еще молоды, и эта история может серьезно отразиться на всей вашей жизни. Вам надо уйти с корабля и три месяца сидеть тихо, совсем тихо". Он, разумеется, хотел сказать, что мне нужен покой, что я должен лежать в постели. Тон у него был весьма авторитетный, но по-английски он говорил по-детски нескладно. Никакого сравнения с бегло болтавшим мистером Гедигом, другой памятной мне фигурой. Лежа на спине в просторной, полной воздуха и света палате дальневосточной больницы, я на досуге мог сколько угодно вспоминать жуткий холод и снег в Амстердаме, глядя на качавшиеся за окном пальмы и слушая шелест их листьев. Вспоминались возбуждение и щемящий душу холод во время моих путешествий в трамвае в город, для того чтобы, как выражаются дипломаты, оказать давление на милейшего Гедига, жаркий огонь в его кабинете, кресло, толстая сигара и неизменный вопрос свойственным ему благодушным тоном: "Надеюсь, они в конце концов перед отправлением назначат вас капитаном?" Может быть, эти слова диктовала ему только доброта души, серьезное неулыбчивое добродушие толстого смуглого человека с угольно-черными усами и неподвижным взглядом. А может, он был притом чуточку дипломат. Я всякий раз из скромности не соглашался с его лестными предположениями, уверял, что это совершенно невероятно, так как я еще недостаточно опытный моряк. -- Нет, вы отлично справляетесь с деловыми поручениями,-- отвечал Гсдиг с притворной угрюмостью, омрачавшей его веселую круглую физиономию. Интересно, смеялся ли он надо мной, когда я уходил? Думаю, что нет: мне кажется, дипломаты от начала до конца своей карьеры с примерной серьезностью относятся к себе и своим хитростям. Все-таки Гедиг почти убедил меня, что я во всех отношениях подхожу для роли командира судна. И только после трех месяцев душевных терзаний, жестокой бортовой качки, угрызений совести и физической боли я понял, что значит недостаток опыта, и хорошо усвоил этот урок. Да, к судну нужно уметь приноровляться. Нужно заботливо вникать в тайны его женской натуры, -- и тогда оно будет вашим верным союзником в неустанной борьбе со стихиями, в борьбе, в которой поражение не позор. Отношения между капитаном и его судном -- вопрос великой важности. Судно имеет свои права, так же как любое говорящее и дышащее существо. И право же, бывают суда, которые, по матросскому выражению, "только разве говорить не умеют" и для настоящего капитана сделают все. Судно не раб. Вы должны облегчать ему плавание, не эабывать, что обязаны думать о нем, отдавать ему свои силы и опыт, любить его как самого себя. Если вы все это будете делать есте- ственно, без всякого усилия над собой, если это станет как 6ы вашей инстинктивной внутренней потребностью,-- судно будет для вас плыть, стоять, мчаться, пока сил хватит, оно, как морская птица, отдыхающая на бурных волнах, вынесет самый сильный шторм, во время которого моряк начинает сомневаться, увидит ли он еще восход солнца. ЗАПОЗДАВШИЕ И ПРОПАВШИЕ БЕЗ ВЕСТИ XVI Я часто с грустным интересом просматриваю в газетах столбцы под общим заголовком "Сведения о судах". Встречаю названия судов, известных мне. Каждый год сходит со сцены несколько имен -- все имена старых знакомых... Tempi passati!' (1 Дело прошлое (ит.).) "Сведения" эти имеют несколько рубрик, их подзаголовки следуют один за другим в определенном порядке, который очень редко меняется. Сперва идет "Рупор" -- сообщения прибывших судов о судах, встреченных в море и обменявшихся с ними сигналами: указываются их названия, порты отправления и назначения, сколько дней были в пути, -- и кончаются эти сообщения часто фразой "Все в порядке". Далее следует рубрика "Крушения и аварии" -- довольно длинный перечень, если только в этот период погода не была ясная и тихая, благоприятная для судов во всех концах земли, По определенным дням появляется в газете заголовок "Запаздывающие" -- грозный предвестник утрат и несчастий, которые пока еще качаются на весах судьбы. Есть что-то зловещее для нас, моряков, в самом сочетании букв, составляющих это слово. Смысл его ясен, а угроза, в нем скрытая, редко оказывается напрасной. Проходит немного дней -- ужасно короткий срок для сердец, которые мужественно хотят надеяться во что бы то ни стало -- три недели, или месяц, быть может, и названия судов, попав- ших в проклятый список "запаздывающих", появляются вновь столбце "Сведения о судах", но уже в последнем разделе "Без вести пропавшие". "Корабль (или барк, или бриг) такой-то, отплывший из такого-то порта с таким-то грузом в такой-то порт, вышел такого-го числа, был встречен в море в последний раз тогда-то и с тех пор о нем нет никаких сведений. С сего числа занесен в список без вести пропавших". Этот образец строго официального красноречия -- единственное надгробное слово судам, изнемогшим в долгой борьбе, или захваченным врасплох неожиданным ударом, от которого не застрахованы самые предусмотрительные из нас, и давшим себя осилить врагу. Кто знает -- быть может, моряки этого корабля требовали от него слишком многого, искушали сверх меры ту стойкую верность, которая словно впаяна и вколочена в сочетание железа, дерева, стали, парусины и проволоки, называемое кораблем. Корабль -- совершенное создание, люди своими руками создавшие его и спустившие на воду, наделили его индивидуальностью, характером, всякими положительными качествами и недостатками,-- и те, кто плавает на нем, должны ичучить его, узнать так близко, как не узнает никогда человек человека, полюбить почти так же сильно, как мужчина любит женщину, и так же слепо, ибо влюбленный не обращает внимания на недостатки своей избранницы. Бывают суда, стяжавшие себе худую славу. Но я ни разу не встречал команды, которая не заступалась бы за свое судно, с негодованием отвергая всякую критику. Помнится, об одном судне говорили, что на нем в каждый рейс неизменно погибает кто-нибудь. Это не было клеветой, но я хорошо помню (несмотря на то, что дело было давно, в конце семидесятых годов), что экипаж судна даже гордился его дурной славой, как банда отпетых головорезов, хвастающая своей связью с каким-нибудь страшным убийцей. Мы, моряки других судов, стоявших на якоре у набережной в Сиднее, только головами качали, слушая их, и утешались мыслью о незапятнанной репутации наших собственных нежно любимых кораблей. Не буду называть имени этого судна. Оно теперь числится "без вести пропавшим" после своего злосчастного, но весьма полезного для его владельцев плавания в течение многих лет по всем океанам земного шара. Сначала оно в каждый рейс губило кого-нибудь одного. Затем, быть может, став мизантропом под влиянием немощей, одолевающих с годами каждое судно, оно решило, перед тем как сойти с арены своих подвигов, убить весь экипаж разом. Достойный конец существования полезного, но полного преступлений: последний взрыв злобы, удовлетворенной сверх меры в одну бурную ночь, под шумные аплодисменты ветра и волн. Каким же образом оно это сделало? В словах "пропало без вести" темная бездна сомнений и догадок. Ушло ли оно сразу из-под ног матросов и офицеров, или боролось долго, позволяя волнам разбивать себя, калечить корпус, заливать его все большими и большими массами соленой воды, и, наконец, без мачт, потеряв шлюпки, в страшнейшей бортовой качке, никем более не управляемое, измучив до полусмерти матросов, непрестанно выкачивавших воду, камнем пошло ко дну со всем экипажем? Впрочем, такие случаи, должно быть, редки. Мне думается всегда можно смастерить какой-нибудь плот и, даже если на нем ни один человек не спасется, этот плот будет носиться, пока его не заметят, и на нем найдется какой-нибудь след исчезнувшего корабля. В таких случаях корабль, строго говоря, нельзя считать "без вести пропавшим". О нем напишут: "Погибло со всем экипажем". А между этими двумя формулировками есть некоторая неуловимая разница. Во второй -- меньше таинственного и жуткого. XVII Есть какое-то кощунственное обаяние ужаса в мысли о последних минутах корабля, объявленного "без вести пропавшим" на столбцах "Флотской газеты". Ничего не обнаружено -- ни единого спасательного круга, ни решетки, ни обломка шлюпки или весла с названием судна, и невозможно угадать место и время его внезапной гибели. Газета даже не сообщает о нем, как о "погибшем со всем экипажем". Оно просто остается "пропавшим без вести", оно загадочным образом исчезло, кануло в тайну судеб, великую, как мир, где может беспрепятственно бродить фантазия собрата-моряка, слуги и страстного поклонника кораблей. Но все-таки бывают случаи, когда можно составить себе слабое представление о последних минутах корабля и его команды, об этой трагедии борьбы со стихией, непостижимой, хаотичной и таинственной, как рок. Так было в один серенький день, во время затишья после трехдневного шторма, когда Южный океан еще бесновался вокруг нашего корабля, под небом, закрытым клочьями туч, словно искромсанных острым лезвием юго-западного ветра. Наше судно, барк в тысячу тонн, построенный на Клайдской верфи, качало так сильно, что сверху что-то сорвалось в море. Не помню, что именно, но ущерб был настолько серьезен, что мне пришлось самому лезть наверх с двумя матросами и плотником: я хотел присмотреть за тем, чтобы они как следует исправили повреждение. Местами приходилось, бросая все, обеими руками цепляться за качавшиеся мачты, и мы, в ужасе затаив дыхание, ожидали нового сильного толчка. Качаясь так, словно он хотел перевер- нуться вместе с нами, барк с залитыми водой палубами мчался со скоростью десяти узлов в час. Нас отнесло далеко к югу, гораздо дальше выбранного нами маршрута. И наверху, в шкотах фок-мачты, в разгар работы могучая лапа нашего плотника вдруг с такой силой впилась мне в плечо, что я просто взвыл от боли. Глядя мне прямо в лицо, он кричал: -- Смотрите, сэр, смотрите! Что это? -- И свободной рукой указывал вперед. Сначала я ничего не увидел. Море было как сплошная пустыня черных и белых холмов. Но в следующее мгновение я различил на его поверхности что-то, полускрытое среди бушующих, пенных волн. Что-то огромное то вставало, то падало, оно было похоже на бурлящую пену, но казалось тверже пены и светилось голубоватым светом. Это был обломок плавучей льдины, частично растаявший, но еще достаточно большой, чтобы потопить корабль, и сидел он в воде ниже всякого плота, прямо на пути у нас, словно там, среди волн, нам кто-то устроил засаду. Нельзя было терять ни минуты. Я стал кричать сверху, кричал так, что голова у меня чуть не треснула. На корме меня услышали, и матросам удалось убрать с дороги погруженную в воду льдину, которая плыла сюда от самого Южного полюса, чтобы покуситься на жизнь ничего не подозревавших людей. Случись это часом позже, ничто не спасло бы наше судно, так как невозможно было бы в сумерках заметить светлую льдину, через которую перекатывались волны с белыми гребешками. Мы стояли рядом на юте -- капитан и я -- и смотрели на льдину, уже едва видную, но все еще совсем близкую от нашей кормы. И капитан сказал задумчиво: -- Да, не поверни я вовремя штурвал, было бы еще одно "без вести пропавшее" судно. До сих пор не возвращался никто из "без вести пропавших", кто мог бы рассказать о тяжелой предсмертной борьбе судна и о внезапной мучительной агонии его людей. Никто не скажет нам, с какими мыслями, с какими сожалениями, с какими словами на устах они умирали. Но есть что-то прекрасное во внезапном уходе всех этих душ от тяжкой борьбы и отчаянных усилии, от страшного беснования шторма, от беспредельного, никогда не утихающего в ярости моря в глубокий покой его глубин, спящих мирным сном испокон веков. XVIII Но если слова "пропал без вести" уничтожают все надежды и свидетельствуют об убытках страховых обществ, то слово "запаздывает" лишь подтверждает тревогу, уже родившуюся во многих домах на берегу, и открывает дорогу спекуляции страховыми премиями. Есть категория оптимистов, готовых перестраховать "запаздывающее" судно на большую сумму. Но сердца близких никак не застрахуешь от горького предчувствия несчастья. Моряки моего поколения не запомнят такого случая, чтобы вернулось судно "без вести пропавшее". Но бывало, что название судна "запаздывавшего", которому грозил переход в рубрику, с роковым подзаголовком, появлялось в списке прибывших. Каким ярким блеском вспыхивала, должно быть, перед тревожным взором, в страхе и трепете пробегавшим страницу газеты, тусклая типографская краска на тех нескольких буквах, из которых состояло название судна! Это название судна в списке прибывших -- словно весть об отмене смертного приговора, нависшсго над многими домами, даже если некоторые из команды этого судна -- самые бездомные из смертных, когда-либо странствовавших по морям. Делец, перестраховавший судно, этот оптимист, спекулирующий на несчастье, удовлетворенно щупает карман. А страховое общество, пытавшееся уменьшить размеры ожидаемых убытков, кается в своем преждевременном пессимизме. Судно оказалось прочнее, небеса -- милосерднее, море -- менее жестоким или, быть может люди на судне сильнее духом, чем рассчитывали страховщики. "Судно такое-то, направлявшееся в такой-то порт и объявленное запоздавшим, по полученным вчера сведениям, благополучно прибыло по назначению". Таков официальный текст помилования, обращенный к людям на берегу, над которыми висел тяжкий приговор. И слова эти приходят быстро с другого конца света, бегут по проводам и кабелям, ибо электротелеграф -- великий утешитель встревоженных сердец. За первым сообщением следуют, конечно, подробности. Может, это будет рассказ о том, как люди были на волосок от смерти, как их упорно преследовали неудачи, рассказ о резких ветрах и штормовой погоде, о льдах, о бесконечном штиле или противном ветре, о перенесенных невзгодах, о борьбе с ними кучки людей среди великой пустыни моря? Рассказ о мужестве, о находчивости, а быть может, и о беспомощности... Из судов, выведенных из строя морем, беспомощнее всех пароход, потерявший винт. Если его отнесет в пустынную часть океана, он очень скоро попадет в разряд "запоздавших". Опасность "запоздать" и в результате стать "без вести пропавшим" очень часто грозит пароходам, которые питаются углем, выдыхают в воздух черный дым и презирают ветер и волны. Один такой большой пароход, всегда аккуратно в срок прибывавший в порт, несмотря на ветер и бурное море, раз лишился гребного винта где-то в южных водах, на пути в Новую Зеландию. Это было в зимний мрачный период холодных ветров и сильного волнения на море. Когда у парохода оторвало гребной винт, жизнь словно сразу ушла из его большого тела, и от упрямой и дерзкой активности он перешел к пассивности бревна, несомой течением. Судно, пострадавшее из-за своей слабости, не трогает нас так, как судно, побежденное в борьбе со стихиями,-- и в этом-то внутренняя драма парохода. Моряк не может без сострадания смотреть на искалеченное судно. Однако парусное судно, лишившееся своих высоких мачт, представляется ему побежденным, но не покоренным воином. Обломки мачт, подобно искалеченным рукам, торчат в воздухе, словно все еще бросая вызов грозно рычащему бурному морю. Высокое мужество чувствуется в обводах его корпуса, устремленных к носовой части. И стоит только, наспех укрепив мачту, распустить по ветру полотнище паруса, как судно снова с неукротимым и гордым мужеством подставляет грудь свою волнам. XIX Успешное плавание парохода зависит не столько от его стойкости, сколько от энергии, которую он носит в себе. Энергия эта бьется, как пульсирующее сердце, в его железной грудной клетке, и когда оно останавливается, пароход (который не столько состязается с морем, сколько презрительно игнорирует его) слабеет и умирает на волнах. А парусное судно с его бесшумным корпусом как будто живет таинственной, неземной жизнью, граничащей с магией каких-то невидимых сил, жизнью, поддерживаемой дыханием ветров, живительным, но часто и смертоносным. Большой пароход, о котором я говорил, потеряв гребной винт, был убит одним ударом, и его громадное неуклюжее тело, как труп, относило с пути других кораблей. Пароход, конечно, попал бы в список "опаздывающих", а то и "пропавших", если бы в снежную вьюгу на шедшем из полярного рейса китобойном судне не заметили вдалеке неясный предмет вроде странного плавучего острова. На борту парохода был большой запас продуктов, и вряд ли пассажиры его в этом необычном положении испытывали что-либо, кроме невыносимой скуки или неясного страха. Да и понятна ли когда-нибудь пассажиру жизнь судна, на котором его везут, как дорогой, легко портящийся груз? Я не могу ответить на этот вопрос, так как никогда не плавал на судах в качестве пассажира. Знаю только, что для моряка нет более тяжкого испытания, чем ощущать под ногами мертвое судно. Это ощущение ни с чем не спутаешь -- такое оно гнетущее, мучительное и сложное, столько в нем горечи и беспокойства. Если бы нужно было придумать кару на том свете для грешных моряков, умерших в море без покаяния, то нельзя вообразить себе более страшной для них муки, чем пребывание их душ на призрачных мертвых кораблях, вечно носящихся по бурному океану. Поврежденный пароход, качавшийся на волнах в снежную бурю, показался матросам китобойного судна темным видением в мире белых хлопьев. Но, очевидно, они не верили в призраки, так как по приходе в порт капитан их сделал самое прозаическое заявление о том, что видел потерпевший аварию пароход на широте приблизительно 50╟ и долготе еще более неопределенной. На розыски вышли другие пароходы и в конце концоъ привели его на буксире с холодного края моря в гавань с доками и мастерскими, где удары молотов оживили его стальное сердце, и оно снова забилось. И вот уже пароход, гордый своей силой, питаясь огнем и водой, выдыхая из своих легких черный дым, подрагивая всем корпусом, снова надменно прокладывал себе путь среди высоких водяных валов, в слепом презрении к ветрам и морю. Путь, проделанный им в то время, когда он несся по воде волн и сердце его не билось за стальными ребрами, походил на спутанную пряжу. Мне показывал его на белом поле морской карты мой приятель, младший штурман этого парохода. В удивительной путанице линий мелькали надписи мелкими буквами: "штормы", "густой туман", "льды", нанесенные штурманом для памяти. Оказалось, что пароход бесконечно возвращался на те же места, он столько раз кружил по выбранному наудачу пути, что чертеж представлял собой какой-то лабиринт карандашных линий, в котором ничего нельзя было понять. Но в этой-то путанице и таилась вся романтика "запаздывания" и грозная перспектива "пропасть без вести". -- Так мы мотались три недели,-- сказал мой друг.-- Подумай только! -- И как вы все это переносили? -- спросил я. Он сделал жест, как бы говоря: "Что ж, такое наше ремесло". Но затем, вдруг решившись, сказал: -- Знаешь... В последние дни я запирался у себя в каюте и плакал. -- Плакал?! -- Да. Самыми настоящими слезами,-- подтвердил он отрывисто и свернул карту. Ручаюсь вам, он был один из лучших моряков, какие когда-либо ступали на палубу, но он не мог вынести сознания, что находится на мертвом корабле, того тошнотворного, обессиливающего чувства, которое, вероятно, испытали все моряки "запаздывающих" судов, в конце концов пришедших в гавань под кое-как сооруженной временной мачтой. Они это чувство испытали, боролись с ним и преодолевали, самоотверженно выполняя свои обязанности. ВЛАСТЬ ЗЕМЛИ XX Трудно моряку поверить, что его севшее на мель судно в этом ненормальном положении, без воды под килем, не чувствует себя таким же несчастным, как несчастен он, его хозяин, посадивший его на мель. Сесть на мель -- это, конечно, совсем не то, что затонуть. Море не сомкнется над наполненным водой корпусом, сверкая солнечной рябью или сердито катя над ним быстрые волны, не вычеркнет название судна из списка живых. Нет, тут как будто украдкой протягивается со дна невидимая рука и, схватившись за киль скользившего по воде судна, удерживает его на месте. Посадив судно на мель, моряк сильнее, чем во всех других несчастных случаях, чувствует, что совершил тяжкий промах. Есть мели и мели, но я беру на себя смелость утверждать, что в девяноста случаях из ста моряк, не считая себя опозоренным, все же жалеет, что он не умер. Без сомнения, девяносто процентов тех, кто пережил момент посадки судна на мель, хотя бы в течение пяти секунд желали себе смерти. В таких случаях, когда обстоятельства относительно благоприятны, мы, моряки, употребляем выражение "сесть на мель". Но впечатление скорее такое, как будто судно наше захватила и держит земля. Тех, кто находится на палубе, охватывает удивительное ощущение. Кажется, что ноги запутались в неведомых и невесомых силках. Телу грозит потеря равновесия, а душевное равновесие вы теряете мгновенно. Это длится только одну секунду, ибо, пошатнувшись от толчка, вы тут же соображаете в чем дело и мысленно восклицаете с удивлением и ужасом: -- Ей богу, мы сели на мель! И это в самом деле ужасно. В конце концов, единственная миссия моряка-профессионала состоит в том, чтобы не давать килю судна коснуться земли. Следовательно, с того момента, как судно село на мель или выброшено на берег, дальнейшее существование моряка ничем не оправдано. Его дело -- держать судно на воде. Это его долг, это подлинная основа всех смутных стремлений, грез, иллюзий, которые в юности определили его призвание! Захват землей киля судна, если даже это влечет за собой не больше чем порчу такелажа и потерю времени, оставляет в душе моряка неистребимое ощущение несчастья. Мы говорили здесь о тех "посадках на мель", которые рассматриваются как более или менее простительная оплошность. Но судно может быть "выброшено на берег" бурей. Это уже катастрофа, поражение. Быть выброшенным на берег -- в этом есть унижение и едкая горечь совершенного греха. XXI Но почему же на мель садятся в большинстве случаев так неожиданно? В сущности такие посадки всегда неожиданны, но иногда их предвещает мгновенное сознание опасности, тревожное волнение, словно человек очнулся от невероятного, безумного сна. Внезапно среди ночи прямо перед носом судна вырастет земля или вас будит крик: "Впереди воды нет!" Какое-то длительное заблуждение, сложное здание самообмана, чрезмерной веры в себя и неправильного хода мысли рушится мгновенно под роковым ударом,-- и сердце опаляет треск и скрип киля по коралловому рифу. Этот тихий звук гораздо страшнее для моряка чем грохот погибающего мира. Но из хаоса вновь встает, утверждая себя, ваша вера в собственную дальновидность и предус- мотрительность. Вы спрашиваете себя мысленно: "Куда меня занесло? Каким образом это могло случиться, черт возьми?" - и убеждены, что тут не ваша вина, а какое-то таинственное, роковое стечение обстоятельств, что морские карты все неверны, а если они верны, значит суша и море переменились местами, и что ваша неудача совершенно необъяснима, так как вы ни на секунду не забывали о вверенном вам судне, думали о нем, ложась и вставая, даже в часы сна ваш мозг был всецело во власти этого сознания ответственности. Вы раздумываете о своей неудаче, и настроение ваше постепенно меняется, холодные сомнения закрадываются в вашу душу, и необъяснимый факт представляется вам уже в другом свете. Теперь вы спрашиваете себя: "Как я мог оказаться таким дураком и угодить сюда?" И вот вы уже перестаете верить в свой здравый смысл, в свои знания, преданность судну, во все то, что до сих пор считали лучшим в себе, что давало вам и хлеб насущный, и доверие других людей, служившее вам нравственной поддержкой. Итак, судно разбито -- или уцелело, но выброшено на сушу, и вы должны сделать для него все, что только возможно. Быть может, вы и спасете его своими усилиями, мужеством и силой духа, не сломившегося под тяжестью вины и неудачи. Иногда в том, что судно село на мель или выброшено на берег, виноваты туманы, или не нанесенные на карту моря, или опасный берег, или коварные приливы и отливы. Но спасено будет судно или нет,-- все равно у его командира навсегда остается острое чувство утраты, ощущение той постоянной опасности, что таится во всех формах человеческого существования. Пожалуй, чувство это обогащает человека, но он никогда больше не будет прежним: он, как Дамокл, увидел меч, висящий на волоске над его головой. Пусть ценный человек от этого не станет менее ценным, но радости жизни навсегда утратят для него прежний вкус. Много лет назад корабль, на котором я был помощником капитана, сел на мель, но бедствие не было для него роковым. Мы работали десять часов подряд, приводя в готовность якоря, чтобы с началом прилива сдвинуться с мели. Занятый чем-то на палубе, я вдруг услышал над самым моим ухом голос буфетчика: -- Капитан спрашивает, не придете ли вы в кают-компанию -- ведь вы не ели весь день. Я пошел в кают-компанию. Капитан, как статуя, сидел во главе стола. Все в этой уютной маленькой каюте было так странно неподвижно. Стол, в течение семидесяти дней непрерывно ходивший ходуном, теперь стоял совершенно спокойно, как и суповая ваза на нем. Ничто не могло уничтожить багровый румянец, которым морские ветры щедро покрыли лицо капитана. Но между двумя пучками русых волос, сохранившихся над ушами, его голый череп, всегда словно налитый кровью, сейчас сиял мертвенной белизной, как купол слоновой кости. И вид у капитана был до странности неопрятный. Я заметил, что он сегодня не брился. А между тем самая страшная качка в самых бурных широтах, пройденных нами, не мешала ему бриться каждое утро с того момента, как мы вышли из Ла-Манша. Видимо, командиру не полагается бриться, когда судно его на мели? Я и сам потом командовал судами, но ничего вам на этот счет сказать не могу. Капитан не начинал есть и не предлагал мне, пока я не кашлянул громко несколько раз, чтобы обратить на себя его внимание. Я весело заговорил с ним о каких-то делах и в заключение сказал уверенным тоном: -- Мы его снимем еще до полуночи, сэр. Он слабо усмехнулся не поднимая глаз и пробормотал словно про себя: -- Да, да, судно на мель посадил капитан, а снимут его все. Затем, подняв голову, сердито закричал на буфетчика, долговязого робкого парня с бледным лицом и длинными передними зубами: -- Отчего это суп такой горький? Не понимаю, как мой штурман может есть эту дрянь! Наверное, кок по ошибке бухнул туда морской воды. Обвинение было столь чудовищно, что буфетчик вместо ответа только смущенно опустил глаза. Суп был как суп. Я съел две порции. На душе у меня было легко после многих часов энергичной работы вместе с дружной командой. Я был весело возбужден возней с тяжелыми якорями, тросами, шлюпками, тем, что работа шла гладко, без малейшей зацепки. Доволен тем, что во всеоружии знаний сумел подготовить и становой, и малый якорь самым выгодным образом. Горечи сидения на мели я тогда еще не ощущал. Это пришло позднее -- и тогда только я понял, каким одиноким чувствует себя в такие минуты тот, кто отвечает за судно. "Судно на мель сажает капитан. А снимают его все". ВРАГИ МОРЯКА XXII Мне кажется, ни один смертный не может положа руку на сердце сказать, что он когда-либо видел море таким молодым, как земля бывает весной. А некоторым из нас, тем, кто наблюдает океан любовно и внимательно, случалось видеть его таким старым, как будто со дна его, из недвижимых пластов ила поднялись на поверхность древние незапамятные века. Это штормы так старят море. Когда теперь, через много лет, вспоминаешь пережитые бури, впечатление "старости" моря резко выделяется из массы других впечатлений, накопленных за столько лет тесного общения с ним. Если хотите знать возраст Земли, поглядите на море в шторм. Серый оттенок всей его необозримой поверхности, глубокие морщины, которыми ветер изрыл лица волн, огромные массы пены, похожей на спутанные седые кудри, которые разметал и треплет ветер,-- все придает морю в шторм вид такой беспросветной старости, как будто оно было сотворено раньше чем солнечный свет. Возвращаясь мысленно к большой любви и большим невзгодам прошлого, чувствуешь, как в тебе просыпается инстинкт первобытного человека, который стремился олицетворять силы природы, внушавшие ему любовь и страх. И вот пережитые когда-то в море штормы представляются мне живыми врагами, но даже врагов этих ты готов обнять с тем нежным сожалением, которое неотделимо от прошлого. Для моряка штормы имеют каждый свой индивидуальные облик и, пожалуй, в этом нет ничего странного: ведь, в сущности говоря, они -- наши противники, над их злобной хитростью мы стремимся восторжествовать, с их грубой силой боремся и при всем том проводим дни и ночи в тесной близости с ними. Сейчас я говорю как человек, проживший жизнь под мачтами и парусами. Для меня море -- не просто "водный путь", а близкий друг и товарищ. Длительность рейсов, все растущв чувство одиночества, зависимость от сил, которые сегодня к нам благосклонны, а завтра, не меняя природы своей, становятся опасны, просто потому, что проявляют свою мощь,-- все это создает ту близость с морем, которой никак не может быть у нынешних моряков, какие бы они ни были славные ребята. И кроме того, современный пароход во время плавания ведет себя иным образом -- ему не нужно приноравливаться к погоде и ублажать море. Он принимает разрушительные удары, но движется вперед. Это не война по всем правилам искусства, а просто упорное, терпеливое сопротивление. Машины, железо, огонь, пар встали между человеком и морем. Для современного флота море -- просто нечто вроде проезжей дороги, которую он использует. Нынешнее судно уже не бывает игрушкой волн. Допустим, что каждый его рейс -- триумф, торжество прогресса. Однако еще вопрос, не есть ли более высокий и более человеческий триумф -- выдержать борьбу и достигнуть цели на парусном судне, которое является игрушкой волн. Человек всегда -- представитель своего времени. Неизвестно, будут ли моряки через триста лет способны нам сочувствовать. Неисправимый род людской все больше черствеет душой, по мере того как совершенствуется. С какими чувствами будет новое поколение рассматривать иллюстрации к морским приключенческим романам наших дней или недавнего прошлого? Это трудно угадать. Моряк уходящего поколения с умилением смотрел на изображение старинной каравеллы, потому что его парусное судно было прямым ее потомком. Он не мог без удивления, любовной насмешки, зависти и восхищения смотреть на бороздившие моря сооружения, наивно изображенные на старинных гравюрах по дереву, ибо эти каравеллы, громоздкость которых вызывает у него возглас шутливого ужаса, управлялись его прямыми предками по профессии. Нет, через триста лет моряки, вероятно, уже не будут с насмешливым умилением любоваться фотографиями наших, почти уже покойных теперь парусных судов. Они будут смотреть на них холодным, испытующим и равнодушным взором. Наши парусники будут для них не прямыми предками их судов, а попросту предшественниками, отжившими свой век, вымершим видом. Моряк будущего, каким бы судном он ни управлял,-- не потомок наш, а только преемник. XXIII Судно создано руками человека, оно -- его союзник, и от него в большой мере зависит, каким море покажет себя моряку. Помню, как однажды командир (официально шкипер, из вежливости называемый капитаном) прекрасного стального судна из торговой флотилии, перевозившей шерсть, качал головой, глядя на прелестную бригантину. Оба судна шли в разных направлениях. Бригантина была хорошо снаряжена, нарядная, красивая и, видимо, содержалась в образцовом порядке. В этот тихий вечер, когда мы проходили совсем близко от нее, она казалась воплощением кокетливого уюта. Встреча произошла близ Мыса, - я говорю, конечно, о мысе Доброй Надежды, которому открывший его португалец дал когда-то название "мыс Бурь". И потому ли, что о бурях не следует поминать в море, где они 6ывают так часто, а о своих "добрых надеждах" люди боятся говорить, - но мыс этот стал безьмянным, просто Мысом. Второй великий мыс почему-то редко, почти никогда не называют мысом. Моряки говорят "рейс вокруг Горна", "мы обогнули Горн", "нас отчаянно трепало за Горном" и так далее, но очень редко скажет моряк "мыс Горн" -- и не без основания, так как мыс Горн столько же остров, сколько мыс. А мыс Луин, третий в мире по силе штормов, обычно называют его полным именем - как бы в виде компенсации за отведенное ему второстепенное место. Таковы три мыса, которые бывают свидетелями страшных бурь. Итак, маленькая бригантина огибала мыс Доброй Надежды. Быть может, она шла из Порт-Елизаветы в восточной части Лондона -- кто ее знает. Это было много лет назад, но я отлично помню, как капитан нашего клипера, указав на нее кивком головы, сказал: -- Подумайте, каково путешествовать вокруг света в такой посудинке! Капитан наш с юности плавал все на больших океанских судах, и большие размеры судна как бы входили в его представление о море. Может быть, он в эту минуту бессознательно представил себе маленькое суденышко такой же величины, как его каюта, среди бунтующего океана. Я ничего не спросил. Молодому штурману, каким я был тогда, капитан прелестной бригантины (он сидел верхом на раскладном полотняном стуле, уткнув подбородок в скрещенные на перилах руки), вероятно, казался каким-то царьком. Мы прошли мимо бригантины на таком расстоянии, на каком слышен человеческий голос, но не окликнули ее, и прочли название, которое можно было разобрать невооруженным глазом. Будь это несколько лет спустя, я, младший штурман, слышавший сказанное вполголоса, почти невольно вырвавшееся замечание капитана, мог бы возразить ему, что моряк, всю жизнь ходивший в море на больших судах, тем не менее способен испытывать своеобразное наслаждение, плавая на такой, по нашему тогдашнему представлению, маленькой бригантине. Вероятно, капитан меня бы не понял. Он бы резко ответил: "Ну, нет, мне подавайте размеры!" -- как сказал при мне другой капитан, когда кто-то восхвалял подвижность маленьких судов. Замечание это объяснялось не манией величия, не соображением о престиже командира большого судна,-- нет, капитан продолжал с презрением: -- Уверяю вас, на маленьком паруснике вас в плохую погоду может вышвырнуть с койки прямо в море. Не знаю... Я припоминаю несколько штормовых ночей именно на большом судне, когда нас не вышвырнуло с коек в море только потому, что мы и не пытались на них ложиться: слишком мы были измучены и безнадежно настроены, тогда делать такие попытки. Уловка, к которой мы прибегали,-- вывалить постель на мокрый пол каюты и лечь -- тоже доставляла мало удовольствия, так как и тут не удавалось улежать на месте и хоть секунду поспать. А смотреть, как маленькое суденышко храбро несется среди огромного океана,-- большое наслаждение. Этого не поймет лишь тот, чья душа остается на берегу. Я хорошо помню, как мы где-то на пути между островами Св. Павла, Амстердамом и мысом Отуэй на австралийском побережье, в течение трех дней заставляли маленький четырехсоттонный барк идти вперед при шторме. Шторм был жестокий и долгий, над зеленым морем нависли серые тучи, погода была верная, что и говорить, но все-таки, с точки зрения моряка, терпимая. Барк под двумя нижними марселями и фоком на первых рифах несся, словно наперегонки с высокими волнами, которые никак не хотели улечься. Торжественно гремящие водяные валы с белыми гребнями настигали барк сзади, обгоняли его яростно кипя пеной вровень с фальшбортом, и с ревом и свистом уносились вперед. А маленькое судно, ныряя утлегарью в бурлящую пену, все мчалось и мчалось в стеклянном глубоком ущелье между двумя грядами водяных гор, закрывавшими горизонт. Так пленительны были в нем его дерзкая отвага и ловкость, неизменная остойчивость, сочетание мужества и выносливости, что я с восторгом следил за его ходом все эти три незабываемых дня. Мой помощник, не менее восхищенный, твердил, что наш барк "знаменито пробивает себе путь". То был один из тех штормов, которые не раз вспоминаются в последующие годы, радуя своей гордой суровостью, -- так вспоминаешь с удовольствием благородные черты незнакомца, с которым когда-то скрестил шпаги в рыцарском поединке и никогда больше не встречался. Штормы имеют каждый свой характер. Их отличаешь по чувствам, которые они в тебе вызывают. Одни действуют угнетающе, нагоняют уныние, другие, свирепые и сверхъестественно жуткие, пугают, как вампиры, готовые высосать из вас всю силу, третьи поражают каким-то зловещим великолепием. О некоторых думаешь без капли почтения, вспоминаешь о них как о злобных диких кошках, которые рвали когтями твои внутренности. Иные суровы, как божья кара. А было в моей жизни и два-три таких шторма, которые поднимаются теперь из глубины прошлого, как закутанные таинственные фигуры, грозные и зловещие. Во время каждой бури бывает один характерный момент, на котором как бы сосредоточиваются все наши переживания. Так, например, я помню один рассвет, четыре часа утра, среди нестройного рева черных и белых шквалов. Я вышел на палубу принять вахту, и вдруг мгновенно у меня возникла уверенность, что судно не продержится и часа в этом беснующемся океане. Хотел бы я знать, что сталось с теми матросами, которые тогда молча стояли рядом (говорить было бесполезно, не слышно было собственного голоса) и разделяли, вероятно, мои предчувствия. Писать об этом -- участь, может быть, не такая уж завидная... Но дело в том, что впечатления той ночи как бы суммируют в моей памяти множество других дней плавания в отчаянно опасную погоду. По причинам, о которых нет надобности здесь распространяться, мы находились тогда в близком соседстве от Кергелена. И поныне, стоит мне раскрыть атлас и поглядеть на несколько точек на карте Южного океана, как передо мной, словно запечатленная на бумаге, встает разъяренная физиономия пережитого там шторма. А вот и другой такой шторм, но он почему-то вызывает в памяти только одного молчавшего человека. А между тем и тогда шума было достаточно -- грохот стоял прямо-таки ужасающий. Эта буря настигла наше судно сразу, как pampero, - ветер, который поднимается совершенно неожиданно. Раньше чем мы успели сообразить, что надвигается, все поставленные нами паруса лопнули. Те, что были на рифах, развернулись, снасти летали в воздухе, море шипело -- какое это было жуткое шипение! -- ветер выл, судно легло набок, так что половина команды уже плавала в воде, а другая половина отчаянно цеплялась за все, что было под рукой. Пострадали все люди, находившиеся на палубе и с подветренной, и с наветренной стороны. О криках нечего и говорить, они составляли только каплю в океане шума. Однако, несмотря на все это, в моей памяти картина этого шторма как будто сосредоточилась целиком на одной детали -- невысоком невзрачном мужчине без шапки, с землисто-бледным неподвижным лицом. Капитан Джонс -- назовем его так -- был застигнут врасплох. При первых признаках совершенно непредвиденного им шторма он отдал только два распоряжения, затем сознание огромности сделанного им промаха, видимо, совсем его пришибло. Мы делали все необходимое и возможное. Судно тоже вело себя молодцом. Конечно, нам не скоро удалось передохнуть от бешеных мучительных усилий. Но среди всеобщего волнения и ужаса, среди шума и грохота мы все время помнили об этом невысоком человеке на юте, неподвижном и безмолвном. Его часто закрывала от нас завеса водяной пыли. Когда мы, офицеры, наконец, поднялись на ют, капитан словно очнулся от столбняка и крикнул нам сквозь шум ветра: "Попробуйте пустить в ход насосы". Затем он исчез. Надо ли говорить, что судно тогда не погибло (его поглотило море позднее, в одну из самых мрачных ночей, какие я могу припомнить), да и, по правде сказать, опасность вряд ли была так велика. Ночь была, конечно, шумная и в высшей степени беспокойная, а между тем, вспоминая ее, я думаю только о глубоком молчании, которое вечно. XXIV Ибо у штормового ветра голос мощный,-- но, в сущности, он ничего не говорит. И только человек иногда случайной меткой фразой охарактеризует стихийные страсти своего врага, как бы говоря за него. Мне вспоминается еще один шторм на море: неутихающий, глухой рев ветра, лунный свет... и одна произнесенная вслух фраза. Было это за тем мысом, который в обычном разговоре лишают его титула, так же как мыс Доброй Надежды лишают его названия: за мысом Горн. Я не знаю более страшной картины необузданности и безумия, чем шторм в светлую лунную ночь в удаленных от экватора широтах. Судно наше остановилось и беспрерывно кланялось громадным сверкающим волнам. Все оно -- от палубы до клотиков -- блестело от воды. Единственный поставленный парус угольно-черным пятном выделялся в мрачной синеве воздуха. Я был тогда еше юношей и страдал от утомительной работы, холода и плохого качества своего клеенчатого костюма, во все швы которого проникала вода. Я жаждал общества людей и, уйдя с юта, стал рядом с боцманом (которого я не любил) на сравнительно сухом месте, где вода доходила нам в худшем случае до колен. Над головой непрерывно, с шумом, похожим на взрывы, проносился ветер, оправдывая матросское выражение о нем: "ревет, как пушка". Из одной только потребности общения с другим человеком я, стоя так близко от боцмана, сказал (вернее прокричал) ему: -- А ветер здоровый, боцман! -- Да. Если он еще хоть капельку усилится, все у нас начнет летать! Пока все на местах, беспокоиться нечего, а как полетит,-- ну, тогда дело дрянь! Нотка страха в его голосе и правильность этого замечания, услышанного столько лет назад от человека, мне антипатичного, наложили какой-то особый отпечаток на воспоминание об этом шторме. Выражение глаз товарищей, перешептывания в наиболее защищенном от ветра уголке, где тесной кучкой жмутся вахтенные, их выразительные вздохи при взгляде на небо, стоны усталости, жесты раздражения при каждом сильном порыве ветра -- все это неотъемлемые детали в общей картине шторма. В оливковом оттенке туч, несущих ураган, есть что-то особенно жуткое. Растрепанные водоросли чернильного цвета, гонимые норд-вестом, несутся с головокружительной быстротой, которая дает представление о движении невидимого воздуха. Когда поднимается резкий юго-западный ветер, нас пугает тесно сомкнутый вокруг горизонт, низко нависшее серое небо -- мир кажется темницей, где нет покоя ни телу, ни душе. А есть еще черные штормы, белые штормы, грозовые штормы, неожиданные порывы ветра без единого предвестника в небе. И ни один шторм не похож на другой. Бури на море бесконечно разнообразны, но если не считать тот особенный, страшный и таинственный стон, который слышится нам иногда в реве урагана, тот незабываемый звук, словно заунывная жалоба, исторгнутая из души вселенной, то в сущности только голос человека придает нечто одушевленное шторму. ПОВЕЛИТЕЛИ ВОСТОКА И ЗАПАДА XXV Во всем мире побережий, материков, океанов, морей, проливов, мысов и островов нет такого угла, который не был бы подвластен господствующему там ветру, повелителю погоды. От ветра зависит состояние моря и вид неба. Но ни один ветер не царит спокойно и полновластно в своей области на суше и воде. Как и в царствах земных, здесь есть области мирные и мятежные. В среднем поясе земного шара пассатные ветры царствуют спокойно, самодержавно, как монархи в старых, давно "устоявшихся" государствах, где освященная традициями власть пресекает все мятежные стремления и держится не столько личной энергией монарха, сколько действием давно установленной системы. Межтропическая область пассатов -- место, благоприятное для нормальных рейсов торговых судов. Здесь редко на крыльях ветра доносится трубный глас войны до чутких ушей моряков на палубах кораблей. В царстве северо-восточного и юго-восточного пассатов безмятежная тишина. Когда суда, идущие на юг в дальнее плавание, проходят через область этих пассатов, моряки отдыхают от постоянной напряженной бдительности. Эти граждане океана чувствуют себя в безопасности под эгидой нерушимого закона, исконной династии. Если есть где-либо на земном шаре такое место, где можно положиться на погоду, так это именно здесь. Впрочем, слепо и безгранично верить ей и здесь тоже не следует. Даже в конституционной монархии пассатов к северу и к югу от экватора судам случается переносить всякие невзгоды и терпеть аварию, но, как правило, восточные ветры во всем мире отличаются удивительным постоянством. Восточный Ветер в тех местах, где он господствует, славится своей устойчивостью. Когда он вторгается под большие широты во владения своего неукротимого брата, великого Западного Ветра, его чрезвычайно трудно оттуда выжить из-за его хладнокровной хитрости и величайшего коварства. Узкие моря1 ( 1 Ла-Манш и Ирландское море.) вокруг наших островов, где английские флагманские суда охраняют границы Атлантического океана, отданы во власть буйного Западного Ветра. Назовите его норд-вестом или зюйд-вестом -- это все равно, ибо это лишь две различные стороны одного характера, разные выражения одного и того же лица. Северное или южное направление ветров, господствующих на море, не имеет никакого значения. Не существует на нашей планете Северного и Южного ветров, играющих сколько-нибудь важную роль. Северные и Южные ветры-- лишь маленькие принцы тех династий, которые делают погоду на море. Они никогда не претендуют на господство на обширных пространствах. Они зависят от местных условий -- конфигурации берегов, формы проливов, опасных мест у неприступных мысов, где они разыгрывают свою второстепенную роль. В государстве ветров, как и среди народов земного шара, настоящая борьба происходит лишь между Востоком и Западом. XXVI Западный Ветер -- владыка морей, окружающих Соединенное Королевство. И от входов в каналы, с мысов, как с дозорных башен, из морских устьев рек, как из задних калиток, из заливов, проходов, проливов и бухт гарнизон нашего острова и экипажи судов, уходящих и приходящих, обращают взоры на Запад, чтобы по различным оттенкам великолепной мантии заката угадать настроение деспотического владыки. Конец дня -- наиболее подходящее время глядеть в царственный лик Западного Ветра, вершителя судеб наших кораблей. Западный край неба, то великолепный и милостиво ясный, то пышный и зловещий, отражает скрытые от нас помыслы владыки. Облаченный в слепящую золотую мантию или, подобно нищему, прикрытый лишь лохмотьями черных туч, владыка Западный Ветер сидит на троне над западным горизонтом, и вся Северная Атлантика служит подножием его трону, а первые мерцающие звездочки украшают диадемой его чело. А моряки, верноподданные Погоды, соображают, как подготовить свои корабли соответственно настроению владыки. Западный Ветер -- слишком великий монарх, чтобы быть обманщиком: это не расчетливый интриган, в темной душе которого зреют коварные замыслы. Он слишком могуч для мелких каверз. Во всех его прихотях -- страсть, даже в благостной тишине ясных дней, в ласке голубого неба, чья необъятная и беспредельная нежность, отраженная в зеркале вод, обнимает, покоряет, баюкает белопарусные корабли. Западный Ветер -- все для всех океанов мира. Он поэт на троне, величественный и простой; то необузданный как варвар, то меланхолический, великодушный, вспыльчивый, непостоянный, непостижимый, он для тех, кто его понял, всегда один и тот же. Иногда его закаты -- показная пышность карнавала, возбуждающая восторги толпы, и драгоценности его царской сокровищннцы все рассыпаны над морем. Другие закаты подобны интимным признаниям, овеяны грустью, словно в меланхолическом великолепии своем владыка морей предается раздумью о недолговечности затишья на море. Видал я также, как прорывается его с трудом сдерживаемый гнев,-- он заставляет тогда солнце злобно сверкать на бледном, испуганном небе, подобно глазу неумолимого тирана. Он -- бог войны, он шлет свои батальоны атлантически волн в атаку на наши побережья. Повелительный голос Западного Ветра призывает к себе на службу всю мощь океана. По приказу Западного Ветра в воздухе над нашими островами разыгрывается сильная буря, и на берега стремительным натиском обрушивается громада волн. По небу бегут облака, огромные белые облака, они все больше и больше сгущаются, и вот уже кажутся сплошной броней на твердом своде небес, на сером фоне которого с головокружительной быстротой проносятся гонимые ветром водоросли, тонкие, черные, сердитые. Все гуще и гуще становится громадный купол тумана, все ниже и ниже нависает он над морем, суживая горизонт вокруг корабля. Перед нами типичная картина "Западной погоды" на море в густо-серых дымных, зловещих тонах. Она закрывает от людей горизонт, пронизывает сыростью тело, гнетет душу, пресекает дыхание страшными порывами ветра, оглушает, ослепляет, гонит пляшущее на волнах судно к берегам, скрытым завесой тумана и дождя. Капризный характер ветров, как и своеволие людей, чреват гибельными последствиями: они переходят в разнузданность. Длительные припадки ярости, сознание своей неограниченной власти портят открытую и щедрую натуру Западного Ветра. Можно подумать, что сердце его отравлено злобой и тайной ненавистью. Тешась своей необузданной силой, он опустошает собственные владения. Юго-запад -- вот та страна света, где видят его омраченный лик. Он изливает бешенство в ужаснейших шквалах и насылает на свое царство настоящее столпотворение туч. Он сеет тревогу на палубах кораблей, придает дряхлый вид исполосованному пеной океану и кропит сединой головы шкиперов на судах, которые держат путь домой, к Ла-Маншу. Западный Ветер, утверждающий свою власть, частенько напоминает помешанного монарха, который с дикими проклятиями преследует своих верноподданных, пока не доведет их до гибели. Погода при юго-западном ветре -- погода пасмурная, par excellence 1 (1 По преимуществу (фр.) Это не туман, это скорее суживание горизонта. Берега скрыты за таинственной завесой облаков, которые образуют вокруг плывущего судна нечто вроде темницы с низкими сводами. Это не слепота, это только ослабление зрения. Западный Ветер не говорит моряку: "Ты будешь слеп", нет, он только ограничивает поле его зрения и будит в его сердце страх перед неожиданным появлением земли. Это отнимает у моряка половину его сил и работоспособности. Сколько раз, стоя в высоких резиновых сапогах и клеенчатом костюме, с которого ручьями бежа- ла вода, подле моего командира на судне, плывущем домой, и глядя перед собой в серую взбаламученную пустыню, я слышал, как вздох усталости переходил в замечание, сделанное нарочито беспечным тоном: "В такую погоду немного разглядишь впереди". И я вполголоса механически отвечал: "Это верно, сэр". То была инстинктивно выраженная вслух все та же неотвязная мысль о земле, скрытой где-то впереди, о быстроте, с которой несется к ней судно. Попутный ветер! Попутный ветер! Кто решится роптать на попутный ветер? Ведь это -- милостивый дар Западного Владыки, который деспотически правит в Северной Атлантике от широт Азорских островов до широт мыса Фэруэлл. Попутный ветер -- это великое подспорье для судна, которое кончает удачный рейс. И все-таки никто из нас почему-то не мог заставить себя улыбаться с признательностью верноподданного. Милость эту нам даровали с мрачным угрожающим видом -- таков бывает наш великий самодержец, когда решает задать трепку каким-нибудь судам, а другие суда гнать домой одним своим дыханием, то жестоким, то благодетельным, но всегда одинаково тревожащим. -- Это верно, сэр. Немного увидишь впереди в такую погоду! Так голос штурмана повторял слова капитана, и оба всматривались во мрак, а судно неслось, делая двенадцать узлов в час, к подветренному берегу, и впереди, в какой-нибудь миле или двух от его залитой водой, качающейся, утлегари, голой и торчавшей косо вверх, как копье, серым горизонтом вставала, все скрывая от глаз, громада волн, которые поднимались так стремительно, как будто хотели удариться о низко нависшие тучи. Грозно и страшно темнеет лик Западного Ветра, когда он нагоняет тучи с юго-запада, а из тронного зала его на западе доходят до нас еще более сильные штормы, подобные диким крикам бешенства, которым лишь мрачное величие окружающей картины сообщает некоторое спасительное достоинство. По палубе и парусам барабанит проливной дождь, словно кто-то с воем шныряет струи сердитой рукой, и когда наступает ночь, ночь под юго-западным штормом, она кажется нам безнадежнее обители Гадеса. Когда великий Западный ветер приходит с юго-запада, настроение у него беспросветное,-- нет солнца, луны или звезд, ни единого луча света, кроме фосфорических вспышек в массе пены, которая бурлит по обе стороны судна и бросает голубоватые блики на его темный, узкий корпус. А судно мчится качаясь, настигаемое громадными валами, словно обезумев от этого шума. Да, скверные бывают ночи в царстве Западного Ветра для судов, плывущих домой. За этими ночами встают дни гнева, бескрасочные, мутные, подобные робким проблескам невидимых огней там, где только что бушевал гнев тирана, страшный своим однообразием и своей возрастающей силой. Все тот же ветер, те же тучи, та же бешеная пляска волн, все так же тесен горизонт вокруг. Но ветер крепчает, тучи сгущаются и давят сильнее, волны растут и кажутся грознее по мере того, как надвигается ночь. Часы и минуты, отмеченные шумом разбивавшихся волн, проносятся вместе со шквалами, которые с плеском и стоном обгоняют корабль, бегущий все вперед и вперед с потемневшими парусами, струящими воду мачтами и совершенно мокрыми снастями. Потоки дождя все чаще и сильнее. Перед каждым ливнем на судно надвигается какой-то таинственный мрак, будто тень проходит над сводом серых туч. Временами дождь льет как из ведра. Кажется, что он затопит наше судно еще раньше, чем оно пойдет ко дну. Воздух вокруг весь обратился в воду. Мы задыхаемся, плюемся, с нас ручьями течет вода, мы оглушены, ослеплены, нам кажется, что мы уже потонули, растворились в ней, стерты с лица земли, уничтожены. Каждый нерв натянут, и мы настороженно ждем, не прояснится ли чело Западного Владыки,-- ведь прояснение может наступить с первой переменой ветра, это так же возможно, как и то, что все три мачты нашего корабля через мгновение снесет в море. XXVII Заранее возвещенный неистовством шквалов, а иногда и далекими зарницами, словно кто-то там, за тучами, дает сигналы, размахивая горящим факелом, наступает наконец критический момент: ветер меняется, гнетущее скрытое бешенство юго-западного ветра переходит в пылкий, сверкающий, режущий, откровенный гнев северо-западного. Вы видите другую стадию его разгула, ярость, украшенную алмазами звезд, а быть может, и венчающую чело светлым полумесяцем, сбрасывающую последние клочки своей разорванной мантии из туч вниз, в лилово-черные шквалы. Потоками кристаллов и жемчугов сыплются град и снежная крупа, отскакивая от мачт, барабаня по парусам, шурша на клеенчатых костюмах, укрывая белой пеленой палубы судов, плывущих к родным берегам. Красноватые вспышки молний мелькают среди россыпи звезд над верхушками мачт. Холодный ветер гудит в туго натянутых парусах, и судно дрожит все до самого киля, а насквозь промокших матросов на палубах трясет от холода, пронизывающего до мозга костей. Не успеет один шквал пронестись и сгинуть где-то в восточной стороне неба, как на западе над горизонтом уже мелькает край другого, -- и летит стремительно, бесформенный, похожий на черный мешок, полный ледяной воды, который вот-вот лопнет над вашей обреченной головой. У властителя океана настроение изменилось. Каждый порыв его прежде был согрет жаром сердца, пылающего гневом, теперь же холодом веет из груди, замороженной внезапной переменой чувств. Владыка Запада уже не слепит людям глаза и не гнетет душу страшным своим вооружением из туч, туманов, дождя и волн, а презрительно колотит вас по спине ледяными сосульками, так что из утомленных глаз текуг слезы, а измученное тело дрожит самым жалким образом. В каждом настроении этого самодержца есть свое величие -- и каждое одинаково тяжело обрушивается на нас. Но северо-западный ветер деморализует моряка не в такой степени, ибо между шквалами града и снега, которые он приносит с собой, видна даль, путь впереди. Видеть! Видеть! -- вот чего жаждет моряк, как и все слепое человечество. Каждая душа в этой бурной и омраченной тучами жизни страстно хочет видеть ясно путь впереди. При мне один сдержанный и молчаливый моряк, никогда не обнаруживавший, что и у него есть нервы, после трех мучительных дней в море при сильном шторме, воскликнул с тоской: -- О господи, хоть бы что-нибудь разглядеть, наконец! Мы только что сошли на минутку посовещаться в каюту, где на липком и холодном столе под коптящей лампой была разложена большая мокрая белая карта. Склонившись над этим немым и верным советником моряка, упершись одним локтем в берег Африки, а другой поставив где-то вблизи мыса Гаттераса (то была общая карта морских путей Северной Атлантики), мой шкипер поднял обветренное, давно небритое лицо и посмотрел на меня не то сердито, не то ища сочувствия. Мы вот уже с неделю не видали ни солнца, ни луны, ни звезд. Испуганные яростью Западного Ветра, небесные светила попрятались где-то, а за последние три дня, как записано было в моем судовом журнале, юго-западный ветер из свежего стал резким, а затем и штормовым. Мы со шкипером расстались: он пошел опять на палубу, повинуясь таинственному зову, который, кажется, всегда звучит в ушах командира судна, а я поплелся к себе в каюту со смутным намерением вписать слова "Погода очень бурная" в немного запущенный мной бортовой журнал, но, передумав, забрался на спою койку, как был, в сапогах и шапке (это не имело значения, на койке все было насквозь мокро, так как накануне вечером сильной волной залило иллюминаторы в кормовой части судна), чтобы полежать часок в кошмарном состоянии между бодрствованисм и сном -- это у нас называлось отдыхом. Юго-западное направление Западного Ветра -- враг сна, и даже полежать не даст ответственным людям на судне. После двух часов беспорядочных, бесплодных, похожих на бред размышлений обо всем на свете я вдруг вскочил и, выйдя из темной, залитой водой, разоренной каюты, стал взбираться на палубу. Владыка Северной Атлантики под покровом густого тумана все еще угнетал, тиранил свое царство и колонии до самого Бискайского залива. Ветер был так силен, что, хотя мы шли под под ним со скоростыо приблизительно десять узлов в час, он упорно гнал меня на передний край кормы, где стоял мой шкипер. Ну, что вы скажете? -- крикнул он мне. Сказать я мог бы только одно: что мне, как и ему, здорово надоела вся эта история. Методы управления, которые великому Западному Ветру угодно по временам применять в своих владениях, не могут быть по вкусу человеку мирному, уважающему законность и склонному делать различие между добром и злом даже наедине со стихиями, для которых, конечно, существует только одно мерило и один закон: сила. Но я, разумеется, не сказал ничего, ибо для человека, зажатого между своим капитаном и великим Западным Ветром, молчание -- наиболее безопасная форма дипломатии. К тому же я хорошо изучил моего капитана. Его вопрос вовсе не означал, что он интересуется моим мнением. Капитан судна всегда стоит перед тронами ветров, властителей морей, и ловит малейшее их дыхание. Поэтому у него своя особая психология, имеющая для судна и всех людей на судне не меньшее значение, чем капризу погоды. Для нашего шкипера, несомненно, ни мое мнение, ни мнение кого бы то ни было на судне не стоило ломаного гроша. Я догадывался, что он уже начинает терять терпение и вопрос его был просто попыткой выудить из меня какой-нибудь совет. Он больше всего в жизни гордился тем, что никогда не упускал возможности направить судно по ветру, как бы грозен, опасен и буен ни был шторм. Подобно людям, которые с завязанными глазами мечутся в поисках какого-нибудь пролома в заборе, мы заканчивали блестящий по своей быстроте рейс с другого конца света и мчались к Ла-Маншу при таком шторме, какого я не видывал до тех пор. Психология нашего шкипера не позвочила ему остановить судно при наличии попутного ветра -- во всяком случае, не по собственной инициативе. Однако он сознавал, что нужно поскорее что-нибудь предпринять, и хотел, чтобы инициатива исходила от меня, чтобы я предложил какой-нибудь выход, а он потом, когда беда минет, будет иметь право критиковать мой совет с обычной своей беспощадностью и свалить вину на меня. Надо отдать ему справедливость: такого рода самолюбие было его единственной слабостью. Но он не дождался от меня совета: я понял его. Кроме того, у меня в те времена было немало своих слабостей (теперь у меня уже не те, а другие) и, между прочим, убеждение, что я отлично разбираюсь в психологии Западного Ветра. Скажу прямо: я верил, что гениально читаю мысли великого царя морей, и в тот момент мне казалось, что я уже улавливаю перемену в его настроении. Я сказал капитану: -- С переменой ветра погода обязательно прояснится. -- Это и без вас всем известно! -- заорал он во весь голос. -- Я хотел сказать, что это будет еще до сумерек! -- крикнул я. Больше он от меня ничего не добился. Жадность, с которой он ухватился за это предсказание, показывала, как сильно он встревожен. -- Ладно,-- прокричал он с притворным раздражением, словно уступая долгим мольбам,-- Ладно! Если до темноты ветер не переменится, снимем фок -- и пускай судно спрячет на ночь голову под крыло. Меня поразила образность этого сравнения, очень подходящего для корабля, который остановился, чтобы переждать шторм, и волна за волной перекатываются под его грудью. Я так и видел его стоящим неподвижно среди бешеного разгула стихий, как морская птица в бурю спит на мятежных волнах, спрятав голову под крыло. По своей образности и подлинной поэтичности это одна из самых выразительных фраз, какие я когда-либо слышал из человеческих уст. Но насчет разумности намерения снять фок до остановки судна у меня были сильные сомнения. И они оказались справедливыми. Этот много испытавший кусок парусины был конфискован по деспотической воде Западного Ветра, который в своем царстве распоряжается жизнью людей и трудами рук их. С шумом, напоминавшим слабый взрыв, парус исчез в тумане, от всего его плотного большого тела остался лишь один лоскут, из которого можно было разве только нащипать горсть корпии для раненого слона. Сорванный со своих тросов, парус растаял, как струя дыма, в процессии туч, рассеянных налетевшим ветром. Ибо ветер, наконец, переменился. Незакрытое больше тучами солнце сердито сверкало в хаосе неба над взбудораженным, страшным морем, кидавшимся на берег. Мы узнали этот скалистый берег и переглядывались в немом удивлении. Было ясно, что мы, нимало того не подозревая, шли вдоль острова Уайт, и эта башня перед нами, розовевшая, как вечерняя заря, в дымке соленого ветра, был маяк на мысе Св. Екатерины. Шкипер мой первый очнулся от удивления. Его выпученные глаза постепенно снова входили в орбиты. Чувства его были понятны, ведь он избегнул унижения лечь в дрейф при попутном ветре. И этот правдивый и прямой человек вдруг сказал, потирая коричневые волосатые руки, настоящие руки старого морского волка: -- Гм... Я так и думал, что мы находимся где-то в этих местах. Такое явное и не лишенное изобретательности самооболыщение, легкий тон и уже заметная гордость собой были попросту восхитительны. В действительности же это был для нашего шкипера настоящий сюрприз, один из величайших сюрпризов, какие когда-либо устраивал своим верноподданным Западный Ветер, сменив гнев на милость. XXVIII Как я уже говорил, ветры северные и южные -- только мелкая сошка среди владык морей. У них нет собственной территориии, они нигде не господствуют. Но из их рода произошли правящие династии, поделившие между собой все воды земного шара. Перемены погоды во всем мире -- результат соперничества полярной и экваториальной ветвей этой династии тиранов. Западный Ветер -- самый могущественный из царей. Восточный властвует между тропиками. Они поделили между собой все океаны. Каждый из них гениален в своем роде. Владыка Запада никогда не вторгается в признанные владения своего брата. Он варвар северного типа. Он жесток без коварства и буен без злости. Его можно вообразить себе с обоюдоострым мечом на коленях, гордо восседающим на розовых облаках, позолоченных закатом. Склонив над землей голову в копне золотых кудрей, разметав на груди огненную бороду, сидит этот внушающий страх колосс с мощными членами, громовым голосом, надутыми щеками и свирепыми голубыми глазами,-- сидит и подгоняет своих слуг, штормы. Второй брат, Восточный Ветер, царь кроваво-красных восходов, представляется мне сухощацым южанином с резкими чертами лица, чернобровым, темноглазым, в серой мантии. Он стоит, выпрямившись, в ярком солнечном свете, подпирая рукой гладковыбритую щеку, непроницаемый, всегда полный хитрых замыслов, ловкий и жестокий. Стоит и обдумывает нападение. Западный Ветер сохраняет верность брату своему, господину Восточной Погоды. "Что поделено, то поделено",-- как будто говорит своим грубым голосом этот немудрый царь, ради забавы гоняющий по небу огромные стада туч, швыряющий бурные волны Атлантики от берегов Нового Света на седые утесы старухи Европы, которая на своем дряхлом и морщинистом теле приютила больше монархов и правителей, чем все океаны мира.-- "Что поделено, то поделено. И если на мою долю не досталось покоя и мира,-- не мешай ты мне. Дай мне играть циклонами, метать, как диски, вьющиеся тучи и вихри из конца в конец моего мрачного царства, над большими рифами, или мимо плавучих льдов, одни -- прямым путем в бухту Бискайского залива, другие -- в фьорды Норвегии, через Северное море, где рыбаки разных национальностей глядят настороженно в мои гневные очи. Пришло время для моих царских забав". Обоюдоострый меч лежит у него на коленях, заходящее солнце играет на груди, и владыка Запада испускает мошный вздох -- видно, его утомили бесчисленные века трудного царствования и приводит в уныние неизменная картина океана под ногами и бесконечная перспектива веков впереди, в течение которых он будет продолжать свое дело -- сеять ветер и пожинать бурю -- до тех пор, пока его царство живых вод не превратится в недвижный застывший океан. А брат его, бесстрастный и хитрый, поглаживая бритый подбородок большим и указательным пальцами тонкой вероломной руки, думает в глубине своей злобной души: -- Эге, наш западный брат в меланхолии! Ему надоело играть вихрями, и посылать штормы, и развертывать вымпелы туманов, тешась над своими несчастными подданными. Участь их очень плачевна. Сделаю-ка я набег на владения этого шумливого дикаря, великое нашествие от Финистерре до Гаттераса! Застигну врасплох его рыбаков, опрокину суда, которые на него полагаются, и направлю мои коварные стрелы прямо в печень морякам, ищущих его милостей. Никчемный он царь! И, пока Западный Ветер размышляет о тщете своего непобедимого могущества, дело сделано. Восточный Ветер налетает на Северную Атлантику. Преобладающая здесь погода показывает, как управляет Западный Ветер своим царством, над которым никогда не заходит солнце. Северная Атлантика -- сердце великой империи. Эта часть владений Западного Ветра гуще всего заселена целыми поколениями прекрасных судов и отважных мореплавателей. Здесь, в цитадели Западного Владыки, свершались героические поступки и опасные подвиги. Лучшие в мире моряки родились и выросли под сенью его скипетра, у ступеней его повитого бурями трона учились они искусно и смело управлять своими судами. Беспечные искатели приключений, труженики-рыбаки, самые мудрые и храбрые адмиралы в море изучали его знаки на западной стороне неба. Флотилии победоносных кораблей зависели от его дыхания. Он расшвыривал одной рукой целые эскадры не раз побывавших в бою трехпалубных кораблей и, потехи ради, рвал в клочья флаги, поднятые во имя традиции чести и славы. Он и добрый друг, и опасный враг -- и нет от него пощады плохим судам и малодушным морякам. Он мало думает о жертвах своего разгула: он -- царь с обоюдоострым мечом в правой руке. А Восточный Ветер, делающий набеги на его владения, тот -- бесстрастный тиран и держит за спиной острый кинжал, готовясь нанести предательский удар. Во время своих вторжений в Северную Атлантику Восточный ветер ведет себя, как ловкий и жестокий авантюрист без капли совести и чести. Я видел, как он, закрыв резко очерченное узкое лицо тонким слоем суровой темной тучи, подобно высохшему сморщенному разбойнику, шейху морей, останавливал длинные караваны в триста и более судов у самых ворот Ла-Манша. И хуже всего то, что никаким выкупом нельзя уталить его жаднocть. Ибо все то зло, которое творит во время их налетов Восточный Ветер, он творит только назло брату, Западному Ветру. Мы беспомощно наблюдали систематическое, холодное упорство Восточного Ветра; урезанный паек стал обычным явлением, и у всех матросов на задержанных ветром судах постоянно сосало под ложечкой от голода. Каждый день укорачивал нам жизнь. Большими и маленькими беспорядочными группами метались мы перед запертыми воротами. А тем временем суда, направлявшиеся из Канала в открытое море, проходили мимо нас, униженных, на всех парусах, какие только они могли поставить. По-моему, Восточный Ветер покровительствует уходящим в дальнее плавание кораблям в злой надежде, что они все безвременно погибнут и о них никто больше ничего не услышит. Полтора месяца разбойник-шейх загораживал путь торговым судам всего мира, а наш сеньор Западный Ветер, в это время спал крепко, как утомленный титан, или пребывал в том состоянии ленивой хандры, которое знакомо лишь широким натурам. В западной стороне все было недвижимо, и тщетно смотрели мы туда, где находилась цитадель Западного Владыки: он все еще спал так крепко, что не слышал даже, как его брат-узурпатор стащил у него с плеч мантию из подбитых золотом пурпуровых облаков. Куда девались ослепительные королевские бриллианты, которые выставлялись напоказ к концу каждого дня? Исчезли, уничтожены, похищены, не осталось ни единого золотого обруча, не блеснет ни единый солнечный луч в вечернем небе! День за днем по полоске пустынного неба, убогого, серого и холодного, как внутренность железного сейфа, уже без прежней пышности и торжественности, не шествовало, а робко кралось солнце без лучей, ограбленное, стремясь поскорее скрыться под воду. А владыка все спал или оплакивал тщету своей власти и силы, пока тонкогубый узурпатор налагал на небо и моря печать своего холодного и неумолимого духа. Каждый день на заре восходящее солнце вынуждено было перебираться через зловеще светившуюся багровую реку, -- не была ли тут разлита кровь небесных тел, убитых ночью? В тот раз подлый захватчик шесть недель подряд задерживал нас на месте, вводя свои собственные методы управления во всей лучшей части Северной Атлантики. Казалось, Восточная Погода установилась здесь навсегда или, по меньшей мере, будет стоять до тех пор, пока мы все на судах не перемрем с голоду. Умереть так близко от щедрого сердца империи, что почти можно видеть и осязать его изобилие! Делать было нечего, и мы стояли, усеяв сухими белыми парусами густую синеву открытого моря. Судов становилось все больше -- каждое с грузом леса, или шерсти, или шкур, или даже апельсинов (в нашей компании были и две-три запоздавшие шхуны для перевозки фруктов). Так мы застряли в море той памятной весной в конце семидесятых годов и тщетно метались из стороны в сторону, как будто у нас были парализованы снасти, и от запасов наших остались лишь огрызки сухарей да крошки от сахарных голов. Это было совершенно в духе Восточного Ветра-- морить голодом ни в чем не повинных матросов, при этом разлагать их простые души отчаянием, которое исторгало у них залпы богохульств, страшных, как его кровавые утренние зори. За этими алыми, как кровь, восходами наступали серые дни под навесом высоких недвижных туч, похожих на плиты пепельно-серого мрамора. И каждое гнусное голодное утро мы с проклятиями призывали Западный Ветер, моля его проснуться и освободить нас или хотя бы налететь и разбить наши суда о стены недоступного родного дома. XXIX В воздухе Восточной Погоды, прозрачном, как кристалл, преломляющем свет, как призма, нам видно было ужасающее множество беспомощно стоявших судов,-- даже и все те, которые в нормальных условиях оставались бы невидимыми за горизонтом. Восточный Ветер находит злобное удовольствие в том, что обостряет зрение моряков, -- может быть, для того, чтобы они могли лучше увидеть всю безмерную унизительность и безнадежность своего плена. Восточная Погода -- обычно ясная, и это все, что можно сказать о ней. Она, если хотите, почти сверхъестественно ясная. Но какова бы она ни была, в ней есть что-то таинственное и жуткое. Она такая двуличная, что обманет и научные приборы. Ни один барометр не может предсказать восточный ветер, даже когда в не много влаги. Было бы несправедливостью и неблагодарностью с нашей стороны утверждать, будто барометр -- нелепое изобретение. Все дело в том, что перед хитростями Восточного Ветра бессильна честность наших барометров. После многолетнего стажа самый надежный инструмент этого типа почти неизбежно поддается на дьявольскую хитрость Восточного Ветра и поднимается как раз в тот момент, когда Восточный Ветер оставляет свои методы резкой, холодной и бесстрастной жестокости и наблюдает, как последние остатки нашего мужества тонут в потоках страшного холодного дождя. Шквалы града и мокрого снега, следующие за молниями в конце западного шторма, достаточно холодны и жестоки, пронизывают тело и приводят его в оцепенение. Но когда сухая восточная погода переходит в дождливую, то ливни, обрушенные ею на вашу голову, еще несравненно отвратительнее. Этот упорный, настойчивый, выматывающий нервы бесконечный ливень наполняет сердце тоской и дурными предчувствиями. А штормовая восточная погода разливает в небе какой-то особенно черный мрак. Западный Ветер опускает перед вашими глазами тяжелую завесу серого тумана и водяных брызг, а Восточный, вторгаясь в Ла-Манш и Ирландское море, сперва доведет свою дерзость и жестокость до бури, а затем просто-напросто выкальвает вам глаза, и вы чувствуете, что ослепли навеки. Этот же ветер наносит снег. По велению своего черного, безжалостного сердца он хоронит под слепящей снежной пеленой все суда в море. У него больше злодейских замашек и не больше совести, чем у какого-нибудь итальянского князя XVII века. Его оружие -- кинжал, который он прячет под черным плащом, когда совершает свои противозаконные набеги. Малейший предвестник его появления приводит в трепет всех в море -- от рыболовных одномачтовых "смаков" до четырехмачтовых кораблей, признавших своим владыкой Западный Ветер. Даже в самом миролюбивом настроении Восточный Ветер внушает тот ужас, который мы питаем к предателю. Я слышал, как при слабом дуновении, возвещавшем его появление, двести лебедок как одна подпрыгнули и залязгали в ночной тишине, наполнив воздух над дюнами паническими звуками поспешно выбираемых из грунта якорей. К счастью, Восточному Ветру часто изменяет мужество. Он не всегда дует в направлении нашего родного берега. Он не так бесстрашен и буен, как его брат, Западный Ветер. Характеры этих двух ветров, которые делят между собой господство в великих океанах, глубоко различны. Любопытно, что ветры, которые принято считать непостоянными и капризными, остаются верны своей природе во всех областях земного шара. К нам в Англию, например, Восточный Ветер прилетает через большой материк, проносясь над громадными пространствами суши. Для восточного побережья Австралии Восточный Ветер -- это ветер с океана, прилетающий туда через величайшее на земном шаре водное пространство. Тем не менее и в Австралии, и у нас сохраняет свои характерные особенности, проявляет удивительное постоянство во всех своих пороках. Члены династии, к которой принадлежит Западный Ветер, несколько меняют свой облик в зависимости от того, где они господствуют, -- так же какой-нибудь Гогенцоллерн, оставаясь Гогенцоллерном, становится румыном на румынском троне, или принц Саксен-Кобургский учится облекать свои мысли в строй болгарской речи. Самодержавная власть Западного Ветра -- все равно в 40 градусах на юг или в 40 градусах на север от экватора -- отличается широкой, размашистой, откровенной и дикой безрассудностью варвара. Ибо он -- великий самодержец, а чтобы быть настоящим самодержцем, нужно быть и настоящим варваром. В ту пору, когда формировался мой характер, меня настолько приучили видеть в нем владыку, что и теперь еще я не допускаю мысли о восстании. К тому же, что пользы бунтовать в четырех стенах против грозной власти Западного Ветра? Нет, я остаюсь верен памяти могучего владыки. Одной рукой держит он обоюдоострый меч, другой раздает награды за рекордные дневные переходы и сказочно быстрые рейсы тем из своих придворных, кто умеет быть бдительным и улавливать каждый оттенок его настроения. По наблюдению старых моряков, Западный Ветер каждые два года "задает перцу" всем, кому приходится плавать по Атлантическому и дальше, в "сороковых" широтах океана, и мы покорно принимаем от него все. Но надо сказать все-таки, что западный деспот очень уж беспечно играет нашей жизнью и стоянием. Правда, он великий монарх, способный управлять необозримыми океанами, куда, собственно говоря, человеку не следовало бы соваться, если бы его не толкала на это дерзкая отвага. Отважным жаловаться не подобает. Простой торговец не должен роптать на то, что могущественный король берет с него дань. Десница его по временам очень уж тяжела, но даже тогда, когда приходится открыто оказывать ему неповиновение, например у рифов Эгульхас на пути из Ост-Индии в Англию, или когда огибаешь мыс Горн, он обрушивает на вас разящие удары честно, прямо в лицо,-- и вам остается только не слишком падать перед ними. В конце концов, если вы сохраните хоть немного самообладания, добродушный варвар позволит вам пробить себе дорогу у самых ступеней его трона. Меч его опускается только время от времени -- и тогда слетает чья-нибудь голова. Но даже если вы будете побеждены, вам обеспечены эффектные похороны и просторная, великолепная могила. Таков царь, перед которым склонялись даже вожди викингов, а современный нарядный пароход дерзко вызывает его на бой семь раз в неделю. Впрочем, это только вызов, но еще не победа. Великолепный варвар сидит на троне своем в мантии из подбитых золотом облаков, взирая с высоты на большие пароходы, скользящие по его морям, как заводные игрушки, на людей, вооруженных огнем и железом -- им не надо теперь тревожно следить за малейшим проявлением его царской воли. На него больше не обращают внимания, но он сохранил всю свою силу, величие и большую долю могущества. Даже самое время, которое колеблет все троны, остается на стороне этого владыки. Меч в его руке все так же остер с обеих сторон. И он может сколько угодно продолжать играть ураганами, швырять их с материка республик на материк монархий, в полной уверенности, что и молодые республики, и древние королевства, жар огня и мощь железа, вместе с бесчисленными поколениями отважных мореплавателей лягут прахом у ступеней его трона, пройдут и будут забыты ранее, чем наступит конец его царствованию. ВЕРНАЯ РЕКА XXX Устья рек, впадающих в море, многое говорят смелому воображению. Не всегда они его чаруют, ибо бывают устья удручающе безобразные: низменность, или болото, или пустынные песчаные дюны, не подкупающие ни красотой, ни видом, который открывается с их вершин. Они покрыты скудной, жалкой растительностью, создающей впечатление нищеты и заброшенности. Правда, иногда эта некрасивость -- только отталкивающая маска: морской лиман похож на брешь в песчаном крепостном валу, а между тем река протекает по богатой плодородной местности. Кроме того, все устья больших рек имеют свою прелесть прелесть открытого портала. Вода -- друг человека. И Океан, который в неизменности и величии своего могущества наиболее далек от души человеческой, испокон веков был другом всех предприимчивых народов Земли, и люди всегда вверялись морю охотнее, чем другим стихиям, как будто его просторы сулят им награду за мужество, такую же безмерную, как оно само. Когда смотришь со взморья, открытый лиман обещает полное осуществление самых смелых надежд. Эта дорога, открытая для предприимчивых и отважных, зовет исследователя ко все новым и новым попыткам осуществить его великие надежды Наверное, начальник первой римской галеры с жадным вниманием глядел на устье Темзы, когда под выступом Северного мыса поворачивал к западу изогнутый нос своего судна. Устье Темзы нельзя назвать красивым: ни благородных линий, ни романтического величия панорамы, ни веселой привлекательности. Но оно широко открыто, манит своим простором и на первый взгляд кажется гостеприимным. Странная какая-то таинственность окружает его и поныне. Должно быть, в тот тихий летний день (он, конечно, выбрал подходящую погоду) все внимание римлянина было поглощено движением его галеры, когда ряд длинных весел (галера была, вероятно, легкого типа, не трирема) мерно и свободно рассекал зеркальную гладь реки, четко отражавшую классические формы римского корабля и контуры пустынного берега слева. Я думаю, он шел вдоль берега и прошел то место, которое в наши дни называется "Маргет Роде", осторожно нащупывая дорогу среди скрытых песчаных отмелей, там, где теперь на каждом шагу маяк или бакен. Начальник римской галеры, наверное, в эти минуты испытывал тревогу, хотя он, несомненно, заранее собрал на берегах Галлии запас всяких сведений, почерпнув их из рассказов купцов, искателей приключений, рыбаков, работорговцев, пиратов -- всяких людей, которых связывали с морем их почтенные и мало почтенные занятия. Он знал, конечно, о каналах и песчаных отмелях, о всех возвышенностях, годных для береговых знаков, о здешних селениях и племенах, в них работающих. Ему объяснили, какую здесь можно вести меновую торговлю и какие предосторожности следует принять. Он наслушался поучительных рассказов о туземных вождях с синей татуировкой разных оттенков -- и, наверное, рассказчики описывали их жадность, свирепость или дружелюбие в тех красочных выражениях, к которым всегда склонны люди сомнительной нравственности и безрассудной отваги. С тревогой вспоминая все слышанные басни, ожидая каждую минуту появления неизвестных людей и животных, неожиданных происшествий, он старательно вел судно, этот солдат и моряк с коротким мечом у пояса и бронзовым шлемом на голове, этот первый капитан имперского флота. Интересно было бы знать, отличалось ли племя, населявшее остров Тэнет, свирепостью и готово ли было с деревянными копьями и каменными палицами напасть сзади на ничего не подозревавших моряков? Из всех великих торговых рек, омывающих наши острова, кажется, одна только Темза дает пищу романтическому воображению, так как шумная и кипучая деятельность людей на ее берегах не простирается до самого моря и не нарушает впечатления тайнственных просторов, создаваемого очертаниями берега. Широкий залив мелкого Северного моря постепенно переходит в узкое русло реки, но долго еще остается ощущение открытого моря у тех, кто плывет на Запад по одному из освещенных и снабженных бакенами каналов Темзы, например Каналу Королевы, или Каналу Принца, или Четырех-Саженному. Стремительное течение желтых вод гонит судно вперед, в неведомое, меж двух исчезающих вдали линий побережья. В этой местности нет возвышенностей, нет бросающихся в глаза, широко известных маяков, береговых ориентиров. Ничто на всем пути не говорит вам о величайшем скоплении людей не далее как в сорока пяти милях отсюда, там, где в багряном блеске садится солнце, пламенея на золотом фоне, где низкие и темные берега устремляются друг к другу и в глубокой тишине над историческим Нором висит глухой далекий гул пушек. Это учебная стрельба в Шуберинессе. XXXI Пески Нора и во время отлива остаются под водой, и человеческий глаз не видит их. Но великое имя Нор воскрешает в памяти исторические события, вызывает в нашем воображении картины битв и мятежей, флотилии судов, которые бдительно охраняют бурно пульсирующее, великое сердце государства. Это историческое место в устье Темзы, центр воспоминаний, отмечено на серой, как сталь, поверхности вод выкрашенным в красный цвет маяком, который за несколько миль кажется дешевой, затейливой игрушкой. Помню, когда я в первый раз плыл вверх по Темзе, меня очень изумила миниатюрность этого ярко окрашенного маяка -- теплого малинового пятнышка, затерявщегося среди необозримой серой равнины. Я был поражен -- я воображал, что главный маяк в фарватере величайшего в мире города непременно должен быть внушительных размеров. И вдруг .... коричневый парус какой-то барки скрыл от моих глаз этот маяк-игрушку. Для тех, кто приезжает с востока, яркая, веселая окраска маяка на этом участке Темзы (охраной этого участка ведает адмирал, командующий эскадрой в Hope) как бы подчеркивает мрачность и ширину устья Темзы. Но скоро перед нами открывается Медуэйский вход, его военные корабли на причале, выстроившиеся в ряд, длинный деревянный мол Порт-Виктории с его группой низеньких строений, -- словно наспех раскинутый лагерь первых поселенцев на необитаемом берегу. Знаменитые барки Темзы темными гроздьями сидят на воде, напоминая издали птиц, плавающих на пруду. На широком просторе большого морского лимана движение в этом мировом порту кажется незначительным и беспорядочным. Оно растекается тонкими струями кораблей, которые вереницами уходят на восток по разным судоходным каналам. Место, откуда каналы расходятся, отмечено Норским маяком. Каботажные суда плывут к северу; суда дальнего плавания уходят на восток с отклонением к югу, мимо Дюн, на край света. Там, где берега Темзы снова расходятся и тонут в серой дымной дали, безбрежное море принимает торговый флот, славные корабли, которые Лондон с каждым приливом отправляет в широкий мир. Один за другим проходят они мимо Эссекского берега. Как туго нанизанные бусы четок, которые перебирает купец-судохозяин, молясь о большом барыше, скользят они друг за другом вперед, в открытое море. А в это время из-за морского горизонта, замыкающего устье Темзы между Орфордским носом и Северным мысом, на взморье показываются в одиночку и группами суда, вернувшиеся из плавания. Все они сходятся к Нору, к живому красному пятнышку на тускло-коричневом и сером фоне, где берега Темзы бегут вместе на запад, ровные и низкие, как края огромного канала. Морской плес у Темзы прямой, и когда Ширнесс остается позади, берега ее кажутся необитаемыми -- только в одном месте мелькнет мимо кучка домов (это Саутенд), да тут и там виднеются одинокие деревянные пристани, где суда, везущие керосин, выгружают свой опасный груз, и нефтяные цистерны, низенькие и круглые, с куполообразными крышками, высятся над береговой полосой, напоминая хижины какого-нибудь среднеафриканского селения -- вернее, модели таких хижин, отлитые из железа. Окаймленная черными и блестящими озерками грязи, тянется на много миль болотистая равнина. А в глубине, на заднем плане, встает страна, замыкая кругозор сплошными лесистый склонами, которые вдали образуют как бы непрерывный крепостной вал, поросший кустарником. Через некоторое время за излучиной Нижнего Плеса уже ясно видны группы заводских труб, которые высятся над рядами приземистых цементных заводов в Грейсе и Гринхизе. Темнея на фоне ослепительного заката, они спокойно дымят и говорят о труде, промышленности, торговле,-- как пальмовые рощи на берегах далеких коралловых островов говорят нам о щедром изобилии, о красоте и богатстве тропической природы. Дома Грейвсенда теснятся на берегу беспорядочно, словно они свалились сюда как попало с вершины холма, который виден за ними. Здесь кончается плоский Кентский берег. Перед несколькими молами стоит на причале целая флотилия буксирных пароходов. Когда подходишь с моря, то прежде всего виден шпиль церкви. Пленяя какой-то задумчивой прелестью, чистотой и красотой линий, парит он над хаосом человеческих жилищ. Но на другом, плоском, Эссекском берегу, над излучиной реки, высится бесформенное заброшенное красное здание, огромное нагромождение кирпича со множеством окон и шиферной крышей, неприступное, как склоны Альп. Это чудовищное здание, самое высокое и массивное на много миль вокруг, похоже на гостиницу или многоквартирный дом (все квартиры пустуют), изгнанный сюда, в поле, с какой-нибудь улицы в Западном Кенсингтоне. А неподалеку, на молу, окруженном камнями и деревянными сваями, белая мачта прямая, как соломинка, перекрещенная реей, похожей издали на вязальную иглу, сторожит массивные ворота доков, и на ней -- сигнальный флаг и воздушный шар. Из-за рядов рифленого железа выглядывают верхушки мачт и трубы пароходов. Это вход в Тильбюрийский док, самый новый из всех лондонских доков и самый близкий к морю. Между толчеей грейвсендских домов и уродливой кучей кирпича на Эссекском берегу судно попадает в цепкие объятия Темзы. То неуловимое впечатление пустынности, какое бывает в открытом море, сопровождает нас до Нижнего Плеса, а затем сразу пропадает за первой излучиной. В воздухе больше не ощущаешь острого привкуса соли. Исчезло и ощущение того неограниченного простора вокруг, который открывается за порогом песчаных отмелей пониже Нора. Волны морские проносятся мимо Грейвсенда, расшвыривая большие причальные буи, поставленные вдоль берега. Но тут свободе их конец -- покоренные людьми, они используются этими вечными тружениками для их нужд, затей, изобретений. Верфи, пристани, затворы доков, лестницы набережных непрерывно следуют друг за другом до самого Лондонского моста, и шум работ на реке наполняет воздух грозным бормотаньем никогда не утихающей бури. Темзу, такую красивую в верхнем течении и такую широкую в нижнем, здесь у Грейвсенда теснят кирпич, известка, камень, почерневшие бревна, закопченное стекло и ржавое железо. Ее загромождают мрачные барки, ее секут весла и судовые винты, она перегружена судами, вся увешана якорными цепями, покрыта тенью от стен, замкнувших ее русло в отвесное ущелье, в котором от дыма и пыли стоит туман. Эта часть Темзы от Лондонского моста до Альбертовых доков так же похожа на берега других речных портов, как чаща девственного леса на сад: один вырос сам, другой насажен руками людей. Темза здесь напоминает джунгли -- так пестра и непроходима беспорядочная масса зданий на берегу, расположенных без всякого плана, как будто выросли они тут случайно из брошенных кем-то семян. Подобно густой заросли кустарника и ползучих растений, укрывающей безмолвную глубину дикого леса, эта масса зданий заслоняет недра Лондона, где кипит бесконечно разнообразная и шумная жизнь. В других речных портах картина иная, они целиком видны с реки: набережные -- как широкие прогалины, улицы -- как просеки в густом лесу. Я говорю о тех речных портах, где мне пришлось побывать: Антверпене, например, Нанте, Бордо, даже о старом Руане, где по ночам вахтенные на судах, облокотясь на леера, жадно разглядывают витрины магазинов и сверкающие огнями кафе, наблюдают, как входят люди в оперный театр и позднее выходят оттуда. А в Лондоне, самом большом и самом старом речном порту, открытые набережные не занимают и сотни ярдов в его береговой полосе. Непроглядно темен и неприступен ночью, как лес, лондонский порт, здесь можно увидеть только одну сторону жизни мира, и только одна категория людей тяжко трудится на этом конце Темзы. Неосвещенные стены как будто поднялись из грязи, на которой лежат вытащенные на берег барки. А узкие переулки, сбегающие к берегу, похожи на тропинки с разрытой землей и сломанными кустами -- тропинки на берегах тропических рек, которыми дикие звери ходят на водопой. За выросшими на берегу постройками тянутся доки Лондона, незаметные, мирные и тихие, затерянные среди зданий, как темные лагуны в лесной чаще. Они хорошо укрыты в дебрях порта, и только там и сям торчит одинокая мачта над крышей какого-нибудь четырехэтажного пакгауза. Странное это сочетание -- крыши и мачты, стены... и нок-реи. Помню, как меня поразило это несоответствие, когда я впервые столкнулся с ним, так сказать, на практике. Я был старшим помощником капитана на прекрасном судне, только что вошедшем в док после трехмесячного плавания с грузом шерсти из Сиднея. Не прошло и получаса после нашего прибытия, и я еще возился, закрепляя свое судно у каменных свай узкой набережной перед высоким пакгаузом. По набережной к нам торопливо шел, окликая мое судно, старик с седыми бакенбардами, в куртке из грубого матросского сукна с медными пуговицами. Это был один из так называемых "причалыциков" или "приемщиков" судов,-- не тот, который принимал нас и указал нам место стоянки, а другой -- видимо, он ставил на причал какое-нибудь судно на другом конце дока. Я уже издали заметил, что он смотрит на нас своими холодными голубыми глазами как зачарованный, с какой-то странной сосредоточенностью, и спрашивал себя мысленно, что в оснастке моего судна не понравилось этому почтенному морскому волку. Я с беспокойством посмотрел вверх, туда же, куда смотрел старик, но не увидел там ничего -- все было в исправности. "Так, быть может, этот престарелый собрат по профессии просто любуется идеальным порядком на судне",-- подумал я с некоторой тайной гордостью: ибо старший помощник отвечает за внешний вид и состояние судна, за то и за другое хвалят или порицают его одного. Тем временем старый моряк (на всей его фигуре словно было написано большими буквами: "бывший шкипер береговой службы" подошел, прихрамывая в своих начищенных до блеска грубых сапогах, и, взмахнув рукой, короткой и толстой, как плавник тюленя, и заканчивавшейся красной, как сырой бифштекс, лапой, крикнул на корму голосом глухим и немного хриплым, как будто в горле у него оставили след туманы Северного моря, за все годы его плавания: -- Спустите их пониже, господин помощник! Если не будете смотреть в оба, ваши брам-реи выбьют стекла в окнах пакгауза! Так вот чем объяснялся интерес его к нашим красавцам-рангоутам! Признаюсь, меня в первую минуту ошеломила странная ассоциация между брам-реями и оконными стеклами. Разве только опытному "причалыцику" в лондонских доках могла прийти в голову мысль о брам-реях, выбивающих стекла. Старик с должной энергией выполнял свою скромную миссию в мире. Его голубые глаза увидели опасность за несколько сот ярдов. Ревматические ноги, столько лет таскавшие это приземистое тело по палубам мелких каботажных судов, утомленные и больные от топтания на каменных плитах дока, спешили, чтобы вовремя предупредить нелепую катастрофу. Каюсь -- я ответил ему сердито, таким тоном, как будто знал все это и без него. -- Ладно, ладно! Невозможно сделать все сразу. Он постоял еще, бурча что-то себе под нос, пока по моему приказу реи не были оттянуты. Затем снова раздался его хриплый от туманов голос: -- Не слишком же вы торопились,-- заметил он, бросив критический взгляд на высокую стену пакгауза.-- Ну, теперь полсоверена останется у вас в кармане, господин помощник! Раньше чем подвести судно к набережной, надо всегда проверить, как обстоит дело с окнами... Это был дельный совет. Но немыслимо обо всем помнить и предвидеть возможное столкновение предметов, столь же далеких друг от друга, как звезды и тычины, к которым подвязывает хмель. XXXII Корабли, стоящие на причале в самых старых доках Лондона, всегда напоминают мне стаю лебедей, загнанных на задний двор грязного и мрачного многоквартирного дома. На однообразном плоском фоне стен, окружающих темную заводь, в которой стоят корабли, чудесно выделяется свободное, плавное изящество линий, обводящих корпус судна. Легкость этих корпусов, которые должны противостоять ветрам и волнам морским, представляет такой контраст с окружающими их громоздкими сооружениями из кирпича, что невольно приходит в голову мысль, как необходимы все цепи и тросы, которые удерживают корабль на мертвом якоре: кажется, не будь этих цепей, корабли вспорхнули бы и улетели ввысь. Легчайший порыв ветра пробравшегося сюда из-за зданий дока, приводит в волнение этих пленников, прикованных к неподвижным берегам. Чувствуется, что душа судна бунтует в неволе, и оснащенные мачтами корпуса, освобожденные от груза, приходят в волнение при малейшем напоминании о свободе. Как бы крепко они ни были пришвартованы, они шевелятся на месте, едва приметно качают лесом своих мачт, стрелами уходящих в небо. Нетерпение их угадывается по колебанию верхушек мачт среди бездушной и важной неподвижности камней, связанных известкой. Когда я прохожу мимо такого безнадежного узника, прикованного цепями к набережной, то в легком скрипе деревянных кранцов мне слышится сердитое бормотание. Впрочем, судам, может быть, и полезны эти периоды отдыха и заточения, так же как полезны своевольной натуре то самообуздание и раздумье о себе, которые приходят во время вынужденной бездеятельности. Но я вовсе не хочу этим сказать, что суда -- существа необузданные и своевольные: нет, они верные союзники, это вам могут подтвердить многие моряки, а верность -- это уже великое самообуздание, сдерживающая сила, крепчайшие узы для своеволия людей и судов на суше и на море. Это заключение в доках завершает каждый период жизни судна, отдыхающего с сознанием выполненного долга, полезного участия в трудах мира. Мир полагает, что в доке проходят самые серьезные моменты жизни судна. Но разные бывают доки. Некоторые из них убийственно безобразны. Из меня и клещами не вытянешь названия одной реки на севере, тесное устье которой негостеприимно и опасно, а доки -- кошмарно мрачные и убогие. Унылые ее берега сплошь загромождены похожими на виселицы огромными штабелями леса, верхушки которых время от времени заволакивает густой мрак адски колючей угольной пыли. Уголь, самый важный из элементов, помогающих двигать вперед работ