня. Видимо, я разгневал силы, в сети к которым попадают те, кого по какой-либо причине отвергает Бог. Я уходил все дальше от церкви, углубляясь в густеющий лес. Из черной, не знавшей солнца земли торчали пни давно срубленных деревьев. Эти калеки не могли прикрыть свои изуродованные тела. Всеми покинутые и забытые, они стояли в одиночестве. У них не хватало сил, чтобы дотянуться до света и свежего воздуха. Ничто уже не могло их изменить. Жизненные соки никогда не поднимутся по ним в ствол и крону. Незрячими глазами огромных отверстий у оснований пни смотрели на своих живых раскачивающихся сородичей. Их никогда не сломает и не вывернет из земли ветер; разбитые жертвы сырости и тлена, они медленно сгниют на дне леса. 12 Когда поджидавшие меня в засаде деревенские ребята в конце концов поймали меня, я ожидал, что они сделают со мной что-нибудь ужасное, но меня отвели к старосте деревни. Он убедился, что я умею креститься и на теле у меня нет язв и болячек. После того, как несколько крестьян отказались приютить меня, он отдал меня Макару. Макар жил на хуторе возле деревни вместе с дочерью и сыном. Его жена похоже умерла уже давно. Его самого плохо знали в деревне. Он поселился здесь всего несколько лет назад и с ним обращались как с чужаком. Поговаривали, что он избегает людей, потому что грешит с парнем и девушкой, которых выдает за своих детей. Макар был крепким, невысокого роста мужчиной. Он подозревал, что я только притворяюсь немым, чтобы не выдать себя цыганским выговором. Иногда, ночью, он забирался на низкий чердак, где я спал и пробовал напугать меня, чтобы я вскрикнул. Я просыпался дрожа и беззвучно разевая рот, как голодный птенец. Он внимательно рассматривал меня, но, похоже, сомневался. Постепенно он прекратил эти проверки. Его сыну Антону было двадцать лет. Это был рыжеволосый парень со светлыми, без ресниц, глазами. В деревне к Антону относились как и к Макару и сторонились его. Когда кто-нибудь обращался к Антону, он безразлично смотрел на говорящего и молча отворачивался. За это в деревне его прозвали Глухарем, потому что эта птица тоже слушала только себя и не отзывалась на другие голоса. Еще в усадьбе жила дочь Макара Евка, девушка годом моложе Глухаря. Это была высокая блондинка с грудями, похожими на недозрелые груши, и бедрами, такими узкими, что она свободно проскальзывала между кольями изгороди. Евка никогда не бывала в деревне. Когда Макар с Глухарем уходили торговать кроликами и кроличьими шкурками, она оставалась на хуторе одна. Иногда ее навещала местная знахарка Анулька. Крестьяне не любили Евку. Они говорили, что у нее дурной глаз. У Евки развивался зоб, и опухоль уже начала уродовать ее стройную шею. Крестьяне насмехались над болезнью и хриплым голосом девушки. Они говорили, что Макар держит только кроликов и коз потому, что в ее присутствии у коров пропадает молоко. Я часто слышал как крестьяне ворчали, что подозрительную семью Макара нужно выгнать из деревни, а его дом сжечь. Но Макар не обращал внимание на эти разговоры. В рукаве он всегда прятал длинный нож, который метал так точно, что однажды с пяти шагов пригвоздил к стене таракана. А у Глухаря в кармане всегда была ручная граната. Он нашел ее у убитого партизана и, показывая ее, отгонял всех, кто досаждал ему или его отцу. На заднем дворе Макар держал обученного волкодава по кличке Дитко. Двор окружали крытые навесами кроличьи клетки, разделенные только проволочной сеткой. Макару было хорошо видно, как кролики общались и обнюхивали друг друга. Макар был знатоком по разведению кроликов. У него жило много великолепных животных, которые были не по карману даже самым зажиточным крестьянам. Еще на хуторе было четыре козы и один козел. За ними присматривал Глухарь -- он доил коз, выпасал их и иногда закрывался с ними в сарае. Когда Макар особенно удачно продавал кроликов, они с сыном напивались и уходили в сарай вместе. В такие дни Евка со злостью говорила, что они ходят туда развлекаться. Вход в сарай преграждал привязанный к дверям Дитко. Евка не любила отца и брата. Иногда, опасаясь, что они силком уведут ее с собой в сарай к козам, она весь день просиживала в доме. Евке нравилось, чтобы я помогал ей, когда она стряпала на кухне. Вместе с ней я чистил овощи, приносил дрова, выносил из печи золу. Иногда она просила меня сесть поближе к ее ногам и поцеловать их. Я припадал к ее стройным ногам и начинал медленно целовать лодыжки. Сначала я легко касался их губами и, нежно поглаживая рукой ее тугие мышцы и целуя мягкие впадины под коленями, постепенно продвигался вверх, к гладким белым бедрам. Понемногу я приподнимал ее юбку. Легко похлопывая по спине, она торопила меня, и я спешил вверх, целуя и покусывая нежное тело. Когда я дотрагивался до теплого бугорка, тело Евки начинало судорожно подрагивать. Ее пальцы суматошно хватались за мои волосы, ласкали шею и, дрожа все сильнее и сильнее, пощипывали уши. Затем она крепко прижимала мое лицо к себе и, после мгновения экстаза, выбившись из сил, откидывалась на скамью. Мне нравилось и то, что происходило потом. Сидя на скамье и зажав меня между ног, Евка тискала и ласкала меня, целовала лицо и шею. Ее сухие льняные волосы закрывали мое лицо. Я смотрел в ее светлые глаза и видел, как по ее шее и плечам разливалась алая краска. Мои руки и рот снова оживали. Глубоко дыша, Евка начинала подрагивать, ее губы холодели, трясущиеся руки подталкивали меня ближе к ее телу. Когда мы слышали, что идут мужчины, Евка убегала на кухню привести в порядок волосы и юбку, а я бежал к кроликам и задавал им корм. Позже, когда Макар и сын уходили спать, она приносила мне поесть. Я проглатывал ужин, а она ложилась рядом нагишом и нетерпеливо поглаживая мои ноги, целуя волосы, поспешно стаскивала с меня одежду. Евка сильно прижималась ко мне и просила пососать то здесь, то там. Я выполнял все ее прихоти, даже бессмысленные, даже если мне было больно. Евка начинала судорожно двигаться -- она подергивалась подо мной, взбиралась на меня, потом усаживала меня сверху и крепко обнимала, впиваясь ногтями мне в спину и плечи. Так мы проводили многие ночи, забываясь время от времени во сне, и, проснувшись, снова подчинялись бурлящим в ней страстям. Ее тело терзали тайные внутренние бури и извержения. Оно то становилось тугим, как растянутая на раме для просушки кроличья шкурка, то снова размягчалось. Иногда днем, когда Глухарь уединялся с козами, а Макара еще не было дома с базара, она приходила ко мне на задний двор. Мы перепрыгивали через забор и скрывались в высокой пшенице. Евка шла впереди и выбирала укромное место. Мы ложились на щетинистую землю и Евка, нетерпеливо стягивая с меня одежду, торопила, чтобы я раздевался быстрее. Я погружался в нее и старался выполнить все причудливые желания. Над нами, как волны в пруду, раскачивались тяжелые колосья пшеницы. Евка на несколько мгновений засыпала. Я разглядывал эту золотую пшеничную реку и находил робко качающиеся под лучами солнца васильки. Немного выше летали ласточки. Своими замысловатыми полетами они обещали хорошую погоду. Беззаботно порхали бабочки и высоко в небе, вечным предостережением, поджидая неосторожного голубя, парил одинокий ястреб. Я чувствовал себя в безопасности и был счастлив. Евка шевелилась во сне, ее рука искала меня, сгибая по пути пшеничные стебли. Я пододвигался поближе и пробираясь между ног, целовал ее. Евка пытался сделать меня мужчиной. Она приходила ко мне по ночам и соломинкой щекотала мои половые органы, сжимала и лизала их. С удивлением я осваивал какие-то новые, неведомые мне раньше ощущения -- я терял контроль над своим телом. Все происходило неожиданно и судорожно, иногда быстрее, иногда медленнее, но я знал, что остановить это возбуждение не в моих силах. Когда Евка засыпала рядом со мной, бормоча что-то во сне, я, прислушиваясь к шорохам в кроличьих клетках, размышлял о своей теперешней жизни. Для Евки я был готов на все. Я забыл о своей судьбе -- судьбе немого обреченного на сожжение цыгана. Я перестал чувствовать себя чудовищем, наводящим порчу на детей и животных, отщепенцем над которым глумятся пастухи. В своих мечтах я превращался в высокого белокожего красавца с голубыми глазами и волосами цвета осенней листвы. Я становился немецким офицером в облегающей тело черной форме. Или превращался в птицелова, хорошо знающего тайные тропы в лесах и на болотах. В этих грезах мои искусные руки пробуждали в деревенских девушках неукротимые желания, превращая их в сладострастных Людмил. Они бежали за мной через цветущие поляны, и я лежал с ними на ложе из чабреца и золотарника. В мечтах я обхватывал Евку как паук. Будь у меня столько ног, как у сороконожки, то всеми ногами я обвил бы ее тело. Я врастал в ее тело, как маленький черенок привитый к раскидистой яблоне умелым садовником. Меня преследовали и другие видения. Евкины усилия сделать меня взрослым не прошли даром. Никак не влияя на остальные части, на мне вдруг вырастал огромный безобразный отросток. Я становился отвратительным уродом, меня запирали в клетку и люди возбужденно хохотали рассматривая меня через решетку. Затем сквозь толпу проходила обнаженная Евка и нелепо обнимала меня. Я становился мерзким наростом на ее гладком теле. Рядом появлялась ведьма Анулька, готовая большим ножом отсечь меня от девушки -- жестоко искалечить и выбросить на муравейник. Предрассветный шум прерывал эти кошмары. Кудахтали куры, горланили петухи, проголодавшиеся кролики барабанили лапками, а раздраженный этим шумом Дитко начинал подвывать и лаять. Евка убегала в дом, а я успокаивал кроликов, угощая их травой, которая еще хранила тепло наших тел. Макар обходил кроликов по нескольку раз в день. Он помнил их клички и от его зоркого глаза ничего не могло укрыться. У него были любимые крольчихи -- он сам следил за их питанием и не отходил от их клеток когда они котились. Особенно он любил огромную белую крольчиху с розовыми глазами. Она еще ни разу не котилась. Макар часто брал ее с собой в дом и через несколько дней возвращал в клетку совсем больной. Иногда, после таких визитов, у большой белой крольчихи из-под хвоста выступала кровь и она отказывалась от пищи. Однажды Макар подозвал меня и приказал забить крольчиху. Я не поверил своим ушам. Белая самка была очень ценным животным уже потому, что такая чисто белая шкурка встречалась очень редко. Кроме того, она была очень крупной и, несомненно, принесла бы большой приплод. Не глядя не меня и на крольчиху, Макар повторил приказ. Я не знал как быть. Макар всегда забивал кроликов сам. Он не верил, что я достаточно силен, чтобы сделать это быстро, не причиняя боли животному. Обычно я лишь обдирал шкурки и разделывал тушки. Потом Евка очень вкусно готовила крольчатину. Заметив мою нерешительность, Макар дал мне оплеуху и снова приказал забить крольчиху. Я с трудом притащил во двор тяжелое животное. Крольчиха вырывалась и пронзительно верещала и я не смог приподнять за задние ноги достаточно высоко, чтобы нанести дубиной смертельный удар. Пришлось забивать ее не поднимая в воздух. Я выждал подходящий момент и изо всех ударил ее еще раз. Решив, что она уже мертва, я подвесил ее на специальной перекладине. Подточив на оселке нож, я принялся снимать шкурку. Сперва я обрезал ее на ногах, осторожно отделяя ткани от мышц и стараясь не повредить шкурку. После каждого надреза я оттягивал шкурку вниз, пока не добрался до шеи. Здесь было труднее, потому что после удара по затылку вытекло много крови и отличить мышцы от шкурки было не просто. Шкурки ценились очень высоко, поэтому любое повреждение очень сердило Макара. Трудно было даже вообразить его гнев, если бы я продырявил такой редкий экземпляр. С особой осторожностью я начал отделять ткани, медленно оттягивая шкурку к голове, как вдруг висящее тело содрогнулось. Меня прошиб холодный пот. Я подождал с минуту, но оно больше не шевелилось. Решив, что это игра воображения, я успокоился и продолжил работу. Вдруг тело снова дернулось. Очевидно крольчиха была лишь оглушена. Я побежал было за дубиной, чтобы добить ее, но меня остановил душераздирающий вопль. Полуосвежеванная тушка начала корчиться и дергаться на перекладине. Сбитый с толку, не осознавая, что делаю, я высвободил бьющуюся крольчиху. Она начала бежать еще в воздухе. Непрерывно вереща, она каталась по земле; позади нее развевалась ее белая шкурка. Перемешанная с опилками и листьями грязь облепила окровавленное голое тело. Она все яростнее металась по двору. Клочья шкурки залепили крольчихе глаза и она перестала чувствовать направление. На бегу она цеплялась похожей на приспущенный чулок шкуркой за ивняк и сорняки. Весь двор обезумел от ее пронзительных криков. Перепуганные кролики бешено метались по клеткам -- возбужденные крольчихи топтали молодняк, самцы схватывались друг с другом и, визжа, ударялись о перегородки. Дитко прыгал и рвался с цепи. Куры, хлопая крыльями, отчаянно пытались улететь прочь, и, ослабев, падали на овощные грядки. Полностью покрасневшая крольчиха уже не останавливалась. Она промчалась через траву, потом вернулась к клеткам и попыталась прорваться через заросли гороха. Каждый раз, когда развевающаяся полуободранная шкурка цеплялась за какое-нибудь препятствие, крольчиха останавливалась, обливаясь кровью и ужасно крича. В конце концов, из дома, с топором в руках выскочил Макар. Он подбежал к окровавленному животному и одним ударом рассек тело пополам. Он рубил его еще и еще. Его лицо пожелтело, ужасно ругаясь он неистово крошил кроличью тушку. Когда крольчиха превратилась в кровавую бесформенную массу, Макар подошел ко мне трепеща от ярости. Я не успел увернуться и сильнейший удар в живот отшвырнул меня к забору. Мир закружился вихрем. Я ослеп, как будто моя кожа залепила мои глаза. Этот удар парализовал меня на несколько дней. Я отлеживался в старой кроличьей клетке. Раз в день Глухарь или Евка приносили мне поесть. Иногда Евка приходила одна, но видя мое состояние, молча уходила. Анулька знала о моей травме и однажды принесла живого крота. Она разорвала его пополам у меня на глазах и приложила еще теплые куски зверька к моему животу. Теперь она была уверена, что очень скоро я выздоровею. Я тосковал по Евке, по ее голосу, ее ласкам, ее улыбке. Я старался выздороветь побыстрее, но одного желания было недостаточно. Когда я поднимался, судороги в животе парализовывали меня на несколько минут. Выбираться из клетки по нужде было настоящей мукой и я часто мочился под себя. В конце концов Макар сам осмотрел меня и предупредил, что если через два дня я не приступлю к работе, он отдаст меня крестьянам. Деревня как раз должна была вывозить на железнодорожную станцию продовольствие, поэтому крестьяне с удовольствием отвезут меня в немецкую комендатуру. Я начал пробовать ходить. Ноги не слушались меня и я быстро уставал. Однажды ночью я услышал во дворе шум. Я внимательно посмотрел в щель между досками. Глухарь вел козла в тускло освещенную керосиновой лампой комнату отца. Козла выводили редко. Это было большое вонючее животное, сильное и бесстрашное. Даже Дитко предпочитал не связываться с ним. Козел гонялся за курами и индейками и бодал изгородь и деревья. Как-то он погнался за мной, но я укрылся в кроличьей клетке и сидел там, пока Глухарь не увел его. Заинтересовавшись этим неожиданным визитом, я забрался на крышу клетки, откуда через окно была видна комната Макара. Вскоре в комнату вошла закутанная в простыню Евка. Макар подошел к животному и начал возбуждать его, поглаживая березовым веником низ живота. Потом, легко похлопывая его палкой, он заставил козла встать на задние ноги, опершись передними на полку. Евка сбросила простыню и, к моему ужасу, обнаженная, скользнула под козла и прижалась к нему, как к мужчине. Макар время от времени отталкивал ее и этим еще больше разволновал животное. Потом, страстно обнимая козла, Евка пылко совокупилась с ним. Что-то обрушилось во мне. Мои мысли распались и, как разбившийся горшок, рассыпались на куски. Я почувствовал себя опустошенным, как издырявленный, тонущий в глубоких мутных водах, рыбий пузырь. Все происходящее неожиданно объяснилось и стало понятным. Стало ясно, почему о тех, кому особенно везло в жизни, говорили: "Они в союзе с дьяволом". Крестьяне обвиняли друг друга в связях с Люцифером, Сатаной, Антихристом и многими другими демонами. Если Силы Зла были так легко доступны любому крестьянину, наверное, они таятся возле каждого, готовые воспользоваться малейшим приглашением, любым сомнением. Я попытался представить, каким образом действуют злые духи. Умы и души людей были так же легко доступны им, как вспаханное поле. Именно это поле Силы Зла непрерывно засевали своими пагубными семенами. Если посев всходил, если они чувствовали, что им благоволят, они сразу предлагали свои услуги при условии, что эта помощь будет использована только на эгоистические нужды и во вред другим. Заключив союз с дьяволом, человек получал тем большую поддержку, чем больше вреда, страданий и боли он мог принести окружающим. Но если он уступал любви, дружбе и жалости и прекращал творить зло, он немедленно терял могущество, и, как всех людей, его начинали преследовать страдания и неудачи. Эти заселявшие душу человека создания внимательно следили не только за его поступками, но также и за его побуждениями и чувствами. Главным было, чтобы человек сознательно исповедовал зло, получал удовольствие, причиняя вред и использовал помощь Сил Зла так, чтобы вызывать вокруг себя как можно больше горя и страданий. Выгодную сделку со Злом заключали те, кто для достижения своих целей готов был ненавидеть, мстить и мучить. Остальные -- заплутавшие, неуверенные в себе, блуждающие между проклятиями и молитвами, кабаком и церковью, пробирались по жизни в одиночку, не ожидая помощи ни от Бога, ни от Дьявола. Выходило так, что я -- один из этих неудачников. Я почувствовал досаду, что сразу не понял настоящие законы, по которым живет мир. Силы Зла наверняка подбирают лишь тех, кто уже продемонстрировал достаточный заряд ненависти и злобы. Человек, продавший душу дьяволу, попадал в его власть до конца жизни. Время от времени ему нужно было предъявлять растущее число злодеяний. Но покровители по-разному оценивали их. Вред, наносимый многим людям, наверняка ценился больше, чем поступок, вредящий кому-то одному. Сопутствующие обстоятельства также имели значение. Загубленная жизнь юноши, конечно, оценивалась дороже загубленной жизни старика, жить которому все равно оставалось уже немного. Более того, тот, кому удавалось сбить человека с пути истинного и повернуть его к злу, зарабатывал дополнительное вознаграждение. Так больше ценилось настроить человека против других людей, чем просто избить его. Но дороже всего должно было оцениваться возбуждение ненависти у больших групп людей. Я с трудом мог представить, как был вознагражден тот, кому удалось внушить голубоглазым блондинам столь устойчивую ненависть к смуглым, черноволосым людям. Теперь я понимал причины невероятных успехов немцев. Однажды священник объяснял крестьянам, что и в давние времена немцы любили воевать. Мир никогда не прельщал их. Они не желали обрабатывать землю, и у них не хватало терпения целый год дожидаться урожая. Они предпочитали нападать на другие племена и отбирать у них собранный урожай. Наверное, тогда то и приметили немцев Силы Зла. Готовые чинить вред, немцы согласились заключить с ними сделку. Вот почему они могли так искусно вредить другим. Это был порочный круг -- чем больше зла они творили, тем большую получали поддержку. Чем большую помощь они получали, тем большее зло могли причинить. Никто не мог их остановить. Они были неуязвимы и мастерски выполняли свои обязательства. Они заражали ненавистью других, они приговаривали к уничтожению целые народы. Должно быть каждый немец продал душу Дьяволу еще при рождении. Именно это и поддерживало их силу и мощь. С меня стекал холодный пот. Сам я ненавидел многих людей. Сколько раз я мечтал о том, что, когда вырасту большим, вернусь сюда и подожгу их жилища, отравлю их детей и скот, увлеку их в непроходимые болота. В каком-то смысле я уже заключил договор со злыми духами и служил им. Правда, теперь мне нужна была их поддержка, чтобы распространять зло. В конце концов я был еще очень мал, и Силы Зла должны были понять, что, как вредный сорняк, созревая, разбрасывает семена на многие поля, так и я, посвятив себя злу и ненависти, с каждым годом буду все больше полезен им. Я почувствовал себя сильнее и увереннее. Конец смирению -- вера в добро, во благо молитвы, в святой алтарь и Бога лишила меня голоса. Моя любовь к Евке, готовность на все ради нее, тоже были должным образом оценены. Теперь я присоединяюсь к тем, кого поддерживают злые духи. Я еще серьезно, по-настоящему не помогал им, но со временем стану не хуже самых главных немцев. Я могу рассчитывать на награды и призы, а вместе с ними и на дополнительную силу, которая позволит мне коварнейшими способами губить окружающих. Люди, которые коснутся меня, будут поражены злом. Они начнут нести разрушение, и любая их удача придаст мне дополнительные силы. Нельзя было терять ни минуты. Я должен был набираться ненависти, которая заставит меня действовать и привлечет внимание Сил Зла. Если они действительно существуют, едва ли они позволят себе упустить возможность воспользоваться мною. Боль разом ушла. Я подобрался к дому и заглянул в окно. Игры с козлом уже закончились, животное спокойно стояло в углу. Евка развлекалась с Глухарем. Они были обнажены и по очереди ложились друг на друга, прыгали как лягушки, катались по полу и обнимались так, как меня учила Евка. Макар, тоже голый, стоял рядом и наблюдал за ними. Когда девушка стала судорожно подергиваться и махать ногами, а Глухарь замер, Макар стал на колени возле головы дочери и его крупное тело заслонило ее лицо. Я смотрел на них еще несколько мгновений. Происходящее, как капельки воды с тающей сосульки, проникало в голову и растекалось по оцепеневшему мозгу. Неожиданно я ощутил неудержимое желание действовать и поковылял прочь. Хорошо зная меня, Дитко только заворчал и ушел спать. Я направился к Анульке. Она жила на другом краю деревни. Я забрался к ней во двор в поисках кометы. Куры испугались меня, проснулись и начали кудахтать. Я не сводил глаз с низкого дверного проема. В это время старуха проснулась. Я присел за большой бочкой и когда Анулька вышла, издал нечеловеческий вопль и ткнул ее палкой в живот. Старая ведьма завопила, и, призывая на помощь господа Бога и всех святых, побежала, цепляясь в огороде за поддерживающие помидоры палки. Я ворвался в душную комнату и нашел у печи старую комету. Запихнув в нее несколько раскаленных углей, я помчался к лесу. За спиной я слышал пронзительный крик Анульки, лай псов и встревоженные голоса медленно откликающихся на ее вопли людей. 13 В это время года не составляло труда убежать из деревни. Я часто наблюдал, как мальчишки, прикрепив к своей обуви самодельные коньки, раскрывали над головой брезентовые полотнища и ветер гнал их по гладкому льду замерзших болот и лугов. Болота простирались между деревнями на многие километры. Осенью вода поднималась и заливала камыши и кусты. Мелкая рыбешка и другая живность быстро плодились в трясине. Иногда, гордо подняв из воды голову, куда-то быстро проплывала змея. Болота замерзали медленнее окрестных прудов и озер. Казалось, что ветер и камыш защищались от мороза волнуя воду. В конце концов лед сковал всю округу. Снежинки тщетно пытались зацепиться за торчащие кое-где, покрытые изморозью, кончики высоких камышей. Налетали буйные разнузданные ветры. Они обходили людские поселения и разгонялись на болотных равнинах и, таская за собой сухие ветки, вертели тучи снежной пыли и пригибали упрямые вершины выглядывающих из-подо льда высоких деревьев. Я знал, что они сражаются друг с другом, толкаясь, чтобы занять побольше земли. На тот случай, если когда-нибудь мне придется покинуть эту деревню, я смастерил себе коньки. Для этого я закрепил на двух продолговатых деревяшках толстую, загнутую с одного конца проволоку. Затем я крепко привязал коньки веревкой к ботинкам. Ботинки я тоже сделал сам из деревянной подошвы и обрывков кроличьих шкурок прикрытых сверху брезентом. Коньки я прикрепил к ботинкам на краю болота и, повесив через плечо разожженную комету, развернул над головой брезентовый парус. Ветер начал толкать меня своей невидимой рукой. Каждый порыв ветра все сильнее разгонял меня и уносил прочь от деревни. Коньки легко скользили по льду, я ощущал тепло кометы. Теперь я был посередине безбрежных ледяных просторов. Завывая, ветер нес меня все дальше, вместе со мной мчались темно-серые, со светлыми краями тучи. Пролетая вдоль этой бесконечной белой равнины, я чувствовал себя свободным, как одиноко парящий в небе жаворонок, которого подхватывает каждый порыв ветра и, вовлеченный в безудержный пляс, он следует за ним, забывая о скорости. Доверившись леденящему ветру, я раскрыл парус еще шире. Трудно было поверить, что местные жители считали ветер своим врагом, закрывая от него окна, боялись, что он принесет чуму, немощь и смерть. Они говорили, что ветры разносят приказы своего хозяина дьявола. Усилившийся ветер плавно, не сбавляя скорости, нес меня дальше. Я летел по льду, уворачиваясь от одиноких замерзших стеблей. Солнце потускнело и когда я, наконец, остановился, мои плечи и лодыжки онемели от холода. Я решил отдохнуть и погреться, но обнаружил, что комета полностью выгорела на ветру. Не осталось ни одной искорки. Не зная что делать, я поник от страха. Я не мог вернуться назад, в деревню, -- у меня не хватило бы сил пройти такое расстояние против ветра. Я не имел представления, живут ли поблизости люди, смогу ли я найти их до заката и приютят ли меня, если я даже выйду на их жилье. Что-то вроде смешка почудилось мне в свисте ветра. Я задрожал от мысли, что кругами меня водил сам дьявол, выжидая момент, когда я буду обречен принять его условия. В подхлестывающем меня ветре я слышал шепот, бормотание и стоны. Наконец-то мною заинтересовались Силы Зла. Чтобы наполнить меня ненавистью, они разлучили меня с родителями, отобрали у меня речь, а потом отдали Евку козлу. Теперь они волокли меня по замерзшей пустыне, швыряли в лицо снег, путали мои мысли. Я был в их власти, один на стеклянном полотне льда, которое расстелили между отдаленными деревнями Силы Зла. Они смешали все мысли в моей голове и теперь могли завести меня куда хотели. Не думая о времени, стараясь не обращать внимание на ноющие ноги, я пошел вперед. Каждый шаг давался с трудом и мне приходилось часто отдыхать. Я сел на лед и начал двигать замерзающими ногами, растирать щеки, нос и уши снегом, который соскребал с волос и одежды, разминать негнущиеся пальцы, пытаясь оживить онемевшие ступни. Солнце было уже совсем низко над горизонтом и его косые лучи были такими же холодными, как свет луны. Когда я сел, мир вокруг меня стал похож на добросовестно вычищенную чистоплотной хозяйкой бескрайнюю сковородку. Я развернул над головой брезент, стараясь использовать каждый порыв ветра, чтобы приблизиться к опускающемуся солнцу. Когда я уже совсем отчаялся, неподалеку показались очертания соломенных крыш. Чуть позже, когда на виду была уже вся деревня, я заметил едущую на коньках в мою сторону группу ребят. Без кометы я боялся встречаться с ними и попытался срезать угол, чтобы выйти на околицу деревни. Но было слишком поздно -- они уже заметили меня. Вся компания направилась прямо ко мне. Я начал убегать против ветра, но запыхался и с трудом стоял на ногах. Я сел на лед и схватился за ручку кометы. Ребята приближались. Их было больше десяти. Размахивая руками, помогая друг другу, они уверенно продвигались против ветра. Я не слышал о чем они говорили -- ветер относил их голоса в сторону. Подъехав совсем близко, они разделились на две группы и осторожно окружили меня. Я упал на лед и прикрыл лицо брезентом. Я надеялся что они не тронут меня. Они были уже рядом со мной. Я делал вид, что не замечаю их. Трое самых сильных подошли ко мне. "Это цыган, -- сказал один из них. -- Цыганский выродок". Остальные спокойно стояли рядом, но когда я попытался встать, они всем скопом набросились на меня и скрутили руки за спину. Ребята вошли во вкус. Они били меня по лицу и в живот. Кровь замерзла у меня на губах и залепила один глаз. Самый высокий что-то сказал и все с радостью одобрили его слова. Одни держали меня за ноги, другие начали стягивать с меня штаны. Я знал, что они хотели со мной сделать. Однажды я видел, как компания пастухов изнасиловала случайно зашедшего на их пастбище парня из другой деревни. Я понимал, что только чудо может спасти меня. Притворившись уставшим и прекратив сопротивляться, я позволил им снять с меня штаны. Ботинки и коньки я привязал к ногам очень крепко, поэтому они не смогли их стащить. Заметив, что я перестал вырываться, они ослабили хватку. Двое самых рослых парней били меня в живот задубевшими на морозе рукавицами. Я собрался с силами, чуть отвел назад ногу и ударил одного из склонившихся ко мне парней. Что-то хрустнуло. Сначала я решил, что это сломался конек, но он был цел, когда я выдернул его из глазницы парня. Другой попытался схватить меня за ноги и я угодил ему коньком по горлу. Оба, обливаясь кровью, упали на лед. Остальные ребята испугались и почти всей компанией поволокли раненых в деревню. Оставшиеся четверо ребят длинным шестом для ловли рыбы прижали меня ко льду. Когда я прекратил защищаться, они потащили меня к ближайшей проруби. У самого края проруби я начал отчаянно сопротивляться. Двое расширили отверстие, потом все вместе, они навалились на меня и запихнули под лед. Чтобы я не смог выбраться назад, они заталкивали меня дальше острым концом шеста. Вокруг меня сомкнулась ледяная вода. Закрыв рот, я задержал дыхание; острая пика больно толкала меня на глубину. Протершись головой, плечами и голыми ладонями по шершавому снизу льду, я скользнул по течению. Острый шест свободно ушел в воду и ребята отпустили его. Холод сковал меня. Сознание цепенело. Задыхаясь, я продвигался вниз по течению. Здесь было неглубоко и все, что я смог придумать, это оттолкнуться ото дна и всплыть к какой-нибудь проруби. Я схватился за шест и удерживался на плаву, пока течение несло меня подо льдом. Я оказался возле следующей проруби, когда мои легкие уже разрывались и я был готов разинуть рот и проглотить все что угодно. Сильным рывком я высунул голову из воды и жадно глотнул воздух. Он показался мне горячее струи кипящей похлебки. Ухватившись за острую кромку льда, я дышал, стараясь не высовываться слишком часто. Я не знал, как далеко ушли парни, и предпочитал немного подождать. Только лицо еще было живым, остального тела я не ощущал -- казалось оно вмерзло в лед. Я попробовал пошевелить ногами. Выглянув из проруби, я увидел исчезающих вдали, уменьшающихся с каждым шагом парней. Когда они были уже совсем далеко, я выкарабкался на лед. На морозе моя одежда сразу затвердела и при каждом движении потрескивала. Я подпрыгивал и размахивал окоченевшими руками и ногами, растирался снегом, но тепло возвращалось лишь на мгновение и быстро улетучивалось. Обвязав ноги разорванными штанами, я вытащил шест из проруби и, навалившись на него, пошел. Ветер сек мои бока, мне трудно было придерживаться одного направления. Ослабев, я сел на шест верхом и продвигался на нем, как будто опираясь на замерзший хвост. Я медленно уходил прочь от лачуг, к темнеющему вдали лесу. Солнце уже почти зашло, его багровый диск был изрезан угловатыми контурами дымовых труб и крыш деревенских домов. Каждый порыв ветра выдувал из меня драгоценные остатки тепла. Я понимал, что отдохнуть смогу только в лесу, а сейчас останавливаться нельзя даже на миг. Я уже различал кору на стволах деревьев. Из-под куста выскочил перепуганный заяц. Когда я добрался до опушки, у меня кружилась голова. Казалось, что сейчас разгар лета и золотые колосья пшеницы раскачиваются над моей головой, что своими теплыми руками меня касается Евка. Я увидел много разной еды: огромную миску мяса приправленного уксусом, чесноком, перцем и солью, кастрюлю крутой овсяной каши с капустой и сочным свиным окороком, ровно нарезанный ржаной хлеб и густой борщ. Я ступил по мерзлой земле еще несколько раз и вошел в лес. Коньки зацеплялись за кусты и корни. Я споткнулся и присел на бревно. Почти сразу я начал утопать в горячей постели, под стеганым одеялом, среди мягких, гладких, теплых подушек. Кто-то склонился надо мной, я услышал женский голос, меня куда-то понесли. Все растворилось в зное летней ночи, полной опьяняющих, дурманящих ароматов. 14 Проснувшись, я увидел, что лежу под овчиной на придвинутой к стене низкой кровати. В комнате было жарко, танцующий огонь толстой свечи освещал грязный пол, побеленные известью стены и соломенную крышу. На стене висело распятие. У очага сидела женщина и смотрела на высокие языки пламени. Она была босиком, в тесной юбке из грубой ткани. Кургузая, прохудившаяся во многих местах куртка из кроличьих шкурок, была расстегнута до пояса. Заметив, что я проснулся, она подошла и присела на край застонавшей под ее весом кровати. Она приподняла мой подбородок и внимательно посмотрела на меня. У нее были светло-голубые глаза. Улыбаясь, она не прикрывала рот рукой, как это было заведено в этих краях. Наоборот, она показывала два ряда желтых неровных зубов. Она заговорила со мной на плохо понятном мне местном говоре. Женщина постоянно называла меня несчастным цыганенком и своим маленьким еврейским найденышем. Сперва она не поверила, что я немой. Время от времени она заглядывала мне в рот, похлопывала меня по горлу, пыталась поймать меня врасплох, но я молчал и она прекратила свои попытки заставить меня говорить. Она накормила меня густым горячим борщом и внимательно осмотрела мои отмороженные уши, руки и ступни. Она сказала, что ее зовут Лабиной. Я почувствовал себя в безопасности. Лабина мне очень понравилась. Днем Лабина работала прислугой в домах тех зажиточных крестьян, у которых болели женщины или было слишком много детей. Хоть в деревне и поговаривали, что меня нужно отправить к немцам, она часто брала меня с собой и там я мог нормально поесть. Слыша такие разговоры, Лабина разражалась потоком брани и кричала, что перед Богом все равны, а в Иудиных сребрениках она не нуждается. Обычно, по вечерам, к Лабине приходили гости. Мужчины, которым удавалось вырваться из дома, приносили к ней самогон и закуску. В лачуге стояла огромная кровать на которой легко могли спать трое. В пространстве между кроватью и стеной Лабина сложила мешки, старые тряпки, овечьи шкуры, соорудив, таким образом, мне постель. Я всегда уходил спать до прихода гостей и часто просыпался от их пения и шума застолья, но всегда притворялся спящим. Лабина часто приговаривала, что меня пора наказать и я не хотел рисковать. Приоткрыв глаза, я наблюдал за происходящим. Попойка продолжалась до поздней ночи. Обычно один из мужчин оставался ночевать. Прислонившись к теплой печи, он и Лабина сидели рядом и пили из одного стакана. Она покачивалась и нерешительно опиралась на него, а он опускал огромную мозолистую руку на дряблые бедра Лабины и медленно засовывал ее под юбку. Сначала Лабина казалась безразличной, но потом почти не сопротивлялась. Другой рукой мужчина обвивал ее шею и забирался в кофту, сжимая ее груди так сильно, что она вскрикивала и начинала хрипло дышать. Иногда мужчина становился на колени и, настойчиво стискивая руками бедра, кусал ее в пах. Задув свечу, они раздевались в темноте, смеясь и чертыхаясь, налетая на мебель и друг друга, нетерпеливо стаскивая одежду, опрокидывая бутылки и перекатывая их по полу. Когда они валились на кровать, я боялся, что она не выдержит их. Я беспокоился о крысах, которые жили вместе с нами. Тем временем Лабина и ее гость метались по кровати, возились, сопели, поминая то Бога, то черта -- мужчина, подвывая, как пес, а женщина, повизгивая, как поросенок. Часто, посреди ночи, в разгар снов, я неожиданно вываливался из своей постели и просыпался на полу. Кровать ходила ходуном и по скошенному полу двигалась от стены к середине комнаты. Тела надо мной судорожно соединялись. Я не мог забраться в свою постель, поэтому приходилось пробираться под кроватью на другую сторону и придвигать ее назад к стене. Потом я возвращался в свою убогую постель. Холодный и скользкий пол под кроватью был загажен кошачьим калом и останками поедаемых здесь кошками птиц. Медленно продвигаясь в темноте, я разрывал густую паутину и распуганные пауки бегали по моему лицу и волосам. На меня налетали маленькие теплые тельца -- это по норам разбегались мыши. Этот темный мир всегда вызывал у меня страх и отвращение. Я выбирался из-под кровати, снимал с лица паутину и, дрожа, дожидался подходящего момента, чтобы придвинуть кровать назад к стене. Постепенно мои глаза привыкали к темноте. Я видел, как большое потное мужское тело наваливалось на содрогающуюся женщину. Она сжимала ногами его мясистые ягодицы. Ее ноги напоминали распростертые крылья придавленной камнем птицы. Крестьянин стонал и глубоко вздыхал, сжимая руками женское тело, и, приподнимаясь, шлепал ладонями по ее грудям. Такие шлепки я слышал на реке, когда женщины отбивали там белье на камнях. Мужчина набрасывался на нее и прижимал к кровати. Иногда он поднимал женщину и заставлял стать на колени и упереться на локти, а сам забирался на нее сзади, ритмично ударяя ее животом и бедрами. С разочарованием и отвращением я смотрел на сплетенные, подергивающиеся фигуры. Значит это и есть любовь, бешеная, как разъяренный бык, грубая, смердящая, потная. Эта любовь походила на драку, в которой лишенные рассудка мужчина и женщина, боролись, пыхтели и, как звери, силой вырывали друг из друга наслаждение. Я вспоминал проведенные с Евкой мгновения. Насколько иначе я обращался с ней. Мои прикосновения были ласковыми, мои руки, мой рот, мои губы обдуманно бродили по ее телу, мягкому и нежному, как легкая паутинка, парящая в теплом спокойном воздухе. Я находил все новые и новые, неизвестные даже ей чувствительные места и оживлял их ласками, как солнечные лучи оживляют окоченевшую холодной осенней ночью бабочку. Я вспоминал, как мои искусные ласки высвобождали из девушки негу и дрожь, которые без меня были бы навсегда заперты в ней. Я хотел лишь, чтобы она полностью насладилась собой. Вскоре Лабина и ее гость успокаивались. Их любовные игры были похожи на короткие весенние грозы, от которых намокают только листья и трава, а корни всегда остаются сухими. Я вспоминал, что наши с Евкой игры никогда полностью не прекращались, а лишь притухали, когда Макар и Глухарь вторгались в нашу жизнь. Они вспыхивали поздно ночью, как разгорается в тлеющем торфе ласково раздуваемый ветерком огонь. Хотя даже такая любовь оборвалась так же резко, как затухает разгоревшийся костер под попоной гасящих его пастухов. Стоило мне ненадолго расстаться с Евкой, как она забыла меня. Теплоте моего тела, ласке моих рук, нежным прикосновениям моих пальцев и рта, она предпочла вонючего лохматого козла. Наконец кровать прекращала трястись, обмякшие фигуры крепко засыпали, раскинувшись, как забитая скотина. Я придвигал кровать назад к стене, перелезал через нее и, закутываясь потеплее, устраивался в выстывшем углу. Дождливыми вечерами Лабина становилась печальной и рассказывала мне о своем покойном муже Лабе. Много лет назад Лабина была красивой девушкой и за ней ухаживали самые богатые крестьяне. Но, не слушая благоразумных советов, она влюбилась в самого бедного в деревне батрака, по прозвищу Красавчик Лаба и вышла за него замуж. Лаба и правда был очень красивым, высоким и стройным как тополь. Его волосы сияли на солнце, глаза были голубее ясного неба, лицо было гладким, как у ребенка. Под его взглядом кровь в жилах женщин ускоряла свой бег, а рассудком овладевали греховные мысли и желания. Он любил гулять по лесу и обнаженным купаться в пруде. Поглядывая на поросший кустами берег, он знал, что оттуда его рассматривают и юные девушки, и замужние женщины. Но он был самым бедным батраком в деревне. Нанимая на работу, богатые крестьяне всячески унижали его. Эти люди знали, что их жены и дочери мечтают о нем и за это оскорбляли Лабу. Они также донимали Лабину, потому что знали, что ее нищий муж зависит от них и не сможет за нее заступиться. Однажды Лаба не вернулся с поля в деревню. Он не появился и назавтра, и через день. Он как в воду канул. В деревне решили, что он утонул, или попал в болото, или чей-нибудь ревнивый муж зарезал его и закопал тело в лесу. Жизнь шла своим чередом и без Лабы. В деревне от него осталась только присказка "красивый, как Лаба". Одиночество Лабины закончилось через год. Люди забыли о Лабе и только она верила, что он жив и ждала его. Однажды, летним днем, когда крестьяне отдыхали в короткой тени деревьев, из леса появилась запряженная откормленной лошадью телега. В телеге лежал большой сундук, а рядом с ней в великолепной кожаной куртке накинутой по-гусарски на плечи, в брюках из превосходной ткани и высоких сияющих сапогах шел Красавчик Лаба. Дети бежали по улице разнося новость, а мужчины и женщины толпились на дороге. Небрежно махнув рукой, Лаба поприветствовал их и пошел дальше, обтирая со лба пот и понукая лошадь. Лабина ждала его в дверях. Лаба поцеловал жену, сгрузил огромный сундук и зашел в лачугу. Соседи собрались у калитки, обсуждая лошадь и сундук. Нетерпеливо дожидаясь, когда Лаба и Лабина выйдут снова, они начали зубоскалить. Они говорили, что он дорвался до жены, как козел до козы, и теперь их придется разливать холодной водой. Неожиданно дверь распахнулась и толпа ахнула от изумления. На крыльце, в одежде невероятной красоты, стоял Красавчик Лаба. На нем была полосатая шелковая рубашка с белым стоячим воротником и ярким галстуком. Его мягкий фланелевый костюм так и хотелось потрогать. Сатиновый носовой платок выглядывал из нагрудного кармана, как цветок. Лаба был обут в черные лакированные туфли. Это великолепие венчали золотые часы -- по последней городской моде свисающие из нагрудного кармана. Крестьяне замерли в восхищении. Такого в деревне еще не видели. Обычно жители одевались в домотканые куртки, сшитые из двух кусков полотна штаны и сапоги из грубо выделанной кожи, прибитой к толстой деревянной подошве. В сундуке у Лабы оказались разноцветные куртки невиданного покроя, брюки, рубахи, туфли из лакированной кожи, такой блестящей, что в туфли можно было смотреться как в зеркало, носовые платки, галстуки, носки и нижнее белье. Красавчик Лаба стал самым известным человеком в деревне. О нем рассказывали невероятные истории. Самые разнообразные догадки строились о происхождении этих вещей. Лабину засыпали вопросами, но и она ничего знала. Сам Лаба толком ничего не рассказывал и его туманные ответы лишь разжигали всеобщее любопытство. В церкви никто не смотрел на священника у алтаря. Все глазели в правый угол, где в черном сатиновом костюме и цветной рубахе, выпрямившись, сидел Красавчик Лаба с женой. Время от времени он демонстративно поглядывал на сверкающие на запястьи часы. Одежды священника, которые прежде считались пределом пышности, теперь казались скучными, как серое зимнее небо. Люди, сидевшие рядом с Лабой, наслаждались доносившимися от него дивными ароматами. Лабина по секрету рассказала, что он извлекал их из целой батареи всяких пузырьков и баночек. После службы толпа валила на церковный двор не обращая внимание на пытающегося задержать их священника. Они ждали Лабу. Легко и уверенно он шел к выходу, громко постукивая каблуками по полу церкви. Самые богатые крестьяне подходили к нему, здороваясь, как со старым знакомым и приглашая к себе на обеды в его честь. Не кланяясь, Лаба непринужденно пожимал протянутые руки. Женщины прохаживались перед ним и, не обращая внимание на Лабину, поддергивали юбки и платья так, чтобы лучше показать свои бедра и груди. Теперь Красавчик Лаба не работал в поле. Он даже отказался помогать жене по дому. Целыми днями он купался в озере. Свои яркие одежды он развешивал на берегу, на ветках деревьев. Из кустов возбужденные женщины рассматривали его обнаженное мускулистое тело. Говорили, что в кустах Лаба позволял некоторым из них прикоснуться к себе и что ради этого, не думая о возможном суровом наказании, они были готовы на все. Под вечер, когда потные и серые от пыли крестьяне возвращались с поля, они проходили мимо Красавчика Лабы, который медленно прогуливался навстречу, старательно ступая на самые твердые места дороги так, чтобы не выпачкать туфли, поправляя галстук и протирая розовым платком часы. По вечерам за Лабой присылали лошадей и он уезжал в гости, часто за десятки километров от дома. Лабина оставалась одна, униженная, едва живая от усталости, присматривая за хозяйством, лошадью и костюмами мужа. Время для Красавчика Лабы остановилось, а Лабина быстро старела, ее кожа теряла упругость, бедра становились дряблыми. Так прошел год. Однажды осенним днем Лабина, как обычно, пришла домой с поля. Она знала, что муж должен быть на чердаке у своих драгоценных вещей. Чердак был его сокровищницей. Ключ от большого висящего на чердачной двери замка он носил на груди рядом с медальоном Святой Девы Марии. Но в доме было абсолютно тихо. Не вился дымок из трубы и не было слышно, как переодеваясь в другой костюм, напевает Лаба. Встревоженная Лабина вбежала в дом. Дверь на чердак была распахнута. Она забралась туда и остолбенела от того, что там увидела. Издалека белело дно сундука. Над лежащим на полу с оторванной крышкой сундуком качалось тело. Красавчик Лаба висел на крюке, на который, переодеваясь, вешал костюмы. Он висел на ярком галстуке с цветочным узором и раскачивался, как останавливающийся маятник. В крыше виднелась дыра через которую вор утащил содержимое сундука. Слабые лучи заходящего солнца осветили мертвенно-бледное лицо Красавчика Лабы и синий, вывалившийся изо рта язык. На чердаке гудели яркие, переливчатые мухи. Лабина догадалась как это произошло. Придя с озера, чтобы переодеться в очередной щегольской костюм, Лаба увидел пустой сундук и дыру в крыше. Все его богатство исчезло. Только потерянный вором пестрый галстук, сорванным цветком, лежал на смятой соломе. Жизнь для Лабы стала пустой -- ее смысл исчез вместе с содержимым сундука. Для него закончились свадебные банкеты, на которых никто не обращал внимание на жениха, закончились похороны, где Красавчик Лаба под благоговейными взорами толпы подходил к незасыпанной могиле, закончилась демонстрация тела на озере и пылкие прикосновения женщин. Лабина так и не узнала, как ее муж приобрел свои сокровища. Лаба никогда не рассказывал, где он провел целый год. Никто не знал, где он пропадал, чем занимался, какой ценой было добыто это добро. В деревне знали только во что Лабе обошлась его пропажа. Ни вор, ни украденные вещи так и не нашлись. Когда я жил там, в деревне все еще ходили слухи, что Лабу обокрал чей-нибудь обманутый муж или жених. Другие утверждали, что это дело рук какой-нибудь болезненно ревнивой женщины. Многие в деревне намекали на Лабину. Слыша такое обвинение, она мрачнела, у нее начинали трястись руки. Она набрасывалась на обидчицу, впивалась в нее ногтями и зеваки с трудом разнимали их. Вернувшись домой, Лабина напивалась до беспамятства и, горько плача, прижимала меня к груди. Во время одной из таких драк у нее не выдержало сердце. Когда я увидел, что несколько человек несут к лачуге ее неподвижное тело, я понял, что мне пора уходить. Набив комету тлеющими углями, я схватил бесценный галстук, который Лабина спрятала под кроватью, тот, на котором повесился Красавчик Лаба, и ушел в лес. Было общеизвестно, что веревка, на которой повесился самоубийца, приносит удачу. Я решил, что никогда не потеряю Лабин галстук. 15 Лето уже почти закончилось. На полях снопы пшеницы были сложены в копны. Крестьяне работали так напряженно, как только могли, но им не хватало коней и быков, чтобы побыстрее убрать урожай. Недалеко от деревни обрывистые речные берега соединял высокий железнодорожный мост. Его охраняли установленные в бетонных дотах тяжелые пулеметы. По ночам, когда высоко в небе гудели самолеты, все на мосту затемнялось. Утром жизнь на мосту возобновлялась. Солдаты в касках занимали свои места у пулеметов, а на поднятом в самой высокой точке моста флаге на ветру извивалась угловатая свастика. Однажды, душной ночью, откуда-то издалека донеслась автоматная стрельба. Приглушенный расстоянием звук вспугнул птиц и людей и затих над полями. Где-то далеко мигали яркие огоньки. Люди выходили из домов. Мужчины, наблюдая искусственную зарю, потягивали трубки и говорили:"Фронт приближается". Другие добавляли:"Войну-то немцы проигрывают". Разгорались споры. Некоторые крестьяне говорили, что когда придут советские комиссары, они по справедливости разделят землю между всеми, отобрав ее у богатых, отдадут бедным. Другие горячо возражали. Они божились на распятии и кричали, что Советы все -- даже жен и детей, сделают общим. Они глядели на зарево на востоке и кричали, что Красные отвратят людей от алтаря, что люди забудут заветы предков и будут жить в грехе, пока Господь не превратит их в соляные столбы. Брат схватывался с братом, отцы замахивались на сыновей на глазах у матерей. Невидимая сила делила людей, разбивала семьи, будоражила умы. Только старики не теряли головы и призывали дерущихся к миру. Они кричали писклявыми голосами, что на земле уже достаточно войны, чтобы начинать ее еще и в деревне. Грохот за горизонтом приближался. Его продвижение охладило спорщиков. Люди вдруг забыли о советских комиссарах и Божьем гневе и стали поспешно рыть ямы в амбарах и погребах. Они прятали там масло, свинину, телятину, рожь и пшеницу. Одни тайно красили в красный цвет простыни, чтобы приветствовать новую власть; другие в это время припрятывали в укромные места распятия, иконы и изображения Иисуса и Девы Марии. Неужели действительно приближалась Красная Армия? Толчки в земле напоминали биение сердца. Я спрашивал себя, почему же соль так дорого стоит, если Бог легко может превратить грешников в соляные столбы? И почему он не превратит нескольких грешников в сахар или мясо -- крестьяне нуждались в этих продуктах не меньше, чем в соли. Лежа на спине, я смотрел на облака. Мне чудилось, что я плыву вместе с ними. Если это правда, что женщины и дети станут общественной собственностью, значит у каждого ребенка будет много отцов и матерей и еще больше братьев и сестер. Это было слишком хорошо, чтобы надеяться на такой исход. Принадлежать всем и каждому. Куда бы я ни пошел, многочисленные отцы будут гладить мою голову сильными ободряющими руками, многочисленные матери будут прижимать меня к груди, а многочисленные братья будут защищать меня от собак. Я же буду присматривать за младшими братишками и сестренками. Мне казалось, что крестьянам нечего было так бояться. Облака набегали друг на друга, темнели и снова становились светлее. Там, далеко вверху над нами, правит миром Бог. Теперь я понял, почему у него не хватает времени на такую мелкую черную букашку, как я. Он был занят огромными армиями, неисчислимым множеством сражающихся людей, животных и машин. Ему приходилось решать, кто победит -- а кто проиграет, кому жить -- а кому умирать. Но если Бог действительно предопределяет будущее, почему же крестьяне беспокоятся о вере, церквях и священниках? Если советские комиссары действительно хотят разрушить их церкви, осквернить алтари, убить священников и покарать праведников, то Красная Армия не имеет никаких шансов выиграть войну. Даже самый переутомившийся Бог не мог проглядеть такую опасность для Его народа. Но значит ли это, что верх одержат немцы, которые тоже разрушали церкви и убивали людей? С точки зрения Бога лучше было бы, чтобы все проиграли войну, потому что все воюющие несли смерть. "Общественное пользование женами и детьми, " -- говорили крестьяне. Это звучало довольно непонятно. Но, как бы то ни было, размышлял я, советские комиссары просто не могут не включить меня в число детей. Хотя ростом я был ниже большинства восьмилетних ребят, мне было уже почти одиннадцать и меня тревожило, что русские могут принять меня за взрослого, или, по крайней мере, не причислить к детям. Я был немым. К тому же, что-то случилось с моим желудком и иногда еда совсем не переваривалась. Я обязательно должен был стать общей собственностью. Однажды утром, я заметил на мосту непривычное оживление. Солдаты в касках снимали пушку и пулеметы, спускали немецкий флаг. Затем, большие грузовики уехали на запад, затихли грубые немецкие песни. "Убегают," -- говорили крестьяне. "Они проиграли войну, " -- шепотом добавляли те, кто посмелее. В середине следующего дня в деревню въехал конный отряд. Всадников было около сотни, а может и больше. Это были великолепные наездники -- им не нужна была сбруя и, казалось, что они срослись с конями. Они были одеты в зеленую немецкую форму с блестящими пуговицами и надвинутыми на глаза пилотками. Крестьяне сразу узнали их и в ужасе закричали, что едут калмыки и нужно прятать женщин и детей. Уже несколько месяцев в деревне рассказывали ужасные истории об этих всадниках, которых обычно называли калмыками. Крестьяне говорили, что когда победоносная немецкая армия завоевала большую часть советской страны, к ней добровольно присоединилось много калмыков. Они ненавидели красных и пошли к немцам, которые позволяли им грабить и насильничать, как было принято по калмыцким военным обычаям и как по их традициям подобало поступать мужчине. Поэтому калмыков посылали в города и деревни, чьих жителей нужно было покарать за непокорность и туда, куда уже подходила Красная Армия. Калмыки ворвались в деревню на галопе, пригнувшись к лошадям, пришпоривая их и резко покрикивая. Из-под расстегнутой на всадниках формы виднелась коричневая кожа. Некоторые скакали без седел, кое у кого на боку висели тяжелые сабли. Деревню охватило дикое смятение. Было уже слишком поздно бежать в лес. Я с острым любопытством рассматривал всадников. У всех были черные, лоснящиеся, блестящие на солнце волосы. Черные до синевы, они, как и глаза, и смуглая кожа всадников, были даже темнее моих. У них были большие белые зубы, высокие скулы и широкие, будто припухшие лица. Некоторое время я смотрел на них с гордостью и чувством удовлетворения. Ведь эти горячие всадники были черноволосы, черноглазы и смуглокожи. Они отличались от деревенских жителей, как ночь ото дня. Увидев смуглых калмыков, белокурые жители деревни обезумели от страха. Тем временем всадники рассыпались по деревне. Один из них, коренастый расхристанный человек в офицерской фуражке, выкрикивал приказы. Калмыки спрыгивали с лошадей, привязывали их к изгородям. Из-под седел они доставали мясо, которое готовилось во время езды на тепле от лошади и седока. Они ели серо-голубое мясо и большими глотками запивали из объемистых, сделанных из тыквы, бутылок. Некоторые из них приехали уже навеселе. Они заходили в дома и вытаскивали не успевших спрятаться женщин. Их мужья, вооружившись косами, пытались защитить их. Ударом сабли калмык зарубил одного из них. Остальные хотели убежать, но их догнали пули. Калмыки рассыпались по домам. Отовсюду доносились крики. Я забрался в небольшие густые заросли малины прямо в центре площади и распластался там, как червяк. На моих глазах деревня взорвалась в панике. Мужчины пытались защитить дома, в которых уже хозяйничали калмыки. Еще раздались выстрелы; по площади кругами бегал раненый в голову, ослепленный собственной кровью человек. Его зарубил калмык. В разные стороны, сигая через заборы и ямы, разбегались перепуганные дети. Один мальчик заскочил в малину, но, увидев меня, выбежал назад и попал под лошадь. Калмыки выволакивали из дома полураздетую женщину. Она вырывалась и кричала, тщетно пытаясь ударить мучителей ногами. Несколько хохочущих всадников кнутами согнали в круг группу женщин и девушек. Их отцы, мужья и братья бегали рядом и просили пощады, но их отогнали кнутами и саблями. По центральной улице бежал крестьянин с отрубленной рукой. Кровь хлестала из культи, а он все разыскивал свою семью. Неподалеку солдаты повалили женщину на землю. Один солдат держал ее за шею, а остальные силой раздвинули ей ноги. Один из них взобрался на нее. Когда закончил первый, все изнасиловали ее по очереди. Женщина вскоре обмякла и уже не сопротивлялась. Выволокли еще одну женщину. Она кричала и молила о пощаде, но калмыки сорвали с нее одежду и бросили на землю. Ее одновременно насиловали двое -- один из них в рот. Когда она пыталась отвернуться или сомкнуть челюсти, он стегал ее кнутом. В конце концов, она ослабела и покорилась им. Другие насиловали двоих молодых девушек спереди и сзади, передавая их друг другу и заставляя делать непонятные движения. Когда девушки начинали сопротивляться, их стегали и пинали. Изо всех домов раздавались крики насилуемых женщин. Одной девушке удалось вырваться и, полуголая, завывая как собака, она выбежала из дома. По ее ногам струилась кровь. За ней, хохоча, выбежало два полураздетых солдата. Они долго гонялись за ней по площади под шутки и смех товарищей. Наконец они догнали ее. Дети смотрели на происходящее и плакали. Все время попадались новые жертвы. Пьяные калмыки возбуждались все больше и больше. Некоторые совокуплялись друг с другом, другие состязались -- вдвоем или втроем насиловали одну девушку, быстро передавая ее по кругу. Самые молодые и привлекательные девушки были уже почти растерзаны. Солдаты начали ссориться между собой. Женщины плакали и громко молились. Их запертые в домах мужья и отцы, сыновья и братья, узнавали их голоса и откликались сумасшедшими воплями. Посредине площади несколько калмыков демонстрировали искусство насиловать женщин верхом на лошади. Один из них разделся, оставив только ботинки на волосатых ногах. Сначала он скакал по кругу, а потом, с земли ему подали обнаженную женщину. Он ловко подхватил ее и усадил впереди, лицом к себе. Лошадь перешла на быструю рысь, ездок уложил женщину спиной на гриву и прижался к ней. Победно покрикивая, он погружался в нее на каждый шаг лошади. Остальные подбадривали его, хлопая в ладоши. Потом седок перевернул женщину лицом вперед. Он слегка приподнял ее и, сжимая ее грудь, еще раз продемонстрировал свою доблесть. Воодушевленный другими солдатами, еще один калмык вскочил на ту же лошадь, позади женщины, спиной к гриве. Лошадь вздохнула от тяжести и замедлила бег, а двое солдат одновременно насиловали теряющую сознание женщину. И еще были доблестные поступки. Беспомощных женщин передавали с лошади на лошадь. Один из калмыков попытался совокупиться с кобылицей, другие возбудили жеребца и, держа за ноги девушку, пытались запихнуть ее под него. Охваченный ужасом и отвращением, я поглубже заполз в кусты. Теперь я все понял. Я понял, почему Бог не слышал моих молитв, почему я висел на крюках, почему Гарбуз избивал меня, почему я лишился дара речи. Я был черным. Мои глаза и волосы были так же черны, как и у этих калмыков. Наверняка, также, как и они, я принадлежал другому миру. К таким, как я не может быть жалости. Ужасная судьба приговорила меня иметь такие же черные глаза и волосы, как эта орда варваров. Вдруг из одного из амбаров вышел высокий седовласый старик. Крестьяне звали его "Святой" и, возможно, он и сам уверовал в свою неуязвимость. Обеими руками он держал тяжелый деревянный крест, его белая голова была увенчана пожелтевшими дубовыми листьями. Незрячие глаза были подняты к небу. Босые, изуродованные годами и болезнями ноги нащупывали путь. Погребальным гимном звучали печальные слова псалма, который он пел беззубым ртом. Солдаты на мгновение протрезвели. Даже самые пьяные встревоженно рассматривали его. Потом один из них подбежал к старику и подставил ему ногу. Тот упал и крест вылетел из рук. Калмыки осклабились и ждали. Старик, разыскивая на ощупь крест, неловко пытался подняться. Его костлявые искривленные руки руки терпеливо шарили по земле а солдат, каждый раз, когда старик приближался к кресту, отталкивал его ногой в сторону. Старик ползал вокруг, постанывая и что-то лопоча. Калмык поднял тяжелый крест и поставил его вертикально. С секунду крест постоял, а потом свалился на лежащее ничком тело. Старик застонал и перестал шевелиться. Солдат метнул нож в пытавшуюся уползти девушку. Никто не обратил на нее внимание -- она осталась в пыли истекать кровью. Пьяные калмыки передавали друг другу окровавленных женщин, избивали их, заставляли делать что-то непонятное. Один из них сбегал в дом и вынес маленькую, лет пяти девочку. Он высоко поднял ее, чтобы показать товарищам. Сорвав с девочки платьице, он ударил ее в живот. Мать девочки ползала у него в ногах, моля о пощаде. Он медленно расстегнулся и спустил штаны, придерживая ребенка одной рукой на уровне пояса. Потом он согнулся и резким толчком насадил пронзительно кричащую девочку. Когда она обмякла, солдат отшвырнул ее в кусты и повернулся к матери. В дверях одного дома несколько полуголых калмыков схватились с мощно сложенным крестьянином. Стоя на крыльце, он свирепо размахивал топором. Когда солдаты, наконец, справились с ним, они за волосы выволокли из дома его онемевшую от страха жену. Трое солдат сели на него, а остальные измывались над женщиной и насиловали ее. Потом они вытащили во двор его юных дочерей. Выбрав момент, когда хватка калмыков ослабела, крестьянин вырвался и неожиданно ударил ближайшего к нему солдата. Тот упал, его череп лопнул, как воробьиное яйцо. Кровь и похожие на сердцевину расколотого ореха белые частицы брызнули в воздух. Разъяренные солдаты окружили крестьянина, повалили его и изнасиловали. Потом, на глазах у жены и дочерей, они кастрировали его. Обезумевшая женщина, кусаясь и царапаясь рванулась защитить мужа. Взревев от восторга, калмыки схватили ее, силком раскрыли ей рот и запихнули в горло кровавые лохмотья. Загорелся один из домов. В возникшей суматохе, несколько крестьян побежали к лесу, таща за собой полуживых жен и спотыкающихся детей. Постреливая наудачу, калмыки верхом догнали их и прямо там начали измываться над ними. Я прятался в кустах малины. Пьяные калмыки бродили вокруг и я все меньше верил, что останусь незамеченным. Я оцепенел от ужаса и даже не мог думать. Я закрыл глаза. Открыв глаза, я увидел пробирающегося в моем направлении калмыка. Я еще сильнее прижался к земле и почти перестал дышать. Солдат сорвал несколько ягод и съел их. Он шагнул еще глубже в кусты и наступил на мою вытянутую руку. Каблук и гвозди на подошве вонзились в тело. Боль была нестерпимой, но я не пошевелился. Солдат оперся на винтовку и спокойно помочился. Неожиданно его качнуло, он шагнул вперед и споткнулся о мою голову. Как только я вскочил и попытался убежать, он схватил меня и ударил в грудь прикладом. Что-то хрустнуло внутри меня. Он сбил меня с ног, но мне удалось сделать ему подножку. Пока он падал, я зигзагами помчался к домам. Калмык выстрелил, но пуля рикошетом от земли просвистела мимо. Он снова выстрелил и снова промахнулся. Я оторвал доску от стены чьего-то амбара, забрался вовнутрь и зарылся в солому. В амбаре я еще долго слышал крики людей и животных, винтовочные выстрелы, потрескивание горящих сараев и домов, ржание лошадей и пронзительный хохот калмыков. Время от времени доносились стоны женщин. Я все глубже зарывался в сено, хотя каждое движение давалось мне с болью. Я не понимал, что же могло сломаться внутри моей груди. Я приложил руку к сердцу -- оно продолжало биться. Я не хотел стать калекой. Измученный, перепуганный, не обращая внимание на шум, я задремал. Меня разбудил сильный толчок. Мощный взрыв сотряс амбар, упало несколько балок, все скрылось за тучами пыли. Я слышал беспорядочную винтовочную стрельбу и продолжительные автоматные очереди. Осторожно выглянув, я увидел все еще пьяных, полураздетых калмыков, которые пытались оседлать мечущихся в страхе лошадей. Со стороны леса и реки был слышен автоматный огонь и гул моторов. Над деревней на бреющем полете пронесся самолет с красными звездами на крыльях. Канонада затихла, но усилился шум моторов. Я понял, что Советы уже близко, что Красная Армия и комиссары уже здесь. Я выбрался из амбара, но неожиданная боль в груди едва не свалила меня на землю. Я закашлялся и сплюнул кровью. Я с трудом пошел вперед и вскоре добрался до берега реки. Моста не было. Должно быть его разрушил мощный взрыв. Из леса медленно выползали танки. За ними показались солдаты в касках. Они шли не спеша, как будто прогуливаясь в воскресенье после обеда. Возле деревни за стогами пряталось несколько калмыков. Увидев танки, они, все еще нетвердо стоя на ногах, вышли и подняли руки. Они выбрасывали винтовки и снимали ремни с кобурами. Некоторые падали на колени и просили пощадить. Красноармейцы методично окружали их, подталкивая штыками. Очень скоро большинство калмыков было взято в плен. Лошади спокойно паслись неподалеку. Танки остановились, но прибывали все новые подразделения. На реке показался понтон. Саперы проверяли разрушенный мост. Несколько самолетов пролетело над головами, покачивая крыльями в знак приветствия. Я не мог прийти в себя -- война как будто закончилась. Теперь поля вокруг деревни были заполнены военной техникой. Солдаты натягивали палатки, устанавливали полевые кухни и тянули телефонную связь. Они напевали и говорили на языке, похожем на местные диалекты, но я не совсем понимал их. Я догадался, что они говорят на русском языке. Крестьяне напряженно рассматривали пришельцев. Когда же среди красноармейцев появлялся улыбающийся узбек или татарин, женщины пронзительно вскрикивали и съеживались от страха при виде их, так похожих на калмыцкие, лиц. К палаткам прошагала группа крестьян с красными флагами в руках. На полотнищах были неумело нарисованы серпы и молоты. Солдаты радостно приветствовали их; встретить посланцев вышел командир полка. Он пожал им руки и пригласил в палатку. Крестьяне смутились и сняли головные уборы. Они не знали, как поступить с флагами и в конце концов оставили их у входа. Возле большого грузовика с красным крестом на кузове, врач и санитары оказывали помощь раненным женщинам и детям. Толпа любопытных окружила машину, чтобы посмотреть, как работают врачи. Дети выпрашивали у солдат сладости. Те обнимали детей и играли с ними. Вечером в деревне стало известно, что красноармейцы повесили всех захваченных калмыков за ноги на дубах вдоль реки. Несмотря на боль в груди и руке, я побрел туда вместе с толпой любопытствующих мужчин, женщин и детей. Калмыки были видны издалека -- они свисали с деревьев, как пустые сосновые шишки. Каждого повесили за лодыжки, со связанными за спиной руками, на отдельном дереве. Советские солдаты прохаживались рядом, дружелюбно улыбаясь и спокойно сворачивая самокрутки из газетных обрывков. Солдаты запрещали подходить близко, но некоторые женщины узнали своих мучителей и, бранясь, швыряли в вялые тела палки и комья земли. Подвешенных калмыков облепили муравьи и мухи. Насекомые гнездились у них в ушах, копошились в растрепанных волосах. Они прибывали тысячами и сражались за лучшие места. Тела покачивались на ветру; некоторые вращались, как коптящаяся на огне колбаса. Некоторые, подрагивая, вскрикивали и что-то шептали. Другие, по видимому, уже умерли. Их остекленевшие глаза широко открылись и не моргали, вены на шеях безобразно распухли. Крестьяне разожгли неподалеку костер и целыми семьями смотрели на висящих калмыков и, вспоминая их зверства, радовались концу мучений. Порыв ветра встряхнул деревья и тела начали описывать в воздухе широкие круги. Деревенские молча крестились. Чувствуя в воздухе дыхание Смерти, я оглядывался по сторонам в ее поисках. У нее было лицо Марты. Шумно играя среди дубовых веток, она легко поглаживала висящих и обвивала их паутиной тянущейся из ее полупрозрачного тела. Она шептала им в уши коварные слова, она ласково вливала тонкой струйкой холод в их сердца, она сжимала им горло. Никогда еще она не была так близко возле меня. Я мог бы прикоснуться к ее прозрачному савану, заглянуть в ее туманные глаза. Она остановилась передо мной, кокетливо прихорашиваясь и намекая на следующую встречу. Мне не было страшно, я хотел, чтобы она унесла меня с собой далеко за лес, на бездонные болота, где ветки окунаются в бурлящие, окутанные серными испарениями котлы, где по ночам, сухо постукивая, сталкиваются в полете привидения и сильный ветер играет в верхушках деревьев как, далекая скрипка. Я потянулся рукой, но видение растаяло среди листьев на богато уродивших трупами деревьях. Что-то жгло меня изнутри. Я вспотел и у меня закружилась голова. Я пошел к реке. Влажный свежий воздух освежил меня, и я присел на бревно. В этом месте река была широкой. В ее быстром течении проносился сплавной лес, ветки, обрывки мешковины; в водоворотах яростно вертелись клочья сена. Мне почудился посиневший, полуразложившийся, плывущий под самой поверхностью, труп человека. Несколько раз из воды показалась разбухшая лошадиная туша. Какое-то время вода была чистой. Потом пронесло много оглушенной взрывами рыбы. Рыбины переворачивались, плавали вверх и вниз, собираясь в стаи, будто им было тесно в реке, куда давным-давно их принесла радуга. Меня била дрожь. Я решил подойти к красноармейцам, хотя и не был уверен, обратят ли они внимание на человека с черными, наводящими порчу глазами. Когда я миновал строй висящих тел, мне показалось, что я узнал ударившего меня прикладом калмыка. Облепленный мухами, с разинутым ртом, он описывал широкие круги. Я повернул голову чтобы лучше разглядеть его лицо. Боль снова пронзила мою грудь. 16 Меня выписали из полкового госпиталя. Прошли недели. Наступила осень 1944 года. Моя отбитая прикладом калмыцкой винтовки грудная клетка зажила и перестала болеть. Вопреки опасениям, меня оставили с солдатами, хотя я и понимал, что ненадолго. Я решил, что, когда полк двинется на передовую, меня оставят где-нибудь в деревне. Между тем, полк расположился у реки и ничто не предвещало скорого расставания. Я попал в полк связи, укомплектованный очень молодыми солдатами и недавно произведенными в звание командирами -- молодыми парнями, которые встретили войну мальчишками. Пушки, автоматы, грузовики, телеграфное и телефонное оборудование -- все это имущество было абсолютно новым и еще не прошло испытание войной. Брезент палаток и военная форма еще даже не успели выгореть на солнце. Война и линия фронта ушли далеко на запад. Каждый день по радио сообщали об очередных поражениях немецкой армии и ее истощенных союзников. Солдаты внимательно выслушивали сводки, с гордостью и одобрением кивая головами, продолжали учебные занятия. Они писали длинные письма своим родственникам и друзьям. Солдаты сомневались, что им представится возможность участвовать в боевых действиях, потому что их старшие братья уже добивали противника. Жизнь в лагере была спокойной и размеренной. Раз в несколько дней на полевом аэродроме приземлялся маленький биплан, который привозил письма и газеты. В письмах были новости с родины -- там люди уже начали восстанавливать руины. На фотографиях в газетах были разбитые военные сооружения и бесконечные колонны небритых немецких военнопленных. Командиры и солдаты все чаще и чаще говорили о приближающемся конце войны. Больше всего обо мне заботились политрук полка Гаврила, у которого в первые дни войны погибла вся семья, и инструктор по стрельбе, знаменитый снайпер Митька по прозвищу Кукушка. Каждый день Гаврила занимался со мной в полевой библиотеке. Он учил меня читать. Ведь мне уже исполнилось одиннадцать лет, говорил он. Гаврила рассказывал, что мои русские сверстники могут не только читать и писать, но, если нужно, могут даже сразиться с врагом. Я не хотел, чтобы меня считали ребенком -- я учился, наблюдал за солдатами и подражал им. Меня чрезвычайно потрясли книги. На бумажных страницах передо мной ярко и правдиво представала не отличающаяся от повседневной действительности жизнь. Более того, книжный мир, как и консервированное мясо, был как-то богаче и сочнее того, что встречалось в будничной суете. В книгах, например, становились известны даже мысли и намерения людей, недоступные посторонним наблюдателям в обычной жизни. Мою первую книгу мне помог прочитать Гаврила. Она называлась "Детство". Ее герой, маленький, похожий на меня мальчик, оставался без отца уже на первой странице. Я прочел эту книгу несколько раз и она вселила в меня надежду. Ее герою тоже жилось несладко. После смерти матери, он остался совсем один, но преодолел все преграды и, как сказал Гаврила, стал знаменитым. Это был Максим Горький, один из величайших русских писателей. Его книги читали во всем мире, они занимали много полок в полевой библиотеке. Еще я любил поэзию. Колонки слов напоминали молитвы, но стихи были красивее и понятнее. Правда, чтение стихотворений не вознаграждалось днями небесного блаженства. Но стихи не нужно было читать, чтобы искупать грехи, -- их написали для удовольствия. Гладкие, отполированные слова сцеплялись друг с другом, как хорошо подогнанные и смазанные жернова. Но мои занятия с Гаврилой были важнее чтения книг. От него я узнал, что Бог не правит миром и вообще не имеет никакого отношения к жизни на Земле. Все очень просто. Бога нет. Его придумали хитрые попы, чтобы обманывать глупых суеверных людей. Нет ни Бога, ни Святой Троицы, ни бесов, ни привидений, ни встающих из могил упырей. Не существовало и Смерти, которая повсюду разыскивает новых грешников и забирает их с собой. Оказалось, что это все сказки для неграмотных людей -- людей, которые не знают настоящих законов жизни и поэтому ищут спасение в вере в какого-то Бога. Гаврила рассказывал, что люди сами определяют свою судьбу и выбирают дорогу в жизни. Поэтому необходимо было объяснить каждому человеку, как ему жить и к чему стремиться. Людям могло казаться, что поступки одного человека незаметны среди остальных, но это было не так. Его поступки, сложенные с огромным количеством поступков других людей, создавали огромный узор. Увидеть результат взаимодействия людей могли лишь те, кто руководит обществом. Это напоминало то, как сделанные будто наугад, случайные стежки на скатерти или покрывале складываются в прекрасную цветочную вышивку. Гаврила рассказывал, что по одному из законов человеческого развития, огромные народные массы время от времени рождают особенного человека --человека, который желает всем добра и благодаря огромным знаниям и глубокой мудрости понимает, что на помощь неба в решении земных дел надеяться нечего. Этот гениальный человек становится вождем, направляющим мысли и дела людей, как ткач направляет цветные нити, создавая причудливые узоры. Портреты и фотографии таких великих людей были вывешены в полковой библиотеке, в полевом госпитале, в лазарете, столовой и в солдатских палатках. Я часто рассматривал их мудрые лица. Многие из них уже умерли. У некоторых были короткие звучные имена и густые длинные бороды. Один из них был еще жив. Его портреты были больше, ярче, красивее, чем изображения остальных. Гаврила сказал, что это под его руководством Красная Армия побеждала немцев и несла освобожденным народам новую жизнь, при которой все станут равными. Не будет ни бедных, ни богатых, ни эксплуататоров, ни эксплуатируемых; светловолосые не будут уничтожать смуглых людей, никто больше не погибнет в газовой камере. Гаврила, как и остальные офицеры и солдаты полка, был обязан этому человеку всем -- образованием, работой, домом. Библиотека была обязана ему за свои прекрасно отпечатанные и переплетенные книги. Я был обязан ему за заботу армейских врачей и мое выздоровление. Каждый советский человек был в долгу перед ним за все, чем владел и за сво