старался думать о море, о моряцком ремесле, он внимательно всмотрелся в парус, закрепил его, предоставив кормилу болтаться в воде. Он хотел быть готовым на случай, если ветер переменится. Но он не мог отделаться от воспоминания о своем сне. Не буду его толковать, думал он. А вслух сказал: - Ветер по-прежнему попутный. Отличная была сегодня погода. Просто отличная. Он взял курс на юго-восток и, освещаемый справа вечерним солнцем, направил плот ближе к берегу - ветер теперь дул с суши. Нынче ночью приставать к берегу не стану, подожду до завтра. Вершины гор сверкали белизной, потом стали красновато-желтыми, точно золото Пунта [Пунтом древние называли страны, лежащие на берегах Красного моря и считавшиеся сказочно богатыми; слава Крита как торгового центра к описываемому времени уже отгремела, но память о ней сохранилась] или Крита, а потом темно-красными, и тут Гелиос опустился в море далеко позади. Ветер с суши похлопывал парусом, он снова повернул прямо на восток, в сторону мрака. По одной и целыми группами загорались звезды, он следил за их замысловатой игрой, как следил в те годы, что провел у Нее, медленно размещал в должном порядке лики богов и зверей на небесном своде. Впереди у него оказался Волопас, Воот, с яркой звездой на острие, указующем в море. Высоко над самой его головой раскинулись Шесть светил [Одиссей идет морем с запада на восток, оставляя слева Большую Медведицу; он держит курс на Волопаса, ориентируясь также по созвездию Плеяд (эти созвездия соседствуют только на октябрьском небе); седьмая звезда созвездия Плеяд - Меропа - не видна, т. к., по мифу, она одна из перенесенных на небо дочерей Атланта согласилась стать женой смертного человека]. Он повернул плот, оставляя Большую Медведицу слева - здесь она и должна оставаться до самого конца его плавания. Открыв ларь, он достал шерстяной плащ: с приближением осенней ночи становилось прохладнее. Он поел мяса и выпил немного вина. Несколько часов он просидел почти не двигаясь. В левой руке было кормило, правая лежала на коленях. Время от времени он откидывал волосы со лба и плотнее укутывал плащом грудь и ноги. Сверху от паруса дуло. Еще, пожалуй, голова разболится, как в тот раз... Он стоял на гребне стены и смотрел вниз на улицы Трои. К вечеру они убили того младенца, Астианакса. Нет, это убил не я, думал он, его убила Война, это Арес убил всех. Мы были орудием на службе у Войны. Война могла пустить нас в ход для любой цели. Она могла пустить нас в ход для победы и для поражения, для того, чтобы брать города штурмом и хитростью и убивать детей. Он поднял кверху лицо. Светила на небосводе стояли так, как надлежало. На юге показалась луна, ее свет широкой золотой полосой лег на море, отсвечивая белизной на скалистом берегу. Ветер дул опять прямо с запада. Он широко зевнул, заглотнув воздух. Воздух наполнил грудную клетку, растекся по всему телу. Он вытянул ноги. В ушах гудело, голову тяжелила усталость. Он думал о том, каково должно быть там, в далеких краях на западе, за проливом, в стране Гесперид [Дочери Атланта Геспериды считались хранительницами сада на крайнем западе населенного мира; по преданию, на деревьях сада Гесперид висели золотые яблоки вечной молодости, принадлежавшие богине Гере; этот мифологический сад можно условно локализовать на северо-западе Африки или на юге Пиренейского полуострова], в Испанских землях, в Стране Олова с ее туманными берегами, с ее приливами и отливами. Или еще дальше, на севере, на разлохмаченных берегах Бореева царства [Борей - бог северного ветра, чье царство, согласно ранней версии традиции, находится во Фракии, а в дальнейшем смещается все севернее; здесь имеется в виду Скандинавия], которые знакомы ему только по легендам. Никогда ему их не увидеть, он уже слишком стар. Я никогда не смогу рассказать о своих приключениях, думал он. Никто не поверит, что это правда. До того, что случилось в Трое, все - правда. До той самой минуты, когда Агамемнон с Менелаем заспорили о возвращении домой, все - правда. А потом начинаются вымыслы. Надеяться, что мне поверят дома? Но меня самого для них, возможно, нет в живых. Вернее, жив тот, кто уехал, кого долго искали и ждали, - вот мой образ в их глазах. Но тот, кто вернется, для них вымысел. Если придется рассказывать о том, что было, надо будет насочинять побольше забавного и невероятного. И постараться не заглядывать в прошлое. Семь лет провел я у Нее. Провел в плену? Ну да, конечно, я был ее пленником, я не мог уехать, она меня не отпускала. Так сказать можно. Так можно объяснить. Ведь нельзя же сказать: "В течение семи лет я был пленником ее тела, ее плоти, ее аромата". Меня освободили - так сказать можно. Бессмертные пожелали вызволить меня из плена и вновь ввергнуть в политическую борьбу. И что-то, сидящее у меня внутри, глубже моего вожделения, в самой глубине моей мысли, говорит, что мне и полезно, и разумно возвратиться домой и вновь стать царем в Итаке. Если кто-нибудь начнет меня расспрашивать, я могу сказать: "Бессмертные освободили меняв. Но я не могу сказать: "Я хотел остаться у нее. Я не хотел свободы. На самом деле ей самой пришлось меня выпроводить". Зато можно сказать: "Я был пленником. А до того, как я попал к ней, чего я только не пережил! Необыкновенные приключения, господа! - и такие, и этакие". Но я не могу сказать: "Я побывал в Царстве Мертвых, в Царстве Безнадежности. И потом оказался у нее. И у нее нашел счастье. До того как попасть к ней, я побывал во всех Царствах Несчастья и Смерти, у границ Аида, в мире теней". "Ну и приключения, ну и небывальщина, - скажут они. - Но говори же? Как послушаешь, в каких ты побывал переделках, только руками разведешь! А ну-ка, осуши еще кубок вина и продолжай..." x x x Мудрец из Фив отделился от облака теней, обрел лицо, проковылял вперед и склонился над лужей крови. Все его члены тряслись и скрипели, как сухие снасти. Он втянул в себя аромат смешанного с медом молока, сладкого жертвенного вина и белой жертвенной муки, рассыпанной по краям лужи, потом, придерживая свою длинную бороду, стал жадно пить. - Расскажи о будущем, Тиресий! - Спасибо, - сказал старик. - Кровь была отменная. - Да, я зарезал черного барана и черную овцу. А если ты расскажешь обо всем, что со мной случится, по возвращении домой я принесу тебе в жертву мою лучшую яловую корову. - Чудесная была кровь. Что ты хочешь знать? - Все, о мудрый муж из Фив. Старик, был польщен, белая борода его качнулась. "О мудрый муж из Фив" - он втянул в себя эту фразу, как жертвенную кровь. - Мм-гм-гм, - сказал он, беспомощно подняв кверху свое бесплотное, прозрачное, серое лицо, его туманные глаза были незрячи - в них не отражалось ничего, кроме крови и теней. - Собственно говоря, ты и сам все знаешь, разве не так, Странник из Итаки? - Знаю. Но я хочу подтверждения. Я хочу услышать это из твоих уст, которыми вещают сами боги. - Хо-хо-хо, - заклокотало в горле старика, когда он втянул в себя слова "которыми вещают сами боги". - Не стоит преувеличивать, - заскромничал он. - Что тебе надо подтвердить? И каким ветром занесло тебя в эту страшную дыру за пределами жизни смертных? Странник попытался объяснить это высокопарным слогом. - Я расскажу тебе, - начал он, - о том, как Она, бессмертная богиня Кирка, у которой я гостил вместе с моими спутниками, храбрейшими из храбрых героями, послала нас к пределам Аида, привела нас к самому Царству Мертвых, чтобы нас испытать. Она посадила нас на смоленый корабль. - (Я должен сочинить историю позабористей, подумал он лукаво, хладнокровно.) - Один из нашей компании, совсем еще зеленый юнец по имени Эльпенор, в последний день, что мы у нее были, напился пьяным, хотел забраться на крышу ее гостеприимного и уютного дома, но оступился на лестнице, упал и сломал себе шею. Такой вышел прискорбный случай. Но бессмертная богиня, чаровница Кирка, жившая в своей знаменитой, прекрасной усадьбе на волшебном острове Эя, была влюблена в юношу. Его телом она услаждала свое тело. Она пожирала его мужскую плоть своею женской плотью, выпивала его своими божественными очами. Но когда он упал с лестницы, оттого что слишком много выпил - а может, как знать, просто вообразил, что в силах разгуливать по воздуху, - ей нечем стало утолять голод своей плоти и жажду своих глаз. И гнев ее выгнул спину, подобно Льву с далекого побережья, подобно хищнику из заморских краев со страшной оскаленной пастью, сильными лапами и острыми когтями. И она, не долго думая, послала нас - меня и моих товарищей - сюда. Но мы знаем, что нам нельзя здесь оставаться. Мои товарищи ждут меня поодаль от границы Аида. А мне приказано вопросить мудрейшего из обитателей Аида о моей судьбе, о которой я, может статься, и сам кое-что знаю. Но я хочу, чтобы ты рассказал мне о моей судьбе, Тиресий. Мы переплыли реку на лодке, на которой мы можем вернуться туда, где течет земная жизнь. Можно считать, что мы умерли только на пробу. - Ты все наврал про Эльпенора, - сказал старый прорицатель из Фив. - Я умер уже так давно, что по воздуху чую, когда кто-нибудь лжет. Воздух начинает горчить. Мне надо немного выпить, чтобы прогнать вкус горечи во рту. Он со скрипом наклонился и, громко чмокая, отлил несколько глотков крови. А потом, выпрямившись и слизнув капли с бороды, начал вещать. Предсказания хлынули из него неудержимым потоком, слетали с его губ, как пена, стекали с бороды, точно сгустки горькой, как сера, слюны. - У тебя выйдет ссора с Солнцем, Странник. Стадо Гелиоса на Тринакрии - вот один из путей, которые приведут тебя к беде. Ты потеряешь всех своих товарищей и станешь самым одиноким существом на свете. А странствие твое все будет продолжаться, против воли придется тебе совершить странствие в самые глубины собственной души. Капля за каплей придется тебе испить кровь всех убитых тобой взрослых мужей и младенцев, и тебя будет воротить от ее вкуса. Все, кого ты поразил копьем, мечом, стрелой, кинжалом или дубиной, оросят тебя своей кровью. И она обожжет тебя, раб Ареса. Ты укроешься в объятиях женщины, в объятиях Былей и Небылиц, и, когда ты все забудешь, из недр твоей души и извне к тебе придет весть, которая снова напомнит тебе обо всем. Тебя призовут домой, когда тебе уже не будет хотеться домой. Такова твоя судьба. - Я знаю, - отвечал он. - Я просто хотел подтверждения. - Ты продан людям, ты в их власти, как и во власти богов. Да, ты во власти богов, и они прибегают к помощи людей, чтобы удерживать тебя в своей власти. Они связывают тебя кровью, ты будешь идти по колено в крови. - Я знаю, - отвечал он. - Я просто хотел подтверждения. И что же, мне не суждено узнать счастья? - Когда ты отставишь копье, меч и двуострый топор в самый темный угол, где они покроются пылью, возьми в руки весло с широкой лопастью и бреди, бреди, пока не набредешь на людей, которые не знают моря, - или, лучше сказать, на людей, которые никогда не солят свою пищу и которые слыхом не слыхали ни о краснощеких, окрашенных кровью судах, ни о черных смоленых галерах, ни о веслах, как на крыльях носящих корабль по волнам. И если ты встретишь человека, который спросит тебя, не лопату ли ты несешь на плече, отвечай: "Да, лопату" - и начни копать землю веслом. И тогда, быть может, ты найдешь счастье, быть может, Счастье зарыто в этом самом месте. И тогда, быть может, ты вырвешься из своего одиночества к тем, кто в поисках счастья вскапывает землю простой лопатой, а не пытается мечом и копьем откопать Счастье в теле других людей. Тогда, может статься, ты станешь другим человеком, совершенно новым, самым первым человеком новой породы. - Я уже давно подумывал о чем-то в этом роде, - сказал он. - Но ведь, прежде чем пуститься в странствие через горы и степи в поисках земли для моей деревянной лопаты, я должен вернуться домой? - Должен - понятие растяжимое! - отвечал скрипучий, как старая кожа, старик. - Я хочу сказать: начинать ведь надо среди людей в том краю, что тебе знаком. - Это меня уже не касается, - отвечал старик Тиресий. - Спасибо за кровь. Она была преотличная. Когда вернешься домой, не забудь про обещанную корову и жертвенную овцу. Здесь только одно утешение и развлечение - получить жертву. Сознавать, что богам приносят жертвы ради тебя. Что тебя помнят. - А какой смертью я умру - когда я в самом деле умру? - Ты сам знаешь. Во всяком случае, ты погибнешь не от руки Посейдона. Не море принесет тебе смерть. - Я знаю, море меня не погубит, и все же мне еще много раз придется погибать на море. Я хотел, чтобы мне это подтвердили. - Если ты будешь себя беречь, ты станешь толстым и жирным, - сказал старик, - И если не будешь слишком много размышлять обо всем, что с тобой приключилось, быть может, станешь счастливым. И умрешь незаметно, сам не заметив, как это случилось. Однажды ты очутишься здесь и будешь мечтать о том, чтобы для тебя творили жертвы, мечтать о том, чтобы испить жертвенной крови, - в точности как все мы. И он растворился в толпе теней. Вдали слышался голос реки. Товарищи, ждавшие на берегу, стали его окликать. Он слышал, как в облаке теней, словно высохшие ремни, скрипят сухожилия старика. Из обители Аида потянуло холодом, неуютным сквозняком, скрипучим, как старческий ревматизм. x x x Ночью он несколько раз засыпал, засыпал ненадолго, пробуждаясь от предупреждающих хлопков паруса. Ветры, дувшие с суши и с больших островов, встречались здесь, устремляясь на восток. Он переложил кормило слева направо и, внимательно вглядываясь в движущееся небо, заскользил по меняющей направление стрелке лунного света. Он проснулся снова, когда впереди начало вставать солнце, оно взметнуло южный и северный ветер, погнало их перед собой над далекими большими островами, встретило постоянный западный ветер, чуть взъерошило волны, заострило их гребни - серые, потом желтые, потом красные и, наконец, приобретшие синий дневной цвет. Он повернул плот так, чтобы колесница восходящего солнца была прямо перед ним. Чайки, морские ласточки и другие птицы покрупнее кружили над его сонной головой. Встав, он потянулся, справил нужду и поглядел на берег, который оказался много ближе, чем накануне. - Отличная сегодня будет погода, превосходнейшая, - громко сказал он. - Со смиренной благодарностью я приветствую тебя, Гелиос. Под твоим наклонным и благосклонным сводом продолжаю я свое приятное плавание. Я думаю о тебе, Солнце, при каждом биении моего сердца. Я обдумываю, какими изысканными жертвами почтить тебя при первом же представившемся случае. Как только сойду на берег после моего увеселительного плавания. Слова эти оставили во рту тошнотворный привкус. Но нельзя же ему не полебезить перед ними, хотя у них, наверно, и времени-то нет его слушать. Он наклонился, зачерпнул пригоршню воды, потер ею лоб, она побежала по щекам, по уже затвердевшей от соли бороде. Вчера утром он в последний раз искупался у Нее в горячей бане. Запах всех благовоний, всех душистых масел уже выветрился. От меня пахнет пустынным морем, пахнет мореходом, и на языке у меня скоро останется один только вкус - ворвани. Он снял с себя хитон и умылся. Вода была свежая, не холодная, а прохладная, в ней еще держалась прохлада ночного моря на исходе лета. Он закрепил ремнем весло и нагишом прошелся по плоту, пощупал штаг, расправил парус, присел на ящик с провиантом и подкрепился, щурясь на рассветно-желтые, позолоченные Гелиосом снежные вершины на юго-западе и желтые скалы на юге. Перипл [периплом называлась морская поездка или ее описание с указанием важнейших ориентиров; карт в собственном смысле у гомеровских греков не было, хотя Одиссей, судя по косвенным свидетельствам, пользовался неким подобием карты звездного неба, помещавшейся на легендарном щите, который перешел к нему в наследство от Ахилла] и карту он держал в памяти. Он должен плыть вдоль берега до того места, где море к югу вдается в сушу широкой бухтой. Там он должен взять курс наискосок к Тринакрии, пройти вдоль ее южного берега, обогнуть южную оконечность ее треугольника, мысленно и въяве отвесив низкий поклон Гелиосу и многим другим Бессмертным, а потом идти на северо-восток, через могучее море ионийцев к островам у побережья Акарнании. - Мне на редкость повезло с погодой, - громко сказал он. Глава двенадцатая. АФИНА ПАЛЛАДА Эвриклея перестала видеть сны, а может, просто транжирила сны, ее посещавшие, хотя они и были собственностью господского дома. Зато она стала замечать кое-какие мелочи, которых, как это ни странно, прежде не замечала. Так, например, она заметила, что Сын вырос за годы тканья. И сказала Хозяйке таким тоном, будто сообщала ей новость: - Как бежит время! - Что ты имеешь в виду, Эвриклея? - Конечно, я всего лишь простая рабыня, можно сказать, ни думать, ни рассуждать не способна, я и говорить-то толком не умею, а слышу и вижу совсем уж из рук вон плохо - словом, старая карга, да и только. Но сегодня вышло так, что я села - совершенно случайно, на минуту, ни о чем таком и не помышляя, просто устали мои бедные больные ноженьки, - так вот, села я на скамью во внутреннем дворе и стала глядеть на всех, кто идет мимо. А в воротах стоял Телемах. Просто чудо как он вырос и возмужал. А ведь тому какой-нибудь год или два был совсем еще мальчонка. - Я тоже это заметила, - выжидательно сказала Пенелопа. - Ну и что ты из этого вывела? С тех пор как она перестала ткать, она стала чаще раздражаться, тем более что наблюдать за производством - прядильней и ткацкими - ей тоже теперь надоело. Старуха испуганно замахала руками. - Вывела? Я? Словно я могу делать какие-то выводы! Да я двух мыслей связать не могу, ну, две - еще ладно, но уж четыре или пять - никогда. Впрочем, если как следует поднатужусь, может, надумаю семь, восемь, от силы двенадцать мыслишек, да и то, само собой, не сразу, а с долгими промежутками. - Что ты хочешь сказать? - холодно спросила Пенелопа. - Говорят, Телемах стал держать речи, спорить начал и никому не уступает. Стало быть, он становится выдающимся деятелем. - Чепуха, - отмахнулась Пенелопа. - Как сказать, - упорствовала старуха. - Ему ведь не очень-то сладко приходится. Тут Пенелопа разозлилась, во всяком случае, голос ее стал сварливым. - Что ты там шамкаешь, шепелявая старуха? - спросила она. - Конечно, я дура, - сказала старуха. - Совсем из ума выжила. Мне надо заткнуть рот, стянуть ремнями да еще и завязать его крепким узлом. А к слову, насчет узлов. В нынешние времена все меньше искусных, мастеров вязать узлы, теперь все за деревянными запорами, да медными крючками, да прочими хитростями гоняются, прежние обычаи им ни к чему, это, мол, все старье. - То есть как это? - спросила Пенелопа уже дружелюбней. - Лаэрт, бывало, вязал такие узлы, что никто, кроме него самого и (вздох) его сына, Многославного Долгоот-сутствующего, не мог их распутать. Научился он этому искусству то ли на Крите, то ли у финикийцев в Сидоне или Тире, или еще где-то. А от него научился его сын. А теперь что? Разве Телемах может завязать хоть один сколько-нибудь стоящий узел? Нет, нынешняя молодежь слишком мало ездит по свету. Видно, не знают они страсти к путешествиям. Когда я была молода... - "В нынешние времена", "в нынешние времена" - только и слышишь, что "в нынешние времена" и как, мол, хорошо было в давние годы, - вырвалось у Женщины средних лет. - Тогда тоже, думается мне, не так уж весело жилось! Эвриклея не стала утаивать своего мнения на сей счет и высказалась следующим образом: - Само собой, многое ныне стало лучше. Взять хотя бы простую рабыню - такую, как я. Нынче я могу говорить с Вашей милостью совсем - ну или почти совсем - свободно. Мой шепелявый язык, мои шелудивые губы, мой каркающий голос вправе обратиться к Вашей милости. А в былые времена - фьюить! - голову с плеч, живот вспороли, сердце, печень и почки вынули, остальное в яму. Не успеешь и глазом моргнуть. - Брр! Что ты несешь, - засмеялась Пенелопа. - Просто дрожь берет! - Еще бы, конечно, это ужасно, - сказала старуха. - И все же, правду сказать, люди знали тогда, где набраться ума-разума. И, по моему глупому суждению, молодежь в ту пору разъезжала куда больше. Помню... нет-нет, имен называть не стану. Но только они, бывало, ездили и всякой пользе учились. Заезжали в гости к старым друзьям родителей - к примеру, на Большой земле. А теперь они только и делают, что сидят за столом или по двору слоняются, постреляют из лука, поплавают на лодчонке в бухте или в проливе и воображают, будто уже всю премудрость превзошли! - Ты хочешь сказать, что Телемаху надо отправиться странствовать? - оборвала Хозяйка ее разглагольствования. Старуха опять замахала тощими руками. - Что вы, что вы, мне ли строить такие планы. Конечно, если Мадам считает... (Озаренная внезапной идеей.) А ведь это мысль, да ведь это просто замечательная мысль! - Ты, конечно, уже успела с ним поговорить? - спросила Пенелопа. - Я? Да как же я посмею? (Нерешительно.) То есть я встретила его во дворе и невзначай обмолвилась о том, что сюда прибыл по делам какой-то человек с Тафоса [Тафос - островок в тридцати стадиях от Кефалинии (Зама)] и... - Никаких странствий! - снова отрезала Хозяйка. - Телемах и странствия! Слыхано ли что-нибудь подобное! Да у него еще молоко на губах не обсохло. И к тому же он нужен мне здесь. Не смей внушать ему глупости! Этого Эвриклея делать не стала. Но назавтра - а может, и в тот же самый день - она опять невзначай встретилась с Сыном во дворе и тогда уж не преминула спросить, не видел ли он человека, прибывшего с Тафоса. Весьма вероятно, что старуха уже до этого успела пообщаться с человеком, который утверждал, будто прибыл с Тафоса. Во всяком случае, не дерзая вмешиваться в игру, затеянную с Телемахом самими богами, можно заподозрить, что это старуха привела чужестранца к воротам внутреннего двора однажды утром, когда женихи забавлялись метанием диска, а другие, сидя на бычьих шкурах, играли в кости, пока в доме готовили первую общую трапезу. Тафиец был высокий человек средних лет с мягкой светлой бородой, щегольски одетый, в белых поножах с коротким мечом и копьем. Со спины он очень походил на старика Ментора [Ментор - итакиец, друг Одиссея, принявший попечение над Телемахом на время Троянского похода царя]. В нем заподозрили нового соперника - то ли жениха, то ли коммерсанта. Он пошел следом за остальными гостями, но остановился в прихожей. Сын уже сел за стол, но, увидев чужестранца, встал, вышел к нему и спросил, чего он хочет. Поведение Телемаха было необычным. - Меня зовут Ментес с острова Тафос, правитель Ментес, - сказал незнакомец. - Я хотел бы поговорить с господином Телемахом. - Это я, - сказал Сын. Тафиец внимательно посмотрел на юношу, окинул его с головы до ног испытующим взглядом зеленовато-голубых глаз. - Вы и в самом деле очень на него похожи, - заметил он. - О ком вы говорите? - спросил Сын. - О вашем отце, - ответил человек с Тафоса. Губы Телемаха шевельнулись, словно он шептал какие-то слова, но только через несколько мгновений ему удалось сказать громко и внятно: - Вот как, вы были с ним знакомы? Человек, называвший себя тафийцем, кивнул. Губы Телемаха снова шевельнулись, и снова это продолжалось несколько мгновений - может, он и шептал что-то, как знать. - Вы окажете мне большую честь, если сядете за мой стол, - наконец произнес он и, приняв у незнакомца копье, повел его в зал. Он поставил копье - оружие редкой красоты с искусно выкованным наконечником и легким отполированным, блестящим древком, изукрашенным так, словно его сработала рука богов, - туда, где у столба возле двери стояли копья Долгоотсутствующего. Он подозвал слугу, и тот придвинул к креслу Телемаха еще одно кресло с высокой спинкой, покрыв его сиденье полотняным покрывалом. - Садитесь, прошу вас. Стали появляться женихи, поодиночке и группами, шумно рассаживались на своих обычных местах. Они косились на пришельца, но Телемах и не думал представлять гостя: у него вдруг появилась уверенность, что это его гость, его собственный. Пришелец с Тафоса с любопытством озирался вокруг. Дочь Долиона с животом, еще заметней округлившимся, наверное уже семимесячным, стояла в углу поблизости от Антиноя, но, когда Сын и Гость сели на свои места, взяла кувшин с водой у одной из прислужниц и подошла к ним. Оба в молчании омыли руки, И пока на стол подавали кушанья - хлеб и мясо только что зажаренного борова, - они не произнесли ни слова. Телемах меж тем отрезал сочный кусок окорока, с которого капал жир, и положил его перед Гостем. Когда в кратере у дверей смешали вино и стали его разливать, Сын спросил: - В долгое ли странствие собрались вы, правитель Ментес? - Пожалуй, можно сказать, что да. Тафиец улыбнулся, и лицо его стало вдруг молодым и мягким, почти женственным. - Можно поговорить с вами так, чтобы нам не мешали? Телемах обежал взглядом зал. За его спиной стояла весьма уже тяжелая дочь Долиона. - Мы хотим, чтобы нам не мешали, Меланфо. Она скорчила недовольную гримасу и отошла, сандалии сердито застучали по полу, тело рабыни извивалось, бедра зазывно покачивались, словно она воображала, что они еще могут кого-то соблазнить. Она встала рядом с Эвримахом, так близко, что ляжка ее касалась его локтя. Они зашептались. Потом Эвримах наклонился к сидевшему за соседним столом Антиною, теперь зашептались и они. - Стало быть, вы знали моего отца? - спросил Сын. - Мы встречались когда-то очень давно. Впервые перед Войной, а потом во время Войны. - Вы путешествуете по делам коммерции? - Да, - подтвердил незнакомец. - Я торгую металлом. У меня есть немного железа, и я рассчитываю обменять его на медь в городах на побережье, я намерен обогнуть Большую землю и морем добраться до Аргоса. Здесь крылась какая-то ложь, но ложь, помеченная клеймом богов. Телемах вновь почувствовал, что не должен слишком назойливо расспрашивать Гостя, если не хочет принудить его лгать. На другом конце зала у самой двери добродушный певец Фемий заиграл на кифаре и запел. Кое-кто из уже захмелевших юнцов начал подтягивать во все горло, другие на них зашикали. Сын через стол наклонился к Гостю. - Вы, конечно, слышали про здешние дела? Тот, кто звал себя Ментесом с острова Тафос, кивнул. - Если бы вы знали, как все это грустно, - сказал Телемах, он уже не был больше с ног до головы учтивым Хозяином, восседающим на почетном месте, он гораздо больше напоминал того, кем был прежде, еще совсем недавно, - заброшенного мальчика. Голос стал плаксивым, рот искривился, казалось, еще немного - и он распустит нюни. - И тянется это уже много лет. Они объедают нас с матерью и не ставят нас ни во что. Они и теперь ведут себя ничуть не лучше, хотя она дала им нечто вроде обещания. Через двадцать дней она остановит свой выбор на одном из них. Если только... Но нет, - сказал он, - в это я уже почти не верю. Не верю, что он вернется. Мы ждали слишком долго. Иногда мне даже кажется, что она должна поскорее решиться, чтобы положить этому конец. Да и мне самому уже пора начать. - Что начать? - улыбнулся ему Гость с Тафоса. - Жить собственной жизнью, - сказал Сын, уставясь в гладко обструганную столешницу. Незнакомец вновь дружелюбно и внимательно посмотрел на него, а потом его зеленовато-голубые глаза оглядели зал. Некоторые из женихов уже напились пьяными - еще немного, и их вынесут или выведут из зала, а некоторые, пошатываясь, выйдут сами, чтобы успеть протрезвиться и снова быть в форме к вечеру; другие начали мериться силой, пригибая руку противника к столу, и среди всего этого шума пел Фемий - пел неохотно, подчинившись приказанию, но сохраняя мрачный вид. Исполнение его также было не из лучших. - Знаете, что сделал бы на вашем месте я? - спросил Гость с Тафоса. - Тут ничего не поделаешь, - сказал Сын, но все же поднял голову и стал слушать, прихлебывая вино. - А вы не думали о том, чтобы пуститься странствовать? Странствовать и... ну, словом, странствовать? - Иногда я об этом подумывал, - сказал Телемах. - Но я не знаю никого, то есть не знаю лично никого, к кому бы я мог поехать. - Будь я на вашем месте, я созвал бы завтра утром Народное собрание и потребовал бы, чтобы все здесь присутствующие разъехались по домам, - сказал пришелец с Тафоса. - А ваша матушка могла бы уехать к своему отцу - его ведь, кажется, зовут Икарий? - и там ждать. А вы поезжайте в Пилос к старцу Нестору и спросите его, не знает ли он, где находится ваш отец; если не знает, поезжайте в Спарту к Менелаю. Если уж вы удостоверитесь, что вашего отца нет в живых, тогда возвращайтесь домой. И тогда ваша матушка может вторично выйти замуж - но в этом случае о свадьбе позаботится ее отец, или же... Он осторожно огляделся. Дочь Долиона подошла ближе. - Мы хотим, чтобы нам не мешали, Меланфо, - буркнул Телемах, не глядя ей в глаза. Ее бедра поплыли в сторону. Теперь Эвримах и Антиной шептались с Амфиномом. - Или же? Телемах побледнел от волнения. - Н-да... Слышали вы об Оресте [Орест - сын Агамемнона и Клитемнестры, отомстивший матери за убийство отца; преследуемый богинями кровной мести, эриниями, за убийство матери, Орест был очищен Аполлоном и оправдан Афиной; женившись на дочери Менелая Гермионе, он сделался владыкой не только Микен, но и Арголиды и Спарты], сыне Агамемнона? - спросил пришелец с Тафоса. - Слышали, конечно? Не так ли? - Слышал. Но у меня нет людей, а их целая орава. И корабля у меня нет, так что мне не привезти воинов из других мест. - Мне пора идти, - сказал пришелец с Тафоса. - Но я останусь в городе до утра. - Он наклонился к Телемаху. - Насчет корабля дело можно уладить. А вы не пробовали говорить... со сверстниками? Великие дела вершат со сверстниками. И вот еще что: я живу на постоялом дворе Ноэмона в гавани. Мой собственный корабль и команда ждут меня в бухте у восточной части острова. И еще одно. Я полагаю, ваш отец жив. Кто знает, может, он уже на пути к дому. Но вы должны вести себя так, будто он и не собирается вернуться. Вы должны вести себя так, словно вашей почтенной матушке осталось всего двадцать дней до выбора мужа. Сын встал и проводил Гостя через весь зал, по-прежнему не представляя его окружающим. Ему казалось, что, уклонившись от обряда представления и вот так провожая своего Гостя, он уже совершает самостоятельный и важный поступок. Он взял стоявшее у стены копье и протянул его Гостю. Копье было такой прекрасной работы, что Телемах не удержался от вопроса, в котором была нотка хвастовства - он, мол, и сам в таких делах толк знает: - Сработано на Крите? - Неподалеку от него, - улыбнулся человек, уверявший, что прибыл с Тафоса. Сын провел тафийца через оба двора. Потом постоял в наружных воротах, провожая взглядом Гостя, спускавшегося по городу к гавани. Тот шел, ступая легко и мягко, скользящей походкой богов. Его светлая тень золотилась на солнце. К тому времени, когда Телемах вернулся в зал, Фемий затянул новую песню. Его накачали вином, и теперь он пел едва ли не героическим тенором. Пел он одну из старых, запетых песен о походе в Илион и о Войне, которыми Сына перекормили еще в детстве и отрочестве. Фемий всегда был дружелюбно настроен по отношению к приютившему его дому и часто вставлял в свои песни слова, прославляющие Супруга, Долгоотсутствующего, а в подпитии он и вовсе не мог остановить поток славословий: не было меры подвигам, совершенным ахейцами под стенами Трои. Веселье было уже в самом разгаре. Телемах вернулся на свое место. Он поднял кубок, поднес его к губам, но тут же решил: нет, сегодня ни капли больше! Он хотел показать свою силу, свою зрелость, показать, что он хозяин; сам того не сознавая, он старался подражать Гостю с Тафоса в его достоинстве, поведении и манерах. Он поставил на стол кубок и медленно - не резко, как разозленный или бессмысленно жаждущий проявить свою власть юнец, а с достоинством, как муж, как Гость с Тафоса (откуда бы, впрочем, Гость ни явился и кто бы он ни был), медленно поднял голову и поглядел на певца. Фемий орал, надсаживая глотку, к тому же кифара его фальшивила. Сейчас - нет, немного погодя Хозяин дома, полноправный Сын и Наследник откроет рот, сожмет в зубах приказание, насладится его вкусом и, если захочет, произнесет его вслух. Не исключено, что он захочет. Он еще не решил. Он может решить: хочу. А может решить: не хочу. Он человек свободный. Наконец он решил, что прервет безобразное пение. Сейчас он прикажет: "Замолчи, хватит драть горло, надоело. Ступай домой. Я хочу поговорить с этими господами". Головы женихов повернулись к двери за его спиной, Телемах и сам повернулся и посмотрел в ту же сторону. В мегароне воцарилось безмолвие - один лишь Фемий продолжал нарушать тишину. Пенелопа, Супруга, Долгоожидающая стояла в дверях, за ней маячили Эвриклея и две перепуганные прислужницы. Они боязливо последовали за Хозяйкой, когда она переступила порог зала. Губы ее дрожали, набеленное лицо выражало не то гнев, не то скорбь. Быть может, это разыгрались нервы, а может, то была хитрость, маневр; так или иначе, губы ее дрожали, в глазах стояли слезы. Все растерянно уставились на нее, один лишь хмельной Фемий ничего не замечал. ...Поднял он меч и рубил, наш герой незабвенный, кровь ручьями текла, а он все рубил и рубил, головы с плеч, наружу кишки, вопль оглашает стены, и вы знаете все: Незабвенный наш победил! Спина у него могуче, чем у быка, и крепче критской бронзы его рука, и да будет ведомо всем, чем кончилось дело он победил, победил... он по... - Молчать! - пронзительно закричала она. - Ты что, в этом доме не можешь петь о чем-нибудь другом? Я... я... Чего ради тебе вздумалось петь именно о Нем? Я запрещаю тебе петь! У Телемаха заныло сердце от жалости к матери. И в то же время ему стало за нее стыдно. Он преисполнился сознания своей силы, жаждой власти, он должен был что-то сказать, и, прежде чем частокол зубов успел воздвигнуть преграду словам, у него вырвалось: - Милая мама, не мешай ему петь! Я еще не приказал ему молчать! Она перевела взгляд на Сына, он видел, насколько она ошеломлена. Фемий разом замолчал, только продолжали негромко звенеть струны, он был настолько пьян или так перепугался, что забыл придержать их рукой. - Телемах! Что с тобой? Ему хотелось что-нибудь разбить и в то же время хотелось разреветься. - Разве мой отец не имеет права быть прославленным в собственном доме? - выкрикнул он таким же пронзительным голосом, как она. - Телемах! Лицо ее стало беспомощным, и тут он совсем потерял голову от злости. - Здесь повелеваю я, мама! Она пыталась что-то произнести дрожащими губами, она неотрывно глядела на его лицо, на всю его фигуру брови ее взметнулись под самый край головного платка, прорезав морщинами белый лоб. Так она и стояла в остановившемся времени. Позднее из всей этой сцены ему вспоминалось одно: ее изменившаяся осанка; казалось, ее привычная горделивая осанка куда-то исчезла, истаяла, и сама она съежилась и мгновенно постарела, хотя заметно это было только глазам Сына. Впрочем, он вспоминал еще, как разинули рты женихи попроще, как смущенно косился в сторону Эвримах, как потупил взгляд Амфином, каким любопытством зажглись глаза Антиноя и какое удовольствие изобразилось на его лице. Несколько секунд в мире царила мертвая тишина, потом Пенелопа медленными, нетвердыми шагами вышла из зала и стала подниматься по лестнице в Женские покои. Первым обрел дар речи, конечно, Антиной: - Глядите, а детки-то растут! И тогда остальные осмелились рассмеяться. Глава тринадцатая. ПЕРЕД БУРЕЙ Поскольку он плыл на восток, он до полудня мог укрываться в тени паруса. А потом по возможности старался держаться под тентом, часами дремал, лежа на скамье. Долго ли будет она, Покинутая, тосковать о нем? Или найдет для утехи другого? Она не брезговала рабами и слугами. А может, Блаженные боги нашлют ради нее бурю с кораблекрушением и этим завершат сделку. "Молчу", - пробурчал он себе под нос. А сам только и говорил об этом, правда вполголоса. Он лежал, прислонив голову к боковой стенке укрытия и ладонями упершись в разогретые и влажные доски скамьи. У нас часто дело шло вразлад, думал он о ней, говорил о ней. Вся наша жизнь была вразлад. - По совести сказать, я сыт ею по горло. Но плоть его не пресытилась ею. Он встал, вышел из-под навеса, перемахнул через поручни и медленно погрузился в воду. Крепко держась обеими руками за плот, он ушел в воду по самую шею и плыл так некоторое время, чтобы смыть телесные воспоминания. Потом несколько часов подряд он, расслабившись, лежал на скамье. Иногда вставал, чтобы проверить правильность курса. Мористей в северной стороне он увидел шедшую под парусом галеру. Она была длинная, черная, гребцов этак на тридцать пять или сорок. Прежде чем он ее заметил, она пересекла его курс, и теперь низкий корпус с загнутыми вверх штевнями и темным прямоугольником паруса двигался к северо-востоку. Если это пиратское судно, стало быть, оно нагружено до отказа, а может, они просто устали и рвутся домой или спешат по какому-нибудь делу к Длинному берегу. Часа два спустя в нескольких стадиях [Стадий - мера длины, ок. 185 метров] от него, ближе к берегу, промелькнуло крутобокое торговое судно. Моя мать прибыла когда-то на Итаку на одном из торговых кораблей Автолика [Автолик - сын Гермеса, отец Антиклеи, матери Одиссея; он считался самым хитрым и ловким человеком, будучи, в частности, знаменит тем, что давал клятвы, которые легко нарушал по существу, оставляя ненарушенными по форме]. Вестник сказал, что она умерла. Он уснул. x x x - Я тоже здесь, я умерла, - неподвижными губами произнесла мать. Он не помнил, кто сообщил ему о ее смерти, но он уже об этом знал. Позади матери, позади ее тени, ему мерещилась цветущая, крепкая, пышущая здоровьем царица, одно время сама кормившая сына грудью, налитой молоком. Он присел рядом с ней возле лужи жертвенной крови. - Ты здесь что, только в гостях? - спросила она, когда напилась крови и он смог заглянуть в ее бесплотные глаза. - Да, я ненадолго. Я случайно оказался здесь с товарищами. Хотел кое о чем спросить Тиресия. - Он только что был здесь, - сказала она. - Как дела у нас дома, мама? - Сам знаешь, - отвечала она. - И все же я хочу тебя об этом спросить, хочу подтверждения. - Да ведь мы все только гадаем, - сказала она, остановив взгляд на его лице. - А ты постарел. - Я хотел узнать о Пенелопе и о сыне. - Беспокоишься, - сказала она. - Но я думаю, у Пенелопы все в порядке. Она выкрутится. В голосе прозвучал отзвук застарелой злобы. - Я прибыла сюда прямо из деревни, - продолжала она. - Теперь твой отец живет там один. Мы перебрались за город несколько лет назад. На Острове нынче нет хозяина. Отцу следовало бы прийти сюда. Почему я должна томиться в одиночестве? Здесь он не знал бы никаких печалей. - Никаких? - Никаких, - жестко подтвердила она. - Все миновало. Все. Он наклонился и уставился в лужу крови. - Ты не должен был уезжать. Ты должен был пойти им наперекор. Я потому и попала сюда, что ты уехал. Я очень тосковала по тебе. Ты был такой умный и добрый. - А как Телемах? - снова спросил он. Она обмахивалась бесплотными руками, разгоняя жаркий воздух Аида. - Думаю, ему не сладко живется. - Ты недовольна тем, что я пришел сюда и задаю вопросы, мама? - Да. - Но я хотел говорить с Прорицателем. - И зря, - сказала она. - Ты боишься вернуться к людям и надеешься получить помощь здесь. И зря. - Я просто хотел подтверждения, - простонал он и хотел уткнуться головой в ее колени. Он протянул руки к ней, к той, от которой пахло молоком, но она ускользнула, унеслась прочь. Огонь лизнул лужу, высушил ее. И когда его руки сомкнулись, обхватив пустоту, они обожгли друг друга, точно два языка пламени, два раскаленных медных стержня. Товарищи что-то отчаянно кричали ему с берега реки. Он не мог разобрать их слов, может, это эхо повторяло: "И зря!" - понять он не мог. x x x К вечеру, приблизившись к южному берегу, он стал искать удобную бухту. Положив мачту, он на веслах вошел в пролив - перед ним тянулась небольшая лагуна, окруженная густой зеленой рощей, вода в лагуне то поднималась, то опускалась, колеблемая мертвой зыбью. Зацепившись чалом за корень дерева, он спрыгнул на берег, отыскал подходящий камень, с помощью веревки сделал якорь, потом отчалил, слегка оттолкнувшись от берега. Якорь он бросил там, где глубина достигала нескольких саженей. В сумерках он поел, а вина выпил больше, чем накануне. - День был и в самом деле чудесный, - негромко сказал он, - и я благодарен за то, что мне довелось его прожить. Удивительно приятная морская прогулка. А теперь мне надо отдохнуть, чтобы завтра достойно встретить погожий день Гелиоса. Он лег на скамью в загородке у кормила, подстелив под себя плащ, а другим плащом укрылся. Плот покачивался на волнах, Странник прислушался к плеску волн у берега. И, зевнув, прошептал: - Здорово я устал. Надо как следует выспаться, а то сны меня доконают. x x x В последующие шестеро суток плот плыл все дальше на восток, подгоняемый попутным ветром. Странник еще дважды причаливал к южному берегу, к его песчаным пляжам. А однажды утром ему с трудом удалось отвалить: прибой вытолкнул тяжелый и теперь уже изрядно отсыревший плот на прибрежную гальку, и ему пришлось попотеть до самого полудня, прежде чем удалось снова выйти в море. Он понапрасну терял время. В душе нарастала спешка, но сны ему снились теперь чаще всего приятные. Правда, в последнюю ночь на южном берегу сон привиделся дурной. Желудок расстроился, решил он. Желудок и впрямь расстроился, несколько раз ему пришлось присаживаться на берегу и с каждым разом маяться все дольше. Остатки жареного мяса он уже выбросил в море, из вяленого мяса в пищу годилась одна баранья лопатка, в остальном завелись черви. Из фруктов съедобны были только яблоки, финики превратились в липкую массу. Вино еще не прокисло ни в кожаном мехе, ни в амфоре, а однажды вечером он наткнулся на источник, где набрал свежей питьевой воды. Он долго и тщательно обдумывал, чем испортил себе желудок. Правда, понос продолжался всего сутки, но он истощил его силы. С помощью карты и перипла, которые он хранил в голове, он пытался рассчитать, сколько ему еще осталось плыть, рассчитать направление и силу течений, но при этом несколько раз в день уверял - вслух, - что полностью полагается на Бессмертных. Когда берег изогнулся к югу, ветры стали переменчивее, резче, дышали то большей прохладой, то изнурительной жарой. Теперь южный берег Тринакрии был от него прямо на восток. За двое суток, ни на минуту не смыкая глаз, он доплыл до этого берега. Севернее, над проливом с восточной стороны треугольного острова высилась белая Огненная гора и торчал крючковатый мыс Гелиоса. К вечеру он сошел на южном берегу Тринакрии и громко сказал: "Я ведь почти не ем теперь мяса, провизия у меня с собой, я ем только вяленое мясо, оно ни у кого не украдено". Пытаясь умилостивить Богов жертвой, он наскоро окропил землю вином и пробормотал молитву. При этом он перечислил множество имен Бессмертных - не назвал только имени Посейдона. Проспав несколько часов, он снова отчалил и поплыл вдоль крутого берега Треугольного острова к его южной оконечности. Он знал, что Тринакрия густо населена людьми, на суше он видел дым и огонь очагов, а в бухтах корабли - узкие, длинные и быстроходные смоленые суда и широкие, пузатые и краснощекие: одни - военные, другие - торговые. Однажды после полудня он достиг южной оконечности острова. Там он сошел на берег, осмотрел свой плот, свои припасы и себя самого. Левое колено саднило, он вспомнил, что ушиб его. К западу, востоку и югу перед ним простиралось теперь открытое море. В бухте, где он бросил якорь, он искупался: вошел в воду и, не называя имени Посейдона, заигрывал с волнами, старался заслужить их милость. Потом поел и, растянувшись на прибрежной скале, устремил взгляд в голубовато-зеленую бесконечность на юге, где угадывались очертания островов Волосы, свисавшие на лоб, и жесткая от соли борода пахли морем. В отблесках багряного Гелиоса огненными полосками мелькали дельфины. За его спиной тянулись густые леса, а за ними высокие горы, в глотках которых клокотало пламя, рвущееся наружу из недр Аида. Он смежил глаза и, вытянувшись на спине, вглядывался в мерцающую тьму под закрытыми веками. x x x Агамемнон совершенно серьезно уверял - а тени между тем клубились вокруг него, подобно парам серы, - будто его не то пригласили, не то заманили в дом Эгисфа, где находилась и его супруга-царица, хотя это противоречило другим сведениям - о том, что убили Агамемнона в его собственном дворце. Да не все ли мне равно, не хочу я говорить с Агамемноном, который стоит сейчас передо мной, слишком это давняя история, у меня есть дела поважнее, чем собирать сведения о твоем сыне, царь царей. Какову другу чашу налил, такову и самому пить. Спокойной ночи, Агамемнон. - Спокойной ночи, Одиссей, но все же сначала скажи мне, не пытаясь ничего утаить, где сейчас мой сын - в Орхомене, в песчаном Пилосе или у Менелая в Лакедемоне? И почему Менелай до сих пор жив, разве не ради него пришлось умереть нам всем, не ради его проклятой богоподобной царицы? Отвечай! - Спокойной ночи, Агамемнон. Я ничего не знаю. Эти дела меня не интересуют. - Быть может, тебя больше интересует некая особа по имени... хочешь, назову? - Нет, я знаю сам. Проваливай. - Ты был не лучше других. Помнишь? - Проваливай! - И на твоих руках кровь ребенка, на твоих тоже. Разве нет? И самое худшее тебе, быть может, еще предстоит - тебе ведь придется вернуться к людям. - Проваливай! Я стараюсь тебя забыть. - Нет, нет, не забывай меня, Одиссей. - Поглядим. А пока проваливай! - Меня забыть нельзя. Ты сохранишь в памяти Аид. Всех тех, кто находится здесь, сохранишь ты в своей памяти. - Тебе пора, Агамемнон, проваливай! x x x Когда он проснулся, было темно. Он поискал другого места, где спать было бы спокойнее. Лег в расселине скалы и стал глядеть на звезды. Потом встал справить нужду и при этом подумал: а что, если припомнить всех женщин, с которыми я знался? Ни разу я не оплошал. Есть что порассказать. Он пытался засмеяться, хмыкнул, выдавил из себя смешок. Я еще хоть куда, силы и сока хватит на двоих! - ухмыльнулся он. На двоих! На двоих! Речь стала грубее, меньше походила на язык, каким говорят с богами. - Не перечесть треклятых бабенок, которых я употреблял и так, и этак, - бормотал он. - Захоти я, я мог бы кое-что порассказать. Его охватило отчаяние, как ни ляжешь - все неудобно. Сон не приходил, в траве что-то шуршало, шуршало наверху в листве, скрипел плот, тершийся о гальку. Построю корабль на пятьдесят или на шестьдесят гребцов. Нет, никогда больше не выйду в море. Нет, поплыву на Крит, погляжу на его прекрасный дворец. Буду гостем Миноса, и мне не придется проходить санпропускник - смывать с себя вшей перед медными вратами. Нет, буду жить дома на пустоши, в лесу, в горах, буду лежать на лугу и слушать, как шелестят деревья, как шепчутся кусты, и засыпать под их говор. Он встал и начал расхаживать взад и вперед по скале. Никому из людей не приходилось так плохо, как мне. За все эти годы мне было хорошо лишь однажды. Когда я жил у Нее. Он остановился и посмотрел вниз, на блестящую зыбь, защищенную от ветра скалой. Бревна со скрежетом терлись о гальку, трещали, скрипели ремни. Нет, лучше всего буду разводить овец и торговать с жителями побережья. И стану таким добрым судьей, какого никогда еще не знала Итака, - ведь я теперь все могу понять. Но если кто-то причинил зло Пенелопе или Телемаху, ему несдобровать. Тут разговор короткий - сотру в порошок. Отрублю голову и оскоплю. Но с детьми я буду добр. Дети - самое лучшее, что есть на свете. Малютки - держишь их на руках, а они еще и говорить не умеют. Не знают даже, как их зовут. Нет, не буду думать о детях. Он пытался вспомнить имена всех собак, какие у него когда-то были. И тут же вспомнил, как Телемаха едва не укусила собака, большой серый пес. Пес слегка цапнул мальчика, возможно, собирался куснуть. Они убили пса, а потом жалели о нем. Он пытался вспомнить стихи, которые слышал когда-то давно, чужеземные стихи, принесенные на острова из дальних стран с Большой земли. "Голос Хумбабы [Хумбаба - шумеро-аккадское мифологическое чудовище, страж ливанских кедров, убитый Гильгамешем, о чем повествуют шумерская легенда и аккадский эпос - те "чужеземные стихи", знакомство с которыми автор приписывает Одиссею; несмотря на то что гомеровский эпос, да и само предание о войне греков с троянцами насквозь пропитаны памятью о древнейшей встрече греческого "Запада" с хеттским "Востоком", воспоминания Одиссея о "чужеземных стихах" - произвольное допущение автора] - бурный поток, рот его изрыгает огонь, дыхание несет смерть". Попробую вспомнить имена всех баб, с которыми я спал, вновь подумал он. Интересно, какая будет завтра погода. Если западный ветер удержится, буду идти прямо вперед. Он спустился по уступам вниз к плоту и выпил немного вина. "Астианакс", - скрежетали бревна. Он выпил еще немного вина, густого, не разбавленного водой. x x x Впервые за много лет он почувствовал в это утро тоску по родине. Нет, он не произнес этих слов, когда стоял на скале, стряхивая с себя сон. Говорил он, что погода отличная, что ветер посвежел и заметно повернул к северу, но, если Власти Предержащие (он не произносил имени Посейдона) и Гелиос захотят немного помочь, все обойдется. Говорил, что никогда не осмелится критиковать нынешнюю столь хорошо обдуманную и столь любезно установленную погоду, пожалуй, он мог бы пожелать несколько иного ветра, но такова уж природа человека и путешественника - выражать различные пожелания. Если верить той карте, которую он хранит в голове, его - может статься, из-за того, что он бездарный кормчий и не умеет рассчитать силу и направление течений, - отнесет к северу, за пределы Ионического моря, к берегам, о которых известно только из страшных или прекрасных сказок. Говорил, что все хорошо, все предусмотрено, он в руках Бессмертных и они пекутся о нем как нельзя лучше. Он то ораторствовал громко, то бормотал себе под нос, всячески выражая довольство и благодарность богам за то, что он все-таки добрался до этого места, что плот все еще плывет, что он мог пополнить свои запасы питьевой воды, а парус и штаг держатся, что ушибленное колено не разболелось, а понос прекратился и желудок работает исправно. Но за всеми этими словами крылся страх, а за страхом - тоска по другому берегу, по тому, к которому он стремился. Возвращаться к Калипсо было уже поздно, даже если бы Бессмертные позволили ему совершить такое путешествие, - теперь у него в душе уже задул противный ветер и течение повернуло в другую сторону. Конечно, тяга к ней еще осталась, еще свежи были воспоминания о ней, но в воспоминания о ее аромате вторгался запах водорослей с Итаки. Перед глазами вставали образы других женщин - они реяли, мельтешили в памяти. То стенала навсегда ушедшая молодость. Само собой, жена стареет, как и ты сам, думал он. Но есть в женах та надежность, какой тебе не может подарить даже самая распрекрасная нимфа, - с женой тебя связывает каждодневная привычка, и привычка остается, несмотря на то что ты уехал далеко, привычка невидимкой сопровождает тебя на суше и на море. Нет нужды карабкаться через высокие горы или носиться по воле ветров по просторам моря, чтобы вновь ее обрести. Она с тобой. Она вьется рядом соседней тропинкой, стоит сделать шаг в сторону, и ты на нее ступишь - и раздвоению конец. Тоска по родине таилась и внутри другой мысли: поскольку я так долго был в отсутствии, придется навести порядок во многих делах. Он вспоминал родной берег, как, бывало, он возвращался к нему из какого-нибудь плавания и входил под парусом или на веслах в пролив между родным островом и утесистым Замом. Остров выступал из воды в утренней дымке или же в вечернем свете Гелиоса, в его низких, отбрасывающих длинные тени лучах, и тогда он казался багряным. Он вспоминал, как уже взрослым мужем вспоминал, как мальчишкой свалился в воду в заливе, и частенько с дрожью думал потом: не вытащи меня тогда Ментор, не окажись поблизости папа, не сообрази другие мальчишки протянуть нам конец доски, некому было бы стоять здесь и предаваться воспоминаниям. А горы с редкими оливковыми рощами и виноградниками, а пустоши, а лес, а Город с его домами, сбегающими по склону вниз от царского мегарона. И воздух. Такого воздуха нет нигде, неважно, лучше он, чем в других местах, или хуже: он особенный, родной, в нем легко дышится. В воздухе Итаки надежность. Какой день на Итаке ни вспомнишь, в воздухе ее почти всегда была надежность. - Первые дни, само собой, будут хлопотными, - громко сказал он. - Да и возвращение будет, конечно, не очень-то парадным. Какой уж я есть, такой есть - придется им примириться. Я свое дело сделал. И все это время находился в пути к дому. И в войне мы победили. Повелитель вод, - он не называл имени Посейдона, - пожелал взять добычу себе. Это отнюдь не в упрек Повелителю вод, боже сохрани, он был в своем праве, Я очень рад, что мог предоставить Ему эту добычу. Это благодарственная жертва за то, что он был так мил и продержал меня вдали от дома в течение таких недолгих лет - то были быстротекущие, приятные годы учения и странствия. Так говорила в нем внезапная тоска по родине. Когда он поднял мачту, укрепил ее и, отвязав чал, оттолкнулся от берега, в душу его закралась тревога. Море так велико, а плавание по тысяче тысяч волн такое долгое! Он понимал, что его ждет трудный день, бурное море, встреча с противными течениями и противными ветрами. Он обогнул мыс на большом расстоянии от берега, держа курс левее Гелиоса. Плот сразу же резво побежал по волнам. Мачта, парус и кожаные шкоты трещали, скрипели и хлопали, волны орошали палубу сильнее прежнего. На солнце и на пока еще теплом ветру обсыхаешь быстро - но ночами станет холодней прежнего. В этом море все - человек ли, судно - уменьшалось в размере. С точки зрения Гелиоса, плот был еще меньшей, чем прежде, точкой в еще более огромном море, а если взглянуть на него глазами Повелителя вод, то это просто щепка в необъятном пространстве, оснащенная парусом скорлупка, а позади паруса насекомое с человечьими конечностями и голосом. Берега снизились и превратились в светлую полоску. За ними громоздились леса, вздымаясь к белым горным хребтам на севере с их курящимися, изрыгающими клубы дыма вершинами. Течение стало сильнее. Однажды давным-давно он и его товарищи прошли вдоль восточного берега Тринакрии через северный пролив, между Сциллой и Харибдой, тогда-то они забили и съели быков из стада, которое можно назвать стадом Гелиоса. Отличная была история, вроде тех, что любят "травить" моряки, и все же в ней была правда. Но правду не расскажешь, думал он. Ветер крепчал, волны стали круче, погода менялась. Но в час заката только жидкие лоскутки облаков появились в небе на западе и юге. Ночь оказалась более спокойной, чем он опасался. Он даже задремывал иногда на скамье у кормила. В первый раз проснувшись оттого, что хлопал пустой парус и его толкнуло в бок закрепленное в уключине весло, он привязался ремнем, пропустив его конец в петлю бокового штага. Потом повернул звездное небо так, что его курс сместился еще ближе к Большой Медведице. Сон сошел к нему, и он зашагал через горы в южной части родного острова к Городу, лежащему на севере, - дул холодный ветер, стояла зима. На другой день хорошая погода восстановилась, и он время от времени мог позволить себе поспать. Однажды он проснулся, когда его обогнал какой-то корабль, судно темно-коричневого цвета с тридцатью гребцами - оно шло в том же направлении, что и он, парус был поднят, гребцы налегали на весла. На всем пространстве широкого синего моря, освещенного послеполуденными лучами Гелиоса, находились только он на своем плоту да эти люди. Судно прошумело мимо, гребцы что-то кричали ему, скаля белые зубы в улыбке, освещавшей их блестящие от пота, смуглые лица; поравнявшись с ним, они перестали грести - сидели, подняв весла, с которых стекала вода, и лишь изредка делая взмах по команде украшенного шлемом героя, стоявшего на корме. Он представил себе, как выглядят в их глазах он сам и его плот. С высоты их благородного корабля я должен казаться им просто смешным - морской нищий, морской бродяжка. Он не мог разобрать, что ему кричат, но помахал им рукой, и они замахали в ответ. Рабами они не торгуют, подумал он, а может, я просто кажусь им слишком невзрачным и ни на что не пригодным. Его нарядная одежда сушилась на мачте, оба хитона и плаща были еще целыми, но очень грязными. Ну и хорош я буду, когда заявлюсь домой, подумал он. С оружием, покрытым медной зеленью, с покоробленным, исцарапанным, скрипучим кожаным щитом. Была у него еще пара ножей, старый, начищенный до блеска меч, два наконечника для копья и старинный, да к тому же слишком тесный шлем, лежавший в сундуке на носу. - Победитель, - произнес он вполголоса. - Вот кто я такой. Ясное дело, они меня испугались и потому пустились наутек на всех парусах. Вечером он плотно поужинал и громко сказал: - Желудок у меня крепкий, морская болезнь ему нипочем, она не теснит грудь, не сводит горло, голова у меня не болит и тело не ломит. - Он восславил Гелиоса, уже исчезавшего за горизонтом, и сказал: - Море ведет себя отменно. Плыть куда легче, чем я думал. Верно, и ночью будет приятно идти под парусом. Он покосился назад, в сторону Гелиоса, делая вид, что не замечает туч, громоздящихся на юге. С западной стороны небо было густого красного цвета. - Редко увидишь такой великолепный красный закат, - сказал он с опаской. - Это вам не какая-нибудь там жиденькая розоватость! Бессмертные Боги - мастера смешивать краски. Гелиос великий живописец, один из лучших на земле и во всей вселенной. После некоторых колебаний он признал, что на юге появились груды облаков, похвалил их, сказал, что они красиво слеплены и очень пропорциональны. - Бывает часто, очень часто, да почти всегда, - заявил он, - что тучи сгущаются и появляются на небе для того, чтобы ничтожный, незначительный, почти не видимый глазу мореплаватель, который возвращается домой, оценил по достоинству умение Богов лепить облака. А сам думал: хотел бы я знать, когда начнется. Он встал, выбрался из укрытия и прошел мимо паруса к ящику с провиантом, чтобы достать из него спасательный пояс. Глава четырнадцатая. НАРОДНОЕ СОБРАНИЕ Знатные люди города согласились созвать Народное собрание. Скорее всего, они просто хотели обратить Сына в посмешище. Собрание, состоявшееся внизу на Рыночной площади, и в самом деле ни к чему хорошему не привело. Настроение собравшихся было неустойчивым: отчасти это объяснялось затеей с ткацкими мастерскими, бесцеремонной хваткой, какую проявляла в делах Эвриклея, и ее попыткой монополизировать производство; а так как старуха никогда не выступала от собственного имени, обвиняли во всем Хозяйку. Несомненную роль сыграла и пропаганда партии женихов. При всем почтении к Долгоожидающей затянувшаяся история всем поднадоела. Само собой, не хозяевам постоялых дворов, но вообще народу в целом. Доходы города от женихов были не так уж велики: во-первых, постоянные женихи из приезжих сделались прижимистей - ведь они были уже в годах; во-вторых, семьи снабжали их съестным, в каком у них была нужда, если они не гостили в царском доме. Муниципальным властям внушала тревогу ночная жизнь города, которая из-за полчища женихов временами приобретала прямо-таки буйный характер. Рабыни слишком часто производили на свет детей, которых не признавали отцы; в этих случаях экономическая выгода влекла за собой прямой моральный ущерб. Словом, все находили, что пора уже благородной, только недавно переставшей ткать соломенной вдове выбрать себе нового мужа. Но, так или иначе, Телемаху удалось созвать Собрание на Рыночной площади и началось оно не так уж плохо. Он явился на площадь в сопровождении двух породистых собак, за которыми посылал к Лаэрту, они были единственными его спутниками. Это была неглупая мысль. Он хотел вызвать сострадание, подчеркнув, что отныне у него друзья остались только среди животных. Но собаки оказались чудовищно невоспитанными - по мнению многих, их следовало держать на цепи. Они не были злыми, как сторожевые псы, но принадлежали к той неприятной породе, которая то и дело норовит лизнуть тебя в лицо, в ногу или в другое неподходящее место, а когда они встряхивались, от них во все стороны разлетались громадные блохи; по мнению многих, псов следовало вымыть, вычистить щеткой и расчесать гребнем. Собрание на Рыночной площади, не собиравшееся уже много лет, являло собой необычное зрелище. Благородные мужи торжественно стекались на него со всех сторон и с величайшей важностью рассаживались по своим местам, а остальные горожане, женихи с других островов и их любопытствующая свита толпились вокруг. Певсенор, всегда исполнявший роль спикера и глашатая, уже вооружился своим коротким ораторским жезлом [жезл (скипетр) глашатая вручался во время собрания тому, кто должен был держать речь, не перебиваемую остальными участниками (см., например, в "Одиссее", II, 35-39)]. Первый, кто попросил слова и кому он протянул жезл, был всем известный старик горожанин, добродушный, хотя и довольно болтливый человек, в прошлом морской разбойник, никогда не упускавший случая напомнить, что один из его сыновей, Антифонт [один из спутников Одиссея, итакиец, съеденный Полифемом], участвовал в Троянской войне и домой не вернулся. Другой его сын, Эврином, принадлежал к партии женихов, но заметной роли в ней не играл. - Что случилось, что такое случилось? - начал старик. - Народное собрание не созывалось с тех самых пор, как Одиссей уехал на войну с моим сыном Антифонтом... Слезы уже катились градом по длинной седой бороде старика. - Продолжайте, продолжайте! - закричали нетерпеливые голоса. - Господа, что за важное событие собрало нас сегодня сюда? - снова вопросил старик. - Уж не пришло ли известие о том, что они возвращаются домой? Мой сын Антифонт сказал перед отъездом: "Если я не вернусь на будущий год, я возвращусь через..." Как сейчас помню, мы стояли у корабля, они собирались отчалить, обогнуть мыс и до вечера дожидаться там попутного ветра. День был погожий, все говорили, что корабль так красиво вышел из бухты... Но это хорошо, что созвали Собрание, Агора и вправду облегчает душу, если мне дозволено высказать мое скромное мнение... Он неуверенно помахивал жезлом и даже не заметил, как Певсенор взял у него жезл, а когда наконец увидел свои пустые руки, в растерянности плюхнулся на плоский камень, дернул себя за бороду и сонно заморгал. Телемах сделал знак Певсенору и получил жезл. Но, встав, он до того разволновался, что никак не мог вспомнить торжественное вступление, которое выучил наизусть и с которого хотел начать, и потому решил взять быка за рога. - Дорогой дядя Эгиптий, - заговорил он (вначале запинаясь, но потом бойчее), - это я осмелился созвать вас всех сюда. Я не получил никаких известий о том, что мой отец или кто-нибудь из его спутников возвращается домой. Но дело в том, что все те, кто уверяет, будто они влюблены в мою мать, на самом деле просто-напросто объедают и разоряют нас. - Ничего, не обеднеете, - проворчал кто-то из самых задних рядов. Телемах не узнал голоса, и все же это ему помогло, он разозлился. - Они рассматривают наш дом как общее достояние, приходят и уходят, когда им вздумается, едят и пьют, как у себя дома или, наоборот, как не у себя, им ничего не жалко, потому что платить придется не им, - сказал он. - Моя мать не желает их больше видеть, она сама об этом заявила. - Тут кто-то хихикнул, и Телемаху показалось, что он видит мелькнувшую на лице Антиноя улыбку. - Всех, всех подряд быков, овец, свиней и коз они забивают и жрут, - хрипло сказал он, уже готовый разреветься, как мальчишка. Кое-кто из седобородых закивал головой, кое-кто из зрелых мужей уставился в небо или потупился. Телемах вдруг почувствовал, что его слушают. - Они могли бы открыто просить ее руки у моего деда, - сказал он. - Могли бы явиться к нему с приношениями, которых он потребует, и получить его согласие на брак дочери. Если он решится объявить моего отца умершим. Но он не осмеливается. Может, на это осмелится кто-нибудь из вас? В дальних рядах толпы послышался ропот, партия женихов безмолвствовала. - Все вы знаете, как обстоят дела, - продолжал Телемах. - Я не могу с вами справиться, вас слишком много. - Но ведь ты же у нас герой! - выкрикнул кто-то с издевкой. И тут его прорвало. - Стыдитесь! - закричал он. - И будьте уверены, я потребую, чтобы вы вернули сполна все, что вы... - Слезы ослепили его, он отшвырнул короткий ораторский жезл. - У вас и впрямь нет ни стыда, ни совести! Вот это я и хотел сказать! Он понял, что некоторые из женихов смущены. Они сидели на камнях и глядели в пространство или в землю. Зрители старались протиснуться поближе - они были в восторге от происходящего. В самых дальних рядах мужчины оттирали друг друга и становились на цыпочки, чтобы получше видеть. Певсенор наклонился, поднял жезл и огляделся вокруг. Антиной вскочил и выхватил жезл у него из рук. - Ты не должен был так говорить, - сказал он сдержанно. - Ты тут нас оскорбляешь, хотя тебе известно, как на самом деле обстоят дела. Твоя мать, твоя благородная, уважаемая мать, уже почти дала нам слово, но потом попросила отсрочки, а потом вышла эта история с Погребальным покровом, ну и всем прочим. И тогда мы решили, что не уедем отсюда, пока она не сделает выбор. Это ведь и политический вопрос, мой мальчик, речь идет о благе общества, о городе - короче, о том, чтобы обеспечить сильную власть. Потому что сейчас все пущено на самотек. Будь ты и вправду не молокосос, а взрослый мужчина, ты сам послал бы ее, не откладывая, к Икарию, чтобы тот отдал ее будущему мужу. Телемах, еще не успевший сесть, воскликнул: - Неужто я стану выпроваживать из дома мать, когда, быть может, отец мой еще жив! Если ты к этому клонишь, скажи напрямик. Но нет, этому не бывать. Если она сама захочет уехать к Икарию, тогда пожалуйста, но... - Глядите! - Глядите! Глядите! Все задрали головы кверху. Высоко-высоко над самым городом показались две птицы, летящие со стороны моря. - Это никак орлы? - Орлы! Орлы! - Не вижу. Где? - Вот они! - Вот они! Вот они! Вот! Птицы описывали друг над другом круги, словно собираясь вступить в схватку. Вдруг по кругу бочком-бочком, повторяя движение птиц, засеменил старик Алиферс [итакийский прорицатель, верный друг Одиссея, самый искусный птицегадатель на острове]. Борода его тряслась, голову он запрокинул так, что чуть не вывернул себе шею, борода развевалась, руки дрожали, из беззубого рта летела слюна - прорицатель. - Я знаю, что они предвещают! Я знаю, что они предвещают! - Он знает, что они предвещают! Это Алиферс! Он умеет прорицать! - Ну и что же они предвещают? - недоверчиво спросил Эвримах. - Уж конечно, какую-нибудь беду? Предсказывать беды ты мастер! - Предсказывать беды он мастер! Какая же это беда? Какая? - И вправду беда, - прокаркал старик, - Внемлите! Он вернется, и вам придется ответить за все, негодники! Внемлите! Это-то и предвещают птицы! Внемлите! Что еще вы хотите знать? Внемлите! - Он вернется! Внемлите! Он вернется! - Кто вернется? - ледяным тоном спросил Амфином и встал, как и все прочие. - Он, - объяснил Алиферс. - Я это вижу! Узрите все! - Вон что! - бросил Амфином, повернулся к нему спиной и внимательно вгляделся в остальных. - Он? Ну да, ОН! Кто "он"? Да ОН же, конечно! Орлы взмыли к вершинам гор, вернулись назад, покружили над городом и, полетев в сторону Зама, исчезли в просторах над морем. Все теснились вокруг Алиферса, а он продолжал похаживать по кругу бочком-бочком, самодовольно пыжась. - Я вам говорил, я всегда это говорил! - Он всегда это говорил! - Что ты говорил, дядюшка? - Он вернется на двадцатый год - что же еще! - Он вернется на двадцатый... - Пфф! Ерунда! Откуда тебе знать, что предвещают птицы? - Откуда ему знать, что предвещают птицы? - Знаю, - загадочно сказал старик. - И больше я ничего не скажу. - Он просто знает, и все тут! Эвримах, который вообще слыл человеком невозмутимым, с угрожающим видом двинулся на старика, тот отшатнулся. - По правде говоря, старик, у меня руки чешутся намять тебе бока. - Намять ему бока, - эхом отозвался хор. - Добрый Эвримах, но я же это вижу! - стал оправдываться перепуганный старик. - Он это видит! - Чушь! - объявил Эвримах. - Ты видишь не больше других. Просто ты хочешь посеять смуту, думаешь, я не понимаю! - Он хочет посеять смуту! - Но, милый, добрый Эвримах, ведь давно уже было предсказано, что на двадцатый год... - Давно уже было предсказано, что на двадцатый... Эвримах пожал плечами. Но поскольку он стоял на виду, он обратился к народу с небольшой речью: - Все это так называемое Народное собрание - чистейший вздор. Как и предсказания и прочие выдумки. У Телемаха одна только цель - помешать естественному ходу вещей. Будто наша Партия Прогресса не знает, в чем благо для города. Но раз уж Телемах настоял на своем и мы сюда явились, мы можем заодно постановить, чтобы он просил свою Премногоуважаемую мать отправиться к ее почтенному отцу Икарию и там подождать, пока отец решит, кого ей следует избрать в мужья. Она может сама помочь ему в выборе, мы своего слова не нарушим - у нее в запасе еще много дней. Все необходимые формы будут соблюдены, свадьбу может устроить Икарий, а она возвратится сюда и будет здесь царицей. По правде сказать, у Телемаха был довольно жалкий вид, когда он попытался отвечать, - голос его сделался плаксивым, сам он опять стал мальчишкой. - Разве вы не можете снарядить быстроходную галеру, чтобы я поехал в Пилос и Спарту разузнать, что им известно о моем отце? - хрипло спросил он и стал часто-часто глотать. - Я... И осекся. - Думаю, вы должны на это согласиться, - сказал Ментор, один из старейших друзей Долгоотсутствуюшего, бывший к тому же (правда, по названию, а не на деле) опекуном Телемаха. - По-моему, вы не вполне уяснили себе, кто таков Он, Долгоотсутствующий. Если он возвратится, берегитесь! - Что он сказал? - Он сказал: "Если Долгоотсутствующий возвратится, береги... " - Если он возвратится, мы окажем ему прием... какой найдем нужным! - гаркнул молодой человек по имени Эвенор, сын Леокрита, и огляделся вокруг в поисках поддержки. - Нас тоже голыми руками не возьмешь! - Ладно, хватит валять дурака! - веско объявил Антиной. - Что? - Да, да, он сказал, они окажут ему прием, какой они найдут нужным. И собравшиеся стали расходиться, нестройно гомоня. Затея Телемаха потерпела несомненное поражение. Он медленно сошел вниз к гавани, рядом с ним бежали его собаки. x x x Насчет дальнейших событий этого дня известно, что неподалеку от гавани, на постоялом дворе Ноэмона Телемах встретился с тем, кто именовал себя Ментесом с острова Тафос, и между ними произошел разговор. Потом в течение нескольких часов они с тафийцем обошли разные места в городе и в его окрестностях. Телемах встретился с товарищами детских игр и с друзьями, на которых мог положиться. Он пытался сколотить не партию, а команду гребцов. Когда он - в одиночестве, сопровождаемый только собаками - возвратился домой, в мегароне в ожидании ужина сидело десятка два женихов, игравших в разные игры. Антиной обратил к нему свое смуглое насмешливое лицо и крикнул примирительным тоном: - Эй, не вешай носа, садись-ка лучше с нами играть, пить и есть - будь человеком! Он даже встал и положил руку на плечо Сына: - А ну, парень, выше голову. Телемах стряхнул его руку. - Хватит ребячиться, - холодно сказал он. - Спокойной ночи. Он отправился к себе и послал за Эвриклеей, Они довольно долго беседовали о разных разностях. Поздним вечером, когда гости, сидевшие за вечерней трапезой, уже изрядно хлебнули и расшумелись, старуха и Сын прокрались в кладовую. Старуха махала обеими руками: - Ишь ты, что затеял! Скажи на милость! И кто тебя надоумил? Ты - и вдруг в море! Я тут ни при чем! Взять и уехать с бухты-барахты! - Стало быть, ты не хочешь, чтобы я уезжал, - посмеивался он. - Та-та-та! - отвечала старуха. - А с чего бы мне этого хотеть? По мне, лучше бы ты остался дома!.. Ну так что ты возьмешь с собой? Времени-то у тебя в обрез. Когда в мегароне стало еще шумнее, а тьма на дворе гуще, пришли четверо матросов из гавани и снесли вниз провиант. Корабль стоял за мысом, там ждали остальные. Они должны были в тишине пройти на веслах к южному мысу, а дальше идти с западным ветром - ночным ветром, дующим с островов. - Через несколько дней, - сказал Телемах Эвриклее, - ты можешь сказать маме, что я не у деда. Если она спросит. Остальные пусть думают что хотят. А Эвриклея сказала: - Может статься, Нестор не таков, как ты ожидаешь. Не забудь, он стар, очень стар. Но он все еще очень могущественный человек. Корабль был судном на двадцать гребцов. Принадлежал он Ноэмону и был из числа быстроходных. Пройдя южный мыс, пловцы подняли парус. С ними был Ментес из Тафоса. Его собственный корабль должен был выйти следом. x x x В это утро, несколько дней спустя, Долгоожидаюшая, Женщина средних лет, которую только что причесала коварная и все более грузная дочь Долиона, узнала все. Впрочем, можно предположить, что кое о чем она догадывалась уже прежде. Хотела ли она, чтобы он уехал? Трудно ответить на этот вопрос так много времени спустя. Она стояла у окна и смотрела на Меланфо, которая только что повстречалась в воротах с Антиноем и теперь шла через внутренний двор. За ней кралась кошка с мышью во рту. - Вообще-то я всегда терпеть не могла кошек, - сказала Хозяйка Эвриклее, стоявшей у нее за спиной. Глава пятнадцатая. ПОСЕЙДОН Хотел бы я знать, когда начнется, подумал он, идя мимо паруса к ящику с припасами, чтобы достать оттуда спасательный пояс. Калипсо говорила об этом поясе в высокопарных выражениях, называя его "Спасательным покрывалом, дарованным морской нимфой". Но как раз в ту минуту, когда он уже наклонился за ним, ему показалось, что прямо на востоке он различает очертания суши - тень, выступающую на фоне более темной тени. Взгляд едва улавливал ее. Присев на корточки, слезящимися глазами он пытался разглядеть то, что уже исчезло из виду, появилось вновь и вновь исчезло. Вот оно появилось опять. А вот опять исчезло и все оделось тьмой. Он бросился назад к рулевой скамье, сел, подавшись корпусом вперед, пытался высмотреть из-за паруса исчезнувшие очертания, снова бросился на нос, но теперь уже они исчезли безвозвратно. Парус хлопал на ветру. Он снова вернулся к рулевому веслу. Зевс! Афина! Может, то был утесистый Зам или лесной Закинф! Он пытался вызвать в памяти исчезнувшую тень. Пытался представить себе острова такими, какими они сохранились в его памяти, варьируя ускользающий образ, и понимал, что это мог быть один из них. Неужели? Ветер дул теперь с юга. Первая волна захлестнула плот, бревна трещали и скрипели. Он обвязался поясом. Его несло прямо на север. Каждый раз, когда он пытался повернуть к востоку, плот кренился набок. Всю ночь он шел с южным ветром. К утру ветер упал, и, когда невидимый глазу Гелиос озарил мир своим серым светом, начал накрапывать дождь. Видимость была плохая, со всех сторон были только серые, зыбкие гребни волн. Он пытался держать курс на восток, на восток, на восток! Так он и просидел весь день: глаза его слипались, руки устали, он мерз, мокнул под дождем и под брызгами волн, и его уносило куда-то, кажется на северо-восток. Однажды он увидел маленький островок, изрезанный скалистый берег, о который дробились волны. Но его пронесло мимо, в пустынность вечернего моря. Потом на несколько часов воцарился относительный покой. Море оставалось грозным, но дышало ровнее. Когда Гелиос исчез в дымке слева, он понял, что движется на север, погода была почти такая же, как накануне вечером. Хотел бы я знать, когда начнется настоящая буря, подумал он. Он ощупал пробковые пластинки и ремни спасательного пояса и забормотал: - Это вовсе не значит, что я чего-то боюсь, Я в надежных руках у Высших сил, они желают мне добра. Но этот пояс так славно согревает живот. Неглупое изобретение. Она говорила, будто пояс этот к ней на берег выбросила морская нимфа. Я вовсе не сомневаюсь в ее словах, но вообще-то иногда - во всяком случае, в былые времена - такие пояса водились на берегах. "Морская нимфа моими руками дарит тебе свое покрывало, - сказала она. - Это украшение. Если станет очень ветрено, укрась себя им". Он расстегнул пояс, приподнял хитон и укрепил пояс на голом теле. - Славно греет, - произнес он вслух. Ветер крепчал, он с большим трудом зарифил парус. Потом поискал луну, она была маленькой и почти невидимой, ее затягивали облака, но все же ему удалось определить курс. Почти все созвездия были стерты, но все же Шесть звезд указывали путь. Теперь ветер дул с юго-запада и заметно свежел, а волны становились круче. Но плот пока еще плыл. Только бы он выдержал, думал Странник, когда его захлестывал очередной вал. Съестное погибнет, думал он в приступе своеобразного голода, голода сытого человека, сожалеющего о том, что он ел меньше, чем мог бы, в минувшие дни. Чувствами он искал прибежища у богов, у всех божественных обитателей горних высот и подводных царств. Из него полился не управляемый мыслью монотонный словесный поток: славословия, выученные в детстве молитвы, жертвенные обеты: то была вечерняя молитва на море, имя которой - Страх. Буря начиналась в нем самом, неукротимая буря; она рождалась в его собственной груди и паникой подыгрывала ветрам, рвавшимся с поднебесья, они низвергались на него отовсюду, образуя клин, острие священной силы богов, да, истинную египетскую пирамиду, которая, покоясь на собственной вершине, давит на нее всей своей тяжестью; это были фараоновы гробницы, одна - обращенная острием вверх, другая - вниз: невидимый, быстрый огонь, руг Diоs ["Зевсово пламя"], молния, вереница молний из уплотненного воздуха, который окатывает пловца безжалостно исхлестанной водой, и пирамида воды, которая громоздится от самого морского дна до его поверхности, пирамида, которая с удивительной точностью нацелена в него снизу и на чьей вершине держится его крошечный плот, когда сверху в него целится острие пирамиды низвергающихся с небес ветров: он был зажат Клещами Могучих сил, стиснут Челюстями Всевластных Стихий! Ненасытные Силы неба и Стихии моря настигли его! В его бормотанье, в его бессмысленном славословии, бездумном звукоизвержении звучало также удивление. Рассказчик, вслушивающийся и вникающий в него много тысяч лет спустя, может истолковать это именно так, ведь за семь последних лет, из плена которых он вырвался, Странник привык считать себя ничтожеством. А теперь, как он ни был потрясен - неистовством ветра, моря, минутными приступами ужаса, - он был, однако, озадачен тем, что силы неба и вод, а может быть, одних только вод, поддержанные необузданными вихрями, уделяют ему такое внимание; то было сначала чувство, потом оно стало мыслью. Да, именно на нем сосредоточили они свое внимание, с остервенелой ловкостью и сноровкой, с непревзойденной свирепой гениальностью возведя две эти пирамиды - Небесную и Морскую, пирамиды Природы, сделав так, что вершины обеих встретились в том самом месте, где по случайности как раз в эту минуту оказался его плот. Он был центром, той точкой, которая сделалась вдруг сердцевиной бури и Царства Огня. Гордыня ужаса и отчаяния охватила на миг все его существо. Никому из смертных не доводилось испытать ничего подобного! И на своем языке, на своем невнятном наречии он забормотал слова, выражавшие эту гордыню ужаса, слова, которые самые горячие его приверженцы, те, кто были к нему ближе всех и лучше других читали в его душе, перевели как "Оймэ! Горе мне! Горе мне, постоянному в бедах, за что мне терпеть еще новые напасти, что еще со мной приключится, что со мной будет?". Тяжко, тяжко рушились на плот все новые валы. Вода заливала его укрытие. Он не решался привязать себя к стойке кормила или к скамье, но обеими руками вцепился в нее и в кормило. Иногда волна ударяла снизу - шлепок могучей распластанной длани, - и плот на мгновение замирал, весь дрожа. Вот плот взмыл вверх, из водяной ложбины, все ветры ринулись на него разом, и левый шкот лопнул - звук был такой, словно лопнула тетива. Хлестни меня конец ремня по глазам, я бы ослеп, подумал он. Он кричал, взывал, подбадривал свой плот: "Давай, поднажми, держись, дружок! Где наша не пропадала!" - но и эти слова призваны были просто излить страх в звуке, в вопле. Оймэ!.. Он не услышал, как расшатались скрепы в носовой части, но, когда под его ногами стали вдруг расползаться бревна, понял: в ближайшие мгновения свершится его судьба. "Я в руках у добрых, благосклонных, удивительных сил", - бубнил его язык, а плот кружился на ветру, штаги провисли, а мачта и парус накренились косо вперед. Кувшины с вином и водой в ящике с припасами, метавшемся по плоту, разлетелись на куски, и в эту минуту плот перевернулся, бревна, еще удерживаемые креплениями кормы, разошлись, точно растопыренные пальцы руки, и встали торчком, укрытие рухнуло, а он выпрыгнул в воду. Рот его наполнился соленой водой, он отфыркивал, откашливал воду, шлепал по ней; в следующее мгновение на него накатил новый вал. Когда он вынырнул на поверхность, его сильно ударило в правое плечо - я тону, - это было кормило, он ухватился за него. Он чувствовал, что держится на пробковом поясе. Подтянул его повыше, к подмышкам, прижал весло локтями. Весло рвануло новой волной, подкинувшей пловца вверх, но толчком левой руки он передвинулся к середине весла, так, чтобы уравновесить оба конца, и крепче в него вцепился. Ноги целы, ни одна не сломана, подумал он. Ему было больно. Царапина, думал он. Чуть подальше виднелся плот, а рядом с ним конец оторвавшегося бревна. Новая волна прибила его к бревну, они одновременно взлетели на гребень, он выпустил кормило и ухватился за бревно. Ему удалось взобраться на него повыше и устроиться поудобнее. Оймэ!.. Вверх-вниз, вверх-вниз, мерно, однообразно. Он чувствовал, что выбился из сил. Соленая вода разъедала глаза, плечо и колено ныли, вода стала холоднее, чем была. Вверх-вниз, вверх-вниз. Вода накрыла его, едва не слизнув с бревна, он вдруг встряхнулся, рывком подался вперед и снова ухватился за бревно. Расстегнув пряжку пояса, стягивавшего хитон, он сбросил с себя одежду. Потом обхватил ремнем и себя, и бревно - ремень оказался достаточно длинным, язычок пряжки он просунул в самое последнее отверстие на нем. Оймэ!.. Я хочу домой, хочу домой, хочу домой! Бормотанье обрело смысл, стало питать волю. Я в хороших руках, бессмысленно думал он. Я хочу домой, думал он и тем насыщал и поил свою волю. Закрыв глаза, он покачивался вверх-вниз, волны подкидывали его, брызги, пенная влага, вскипавшая на гребнях, ломились в уши, в ноздри, но волне не удавалось накрыть его с головой. Иногда его вдруг уносило в другой мир, они напились как свиньи и блевали, думал он словами, не образами, монотонным отзвуком былого рассказа, отголоском слуховой памяти. Я солгал, будто я ослепил вулкан [автор вводит в размышления Одиссея позднейшее аллегорическое истолкование борьбы Одиссея с Полифемом как спасения человека от проснувшегося вулкана], вспомнил он, вспомнив только имя - Полифем, нечто, случившееся в его жизни. Вверх-вниз, вверх-вниз. Я хочу домой. И воля получала кусок хлеба, чашу с питьем. Теперь, где бы он ни оказывался - на гребне волны или в ее ложбине, желания его были устремлены к одному. Один раз под шквалом водяных брызг он подумал: мне все равно, что там делается. Мне все равно, какая она. И какой Телемах. Пусть они оба глупы. И пусть я устал и оборван. Я хочу домой. В долгий промежуток усталого прояснения мысли он расчетливо и напрямик стал славить богов, называя многие имена. Афина, ты справедлива, умна и всегда приходишь на помощь в беде. Гелиос, далекий скиталец, знойный гонитель теней, ты даришь плоской ладони земли необходимое ей тепло, и на ней зеленеют деревья, злаки и травы, и она кормит нас мясом и фруктами, и ты даешь ей свет, чтобы можно было увидеть твое благотворение. Зевс, я люблю тебя, ты живешь в моем сердце и во всех моих мыслях, я восхищаюсь твоей силой, мудростью и могуществом. Гермес, плавание вышло чудесное. Я всецело полагаюсь на твои слова. Ты прекрасный Вестник, ты всегда говоришь только правду, и никто из твоих слуг никогда ничего не украл. Ты защитник Честности, ты само Прямодушие. И еще ты на редкость проворен. Ты самый проворный из всех. И тут на его устах родилось имя Посейдона. Посейдон, ты желаешь мне самого большого добра. Ты так любовно качаешь меня на своих руках, на своих ласковых волнах. Ты обходишься со мной как с лучшим другом. По глупости своей, по своему человеческому недомыслию я говорил и делал то, за что ты караешь меня, караешь справедливо, но на редкость милосердно. Ты самый... да, да, во многих отношениях ты и впрямь самый главный. Один из самых главных богов. Ты хорош собой и умен. - Я хочу домой! - думал, кричал, вопил он (в этом море, где не было слушателей, это было одно и то нее), и соленая вода заливала ему рот. От нее деревенел язык и сжималось горло. Вверх-вниз, вверх-вниз. Самый Ужас засыпал под этот монотонный ритм. В другую минуту прояснения, незадолго до рассвета, он подумал: с рассветом начнется не то восемнадцатый, не то девятнадцатый день моего плавания. Я странствовал двадцать лет. Нет, семнадцать или восемнадцать суток, но это и получается двадцать лет. Что-то не сходится, но я не хочу об этом думать. На рассвете он увидел сушу. Сначала он не понял, что это. Она вдруг поднялась из моря, словно ударом хлыста взорвав водное однообразие; у него даже заломило в глубине глаз, когда он сообразил: это суша. Суша. Гора. Земля, на которой можно вытянуться. Берег. И тут же понял: до нее далеко. На мгновение он закрыл глаза. Вверх-вниз, вверх-вниз. Вверх-вниз. Когда он снова открыл глаза и волна подбросила его на гребень, он увидел, что земля не стала ближе. Веки снова опустились. Туда-сюда, туда-сюда. Вверх-вниз, вверх-вниз. Ноги одеревенели, ремень натирал под мышками. Он снова поднял веки. С высокого гребня он увидел, что приблизился к суше. В течение нескольких часов его несло к ней. Он очнулся - лицо погружено в воду, рот полон воды; он долго лежал, прижавшись щекой к гладкой поверхности качающегося бревна, и откашливался. Тело косо свисало поперек бревна, обмякшие ноги были безжизненны. Он не мерз, руки и ноги не свело судорогой, но он и не плыл, а висел в воде, качаясь, как плод на ветке. Болели уши, болела голова. Бревно своей шершавой стороной царапало грудь и подмышки; ему показалось, что в море стало так тихо, будто он от него за тридевять земель. Он хотел открыть глаза, но открыл только маленькую щелку. В нее ворвался свет, соленый, саднящий свет, он обжигал. Снова приоткрыв глаза, он услышал свет, услышал, как свет плещется, грохочет в нем, он снова прикрыл глаза и очутился в царстве Огненного божества, в сверкающем молниями, искрящемся, громыхающе-красном и желтом мраке. Когда ему снова удалось разомкнуть веки, он понял, что его тащит на скалы, к скалистому берегу. Высокие, мрачные, зеленые, искрящиеся светом скалы ждали его впереди. Я должен рассчитать, подумал он. Через мгновение на самом последнем пределе способности мыслить, которую милостивые, благодетельные боги даровали носящемуся по волнам человеку, он сумел додумать до конца: я должен рассчитать расстояние. Снова резкая боль пронзила глаза, но он вытерпел и не закрыл их, пока не увидел. Над его головой носились птицы. Колючая, пенистая кромка волн билась в темную гряду изрезанных скал. Его охватил ужас, а потом до сознания дошло: мне надо прочь отсюда. Я близко, а мне надо скорее прочь. Длинногорбый смертоносный вал накатил, взметнулся и рассыпался белоснежной пеной. Когда он повернул голову и вновь увидел, только эта белопенная стена расходилась вправо и влево вдоль берегового утеса фестончатой кромкой кипящей, лижущей скалы воды. Бревно, подумал он и задвигал ногами. Каждое движение причиняло страшную боль. Правой, левой, правой, левой. Ступней он не чувствовал, но где-то мозжило, где-то сидела боль - стало быть, ступни есть. Он работал руками, лопатками. Когда он стал перемещаться по бревну, заныло плечо. Это близко, думал он. Я должен плыть дальше от берега, я должен смотреть. Но его тащило к берегу. Бревно, подумал он и снова заставил себя посмотреть. Он расстегнул пряжку, ослабевший ремень повис на бревне, соскользнул в воду, пошел ко дну. Вновь подкинутый вверх, он выпустил бревно, оттолкнул его и сделал несколько бросков в сторону от берега. Он погрузился глубоко в воду, из нее торчала одна голова, но спасательный пояс поддерживал его, в нем была опора. Он проплыл еще немного, окуная глаза в темноту. Потом вновь обернулся и, щурясь, поглядел в сторону берега: бревно качалось совсем близко от пенной кромки. Когда ему снова удалось открыть глаза, бревно взмыло на пенистом гребне, рухнуло вниз, исчезло. А солнце не исчезло, солнце сверкало. Повернувшись к нему спиной, он с усилием плыл. Теперь глазам стало легче. Неуклюже, скованно, медлительно переваливалось тело на волнах, влекших его к берегу. И тут он увидел бухту, надежду. Когда его вынесло к камням, он протянул к ним обе руки, вцепился в их шершавые неровности и, обдаваемый фонтаном брызг, удержался за выступ скалы. Острые раковины обдирали колени, лопалась кожа на руках. Весь морской гул обрушивался на его плечи и голову, он чувствовал ненависть моря. Не разожму рук, не разожму, не разожму. Но удержаться не хватило сил, его поволокло в море и тут же опять понесло к берегу. Его подкинуло вверх, он полз, отталкивался ногами, извивался, бросался вперед, его пронесло мимо скалистого выступа. Он почувствовал под коленями каменистое дно, опрокинулся, снова встал и, когда его вновь поволокло прочь от берега, сумел сделать несколько неверных шагов. Новый вал окатил его пеной, отброшенной от соседнего уступа, он поплыл, держась на поясе и двигая руками, дал увлечь себя к берегу. Когда вода отхлынула снова, он уже стоял на коленях, упершись ладонями в каменистое дно, потом встал, шатаясь, сделал несколько шагов и упал. Новый вал обдал его пеной, волна прокатилась по его плечам, оторвала от дна, приподняла на несколько дюймов, потом он снова почувствовал дно, встал, вода струилась вокруг его ног. Он сделал еще несколько шагов, упал, поднялся, попытался пуститься бегом, упал. Волна снова подкинула его, поволокла, пытаясь затащить его в море. Он перевернулся, нащупал ногами опору, бросился вперед и устоял. Поскольку вода доходила ему уже только до колен, ему удалось побежать, он упал, поднялся, пробежал еще несколько шагов, снова упал. Его заливало пеной, набегавшая волна била его по ступням, по спине, но с места не стронула. Он стонал, он ослеп, одеревенел, он не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой. Но и новая волна не сумела с ним справиться. Ему удалось встать на колени и поползти сквозь пену вверх. Шум моря делался глуше. Коленями, руками он чувствовал плети водорослей, раковины, более мелкую гальку, песок. Песок, подумал он о том мягком, во что упирались ладони. Это песок. Он немного полежал, вбирая грудью воздух, хрипя. Из носа и рта у него струилась вода. Он встал на колени, опираясь на локти, - его рвало. Это было устье реки. Он, щурясь, поглядел на него, оно мерцало желтым и зеленым. Трава, подумал он, трава, деревья. Он полежал без движения, земля ходила под ним ходуном. К горлу снова подступила судорога рвоты, но рвать было уже нечем. Локтями он упирался в сухой песок, песок был теплым, а нижняя часть тела и ноги были погружены в воду, которая стала холоднее. Холодно, подумал он. Вода холодная. Он подтянулся еще немного выше по песку, ему удалось перевернуться на спину. В одно ухо попала вода, она шумела, давила. Он потряс головой, но вода не выливалась. Он прищурился, деревья стали видны отчетливей. Река, широкий поток исчезал между деревьями. Поодаль у подножия отвесной скалы была трава и листья. Листья, листва, опадающая осенью с деревьев. Здесь мне лежать нельзя. Море ищет меня. Море охотится за мной. Сюда оно может добраться. Он пополз еще выше. Путь от песка до листьев и травы был бесконечно долгим. Море гналось за ним, стремилось схватить его, добраться до его убежища. Он дотянулся до скалистой стены. Она была теплее песка. Тепло, подумал он. От нее идет тепло. Ему удалось встать на колени. Земля качалась под ногами, ему пришлось опереться на скалу, которая закачалась тоже, норовя на него рухнуть. Но он собрал все силы и остановил скалу. Немного погодя он сумел подняться на ноги, постоял, но всего лишь мгновение, потом упал снова да так и остался лежать. Плечи царапались о камень. Наверно, я весь исцарапан, думал он. Но это пустяки. - Это вовсе не опасно, - попытался он сказать вслух. И тут он заплакал. Я касаюсь земли, подумал он. И, шевеля распухшим языком, произнес: - Я касаюсь земли. x x x Они заломили ему руки назад и пригрозили: если он не станет говорить, его привесят за руки. "Знаешь ты, каково тому, кого бьют по пяткам? А может, наоборот, мы вздернем тебя за ноги вниз головой, мы что хотим, то и делаем, мы слуги Посейдона". То были люди из дальних краев на юге, на севере и на востоке, они хотели знать. "Говори, а не то размозжим тебе пальцы". Он не сдавался. "А может, раздавим тебе мошонку, представляешь, каково тебе придется. Хорош из тебя выйдет герой". Он закричал, но они давить не стали, только дотронулись. "Ладно, мы отрубим тебе пальцы, мы ведь тебя жалеем. Далеко на востоке тебе бы повырывали ногти, один за другим, но мы тебя жалеем, только говори". Он пытался придумать, как сделать так, чтобы не заговорить. Ему зажали руки между двумя деревянными досками. "Убивать мы тебя не станем, мы тебя жалеем. Ты еще жив и можешь кричать. Можешь пускать слюни, можешь блевать, когда мы станем пинать тебя в живот. А ведь нам ничего не стоило бы вспороть тебе брюхо, чтобы ты увидел свои кишки и в них дерьмо. Но мы тебя жалеем". "Мы тя жи-леем", - произносили они на своем чужом, грубом наречии. "Говори, сколько у вас было кораблей, сколько вас было человек, где вы спрятали свои сокровища, где твои золотые и серебряные сосуды, половину тебе оставим, только говори. Молчишь? Ладно, тогда отрубим тебе полпальца на правой руке. Вот, полюбуйся. Могли бы отхватить и весь палец, но мы тя жилеем, мы люди жалливые, мы люди". Их лица окружали его со всех сторон - черные, смуглые, желтые, белые лица. "Тогда отхватим еще один палец, теперь на левой, мы добрые, вот, полюбуйся. И давай, выкладывай все. Сейчас прижжем обрубки, кровь остановим, мы тя жилеем. Говори же, не таись, мы те добра желаем". Он кричал. Ему заткнули рот тряпкой. "Могли бы в дерьме ее вымазать, но мы тя жилеем. Могли бы челюсть сломать, но не сломали, мы тя жилеем. Сейчас выбьем тебе один зуб". А потом они сказали: "Не станешь говорить - мы тя в Море бросим. Мы слуги Посейдона". И тогда он заговорил: "Меня зовут Одиссей. Я родом с Итаки. Я был в Трое с царем царей Агамемноном, мы победили троянцев и учинили там разгром. Я убил Астианакса, я, а может, не я, а кто-то другой из нас, это было нетрудно, он был легкий как пушинка, мы кинули его через стену, а потом я, а может, кто-то другой спустился вниз, схватил его за ногу и размозжил ему голову о мостовую, это было нетрудно, он был не тяжелей пушинки. Я долго странствовал, возвращаясь домой, теперь я в ваших руках, Боги, Люди, а золото в глотке у Моря, во чреве Посейдона, оно пошло ко дну вместе с нашими кораблями, золота больше нет". "Ладно, бросим тя в Море, мы слуги Посейдона", - сказали они. "Нет, нет, нет, - закричал он, - я сделаю все, что вы хотите, скажу все, что вы хотите, только не бросайте меня в Море!.." - ...только не в море, нет, нет, нет, - стонал его рот, бормотал его распухший, отравленный солью язык. x x x Он проснулся, его знобило. Глаза жгло, они почти совсем заплыли, болело у него все. Был вечер, закатное солнце еще горело на отвесной скале по ту сторону реки. Ревели береговые буруны, он слышал голос моря, пенистые ручейки струились в гальке, на которой он лежал. Я лежу на земле, думал он, на суше. Спасательный пояс стягивал тело. Он сел и попытался развязать узлы. Долго возился с ними, прежде чем ему удалось снять ремень. Тяжело отдуваясь, повалился на спину - отдохнуть. Но ему было холодно. Если я буду долго так лежать, я простыну. Он сел, потом встал, держа в руке пояс. Шатаясь, побрел вдоль реки туда, где росли деревья. Здесь берега были выше, дальше в излучине виднелся какой-то причал, а может, мостки для стирки или что-то в этом роде. Люди, подумал он, здесь живут люди. Он бросил пояс в воду, пояс увлекло прочь, туда, где ревели буруны. "Покрывало морской девы", - говорил кто-то. Он не мог только вспомнить кто. Но кто-то говорил. Хороший был пояс, подумал он деловито. Очень хороший. Если его будет носить по морю, может, он попадется тому, у кого в нем нужда. А может, его выкинет на берег, где в нем нужда. Что до меня, я уже больше не в море. Я на суше, я стою на земле. Я живой человек на земле. Он, шатаясь, побрел между, деревьями. Под ногами, под пальцами босых ног, шуршали сухие листья. Он лег на спину под огромным деревом. Саднящими руками подгреб к себе листья, накидал их на себя, засыпал себя ими. Он окутал себя листвой, погрузился в нее, почувствовал, как она согревает его своим теплом. Я человек, лежащий в тепле на земле. Я человек вдали от моря. Я живу. Глава шестнадцатая. В ПИЛОСЕ Молодой человек, отплыв на корабле как груз, очень долго и чувствовал себя грузом. Когда отчалили от берега и напряжение первых минут улеглось, все пошло своим чередом. Едва обогнули южную оконечность родного