ехал с ним на один из этих певческих марафонов в страну антрацита. После концерта он заночевал в домике одного углекопа и до полуночи смотрел на девяностолетнего старика с лицом, испещренным синей шахтерской татуировкой, который все плясал и плясал перед очагом, хотя все остальные давно уже легли. Этот маленький старикан любил пивко, но больше не ходил в пивные - с тех пор, сказал он, как эта чертова полиция запретила там плясать... Наутро Огастин пообещал дать денег на премию для следующего состязания. Это обстоятельство, а также приятная манера держаться привели к тому, что ему предложили спуститься в шахту, и Огастину открылся новый мир. То, что он увидел, настолько его потрясло, что с тех пор он при первой же возможности отправлялся изучать жизнь углекопов и добирался порой до долины Ронты. Ну, а углекопы, хоть Огастин и показался им странным, приняли его в свою среду так же охотно и быстро, как в свое время американские юнцы. Манера говорить, их песни, пьески, которые они разыгрывали, - нет, нет, не только физическая сила и сноровка выделяли углекопов и заставляли смотреть на них как на своего рода избранный народ, если такой вообще когда-либо существовал! Были среди них люди очень неглупые, многие, хоть и работали под землей всю жизнь, как-то ухитрились получить образование и были начитаны не хуже Огастина, а в чем-то, может быть, и лучше. А до чего гордые!.. Глядя на них, Огастин и сам начал гордиться тем, что может считать себя валлийцем (хотя и принадлежит к этому презренному классу "высокородных"). В общем, Огастин настолько восхищался углекопами, что даже их слабости были милы его сердцу... Можно только поражаться, говорил он Джоан, до чего становится бездарен самый искусный углекоп, когда ему приходится приложить руки к чему-то другому! Безработный углекоп может лечь на землю ничком и прорыть ход в склоне холма, точно крот, на глубину до двухсот ярдов, а потом, наткнувшись на угольный пласт, дюйм за дюймом ползти обратно вперед ногами, таща в зубах мешок с углем (и оставив откос продырявленным, точно соты), и тот же человек, если попросить его сколотить два куска дерева, опростоволосится хуже ребенка... Так шли недели - и Огастин с Джоан исходили Дорсет на десять миль вокруг и вдвоем (ибо ни один из них в одиночку не смог бы такое осуществить) прочли Мэри всего Пруста. 25 Итак, Штрассер переселился на север и в поте лица работал на благо Дела... Президентские выборы, избавившие Гитлера от Людендорфа, оказались весьма сложным состязанием для более серьезных кандидатов. В итоге с большим трудом прошел семидесятисемилетний фельдмаршал Гинденбург, и Рейнхольд, воспользовавшись тем, что он вел в берлинском суде какое-то дело, срочно отправился туда, чтобы понюхать, чем насыщена политическая атмосфера в столице теперь, когда вместо выходца из рабочих президентом стал юнкер. Одним из его давних и, пожалуй, наиболее талантливых политических друзей на севере был ветеран-"патриот" Арно Леповский. Весь предшествующий год, в то время как Гитлер все еще сидел под замком, а партия его находилась под запретом, этот самый граф Леповский сотрудничал с Людендорфом, Штрассером, Розенбергом, сколачивая "Volkisch Koalition" ["Народную коалицию" (нем.)] - ту самую, которая вытянула горстке безвестных нацистов несколько мест в рейхстаге, включая место для Штрассера, после чего граф стал чрезвычайно высокого мнения о Штрассере - единственном, с его точки зрения, нацисте, перед которым открывалось какое-то будущее. На Гитлера же граф уже давно махнул рукой, считая его человеком легковесным, не обладающим качествами, нужными вождю. - Вертится и трясется, как флюгер; возможно, такие и полезны на юге, но солидные протестанты у нас на севере подобным типам не доверяют. Если нацисты хотят чего-нибудь добиться тут, у нас, пусть лучше забудут о Гитлере и держатся Штрассера. - Ради бога, не ставьте их на одну доску, - заметил Рейнхольд. - Я случайно встретил капитана Рема перед самым его отплытием, и у меня буквально волосы встали дыбом от его рассказов о том, каково работать с Гитлером. Бедняга Рем, он был так возмущен, у него даже шрамы на голове побагровели, точно петушиный гребень! Любая пустячная проблема решается Гитлером, и только самим Гитлером, хотя и проблемы-то возникают, как правило, лишь потому, что он ни на что не может решиться. Если же вы попробуете ему что-то посоветовать, он вас только высмеет, но дня через три это же самое объявит как свое решение. Рем вообще сомневается, произвел ли Гитлер на свет хоть одну собственную идею - сплошные заимствования, так что петух-то, оказывается, голый, все перья у него чужие - эдакое пугало на идеологическом огороде. - Я высоко ценю ваше мнение, - мягко заметил Рейнхольд, - но разве не все лидеры таковы? Я, конечно, имею в виду цезарей, что сидят на самом верху, а не мудрых Штрассеров, которые лишь пользуются нашим уважением. Изрезанное глубокими морщинами лицо престарелого графа приняло ироническое выражение, холодные серые глаза смотрели, скорее, с насмешкой: слова собеседника явно не убедили его. - Ну, а как насчет Великой идеи, которой одержим типичный лидер-фанатик и во имя которой он готов умереть? Как же насчет его сверхъестественной воли, которая заставляет последователей, хотят они того или нет, покорно, точно овцы, идти за его Великим идеалом? - Так сказал Заратустра, а не высокочтимый Леповский, который знает, что не родился еще лидер, способный заставить людей что-либо делать вопреки их воле. Нам только кажется, что это возможно. - Продолжайте, - уже без улыбки сказал граф. - Лидер, способный потрясти мир, должен быть как раз таким, как описывает его Рем, - tabula rasa [чистая доска (лат.)] без собственной воли и собственных идей, но со сверхчувствительным носом, который способен заранее учуять, что потенциальные последователи думают и чего хотят. Он должен это выяснить прежде, чем большинство разберется, что к чему, и возвестить как _свою_ непреклонную волю - и тогда, само собой, все, точно бараны, пойдут за ним, ибо подсознательно они только об этом и мечтали. - Так вот, значит, на чем базируется ваш знаменитый "Fuhrerprinzip"? [принцип фюрера (нем.)] - задумчиво произнес граф. - Нет нужды в демократическом голосовании, потому что сам лидер - ходячий ящик для бюллетеней, снабженный чувствительными ушами, тонко улавливающими пожелания своих избирателей? Но послушайте! Это же всего лишь живой флюгер, а совсем не то, что мы понимаем под лидером. - Не забываете ли вы, что ваш лидер должен обладать непреклонной волей? - Но вы ведь только что заявили, что у лидера не должно быть своей воли! - воскликнул в изумлении граф. - Я только отрицаю за ним право выбирать цель для приложения своей воли, но не отрицаю силы ее. Ведь толпа потому и зависит от лидера, что не обладает собственной силой воли. Люди, составляющие ее, лишены целеустремленности, а он, лидер, убирает все препятствия, стоящие на пути к исполнению их малейшего невысказанного и даже порой неосознанного желания... Тут Леповский почувствовал, что с него достаточно. - Какие мы оба с вами стали пустомели! - буркнул он. - Забрались в какие-то заоблачные дебри... Постойте-ка, с чего, собственно, начался весь этот разговор? - Вы сказали, что нацисты должны, по-вашему, отделаться от Гитлера в пользу Штрассера. Но если хотите знать мое мнение, Гитлер им этого не позволит. - Да, нацисты... Нечего сказать, "национальная" партия - ее же почти никто не знает на севере, и вообще она насчитывает всего каких-нибудь две-три тысячи членов, да и те грызутся друг с другом... Если _вы_ хотите знать _мое_ мнение, так это Штрассеру следовало бы отделаться от нацистов и присоединиться к партии, имеющей определенный вес. Нацисты могут плодиться лишь на отчаянии и совершенно исчезнут с нашей политической сцены вместе с окончанием "семи тощих лет". - Согласен, по всем правилам они должны бы теперь захиреть, да так бы оно и было... если бы не Гитлер. Старик нетерпеливо взмахнул рукой. - Что вы все - _Гитлер, Гитлер_! Меня просто тошнит от этого имени! - Вполне возможно, но не считайте, что вы о нем больше не услышите! - Рейнхольд вещал, как Кассандра, однако Леповский смотрел на него с откровенным недоверием. - Сейчас у него нет никакой власти, но как мне заставить вас понять, что это архилидер, живое олицетворение Платоновой идеи вождя, лишенного всего нормально-человеческого! - Леповский хотел вставить слово, но Рейнхольда было уже не остановить: - Вы посмотрите, как далеко он продвинулся, а он ведь начинал с нуля - невежественный бродяга, ночлежник. И учтите: я наблюдал за каждым его дьявольски изобретательным шагом - его методы оставляют "Государя" Макиавелли далеко позади, ибо он видит вперед по крайней мере на пять ходов. Но главное в другом: рано или поздно он, безусловно, добьется власти, потому что никому и в голову не придет попытаться остановить этого архиясновидящего, который просто _знает, чего хочет Германия_. Правда, сама она еще этого не знает, и тем не менее ей судьбою предначертано получить это из его рук, хотя, возможно, ей вовсе не понравится то, что она получит. - Если вы имеете в виду германскую чернь... Но Рейнхольд лишь отмахнулся. - Чернь - это пугало, которому мы придаем слишком большое значение; ей нужен только хлеб. Лучше подумайте о германских средних слоях, откуда вышел сам Гитлер, прежде чем опуститься на дно, и, следовательно, он знает, что это такое и какой участи они больше всего боятся. Представьте себе тайные желания и тайную ненависть наших почтенных бюргеров - мелких лавочников и чиновников, наших учителей и лютеранских пасторов, наших искусных ремесленников и наших фермеров, - представьте себе этот фрейдистский кошмар, ставший реальностью! Теперь представьте себе, что будет, если к власти придет человек, напуганный до потери своих бюргерских мозгов инфляцией и всеми напастями, которые валились на него эти "семь тощих лет", - человек, который думает только об отмщении, а чему или кому - неважно! Граф презрительно скривил губы. - Так вы считаете, что все это им может дать ваш Гитлер?! Но каким образом? У него ведь всего горстка последователей! - Да поймите же: эта "горстка последователей" Гитлера не просто меньшинство нации, а первые больные чумой. Как ни пытался Рейнхольд доказать свою точку зрения, ему так и не удалось убедить многоопытного графа. Дело в том, что граф был старше по возрасту и всю жизнь занимался политикой, поэтому он не мог не смотреть на своего умного молодого друга как на любителя, да к тому же друг этот был из Мюнхена и, естественно, видел лебедя в каждом баварском гусе. Леповский же, будучи сам пруссаком, в глубине души твердо верил, что главенствующая роль должна принадлежать пруссакам. Да, конечно, рейх - "федерация", но ведь Пруссия в два раза больше всех этих бывших мелких королевств, княжеств и герцогств вместе взятых, и все вопросы национальной политики решаются только в прусском Берлине и нигде больше. Человек, считающий себя общегерманским лидером, но добрую половину жизни потративший на мышиную возню в таком заштатном городишке, как Мюнхен, только даром потерял время: в Берлине ему придется начинать все сначала. Если политик этого не понимает, значит, он вообще мало что понимает, и баварец Штрассер (сказал граф) совершил единственно разумный поступок, перебравшись как можно быстрее в Берлин и предоставив этому болвану Гитлеру каркать у себя на заднем дворе. 26 Но Гитлер, Штрассер... Какое значение имели для Ковентри эти люди, соперничавшие в далекой стране? Здесь наконец наступил сезон пикников и загородных прогулок. Если миновать огороды и милю-другую пройти по Квинтонской дороге, перед вами возникает Квинтонский пруд, осененный рядом тополей; здесь начинались семь Елисейских полей благодати, которые все называли Пустошью. Здесь звенел ручеек, здесь купали овец и - чудо из чудес! - осла с раздвоенными копытами! У родника рос водяной кресс, который можно было рвать, и здесь даже попадались баранчики (большая редкость в таком земледельческом краю, как графство Уорикшир, ибо баранчикам нужны невспаханные поля, они не могут произрастать на пашне). Там, где было посуше, встречались колокольчики, и венерины башмачки, и вдовушки, а там, где посырей, росли незабудки. Тут были и деревья, на которые можно залезть, и кусты, где можно спрятаться, а попозже пойдут орехи - даже грецкие - и колючие испанские каштаны. Пустошь, само собой, была любимым прибежищем Нориной орды, но даже и тут было одно поле, куда никто из них не заходил, хотя там по траве расстилалась светло-розовая скатерть лугового сердечника, "даруя глазу наслажденье", как сказал бы уроженец Уорикшира Шекспир. Это было седьмое поле в сторону Бэгинтона, где речка Квинтон втекает в Соу, и Норина орда держалась от тех мест подальше из страха перед ужасной и неминуемой смертью. Дело в том, что там, где росли такие соблазнительные калужницы и кувшинки, была бездонная трясина, и дети из поколения в поколение с ужасом внимали рассказам о том, как эта трясина может затянуть тебя и поглотить, даже если ты просто полюбуешься ею сквозь загородку. Тем временем в Мелтоне зацвели тюльпаны и прибыло кресло для Мэри (металлическое сооружение на пневматических шинах, с подложенными в нужных местах мягкими прокладками, чтобы тело не так уставало от сидения, и не слишком заметными привязными ремнями), так что теперь она тоже могла наслаждаться свежим воздухом. Великое событие дважды откладывалось из-за дождя, который вдруг обрушивался, затопляя все вокруг и создавая впечатление, что снова началась зима, но вот наконец настал день, когда солнце ярко осветило комнату Мэри на первом этаже, так что все засверкало. Кресло подкатили к кровати, и сиделка вместе с Гилбертом пересадила в него Мэри. Однако Мэри столько времени провела в кровати, что хорошо знакомые предметы потеряли для нее объемность и стали казаться плоскими, как на картине, мир потерял для Мэри третье измерение - таким, должно быть, представляется он морскому анемону, навсегда прилепленному к скале. И сейчас, когда Мэри сдвинули с места и прокатили всего фут или два, перспектива сразу изменилась и все окружающее вдруг приобрело третье измерение, стало зловещим, устрашающим... Больше того, она двигалась и вместе с ней передвигалось все, что раньше стояло неподвижно, - от этого у нее вдруг так закружилась голова, что она чуть не попросила сиделку и Гилберта остановиться. Да она бы и попросила их уложить ее назад в постель и больше не трогать, если бы не устыдилась своей слабости; однако Мэри ждало еще большее испытание: когда ее подкатили к порогу, двери вдруг широко распахнулись и ей показалось, что они сейчас захлопнутся и сдавят ее (а она даже головы не могла повернуть в своем железном, хоть и с мягкой прокладкой, ошейнике). Еще мгновение - и Мэри очутилась под открытым небом, выброшенная в мир, как новорожденное дитя, а вокруг все куда-то плыло и менялось - даже статуи и деревья шагали вдали, а потом исчезали. Взяв себя в руки, она сказала себе, что ведь это она передвигается, а они стоят на месте, но все равно это передвижение без участия тела, неподвластное контролю ее воли, было настолько страшным, что паника охватила ее. Гилберт тотчас остановил кресло на узкой дорожке между двумя маленькими квадратными клумбами с тюльпанами, окаймленными самшитом. И сразу вращение калейдоскопа прекратилось и мир стал нормально неподвижным, а она сидела под непривычно ярким солнцем и смотрела на краски и очертания этого поля тюльпанов, расстилавшегося перед ней. Она смотрела на них так, будто никогда прежде не видела, да и в самом деле, наверное, никогда еще за всю ее жизнь тюльпаны не казались Мэри такими живыми, такими реальными... Полли, игравшая неподалеку, преподнесла матери изумительный попугаев тюльпан с изрезанными краями - цветок был весь раскрыт, так что казалось, лепестки вот вот облетят. Полли поднесла его к самому лицу Мэри, так близко, что лепестки совсем закрыли ей глаза. Мэри смотрела на солнце сквозь зеленые прожилки, прорезавшие прозрачную алую ткань, и ей чудилось, что у нее никогда и не было тела, что она - вот этот тюльпан. Порвав таким образом стародавние узы с миром, она вскоре почувствовала, что и эти лужайки, и эти кусты - весь этот парк, насколько хватал глаз... Словом, совсем еще недавно, каких-нибудь два-три месяца тому назад, каждый кусочек тела Мэри от макушки и до кончиков пальцев на ногах был ее телом, тогда как сейчас естество Мэри вышло за эти пределы, оно охватывало и поля, и луга, и леса, и все это радовалось жизни. Конечно, по мере того как шло лето, это экзальтированное состояние и видение себя не могло не притупиться, уступая место обыденности. Тем временем в Германии лето 1925 года, казалось, доказывало правоту Леповского: Гитлер, похоже, спокойно сидел в Баварии и ничего не делал, в то время как Грегор Штрассер (к которому теперь присоединился еще более радикально настроенный братец Отто) явно преуспевал на севере, где левое, хотя и окрашенное патриотизмом, евангелие по Штрассеру завоевывало приверженцев со стремительной быстротой, особенно среди идеалистически настроенной, восторженной молодежи. Всюду, где Штрассер проповедовал свое учение, он тут же основывал нацистскую ячейку, и вскоре на севере появилось немало новоиспеченных нацистов, которые устремили свои взоры к Берлину, ожидая оттуда приказов, ибо даже двум столь неутомимым труженикам, как братья Штрассеры, было уже не справиться с тем, что они сами же породили. В Баварии у Грегора Штрассера был молодой приспешник по имени Генрих Гиммлер, человек преданный и достаточно образованный, чтобы ему можно было доверить секретную переписку, но наделенный чрезвычайно односторонним взглядом на мир. Например, в отношении евреев. "Наш Генрих каждый вечер, прежде чем лечь в постель, смотрит, нет ли под ней еврея", - говорил Грегор брату. А партии очень нужен был человек пишущий. Едва ли пятьдесят экземпляров "Беобахтера", газеты, которую выпускал Розенберг в Мюнхене, расходилось среди четырех миллионов читателей столицы; северным нацистам нужна была своя газета, которая поддерживала бы радикальную линию Штрассеров... Итак, Гиммлера списали как человека с большой амбицией и с ничтожными мозгами и на его место взяли человека прямо ему противоположного. Это был двадцативосьмилетний выходец из рейнских рабочих, вечный юнец с академическим дипломом и, пожалуй, слишком развитым воображением, автор романов и пьес в стихах, таких безудержно диких, что их нельзя было ни печатать, ни ставить (но идеи, слишком смелые для художественной прозы, могут быть проглочены, так сказать, с крючком, если представить их в виде фактов). Отто и гаулейтер Кауфман вместе приняли его, и на обоих он произвел сильное впечатление. Бедный молодой человек оказался почти карликом с изуродованной ступней, зато у него была большая голова с неплохими мозгами и большие, задумчивые, даже чуть по-женски нежные глаза - ну, а то, что он карлик, должно лишь вызывать к нему симпатию и умиление. Обладая красивым голосом и ядовитым пером, молодой доктор Йозеф Геббельс, казалось, вполне заслуживал скромного поста при Кауфмане и мог одновременно выполнять журналистскую работу для Штрассеров. 27 Да, лето 1925 года было действительно отмечено многими событиями: на Рейне этим летом Геббельс присоединился к нацистам; в Мелтоне этим летом Мэри начала в самом деле выздоравливать; в Западном Уэльсе этим летом над Ньютон-Ллантони стали возводить новую крышу, а в Ковентри этим памятным летом Нора провалилась сквозь пол. В субботу вечером все, кто жил во дворе, где находилась бойня, ели горячий ужин, ибо в субботу можно дешево купить продукты на рынке: хорошая говяжья лопатка стоила всего каких-нибудь девять пенсов, а за шесть пенсов ты получал большую треску. Детям после такой оргии давали еженедельную порцию очистительного (одну неделю - лакричный порошок, другую неделю - серы с патокой), чтоб кровь не застаивалась. А кроме того, в этот вечер устраивали баню. Во всех домах грели воду в медном котле, ставили перед огнем на кухне корыто и детишек поменьше купали по двое, а те, что побольше, купались поочередно. Потом их тут же отправляли в постель, чтобы родители тоже могли помыться. Но с Норой этим летом произошла перемена, что-то в ней изменилось, и она теперь не могла уже больше мыться на глазах у всех; поэтому в тот вечер она отнесла корыто наверх и поставила возле своей кровати, а братья притащили ей ведра с водой. Затем Нора разделась и, сев в корыто, принялась намыливаться, точно какая-нибудь леди, совсем одна. Однако стоило ей вылезти из воды, как она решила, что хватит быть леди, у нее родилась еще более тщеславная мысль: а почему бы не изобразить из себя голую статую, какие стоят в парках. Но статуи всегда стоят высоко на пьедестале (чтобы их не могли трогать мальчишки - хулиганы), а потому она взобралась на семейный комод и, принимая различные позы, стала вытираться. Все шло хорошо, пока кто-то не окликнул ее снизу, велев поторапливаться; она спрыгнула с комода, а пол оказался прогнившим и рухнул под ней. И Нора, пролетев сквозь кухонный потолок, опустилась на кухонный пол в облаке пыли, среди обломков штукатурки. Она чувствовала себя страшной грешницей (в следующий раз, когда она пойдет к исповеди, она непременно покается в своем тщеславии). Все семейство общими усилиями убрало обломки, а на следующий день отец починил потолок, но на то, чтобы подобрать соответствующие кусочки досок и починить наверху пол, у него ушла целая неделя. И все это время пол оставался дырявый. Это положило конец купанию наверху, но история на этом не кончилась. Во всех домишках спальни наверху были общие, но в доме Норы между кроватями висели старые простыни, разделявшие помещение на "комнаты". "Комната" Норы находилась на одном конце, за ней следовала "комната" родителей, а на другом конце была "комната" мальчиков, причем каждый спал в своей постели, что было поистине неслыханно в этих местах, где большинство детей счастливо спали гуртом. И вот Дерек втайне от родителей взял бечевку, один ее конец привязал к пальцу на своей ноге, а другой конец Нора привязала к своему пальцу, так что, как видите, телеграфная связь была налажена. Ка третью ночь после того, как пол был наконец починен, Нора проснулась с таким чувством, будто у нее отрывают палец от ноги. Опасаясь, как бы не сдернуть простыни-перегородки, она бесшумно нырнула под кровать, на которой спали родители, и вылезла в пространстве между кроватями Дерека и Чарли. Оба лежали, с головой накрывшись одеялом, и, когда она шепотом спросила: "В чем дело?" - Чарли глухо ответил: "П-п-привидения". Нора схватила его за руку и прислушалась, бормоча про себя молитву: какие-то странные звуки наполняли комнату, точно кто-то бегал по полу... Но ярко светила луна, и по полу ничего не бегало... Потом раздалось страшное приглушенное фырканье, и Нора прыгнула на кровать прямо на Чарли, но почти тотчас соскочила и пошла будить мать. Ну прямо слышно было, как кто-то ходит, а кто - не видно... И мамка догадалась, что это кто-то бегает _под_ полом между полом спальни и потолком кухни. Разбудила отца, тот вынул из пола доску, уложенную всего три дня тому назад, - из отверстия выскочила кошка и улепетнула в окно. Она просидела под полом, должно быть, все эти три дня, зато и отъелась же на мышах - стала гладкая, крупная. Норина ирландско-католическая вера была весьма примитивной, однако помогала ей при всех переменах и превратностях, встречавшихся на ее жизненном пути до сих пор. Вера же в людей, которую исповедовала атеистка Мэри, хоть и была тоже примитивной, однако не могла помочь ей в тех испытаниях, что выпали на ее долю. Мэри не верила в бога, поэтому она не могла считать, что чем-то оскорбила его и он жестоко ее покарал; не верила она и в Судьбу, на которую можно было бы возложить вину за свою тяжкую участь. Словом, винить было некого, просто такое уж она вытянула себе счастье, превратившись в лишенный тела скорбный ум, - теперь ее можно было сравнивать скорее с Бронзовой говорящей головой, созданием монаха Бэкона, чем с поющим псалмы херувимом. Однако Бронзовая голова, сказавши: "Время ПРОШЛО", упала на землю и разбилась... Мэри и сейчас еще вполне могла умереть - достаточно было перестать бороться, тем более что продлевать такую жизнь ни к чему... И тем не менее Мэри решила бороться: вопреки рассудку что-то в ней восставало против смерти. Итак, лето шло, и всюду в доме и в саду, где были ступеньки, на них положили доски, ибо теперь Мэри вполне могла пользоваться руками и сама катала себя в кресле (а "няня" Гилберт оказался не у дел). Мэри не желала, чтобы ей помогали, она стала очень раздражительной и болезненно воспринимала любые знаки внимания, которые могли быть продиктованы жалостью, ибо жалости она не прощала. Собственно, все усилия Мэри были направлены сейчас на то, чтобы доказать миру, как мало она отличается от вас и меня, разве что передвигается при помощи колес, в то время как мы с вами - при помощи ног. Бедняге Гилберту не разрешалось даже поднять оброненную ею книгу, ибо у Мэри были для этого специальные щипцы (эти намагниченные щипцы могли поднять даже иголку). Тем не менее Огастин и Джоан по-прежнему были почти неотлучно при ней. Джоан была удивительно милой и доброй девушкой, и Мэри полюбила ее, но Джоан приходилось заботиться о своем архидьяконе, а у Огастина в Уэльсе прогнила крыша, и Мэри то и дело напоминала об этом обоим, порою даже весьма сурово. Оба изо всех сил старались убедить ее, что приезжают исключительно ради своего удовольствия, но Мэри не очень этому верила. Как-то на уик-энд домой приехал Джереми. Джоан с Огастином, сговорившись, принялись корить при нем Мэри за то, что она плохо относится к тем, кто ее любит. Но Мэри вместо того, чтобы устыдиться, ответила им в тон: - Запомните, я ведь только что пережила второе детство, так что теперь потерпите, пока пройдет пора второго отрочества. - О господи, - притворно вздохнул Огастин, - неужели придется еще раз пережить твое отрочество! Ведь я и в первый раз достаточно натерпелся! Глаза у Мэри стали вдруг круглыми, словно на нее снизошло прозрение. - Вот что, - сказала она. - Слишком много вы оба валите на меня! - Огастин даже рот раскрыл от изумления. - У каждого из вас своя жизнь, и я вовсе не желаю, чтобы вы оправдывали мною свое неумение наладить ее! 28 Оба Штрассера были радикалы, этим и объяснялось то, что они служили нацистской партии. А Гитлер, когда кто-нибудь пытался загнать его в угол, требуя объяснить "политику" партии, ускользал от ответа словно уж, ибо только так нацисты могли привлечь в свои ряды равно и богатых, и бедных, независимо от классовой и религиозной принадлежности, больше того, независимо от вкусов и убеждений. Это приводило в бешенство радикалов Штрассеров, которые считали, что партии необходима политическая стратегия, и вот поздней осенью они заставили руководство выявить свою политическую линию - хотя бы на этот раз. На повестку дня был поставлен вопрос, должны ли многочисленные бывшие королевские дома по-прежнему пользоваться своими земельными владениями, - вопрос сложный, способный вызвать разногласия; Гитлер в жизни бы его не поднял, если бы Штрассеры не заставили его спуститься с облаков на землю. Они устроили на севере "Встречу руководителей", и на этой встрече, состоявшейся на ганноверской квартире, где табачный дым застилал грязные занавески и аспидистру в горшках, был поставлен на голосование вопрос об экспроприации, как вдруг поднялся Федер, направленный туда Гитлером, и возразил: герр Гитлер (да хранит его бог!) окрестил экспроприацию еврейским жульничеством, к которому партия не должна иметь никакого отношения... Тут некто по имени Руст ударил кулаком по столу и сказал: - В таком случае я предлагаю выставить герра Гитлера, этого жалкого мелкого буржуа, из партии! Сенсация, буря аплодисментов - пришлось самому Грегору как председателю вмешаться и указать, что исключение Гитлера из партии вне компетенции данного собрания; ганноверцам придется удовлетвориться более мягкими мерами: "Пусть Гитлер говорит что хочет, но и мы будем говорить что хотим - он ведь не папа римский!" Вслед за тем была принята ранее изложенная программа действий против королевских семей и многое другое из намеченного Штрассером, чего Гитлер никогда не мог ему забыть. Это уже было открытое неповиновение: хвост преисполнился твердой решимости отхлестать собаку; собака же, когда ее отхлестали, даже не тявкнула. Когда Гитлер не обрушился на непокорных, словно тонна кирпича, граф прокаркал: "Он понял, что побит; теперь к руководству партией придет Штрассер - это лишь вопрос времени..." Но Рейнхольда это не убедило. "Интересно все-таки, что на уме у Гитлера? Готов биться об заклад, он еще всех нас удивит". А у Гитлера на уме был митинг в Бамберге, далеко на юге, на котором было опрокинуто все, за что выступал Ганновер; и по окончании - Гитлер дружески обнимает милого старину Штрассера. Вся эта история с собакой, "которая даже не тявкнула", напомнила Рейнхольду, старательно изучавшему Конан Дойля, о "собаке, которая не лаяла ночью" и тем дала Шерлоку Холмсу ключ к разгадке тайны. - При всем моем уважении должен вам заметить, что вы совершенно не понимаете этого человека! Вы считали, что Гитлер должен либо уйти в глубокое подполье, либо повести борьбу не на жизнь, а на смерть, он же ничего не делает... Да разве я не предупреждал вас, что Гитлер видит на пять ходов вперед по сравнению с остальными?! - Созыв митинга, на который с севера могли приехать лишь сам Штрассер да еще это ничтожество недоросток Геббельс, вряд ли можно назвать такой уж выдающейся хитростью, - сухо ответил Леповский. - Приходится лишь удивляться, что Штрассер так легко попался в капкан. - Мой дорогой Ватсон, - граф в некотором изумлении воззрился на собеседника, услышав такое обращение, - вы упустили из виду одну существенную деталь: Гитлер понял, что это никакой не бунт в том смысле, что никто не собирается отнимать у него лидерство, а просто неуклюжая попытка сдвинуть все немного влево. - Но... - Да у Штрассера пороху на это не хватит. Он как Рем: тот просто плюнул, снял с себя командование штурмовиками и исчез за границу вместо того, чтобы велеть своим бандитам отправиться с Гитлером на прогулку, а вернуться без него. Все нацистские "лидеры" на одно лицо: они будут, как кошки, драться за второе место, но только Гитлер хочет быть первым. Я наблюдал когда-то такую скаковую лошадь: она бежала почти голова в голову с победителем, но не опережала его даже на полноздри. - Должно быть, на этой лошади вы изрядно поиздержались, - буркнул Леповский. - Так бы оно и вышло, если бы я не ставил на обеих... Но вернемся к Гитлеру. Склока по поводу политики партии в общем-то не имеет значения, зато значение имеет сообщение Грегора, этого чемпиона по выуживанию людей, которого сам Гитлер отправил на ловлю, о том, что в сетях полно рыбы и пора их вытаскивать, не то они лопнут. - И тем не менее мне говорили, что в Бамберге о политической линии спорили до потери сознания, собственно, все время только об этом и говорили, пока не забаллотировали линию Штрассера. - Политическая линия! - возмущенно фыркнул Рейнхольд. - Здесь-то и заложена вечная слабость Штрассера. Для Гитлера политика лишь средство возобладать над различными группировками; он отбросит ее, как только она будет ему не нужна. Он, как и вы, прекрасно понимал, что здесь Штрассер может произвести лучшее впечатление, чем он сам, вот почему он и послал сюда Штрассера, и вся прелесть в том, что пропагандировались-то здесь ультрарадикальные идеи _Штрассера_, которых он, Гитлер, никогда не разделял, поэтому, как только они сослужили свою службу и привлекли к партии орды обездоленных, Гитлер преспокойно может отречься от них, чтобы не напугать богачей. Нет, я вижу только одну перспективу для Грегора - вот так же без конца вспахивать и засевать новые и новые поля, с которых Гитлер будет собирать урожай, пока бедная рабочая лошадь не выдохнется и не исчезнет надобность в ее работе; тогда ее отправят на убой, как Людендорфа. Граф Леповский молчал, раздумывая. - Должно быть, это-то и углядели умные карие глазищи этого хромоногого Иуды: мне говорили, что он ни слова не произнес в Бамберге в поддержку своего хозяина и нынче совершенно предался Гитлеру. - Геббельс себе на уме. Он говорит лишь тогда, когда уверен в аплодисментах, и скорее отрежет себе язык, чем станет защищать того, кто проигрывает. Леповский молча отвернулся к печке и плюнул. После перемирия, наспех сколоченного в Бамберге, где Гитлер обвил руками шею непокорного Штрассера, а брехун Геббельс даже онемел, Штрассер получил полную возможность говорить все, что ему заблагорассудится, лишь бы это приносило партии новые голоса, но вынужден был отказаться от каких-либо попыток диктовать партии линию поведения. В обмен Гитлер подтвердил Штрассеру, что он остается на севере главным официальным рупором Единой и Неделимой нацистской партии. Словом, сеть не порвалась и грандиозный улов Штрассера был благополучно вытащен на берег - Гитлером. 29 В ту осень Мэри решительно объявила, что желает спать, как все, наверху, поэтому пусть Гилберт сделает лифт, к тому же такой, которым она могла бы пользоваться без посторонней помощи. Рабочие бесконечно долго устанавливали его, только перед самой зимой он наконец заработал. К этому времени ноги Мэри стали почти как палки, зато руки и плечи налились и приобрели необычную силу. Над ее кроватью укрепили нечто вроде трапеции, с помощью которой Мэри могла сама приподниматься и выбрасываться из постели; вскоре руки и плечи ее стали сильными, как у обезьяны, так что хрупкая Полли теперь уклонялась от объятий матери. Могучие руки помогали Мэри передвигаться в кресле на колесах быстрее любого пешего, поэтому никто не мог за ней поспеть. А сиделка - та просто теряла последние крохи разума. К декабрю Мэри обнаружила, что может в своем кресле даже подняться по пандусу и въехать в конюшню. Об этом своем достижении она никому не говорила, но ровно через год после падения с лошади она уже присутствовала в День подарков в Тоттерсдауне на сборе охотников. Церемониймейстер громко приветствовал "Храбрую даму, которая держится, как скала", сам же подумал (как и большинство собравшихся), что этому живому покойнику едва ли стоило приезжать на праздник; да и разнервничавшиеся лошади явно были того же мнения, особенно когда пандус кончился и кресло на колесах запрыгало по гравию Тоттерсдауна. Итак, еще один год подошел к концу. Джереми написал, что ему не дают отпуска на рождество (он теперь именовался "постоянным представителем" при адмиралтействе, что избавляло его от пинков), но зато обещают отпустить на Новый год. В канун Нового года отец его служил всенощную и Джереми с Джоан ужинали в Мелтоне, решив проводить этот злополучный год вместе с Мэри, Огастином... и Гилбертом. Первые четверо очень старались, чтобы все было хорошо, но пятый явно решил превратить новогоднюю встречу в весьма мрачное предприятие. Джереми принялся рассказывать про свой новый пост: он даже ночью должен находиться в пределах досягаемости по телефону - а вдруг ему и дежурному офицеру придется срочно продумать и отдать какой-то приказ в случае, например, если весь королевский флот вдруг перевернется в темноте или если бунтари вытащат главнокомандующего из кровати прямо в пижаме и повесят на нок-рее... Гилберт заметил, что, какой бы приказ ни отдал Джереми, ничего хорошего все равно не выйдет, и Джереми величественно согласился. Кстати, добавил он, даже на его фарфоровом ночном горшке изображен теперь якорь Их Светлостей, обвитый цепью, а по ночному горшку ведь можно точно определить ранг владельца: у адмиралов, например, горшки из тончайшего фарфора с золотым якорем, а дальше и то и другое идет по нисходящей согласно приказу о продаже мер емкости в лавках для моряков: "ночные горшки глиняные, простые" (для рядовых) и даже "ночные горшки резиновые, нестандартные - для пользования..." Но и это не развеселило Гилберта. В общем, Гилберт на протяжении всего вечера - второй медовый месяц у него прошел явно не лучше первого - оставался мрачным; менялся он, и притом заметно, лишь когда обращался к Джоан. Мэри была явно чем-то раздражена и то и дело под любым предлогом, а то и без оного отъезжала в своем кресле от стола, а когда ужин кончился, принялась бесшумно кружить по гостиной вокруг горстки собравшихся друзей, словно сторожевой пес, охраняющий стадо овец. Если же (что случалось редко) она останавливалась, то говорила лишь о политике. Гилберт же отмалчивался - так бывший пьяница бежит от бутылки с джином. Однако Мэри бестактно упорствовала... Казалось, 1926 год никогда не настанет и Уонтидж никогда не принесет пунш. - Она хочет, чтобы он уехал, - сказала Джоан, когда они с Джереми возвращались на велосипедах в темноте домой. - И вновь присоединился к своим коллегам вестминстерским мейстерзингерам?.. Да, вы, наверное, правы. - Мэри - женщина разумная. Она понимает, какой они оба готовят себе ад, если он останется. - Но есть и еще кое-что, смотрите, будьте осторожны! - И племянник напрямик объявил тетушке: - Наш святой Гилберт к вам явно неравнодушен! Какое-то время они ехали молча, потом Джереми добавил: - Мэри ведь почти ничего не упускает из виду... - Да, - излишне поспешно согласилась Джоан. - А ты не заметил, насколько лучше стал выглядеть старик Уонтидж после того, как Мэри послала его на операцию и ему вырезали щитовидную железу? 30 Мэри действовала осторожно: она ни разу не произнесла вслух, что Гилберту надо было бы вернуться к политике, просто то и дело заговаривала о политике и интересовалась последними новостями внутриполитической жизни. И вот вскоре Гилберт возобновил переписку с одним из наиболее видных либералов сэром Джоном Саймоном, а недели через две или три после пасхи Мэри пригласила к ним и самого Великого человека. Хотя Саймон был в тот момент занят своими адвокатскими делами, он все же принял приглашение. Огастин тогда находился у себя в Уэльсе, поэтому не присутствовал на ужине, после которого сэр Джон и двое других гостей-либералов уединились с Гилбертом в кабинете. Времена были для Англии поистине критические: шел апрель 1926 года, и всеобщая забастовка в поддержку шахтеров казалась все более и более вероятной. До войны уголь был одним из главных предметов британского экспорта и немало людей нажили на этом состояние, но теперь шахты перестали давать прибыль и владельцы настаивали на том, чтобы понизить углекопам плату и увеличить количество рабочих часов. Всеобщая забастовка грозила разразиться еще летом, но Болдуину все же удалось ее задержать, предоставив угольной промышленности субсидию на девять месяцев - срок более чем достаточный, заявил он, чтобы навести в своем доме порядок, но вот эти девять месяцев истекали, а дело не сдвинулось с места, и Болдуин категорически отказывался дать новую субсидию. Словом, положение складывалось пренеприятное. Никто не знал, что может принести с собой всеобщая забастовка, но большинство боялось худшего: похоже, что Великобритании едва ли удастся избежать вируса революции, который после войны захватил континент, ведь в 1918 году перекинулась же эпидемия испанки с континента через Ла-Манш. В Великобритании коммунистическая партия была малочисленна, но явно ставила себе целью создать хорошо подготовленные кадры, которые могли бы тайно и через подставных лиц вести на предприятиях подрывную работу и при любой возможности обострять отношения между рабочими и хозяевами. Сейчас лидеры коммунистов почти все сидят в тюрьме, но ведь, право же, никто не знает, как широко распространилось движение... Вот почему в кабинете Гилберта в тот вечер слышалось немало пессимистических высказываний, однако Гилберт нашел, что "сам Саймон поразительно хладнокровен и голова у него ясная (как он сказал потом Мэри, подтыкая ей одеяло), а это особенно ценно в такие времена, когда эмоции легко берут верх над здравостью суждений". Дело в том, что Саймон решительно не поддавался панике. Пусть другие белеют от страха при мысли о предстоящей кровавой бане, пусть Карл Маркс тревожится у себя на Хайгейтском кладбище, прислушиваясь к зловещему грохоту повозок, везущих осужденных на казнь, - бывший генеральный атторней, казалось, ни о чем другом не желал сегодня говорить, кроме того, что, по его твердому убеждению, всеобщая забастовка противозаконна. Более того, он даже считал своим долгом выступить в палате общин и указать на это: надо же предупредить бедняг о том, какие судебные меры грозят им за урон, который они могут нанести. Гилберт попросил уточнить, и Саймон пояснил, что при всеобщей забастовке рабочие неизбежно бросят инструменты и прекратят работу, предварительно не оповестив об этом хозяев, как того требует контракт. Они, естественно, должны понимать, что за это их могут привлечь к суду, если хозяева предъявят иск, но знает ли Генеральный совет тред-юнионов, подстрекающий к забастовке, что по закону у них могут отобрать все до последнего пенни? Более того, если строго следовать букве Акта 1906 года о трудовых конфликтах, то даже при так называемой "забастовке в поддержку", устроенной любым профсоюзом, не имеющим отношения к данной отрасли, нельзя оградить профсоюзный фонд от конфискации, а тем более когда речь идет о всеобщей забастовке: ведь ее не подведешь под категорию трудового конфликта, поскольку она не ставит своей целью добиться уступок от какого-то одного предпринимателя, а открыто нацелена на получение через голову парламента субсидии для угольной промышленности из государственного кармана. Он, разумеется, не стал бы употреблять столь сильное слово в публичном выступлении, но в частной беседе может сказать, что попытка нажима на Корону, минуя парламент, иными словами, с помощью силы, будь то вооруженная сила или иная, квалифицируется как "восстание". Однако сэр Джон был слишком занят и все откладывал свою речь, и, когда переговоры, которые терпеливо вел Болдуин, так ни к чему и не привели, третьего мая, в ночь на понедельник, началась всеобщая забастовка. Все объединились вокруг честного и даже несколько донкихотствующего Болдуина, человека, по всеобщему убеждению, ненавидевшего крайние меры (собственно, ведь это он был миротворцем в июле) и сейчас оказавшегося лицом к лицу с тем, что _не могло_ не привести к крайностям. Болдуин ссылался на конституцию: уступить давлению извне, говорил он, - значит положить конец парламентскому правлению, после чего даже Томас, лидер железнодорожников, заявил, что раз замахнулись на конституцию, то "да поможет бог Великобритании, если правительство не одержит верх!", и весь в слезах выбежал из палаты общин. Болдуин выступил по радио с прочувствованным обращением к народу, и тысячи людей стояли потом в очереди, чтобы записаться в доблестную армию любителей-штрейкбрехеров... Как же после этого мог наш Цинциннат [Люций Квинкций Цинциннат (р. ок.519 г. до н.э.) - римский политический деятель и полководец; по преданию, скромно жил в деревне, сам обрабатывал свое маленькое поле, от сохи был призван принять обязанности диктатора и, сложив их, снова вернулся в деревню] оставаться за своим плугом? И даже нужен ли был недвусмысленный намек Мэри на то, что сейчас такое время, когда Все Порядочные Люди должны прийти на помощь Родине? Да, конечно, Гилберт так и не решил для себя "весьма щекотливый вопрос" о том, достойна ли заблудшая либеральная партия его поддержки, но какое это может иметь значение в подобное время, когда Никто не думает о своей партии, а Все думают о государстве? Однако Саймон все молчал. Придется Гилберту настоятельно потребовать, чтобы он выступил и, ссылаясь на положения конституции, доказал, что это - фракционный противозаконный удар по общему благу... Ллойд Джордж, поскольку он, по всей вероятности, считает, что победят забастовщики, как будто бы их поддерживает, а раз так, то все приличные либералы в конце концов отвернутся от него, ну и принимая во внимание, что Асквит теперь в палате лордов, если Саймон хорошо разыграет свои карты... В общем, так: коль скоро совесть позволяет Гилберту оставаться в либеральной партии, то отнюдь не самым глупым будет уцепиться за Саймона. Мэри теперь уже открыто уговаривала мужа ехать в Лондон, но Гилберт, когда настала решающая минута, вдруг почувствовал, что ему ужасно не хочется расставаться с заботами о колючей Мэри, ибо и добродетель, и порок быстро превращаются в привычку, которую трудно сломать. И все же в конце концов (хотя произошло это лишь в четверг, шестого мая) "даймлер" с Гилбертом и полным запасом бензина отбыл в Лондон, ибо все-таки спокойнее ехать в Лондон с Триветтом, чем с каким-нибудь шофером-любителем. Трясясь в машине по дороге в Лондон, Гилберт думал о Болдуине, который буквально за один день стал "спасителем отечества", о человеке, чью беспристрастность и честность едва ли могли оспаривать даже лейбористы. Стэнли Болдуин, думал Гилберт, несомненно, очень вырос и вполне соответствует своему посту. Нынче лишь немногие помнят, какое удивление вызвало решение короля поставить никому не известного Болдуина, а не великого лорда Керзона во главе правительства Его Величества, когда смертельно больной Бонар Лоу подал в отставку. Но и тогда Болдуин, казалось, вовсе не спешил произвести впечатление на публику - лишь спокойно показал, что в делах государства фокусам и трюкам Ллойд Джорджа отныне будет положен конец. Болдуин... Да, ему не откажешь в известной широте: когда Черчилль расстался с либералами, Болдуин ведь охотно принял его в ряды своей партии и даже назначил министром финансов. 31 Среди английских премьер-министров едва ли найдется много таких, которые были бы столь мало известны широкой публике, как Болдуин, когда он впервые переехал в дом номер 10 [имеется в виду дом номер 10 на Даунинг-стрит, резиденция премьер-министров Англии]. Около года тому назад, когда Джереми был еще лишь "послушником" в Ордене государственных служащих, Огастин как-то утром заглянул к нему в адмиралтейство с намерением вытащить его оттуда. Огастин был членом Клуба путешественников (нельзя сказать, чтобы он часто там бывал, но его родственники испокон веков были там завсегдатаями), а клуб находился в двух шагах от адмиралтейства, и Огастин решил пригласить туда Джереми позавтракать. Когда они направлялись к столику, Джереми подтолкнул его локтем: - Смотри-ка, кто здесь! За ближайшим столиком Огастин увидел лишь ярко выраженного валлийца со смешливыми полуприкрытыми глазами и тонким горбатым носом - лицо было немолодое, высокомерное и в то же время удивительно обаятельное... и хитрое, как у ласки. - Ну, - начал Джереми, когда они уже сидели за кофе. - Расскажи мне про своего именитого коллегу по клубу. Огастин отрицательно покачал головой. - Ты что, даже не знаешь, кто он? Огастин сказал: "Нет". - Может, попробуешь догадаться? - Какой-то тип из Южного Уэльса. Они там все довольно башковитые, а у этого, как видно, оказалось серого вещества даже побольше, чем у других, вот он и обосновался в Лондоне, присмотрев себе какое-нибудь прибыльное местечко. - Эх ты, балда, это всего лишь Том Джонс, так сказать, "серый кардинал". Я имел в виду другого. Насколько мог припомнить Огастин, человек, сидевший напротив валлийца, был типичный делец из Сити, глава какой-нибудь заплесневелой семейной фирмы. Перед глазами Огастина всплыло квадратное желтоватое лицо с приспущенными веками, сановный нос и широкий, растянутый, как у лягушки, рот, но человек этот выглядел таким солидным и скучным, что трудно было представить себе, какая связь могла существовать между ним и сидевшим за его столом валлийцем. - Это же был Стэнли Болдуин. - Коньяку? - Нет, спасибо, а то я еще захраплю у себя в конторе и разбужу всех остальных. - И Джереми посмотрел на часы. Спускаясь по ступенькам к Пэлл-Мэлл, Огастин заметил: - Политикой, как правило, всегда занимаются заурядные людишки, но тут даже и это слово... - Не доверяйся первому впечатлению, - прервал его Джереми. - Болдуин - продувная бестия: ведь это он помог разделаться с Ллойд Джорджем в двадцать втором году. - Разделаться? Каким образом? - Ну, даже ты, конечно, знаешь, что в двадцать втором году консерваторы вышли из коалиции, которую во время войны сколотил Ллойд Джордж, выступили на выборах со своей программой и победили? Тогда за кулисами Болдуин действовал очень и очень активно... И однако же, - немного помолчав, добавил Джереми, и в голосе его зазвучало недоумение: - Болдуин не производит впечатления человека честолюбивого, во всяком случае не больше, чем ты или я. Он по чистой случайности оказался на Даунинг-стрит, мне даже говорили, что он отказывался. - По случайности? - Собственно, случайностей было две: у Бонара оказался рак, а Керзон получил корону пэра... Пожалуй, даже не две случайности, а три, потому что два-три месяца тому назад он был всего лишь министром торговли, и, не выгони Маккенна министра финансов, кандидатура Болдуина даже и не рассматривалась бы. - Джереми остановился на ступенях, ведущих к памятнику герцога Йоркского, и сунул в нос понюшку табаку. - Надеюсь, тебе известно, что он двоюродный брат Киплинга? - Он, видно, в самом деле из тех, с кем вечно что-то случается! А вообще-то это в духе героев Киплинга - взвалить на себя неблагодарные обязанности только потому, что другой подходящей кандидатуры не оказалось. - Среди творений Киплинга самый большой успех имело _британское владычество_, в которое все поверили... А теперь ты утверждаешь, что он придумал еще и кузена Стэнли? Огастин взял Джереми за руку и тихонько ущипнул. - Ладно уж, хватит! - Нет, право же, мне очень нравится твоя мысль! Это чистейший Пиранделло... - Да нет, я хочу сказать, хватит разглагольствовать про "выдуманное" британское владычество. Ты же знаешь, черт побери, что все это правда. - Значит, Киплинг поймал на крючок даже и тебя? - Черт возьми, - взорвался вдруг Огастин. - Да когда же мы с тобой наконец повзрослеем! Джереми поморщился. - Хорошо, изволь, я признаю, что под нашим владычеством действительно находится добрая треть земного шара и треть человечества имеет право на британский паспорт... Но помилосердствуй! Ты, видно, забываешь, что я работаю при штабе военно-морского флота, больше того, в отделе кораблей, и мне осатанело целыми днями слушать про старину Pax Britannica [Британский мир (лат); речь идет о господстве Англии над ее колониями и доминионами]. - Джереми округлил свой красивый рот и смачно сплюнул. - Однако мне было не вполне ясно, пока я сам не побывал в Америке, - продолжал Огастин, словно Джереми его и не прерывал, - почему эта большая и богатая страна никогда не стремилась соперничать с нами и бороться за то, чтобы стать мировой державой. А дело в том, что они не видят в этом для себя никакой выгоды, как, например, мы с тобой не видим в этом никакой выгоды для себя! Но и в Европе тоже сейчас никто не может тягаться с Британией, так что признаем мы это или нет, но мы, по всей вероятности, в самом деле самое могущественное государство в мире. - Еще бы, половина мирового флота, - заметил Джереми, - плавает под старой сине-красной тряпкой с крестом! Мы до того раздулись, что с такой махиной просто справиться невозможно. И хотя сейчас никаких агрессивных "дрангов" [натиск, поход (нем.)] не наблюдается, эта разваливающаяся империя, которую взвалил себе на плечи Болдуин, продолжает расти, совсем как баньян, выпускающий из своих веток воздушные корни, которые, добравшись до земли, тотчас превращаются в стволы. Самоуправляющиеся белые доминионы... Протектораты... колонии... Индия, а теперь еще и мандатные территории... - Треть земного шара, - вставил Огастин, - принадлежала Британии еще до нашего рождения! Если мы не поостережемся, то, когда достигнем зрелого возраста, на наших плечах будет добрая его половина. - И тогда, - презрительно фыркнул Джереми, - увидев, что все прочие нашли приют под нашим крылышком, твои разлюбезные североамериканские повстанцы наверняка, думается, попросят, чтобы мы их снова взяли к себе! - Никогда в жизни! - категорически отрезал Огастин. - Так же как и мы, что бы ни случилось, никогда не войдем в состав Соединенных Штатов. - Значит, где-то все-таки ты ставишь барьер между ними и нами? - Из этого просто ничего не получится - обычная ситуация, когда речь идет об очень близких родственниках. - Ты хочешь сказать, что мы слишком раздражаем друг друга? - Нет... Впрочем, да, и это, пожалуй, тоже... Я просто хочу сказать, что они смотрят на нас все равно как на родную сестру. - Ясно, - сказал Джереми, - вы с Мэри очень близки, но, если бы вы вдруг решили пожениться, это был бы инцест. Они пересекли Пэлл-Мэлл и дошли до угла здания, где трудился Джереми; тут они расстались: Огастин возвращался в Дорсет, а Джереми хочешь не хочешь предстояло плясать вокруг старины Pax Britannica. Джереми взял свои бумаги из деревянного шкафа, куда он их запер, так как бумаги эти были "секретные", хоть и являлись всего лишь изъеденными молью "Долгосрочными планами на случай чрезвычайного положения", которые ему надлежало осовременить. Эту работу всегда поручали новенькому, поскольку непосредственно вреда он не мог тут причинить: планы касались гипотетической роли, которую должен играть флот при возникновении "гражданских волнений"; предусматривалась высадка военно-морских специалистов и оказание помощи для поддержания общественного порядка. Был тут проект перевозки на эсминцах дрожжей марки "Гиннесс" из Дублина в Ливерпуль пекарям, оставшимся без закваски; был проект снабжения лондонского порта электроэнергией с незаметно подведенных подводных лодок... Возможно, это были фантазии, однако разработанные во всех деталях, ибо так уж, очевидно, заведено на флоте: все должно быть спланировано заранее - на всякий случай. С тех пор еще и года не прошло, а хитроумные "Планы на случай чрезвычайного положения" уже были введены в действие: легкие крейсера курсировали у портов вдоль северо-восточных берегов Англии, линейные корабли "Бархэм" и "Ремиллиз" наблюдали за рекой Мереей на случай возможных осложнений, словом, Pax Britannica надо было теперь охранять уже в _самой_ метрополии. Во всяком случае, иностранным обозревателям конец Британской империи представлялся делом очень близким - стареющий Голиаф, сраженный сердечным приступом, уже лежал пластом, звеня доспехами: даже камня не потребуется, чтобы отправить его на тот свет. 32 Хотя молодой донкихотствующий либерал не показывался в палате общин полтора года, однако, когда Гилберт появился там, никто особенно не обратил на него внимания (что лишь доказывало, насколько все были поглощены кризисом). Больше того, в четверг Джон Саймон выступил со своей странно запоздалой речью, и Гилберт с интересом наблюдал, какое сильное впечатление произвели приведенные им положения закона на обе стороны палаты общин, - следовательно, обе стороны все еще твердо верили в силу закона... А быть может, подумал Джереми, следя за происходящим с галереи для публики, даже самым левым лейбористам в парламенте не очень по душе то, что их братья по партии делают историю через их головы... И если уж на то пошло, станет ли дошлый и одновременно честный старик Болдуин смотреть глазами законника Саймона на эту гигантскую пробу сил? Замирение никогда не способно принести подлинный мир, но с его помощью можно выиграть время и перевооружиться - так, может быть, столь осмеянное замирение, на которое пошел Болдуин в июле прошлого года, было задумано, чтобы выиграть время? Тогда, в июле, всех прежде всего волновали жесткие условия, поставленные шахтерам, и теперь широкой публике требовалось время, чтобы забыть про уголь и переключить свой ненатренированный ум на то, что нарушается конституция: Болдуин же не посмеет пойти на крайние меры, не чувствуя за собой поддержки нации. Более того, замирение, над которым все так издевались, лишь доказывало, что Болдуин предпринял все, что мог, чтобы не нарушить мир, и если дело все же дошло до крайности, то вина тут не его... Мудрый старина Болдуин! Принятые им меры не только способствовали умиротворению, но и притупили бдительность бунтарей, которые решили, что если премьер-министра можно заставить отступить, то он будет отступать и дальше, поэтому тред-юнионы были совершенно не готовы к тому, что дело может дойти до крайности... А уж если прибегать к таким мерам (подумал Джереми), то даже самая продувная из продувных бестий едва ли могла бы выбрать более удачное время, чем сейчас, когда планы правительства полностью разработаны, в то время как у противника никаких продуманных планов нет. Позвольте, позвольте, ведь это значит, что Болдуин _заранее рассчитывал_, что переговоры с бунтовщиками провалятся... Но разве Ллойд Джордж не обвинил его в том, что он не оставил для бунтовщиков ни единой подлинной бреши, тогда как, обманутые столь явными усилиями Болдуина добиться мира, они до самого конца надеялись, что дело кончится замирением! Ллойд Джордж, конечно, и сам порядочный мерзавец и не задумываясь пошел бы на такой трюк, но поведение Болдуина далеко выходило за рамки того, что люди, казалось бы знавшие его, могли предположить. Следовательно, его знаменитая честность - фальшивка, вернее, он легко может спрятать ее в карман, будучи убежден, что именно этого требуют национальные интересы? Да, конечно, едва ли можно назвать хоть одного "честного" государственного деятеля, который стоял у власти до него и хотя бы раз в жизни не воспользовался этим дешевым оправданием, но едва ли то обстоятельство, что забастовка началась именно сейчас, можно отнести за счет еще одной "случайности" в карьере Болдуина - слишком уж много получалось совпадений, из слишком уж многих нитей сплеталась ткань... И все же _каким-то образом_ он вызвал все это к жизни... Возможно, это лишь еще одна иллюстрация "закона Джереми" о честной правой руке, которая блаженно не ведает, что делает бесчестная левая: эта продувная старая бестия Болдуин Неведающий своей макиавеллиевой левой рукой провел их _всех_, включая самого Стэнли! Если исходить из "Второго закона Джереми" ("Человеку никогда еще не удавалось обмануть окружающих, если он ни разу не обманывал себя"), то это, пожалуй, наиболее подходящее объяснение. Взять, к примеру, воскресный вечер, этот "одиннадцатый час", когда Болдуин, объявив свой последний ультиматум, отбыл в постель и заснул сном праведника, что было весьма успешным маневром, исключившим общение с ним и не позволившим тред-юнионам осуществить в последнюю минуту неуклюжую попытку слезть с пьедестала... Но тут заседание в палате общин закончилось; Джереми отправился к себе в Уайтхолл и, улегшись под одеяло с вездесущей эмблемой флота - чтобы не забывал, где служит, - продолжал заниматься своим несколько примитивным анализом сложных ходов ума Болдуина. 33 В ту ночь Болдуин, поднимаясь по лестнице в доме номер десять по Даунинг-стрит, зацепился ногой за ковер и чуть не охромел. Лицо великого человека казалось усталым и обиженным, далее немного беспомощным. Вот наконец и произошло это столкновение между Массами и Остальными - английскими "массами", которые превосходили остальных не только числом, но и умом! Однако теперь уже можно не опасаться: забастовка провалится, ибо даже ее лидеры недовольны, до смерти напуганные тем, как бы эти "мальчики слева" не вздумали делать историю через _их_ головы. Болдуин возблагодарил всевышнего за то, что он избрал такое время, чтобы довести дело до крайности. Но доведение до крайности в лучшем случае - способ достижения цели, это еще не цель; победа же должна привести к прочному миру, когда тред-юнионы вернутся на отведенное им конституцией место, а парламент вновь станет на свое. Это требует терпения и снисходительности, бесконечной тонкости, а воинствующие молодчики вроде Черчилля только ищут повода, чтобы вызвать войска и насыпать свежей соли на раны "врагу"... Трудно примириться с концепцией Черчилля, рассматривающего английских рабочих как "врага", с этой поистине омерзительной радостью, которую вызывают у него крайние меры сами по себе... Болдуин тут же лег в постель и скоро заснул, однако через каких-нибудь два часа он проснулся. Он направил Уинстона Черчилля, самого способного из своих помощников, на довольно безобидное дело, поручив ему выпуск "Бритиш газетт", но так ли уж безобидно то, что выходит из-под его пера, хоть Дэвидсон и просматривает все, что пишет Уинстон? Парламент не склонен был так считать! Видимо, недоучел он непомерную любовь Уинстона к напыщенности, отсутствие простоты, а ведь это может лишить нас даже и сейчас поддержки народа. Вскоре Болдуин, однако, снова заснул - уж очень он устал, но сон его не был освежающим. Приснилось ему, что он балансирует на шкафу, полном кукол, и что одна из этих кукол вдруг превратилась в тигра. 34 Утром, когда Джереми повернул кран в ванной, его чуть насмерть не обварило вырвавшейся оттуда струей горячего пара. В несколько секунд пар заполнил всю ванную, и Джереми не мог даже подойти к крану, чтобы завернуть его. Не удивительно, что управляющий просил отправить кочегаров назад на корабли, ибо они раскаляли его бедные старые котлы до температуры, какая нужна кораблю, чтобы развить скорость в 35 узлов! Однако Джереми знал, что были и такие кочегары, которых использовали почти по назначению, а именно на тепловых электростанциях Лондона. Забастовщики попытались ответить на этот шаг, прекратив подачу энергии в порт, но тут же выяснилось, что там уже стоят подводные лодки, способные давать вполне достаточно энергии, чтобы могли работать не только холодильники, но и большинство кранов... Да, флот весьма успешно выполнял "блистательные импровизации", столь тщательно разработанные много лет назад! Любопытная штука, думал Джереми несколько позже, рассеянно просматривая стопку донесений из Саймонстауна, до чего же просто, оказывается, перевести часы истории страны назад: в прошлом году починили допотопные ветряные и водяные мельницы, и вот они уже вовсю мелют зерно. Для широкой публики, естественно, всеобщая забастовка разразилась как гром среди ясного неба, но у всех министерств уже были готовы на этот случай "Чрезвычайные планы" - недаром весь прошлый год шли бесконечные межминистерские совещания по "снабжению и транспорту", на которых Джереми волей-неволей сидел, представляя Их Светлости. Председатель одного из таких совещаний высказал следующее соображение: коль скоро половина населения Великобритании все еще живет в пределах пятидесяти миль от моря, не стоит ли гальванизировать умирающую каботажную торговлю? Министерство торговли осторожно провело опрос владельцев, у которых стояли на приколе суда, и выявило, чьи суда требуют наименьшего ремонта, так что теперь крошечные, обросшие ракушками кечи, парусные баржи и бриги сгружали уголь и продовольствие в давно заброшенных, затянутых илом гаванях с поросшими травой причалами, совсем как в ту пору, когда Джереми был мальчиком. Министерство внутренних дел составило планы, тяготевшие к оживлению, казалось бы, еще более далекого прошлого: страну разбили на десять независимых автономных районов, каждый из которых мог в случае необходимости функционировать самостоятельно, поскольку в каждом был свой верховный комиссар, а при нем местные эксперты, наделенные всей полнотой власти, - словом, назад к эпохе семивластия, когда Англия представляла собой союз семи государств! Что же до забастовки (Джереми не читая поставил свои инициалы под каким-то внутриведомственным распоряжением и положил его в корзинку "Для исходящих"), то она вызвала повсеместно почти единодушную поддержку и на работе осталось куда меньше народу, чем предполагали составители планов. Зато добровольцев-штрейкбрехеров оказалось больше, чем ожидали; они-то и играли решающую роль, так что ни правительство, ни забастовщики уже не властны были что-либо изменить. Оксфорд и Кембридж почти совсем опустели: студенты выжимали газ на грузовиках и автобусах и даже водили паровозы или сдирали шкуру с плеч, разгружая суда в порту. Услуги свои предложили и владельцы частных самолетов, и автомобильные гонщики, и даже наездники, вызываясь служить посыльными и гонцами для особых поручений. Лондонский центр по разливу молока представлял собой миниатюрный город, снабженный телефонами, водопроводом и светом; Джереми видел, как он разросся за одну ночь на траве Гайд-парка, и уже во вторник на заре там стояли рядами грузовики с надписью "Продукты" на бортах. Площадь Хорсгардз-парад под окнами Джереми превратилась в крупнейшую в Европе стоянку автомашин - сверху она походила на муравейник, где крутились и выруливали машины добровольцев с веселыми возбужденными шоферами-любителями за рулем. Огастин говорил, что сухой закон в Соединенных Штатах высвободил в каждом американском дельце пионера-фронтира - вот так же всеобщая забастовка пробудила мальчишку, дремавшего под котелком каждого клерка, под цилиндром каждого директора компании, и теперь они играли в шоферов, играли в полицейских - играли в удивительные игры взрослых мужчин, о чем они так мечтали у себя в Перли и Сурбитоне (тут как раз зазвонил телефон, но вызывали не Джереми). Словом, это не было похоже на то, что нация переживает мрачный, критический момент в своей истории, - так ведут себя школьники, которых вдруг отпустили с занятий, и они затеяли шумную, увлекательную игру; это лишний раз доказывало, сколь ошибочно полагать, будто взрослые ощущают меньшую потребность в игре, чем дети! Скорее, наоборот: у взрослых эта потребность куда больше, но возможностей меньше, потому-то они порой так плохо себя и ведут. Жажда "порезвиться" лежала в основе безграничного благодушия, охватившего всех, даже забастовщиков, которые хоть и швыряли камнями, хоть и били с увлечением стекла, но почти никого не поранили и не изувечили. Водители автобусов сначала освобождали от пассажиров свои двухэтажные громадины, а уж потом весело опрокидывали их - удовольствия ради; железнодорожники из желания "порезвиться" натирали жиром рельсы, а потом хохотали до упаду, когда видели, как поезд начинал скользить и останавливался... Тут телефон снова зазвонил - на этот раз раздался голос Огастина. Разгневанный Огастин употребил то же слово "резвятся". Он только что приехал из угольного Уэльса и буквально кипел от ярости. И о чем только думают эти безответственные люди, резвящиеся в свое удовольствие, забыв про шахтеров, с которых, собственно, все началось?! Для них это игра, а для шахтеров - вопрос жизни и смерти. Джереми что-то пробормотал насчет Болдуина, этой продувной бестии, и насчет того, что надо защищать конституцию... - К чертовой матери такую конституцию, которая не может обеспечить прожиточный минимум углекопам! А Болдуина надо расстрелять за то, что он отвлекает умы от главного. - Ну, будь благоразумен: какая в конечном счете польза тем же углекопам от того, что правительство станет сыпать субсидию за субсидией в эти бездонные черные ямы? И если уж на то пошло, виноват тут вовсе не Болдуин - беда началась с Макдональда: ведь это _он_ заставил французов уйти из Рура, _при нем_ немцы снова полезли под землю. А Черчилль только довел дело до логического конца: установил золотой стандарт фунта на довоенном уровне и тем настолько взвинтил цены на английский экспортный уголь, что он тут же сошел с рынка. - Вечно политики усложняют дело! - Всю нашу промышленность надо перестраивать заново снизу доверху, но это дело промышленников, а не Болдуина. Лидерам углекопов и шахтовладельцам следовало бы собраться вместе и поразмыслить, а не драться друг с другом: я бы считал шахтерских лидеров самыми глупыми людьми на свете, если бы шахтовладельцы не были еще глупее. Это еще больше обозлило и без того злого Огастина, ибо он только что привез из Уэльса одного из этих "глупых" лидеров на Эклстон-сквер и считал его героем. - Да ты-то что можешь знать об их лидерах, протирая штаны в этой своей башне из слоновой кости?! Словом, Огастин и Джереми сгоряча могли бы, наверное, и рассориться, если бы Джереми не притворился, будто в комнату к нему вошел начальник, и не повесил трубки. 35 Замечание Огастина по поводу того, что Джереми сидит в башне из слоновой кости, было не столь уж далеко от истины, во всяком случае, немало было таких мест, где никому и в голову бы не пришло сказать про ту или другую сторону, что "они резвятся". В стране насчитывалось более миллиона углекопов - собственно, людей, работавших в мрачной утробе Англии, было столько же, сколько тех, что трудились на фермах над их головой, делая лик страны приятным и улыбчивым; ни в одной другой отрасли промышленности не было занято и четверти такого количества рабочих, и сейчас эти рабочие намеревались туже затянуть пояс и стоять насмерть, но не допустить сокращения заработной платы. Взять, к примеру, такой город, как Ковентри, - разве можно здесь забыть про углекопов, когда шахты чуть не у самого порога? Нельзя сказать, что рабочим в Ковентри лучше жилось, чем углекопам, ибо машиностроителям случалось года по два, а то и по три сидеть без работы; неквалифицированный же рабочий мог половину своей трудовой жизни пробыть без заработка. А тут еще Германия перестала платить репарации в золоте и начала расплачиваться натурой, в Ковентри делали теперь машины из германских отливок, а заготовки, сделанные в Ковентри, ржавели. Итак, забастовка была нацелена скорее на то, чтобы нарушить повседневную жизнь, чем работу промышленности в целом: к Объединенному профсоюзу машиностроителей еще даже не обращались с призывом присоединиться. Машиностроители Ковентри были вовсе не обязаны самоотверженно выступать в поддержку углекопов, а потому не так-то было просто на митинге, организованном их профсоюзом в среду вечером, принять решение не выходить на работу в четверг утром, не дожидаясь приказа с Эклстон-сквер. Рабочие считали: даже если целая группа профсоюзов - не то что один - будет сражаться без поддержки остальных, они друг за другом потерпят поражение... "Все вместе мы выстоим..." Но Объединенный профсоюз машиностроителей в Ковентри бы организацией не сильной, он все еще не пришел в себя со времени трехмесячного локаута, после которого ряды его заметно поредели, ибо люди, согласившиеся на условиях хозяев вернуться на работу, не в состоянии были платить членские взносы и таким образом автоматически выбывали из профсоюза. А у безработных не было особого стимула вступать, ибо им казалось, что профсоюз занимается главным образом защитой интересов тех, кто работает, предоставляя им, безработным, искать поддержки у коммунистов. Итак, когда началась всеобщая забастовка, лишь треть рабочих Ковентри были членами профсоюза. Однако рабочие-инструментальщики в большинстве своем были рьяными активистами, а как только они забастовали, остановилось все производство; один завод Морриса на Дальней Госпортовской улице (куда вообще не брали членов профсоюза) продолжал работать, все же остальные, включая заводы по производству автомобилей и велосипедов, вынуждены были закрыться, хотя на них было занято не так много членов профсоюза; на местах остались лишь мальчишки-ученики, производившие мелкий ремонт. Транспортники, конечно, уже бастовали, но сюда никакой "резвящийся" шофер-любитель не посмел бы сунуться, а потому город остался без транспорта - ни автобусы, ни трамваи не ходили. Впервые проезжая часть улиц совсем очистилась, даже телеги и те исчезли, так что детишки могли спокойно играть и, естественно, вовсю пользовались представившейся возможностью. Приказы лидеров гласили: "Держать руки в карманах, а рот на замке", таким образом, большинству ничего не оставалось, как стоять в сторонке и наблюдать. И лишь немногие утруждали себя прогулкой к пруду, где на луговине выступали их лидеры; большинство предпочитало рынок, где Альберт Смит, знаменитый шут и эксцентрик-философ, стоя на перевернутом бочонке, часами разглагольствовал, а они слушали как завороженные. Однажды какой-то полоумный доктор признал его здоровым и выпустил из сумасшедшего дома, и теперь, если вы подвергали сомнению состояние его ума, он совал вам под нос "удостоверение о здоровье" и требовал, чтобы вы предъявили ваше, а толпа надрывала животики. Но жить молча, держа руки в карманах, все равно штука унылая, когда в кои-то веки работы стало сколько угодно - только попросись, и сразу примут. И атмосфера начала накаляться, поползли слухи... Единственной газетой была "Бритиш уоркер", поскольку печатники тоже бастовали, а новостей она печатала мало. Мы, конечно, понимали, что выиграем, но уж больно долго ждать. Ну почему нельзя хоть каким-то делом заняться, а не только гонять в футбол и провожать свистом ведомые штрейкбрехерами поезда? 36 Поскольку автобусы не ходили, половина учителей в Ковентри сидела по домам, так что детишки с "Бойни" тоже бастовали. Устраивать пикники куда лучше, чем сидеть в школе без учителей сложа руки. И вот день за днем двор пустел, и все дети исчезали, за исключением Брайана. Тут у Норы родилась идея. Все усилия приручить маленького дикаря до сих пор не дали результата - а что, если уговорить его отправиться с ними как-нибудь на пикник, может, это сдвинет дело с места? Ни у кого из остальных эта идея не вызвала восторга - уж очень он был грязный и окровавленный, волосы спутанные, слипшиеся, от него дурно пахло, а лохмотья до того заскорузли, что, если бы он стоя сбросил их, они так бы и продолжали стоять. Однако Нора "сказала", а слово ее было законом. И вот во вторник спозаранку Нора засела в засаду, подстерегая мальчика. Как только он появился, она принялась его обхаживать и уговаривать и отпустила, лишь когда он пообещал "на этот раз" сходить с ними в поле, но обещание он дал, так сказать, из-под палки, поэтому Нора украдкой наблюдала за ним, пока все не собрались в путь. И тут она заметила крошку Сила. Теперь Нелли приходилось ходить пешком к своим ученикам, ее почти целыми днями не было дома, и сейчас ее пухленький трехлетний малыш играл один у водопроводного крана. Ну, разве можно оставить его так? Нет, конечно, значит, надо взять с собой и Сила, даже если кому-то придется его нести. Самым большим увлечением у местной детворы была ловля колюшки с помощью баночек из-под варенья и самодельных сачков (ступня фильдеперсового чулка пришивалась к проволочному кругу, концы которого засовывали затем в камышовый стебель). День вроде бы обещал быть теплым, но стояло самое начало мая, и, по мнению многих, забираться далеко было еще рано, во всяком случае, не стоило ходить дальше Суонсуэлла. Нора же настаивала на том, чтобы идти на Квинтонский пруд, хоть это и дальше и может начаться дождь, но, раз уж они залучили в свою компанию Брайана, поход должен быть удачным и надо выбрать лучшее из известных им мест. Шагая по Квинтонской дороге, они встретили пару полицейских. Будучи на стороне забастовщиков, дети высунули им язык, но полицейские, казалось, ничего не заметили, поэтому, отойдя немного, детишки дружно повернулись и принялись дразнить их, а потом, испугавшись, кинулись наутек... До чего же хорошо вырваться из угрюмого перенаселенного города и очутиться в тиши сельских мест! Наконец они пришли к пруду, и те, у кого не было сачков или терпения заниматься рыбной ловлей, принялись гоняться за куропатками - за этим занятием они, наверное, провели бы все утро, если бы только куропатки проявили терпение, сидели бы и ждали, когда их прихлопнут, а не убегали в камыши. Затем детишки устроили бег наперегонки: надо было сломя голову нестись вниз по склону к воде и у самого края ее суметь остановиться (но рано или поздно каждый влетал в воду). И когда ноги у всех стали мокрые, мальчишки закатали штаны до самого паха, а девчонки засунули тонкие бумажные платьишки в толстые сержевые штаны, которые они носили круглый год, те же, на ком была одежда со взрослого плеча, постарались повыше подвязать юбчонки, после чего прямо в сапогах и ботинках отправились, к досаде рыболовов, бродить среди камышей, стремясь добраться до болотных калужниц. Нора же все это время занималась одним только Брайаном: она опекала его, как клуша цыпленка, исполненная решимости все сделать, чтобы он остался доволен, но Брайану нечем было удить рыбу, да и желания удить у него не было, не желал он и мокнуть, и болотные цветы ничуть не прельщали его... Словом, в конце концов ничего не оставалось, как предоставить его самому себе. Нора предупредила его насчет трясины и проводила взглядом, а он нырнул в живую изгородь, решив, видимо, побеседовать с одинокой овцой и мысленно представить себе, как он ее освежует. Настало время обеда. Детишки поискали место, которое не кишело бы муравьями, затем стянули мокрые, чавкающие ботинки и чулки, чтобы высушить на солнце, и вытащили свои запасы хлеба с вареньем. Все было поделено поровну, и Брайан не остался голодным, но никто не хотел сидеть с ним рядом из-за ужасного запаха, который резко усилился на солнце, впрочем, запах этот явно понравился паре бабочек (адмиралов), которые точно прилипли к нему и не желали улетать. После обеда большинство детишек отправились снова бродить по воде, чтобы еще больше вымокнуть, Нора же осталась сидеть среди клочков бумаги и объедков, крайне огорченная тем, что ее прекрасная идея скрасить жизнь Брайану явно провалилась. Вскоре еще три девочки присоединились к ней: Джин (которой тоже едва исполнилось двенадцать, хотя ноги у нее были такие длинные, что она сумела нарвать вдвое больше калужниц, чем остальные), Рита Тупица (отец ее теперь лучше стал относиться к семье, так что в конечном счете то, что они заложили его воскресный костюм, сработало) и Лили (испорченная девчонка, которую не любили все матери у них на дворе). Словом, собрались четыре девочки одного возраста и вскоре до того увлеклись беседой, что даже Нора забыла про Брайана. Через какое-то время они, должно быть, решили пересесть в тень, а может, им вздумалось пойти пособирать цветы или что еще, только Брайан увидел, как они побрели куда-то - все так же босиком, шагая по дерну совсем как библейский царь Агаг, боявшийся наколоть ноги... Чем же ему-то заняться? Если пойти вниз, на пруд, ребята могут его забрызгать, а то и столкнуть в воду, да к тому же дети не слишком интересовали его - он у себя на бойне привык иметь дело с четвероногими, покрытыми шерстью... А овца? Он полез было сквозь живую изгородь посмотреть на нее, и все кусты у него над головой вдруг ожили от хлопанья крыльев; уткнувшись носом в цветущий кустарник, он увидел своими слезящимися от сенной лихорадки глазами в каких-нибудь двух дюймах от себя голову, как у бешеной лошади, с совершенно круглыми глазами, в которые смотришь и не видишь ничего, и огромные ноги, точно две буровые вышки... Большие, застывшие глаза зеленого кузнечика, должно быть, подметили, как загорелись вдруг слезящиеся глаза Брайана, и он прыгнул прежде, чем мальчик успел его схватить. Овца тоже куда-то исчезла. Даже кроликов не было видно - Брайан попробовал на зуб кроличий помет, чтобы проверить, давно ли тут были кролики, хотя прекрасно знал, что в это время дня они сидят глубоко в своих норах. Не зная, куда деть руки, он сунул их в карманы и попытался представить себе теленка с бархатными глазами, ожидающего ножа, но он не умел попусту мечтать. Вот тут-то ему и пришло в голову пойти за четырьмя большими девочками - не догонять их, конечно, а просто красться следом, прислушиваясь к звуку их голосов. Держась от девчонок на таком расстоянии, чтобы они не могли его заметить, Брайан наконец обнаружил их: они сидели в старых узловатых кустах боярышника - своеобразной беседке, где валялись коробки из-под сигарет (и кое-что похуже), зато вокруг стеной стоял шиповник, росла куманика и ломонос. Длинноногая Джин сплела себе венок из болотных цветов, голова Риты была увита плющом, Нора воткнула в свои рыжие волосы малиновый цветок, а Лили сделала себе серьги из цветов калу жницы. Они сидели раскрасневшиеся, сдвинув головы; на земле возле них цвели примулы, и девчонки машинально плели из них венки; многоопытная Лили тихонько что-то рассказывала, пересыпая свою речь хихиканьем, а три слушательницы как зачарованные внимали ей... Ему бы следовало понять, что они секретничают, и исчезнуть; он же, понаблюдав из укрытия, вылез и застенчиво стал перед ними. 37 Как только четыре девчонки увидели Брайана, они завизжали и, вскочив на ноги, окружили его. "Подглядчик, шпион!" - кричали они. Что он слышал? Лили сказала что-то насчет того, что надо бы разрубить его на мелкие кусочки, вот тогда бы он знал... У бедняги Брайана от страха подгибались коленки: девчонки были такие большие, и руки у них были такие толстенные! Но хуже всего были глаза - они так на него смотрели, что хотелось кинуться наутек, хоть он, конечно, и понимал, что удрать от них ему не удастся... Тут Нора пронзительно взвизгнула и стала украшать его цветами - всего, всего, с головы до пят. Девчонки повесили ему на шею свои венки из примул, а Нора решила убрать его, как короля цветов: на голову ему надели корону из колокольчиков, из калужниц сделали подобие державы, а из веточки ранней амброзии - скипетр. Затем четыре здоровенные жрицы цветов, взявшись за руки, образовали хоровод и принялись плясать вокруг него. А он, стоя посредине, поворачивался то к одной, то к другой, робко улыбаясь, стараясь улыбкой умилостивить их: они были такие раскрасневшиеся, возбужденные, с расширенными, застывшими, как у кузнечика, глазами; от страха он стиснул свою державу и скипетр, так что они превратились в крошево. Вдруг Лили разорвала круг и, кинувшись к нему, вцепилась спереди в его расстегнутые штанишки, так что ему стало больно. Он захныкал, но Лили опрокинула его на спину, ринулась на него и принялась кататься. Нора бросилась на помощь, но... Ох уж этот возбуждающий запах разогретого палящим солнцем перепуганного мальчишки и крови всех этих забитых при нем коров и быков! Должно быть, сам дьявол составил этот запах, ибо вместо того, чтобы оттащить злую силу, Нора вдруг сама ринулась на Брайана, и маленький золотой крестик, который она носила на шее, больно порезал ему веко... Потом все четверо по очереди кидались на поверженного маленького мужчину и катались на нем, словно собачонки. Когда же они наконец оставили его в покое, эта ужасная Лили еще присела прямо на открытом месте и сделала свои делишки на глазах у Брайана. Как только к мальчику вернулось дыхание, он горько заплакал, но с земли не поднимался, а так и лежал распластавшись. Начался дождь, и три девочки залезли в кусты; Брайан же не шелохнулся, и Нора отошла от него (ведь совсем рядом была эта страшная трясина, которая подстерегает потерявшихся мальчиков), лишь когда он обещал, что пойдет за ними - он может не приближаться, а просто идти сзади, лишь бы не терял их из виду. Дождь оказался недолгим, хотя похоже было, что он еще пойдет, ибо солнце, когда дети двинулись домой, зашло за быстро бегущие серые, отороченные багрянцем тучи. Пока они плелись назад в город, несколько раз в наказание проказникам принимался сыпать град, и малыши захныкали, пришлось их нести. Кроме них, надо было еще нести сачки, и банки, и ветки, и букеты цветов для мамки... Счастливица Лили: у нее и малыш братишка был не тяжелый, и чувство вины не отягощало ее! А вот Нору буквально пригибала к земле страшная тяжесть, лежавшая у нее на совести, равно как и бутуз Сил, которого именно ей, поскольку он ничей не брат, пришлось нести. Руки у нее были заняты цветами, которые нарвал малыш, поэтому Сил держал ее банку с колюшкой, но он клевал носом и вскоре опрокинул банку, вылив и воду и ее содержимое за шиворот Норе, так что она вынуждена была спустить его на землю, а заодно и отшлепать; правда, она тут же снова схватила Сила на руки и расцеловала (а он сморщил носишко, ибо от ее намокшей одежды теперь еще сильнее пахло Брайаном). Желая подогнать усталых детишек, Нора затянула "Три слепых мышонка", и все подхватили вразнобой невинными звонкими голосами, а она напрягала слух (ибо даже табун диких лошадей не заставил бы ее обернуться), ловя ухом шаркающий звук шагов Брайана ярдах в двухстах позади, единственного, кто сам никого не нес и кого не несли. Домой они вернулись уже затемно, и матери их чуть с ума не сошли от беспокойства; но про юных безобразников скоро забыли, услышав радостную весть о том, что всеобщая забастовка окончена - значит, мы победили, и Совет действия Ковентри оповестил всех: СЕГОДНЯ В ШЕСТЬ ЧАСОВ ВЕЧЕРА СОСТОИТСЯ МАССОВЫЙ МИТИНГ ПОБЕДЫ НА ЛУГУ У ПРУДА. ДА ЗДРАВСТВУЕТ ДВИЖЕНИЕ АНГЛИЙСКОГО РАБОЧЕГО КЛАССА! (А тем временем мать Норы, почувствовав, как ужасно пахнет от дочки, велела ей хорошенько вымыть голову, но никто не заметил, что Нора вместо этого выскользнула из дома и помчалась исповедоваться - на случай, если вдруг она ночью умрет.) После митинга ликующие забастовщики не расходились до зари, готовые праздновать и праздновать, а когда настало утро и пришло известие о том, что забастовка действительно окончена, но потому, что сдались профсоюзы, никто ушам своим не мог поверить. Кое-кто из лидеров еще надеялся, что забастовку можно снова начать. И вот, погрузившись в чью-то машину, они депутацией отправились на Эклстон-сквер, но получили лишь хорошую взбучку, к тому же, откровенно говоря, большинство рядовых членов профсоюза были только рады вернуться на работу, лишь бы хозяин разрешил. И дети и учителя снова стали ходить в школу, и тут Нора обнаружила, что хоть и получила отпущение грехов, однако не может сосредоточиться и сложить простейшие числа. Она допустила, чтобы ушей ее коснулись нечистые слова, а тело познало нечистые желания; отпущение грехов сняло с нее телесный грех, какой уж он там ни был, но никакое отпущение грехов не способно было перечеркнуть то зло, которое она причинила бедному маленькому бродяге, которому хотела помочь. И теперь убитый альбатрос будет вечно висеть у нее на шее... [перекличка с "Поэмой о старом моряке" С.Т.Кольриджа, где убитый альбатрос - символ неискупимого греха и мук совести] Второй такой возможности ей уже не представится: если к Брайану и раньше трудно было подступиться, то теперь совсем не подойдешь. Возможно, душа Норы и омылась исповедью, но только снаружи, а внутри она была черным-черна. Нора чувствовала себя почти так, как чувствовал себя Огастин в то утро в Канаде, когда, проснувшись, увидел перевернутое отражение восходящего солнца в оконном стекле. КНИГА ТРЕТЬЯ. STILLE NACHT 1 Когда две гремучие змеи дерутся, они не пускают в ход своих ядовитых зубов, а просто меряются силами, пока наконец одна не признает себя побежденной. В данном случае, казалось, англичане решили следовать этике гремучих змей: всеобщая забастовка окончилась без единого выстрела, никто никого не убил, никто никого даже не отвалтузил, хотя Великобритания ни разу с незапамятных времен еще не была так близка к гражданской войне. Джереми считал, что все это было заранее обдумано Болдуином. "Доктор Болдуин, - писал он Джоан, - устроил всеобщую вакцинацию: ввел людям минимальную дозу континентального вируса революции и на всю жизнь привил иммунитет". Джоан показала письмо Джереми Людовику Коркосу, который прочел и заметил: - Да, к востоку от Рейна лучше умеют наводить порядок. Людовик так и не пояснил Джоан, что он имел в виду. А тем временем в Германии, когда нацисты и коммунисты, нацисты и социал-демократы или члены "Стального шлема" встречались на улице, без убийства дело не обходилось. Каждый год в ходе борьбы за голоса от 50 до 80 человек расставались с жизнью, это стало обыденным явлением для поколения Франца и Лотара, к нему привыкли; на этом фоне бескровная всеобщая забастовка в Англии (которая отнюдь не вызывала ни у кого из немцев восторга) доказывала лишь, сколь безнадежно легкомысленны англичане, которые не способны относиться серьезно даже к политике. Когда выяснилось, что премьер-министр Болдуин выпустил из рук плоды победы, никого не повесив и не заточив в Тауэр, даже такой англофил, как Вальтер, невольно призадумался: куда же девалась Англия сильной руки Кромвеля и Карла I? Но англичане славятся тем, что их никто не может понять. Отец и сын фон Кессены вспоминали своего английского кузена, который приезжал к ним три года тому назад, этого Огастина. С виду, казалось бы, человек как человек, однако и слова и дела его были уж очень странны: такое впечатление, будто мозг его не способен уразуметь простейших вещей, которыми живут люди, говорить с ним все равно что играть в шашки с собственной лошадью... Однажды июньским утром в Тоттерсдауне Людовик тоже принялся доказывать, что правильнее считать англичан непонятливыми, чем недоступными пониманию (Джоан приехала посмотреть картину Мане, которую недавно приобрел его отец, тут же был и Огастин, и сейчас они втроем сидели наверху у Людовика и беседовали о разных разностях). - Вы видите мир сквозь призму собственных представлений и, следовательно, видите лишь отражение собственных физиономий, поэтому вы не можете понять, что немцами движет совсем не то, что движет вами. - Такие уж мы, видно, безнадежно закоснелые англичане, - предположил Огастин. - Совершенно верно. _Вы_ никогда не знали, что значит жить скученно, на ограниченном пространстве, точно бешеные крысы доктора Теофилуса Вагнера. - А что это такое? - Профессор Вагнер запер крыс в тесной клетке, которую он поместил в сарае у себя в саду, и обнаружил, что их социальная система тут же сломалась и между ними началась смертельная и бессмысленная борьба за господство: крысы стремились перекусить друг у друга сонную артерию или вспороть зубами брюхо, и жертва умирала от внутреннего кровоизлияния или заражения крови. - Крысы ужасно похожи на людей, - вздохнула Джоан. - В данном случае на них похожи немцы! До чего же бессмысленна эта братоубийственная вражда между немцами, ничего подобного не было до войны. В ту пору немцы селились по всему свету, а после восемнадцатого года они считают, что их загнали в клетку и приставили к ней злобных тюремщиков. Это-то и создало у них болезненное чувство изоляции, почти истерическую жажду Lebensraum [жизненного пространства (нем.)], которая расшатала их некогда примерное социальное единство. - Вернувшись из-за границы, Джереми сказал мне, в частности, что "политическая деятельность" в Англии и в Германии носит нынче совершенно разный характер, - заметила Джоан. - Правильно! У нас политическая деятельность сводится к выступлениям в палате общин, а там она выплескивается на улицы, а не ведется в рейхстаге, разбитом на множество группировок. В Германии лишь та политическая партия имеет вес, у которой есть военизированные отряды. У нацистов есть штурмовики, у консерваторов - "Стальной шлем", у социалистов - "Железный фронт", а у коммунистов - "Красный фронт", причем коммунисты атакуют социалистов с не меньшей яростью, чем нацистов или "Стальной шлем". Штурмовики одеты в форму, у них есть оркестры и флаги, и чуть что в ход пускаются ножи, кастеты, дубинки. - Людовик вытащил из кармана железную трубочку в три-четыре дюйма длиной. - Вы когда-нибудь видели такое? - Нет, - сказал Огастин. - А что это? - Их именуют "Stahlruten" ["стальной прут" (нем.)], и они уже прочно вошли в обиход штурмовиков. Оружие это без труда можно спрятать в кулаке, но достаточно взмахнуть рукой - и оттуда вылетают маленькие стальные шарики на резинке, которые могут пробить самый твердый из лбов. Эта штука куда смертоноснее, чем старомодные велосипедные цепи. - Он взмахнул трубочкой - и ваза, которая всегда раздражала его, разлетелась на куски. - Чего я не могу понять, - сказала Джоан, подбирая осколки вазы, - это как Веймарская республика еще вообще держится. По-прежнему происходят выборы в рейхстаг и члены его голосованием принимают законы, создают и распускают правительства. - Только благодаря регулярной армии, - сказал Людовик. - Армия все время наготове, она, как Галлион [римский проконсул, брат Сенеки], не обращает ни малейшего внимания на всю эту возню, и однако же, стоит возникнуть угрозе путча, и она вмешается, как оно и было совсем недавно, в двадцать третьем году, когда Гитлер попытался совершить переворот. Больше того, теперь в Германии главой государства и верховным главнокомандующим является герой войны фельдмаршал Гинденбург. Это дает основания надеяться, что поддержка армии правительству обеспечена... - Так ли? - прервал его Огастин. - С немцами ничего нельзя сказать заранее - я имею в виду, не известно, на что и как они будут реагировать. Джереми слышал в Вене, как один полковник из юнкеров обвинял старика Гинденбурга в предательстве, ибо он нарушил присягу кайзеру; этот полковник кричал, что фельдмаршала-президента надо повесить! Людовик посмотрел на часы. - Кстати, насчет стариков, мой папочка-то ведь в отъезде, так почему бы вам обоим не позавтракать у меня? - И он повернулся к Джоан. - Останьтесь: я уезжаю в Марокко и какое-то время не увижу ни вас, ни Огастина, если, конечно, он не решит поехать со мной! 2 После завтрака с Людо Джоан и Огастин пошли через монастырский сад к выходу - они шли на расстоянии, избегая смотреть друг на друга, точно дети, которые вдруг застеснялись и не знают, как начать разговор, а молчание все затягивается, и наступает минута, когда уже невозможно его нарушить. Отношения между ними достигли предела, когда пути назад нет, и оба понимали это, - оба были переполнены чувством и сознавали, что достаточно одного касания, достаточно слова - и все течение их жизни изменится... При одной мысли об этом Джоан охватывала паника: два противоречивых чувства боролись в ней. Раньше она бы вышла за Огастина замуж не задумываясь, как только он сделал бы ей предложение, но, поскольку время шло, а он предложения не делал, она из чувства самозащиты настроилась критически по отношению к нему. И теперь, с одной стороны, ее влекло к человеку, которого она полюбила с первого взгляда; с другой же - удерживало соображение, что перед ней молодой человек, который, достигнув двадцати шести лет, до сих пор не выбрал свой путь в жизни (конечно, когда у тебя есть средства к существованию, можно выбрать любое занятие, но не иметь никакой цели в жизни, не делать вообще ничего?!). Словом, теперь, когда и он, казалось, влюбился в нее, Джоан трудно было уничтожить этот барьер, который она сама же и воздвигла... Способные молодые люди, которые проходят по жизни, не проявляя ни малейшего желания оставить после себя хоть какой-то след... Так уж было угодно судьбе, что, лишь когда Джоан стала выказывать разочарование в нем и замыкаться в себе, долгого на раскачку Огастина потянуло к ней. Теперь он уже не сомневался в том, что она ему нравится: он сознавал, что его чувства к девушке последнее время стали меняться и скоро могут выйти из-под контроля, если уже не вышли. Но Огастина сегодня тоже раздирали противоречивые чувства, и все по милости Людовика, который целое утро говорил про немцев, оживив тем самым призрак Мици... Как бы ни нравилась Огастину Джоан, не может он на ней жениться, зная, что никого никогда не полюбит так, как Мици, даже если проживет еще сто лет! Не удивительно, что Огастин метался: ну как он введет Джоан в Ньютон-Ллантони когда он так мечтал, что Мици будет там хозяйкой, ведь образ слепой Мици, бродящей на ощупь по комнатам, будет вечно преследовать их, где бы они ни находились, призрак Мици ляжет между ними в постели... И однако же, он и помыслить не мог о том, чтобы отказаться от Джоан, к тому же (спрашивал он себя) разве это теперь было бы прилично? Разве он не зашел уже так далеко, что у Джоан есть основания ждать его предложения! Вот если бы у него было время все как следует обдумать... Он смерил взглядом расстояние, оставшееся до калитки, - ярдов триста, не больше, но сумеет ли он до тех пор промолчать... Когда они наконец дошли до калитки, Джоан посмотрела на него, явно рассчитывая, что он последует за ней, но он тупо покачал головой. "Никто не знает, где его счастье", - казалось, проскрипела, открываясь, калитка, и Огастин в изумлении воззрился на старые облупившиеся доски - где он уже слышал эти слова? И на него вдруг снизошло откровение. - Вы слышали, что сказал Людовик, я имею в виду про Марокко? - Он помолчал, не глядя на нее. - Я хочу вернуться и выяснить, быть может, он в самом деле возьмет меня с собой. Хотя сердце у Джоан упало, словно налитое свинцом, вздохнула она все же с облегчением: вот теперь перед ней настоящий человек, а за те несколько недель, что он будет отсутствовать, она окончательно примет решение. - Да, по-моему, это лучшее, что вы можете сделать, - сказала она наконец и даже сумела заставить себя слабо улыбнуться его затылку. Конечно, она и понятия не имела о призраке, который встал между ними, или о говорящей (весьма двусмысленно) калитке. Их корабль отплывает из Саутгемптона завтра рано утром. Огастину надо завязать свои пожитки в простыню, а когда они погрузятся на борт, ему дадут пустые картонки... Билет он сможет купить на борту... Людовик был в восторге, а когда Гилберт вернулся в Мелтон-Чейз, оказалось, что и Гилберт в восторге от его затеи. Огастин никак не объяснил своего решения, да объяснений и не требовалось - все и так было ясно. "Против всех ожиданий, - думал несказанно обрадованный Гилберт, - Джоан, как видно, отказала ему, и он решил отправиться в Марокко зализывать раны". Огастин вообще не пара Джоан - слишком она для него хороша, и, слава богу, она вовремя это поняла. Мысль Гилберта пошла дальше: теперь девушка неизбежно почувствует себя немного одинокой... И будет рада состраждущему другу... У нее появится жажда новых впечатлений... Надо будет постараться ее развлечь - иначе поступить нельзя, простая порядочность требует... Какое-то время Гилберт раздумывал над этой приятной перспективой, которую лишь на миг омрачила мысль, мелькнувшая у него в мозгу: "Но ведь Мэри так хотела их союза. Эта новость огорчит ее". Тут раздался звонкий голос "бентли" - это Огастин, прощаясь, нажал н