ерцу "ганзы", пан Хеннель срывался с места на великолепной "татре", уже на старте набирал обороты двухтактный "ДКВ" пана Кубинского, а Георгий Гергиадес, которого все принимали за армянина, тогда как он был всего-навсего греком, преследовал эту шарообразную лису на великолепном "шевроле", пан Ясилковский -- на "бьюике", инженер Хобблер же -- на двухдверном "БМВ", в отличие от инженера Войнарского, что гнался за шаром на четырехдверном "опеле-олимпии", но, разумеется, это еще не все, надо упомянуть пана Збигнева Крыстека на "опеле-капитане", пана Жабу на "фиате-5О4", пана Мровеца на "фиате-1 100", пана Крыницкого на "стейре", пана Захареви-ча на старом "форде", а также пани Кшишковскую на "адлере-юниоре", что же касается "мерседесов" -- мы въехали на горку, где я смог, наконец, переключить передачу и прибавить газу, -- таких в Мосцице насчитывалось целых три штуки -- кроме дедушки Кароля на этой марке ездили доктор Сверчевский и инженер Следзинский, причем оба на двухдверном "сто семидесятом", дед же неизменно оставался верен четырехдвер-ной модели, ну а кроме того, в соревнованиях также принимали участие мотоциклисты на "ариэлях", "БМВ", "зундаппах", "БСА", "викториях", "индианах" и "Харлей-Дэвидсонах"... -- Да, неплохо, -- прервала мою литанию панна Цивле, -- разворачивайтесь вон у той просеки, нам ведь в аэропорт не надо, а прервать вас, кстати, совершенно невозможно; этот "мерседес", он и в самом деле был самым лучшим? -- спросила она с такой улыбкой, что я едва не упустил руль, -- то есть я имею в виду не столько марку, сколько эту конкретную модель, вы же сами говорили, что с ним была масса хлопот, по сути, каждые пятьсот километров. -- Тогда все машины были такими, -- немедленно возразил я, -- это вопрос технологии того времени, а не какой-то отдельной марки или модели, так что "сто семидесятый" четырехдверный неизменно приносил дедушке удачу в соревнованиях, чему, ясное дело, способствовала и бабушка Мария в роли штурмана, а кроме того, прежде чем отправиться в погоню за шаром, дедушка несколько вечеров подряд слушал по радио прогноз погоды, ночью поднимался на крышу -- понаблюдать за небом и облаками, а также за движением планет, после чего, запершись в кабинете с картой, вычерчивал вероятную траекторию полета шара при всех возможных направлениях и силе ветра, наконец, все это пересчитывал и заносил в блокнот в виде таблиц и графиков, потому, наверное, дед всегда и выигрывал, и приз неизменно доставался ему, ведь, определив сразу после старта местонахождение шара, бабка Мария заглядывала в табличку и сообщала: -- Через три четверти часа будет над Закличином, дорога номер тринадцать, вариант первый, на втором перекрестке левый поворот на Зглобице, -- и дедушка сразу, кратчайшим путем устремлялся к цели, а если направление или сила ветра вдруг менялись, он на минуту притормаживал, молниеносно водружал на обочине собственноручно сконструированный прибор -- ветряную мельницу на штативе, -- снятые с нее точные показания бабушка тут же заносила в блокнот, и они опять бросались в погоню, вооруженные навигационной переменной, при помощи интегралов и логарифмов безошибочно определявшей новое положение шара, и им всегда удавалось первыми настичь воздушную лису, будь то в Мшане, Издебной или Вешхославице; представьте себе -- мы уже были внизу, на Словацкого, возле прусских казарм, -- эту чудесную картину: дедушка Кароль останавливает "мерседес" на обочине разбитой дороги и мчится через луг, чтобы, согласно правилам, максимально приблизиться к гондоле, затем трубит в охотничий рожок, по сигналу которого аэронавту хорунжему Шуберу из Санока полагалось немедленно выключить газовую горелку для подогрева воздуха и прервать полет, и вот они уже видят друг друга и машут руками, хорунжий Шубер бросает якорь с прицепленным к нему лисьим хвостом, дедушка хватает "лису" и всякий раз чувствует себя самым счастливым человеком на свете, ведь по лугу уже бежит бабка Мария, они обнимаются, целуются, поют, пускаются в пляс, а хорунжий Шубер достает из специального деревянного ящика предусмотренную правилами бутылку шампанского и три хрустальных бокала, все пьют за победу, тут, глядишь, подтягиваются и остальные машины и мотоциклы; вероятно, это и впрямь было потрясающее ощущение -- выиграть такие соревнования, -- я закончил историю на перекрестке Грюнвальдской и Костюш-ко, -- не забывайте, что, по уставу, триумфатором оказывался лишь один из участников вместе со своим штурманом, второе и третье места предусмотрены не были, так же как в конной охоте, где только один наездник хватает лисий хвост и срывает банк, становясь настоящим, то есть единственным королем -- на тот вечер, когда в клубе пьют за его здоровье. -- А приз большой? -- панна Цивле вынула из серебряного портсигара косяк и воспользовалась прикуривателем, -- больше, чем то, что получил машинист Гнатюк за раздавленный "ситроен"? -- Что вы такое говорите! -- я плавно перестроился в средний ряд. -- Пан Гнатюк получил премию не за порчу чего бы то ни было, а за рекламу хшановских локомотивов, насколько я помню, ему дали тысячу пятьсот злотых, по тем временам немало, учитывая, что польский "фиат" стоил около пяти тысяч, плюс еще золотую "Омегу" с гравировкой "Герою польских железных дорог -- дирекция"; нет, в этих соревнованиях приз был чисто символическим, а именно -- латунный значок в виде лисы с надписью "Мосцице, погоня за шаром", ну, и дата; кроме того, в клубе победитель ставил всей компании первые три выпивки, так что если взять материальную сторону вопроса, то за честь и почет приходилось еще и доплачивать. -- Не то, что теперь, -- вздохнула панна Цивле, -- сегодня каждый стремится не прогадать, вот и выходит, что если бы можно было продавать собственное дерьмо, никто бы не поморщился. -- Ну, это уж вы преувеличиваете, -- воскликнул я, -- диалектический материализм, конечно, уступил место практическому, но разве это основание, чтобы так думать о людях? -- Вы не знаете, о чем я говорю, -- она снова затянулась, выпустив струйку едкого дыма, -- слыхали о докторе Элефанте? -- Поскольку я ответил "нет", панна Цивле тут же принялась рассказывать сдавленным голосом, и должен вам сказать, дорогой пан Богумил, я вздрогнул, представив, что мог бы оказаться на месте Ярека и угодить в лапы к доктору Элефанту, который, правда, умел вырезать аневризму мозга, но еще более ловко у него получалось разорять пациентов, требуя взяток сперва за место на больничной койке, потом за бесконечные консультации, наконец, за саму операцию, которую доктор назначал и тогда, когда все было предрешено и он прекрасно понимал, что пациент не выживет, и даже тогда, когда никакая операция не требовалась вовсе; доктор Элефант был чемпионом по сбору денег, ему всегда удавалось вытрясти их из отчаявшихся людей, которые ради спасения ближнего готовы были продать буквально все, да еще и занять в придачу, что и произошло с Яреком и его сестрой: сначала, чтобы попасть в клинику и заплатить за операцию, они продали квартиру, а потом оказалось, что диагноз поставлен неверно и операция не нужна, а сама болезнь редкая и требует длительного лечения; тогда панна Цивле отправилась в кабинет к доктору Элефанту и потребовала вернуть деньги -- хотя бы за несостоявшуюся операцию, а тот холодно заявил, что сейчас вызовет полицию и подаст жалобу в прокуратуру, потому что это провокация, это просто неслыханно, чтобы ему бросали обвинения в подобной подлости, к тому же в его собственном кабинете -- где, кто и когда, мол, видел, чтобы эта барышня давала ему деньги, да еще такую сумму? -- Сукин сын просто выставил меня за дверь, -- проговорила панна Цивле со слезами на глазах, -- родительская квартира пропала к чертям собачьим, Ярека тут же выписали из больницы, а мне пришлось за несколько дней переделать дачный сарай в зимний дом, иначе спать бы нам с ним на вокзале, хорошо еще, что от родителей хоть этот участок остался, и знаете, -- она раздавила окурок о крышку пепельницы, -- наш случай -- вовсе не исключение; теперь я вожу Ярека к разным кудесникам, которые хоть и не в силах его исцелить, но по крайней мере не обирают нас до нитки, потому что за визит берут не дороже стоматолога, причем сами оплачивают свои кабинеты и всякие налоги, в отличие от доктора Элефанта, лабораторию, кабинет и инструменты которого финансируем мы все из своих взносов, словно последние лохи. -- Ничего себе! -- воскликнул я. -- И его ни разу не поймали за руку? -- А как? -- панна Цивле вытерла платочком нос. -- Давайте сменим тему; у этого дедушкиного "мерседеса" мотор был с верхними или нижними клапанами? -- Вы, наверное, меня поймете, дорогой пан Богумил, после всего услышанного рассказы о прежних машинах и автомобильных забавах господ инженеров показались мне ничтожными и совершенно неуместными, к тому же мы как раз проезжали мимо этого принадлежащего Медицинской академии белого здания на углу Конного Тракта и улицы Кюри-Склодовской, где в эпоху Akademie der praktischen Medizin in Danzig (Академия практической медицины в Данциге) профессор Шпаннер (Разработав метод варки мыла из трупов пленных, профессор Шпаннер во время Второй мировой войны превратил данцигскую научную лабораторию в фабрику) варил мыло из человеческих трупов, и мне стало дурно при мысли о фотографиях и свидетельствах очевидцев, про которые Зофья Налковская ((1884--1954) -- польская писательница, участвовавшая в работе Главной комиссии по расследованию гитлеровских преступлений в Польше) написала в своих дневниках сразу после войны, как говорится, по горячим следам, ведь в то время еще не остыл пепел в подсобном крематории, а в котлах лежали разваренные человеческие торсы и клочья содранной кожи; мне стало дурно, когда я осознал, что дух той немецкой Академии практической медицины по-прежнему живет в стенах академии сегодняшней, раз люди, подобные доктору Элефанту, пользуются здесь всеобщим уважением, им пожимают руку, поздравляют с защитой докторской диссертации и именинами, шлют почтительные письма, а ректор вручает награды -- невзирая на то, что методы их ни для кого не секрет. -- Надеюсь, -- я положил ладонь панне Цивле на колено, -- гореть ему в адском пламени. -- Ад, -- недоверчиво засмеялась она, -- люди вроде него застрахованы от всего на свете, знаете, доктор Элефант каждую десятую операцию делает бесплатно -- мол, в фонд святого Антония, -- вероятно, и вправду рассчитывает на его помощь, хотя думаю, если суммировать все случаи детоубийства, должно все же найтись пекло для таких, как он. -- Детоубийства? -- вскричал я. -- Вы хотите сказать, что этот чертов доктор еще и гинеколог и что в своем кабинете, при помощи суперсовременных трубок и насосов он отправляет маленькие желеобразные существа из материнского лона прямиком в канализацию? -- Да что вы! -- возмутилась панна Цивле. -- Этого я не говорила, но, да будет вам известно, доктор Элефант -- мастер проволочек, если нужна операция, он выжидает, пока родители не соберут всю сумму целиком, и не стоит, наверное, объяснять, что порой ожидание затягивается и маленький пациент умирает, поэтому Элефанта называют еще доктором Менгеле, ангелом смерти, хотя я бы назвала его скорее доктором экономических законов, ведь, давая шанс выжить, он думает не о национальности или вероисповедании, а об одних лишь финансах, чистых и стерильных банкнотах... -- Наступила, дорогой пан Богумил, очень долгая пауза; теперь мы медленно ехали по Конному Тракту, старинной липовой аллее, высаженной здесь более двухсот лет тому назад на деньги Даниеля Гралата, и я подумал, что, будь Шпаннер и Элефант, подобно бургомистру Гралату, сторонниками масонства, они, возможно, никогда бы не запятнали звания врача и сохранили верность Гиппократу, ведь масонские традиции как-никак предполагают самопожертвование и братство, не позволяя мерить человека исключительно штуками мыла или числом нулей на банковском счету, хотя, с другой стороны, масонский дух в этом городе давно уже выветрился, что доказывают названия аллеи, по которой мы с панной Цивле ехали: сначала она была Главной, затем Гинденбурга, потом Гитлера, Рокоссовского и, наконец, Победы, словно каждый следующий хозяин города опасался Гралата и самих воспоминаний о нем, но, вероятно, это было закономерно, раз по аллее из вековых лип от Оперы к Старому городу тянулись факельные шествия, а от Старого города к Опере -- первомайские демонстрации, и где-то в незримом потоке времени все эти свастики, серпы, молоты и оркестры сливались воедино, а доктор Шпаннер и доктор Элефант, взирая на происходящее из окон лаборатории практической анатомии, взволнованно пожимали друг другу руки, ибо если после тезы факельных шествий наступила и миновала антитеза коммунистических маршей, то для таких, как эти доктора, пришла наконец эпоха синтеза, неограниченного творчества, арифметики чистой прибыли, освобожденной от шелухи невостребованных идей. -- Да-да, коллега, поздравляю вас, -- со слезами на глазах восклицал Шпаннер, -- вы дожили до прекрасных времен, никогда еще врачи этого учреждения не располагали подобными возможностями. -- Ну, милостивый государь, не преувеличивайте, -- вежливо возражал Элефант, -- ваш вклад в послевоенное развитие косметических концернов также достоин восхищения и зависти, особенно если учесть, что по ту сторону океана вам пришлось начинать практически с нуля. -- О чем вы думаете? -- прервала воцарившееся в "фиатике" молчание панна Цивле. -- О человеке, который, будучи бургомистром, выложил из собственного кармана сто тысяч на строительство и благоустройство этой дороги, -- сказал я. -- Невероятно, -- воскликнула панна Цивле, -- это слишком прекрасно, чтобы быть правдой, вы говорите -- из собственного кармана, не из городского? И ведь об этом не трезвонили телеведущие, да и как тут вычтешь из налогов, ведь Бальцерович -- настоящий рэкетир, никому не спускает. -- Да, -- улыбнулся я ей, -- но в те времена налоговые законы были совершенно иными, и когда Даниель Гралат писал завещание, предназначая сто тысяч гульденов на озеленение территории -- прокладку аллеи, покупку и посадку нескольких тысяч лип, -- не существовало никакого Бальцеровича, потому-то эта аллея -- вы только взгляните -- такая длинная и широкая, единственное место в городе, где до сих пор нет пробок, единственный в городе памятник поистине творческой мысли. -- В те времена, -- уточнила панна Цивле, -- это в каком году и, кстати, кем был этот ваш Гралат? -- Я же сказал -- бургомистром нашего города, а еще ловчим и бургграфом польского короля, издавшим первую энциклопедию электричества, -- я перестроился в правый ряд и у площади Народного Собрания свернул направо, к Градовой Горе, -- а еще он занимался тайными науками розенкрейцеров, и многие подозревали бургомистра в принадлежности к масонам, что так и не было доказано, а вот его сын, Даниель-младший, ученик самого Иммануила Канта, тот действительно основал в Гданьске ложу "Под двумя коронованными львами", в библиотеке которой обнаружили немало книг Гралата-отца, в основном о ритуалах посвящения, из-за чего и решили позже, будто Даниель-старший также был масоном, что прекрасно объясняет, почему ни при какой власти, будь то пруссаки, нацисты, поляки, коммунисты или русские, эта чудесная аллея не носила имени своего великодушного создателя, внесшего соответствующий пункт в завещание перед самой смертью, а именно в 1767 году. -- Боже, сверните, пожалуйста, к заправке, -- воскликнула панна Цивле, -- у нас бензин кончился, вместо того чтобы следить за приборами, я все слушаю и слушаю, будто вы из Америки вернулись, вот здесь налево, сейчас заправимся, а вы, как всегда, забыли включить поворотник!!! -- Что касается поворотника, дорогой пан Богумил, это был наш вечный спор, вроде припева к каждой поездке; неправда, что я про него забывал, вовсе нет, никогда в жизни, но согласитесь, скажем, на учебной площадке, когда рядом ни машины, ни велосипеда, ни пешехода, или на дороге, вот как возле той бензоколонки, когда никто не ехал ни сверху, со стороны кладбища, ни снизу, от площади Народного Собрания, согласитесь, какой смысл в этом мигающем фонарике, просто-таки маяк средь бела дня, совершенно без толку, однако панна Цивле была иного мнения и каждый раз чуть обиженно повторяла: -- Пан Павел, поворотник включаем даже в пустыне, -- и я каждый раз ощущал, что жизнь снова описывает круг, эту mimofadnou smycku (Удивительный круг), ибо вспоминал ваши уроки езды на мотоцикле "Ява" и гадал, напоминал ли вам инструктор при повороте с бульвара Вацлавски Намести, скажем, на Краковскую улицу: -- Пожалуйста, вытяните правую руку, -- ведь в те времена на мотоциклах еще не было поворотников, и, наверное, эти мгновения, когда вы двигались, придерживая руль одной рукой, стоили вам, не говоря уж об инструкторе, потери некоторого количества нервных клеток, так вот, у самой этой бензоколонки рядом с кладбищем панна Цивле произнесла свое сакраментальное: -- Пан Павел, поворотник включаем даже в пустыне, -- но тогда я как раз не успел ни вспомнить вас, ни ответить инструкторше столь же сакраментальным: -- Ну так поехали в Гренландию, -- ибо перед самым поворотом, на крутом подъеме ее "фиатик" кашлянул, икнул, выстрелил из выхлопной трубы и решительно остановился, так что нам пришлось вылезти и несколько метров толкать машину в горку, затем свернуть налево, а дальше, когда "фиат" уже покатился вниз, к въезду на заправку, вскочить в него одновременно с двух сторон и подъехать к колонке на холостом ходу, при этом мы с панной Цивле продемонстрировали неожиданную синхронность и точность, ну прямо пара фигуристов, постигших таинство танцев на льду, ту математическую, в сущности, формулу зеркальных движений, из которой следует, что симметрия есть не что иное, как постоянство в превращениях, ракурс до и после перемены, вопреки всему предполагающий определенное космическое равновесие: верха и низа, левой стороны и правой, тела и духа, речи и молчания, атома и пустоты, словом, небытия, из которого выклевывается материя, всегда в симметричных противоположностях. -- Ну, вставляйте пистолет, -- панна Цивле немного повозилась с крышкой бензобака, -- я пойду за счетом, -- и направилась к кассе, а я, дорогой пан Богумил, держа в руках шланг и низко склонившись над бензобаком "фиатика", оборачивался, подобно жене Лота, чтобы полюбоваться удивительно плавной походкой панны Цивле, ее чудными движениями, не имевшими ничего общего с липкими леденцами, фильмами Евы Орловски (немецкая порнозвезда), атмосферой пип-шоу, нет, панна Цивле плыла к кассе, будто серна из "Песни песней", и должен вам сказать, дорогой пан Богумил, что ее черные джинсы, темная шелковая блузка, воспетые Пильхом лодочки, кожаная жилетка и серебряные клипсы, то и дело посверкивавшие в волнах распущенных медно-каштановых волос, -- все это, отразившись в стеклянной стене заправки, многократно усиливало необыкновенное ощущение чуда, парившего в сиреневых майских сумерках, но созерцание длилось недолго, ибо, крайне взволнованная, панна Цивле стремительно выскочила обратно: -- Черт возьми! -- кричала она. -- Отпустите рукоятку, я забыла кошелек, а под залог удостоверения они не дают, у них, мол, таких бумажек уже три ящика, подождите в машине, я сбегаю, здесь же близко. -- Зачем подниматься на эту гору? -- возразил я, вешая на место шланг. -- Я заплачу, -- и через минуту мы снова сидели в ее "фиатике". -- Можно куда-нибудь поехать, на море например, -- она мгновение поколебалась, не решаясь продолжить, -- знаете, я обычно, если нападет хандра, сажусь вечером в машину и качу куда глаза глядят, неважно, в какую сторону, человеку просто надо выйти из дому, без всякой конкретной цели; поехали, а вы рассказывайте, мне очень нравится. История дедушки и бабушки с их автомобилями уже опубликована? Мне бы хотелось почитать, может, у вас найдется экземпляр? Ярек бы с ума сошел от радости. -- Нет, -- я медленно тронулся вниз, к улице Третьего Мая, -- мне и в голову не приходило, что об этом можно написать. -- Можно? -- она вопросительно взглянула на меня. -- Даже нужно, это же потрясающе, железнодорожный переезд с "цитроном" или ограда княжеской усадьбы, но охотнее всего я бы послушала и почитала про эти соревнования на воздушных шарах, про охоту на лис и клуб автомобилистов. -- О чем же вам еще рассказать... -- включив по-воротник, я свернул на мост Блендника, -- последняя охота состоялась не весной, а в августе тридцать девятого года, и дедушка Кароль, как всегда, отлично к ней подготовился, а бабушка Мария с планшетом на коленях, как всегда, сидела рядом в качестве штурмана, но на сей раз шар, а вернее, природа преподнесла им сюрприз, погода стояла прекрасная, по жнивью бродили птицы, но разогретый за долгое жаркое лето воздух был недвижен, ни один ветерок не желал покидать мешок Борея, шар медленно дрейфовал по направлению к Дунайцу и наконец завис прямо посреди реки; некоторые водители начали на пароме переправляться в Вежхославице, рассчитывая, что рано или поздно он перепорхнет на противоположную сторону, другие ждали на этом берегу, предполагая обратное, но тут шар, словно повинуясь чьей-то незримой руке -- ибо никто не ощутил ни малейшего дуновения, -- полетел на юг, точнехонько вверх по течению, а вернее сказать, поплыл аккурат над руслом Дунайца, над самой серединой резвого потока, можно было подумать, будто шар на канатах тянут устремившиеся к истокам тритоны, так что на сей раз погоня выглядела довольно своеобразно: подобно почетному эскорту, автомобили и мотоциклы двигались по обеим сторонам Дунайца, и шансы на победу, казалось, были у всех равны, во всяком случае, пока ветерок, проснувшись, не подтолкнет "лису" к левому или правому берегу, так что в то время как часть соревнующихся медленно следовала через Войнич, Мельштын, Чхов и Лососину Дольну, не менее многочисленная колонна растянулась от Зглобице, через Закличин, Рожнов до самого Грудека, но это, разумеется, был не Грудек Ягеллонский, тот, что под Львовом, а Грудек-на-Дунайце, -- а по какому берегу, -- прервала меня панна Цивле, -- шел дедушкин "мерседес-бенц"? -- В том-то все и дело, -- я слегка притормозил на брусчатке Сенницкого моста, откуда открывался вид на мощные тела кораблей и буксиры у освещенных набережных, -- дедушка и бабушка ехали через Рожнов, ну и через Грудек тоже, то есть по правому берегу. -- У меня такое ощущение, Марыся, -- твердил дед, вертя в пальцах давно погасшую сигару, -- что он все же перепорхнет к нам. -- А я в этом вовсе не уверена, -- возражала бабушка, -- боюсь, Каролек, что точно так же он может преспокойно полететь к ним и приземлиться где-нибудь под Лимановой, и тогда, -- она взглянула на карту, -- победа нам точно не светит, потому что ближайшая переправа окажется или в Новом Сонче, или позади, в Чхове. -- И представьте себе, -- вдоль Мертвой Вислы (Бывшее главное устье Вислы (в 1840 г. вследствие ледяного затора река пробила более короткий путь, названный Смелой Вислой)) мы направлялись к Стогам, -- шар замер почти в самом конце Рожновского озера, точно между Тенгобуром на левом берегу реки и Збышице, что на правом, и добрых полчаса неподвижно висел в воздухе, так что участники соревнований повадлезали из автомобилей, побросали свои мотоциклы, повытаскивали корзинки с провизией и устроили обычный пикник, в котором один лишь дедушка Кароль не принимал участия -- он не покинул "мерседес", на крыше которого бабушка Мария установила это их специальное приспособление для измерения силы и направления ветра, ветряную мельничку на штативе со счетчиком оборотов и маленьким барометром. -- Что-то дрогнуло, -- шепнула наконец бабушка, -- чуть-чуть, но к нам. -- Бери прибор и садись в машину, -- прошептал в ответ дедушка. -- И вообразите себе, -- теперь мы ехали вдоль трамвайной линии, по сосняку, тянувшемуся до самого пляжа, -- что, когда они двинулись обратно к Грудеку, их провожали удивленные взгляды расположившихся на травке дам и господ, но продолжалось это недолго, ибо как только порыв ветра сдвинул шар в их сторону, все моментально повскакали со своих мест, завели моторы и помчались вслед за дедушкиным "мерседесом", который буквально через пару сотен метров после Збышице свернул в сторону Коженной, то есть на восток, ибо именно туда дул крепчавший с каждой минутой ветер. -- Грибов или Ченжковице? -- спросил дед, когда на головокружительной скорости шестьдесят пять километров в час они пронеслись мимо последних домов Войнаровой, -- скорее Ченжковице, вот здесь налево, -- отвечала бабка Мария, и не ошиблась, потому что шар, возникший в каких-нибудь трехстах метрах перед их капотом, теперь довольно быстро двигался именно в этом направлении, но на сей раз выиграть соревнования не суждено было ни им, -- я остановился у трамвайного круга, и мы с панной Цивле пошли по тропинке к пляжу, -- ни кому-либо другому, ибо когда шар парил над Бобовой, из-за небольшого холма на берегу Бялой грянули залпы зенитной артиллерии, вокруг разноцветного купола с гондолой вспыхнули светлые облачка -- и все: один из снарядов продырявил оболочку, шар, подобно огромному парашюту, опустился на луг, а аэронавт, хорунжий Шубер, был мгновенно окружен и арестован отрядом пограничной охраны, причем разразился жуткий скандал, поскольку у аэронавта, хорунжего Шубера, не оказалось при себе ни лицензии, ни каких-либо иных документов, удостоверявших личность, зато имелся фотоаппарат, так что его приняли за немецкого шпиона, и тщетны были увещевания пришедшего на подмогу дедушки Кароля и подоспевших прочих участников соревнований, тщетно они толковали, будто шар зарегистрирован и имеет маркировку "SP-ALP Мосцице", тщетно за хорунжего хором ручались все господа инженеры и техники, капитан Рымвид Остоя-Коньчипольский был непреклонен и приказал, чтобы всю компанию под конвоем препроводили в ресторан госпожи Клюнгман, где следовало ожидать дальнейших распоряжений; так закончились последний полет шара "SP-ALP Мосцице" и последняя охота на лис: в ресторане госпожи Клюнгман подавали перепелов, телячье жаркое, зразы, карпа по-еврейски, украинский борщ, вареники по-русски, гусиную печенку, жареного усача, маринованные грибы, фаршированную утку, свиную отбивную с черносливом, лопатку, ребрышки, говяжий бульон, вареное мясо под хреном, и все это утопало в овощах и салатах, прибавьте сюда пиво "Окочим", "Живец", чешский "Пильзнер", водку Бачевского пяти сортов, коньяки и французское шампанское, венгерские вина из подвалов господина Липпочи, ну а на десерт горячий шоколад, фисташковое мороженое, виноград, пирожные "наполеон", эклеры, торт "Пишингер" и булочки "Цвибак", кофе, чай, напиток "си-налко", малиновый сок, лимонад, доступные цены без курортной наценки, ибо куда было Бобовой тягаться с Ивоничем, Трускавцом или Кры-ницей. -- Боже, у меня в животе урчит, -- засмеялась панна Цивле, устраиваясь на песке, -- в такой кутузке я бы и сама охотно посидела, были бы деньги. Долго их там держали? -- Часа три, -- я уселся рядом, -- одному лишь аэронавту Шуберу не повезло, поскольку его повели допрашивать в полевой штаб ПВО, где дали только стакан воды, ну, а в том ресторане устроили бал под лисьим хвостом, что прицепил к деревянным стропилам дедушка Кароль, произносили тосты за гонки следующего сезона и их победителя, коли в этом все пошло псу под хвост, но, видимо, многие уже предчувствовали, что пьют в кредит -- весьма рискованный и с максимальными процентами, -- что подписывают бессрочный вексель, который может быть востребован в любую минуту, и, прекрасно это ощущая, дедушка Кароль все подливал и подливал бабушке в бокал, а та возмущалась, потому что не любила, когда у нее шумело в голове, но дед знал, что делает, и вполголоса твердил ей на ухо: -- Марыся, счастливы мы уже никогда не будем, так что все эти минуты надо сберечь, словно мушку в капле янтаря, и донести, возможно, до наших внуков. -- Ну почему сразу внуков? -- удивлялась бабушка, -- даже если начнется война, жизнь потом опять вернется на круги своя, так всегда бывает, -- она доверчиво взглянула на него. -- Хиникс пшеницы за динарий, -- горько улыбнулся дед. -- Какой еще динарий, о чем ты? -- бабушка осторожно прикрыла ладонью дедушкину рюмку и подвинула ее поближе к себе. -- В общем, они друг друга не понимали, -- объяснял я панне Цивле, -- не понимали, потому что опыт той, первой войны, был у них совершенно разным, она почти все время провела в Швейцарии, а он -- в окопах, она организовывала благотворительные комитеты, а он изучал новые виды пушек и снарядов, она писала письма, а он описывал артиллерийские карты, а затем, когда они вернулись во Львов и когда можно было наконец перевести дух, разразилась еще одна война, на этот раз уже не мировая, а польско-украинская, и ему вновь пришлось стрелять, а она вновь занималась организацией благотворительного комитета, так что, сами видите, угол зрения был абсолютно различен, и это еще не все, потому что вскоре после той украинской войны пошли в наступление большевики, на этот раз дедушку определили на бронепоезд, и хотя он удобно устроился в стальной башенке с надписью "Смелый", ему вновь пришлось стрелять -- и на сей раз не в воздух. -- Погодите, погодите, -- панна Цивле закурила, -- вы хотите сказать, что во время той польско-украинской битвы за Львов ваш дедушка постреливал в воздух, словно какой-нибудь Швейк? -- Об этом мне ничего неизвестно, -- возразил я, -- но он всегда повторял, что война с украинцами была самой большой трагедией в его жизни. -- Мы-то победим, -- говорил он, -- но как потом жить с ними в одном городе, как смотреть друг другу в глаза? -- Что же касается большевиков, -- продолжал я, -- то пушки бронепоезда "Смелый" палили уж точно не по окнам Господним, а по скакавшим галопом буденновцам, о них, вероятно, дедушка и думал там, в ресторане под Бобовой в августе тридцать девятого, он наверняка вспоминал этих всадников Апокалипсиса, мчавшихся подобно стае саранчи, и уж во всяком случае, -- закончил я, -- не питал иллюзий, что надвигающаяся война будет напоминать предыдущую, и, возможно поэтому, садясь в "мерседес", тихонько повторил эту цитату из Откровения Иоанна Богослова о хиниксе пшеницы и динарии, отчего бабушка рассердилась, решив, что дед выпил лишнего и машину лучше вести ей, с чем дед, ясное дело, не соглашался, так что это их последнее совместное возвращение с охоты на лис прошло под знаком безмолвной ссоры; они медленно миновали дом знаменитого цадика, вокруг которого толпились хасиды, потом, включив дальний свет, ехали по извилистой дороге меж погруженных во тьму холмов, мотор ровно урчал, через приоткрытое окно в машину врывался неумолчный концерт сверчков, и эту удивительную атмосферу августовской ночи они запомнили навсегда, ибо и в самом деле, -- я осторожно обнял панну Цивле, -- никогда уже не были так счастливы. -- И представьте себе, дорогой пан Богумил, что, когда я договорил эту последнюю фразу, инструкторша положила руку мне на плечо, и мы сидели неподвижно, словно парочка влюбленных школьников, поглядывая на темно-синий плащ залива с маячившими на нем огоньками кораблей -- тех, что стояли на рейде, и тех, что направлялись в Калининград, Стокгольм, Хельсинки, Висбу, Хильверсум и куда там они еще ходят, и ощущалась в это мгновение какая-то удивительная аура, текущий меж нами психологический Гольфстрим, и причиной тому было вовсе не невинное прикосновение, а вещи весьма существенные, можно сказать, фундаментальные: просто, дорогой пан Богумил, мы почувствовали друг в друге родственную душу, то, о чем писали Шелли, Ките, Байрон и Мицкевич, то, над чем смеются сегодня все, включая ученых и художников, о чем не помнят священники, о чем позабыли писатели, словом, нас объединил некий ныне мертвый язык, подобный паутинке бабьего лета, хотя стоял вовсе не октябрь, а майская ночь, а на небе уже решительно воцарился Арктур в сопровождении столь же ясной Спики из созвездия Девы, Большая Медведица ковыляла из Борнхольма куда-то по направлению к Хелю (полуостров на балтийском побережье Польши), а ноги наши омывали волны еще холодного в это время года моря. -- И вправду чудесно, -- прошептала панна Цивле, -- "мерседес", скользящий во тьме, сверчки, расскажите же все до конца, что там дальше произошло. -- Немецкие самолеты, -- ответил я, -- которых не достигали снаряды батарей капитана Рымвида Остоя-Коньчипольского, немецкие танки, которые не удалось остановить кавалерийским отрядам, словом, поражение, но прежде, чем все это случилось, за несколько дней до начала войны дедушка успел сделать еще одну фотографию и отдать пленку Хаскелю Бронштайну, так вот, это оказался последний снимок, сделанный им в той Польше, -- семейный портрет: слева, у самой обочины стоит бабушка Мария, затем два "батяры", как их называли на львовский манер, то есть мой дядя и отец, ну а дедушка, который, конечно, не мог попасть в кадр, на этой фотографии также присутствует -- в виде отчетливой тени; и должен вам признаться, что каждый раз, глядя на этот снимок, каждый раз, вертя в руках маленькую пожелтевшую карточку из мастерской пана Бронштайна, я испытываю умиление, потому что эта тень-- словно предчувствие надвигавшихся событий, словно безмолвное дедушкино отсутствие в ближайшие несколько лет, что же касается "мерседеса", -- предупредил я вопрос панны Цивле, -- эта фотография оказалась также и прощальной. -- Ну да, -- вставила она, -- его, небось, забрали немцы. -- А вот и нет, -- возразил я, -- уже после начала бомбежек дедушка получил приказ вывезти все документы, в которых содержались тайны химических технологий, на восток, где они будут в безопасности, все ведь думали, что фронт остановится на Дунайце или, в крайнем случае, где-нибудь на Сане и удержится там, пока на помощь не придут французы, но то были лишь благие пожелания, и дедушка, прорывавшийся на "мерседесе" по дорогам, забитым беженцами, на которых отрабатывали свое мастерство пилоты люфтваффе, сомневался, сумеет ли выполнить задание и успеет ли добраться до Львова, где в отеле "Жорж" его должен был ждать агент "двойки" (польская разведывательная сеть), но все вышло совсем по-другому: примерно в двадцати километрах от Львова, уже за Грудеком Ягеллонским, но еще до Зимней Воды он заметил впереди красноармейский дозор, отряд конной разведки, и хотел было сразу повернуть назад, ибо -- если уж выбирать из двух зол -- предпочитал укрыться и завершить свою миссию где-нибудь на немецкой стороне, но опоздал -- пришпорив коней, красноармейцы окружили "мерседес", а командир, рябой лейтенант, при виде автомобиля едва не захлопал в ладоши. -- Ну и повезло же нам сегодня, комиссар будет в восторге! -- закричал он солдатам, а дедушке -- тоже, конечно, по-русски: -- Выходи, сволочь! -- и представьте себе, -- рассказывал я панне Цивле под мерный шум волн, -- этот лейтенант даже выдал расписку о реквизиции: -- Вот тебе, полячишка, бумажка, чтоб не болтал потом, будто наша армия ворует, -- улыбнулся он и похлопал деда по плечу, -- знаем мы вашу вражескую пропаганду, -- и тот стоял перед рябым лейтенантом и молча брал у него расписку, а бойцы тем временем перетряхивали машину и, к дедушкиному изумлению, швыряли в канаву все лишнее: в заросли лопухов полетел набор автомобильных инструментов фирмы "Бош" в эбонитовом ящике, старый, траченный молью дедов пудермантель, пара калош, масленка, пустой очешник, а также перевязанная бечевкой пачка документов, которые солдаты, к счастью, просматривать не стали -- просто вытащили из кожаной папки, которую, разумеется, забрали себе; все это заняло не более семи минут, -- пояснил я панне Цивле, -- и когда они двинулись обратно по направлению к Львову, дедушка закурил, пристально всматриваясь в облачка пыли, летевшие из-под копыт командирской лошади, -- лишившись наездника, конь бежал теперь вольно за "мерседесом", а хозяин его вольно переключал передачи, щелкал поворотниками, опробовал клаксон, сопровождавшие же машину солдаты постреливали в воздух и пели красивую, мелодичную песню о польских панах и псах-атаманах, что запомнят Красную Армию; и только когда они исчезли за поворотом, дедушка бросился к канаве, извлек оттуда свои вещи и потихоньку пошел в сторону Львова, надеясь, что несмотря на эту неожиданную советскую оккупацию миссию ему все же выполнить удастся; я его так себе представляю на этой дороге: вот он шагает в своем старом пудермантеле, медленно, то и дело останавливаясь, потому что эбонитовая коробка с инструментами "Бош" очень тяжелая, а в другой руке, вернее, под мышкой держит перевязанную бечевкой пачку тайных документов Государственного завода азотных соединений в Мосцице, которые в отеле "Жорж" должен ждать агент "двойки". -- Прекрасно, -- холодная балтийская волна то и дело заливала влажным песком изящные ноги инструкторши; увлекшись этой детской игрой в закапывание и извлечение из серой бесформенной массы собственных конечностей, панна Цивле, казалось, меня не слушала, но поскольку, добравшись до агента "двойки", я умолк, тут же поинтересовалась: -- И что, встретились они в этой гостинице? -- Отель "Жорж", -- продолжал я, -- уже был полон советских офицеров, а зал ресторана напоминал военный штаб после победоносного завершения кампании; дедушка приехал туда с улицы Уейского, где переоделся и отдохнул, внутрь он заходить не стал -- стоя на тротуаре, заглядывал, словно случайный прохожий, в окно ярко освещенного ресторана и не верил своим глазам: официанты, и молодые, и старые, и мальчики на побегушках, буквально все сновали между столиками, подавая говядину "штуфат", жаркое, баранину, венгерские вина, французский коньяк и водку Бачевского советским офицерам, а те с самым учтивым видом расплачивались какими-то странными бумажками; привстав на цыпочки и прильнув к окну, дедушка разглядел расписки о реквизиции в пользу Красной Армии, точно такие же, как та, которую он получил за свой "мерседес"; зрелище было феерическое -- офицеры в раже били рюмки и пили уже исключительно стаканами, словно прекрасно знали: еще пара часов, и подвал отеля полностью опустеет -- кто же станет поставлять сюда токай, полынную водку, арманьяк или бордо, поэтому они извлекали из карманов целые книжки расписок и швыряли их на серебряные подносы, а официанты улыбались и благодарили за щедрые чаевые, словно прекрасно понимали -- с таким же успехом офицеры Красной Армии могли бы расплатиться за эту возбуждавшую классовую ненависть роскошь не бумажками, а свинцом; и отойдя от окна, дедушка направился к Гетманским Валам, удрученный и потрясенный не столько неожиданной оккупацией и утратой "мерседеса", ведь для Центральной Европы сие не новость -- скорее своего рода естественный, данный свыше порядок вещей, -- а тем, что эта темная и зловещая сила вдруг ворвалась в пространство, ранее не ведавшее аннексий или вторжений и потому казавшееся безопасным, словом, тем, что вся эта машина медленно, но решительно занимает территорию его памяти, фрагмент за фрагментом уничтожая ее нежную плоть, обескровливая ясные и отчетливые картины, с корнем вырывая прошлое и пропуская его через специфический, ни с чем не сравнимый и тогда еще неведомый народам Центральной Европы фильтр; шагая по Гетманским Валам, дедушка ощутил это интуитивно, осознав, что все его воспоминания об отеле "Жорж" и Мариацкой площади, все мгновения встреч с невестой, друзьями или коллегами по Политехническому никогда уже не будут прежними, ибо навеки пропитаются пением и тостами советских офицеров, дымом их папирос, резким запахом "адекалона" и пота, звуками гармошки, хрустом битого стекла под их сапогами, и если, к примеру, ему однажды вспомнится разговор с невестой, когда та рассказывала о своей матери-венгерке, трагически погибшей в ранней юности, а он повествовал о прапрадедушке, враче наполеоновской армии, скандалисте и гуляке, если он восстановит все сложные ингредиенты той давней встречи вместе с облаками над площадью, грохотом конных повозок, трамвайными звонками и солнечными лучами, освещавшими через окно ресторана их столик, то на эту картину непременно наложится череда багровых, потных лиц, околыши покоящихся на скатертях фуражек или пачка расписок о реквизиции, швыряемая официанту, и согласитесь, -- неутомимо продолжал я, а панна Цивле вынула ноги из воды, -- такие мысли не слишком поднимали настроение в городе, чуть ли не на каждой улице которого уже висели красные транспаранты "Слава освободителям Западной Украины", "Долой буржуазию", "Рабочий народ -- со Сталиным", и, словно этого было недостаточно, где-то в районе памятника Собескому дедушка заметил промелькнувший по другой стороне аллеи "мерседес-бенц", четырехдверный "сто семидесятый" цвета гнилой зелени, в котором узнал собственный автомобиль, а точнее говоря, автомобиль, решительно поменявший хозяина, и в этот момент сзади раздалось: -- Пан инженер Кароль? Пожалуйста, не оборачивайтесь, идите рядом как ни в чем не бывало, да, хорошо, что вы не стали заходить в отель, там полно агентов, ну, в случае чего наш человек вас бы встретил и вывел через кухню, да, все осложнилось, но ситуация под контролем, лучше, конечно, не глядеть на тот "мерседес" и не привлекать к себе внимания, я вам скажу, кто в нем сидит, это комиссар Хрущев, мы о нем еще не раз услышим, да, кстати, а бумаги у вас с собой? -- Они сели на трамвай и поехали на улицу Уейского, -- когда мы медленно покидали пляж, я взял панну Цивле под руку, -- и там, в бывшей бабушкиной квартире, распили целую бутылку полынной водки, поэтому не стоит удивляться, что разговор сперва зашел о ликеро-водочном заводе Бачевского, который несколько дней назад разбомбили люфтваффе. -- Сгорел девятого сентября, -- сухо сообщил агент "двойки", -- да, а сегодня утром русские арестовали обоих господ Бачевских, Стефана и Адама. -- Чтобы выдать им расписку о реквизиции? -- удивился дедушка. -- Это называется "ликвидация чуждых элементов", -- объяснил агент, -- бежим вместе в Венгрию и Францию, а спустя год через покоренный Берлин вернемся в Варшаву. -- Ну а эти вот? -- дедушка кивнул на приоткрытое окно, за которым грохотал танк. -- Франция и Англия эту аннексию никогда не поддержат, -- заявил ас разведки, -- кроме того, мы обратимся в Лигу Наций. -- Но мой дедушка, -- мы с панной Цивле уже садились в "фиатик", -- как-то не слишком доверял союзникам, не говоря уже о Лиге Наций, а потому на следующий день двинулся обратно в Мосцице -- через свежую, еще не вскопанную немцами и русскими границу, а добравшись, наконец, до дому, вместо того чтобы явиться на отошедший теперь немцам завод, принялся целыми днями рассматривать старые фотографии, разбирать архив, подписывать на оборотах карточек даты, имена и названия мест, он догадывался, что этот вновь развернувшийся свиток времени -- уже нечто совершенно иное, нежели каталог обычных воспоминаний, чувствовал, что мгновения, остановленные когда-то бесстрастным затвором "лейки", образуют абсолютно новую Книгу, о создании которой он и не помышлял и которая склады- вается из случайных минут, изломов света, фрагментов материи и давно отзвучавших голосов, и Книга эта -- словно нежданно распахнувшаяся потайная дверь, открывающая перед удивленным прохожим совершенно новую перспективу, словно изумляющая зрителя круговерть временных и пространственных фантомов, подобных золотистым столбикам пыли в старом темном амбаре. И дедушке захотелось повидаться с паном Хаскелем Бронштайном, -- мы вновь переезжали по Сенницкому мосту мертвую ленту портового канала с напоминавшими туши экзотических спящих чудовищ корпусами кораблей, -- чтобы, -- продолжал я, -- поделиться своими наблюдениями и купить пару пленок про запас, потому что с начала немецкой оккупации ежедневно вводился какой-нибудь новый запрет, и дед опасался, как бы и фотографирование вот-вот не было полякам запрещено, подобно радио, лыжным прогулкам, симфоническим концертам, не говоря уже о публичных лекциях по геологии в Обществе натуралистов, которое, как и прочие общества и вузы, было попросту закрыто; и он отправился на велосипеде в Тарнов, чтобы купить у пана Бронштайна бумагу и пленки "Геверт", но мастерская была заперта, и только в подсобке еще кто-то возился, так что дедушка зашел во двор и осторожно постучал три раза. -- Инженер, -- обрадовался пан Хаскель, -- я слыхал, вас русские во Львове арестовали, стало быть, вранье, -- он подал гостю стул. -- На сей раз, -- уточнил дедушка, -- я отделался только потерей машины, а следующего ждать не стал, вернулся. -- Да здесь не лучше, -- пан Хаскель указал на свою повязку со звездой, -- я закрываю мастерскую и уезжаю в Аргентину. -- В Аргентину? -- удивился дедушка. -- Как это? -- Не спрашивайте как, молитесь, чтобы мне удалось вывезти семью, этот паспорт я купил за две недели до начала войны, но только на свое имя, а их отправят в гетто, квартиру у нас отобрали, вы себе не представляете, какие взятки мне пришлось дать в нашей гмине, чтобы устроить им хоть комнату с кухней, ну да ладно, продержатся как-нибудь, вас-то хоть с завода не погонят, вот, пожалуйста, возьмите от меня на память, -- и пан Хаскель Бронштайн протянул дедушке несколько коробочек с фотобумагой и десяток пленок "Геверт", а когда тот все же попытался заплатить, фотограф вспыхнул и заявил, что с лучшего клиента в городе, который даже тогда, когда "эндеки" (Разговорное обозначение членов движения НД (Национальная демократия)) намалевали на витрине мастерской: "Не ходи к жидам!", демонстративно останавливал свой "мерседес" перед входом и покупал куда больше, чем было нужно, нет, чтобы с такого клиента он брал теперь деньги! Уже на пороге, после того, как они тепло простились, дедушка добавил только: -- Знаете, на завод я больше не хожу, пусть немцы сами там управляются, -- и вышел во двор, но велосипед исчез, его просто украли, и дедушка зашагал вниз по Краковской улице, мимо патрулей немецкой жандармерии, размышляя, что же будет дальше, раз французы не наступают, англичане не сбросили на Берлин ни одной бомбы, а немцы и русские устраивают совместные шествия, и вспомнил, как открыл когда-то в Вольном городе Гданьске маленькую фирму по импорту химических препаратов, как его изводили проверками, как присылали записки "Полячишка, вон отсюда", как, наконец, подожгли его склад, а потом еще и оштрафовали, выяснив, что он подал жалобу в Комиссариат Лиги Наций, вот с такими мыслями он и вернулся домой в Мосцице, где его уже ждала повестка в полицию. -- Не ходи, -- ломала руки бабушка Мария, -- может, лучше тебе вернуться во Львов и там переждать? -- Ничего они мне не сделают, -- пожимал плечами дедушка, -- дело наверняка в том, что я не сдал мерседес", как было приказано, так я скажу, что был у родственников на восточной границе, и покажу им вот это, -- и дедушка вынул красноармейскую расписку о реквизиции, -- они же сотрудничают, может, даже обменяют эту машину, чтобы статистика сходилась. -- И представьте себе, -- я взглянул на панну Цивле, -- отправившись в полицию, дедушка взял с собой эту бумажку, которая, впрочем, не произвела особого впечатления на допрашивавшего его гестаповца, поскольку речь шла о том, что дедушка не является на службу, бойкотируя таким образом приказ Arbeitsamt, а завод этот, да будет вам известно, -- объяснил я, -- выпускал не только сельскохозяйственные удобрения, но и взрывчатку, так что гестаповец открыл папку с дедушкиным делом, вынул оттуда копии его экспертиз и патентов и швырнул на стол со словами: -- Нам все известно, и это последнее предложение: поскольку по происхождению ты австриец, то с этой минуты из полячишки становишься немцем, а завтра выходишь на работу. -- В тот же день, -- моя повесть подходила к концу, -- дед очутился в тарновской тюрьме, из которой его перевезли в Висьнич, где находилось уже несколько сотен подобных ему нежелательных элементов, а уж оттуда все отправились в Освенцим, где получили маленькие, трехзначные, номера и буквы "П" на пришитых к арестантским робам треугольниках. -- Ну а если б он послушался вашей бабушки, -- панна Цивле была взволнована, -- если б ему все же удалось добраться до Львова? -- Тогда, вероятно, он оказался бы в Донбассе, -- "фиатик" сворачивал с моста Блендника на Третьего Мая, -- подобно Стефану и Адаму Бачевским, погибшим там в сороковом году. -- Дорогой пан Богумил, мне было очень жаль панну Цивле, ведь вместо того, чтобы рассказать что-нибудь забавное и отвлечь -- ей-то было совсем худо, а точнее говоря, она жила без надежды на перемены к лучшему, вместо того, чтобы вручить ей букет имевшихся у меня в запасе смешных происшествий, я выдал трагическую повесть, сам толком не понимая, как же вышло, что в моей интерпретации безоблачные пикники на берегу Дунайца, катание на лыжах в Трускавце или охота на воздушную лису закончились реквизицией и дедушкиным трехзначным лагерным номером, закончились страшной гибелью семьи Хаскеля Бронштайна в общей могиле Бучинского Яра и не менее ужасной смертью Бачевских в штольнях Донбасса, да, я чувствовал себя виноватым, глядя на ее погрустневшее лицо, и вдруг, в тот самый миг, когда мы уже сворачивали на разбитую дорогу между садовыми участками Охоты, я понял, что не все, связанное в моей семье с фирмой "Мерседес Даймлер-Бенц", завершилось траурным маршем и горьким поражением, ведь спустя много лет, уже здесь, в Гданьске, жизнь приписала к той повести еще одну кульминацию, которая вполне способна развеселить панну Цивле; поэтому, дорогой пан Богумил, я сбавил скорость и произнес: - А знаете, жизнь все же описала удивительный круг, ибо мой отец, который в коммунистической Польше всегда был бедняком, однажды пришел с работы чуть позже, собственно, даже не пришел, а приехал, -- но мне, дорогой пан Богумил, не удалось развить сей утешительный сюжет и завершить мрачную партитуру солнечной и светлой кодой, ибо, вглядевшись в темноту, панна Цивле заметила плясавшие вокруг ее деревянного сарая языки пламени, зрелище и в самом деле жуткое -- огонь, казалось, поднимался выше окружавших домик кустов. -- Боже мой, жмите же на газ, Ярек, Ярек!! -- кричала она, твердя имя брата, я нажал на газ, забуксовал в песке на повороте, "фиатик" вильнул задом, и на короткой финишной прямой я разогнался так, что затормозили мы уже у самой деревянной калитки, панна Цивле одним прыжком перемахнула через сломанный штакетник и бросилась к сараю, готовая кинуться в огонь, вытаскивать Ярека и спасать дом, что, к счастью, не понадобилось -- когда я, отогнав "фиат" и освободив на всякий случай место для пожарной машины, бежал обратно, то услыхал ее громкий смех: -- Физик, вечно ты со своими фокусами, я уж думала, что все кончено, а тебе, Штиблет, обязательно надо такой огонь разводить, у меня прямо сердце оборвалось, познакомьтесь, -- я как раз подошел к костру, у которого стояла коляска Ярека, торопливо поедавшего придерживаемую Штиблетом сардельку, -- это мой ученик, а это соседи по участку. -- Мы тут не морковку выращиваем, -- Физик подал мне руку, -- а просто живем, вот как она. -- И время от времени заглядываем на огонек с ворованным куренком, -- засмеялся Штиблет, -- Ярека угостить. -- Я принесу ветчину и свиную шейку, -- панна Цивле направилась к двери сарая, -- а ты, Физик, тащи решетку, она там, где всегда, -- через пару минут, дорогой пан Богумил, Физик принес из деревянной будки решетку, Штиблет сбил огонь и подложил несколько сучьев потолще, а я тем временем держал жареную сардельку, от которой Ярек, чавкая и довольно урча, понемножку откусывал, и после каждой порции я платком вытирал ему измазанные жиром губы и подбородок, но последний кусок он есть не стал, показав глазами, что это для меня -- я ведь, небось, голоден, -- и я принял угощение, похлопал Ярека по плечу, а он в ответ наклонил голову, коснулся ею моей ладони и протянул: -- Ууу-ууу-ууу, _ что означало "спасибо", панна Цивле же тем временем разложила на установленной Физиком решетке ломтики свиной шейки, перекладывая их ветчиной и луком, посыпая зеленью и сбрызгивая маслом, Штиблет подавал бутылки "Гевелиуса", а Физик из серебряной коробочки, похожей на миниатюрную сахарницу, высыпал на блюдце немного белого порошка и достал из кармана стеклянную трубочку, через которую втянул эту пудру в нос, после чего передал тарелочку и трубку Штиблету, который весьма удовлетворенно, хоть и не спеша, последовал его примеру, и, чего уж скрывать, дорогой пан Богумил, я догадывался, что последует дальше и, пожалуй, дал бы себя уговорить, если бы не панна Цивле, шепнувшая мне на ухо: -- Не надо, у меня есть кое-что получше, погодите... -- поэтому когда Штиблет предложил мне нюхнуть, я вежливо отказался, и блюдце со стеклянной трубочкой отложили в сторону; мы ели запеченное мясо, запивая его охлажденным в цинковом тазу "Гевелиусом", а Физик рассказывал о самом счастливом своем калифорнийском лете, когда фортуна улыбалась ему, когда у него было полно "зеленых", его любили женщины, у него брали интервью, а началось все здесь, в Польше, потому что Физик -- тут, дорогой пан Богумил, мне следует кое-что пояснить -- и в самом деле был физиком, младшим ассистентом нашего университета, но зарабатывал такие гроши и так рвался в Америку, что принялся здесь, на садовых участках, отливать из бетона строительные блоки, а поскольку дело происходило на закате генеральского правления (Т. е. Войцеха Ярузельского) и товар расхватывали "на ура", то довольно быстро Физик определил на свою мануфактуру полкафедры и набрал на вожделенный билет до Чикаго и обустройство в Америке приличную сумму, но там, за океаном, все пошло не так гладко, о работе по специальности нечего было и мечтать, деньги моментально растаяли, он хватался за любое предложение, виза закончилась, словом, кранты; и вот, когда Физик уже опустился на самое дно и ночевал в самых вонючих дырах, настал тот волшебный миг, о котором мечтает каждый иммигрант, нежданный дар судьбы, голливудский поворот сюжета: в Миннеаполисе валил мокрый снег, Физик в сношенных кроссовках брел по улице и уже обдумывал самоубийство, но прежде, чем окончательно поставить на всем крест, решил где-нибудь погреться и заглянул в художественную галерею, в которой как раз демонтировали выставку -- некие деревянные инсталляции, надпиленные деревянные балки. Физик наблюдал за рабочим, таскавшим эти грубые конструкции, и тут подошел к нему молодой человек при галстуке и заявил: -- Сегодня у нас закрыто, через три дня открывается новая экспозиция, не мешайте, пожалуйста, работать, -- а Физик в ответ: -- Отвяжись, парень, я европейский художник, ничего я не мешаю -- присматриваюсь, какие у вашего зала возможности. -- Что еще за возможности? -- переспросил тот. -- Мобильные возможности, дурак, ты, небось, и не слыхал об этом виде искусства, ну да, Америка, давшая нам Поллока, Бейса и Уорхола, Америка, на которой все мы выросли, теперь уже выдохлась и пожирает собственный хвост, душа истинного искусства вновь поселилась в Европе, -- произнеся эти слова, Физик демонстративно закурил папиросу и, не обращая внимания на юнца при галстуке, принялся расхаживать по большому залу, подсчитывая шаги, поглядывая на потолок, прикрывая пальцами глаза от света галогеновых ламп и ожидая, что его вот-вот погонят из теплого помещения, на полу которого мокрые кроссовки оставляли грязные следы; желая оттянуть сей неприятный момент, он отправился в туалет, и, дорогой пан Богумил, как оказалось впоследствии, не ошибся, потому что, проходя мимо приоткрытой двери в офис, он услышал, как тот, при галстуке, орет в трубку: -- Ты, видно, спятил, Ли! Придурок! Через три дня выставка, а ты никак не просохнешь, хоть бы что-нибудь с тебя получить, но ты и носу не кажешь, хватит с нас! -- а художник, похоже, в ответ нахамил, потому что обладатель галстука бросил лишь: -- Да пошел ты... Ли! -- и на том разговор закончился, Физик же спокойно зашел в туалет, умылся под краном, потом снял эти чертовы насквозь промокшие кроссовки и грязные носки, пустил воду погорячее и, задирая, словно акробат, заледеневшие на улицах Миннеаполиса ноги, стал по очереди греть их под теплой струей, и тут в уборную зашел малый при галстуке, их взгляды встретились в зеркале, и прежде, чем тот успел открыть рот, Физик рявкнул во весь голос: -- Не выношу, бля, когда кто-нибудь подглядывает за моими ритуалами! -- Мужик при галстуке прошептал: -- Простите, -- и немедленно ретировался, Физик же выбросил свои вонючие носки в мусорную корзинку, обернул ноги бумажными полотенцами и надел уже немного подсохшие кроссовки, но вместо того, чтобы покинуть галерею, вернулся в опустевший зал, постоял в центре, затем осмотрел углы, бормоча себе под нос: -- Неблагоприятная атмосфера, это меня нервирует, эта статичность, бля, невыносима, -- а тот, при галстуке, разглядывал Физика из-за двери, и когда он, наконец, вновь вышел на самую середину комнаты, лег навзничь и, заложив руки за голову, уставился в потолок, парень подошел и спросил: -- Можно с вами поговорить? -- Это и оказался, дорогой пан Богумил, поистине переломный момент, звезда гения засияла уже назавтра, когда в тех же кроссовках, но в новом пальто Физик вошел в галерею и бросил ее шефу обширное портфолио с рецензиями на свои выставки, фотографиями произведений и фрагментами теоретических исследований, освещавших феномен "mobart", то есть "mobile building art" (Мобильное строительное искусство); да, Физик без сомнения был гением, кому же еще под силу за одну ночь сотворить компьютерную мистификацию, столь цельную, убедительную и одновременно насквозь фальшивую, и пусть останется тайной, где он в ту ночь отыскал деньги, компьютер, сканер, бумагу и принтер, а также все прочие материалы, необходимые для создания несуществующего искусства не существующего еще художника, важно то, что разноязычные газетные заголовки, названия рецензий, а главное, цветные фотографии перформансов привели владельца галереи в восторг. -- Это возвращение к истокам, -- заявил он с горящими глазами, -- сам Господь мне тебя послал, ну а послезавтра ты что покажешь? -- Физик же вместо ответа положил на стол смету мероприятия, заявив, что настоящий художник никогда заранее не раскрывает своих планов, действуя спонтанно и новаторски, ломая всяческие схемы и традиции, и это произвело еще более благоприятное впечатление, ибо хозяин галереи не моргнув глазом выписал Физику чек -- его заботило лишь, "пойдет" мобарт или "не пойдет", однако гений Физика оказался неисчерпаем, ибо, вы только себе представьте, дорогой пан Богумил, в день выставки взорам многочисленных критиков, яппи и знатоков искусства предстал пустой зал, а примерно в центре его -- два куба, две коробки, сделанные, видимо, из легких бамбуковых каркасов, обтянутых плотной черной пленкой, -- но это был не болгарский перформанс Христо (Христо Явачев, американский скульптор, известный своими "пакетами" -- строениями, временно обернутыми в синтетические ткани, в частности, перформансом "Обернутый рейхстаг" (1995)), этакая банальная идейка контраста внешнего и внутреннего, и собравшаяся публика поняла это, как только Физик сорвал черный покров с первого, гигантских размеров куба; у всех дух захватило -- да, там на деревянных направляющих обнаружилась поставленная "на попа" бетономешалка, такая же, как та, что была у Физика на садовом участке на Охоте, -- метров семь в высоту, в верхней части стальной клепсидры воронка для песка, цемента и воды, снизу кран, через который смесь льется в подставленную форму; и вот началось рождение искусства, бетономешалка заработала, двое ассистентов забегали с болванками, третий чуть погодя вкатил в зал мощное поддувало для сушки бетонных блоков, а Физик тем временем раскрыл второй куб, поменьше, и зрители увидали двух человек, сидевших на плетеных стульях, -- обнаженная пара молча и недвижно глядела вдаль, и лишь теперь, когда подсохли первые блоки, прояснился глубокий художественный замысел мероприятия: Физик с помощником приступили к возведению четырех глухих стен, замуровывая мужчину и женщину в незримой пока камере; боже, какой это имело успех, особенно когда Физик вышел к публике и принялся раздавать добровольцам мастерки, объясняя, как следует укладывать блоки, чтобы линии получались перпендикулярными; желающих, дорогой пан Богумил, оказалось больше, чем рабочих мест, так что им приходилось сменяться каждые пятнадцать минут, стены росли, бетономешалка стрекотала, гудела и выплевывала все новый строительный материал, поддувало сушило предусмотрительно заготовленный Физиком быстрозастывающий цемент, ну а критики искусства, яппи и знатоки, все в известке, скинув пиджаки и закатав рукава сорочек, трудились буквально наперегонки, причем не только укладывали блоки, но и сами торопливо таскали их от бетономешалки к поддувалу, а оттуда на стройплощадку, и все это запечатлевали телекамеры крупнейших каналов, которые успел известить влиятельный критик, усмотревший в этой идее и этом действе -- надо заметить, не посоветовавшись с художником -- символ Холокоста: бездушное общество, мол, возводит камеру для первых людей, Адама и Евы, которым суждено задохнуться во тьме; итак, когда этих голышей и в самом деле замуровали к чертовой матери, в зале галереи Миннеаполиса уже работали, не считая мелочевки вроде отдельных фоторепортеров и писак, представители не менее пятнадцати телеканалов и десяти радиостанций, иные из них даже специально прерывали программу, чтобы дать прямой эфир и доложить о действиях Физика, поскольку происходящее тут же, немедленно объявили крупнейшим художественным событием сезона, но Физик и здесь проявил свою гениальность, ибо, когда к нему подбегали с камерой или микрофоном, орал во все горло: -- Бля, я вам говорил, не сейчас, я внутри, в самом центре пространства и потока времени, я человек, я в него превращаюсь, отвяжитесь, это мое рождение, подождите, пока я выплыву из околоплодных вод, -- ну уж после такого dictum (Высказывания, изречения) журналисты просто обезумели, от восторгов стало не продохнуть, напряжение росло, словно перед грозой, и тогда Физик с помощью огромного пульверизатора выкрасил этот бетонный бункер в черный цвет, а затем громко заявил: -- Граффити -- дерьмо, граффити умерло, сейчас вы создаете мегалитера-туру знака, -- и вот, дорогой пан Богумил, все гости, вооружившись пульверизаторами, которые раздали Физик с помощниками, кинулись к свежевыкрашенным стенам -- одни писали свои инициалы, другие -- лозунги, вроде "к черту процентные ставки", кое-кто оставил отпечаток ладони, а иные дамы, невзирая на камеры или, напротив, вдохновленные их присутствием, снимали трусики, покрывали краской ягодицы и запечатлевали на бетонном саркофаге оттиск собственной попы, из чего, дорогой пан Богумил, видимо, можно сделать вывод, что в свое время им довелось посмотреть фильм Иржи Менцеля (Речь идет о фильме "Поезда под особым наблюдением" по одноименной повести Б. Граба-ла. Иржи Мендель -- знаменитый режиссер, один из легендарных представителей чешской "новой волны"), и вот, когда все четыре стены оказались разукрашены таким образом, в зал по знаку Физика внесли кирки, и публика принялась пробивать в стене дыру, которую влиятельный критик назвал позднее вратами к центру света, победой личности, ключом к пониманию трагедии угнетенных, и каждый смог прильнуть к этой пробоине, дабы увидеть, как совокупляются те двое; тут следует пояснить, что репродукторы оглашали галерею симфонией дождевых капель, раскатов грома, шума стекающих в водостоки струй, а Адам с Евой еще дополняли сей музыкальный фон: каждое действие, каждое движение любовного акта он сопровождал громким восклицанием "Килиманджаро!", а она отвечала нежным бархатистым альтом: -- Муллувуэвуэ! Муллувуэвуэ! -- что в своем достопамятном эссе влиятельный критик позднее интерпретировал как трансгрессию уцелевших из сферы подсознания в сферу вербализованной мечты, то есть эмансипацию вне пола, общественной жизни и массовой смерти, которую несут напалм и атомные бомбы, -- да, в Калифорнии я достиг самых вершин, -- продолжал Физик, втянув в ноздри очередную порцию белого порошка, -- после двух лет постоянного взлета, когда мое mobile building art приносило кучу бабок, я был всемогущ, словно Господь Бог, серии пирамид, валов, пространственных ромбов, блюдец, ледников и галактик сравнивали с произведениями Леонардо, хотя это преувеличение, ведь он создавал практические, но нереальные проекты, а я воплощал на практике идеи универсума, ну да пусть их, -- Физик передал блюдце со стеклянной трубочкой Штиблету, -- и кабы не этот сукин сын Ли, пьяница и дегенерат, кабы не жуткая зависть бледнолицего англосакса к безродному бродяге, кабы не его маниакальная ярость, я бы и сегодня посиживал себе под пальмами или ехал по бульвару Заходящего Солнца в открытом "трехсотом мерседесе", ибо, скажу как на духу, последней каплей, переполнившей чашу горечи этого неудачника, возомнившего, будто я, мол, в Миннеаполисе украл у него славу, так вот, последней каплей оказался именно мой "мерседес": спортивное coupe, автоматическая коробка передач, кожаная обивка, кондиционер; когда он увидал, как я скольжу по аллее, вальяжно, медленно, словно крадучись, когда до него, наконец, дошло, что свиньи, которых он мне подкладывал, преследуя по всем Штатам, -- взять к примеру звонки перед каждым вернисажем насчет якобы заложенной бомбы, -- ничего не дали, когда он сравнил собственную ничтожность с моим триумфом и, как я уже сказал, узрел своего врага и Бога номер один на этом "мерседесе", в него вселились демоны, холодные демоны расчета, и впервые за всю жизнь Ли с пользой употребил башку, а именно -- наслал на меня федеральных псов, которые моментально, без всякого труда, обнаружили в моей машине полкило колумбийского кокаина, думаю, не надо вам объяснять, что я его и в глаза не видел, но даже адвокаты оказались бессильны, виза была просрочена, я превратился в пустое место, моя счастливая звезда, взошедшая в Миннеаполисе, опускалась в Тихий океан, и почти никто не обратил на это внимания, "мобарт" уже наскучил, как раз росли ставки "неофлюксуса", и не спрашивайте меня, что это за ублюдочное порождение Нью-Йорка, меня депортировали, и ничего мне так не жаль, как этого "мерса", переправить бы его через океан -- хоть какие-то бабки были бы на первое время, но эти сволочи мало того, что влезли в мои счета, они еще и тачку конфисковали, параграф об орудии преступления, и точка. -- Интересно, сколько можно повторять одно и то же? -- Штиблет передал блюдце со стеклянной трубкой Физику. -- Столько, сколько нужно, чтобы до вас дошло, -- отрезал Физик, -- имея врага, не покупай себе "мерседес". --Ага, -- засмеялась панна Цивле, поглядывая в мою сторону, -- как раз собираемся. -- Это еще что, -- Штиблет похлопал Физика по спине, -- вы бы его видели, когда он вернулся из Америки, замер вот тут, посреди участка, в зарослях крапивы, глядит на ржавую бетономешалку, поглаживает ее... представляете, он сразу бросился ко мне и говорит: -- Штиблет, возвращаемся к истокам, почем сегодня бетон? -- а я ему в ответ, что в одну реку дважды... ну и так далее, а он никак не хотел понять, что героическая эпоха случайных кооперативов сделала нам ручкой, причем некоторым этой ручкой основательно поддала под зад, не верил, что денежный поток уже раз пять сменил русло, и все не в наших краях, но Физик этого так и не принял, погрузился в депрессию, запил, заперся в своей норе и только кидал птицам хлебные крошки, и вот, дамы и господа, когда он кормил этих воробьев, трясогузок, зябликов, чижиков и дроздов, что-то у него в башке щелкнуло, просветлело, и он вспомнил прочитанное некогда жизнеописание святого Франциска -- подкармливая птичек, Божий проповедник вроде искал вдохновения. -- Ерунда, -- прервал его Физик, приканчивая бутылку "Гевелиуса", -- уже набрался, -- пояснил он нам, -- сейчас скажет, будто эти птицы на моих глазах обращались в змей и пауков и у меня были видения в пустыне, ничего подобного. -- А что такое твоя хибара с сорняками до потолка, -- вспылил Штиблет, -- если не пустыня, ну, в крайнем случае, пустынь, а ты сам если не мученик, то проповедник. -- Довольно, -- снова перебил его Физик, -- видите, опять он все перепутал. -- Вот что, -- вмешалась вдруг панна Цивле, -- или вы прекращаете орать, или закрываем лавочку, -- но это, дорогой пан Богумил, особого действия не возымело, соседи моей инструкторши парили уже в таких эмпиреях, откуда возможно было спорхнуть разве что на дельтаплане, хотя, признаюсь, меня это вовсе не смущало, тем более что из спутанных фраз и противоречивых аргументов вырисовывалась отчетливая картина их пионерского предприятия, задуманного Физиком, но осуществленного, наверное, лишь благодаря Штиблету; итак, Физик, ни больше ни меньше, установил в своем сарайчике компьютер, подключился к Интернету и, болтая однажды с викарием из прихода Суха Гурка, узнал, что молодому ксендзу, как тот весьма откровенно признался, предстоит назавтра произнести проповедь, но сочинение чего-либо хоть сколько-нибудь умного и притом удобоваримого и доступного прихожанам для него -- истинная мука: ну сколько можно поносить пьяниц и в сотый раз сотрясать воздух по поводу грехопадения разведенных, и тогда Физик предложил Штиблету, прекрасно образованному филологу, по-христиански помочь человеку, то есть подбросить парочку идей, Штиблет же забавы ради написал для викария из Сухой Гурки блестящую речь "Скитания святого Франциска по супермаркету", с тех пор, дорогой пан Богумил, они и занимаются своей гнусной деятельностью, успех был феноменальный, в иную неделю на них обрушивалось более сорока заказов со всех концов света, так что Физик взялся за логистику, а Штиблет бросил школу и писал шпаргалку за шпаргалкой, но потребности клиентов превысили их скромные возможности, спрос превосходил предложение как минимум вчетверо, и тут Штиблет выдал идею не менее гениальную, чем Физик: на своем сервере они стали продавать не шпаргалки, а отдельные риторические фигуры, фрагменты текстов, созданные по лучшим образцам, поэтому, если прихожане обвиняли радомского ксендза в грехе гордыни, Штиблет извлекал соответствующий файл под названием "скромность" и предлагал тому готовую формулу, что-нибудь в стиле Цицерона: "собственно, мои дорогие, я последний, кому следует вас поучать, но сложившаяся на сегодняшний день ситуация вынуждает меня..." и так далее, а когда приходский священник из Овчаркова собирал подписи против новой конституции, Штиблет, щелкнув мышкой по рубрике 'Argu-mentatio" (Изложение доказательств, приведение доводов), выдавал классическую цитату из ксендза Скарги, а именно что "плохой закон хуже суровейшего из тиранов", служившую, разумеется, доказательством того, что коммунисты -- еще цветочки, детские игрушки в сравнении с нынешней еврейско-либеральной диктатурой с Уолл-стрит, каноник же, нуждавшийся в орудии борьбы с Дарвином, получал тридцать третий совет из "Эристики" Шопенгауэра, то есть фразу "Может быть, это справедливо в теории, но на практике совершенно ложно", уже через неделю они принялись за вопросы теологии, и помимо отдельных тем на сайте можно было легко отыскать готовую цитату из блаженного Августина, Паскаля, Фомы Аквинского или Ньюмена, а спустя примерно три месяца трудившаяся на Штиблета студенческая команда создала уникальную конструкцию, каркас, универсальную схему проповеди, из которой даже самый привередливый священник мог тем или иным способом составить любой вариант шедевра гомилетики (раздел богословия, посвященный проповеднической деятельности): от вселенского экуменизма до железобетонного лефевризма (ортодоксальное течение в католицизме, оппозиционное Ватикану). Да, дорогой пан Богумил, я внимал всему этому, погрузившись в нирвану, потому что, уложив Ярека спать, панна Цивле принесла мне уже прикуренный косячок, и пока Физик со Штиблетом спорили по поводу прелата Янковского, который на прошлой неделе затребовал проповедь о своем "мерседесе", что оказалось непросто, ибо подобный сюжет ни на одном сервере, ни под одним адресом не упоминался, пока они ломали голову, подступиться ли к этой проблеме с точки зрения Божьего Провидения или, может, лучше этики труда, ибо сам преподобный, делая заказ, сие уточнить не соизволил, пожелав прежде всего дать отповедь таким-сяким светским журналистам, наперебой проклинавшим -- как именно, я уж опущу -- прелата с его, мягко говоря, сибаритством; я чувствовал, как с каждой затяжкой из меня уходит усталость, накопившаяся за день и за все годы, о которых я рассказывал панне Цивле во время нашей ночной поездки, ощущал, как фантастически легко делается у меня на душе, как чисты и невинны мои желания, бесплотно тело, стремительна мысль, и вдруг увидал сад в Мосцице: дедушка Кароль читает в плетеном кресле, на лоб надвинута летняя панама, бабушка Мария подрезает чайные розы, и ее фигура, залитая ярким светом, выделяется светлым пятном на фоне каменной кладки оранжереи. -- Это твоя невеста? -- спрашивает дедушка, откладывая книгу, когда мы с панной Цивле подходим к террасе. -- Инструкторша, -- отвечаю я смущенно, -- учит меня водить машину. -- Да, -- сказала бабушка Мария, не отрываясь от своих роз, -- теперь так принято. -- А ты закончил Политехнический? -- пристально смотрит на меня дедушка. -- Но это же не ваш сын, -- улыбается панна Цивле, -- это ваш внук. -- Да, да -- прерывает ее дедушка, -- это понятно и чудесно, -- он поднимается с кресла, подходит к панне Цивле, берет ее за руку и исподволь рассматривает профиль, -- я имел в виду ваши черты, они неповторимы, если позволите, я отлучусь на минутку за фотоаппаратом, хочу сделать ваш портрет. -- Как красиво он со мной говорил, -- шепчет панна Цивле, когда дедушкина фигура исчезает в холодной части дома, -- пожалуй, хорошо, что ему не придется слушать Физика или Штиблета, а то он мог бы сделать чересчур поспешные выводы. -- Не слишком его утомляйте, -- бабушка Мария проходит мимо с букетом роз, -- он истощен собственным временем, ему следует находиться в тени, -- с этими словами она скрывается за стеклянными дверьми оранжереи. -- А он правда, -- спрашивает панна Цивле, -- хочет сделать мой портрет? -- Солнце в зените, нагретый воздух дрожит над выгоревшей зеленью сада, тесня сладкий цветочный аромат под своды райской яб-лоньки и абрикосов, а жара, подобно шутнику портному, облачает нас в облегающие влажные костюмы, хоть и прозрачные, но невыносимо тяжелые, словно хитиновые панцири, и мы на целую вечность замираем на этой террасе, будто оцепеневшие в летаргическом сне насекомые, и лишь потом -- медленно, преодолевая сопротивление раскаленного воздуха -- входим, наконец, в дом, где стоит полная тишина и молчаливые грузчики сносят со второго этажа ящики и сундуки, в комнатах, гостиной и библиотеке царит неописуемый хаос разбросанных, предоставленных самим себе вещей. -- Вы только взгляните, -- поднимаю я с пола фирменный конверт мастерской пана Хаскеля Бронштайна, -- там внутри что-то есть, -- отогнув клапан, я вытаскиваю серый прямоугольник фотобумаги "Геверт", на котором не проявилась никакая картинка, -- прочтите, это почерк моего деда, -- и, склонив голову над листком, панна Цивле читает вполголоса: "И взяли они меня и перенесли на место, в котором находящиеся там были подобны пылающему огню, и, когда они желали, они появлялись как люди" (Книга Еноха, глава 17), -- а потом переворачивает листок и зачитывает другую фразу, написанную дедушкой Каролем: "Затем я направился туда, где не было ничего". -- Ну вы и накурились, -- засмеялась она громко, подбрасывая в огонь пару щепок, -- завтра никаких поездок, кстати, мне бы хотелось послушать, что же сделал ваш отец, вернувшись с работы. -- Я сейчас не могу объяснить, -- едва ворочая языком, я глядел, как мои слова порознь воспаряют в воздух, потом внезапно распадаются на отдельные буквы, которые черными хлопьями кружат в языках пламени и, наконец, исчезают в огне, -- слишком крепкий, -- я отдал косяк, -- к тому же я допустил ошибку. -- Я же показывала, как надо: потихоньку, осторожненько, -- панна Цивле выпустила струйку дыма, -- а вы словно паровоз, -- но я, дорогой пан Богумил, прервал поучения инструкторши и признался, что виноват, что сорвал в ее отсутствие пару пучочков, которые теперь сушу на балконе в надежде просветить душу и освободить тело, она же не рассердилась и не одернула меня, а лишь рассмеялась: -- Ну и ученик мне достался, просто натуралист какой-то, да ведь травка, -- она согнула сорванный стебель, -- черпает силу из чистоты и девственности; то, что у меня в руках -- "мужское" растение, зацветая, оно стремится опылить, -- панна Цивле сорвала другой кустик, -- о, вот как раз такой "женский" экземпляр, но тогда весь труд идет прахом, опыленная трава теряет всю свою силу, все магические свойства, поэтому, во время цветения "мужские" особи следует вырывать с корнем, -- она бросила один из побегов в огонь, -- тогда "женские" соцветия и стебли вырастут и набухнут. -- Словно невесты Христовы, -- с притворной наивностью вставил я. -- Чтоб вы знали, -- панна Цивле строго сдвинула брови, -- ничего смешного в этом нет, сверхъестественная сила духа всегда приобретается ценой отречения, это было известно всем святым и ведьмам, только теперь об этом не говорят вслух. -- Вы с ума сошли, -- теперь уже я громко засмеялся, -- мы живем в свободной стране. -- Свободной для кого? -- резко спросила она. -- Для доктора Элефанта? Физика? Штиблета? А может, это парадоксальным образом относится ко мне -- вот уж правда, просто воплощенная свобода! Я вам кое-что скажу, -- она глубоко затянулась, -- в ту первую зиму, когда мы с Яреком здесь очутились, я чуть не спятила, не было печки, проточной воды, сортира, к тому же ни денег, ни хоть какой-нибудь работы. Так что я танцевала в баре "Лида" у шеста, на качелях, в душевой кабинке, но с шефом у меня была договоренность: руки не распускать; Жлобек каждый вечер приходил на меня посмотреть -- он прямо исходил слюной и потел от желания, постанывал, приманивал, ставил коктейли и заверял: -- Ради тебя я готов на все, -- так продолжалось неделю за неделей, пока, наконец, я не спросила: -- Правда на все? -- Все, что хочешь, -- пустил тот слюни, -- чего только пожелаешь. -- Когда я ему ответила: -- Ладно, лицензия инструктора и собственный "фиатик", -- он чуть с табурета не свалился. Месяц Жлобек меня не беспокоил, но когда, появившись вновь, выложил на стойку удостоверение инструктора и ключи от машины, я сама чуть не грохнулась прямо рядом со своим шестом. Я вам еще кое-что скажу, -- она бросила окурок в догорающий костер, -- я до этого никогда с мужиками не трахалась, была девицей, ах, пардон, настоящей нежной барышней, как говорили прежде в приличном обществе, вероятно, и в салоне ваших дедушки с бабушкой тоже. -- Я молчал, дорогой пан Богумил, а панна Цивле присыпала угли землей с грядок и добавила еще, что стебли, которые сушатся у меня на балконе, никуда не годятся, я сорвал их слишком рано, к тому же это, небось, "мужские" растения. Я хотел попрощаться, поблагодарил за ужин, но панна Цивле возразила: -- И думать забудьте, ну куда вы пойдете в таком виде, и не смейте никогда больше курить, вы не держите удара, у меня такая же штука с алкоголем, -- и мигом принесла из сарая гамак, два одеяла и подушку, -- надеюсь, вас не пугает подобное соседство, -- она взглянула на изгородь, за которой безмолвствовало старое кладбище. -- Спасибо, -- сказал я, -- пойду потихоньку вниз, к такси, завтра занятий нет, так, может, договоримся на послезавтра? -- и двинулся к калитке, но ноги мои медленно оторвались от земли, словно вместо туфель на мне были сандалии Гермеса с маленькими крылышками, и в таком блаженном состоянии невесомости я проплыл несколько метров, впрочем, совсем невысоко, затем приземлился, точь-в-точь как Армстронг на Луне, и, по-детски радуясь этому ослабевшему земному притяжению, сделал следующий шаг и вновь взлетел, засмеявшись еще громче, а потом вдруг случилось нечто странное, ибо земля, вместо того чтобы принять меня в свои мягкие объятья, побежала, удаляясь, от моих ног, и я внезапно очутился высоко над деревьями, над холмом и кирпичной готикой ганзейского города, ощущая ту удивительную бесплотность и ничтожность бытия, состояние, которое иные мистики достигали лишь под конец жизни, и устыдившись, я попытался придать своему телу вес, способный опустить меня вниз, но это оказалось непросто, дорогой пан Богумил, и я, видимо, очень долго пребывал в состоянии подвешенности, пока, наконец, не услыхал оклик панны Цивле, поразивший меня чуть ли не в самое сердце, словно снаряд зенитной батареи капитана Рымвида Остоя-Коньчипольского, и тогда я, наконец, полетел на землю, но не как лопнувший шар "SP-ALP Мосцице" на луг под Бобовой, а подобно ржавому "Туполеву" со сгоревшими моторами; последовал страшный удар, после чего я, мокрый насквозь, стал медленно подниматься, а панна Цивле, помогая мне выбраться из корыта с дождевой водой, громко возмущалась: -- Если человек ходить не научился, так нечего браться за полеты, вы, похоже, из тех, у кого бутерброд всегда падает маслом вниз, хорошо еще, что в компост не приземлились. -- Чудесно, -- уверял я, похлопывая ладонью по корыту, -- видите, сия купель вернула меня общественности, и, облачившись в новые одежды, -- я выкручивал штанины, -- я обрел и новый дух, будто заново родился. -- Ну не знаю, -- произнесла панна Цивле, укладывая в гамак подушку, -- мне пора ложиться, спать осталось три часа, -- но прежде, чем исчезнуть в дверях деревянного сарая, она, дорогой пан Богумил, подошла ко мне и, подав на прощание руку, сказала: -- Спасибо, -- а я замер перед ее домиком, изумленный до глубины души, ну с какой стати ей было меня благодарить, скорее это я мог испытывать признательность за обалденный вечер в обществе Штиблета и Физика, за ускоренный курс современного искусства, за это ноу-хау интернет-фирмы "Пророк", наконец, за полученный урок -- как не надо курить травку, если ты в этом деле новичок; я шел вдоль кладбищенской ограды, размышляя обо всем этом и, честно говоря, вновь погружался в меланхолию; над верфью и заливом висел густой туман, откуда-то из порта доносился стон навигационного гудка, где-то рядом зазвонил на стрелке незримый трамвай, воздух был клейким от безмерно тяжких снов, что в кирпичных домах, переулках и садах все никак не могли дождаться развязки; и вновь зарастал крапивой, пыреем, лебедой город, который я никогда не любил, тот чужой, недобрый, ненастоящий город, что каждый год миллиметр за миллиметром погружался в химеру собственных мифов, словно ему постоянно не хватало солнечного света, словно извечный запах селедки, смолы, ржавчины, сажи и агар-агара покрывал непроницаемым саваном жирную воду каналов, прогнившие останки мостков, блочные дома эпохи социализма и по сей день не отреставрированные лабазы. -- Кисло же вы день начинаете, -- доброжелательное, в общем-то, лицо таксиста напомнило мне все роли Клауса Кински ((1926--1991)-- известный немецкий актер театра и кино, много снимавшийся в триллерах и фильмах ужасов), вместе взятые, -- если имеется желание, по пути можем пивком затариться, круглосуточный сервис, при Ярузеле это было unmoglich (Невозможно), а теперь moglich ( Возможно), все moglich, -- разбитый "мерседес" из тех, с "крылышками", едва не развалился на повороте Картуской, дизельный мотор из последних сил выплевывал клубы выхлопных газов, заклекотали дверцы, застучали амортизаторы, упало незакрепленное стекло, освежитель воздуха наполнял салон густым душным облаком, кажется, это была мятная разновидность, -- ну, тогда я на момент выскочу за куревом, -- раскрыл водитель свои намерения, -- вы тут обождите полминутки, -- он остановил машину перед ночным магазином, недалеко от учебной площадки, -- сейчас вернусь, -- дверца заскрежетала и хлопнула, -- вы только не засыпайте, -- я глядел на горевший возле мусорного контейнера под каштаном небольшой костер, на дервишей, алкашей, приверженцев святого Вит-та, любителей денатурата, водяры и бормотухи обоего пола, гревших свои лохмотья в мерцающем кругу, картинку то и дело затягивало все сильнее сгущавшимся туманом, а лицами, обликом, медленными и расчетливыми движениями они, дорогой пан Богумил, напоминали утомленных долгим маршем повстанцев, которые, оторвавшись на несколько минут от армии оккупанта, стремятся насладиться иллюзией краткого отдохновения, иллюзией, ибо исподволь подкравшийся рассвет принесет им лишь неминуемую смерть, гнусную и ничем не примечательную; мы поехали дальше на этом кошмарном "мерседесе", а таксист продолжал плести свой монолог, и я почувствовал, что мое вечернее и ночное занятие в автошколе еще не окончено, ему суждено получить продолжение, подобно тому, как продолжение имела история "сто семидесятого мерседеса", но не того, украденного русскими -- он ездил на бензине, -- а того, что благодаря моему отцу в один прекрасный весенний день семьдесят второго года появился в Верхнем Вжеще, на углу Хшановского, с дизельным мотором и гораздо большим пробегом, что, впрочем, явно тянуло на эпилог, -- вот только панна Цивле, -- размышлял я, расплачиваясь с таксистом, -- захочет ли она вернуться к этой теме, захочет ли совершить очередной круг в нашем курсе вождения? -- И представьте себе, дорогой пан Богумил, она захотела, потому что, когда я на следующий день шел по улочке Совинского в фирму "Коррадо" -- гарантируем водительские права по самым низким в городе ценам, -- из окна "фиатика" высунулась ее прелестная головка, и я услыхал: -- Эй, пан Павел, вы опоздали на пятнадцать минут, вечно вы, мужчины, усложняете самые простые вещи. -- Я был сконфужен, ведь накануне, из-за всей этой травки, мы не договорились на конкретный час, а потому я молчал, пристегиваясь и устанавливая зеркало, но у нее и в самом деле было хорошее настроение, и как только я тронулся, она сказала: -- Сегодня отрабатываем перекрестки, для начала едем на Хучиско, а я, наконец, хочу услышать, что сделал ваш отец, надеюсь, это как-то связано с дедушкиными автомобилями. -- Конечно, -- я въехал на Картускую, -- но прежде, чем начать рассказ, следует ознакомить вас с так называемым фоном, так вот, -- я остановился на светофоре перед мэрией, -- он был исключительно сер и убог, мы жили весьма скромно, отец, правда, был инженером, но, не являясь представителем нового, передового, здорового класса, на протяжении многих лет получал меньше тракториста в госхозе, разметчика на верфи, доярки или каменщика без всякого образования, однако ни разу не пожаловался, лицо его ни разу не исказила кислая гримаса, и даже если перед получкой мы садились на хлеб со смальцем, он улыбался и замечал: -- И не такое переживали, -- и никогда не позволял себе предаваться воспоминаниям о старых добрых временах, потому что всегда полагал и неизменно верил, что рано или поздно наступят времена еще более замечательные, хотя, честно говоря, -- мы все еще стояли в пробке перед мэрией, -- я так и не понял, откуда у него этот благородный оптимизм, которым он уж точно не мог быть обязан собственному опыту -- скорее, неким спрятанным в недрах души залежам наивной доброты, иначе откуда бы отец черпал уверенность, -- мы медленно удалялись от самого уродливого в городе здания, -- что станет легче, когда делалось все тяжелее? -- Может, он был верующим? -- вопросительно взглянула на меня панна Цивле, -- если это чувство глубокое, не показное, то человек, даже доведенный до крайности, полагает, что несмотря на временные трудности дело, в сущности, идет на лад. -- Что ж, может, вы и правы, -- засмеялся я, притормозив у Ракового базара, -- хотя его вера в Бога опиралась скорее на дух квантовой физики, нежели на исторические примеры, но как бы то ни было, -- вернулся я к нашему сюжету, -- отец, питавший к выходкам прогрессивного, авангардного, здорового класса эстетическое отвращение и реагировавший на все их акции, митинги, марши и истерические выкрики сдержанным молчанием, лишь в одном случае изменял своим принципам и громко поминал прошлое, а именно, когда речь заходила о машинах. -- Ему не нравились "сиренки" и "вартбурги"? -- вновь прервала меня панна Цивле. -- Не то слово, -- пояснил я, -- понимаете, когда мама или мы с братом иной раз говорили отцу: -- Ах, как приятно было бы ездить на пляж хоть на несчастной "сиренке", вместо того чтобы целый час толкаться в раскаленном трамвае, как хорошо было бы возвращаться с Кашуб с корзинами, полными грибов, хоть на несчастном "трабанте", вместо того чтобы ждать под дождем последнего, битком набитого автобуса, который проезжает ] мимо остановки, даже не замедлив ход, -- так вот, когда мы порой робко замечали, что, мол, кто-то из соседей или знакомых, отказывая себе во всем, накопил, наконец, на "сиренку" или, вытянув счастливый лотерейный билет, приобрел "вартбург", отец отвечал, что не каждая таратайка о четырех колесах и с мотором имеет право называться машиной, подобно тому, как не каждый, кто толкает с трибуны речь, непременно является государственным мужем, и закрывал дискуссию, заявляя, что если когда-нибудь и сядет за руль, то это непременно будет такой автомобиль, на каком они путешествовали с дедом, ну а нам оставалось лишь облизываться, потому что одна только мысль, одна лишь мечта о том, чтобы отправиться на сопотский пляж или кашубские озера на "мерседесе", казалась сошедшей со страниц книги фантастических пророчеств; шли годы, на улицах уже появились польские "фиаты", в "Деликатесах", отстояв в очереди всего один раз, можно было купить две пачки кофе и банку ананасного компота, изредка кто-нибудь привозил из Западного Берлина сильно подержанный "фольксваген", в Гдыне иные моряки носились по Свентоянской на "тальботах" или "понтиаках", но отец был непреклонен, и представьте себе, -- я проехал каких-нибудь пять метров, и мы вновь застряли в пробке, -- тот апрельский вечер, когда мы услыхали под окном нашей маленькой квартирки характерное стрекотание хорошо отлаженного дизеля, услыхали радостный ребячий хор, возбужденно скандировавший вслед медленно приближавшемуся "мерседесу-170 DS": -- Гестапо! Гестапо! --да, в жизни моего отца это был и в самом деле великий миг, на наших глазах его время описало удивительный круг, "сто семидесятый" с дизельным мотором, послевоенная модель, почти не отличался от прежнего, с бензиновым двигателем, -- глядя на знакомые по фотографиям растопыренные крылья, знакомый вытянутый нос с радиатором и знакомый толстозадый багажник, мы ждали, что из машины вот-вот появится дедушка Кароль, но вместо него вышел отец и радостно замахал нам, предлагая совершить первую поездку по улицам Вжеща, и мы катили по Хшановского, потом по Полянкам, восхищаясь приборной доской с "бошевскими" циферблатами, ровным урчанием мотора, мягким покачиванием подвесок, а отец рассказывал, какого труда ему стоило разыскать отсутствовавшие детали, как он рыскал по свалкам металлолома и старым мастерским, как вытачивал на токарном станке то, что купить или найти оказалось уже невозможно, ибо да будет вам известно, -- я заглушил мотор "фиатика", -- ремонт этого пострадавшего в аварии "мерседеса", который отец приобрел у знакомого механика, продолжался два года, причем в строжайшей тайне, ведь главным было сделать сюрприз, изумить. -- Потрясающе, -- панна Цивле закурила косяк, -- ваш отец, наверное, был романтик. -- Скорее инженер, -- возразил я, заводя двигатель, чтобы проехать два метра и вновь остановиться, -- ничто не доставляло ему большего удовольствия, чем поломка; порой, во время долгого путешествия, когда мы отправлялись в горы и ничего не происходило, ничего не портилось, отец вел машину молча, явно утомленный монотонностью существования, но лишь только что-то начинало поскрипывать в тормозах, постукивать в дифференциале, у него загорались глаза и он немедленно принимался высказывать предположения, ставить диагнозы, выдвигать гипотезы, ну а прибыв на место, вместо того чтобы хо- дить с нами на экскурсии, раскладывал инструменты и, вымазавшись по локти в масле, с утра до вечера копался в моторе и бывал счастлив, обнаружив, наконец, спустя несколько дней, когда мы уже собирались возвращаться, протечку в резиновой прокладке тормозного цилиндра или какой-нибудь винтик с сорванной резьбой -- тут уж начиналась настоящая битва со временем и материей, которую отец ни разу не проиграл, ремонт неизменно заканчивался без пяти двенадцать, и мы ехали по шоссе домой, а легкую меланхолию, в которую отец снова впадал из-за отсутствия очередной поломки, скрашивала реакция водителей на вид и состояние старого "мерседеса"; порой они мигали нам фарами, порой махали рукой и гудели, но самыми волнительными были обгоны -- какой-нибудь "трабант" или, скажем, "запорожец" догонял нас, пару мгновений водитель ехал следом на безопасном расстоянии, дивясь, что сей музейный экспонат тянет аж девяносто километров в час, однако тут же прибавлял скорость, включал поворотник и начинал обгон, тогда отец слегка нажимал на педаль и на скорости примерно сто десять по левому борту мелькало искаженное страшной гримасой, взволнованное и потное лицо владельца "москвича" или "трабанта" -- глаза вылезают из орбит, язык высунут, -- потому как наш спидометр показывал уже сто двадцать километров в час, что отнюдь не было пределом для мурлыкавшего мотором и чуть покачивавшего боками "мерседеса", так что если нас в конце концов и обгоняли, то отец улыбался сам себе и, поглаживая руль, замечал: -- Негоже утомлять пенсионера, -- но порой "трабанту" или "запорожцу" приходилось прятаться за наш багажник, так как с противоположной стороны мчался грузовик, и тогда водитель буквально впадал в амок, сидел у нас на хвосте, гудел, мигал фарами, после чего бросался на обгон уже невзирая на подъемы и повороты, не обращая внимания на сплошную линию, и дважды это закончилось печально, хоть и не трагически, а именно -- в первый раз "трабант" с келецкими номерами не вписался в поворот и врезался в стог сена, в другой раз то же самое случилось с румынской "дакией" из Познанского воеводства -- она закончила свой полет в пруду; отец, разумеется, тут же тормозил и поворачивал обратно, дабы оказать помощь, но, похоже, его поведение противоречило современному этикету, ибо водитель "трабанта" обозвал нас идиотами, мудаками и обманщиками, водитель же "дакии", стоя по щиколотку в воде, грозил кулаком и орал, что гданьские -- все до одного злодеи: мало того, что не даем проехать порядочному человеку, так вдобавок катаемся на металлоломе, доставшемся в наследство от гитлеровских чиновников, в общем, жаль, что нас в семидесятом году не добили. -- Да что вы! -- воскликнула панна Цивле, -- и ваш отец не дал ему по морде?! -- Пришлось бы лезть в воду, -- объяснил я, -- а кроме того, сталкиваясь с подобным хамством, он не злился, а впадал в меланхолию. -- Выпустите рыбок из багажника, -- посоветовал папа тому идейному товарищу из Познанского воеводства, -- что, должен вам сказать, -- я наконец тронулся на первой скорости, -- возымело эффект куда больший, чем если бы он стал барахтаться с этим типом в луже, ибо, услыхав про рыбок, водитель "дакии" буквально побагровел, потерял дар речи, злобно пнул дверцу своего автомобиля и двинулся к нам -- бодрой трусцой, ну и споткнулся раз, потом другой, мы видели, как он вылезает на берег пруда, по уши в тине, однако "мерседес" уже уносил нас по шоссе, а отец, переключив передачу, сказал нам с братом: -- Теперь вы знаете, почему на поворотах не следует идти на обгон. -- Очень поучительно, -- засмеялась панна Цивле, -- я бы удачнее не придумала, а эти ремонты и поломки -- прямо как из рассказа Грабала, погодите, в каком же это было сборнике, там, где он разбирал двигатель? -- "Красивая скорбь", -- ответил я без запинки, дорогой пан Богумил, -- Францину еще каждый раз требовался помощник -- придерживать винты. -- Вот-вот, -- панна Цивле внимательно взглянула на меня, -- у вас тоже так было? -- Нет, -- мы черепашьим шагом ползли вдоль небольшого сквера, где два здоровенных крана пытались сдвинуть с места советский танк, памятник освободителям города, -- у отцовского приятеля был гараж с мастерской, правда, в Гдыне, так что если требовалось перебрать двигатель или покопаться в шасси, он уезжал на целый день и возвращался во Вжещ последней электричкой; "мерседес" все чаще нуждался в починке -- на каждую уходило по два, а то и три дня -- так что отец, взяв с собой спальник и бутерброды, ночевал прямо в мастерской и приезжал домой на отремонтированной машине --усталый, в грязном комбинезоне, пропахший бензином, однако мама радовалась уже меньше, чем когда автомобиль впервые появился на нашем дворе. -- Посмотри на свои руки, -- переживала она, подавая отцу ужин, -- ты часами лежишь на цементе, -- но тот и в самом деле был оптимистом. -- Скоро все наладится, -- возражал он, -- немного терпения, и мы снова отправимся в горы. -- Ну да, конечно, -- не уступала мама, -- исключительно ради того, чтобы ты снова неделю не расставался с инструментами, успокойся, наконец, на тебе лица нет, мы вполне обойдемся и без машины, а впрочем, -- гладила она его по голове, -- можешь продать ее в музей. -- Например, в немецкий? -- саркастически уточнял отец, -- у них наверняка есть такая модель, причем в значительно лучшем состоянии, это у нас, полячишек, с запчастями дефицит, мы плохие, грязные, пьяные и ленивые, знаешь, сколько я этого за войну наслушался! -- Ну ладно, -- сдавалась мама, -- делай как хочешь. -- Тут, дорогой пан Богумил, мне пришлось объяснить панне Цивле, что почти всю оккупацию отец по одиннадцать часов в сутки трудился в авторемонтной мастерской, почему его и не вывезли в рейх на принудительные работы -- гараж обслуживал снабженческие фирмы и армию. -- Делай как хочешь, -- отвечала мама, хотя прекрасно понимала, что отец от "мерседеса" не откажется, ведь тот значил для него гораздо больше, чем просто автомобиль, и даже больше, чем просто "мерседес", так вот, когда, в конце концов на час езды стало приходиться около тридцати девяти часов ремонта, -- продолжал я, подъезжая, наконец, к перекрестку Хучиско, -- мама обиделась и заявила: -- Я в эту колымагу больше не сяду, -- и сдержала слово, а отец, когда двигатель в очередной раз не завелся, хлопнул дверцей, спрятал ключи в буфет и больше к машине, стоявшей у садовой ограды, не прикасался. -- А дальше что было? -- спросила панна Цивле. -- Они так и не пришли к компромиссу? -- Не пришли, -- продолжал я, -- потому что злились и друг друга не слушали, причем оба были абсолютно правы, а "мерседес" тем временем ветшал на жаре и морозе,