Ричард Хьюз. Лисица на чердаке ----------------------------------------------------------------------- Richard Hughes. The Fox in the Attic (1961). Пер. - Т.Озерская. В кн.: "Ричард Хьюз. Лисица на чердаке. Деревянная пастушка". М., "Прогресс", 1981. OCR & spellcheck by HarryFan, 6 September 2002 ----------------------------------------------------------------------- МОЕЙ ЖЕНЕ, а также моим детям (особенно Пенелопе) с сердечной благодарностью за их помощь КНИГА ПЕРВАЯ. ПОЛЛИ И РЕЙЧЕЛ 1 Тишину нарушал только равномерный шорох лебединых крыльев - упруго вытянув шеи, лебеди летели невысоко над землей в сторону моря. День был теплый, влажный, безветренный: движение воздуха ощущалось, как мягкое прикосновение крыл, и дождь, казалось, не падал, а парил над землей. Капли дождя серебрились повсюду: камыш в глубоких, густо заросших, заболоченных низинах клонился под их тяжестью; стадо черных коров мелкой породы казалось окутанным влагой, как паутиной, и капельки дождя сверкали на рогах животных, подобно бриллиантам. Утонув почти по колено в болотистом грунте, коровы производили впечатление каких-то странно коротконогих существ. Болота тянулись миля за милей. Со стороны моря их окаймляли дюны, невидимые за сероватой дымкой, сплавившей на горизонте землю с небом. Со стороны суши они упирались в массивные валлийские холмы, скрытые за еще более плотной серой завесой тумана. И лишь одинокая калитка, выступая из этой серой мглы, маячила впереди; там, где тропа взбегала на пешеходные мостки, перекинутые над длинной запрудой, и здесь, в густых, влажных зарослях куманики, был отчетливо ощутим запах лисицы, слишком отягощенный влагой, чтобы подняться и рассеяться в воздухе. Калитка резко скрипнула и рассыпала каскад дождевых брызг, когда в нее, один за другим, прошли двое мужчин. Оба были в тяжелых непромокаемых плащах. Тот, что с виду был старше и в поношенном плаще, нес два дробовика, и на видавшей виды веревке, заменявшей ему пояс, висела подстреленная ржанка. Под капюшоном плаща, надвинутым поверх зюйдвестки, угадывались резкие черты грубоватого, обветренного лица, но длинные обвислые усы скрывали очертания рта и подбородка. Второй, помоложе, был высок, хорошо сложен, и поступь его была упруга, хотя он нес на плече ребенка. Тоненькие, перепачканные тиной ножки девочки бились о его грудь, голова и руки свисали вдоль спины. Следом за ним, не отставая ни на шаг, бежала черная собака - вышколенная, шустрая и мокрая. Внезапно тот, что постарше, с силой сдул капли влаги с густой завесы усов, словно намереваясь что-то сказать, но, бросив искоса взгляд на своего спутника, так и не промолвил ни слова. Лицо молодого человека не выражало печали - только недоумение и испуг. Часом позже двое путников, оставив болота позади, начали подниматься по крутому склону холма. Здесь, на возвышенности, стояли величественные, но неухоженные деревья заброшенного парка. Климат этой юго-западной окраины Уэльса был столь мягок, а могучие кроны деревьев сплетались в такой плотный шатер, что старые кусты азалий, посаженные когда-то вдоль просеки, превратились в карликовые деревья, а рододендроны разрослись вширь, захватив добрую половину того, что было некогда посыпанной гравием подъездной аллеей. В годы войны стальные ободья колес тяжелых фермерских фургонов оставили в мягком грунте этой заброшенной аллеи глубокие колеи; теперь же во многих местах путь был завален упавшими деревьями и сучьями, и аллея стала вовсе не проезжей. Путники свернули вскоре на боковую тропинку, которая, сокращая путь, шла круто вверх между замшелой скалой высотою с дом и топкой поляной, поросшей гигантским бамбуком. За бамбуковыми зарослями тропинка, как в туннель, нырнула под казавшийся нескончаемым рододендроновый свод, где то и дело приходилось идти согнувшись, так как почти все подпорки, когда-то поддерживавшие узловатые ветви, оставляя свободным проход, сгнили и валялись на земле. Где-то в центре этого заброшенного парка рододендроновый туннель пролегал близ невысокой каменной часовни, но и здесь буйство растительности проявилось с грубой бесцеремонностью: туннель был завален обломками, мраморный фавн лежал, уткнувшись лицом в густое сплетение плюща, оборванного его падением, и даже купол этого маленького храма покривился. Пройдя этим темным, сырым туннелем до конца одичавшего парка, путники увидели наконец над собой белесый свод неба. Впереди, подобно ступеням гигантской лестницы, в склон холма уступами врезались террасы сада. Эти террасы спускались к извилистой цепочке заросших кувшинками прудов и роще, прорезанной серебристой излучиной реки. На вершине холма возвышался дом. Когда двое мужчин и собака, поднявшись по склону холма, свернули направо вдоль верхней террасы, их шагающие фигуры на фоне дома оказались странно маленькими, почти игрушечными, так как старинное это здание было еще огромней, чем представлялось издали. И оно поражало своим безмолвием, в нем не было ни малейшего признака жизни - ни растворенного окна, ни завитка дыма хотя бы над одной из сотни труб. Лишь негромкий стук мокрых сапог пришельцев о каменные плиты двора нарушал тишину. Верхняя терраса упиралась в пристройку - высокую шестиугольную оранжерею викторианского стиля, казавшуюся каким-то странным наростом на теле старинного здания с его готическими окнами в узорчатых чугунных переплетах и сумеречно поблескивающими бристольскими красными и синими стеклами. Там, где оранжерея примыкала под углом к основному зданию, в старой каменной кладке дома виднелась узкая, малоприметная дверь, и здесь путь мужчин наконец оборвался: молодой человек, несший тело ребенка, взял у своего диковато-угрюмого, необщительного спутника оба дробовика и отослал его прочь. После чего, не снимая с плеча своей ноши, он вошел в дом, мокрая собака последовала за ним, и дверь у них за спиной захлопнулась с глухим стуком. 2 Молодого человека звали Огастин (как звали собаку, я позабыл). У Огастина была очень гладкая, белая кожа, которая нередко сопутствует рыжеватым волосам, короткий, усеянный мелкими веснушками нос и высокий умный лоб. Обычно его юное лицо казалось безмятежным, но сейчас на нем лежал отпечаток только что пережитого потрясения, и с минуту он стоял совершенно неподвижно, не снимая мокро поблескивавшего плаща, окидывая словно бы изумленным взглядом стены знакомой комнаты, встретившей его приветливым теплом. Затем его расширенные зрачки завороженно приковались к ружью его прадедушки, словно он видел это ружье впервые. Красивая, кованой работы двустволка с серебряной насечкой, с истонченными долголетней стрельбой черными, отливающими синевой стволами стояла на почетном месте в высокой застекленной витрине, служа главным украшением комнаты. К задней внутренней стенке витрины над двустволкой была прикреплена кнопками старая фотография. Некто кудлатый, коренастый и заросший до бровей, с двустволкой, перекинутой через плечо, стоял в центре этой фотографии, а по бокам его стояли двое лесничих, таких же заросших и кудлатых, в егерских шапочках. От времени фотография выцвела и стала желтовато-бурой, но, когда Огастин остановил на ней свой напряженный взгляд, ему показалось, что тусклые эти фигуры растут, становятся более отчетливыми и смотрят на него так, словно хотят дать ему совет. Затем поле его зрения расширилось и в него попало и все остальное семейство бережно хранимых ружей, собранных в этом большом стеклянном вместилище - ружья всех калибров, от грачиных и детских двадцатого калибра до тяжелого дробовика, - и у всех у них был вид советников при главном ружье-ветеране. Огастин отвел глаза. В углу комнаты помещалась его коллекция удочек. Поставленные толстым концом в большую надтреснутую вазу, они торчали из нее, словно стрелы из колчана, и ему почудилось вдруг, что их кончики вибрируют, как антенны, _его_ антенны. Над удочками с потрескавшихся оштукатуренных стен скалили зубы чучела выдр. Тонкое облачко пара, виясь над неустанно кипящим котелком на круглой чугунной печке, казалось, настойчиво приглашало к столу коричневый, стоявший на полке чайник, и буханку хлеба, и нож, и горшочек с джемом. И все это - и ружье, и свои удочки, и даже мебель, и котелок, и буханку хлеба - он внезапно ощутил как часть себя самого, чувствующую, осязающую часть себя самого, и ему показалось, что эта с детства любимая Ружейная комната и он сам стали как бы единой живой плотью и его "я" уже не вмещалось больше в его телесную оболочку - оно расширилось, выросло до непривычных размеров, заполнив всю эту комнату. А там, за четырьмя ее стенами, лежало то чуждое, враждебное, что называлось "миром". Это длилось всего несколько секунд. Усилием воли Огастин заставил себя вернуться к нормальному восприятию действительности, осознав, что на мгновение утратил с ней связь, и тут же его мысли вернулись к той крохотной частице этого чуждого мира, которую он принес сюда и которая все еще покоилась на его плече. Старинное стрельчатое окно напоминало о том, что когда-то это помещение было домовой часовней. И все-таки _здесь_ он свою ношу не сложит, нет, ни на секунду. Теперь посреди комнаты стоял круглый дубовый стол, и на его поверхности - под крошками, оставшимися от утреннего завтрака, под масляными пятнами, оставшимися после чистки ружей, производившейся на этом столе из года в год, под пятнами крови, оставленными лежавшей на нем когда-то убитой дичью, - и сейчас еще были различимы чернильные пятна, полуистершиеся надписи и выщерблины, сделанные ножом, - следы еще более давнего пребывания стола в классной комнате. Огастин шагнул к столу, чтобы положить на него ружья, и его собственные инициалы - О.Л.П.-Г. - сразу бросились ему в глаза на темном дереве столешницы; когда-то (вспомнилось ему), много лет назад, одним холодным ветреным утром он наколол их кончиком стрелки компаса и раскрасил, в подражание своему кузену Генри, который был старше его и перед которым он благоговел. В этом доме - хотя он и не был его родительским домом - Огастин провел немалую часть своего детства. Его двоюродные дедушки постоянно приглашали его к себе - главным образом для того, чтобы он составил компанию Генри, - и он с малых лет часто и подолгу гостил здесь. А вот и инициалы самого Генри - Г.П.-Г (несравненно более изящно вырезанные, разумеется, чем его собственные) - проглянули сквозь позднейшие наслоения... А это маленькое охотничье ружье за стеклом (на секунду оно словно бы выступило вперед, как это бывает с фигурами на групповых портретах) принадлежало Генри и было первым его ружьем. Когда Генри вырос и не захотел больше пользоваться детским ружьем, оно перешло к Огастину, и тот тоже стал учиться стрелять. Все это, понятно, было до четырнадцатого года, в безмятежную предвоенную пору, когда оба старика были еще живы, а их наследником считался Генри. Огастин, все еще с телом ребенка на плече, направился к телефону, висевшему на стене за дверью. Аппарат имел странный вид и явно был сделан на заказ, с двумя слуховыми трубками - с одного боку и с другого, - дабы им мог пользоваться и тот, кто глух на правое, и тот, кто глух на левое ухо. А на его древность указывала ручка, которую следовало крутить для вызова телефонистки. Огастин покрутил ручку и попросил, чтобы его соединили с полицейским участком. Он произносил слова раздельно, монотонно: так говорят те, чьим уделом - по собственной воле и выбору - стало одиночество, кто предпочитает тратить как можно меньше слов и прибегать к ним как можно реже. Наконец из аппарата послышался ответ. Смысл его заключался в том, что сержант приедет сегодня же вечером на велосипеде поглядеть, что там такое, но до утра ему едва ли удастся раздобыть санитарный автомобиль. На эту ночь труп придется оставить там, где он сейчас находится. Когда наконец (в одном из отдаленных покоев - полутемном, элегантно обставленном, которым он никогда прежде не пользовался) Огастин снял крохотное тело с плеча, он увидел, что оно окоченело. Ребенка больше не существовало - был просто труп. Нежное податливое тело восприняло форму его плеча, на котором оно так долго покоилось, и, затвердев, превратилось как бы в его матрицу. Если бы (не дай господь!) ему пришлось снова положить его на плечо, оно облегло бы его, как хорошо пригнанная одежда. В этом огромном пустом доме Огастин был один на один с трупом. Он положил его на большой зачехленный диван и, поспешно пройдя через огромный каменно-безмолвный холл, направился вымыть занемевшие руки. 3 Огастин вычистил оба дула двустволки, насухо вытер полотенцем собаку - на какое-то время это целиком поглотило его внимание, - после чего почувствовал, что не знает, чем себя занять до приезда сержанта. Ему вдруг захотелось чего-нибудь сладкого, и он проглотил полную ложку сахарного песку, но ни к какой другой еде притронуться не мог, потому что снова начал ощущать свои руки: они казались непомерно большими и _недостаточно чисто вымытыми_. Ему неприятно было даже взять в руки книгу, словно он боялся ее замарать. Не зная, куда себя деть, он вышел из Ружейной комнаты и почти бессознательно забрел в бильярдную. Здесь пахло старыми коврами и старой кожей. Сюда он тоже редко наведывался последнее время, но в отличие от остальных помещений окна тут не были закрыты ставнями и угасающий дневной свет позволял различать предметы. Бильярдные всегда просторны. В детстве эта бильярдная казалась Огастину огромной, как небесный свод. К тому же это была комната чудес: ведь каждому ясно, что в комнате, куда сквозь стену просунул из Африки (она же где-то там, за штукатуркой!) свою рогатую морду носорог, может произойти все, что угодно. (Не раз еще совсем крошкой Огастин до завтрака заглядывал украдкой в дверную щелку, чтобы проверить, не высунулся ли носорог из своего деревянного воротника еще чуточку дальше.) Это была мужская комната - ни одна женщина, за исключением горничных, не переступала ее порога. И так уж повелось, что она дала приют всем тем предметам, которые ни одна утонченная женщина с хорошим вкусом никогда не потерпит в своем доме. Стены здесь были угрюмого, шоколадно-коричневого цвета. Стулья и кушетки - все на один лад - обиты кожей. Этой выцветшей буроватой кожей было обито даже сиденье некоего похожего на табурет предмета, изготовленного из гигантской ступни слона (дедушка Уильям не то восседал на этом животном во время битвы, не то застрелил его на охоте - Огастин никогда не мог запомнить, как это было). В высокой горке хранилось несколько очаровательных фарфоровых безделушек - Севр, Веджвуд, Дрезден, Вустер - и другие изысканные предметы: серебряная с позолотой витая раковина довольно больших размеров с выгравированным на ней королевским гербом Виттельсбахов, зажатая в соблазнительно простертой вперед руке нимфы; изящный, похожий на суповую миску сосуд из панциря тихоокеанской черепахи, стоявший некогда (как утверждал печатный ярлычок) в каюте капитана Кука. Поначалу могло, пожалуй, показаться странным, почему все эти сокровища были изгнаны в такое захолустье, но потом вас осеняла догадка: вы видели перед собой уникальную коллекцию редкостных плевательниц, собранную дедушкой Уильямом. Впрочем, было здесь кое-что и похуже, чем бурые стены, и кожа, и фарфоровые предметы загадочного назначения. Хотя бы, к примеру, те же гравюры на стенах: если вглядеться в них попристальнее и не слишком невинным оком, нетрудно было обнаружить, что они не для дам и, более того, фривольны на французский лад. Ох уж эти добрые старые холостяки, эти викторианские аристократы-тори! Двоюродный дедушка Артур! Двоюродный дедушка Уильям! Каким проказливым духом озорников школьников надо было обладать, чтобы устроить себе такую кунсткамеру! Воистину в этой комнате не сыскалось бы, кажется, ни единого предмета, который был бы тем, чем он притворялся. Нарисованная на ребристом стекле картина изображала вроде бы обычную сельскую жанровую сценку, но, проходя мимо, вы невольно замечали краем глаза, что там временами появляется изображение козла - появится и исчезнет, появится и исчезнет. А сиденье знаменитого табурета из слоновьей ноги держалось на петлях, и его можно было откинуть, что Огастин машинально и проделал: табурет, как и следовало ожидать, превратился в стульчак, а в глубине его лежал мертвый паук, но только сейчас впервые Огастин заметил, что из-под паутины и слоя пыли со дна покрытого глазурью фарфорового ночного горшка на него смотрит написанное в зеленых тонах ненавистное лицо Гладстона. Это было типично для тех чувств, которые эти двое ребячливых стариков консерваторов питали к либералам. Их отношение к отцу Огастина было еще одним ярким тому примером. Будучи сам консерватором, он взял себе жену из семьи, по традиции принадлежавшей к партии вигов, после чего двери этого дома закрылись для него навсегда, и ему так и не было даровано прощения. Огастину же в детстве позволялось посещать этот дом либо одному, либо в сопровождении няньки. По-видимому, пятно ложилось и на детей, но только по женской линии - старшая сестра Огастина Мэри ни разу не получила приглашения в Ньютон-Ллантони. (В виде компенсации Мэри как-то раз отправили на летние каникулы к ее кузенам в Германию. Должно быть, это произошло в 1913 году, так как она собиралась поехать туда снова, но на следующий год кайзер вторгся в Бельгию и началась война.) Помимо фривольных гравюр, в бильярдной висело еще несколько "менее достойных внимания" семейных портретов, попавших в этот разряд потому, что либо о самой натуре, либо о художнике считалось предпочтительным не вспоминать - в семье же не без урода - да еще несколько подделок под Лели, отвергнутых академией. Но после того, как отец Огастина позволил себе породниться с вигами, для его портрета - прелестного рисунка Росетти, на котором художник изобразил его еще в младенческом возрасте в виде ангелочка с бубном, - не нашлось места нигде во всем Ньютон-Ллантони, даже здесь, в бильярдной, и лишь недавно Огастин обнаружил этот рисунок в одном из ящиков комода в спальне деда; зато посмертный, сделанный с фотографий портрет Генри - огромный, написанный маслом предмет поклонения - красовался над камином в самой большой гостиной. На Генри и при жизни все не могли надышаться. Дедушки соорудили зал для игры в мяч, предоставив его в личное пользование Генри, а когда Генри пал в бою у Ипра, играть в мяч в этом зале в знак вечного траура было навсегда запрещено, и там нашли себе приют наиболее крупные из чучел животных, в том числе и один жираф. Сколько непримиримого фанатизма было в этих двух стариках консерваторах и сколько на деле истинной доброты к людям, в том числе и к самому Огастину - сыну "этой либералки"! Как примирить одно с другим? Над темными мраморными барельефами нерастопленного камина висел огромный парадный портрет дедушки Артура, владельца поместья, в окружении его охотничьих собак, и Огастин в сгущающихся сумерках внимательно вглядывался в его черты, пытаясь найти ответ на свой вопрос. Однако портрет не давал представления ни о чем, кроме столь поразительного сходства самого охотника с тем животным, на котором постоянно были сосредоточены все его помыслы, что оставалось только удивляться, почему его собственные гончие не разорвали его в клочья, как некогда Актеона. Ну, а дедушка Уильям? Его единственный имевшийся здесь небольшой любительский портрет в духе дамских акварелей, на котором он был изображен в полной парадной форме, принадлежал кисти сержанта-знаменщика с художественными наклонностями, служившего под началом дедушки в Гонконге. На акварели у дедушки-генерала были огромные, влажно-прозрачные глаза, как у рейнольдсовских херувимов, и такие же невинные розовые щечки. (По-видимому, в Гонконге не водилось никаких либералов, иначе у дедушки Уильяма не могло бы быть столь умиротворенно-безмятежного вида). Небо потемнело, но туман, казалось, начинал рассеиваться: в огромном незашторенном окне вдруг замигала вспыхнувшая над самым горизонтом звезда, чуть затуманенная шероховатостями стекла. Огастин поднял раму. "Звезда" могла означать только одно: в Флемтоне зажглись огни. (Флемтон был крошечной средневековой крепостью на скале в устье реки в восьми милях от Ньютон-Ллантони - своего рода валлийским Мон-Сен-Мишелем или миниатюрным Гибралтаром.) С минуту Огастин стоял, глядя вдаль; его высокий силуэт отчетливо вырисовывался на фоне окна, его молодое, веснушчатое, нежное и выразительное лицо неясно белело в свете угасающего дня. Но хотя мысли Огастина были сейчас далеко, черты его еще хранили отпечаток пережитого потрясения, подобно вчерашнему следу ступни, смутно различимому на утренней росистой траве. 4 Дедушка Артур, охотник на выдр, и дедушка Уильям, ветхозаветный генерал... В детстве Огастин был нежно привязан к обоим старикам и с теплым чувством вспоминал их теперь; впрочем, он был привязан к ним скорее как к дорогим ему предметам, нежели к живым существам, - так неправдоподобны были эти старики! Одряхлев к концу жизни даже для бильярда, они и зиму и лето день за днем проводили у пылавшего камина, и на стол, неизменно покрытый тяжелой скатертью, тихо оседала пыль. Дедушка Артур был полностью глух на левое ухо и плоховато слышал правым; дедушка Уильям был полностью глух на правое ухо и плоховато слышал левым (потому-то и был столь необычен сделанный по их заказу телефон). Оба старика пользовались огромными слуховыми трубками, а дедушка Уильям носил еще и монокль, так как был к тому же почти совсем слеп. Внезапно Огастина поразила мысль о том, как глубока пропасть, отделяющая его поколение от всех предшествующих, - столь глубока, что представители тех поколений кажутся ему как бы существами другой породы. Отрезок времени, именуемый "Историей", закончился битвой при Ватерлоо, после чего время потекло по длинному, темному, похожему на кокон туннелю, именуемому Викторианской эпохой. В Дне Нынешнем оно снова выглянуло на свет божий, но уже в совершенно измененном виде: представить самого себя принадлежащим к "Истории" или викторианцем казалось столь же невозможным, как вообразить себя... пумой. Но в чем эта разница, как ее наглядно определить? Сначала Огастин никак не мог пойти дальше своего исходного положения: все предыдущие поколения были лишь объектами, в то время как люди _его_ поколения - это _индивидуумы_, поскольку главное - их внутренний мир, что они думают, что чувствуют, - а вовсе не их внешняя оболочка. Ведь _он_ - это же не просто привычное лицо в зеркальце для бритья: только невидимый дух и беспокойное эго, скрытое внутри этой оболочки, являются им. В то время как тете древние существа, его дедушки, как и все их поколение, - это лишь оболочки, соединение привычных жестов, стереотипных реакций на те или иные раздражители, как у подопытных животных Павлова. Их единственной "реальностью" была их чудаковатая внешность и совершаемые ими чудачества. Взять, к примеру, любимую историю дедушки Уильяма о его соседе - старом лорде Как-Бишь-Его, который, как говорят, когда ему стукнуло семьдесят, сломал у себя в доме лестницу, после чего каждый вечер взбирался в свою спальню по веревке: в чем же реальность этой гротескной фигуры - в фантастическом воздушном аттракционе? Или хотя бы история злополучной травли лисиц (автором которой на этот раз был дедушка Артур, усевшийся однажды вечером на край маленькой кроватки Огастина, чтобы напоить его молоком с булкой). Поговаривали, что волки, завезенные в Пембрук неким польским аристократом в изгнании с целью сделать свой новый очаг более похожим на родной, спарились с местными лисицами и произвели на свет племя чудовищных гибридов, что в свою очередь породило историю, рассказанную дедушкой Артуром на сон грядущий о маленьких, насмерть перепуганных человечках в розовых камзольчиках, взобравшихся от страха на деревья, в то время как стая огромных прожорливых красных лисиц выла внизу. (История эта рассказывалась с большим смаком, так как охотник на выдр презирал охотников на лисиц, "целый божий день протирающих задницей седло", - презирал не меньше, чем либералов.) Все эти чудачества относились к области россказней и, возможно, были вымышленными от начала до конца. Но ведь, помимо его дедушки, среди людей старшего поколения было еще множество других, хорошо всем известных "чудаков", с которыми Огастину доводилось встречаться. Тот же доктор Бринли хотя бы - личность, уже сейчас, при жизни, ставшая легендарной. Доктор Бринли, старик коронер, заядлый охотник на лисиц и всеобщий любимец, которого никто никогда не видел трезвым, даже в седле. Однажды Огастин, будучи еще школьником, благоговейно обнажил голову перед похоронной процессией на главной улице Пенрис-Кросса, но оказалось, что граждане вносили в здание суда вовсе не труп, а своего коронера. Другим широкоизвестным чудаком был покойный ректор; это не была какая-то из ряда вон выходящая личность - обыкновенный священник, служитель бога, державший свиней, которые имели обыкновение вырываться из хлева во время литургии. С кафедры ректор обозревал в окно свой садик, и то, что он видел там почти каждое воскресенье, заставляло его запинаться и повторять по нескольку раз одно и то же, а затем внезапно так громко восклицать "свиньи!", что некоторые прихожане с непривычки очень пугались. Заслышав этот возглас, ребятишки ректора (нарочно, разумеется, открывавшие дверь хлева) вскакивали с места и начинали бочком пробираться между скамьями; торопливо перекрестившись на алтарь, прежде чем повернуться к нему спиной, они спешили по проходу, прихватив свои молитвенники, муфточки и воскресные шляпы, а выскочив за дверь храма, возвещали о своем освобождении неистовыми ликующими криками и бросались врассыпную. Покойный епископ (он носил бороду совсем как у старика Крюгера) соизволил однажды позавтракать в Ньютон-Ллантони - произошло это в 1916 году, когда Генри был отпущен ненадолго домой перед отправкой на фронт в Европу. Ректор тоже присутствовал на завтраке, но, так как память достопочтенного священнослужителя заметно начала сдавать, дедушка Артур попросил епископа, чтобы он сам прочел молитву перед едой. Однако ректор возмутился: этикет требовал, чтобы молитву читал он, и это заставило его, хотя и с трудом, подняться на ноги. Но после слов "Хлеб наш насущный даждь нам днесь..." канонический текст, по-видимому, улетучился из его памяти, потому что он неожиданно перешел на импровизацию: "...и сочного цыпленочка, и три хороших гарнира...", а произнеся это, плюхнулся обратно на стул, пылая негодованием и бормоча что-то вроде: "...и да покарает нас всех господь в своей неизреченной милости и благодати!" А в следующее воскресенье он возвестил с кафедры о сделанном им грандиозном открытии: Иоанн Креститель и Иоанн Богослов в действительности одно и то же лицо. Он заикался и брызгал слюной от волнения, но Огастину больше ничего не довелось услышать, потому что дедушка Уильям, потрясенный этой новостью, уронил очки в свой слуховой аппарат и принялся выуживать их оттуда с помощью связки ключей. Дедушка Артур, занимавший по старшинству главное место на фамильной скамье, прокомментировал эти его действия соответственным образом, произнеся несколько раз подряд: "Черт бы побрал этого безмозглого мальчишку!" (как громко звучали его слова, ему, разумеется, было невдомек), и наконец с возгласом: "Ну и идиот же этот малый!" - выхватил слуховой аппарат у своего брата и извлек оттуда очки, приложив трубку к губам наподобие рога Роланда и подув в нее что было мочи... Припомнив эту сцену, Огастин громко рассмеялся, стоя посреди гулкой, уютно обставленной комнаты, предназначавшейся стариками для Генри, но доставшейся вместо этого ему. Из открытого окна повеяло ветром, и какой-то небольшой предмет, неясно белея в сумерках, слетел с мраморной каминной полки, где он стоял к чему-то прислоненный. Огастин зажег спичку и нагнулся. Это был пригласительный билет, украшенный виньеткой и гербом: "Главный Управитель и Почетный Совет Флемтона просят пожаловать..." Затем следовало его имя и остальной текст. При виде этого пригласительного билета Огастин почувствовал легкий укол совести: ежегодный банкет должен состояться сегодня вечером, а он даже не удосужился поблагодарить за приглашение. Оба старика, его дедушки, не пропустили, разумеется, ни одного такого банкета за всю свою жизнь, но никакая сила на свете не могла бы затащить Огастина на подобное торжество, и чем скорее они перестанут его приглашать, тем, право же, будет лучше! Буколические банкеты, выставки цветов, заседания магистрата, дни ревизии счетов, охотничьи балы... Молодой ньютонский сквайр был исполнен железной решимости не дать себя во все это вовлечь. И право же, все его сограждане должны быть ему только благодарны: кому он в наши дни нужен - господин Первый Землевладелец прихода! К одна тысяча девятьсот двадцать третьему году все это успело безнадежно устареть. В худшем случае его отсутствие просто не будет замечено - найдется немало вертлявых, шумливых созданий, которым эти затеи чрезвычайно по душе. Легкая ироническая улыбка - впрочем, совершенно бессознательная - скривила его губы, когда он повернулся и из полумрака комнаты еще раз бросил взгляд на низко стоявшую неподвижную звезду, которая вобрала в себя все огни далекого... все огни веселящегося, праздничного Флемтона. На какой-то миг воспоминание о том, что произошло на болотах, полностью изгладились из его памяти, но даже улыбка не стерла с лица следов пережитого потрясения. 5 Флемтон, предмет невольной беззлобной иронии Огастина... Длинная полоса дюн, отделявшая от моря протянувшуюся на семь миль заболоченную равнину, заканчивалась отвесной скалистой грядой в форме полуострова, омываемой с противоположного края небольшой, пахучей, разливавшейся во время прибоя речушкой, устье которой служило гаванью для одномачтовых рыболовных суденышек, все еще плававших вдоль побережья, хотя их промысел день ото дня хирел. Маленький своеобразный самоуправляющийся городок Флемтон прилепился на вершине этого скалистого полуострова; желтая растрескавшаяся штукатурка построек эпохи Регентства выступала из-за его древних средневековых стен, словно шапка мороженого из вафельного рожка. В этот вечер - праздничный вечер Флемтона, вечер большого банкета - даже дождь перестал идти. Принсес-стрит была иллюминирована - аккуратно подстриженные кроны лип пестрели китайскими фонариками; флаги и знамена всех видов, яркие скатерти и раскрашенные паруса свисали из всех окон, а из тех, что победнее, - даже цветастые нижние юбки и воскресные брюки. Горожане, собравшиеся повеселиться, а при случае и подраться, высыпали на улицы; мальчишка-пиротехник кружил среди них на велосипеде, запуская шутихи, привешенные к рулю. И даже почтенный, знаменитый на всю округу доктор Бринли прикатил сегодня пораньше из Пенрис-Кросса через дюны в своей двуколке, запряженной пони. Доктор Бринли знал Флемтон уже невесть сколько лет, - знал каждый щеголеватый, ветшающий, подточенный червями дом и всех мужчин, женщин и ребятишек, роящихся в нем. Он наблюдал этих людей, как, в общем-то, и весь мир, сквозь увеличительную призму гротеска - совершенно так же, впрочем, окружающий мир видел и его, - но это не мешало ему любить этих людей и в них нуждаться. И то, что предстало его глазам в этот вечер, было для него слаще меда, и он даже приостановился, чтобы полностью насладиться увиденным зрелищем. Прямо посередине Принсес-стрит перешептывалась и судачила кучка женщин. - Ума не приложу, куда это мой Дай опять подевался! - говорила миссис Дай Робертс. Миссис Робертс выговаривала слова с трудом. "Похоже, эта женщина запрятала куда-то свою вставную челюсть, а эту у кого-то одолжила, но она плохо держится у нее во рту", - стоя в тени и посмеиваясь про себя, подумал доктор Бринли. - Небось, как всегда, охотится с мистером Огастином где-нибудь на болоте, - заметил рыжеволосый парень с заячьей губой. - Может, и застряли там, ждут вечернего перелета. - Чтобы мой Дай пропустил банкет, такого еще не бывало! - заявила миссис Робертс. - А вы не слыхали, миссис Робертс, пожалует ли мистер Огастин к нам на банкет в этом году? - робко спросила одна из женщин. В ответ миссис Робертс только сплюнула - смачно, по-мужски; но большой зоб, делавший ее похожей на сердитого индюка, гневно задрожал, и остальные женщины поняли намек. - Прямо стыд и позор! - сказала одна из них. - Сидит один как перст в этом своем домище... Нет, что ни говорите, непотребное это дело, - сказала другая. - Свихнулся он, и все, я так считаю, - сказала еще одна. И прибавила, понизив голос: - Говорят, это у них в роду, безумие-то. - Безумие! - презрительно фыркнула миссис Робертс. - Пакостность, хотите вы сказать! - Она тоже понизила голос до зловещего шепота. - Зачем, спрашивается, стал бы он так прятаться от людей, _если б его жизнь была чиста как стеклышко_? У всех слушательниц сделался понимающий и скандализированный вид. - Бога бы постыдился! - Небось, его дедушки так и ворочаются в могилах. На мгновение все примолкли, потрясенные. Затем кто-то произнес: - Бедняжечка мистер Генри... Как жалко, что это _его_ убили на этой проклятой войне. - Бедный утеночек! Видала я однажды, как он купался - ну сущий ангелочек! Такое нежное тельце... - Да, так вот оно всегда и бывает: _те, кому бы жить да жить_... - Будь он проклят, этот кайзер! - Только ведь, если он все дни как есть охотится с вашим Даем... - "Дни"! А _ночи что_, миссис Причард? Можете вы нам про это что-нибудь сказать? Миссис Причард явно не могла. Доктор Бринли побрел дальше, но увидел еще одного из прибывших спозаранок гостей, остановившегося передохнуть после крутого подъема. Это был новый епископ, приехавший нанести первый визит Флемтону. Женщины тем временем продолжали судачить: - Сидит один как сыч, ни с кем не видится - это же вообразить себе невозможно! - Я бы ни за какие деньги не подошла к этому дому - хоть ты меня озолоти! - Верно, верно, миссис Локарно! И я бы нипочем! - Даже среди бела дня не подошла бы! Епископ вздохнул и на мгновение закрыл свои красивые глаза. Несчастные женщины! Как явно тщится каждая из них в своем одиночестве, в своей непривлекательности обогреться у огня совместной ненависти... Вот они, сомкнув ряды, готовые броситься в схватку, теснятся друг к другу, греясь у адского пламени, которое им удалось в себе разжечь, и слова с шипением вылетают из их уст. Но откуда эта анафема обособленности? Должно быть, для женщин, которые не нашли тепла в семье, в супружестве, для женщин, _обреченных_ на одиночество, непереносимо оскорбительно поведение того, кто сознательно _предпочитает_ одиночество. Епископ, человек чрезвычайно упорядоченного мышления, любил делать обобщения и наклеивать ярлыки. И теперь, после того как он пришел к обобщающему выводу, черты его грустного лица утратили свое напряженное выражение. Доктор Бринли тем временем уже заглянул и под сень "Отдыха пиратов". Здесь так же, как и в банкетном зале за стеной, приготовления к вечернему пиршеству шли своим чередом, и, хотя никому не было известно, удостоит ли богатый сосед мистер Огастин их банкет своим посещением, веселья от этого ничуть не убавилось. Все утро во время отлива фермерские тележки катили вдоль реки к полуострову, где дорога обрывалась у широкой излучины, сливаясь с полосой гладкого, твердого, нанесенного приливом песка, отделявшего мелководное русло реки от заболоченных солончаков, и шла дальше - туда, где за серповидной грядой дюн начинается подъем к Флемтону. В тележках везли кур, гусей, индюшек, иной раз и целого барашка, а на худой конец мешок муки или горшок масла, ибо банкет Главного Управителя устраивался, что называется, в складчину и редко кто являлся на него с пустыми руками. Но сейчас тележек не было больше видно. К вечеру прилив заполнил устье реки, вода разлилась вокруг скалы, затопила песчаную излучину и превратила это единственное флемтонское шоссе в обширную неглубокую лагуну. Поблескивавшую во мраке воду испещряли маленькие дремавшие на якоре лодочки и косые жерди рыболовных снастей. Флемтон был теперь полностью отрезан от мира, если не считать холмистого песчаного перешейка, соединявшего его только с дюнами. Впрочем, все утки, куры, гуси, индюшки, бараньи окорока и лопатки, свиные окорока, говяжьи филе и молочные поросята были уже доставлены, и в таком количестве, что хозяину "Отдыха пиратов" своими силами никак было бы не управиться, и, по установившемуся обычаю, все было распределено по имевшимся в городке печам. Теперь этот провиант - вместе с принесенными из дому в кастрюлях сосисками и вымоченными в сидре вареными окороками, зубчатыми башневидными бланманже, дрожащими желтыми и пурпурными желе, яблочными пирогами, замороженным в ночных горшках заварным кремом, ведерками жареного картофеля и мисками с капустой - заполнял большую кухню "Отдыха пиратов", куда в праздничном возбуждении собрались уже все хозяйки Флемтона. А тут еще веселый водопроводчик и его подручный, ухитрившиеся выбрать именно этот день для установления в кухне новой раковины, создавали угрозу щиколоткам почтенных дам своими шипящими паяльными лампами. Бочонки пива извергали свое содержимое в кувшины и чаши всех сортов и видов. Когда глазам собравшегося в кухне женского общества предстал доктор Бринли, оно встретило его единодушными веселыми возгласами. Доктор помахал рукой в знак приветствия и спокойно направился к опустевшей стойке бара. 6 Формально флемтонский банкет считался мужским праздником. Приглашение на него получали только мужчины - они сидели за столом, произносили тосты и пели песни. Но женщины стряпали и подавали кушанья, задевали и поддразнивали пирующих, критиковали тосты и требовали повторения песни, если она пришлась им по душе. Словом, для женщин это тоже был праздник, и не меньше, чем для мужчин. Откровенно говоря, мужчины держались, пожалуй, чересчур торжественно и важно. В сущности, среди всего этого сборища только один мужчина был, казалось, безмятежно счастлив и беззаботен - и конечно, не кто иной, как легендарный доктор Бринли, коронер, восьмидесяти пяти лет от роду, уже изрядно пьяный, всеми любимый и хорошо знающий это. Кто-то сделал попытку помешать доктору Бринли сесть рядом с епископом. Епископ был известен как суровый трезвенник, он лишь недавно получил митру, и ему шел всего шестой десяток. - Это место мистера Огастина, доктор, голубчик, перейдите-ка лучше сюда... Но старик не шевельнулся и только с удивлением поглядел на говорившего. - Что такое? Разве мальчик все-таки придет? Ничего, конечно, не получилось: доктор прочел ответ на их лицах и преспокойно остался на своем месте. Не прошло и минуты, как он ткнул епископа локтем в бок, одновременно уставив указательный палец в сидевшего напротив ольдермена, некоего Теллера, тщетно пытавшегося уместить свой массивный подбородок в непривычно высоком воротничке. - Доводилось вам когда-нибудь держать кур, милок? - произнес доктор. - Прошу прощенья, я хотел сказать "милорд", уж вы не обессудьте, иной раз такое с языка сорвется, милок. - Да, да, конечно, - сказал епископ. - То есть, я хотел сказать... Насчет кур - нет, разве когда был мальчишкой... Не опуская своего протянутого перста и словно позабыв про него, доктор Бринли совсем повернулся к епископу, доверительно дыша ему в щеку винным перегаром и старостью: - Ну, тогда вы небось не раз видели, как большая наседка усаживается на яйца в непомерно малом для нее гнезде? Услыхав этот вопрос, епископ обратил к доктору свое продолговатое лицо с острыми чертами, придав ему вежливо-вопрошающее выражение, но доктор, по-видимому, считал, что выразил свою мысль достаточно ясно. Ольдермен Теллер - он все слышал, но тоже не уловил намека - пальцем заправил упрямую складку подбородка в воротник и важно поглядел по сторонам, приоткрыв маленький розовый ротик. - Браво! - оглушительно расхохотавшись, воскликнул доктор Бринли. - Ваше здоровье, ольдермен Теллер, дружище! Они чокнулись, лицо ольдермена Теллера расплылось в довольной улыбке, простодушной, как улыбка ребенка. - Пулярочек, доктор! Вам бы тоже надо завести пулярочек, как у меня. Впрочем, вы правы: они всегда норовят снестись, где не положено. Но доктор уже не слушал. Он теперь повернулся в другую сторону и указывал на сидевшего во главе стола Управителя. Управитель, восседая на этом почетном месте, от застенчивости нервно перебирал в пальцах украшавшую его грудь золотую цепь - знак занимаемого им поста. - Штраф пять фунтов за употребление не по назначению, Том! - внезапно закричал доктор. - И сомневаюсь, чтобы банкет мог наложить ради тебя вето на этот закон! На сей раз губы епископа тронула чуть заметная усмешка. - Полно, вам, док, - пробормотал Главный Управитель хотя и добродушно, но все же с оттенком досады. - Вы уже порядком захмелели. - И, повернувшись к старику, добавил удивленно и не без зависти: - Как это вы умудряетесь - мы ведь даже не пили еще за здоровье короля! Он был прав. Епископ принялся подсчитывать тосты, перечисленные на лежавшем перед ним листке бумаги: их было более двух десятков, и они шли вперемежку с песнями. Неужели доктор Бринли после такого начала сумеет все же продержаться до конца? _Тост за короля... за благословенной памяти основателя... за павших на войне_... Епископ прочел, что после тоста за павших доктор должен спеть "Клементину", а еще ниже в списке стояло, что снова тот же доктор Бринли должен предложить _тост за его преосвященство епископа!_ В бытность свою миссионером в Африке епископ присутствовал на разных довольно необычных сборищах, но это сборище, по правде говоря... Он уже начинал сомневаться, следовало ли ему принимать приглашение. - Рад, что вы пришли, - словно прочитав его мысли, сказал вдруг ни с того ни с сего доктор и потрепал епископа по плечу. - Правильно сделали, милок... _милорд_! - негромко поправился он и хмыкнул. А банкет шел своим чередом. Пирующие быстро и почти в полном молчании поглощали приготовленную для них снедь, и только шутки доктора Бринли продолжали сыпаться одна за другой. "Он у них тут вроде присяжного шута, как я погляжу, - размышлял епископ. - Однако в _его-то_ возрасте!" - Милорд, - сказал доктор Бринли, снова дохнув в лицо епископу запахом виски и гнилых зубов. - Не поможете ли вы по своей доброте бедному старику? - И придвинулся еще ближе к епископу, ожидая ответа и продолжая дышать ему в лицо. - Конечно, если смогу... - Тогда расскажите мне про какую-нибудь очень скверную проделку, совершенную вами в самом нежном возрасте. От растерянности епископ едва не разинул рот, ибо внезапное воспоминание застало его врасплох. "Похоже, я нанес ему удар ниже пояса", - заметив эту растерянность, подумал доктор и снова хмыкнул. - Нет, милок, этого не надо, - сказал он громко. - Ничего слишком постыдного... Просто что-нибудь, над чем можно немножко посмеяться, когда я предложу выпить за ваше здоровье. - Ну что ж, дайте подумать, - сдержанно сказал епископ. Воспоминание о давно содеянном и неискупленном грехе потрясло его, а будучи по натуре человеком искренним, он даже не сделал попытки превратить все в шутку. - Но будет ли это _так уж уместно_ - дать им повод "немножко посмеяться"? - Да они только еще больше полюбят вас за это, - поспешил успокоить его старик доктор, снова, казалось, прочтя его мысли. Впрочем, на том дело и кончилось. Кто-то поспешно протискался сквозь толпу хлопотавших вокруг стола женщин: коронера просят подойти к телефону. Звонят из полицейского участка в Пенрис-Кроссе, сказали ему, требуют доктора и не желают ничего слушать. Доктор Бринли вздохнул и встал из-за стола. Телефон был в буфетной, но голос доктора отчетливо доносился в зал, перекрывая шум банкета: - Как? Нет, завтра не могу, невозможно, в Нант-Эйфионе заседание охотничьей секции... Нет, в среду тоже не выйдет - собрание в Бридже... Ну вот что, я произведу дознание в четверг... Что? Скажите мне спасибо, дружище: я же даю вам время узнать, кто она такая... _Не из местных?_ Вы в этом уверены? Взрыв смеха, долетевший из кухни, заглушил последние слова доктора, однако все слышали, что за ними последовало: - Мистер Огастин, говорите вы? Вот оно что! Значит, надо вызвать мистера Огастина. Доктор Бринли, возвращаясь к своему месту за столом, казалось, даже не заметил воцарившейся в зале тишины. Он опустился на стул ворча. Но у него за спиной, застыв с его стаканом и бутылкой виски в руках, стояла миссис Дай Робертс, и глаза ее горели торжеством, как у напавшей на след гончей. - Его будут _вызывать_? А что он такое натворил, сэр? - Кто? - Как кто? Да мистер Огастин! Коронер обернулся и смерил ее холодным, оценивающим взглядом. - А что же, твой Дай разве ничего не рассказал тебе? - Он еще не вернулся домой. Даже банкет пропустил, я и ума не приложу... Ах, вот как, Дай снова в бегах! Это на него похоже: что угодно, лишь бы не попасть в свидетели. Пуглив, как дикая коза... Обычно доктор Бринли сочувствовал Даю, когда тому приходилось исчезать из дому - как не сбежать от такой-то жены! Но сейчас, когда его показания будут крайне важны для следствия, это было очень некстати. "Так, значит, Дая нет", - пробормотал он про себя. - Ну скажите же, доктор, голубчик! - заискивающе упрашивала миссис Робертс. Но доктор лишь устремил негодующий взор на свой недолитый стакан. - Как ты наливаешь виски, женщина! - Да вот только хотела откупорить еще бутылку, - торопливо произнесла миссис Робертс. - Значит, мистер Огастин, говорите вы... - Так ступай, принеси бутылку и откупорь ее, - неумолимо сказал доктор. 7 Доктор Бринли был счастлив. Комната начинала тихонько покачиваться, совсем тихонько - точно колыбелька, и в этом покачивании _пока еще_ не было ничего неприятного. Притом его радовало, что старые обычаи не забыты. Флемтонские банкеты вели свою родословную со времен нормандского завоевания, так же как и должность Главного Управителя, так же как и крошечный средневековый гарнизон фламандских наемников, положивший начало городку (и по сей день ни одна живая душа во Флемтоне не говорила на валлийском языке в отличие от всего окрестного населения). Да, все-таки не зря тащился он сюда на своем пони от самого Кросса. Разве нет? Славно, _славно_ побыть среди этих славных ребят! Да и среди дам и барышень тоже - они все любят его. Любят его шутки... В этом-то все и дело: ему хорошо здесь с ними, они все обожают его, и потому он для них - самый главный... Он обвел глазами комнату. Пора придумать новую шутку, не то они забудут про него и примутся болтать друг с другом. Какую-нибудь добрую шутку... Да ладно, уж какую ни на есть... Отупевший от понукания мозг вдруг стал неповоротлив, как заупрямившийся осел. Может, еще стаканчик? _Уф!_ Возблагодарим господа за этот его добрый дар - за славное виски! Да, выпивка... выпивка и охота - только тут и чувствуешь по-настоящему, что "мы" все едины, что ты неотъемлем от других. Да, виски и охота, но охота - это _в прошлом_, а теперь ты стар, теперь ты годен лишь на то, чтобы потрястись в таратайке на охотничий сбор и обратно... Ну вот, теперь пошло - теперь это уже не колыбелька, теперь уже вскачь, верхом - гоп-ля, гоп-ля... - Гоп! Ну, давай! - внезапно крикнул он громко. Комната куда-то уплыла, и он был один, далеко: гончие в гоне, под ним Черная Бесс (или это Франт?), она впереди всех на поле, ведет за собой охоту. Гоп! Конечно, это Черная Бесс, как красиво меняет она аллюр на краю обрыва - вниз, так что дух захватывает, и каким-то чудом - вверх и вперед. _Испугался небось?_ Ну да, еще бы! Переломаешь ребра, шею свернешь... ну и черт с ним! _Эта дыра в изгороди... похоже, тут будет полегче_... да, пожалуй, но... Черт бы ее побрал, идет туда, где всего выше! Гоп!.. Пронесло, слава тебе господи! - Джентльмены, здоровье короля! Доктор Бринли вскочил на ноги раньше всех, с жаром крикнул: "Благослови его бог!" - и осушил свой стакан. Он славный малый, Георг Пятый! Но этот его парнишка (принц) когда-нибудь свернет себе шею, если ему позволят так сказать. Да, охота - это вещь... Но, _разумеется_, ни один доктор не может охотиться три дня в неделю, если он хочет лечить больных и иметь практику! Так к черту практику! Даже если они будут стоять перед ним на коленях... "В этом ли истинная причина или ты просто был никудышным доктором? Что такое? Ну да, разве ты сам отказался от своих пациентов? А может, это твои пациенты отказались от тебя?" По носу медленно поползла слеза, и он сердито ее смахнул. "Доктор - пьяница, пьет горькую?" Ну и что, разве они не сделали его коронером? Разве это не знак уважения к нему? "А может, они просто охотнее доверяют тебе мертвых, чем живых..." - Джентльмены! За павших в бою! В душной, битком набитой комнате глухо прозвучал звук горна. Еще раз все замерли, став навытяжку. Большинству было что вспомнить (война четырнадцатого года - это же форменная бойня!), но и остальные, казалось, погрузились в воспоминания. Епископ коротко и торжественно произнес свою речь. Говоря, он старался не сводить глаз с боевого знамени на противоположной стене, но его взгляд невольно притягивало к себе лицо молодого человека, стоявшего под знаменем. Грудь молодого человека украшали ленточки орденов, а все лицо, кроме рта и подбородка, было скрыто за черной, без отверстий для глаз маской... И внезапно в комнате стало трудно дышать от едкого запаха пива. "За павших в бою..." Когда был провозглашен этот скорбный тост, рука доктора Бринли, поднимавшая стакан, задрожала и сердце его снова заныло, как встарь, при мысли о том, что сам он тогда по молодости лет не мог участвовать в войне. Ибо есть ли на свете узы, равные тем, что нерасторжимо связуют людей, когда-то героически воевавших бок о бок, даже если с тех пор протекли годы и годы? "Я был при Альме, я был при Инкермане..." О, если бы он мог сказать сегодня: "Я ходил в атаки с легкой кавалерией..." Но они не приняли его в свои ряды, потому что, увы, в 1853 году ему едва сравнялось пятнадцать лет. Павшие в бою... Разделить с ними их вечный, непробудный сон... Или хотя в эту торжественную минуту поднятых вверх поминальных бокалов знать, что и он тоже был причастен к навеки незабываемому. А теперь он так или иначе все равно скоро умрет, и умрет одиноким... Ибо доктор Бринли понимал - настолько-то он все же был доктор, чтобы знать: он скоро сляжет, может, протянет еще несколько месяцев и все. Какое-то время незаменимая Блодуин - пухленькая, беленькая, улыбающаяся Блодуин - будет за ним ухаживать. Но недолго. Блодуин - первоклассная медицинская сестра, однако лишь до тех пор, пока она считает, что ее пациент может выжить. Для тех же, чьи дни сочтены, - нет. С этими она возиться не станет. Эту пятидесятилетнюю деревенскую женщину, словно бабочку на огонек, влекло к любому одру болезни, и тем не менее она ни разу в жизни не видела еще ни одного покойника! Да, да, в какой-то миг Блодуин, не сказав ни слова, исчезнет, и ее сестра Айруин появится вместо нее. Потому что Айруин отменная сиделка для тех, "чьи дни сочтены". Ни одна добрая женщина в Кроссе не закрыла глаза стольким мертвецам. И когда Блодуин исчезала и на ее месте появлялась Айруин, больной понимал, что его час пробил. Ну, а пока что? А пока что доктор осушил еще один стакан. Теперь ему казалось, что он вознесся на вершину какого-то пика. Быть может, подумалось ему, это близость смерти вознесла его сюда. И каким далеким показалось ему с этой вершины все, что его окружало, эта толпа, которую он обхаживал всю свою жизнь! Это жующее... болтающее, надеющееся... и еще молодое... сборище. С вершины этого пика (от всего выпитого виски вершину покачивало слегка, как от ветра) он, подобно монарху, обозревал свои владения и видел сердца всех тех, расположения кого он всю жизнь добивался. Но за последнее время в душе его, казалось, совершалась исподволь какая-то перемена, и теперь он вдруг понял, что их сердца ему больше не нужны. Внезапно его стремительно вознесло еще выше - на такую высоту, с которой все эти люди стали похожи на крошечных, жестикулирующих насекомых. А вершина пика теперь уже раскачивалась бешено, из стороны в сторону, словно под порывами урагана, и ему приходилось делать отчаянные усилия, чтобы удержаться на ней. Только бы его не вывернуло наизнанку от этой качки. Епископ, украдкой наблюдавший за доктором, заметил, как посерело у него лицо, как дрожат губы и отвисла челюсть. "Этот человек недолго протянет", - подумалось ему. И тут же он заметил пустой, остановившийся взгляд, и ему вспомнились другие глаза, в которые он глядел не раз, и хотя те глаза были моложе, но их взгляд так же был обращен внутрь себя, в бездонную пустоту. "И к тому же он очень, очень пьян", - сказал себе епископ. Возможно, если вести отсчет снизу вверх, старик доктор был уже на три четверти мертв, ибо там, где раньше бурлило столько чувств, сейчас все замерло. Но в не омертвевших еще, живущих повседневностью участках мозга что-то беспокойно шевелилось даже теперь - что-то мучило его и тут же от него ускользало, и он никак не мог уловить, что это было. "Четверг!" - сложилось вдруг в мозгу слово. Глаза его почему-то наполнились слезами! Значит, "четверг" - это что-то неладное. "Четверг! ЧЕТВЕРГ!" - вызванивало у него в голове, неумолчно, словно набат. Он отхлебнул еще виски, напрягая свою вышедшую из повиновения память." А-а-а! вот оно что! Телефонный звонок, труп ребенка... Он должен дать заключение... Взор пустых, остекленелых глаз внезапно затуманился, челюсти сжались, какое-то чувство оживило дряблое лицо. Доктор повернулся к епископу, вцепился левой рукой в его руку, словно ухватив поводья, горестно сморщился и выдохнул, давясь слезами: - Милорд! Это же совсем крошечная девчушка! Епископ, заинтригованный, повернулся к нему. - Совсем малютка! - не унимался доктор Бринли. - А я все еще живу, и _вы_! Но лицо епископа выражало лишь полное недоумение, и доктор вдруг с удивлением обнаружил, что его жалостливые слова слабо воздействуют даже на него самого. Тогда он попробовал снова; теперь, во всяком случае, его старческий голос дрожал достаточно драматично. - Совсем крошечная девчушка, говорят, от силы лет шести. И нате же - умерла. Ну, вот вы, служитель господень, объясните мне, зачем это, почему? Тут он икнул, расплакался уже навзрыд и опрокинул стакан с виски. Все головы сочувственно повернулись к нему. - Полно, полно, доктор, - услышал он слова Главного Управителя. - Спойте-ка нам лучше "Клементину". 8 Полночь, мы снова в Ньютон-Ллантони... Тучи наконец стали рассеиваться, выглянула луна, и единственное пятно света, вобравшее в себя благодаря расстоянию все огни пирующего Флемтона, потускнело. В большой гостиной Ньютон-Ллантони ставни не закрывали доверху высоких полукруглых окон, и струившийся оттуда лунный свет узкими полосами прорезал мрак. Он осветил бесформенную глыбу упрятанной в чехол огромной люстры под потолком, отбросил узорные тени на покрытую чехлами мебель и на затянутые материей старые зеркала на стенах. Он заиграл на еще не потускневшей позолоте рамы большого, во весь рост, портрета мужчины над каминной полкой и на слове "Ипр", имени и дате, выгравированных на медной дощечке. Он оживил нарисованные блики в глазах мертвого юноши в военной форме, изображенного на портрете. Он высветил неясные очертания темной, маленькой, неподвижной фигурки на большой кушетке напротив камина, ее вытянутые вдоль тела ручки. Заиграл на белках глаз в узких щелках под полуопущенными веками. Огастин в своей белой спальне в мансарде под самой крышей пробудился, когда свет луны упал ему на лицо. Дом был погружен в молчание. Огастин знал, что во всех ста комнатах нет ни единой _живой души_, кроме него. Внизу невесть почему хлопнула дверь. По затылку Огастина пробежали мурашки, и начатый было зевок невольно оборвался. Он, так любивший одиночество, почувствовал вдруг неодолимую тягу к общению с живыми человеческими существами. Сестра Мэри... Ее дочка Полли, его маленькая, нежно любимая племянница... В это мгновение полуяви-полусна ему показалось, что Полли забралась к нему в постель и спит здесь рядом - маленькая, теплая, чуть влажная от пота, плотно упершись коленками ему в грудь. Он пошевелился, и она исчезла, и он почувствовал холод и пустоту постели. Где они сейчас - Полли и ее мать? Он смутно припомнил, что они должны быть где-то далеко - Мэри писала об этом что-то в своем последнем письме... Подсознательно Огастин уже знал, что затворнический период его жизни подошел к концу, исчерпав себя: по правде говоря, ему просто не терпелось сейчас же, сию же минуту вывести из гаража свой "бентли" и покатить в Лондон - покатить тут же, ночью, с тем чтобы, возможно, никогда больше не возвращаться в Ньютон-Ллантони. Ну да - _Лондон_! Он все припомнил теперь: Мэри писала, что повезет _туда_ Полли на два-три дня. Он может поспеть к ним прямо к завтраку. Но в конце концов он все же решил подождать до утра. Как-никак ему надо пробыть здесь хотя бы до тех пор, пока не приедет санитарный автомобиль... вспомнил он. И он продолжал лежать в полудремотном забытьи в этой с детства знакомой постели, чувствуя, как по влажному телу пробегает холодная дрожь. В комнате что-то скрипнуло. 9 Огастин дождался утра, прежде чем отправиться в путь, но полоса дождей, опережая его, двигалась к востоку - через Кармартен и Брэкон. Еще в полночь оставив позади восточную окраину Уэльса, она задолго до рассвета достигла Лондона (где находилась в это время Полли). И там неустанно и обильно дождь лил весь день. В этот промозглый вторник в Лондоне с утра и до ночи чувствовалось приближение грозы, но ни одного раската грома так и не прогремело. Напротив дома Полли, на противоположной стороне Итон-сквера стоял высокий особняк, которому Полли явно оказывала почтительное внимание, и проходя мимо, замедляла шаг. Особняк принадлежал леди Сильвии Дэвенант, но Полли называла его просто "Джейнин дом". "Эти зонтики похожи на бегущие куда-то грибы, - думала Сильвия Дэвенант, стоя в тот дождливый вторник у окна верхней гостиной своего дома и глядя вниз на улицу, - а крыши автомобилей - на скользких слизняков, в ужасной спешке прокладывающих себе дорогу среди грибов. Удачный образ, - решила леди Сильвия. - Ведь эти создания - и грибы, и слизняки - всегда невольно ассоциируются с дождем: самые мысли о них пробуждают ощущение мокроты... Впрочем, нет, образ неудачный, потому что грибы, как известно, лишены способности двигаться, а слизняки, они... ну, просто скользкие, и все. А что же становится бегущим под дождем? Только краски, должно быть", - несколько неожиданно промелькнуло у нее в уме. Сделав над собой усилие, она переключила внимание на стоявшую возле нее Джейни. Потому что это был "час маленькой Джейни" - час между вечерним чаем и сном, когда ей разрешалось побыть в гостиной с тетей Сильвией. Джейни прижалась носом к оконному стеклу и так замутила его своим дыханием, что оно стало почти непрозрачным. - Деточка, - бодро сказала леди Сильвия, - как тебе кажется, на что похожи эти зонтики там, внизу? - На зонтики, - не задумываясь ответила Джейни. - Тетя, а _почему_ идет дождь? - Деточка! - сказала леди Сильвия. - Ты же знаешь, что я не люблю, когда меня называют "тетя" - так обращаются к тем, кто уже стар. Разве ты не можешь называть меня просто "Сильвия"? Тебе не кажется, что это очень красивое имя? - Но вы же _и есть старая_, - сказала Джейни. - Вот одна девочка у нас в парке - так она Сильвия... А я ее зову Сильвия-Слюнивия. - _Деточка_, как можно! Джейни чуть-чуть отодвинулась от запотевшего стекла, высунула язык и, лизнув стекло, проделала в нем аккуратный глазок. - Вон! - воскликнула она, указывая на огонек, вспыхнувший в одном из верхних окон по ту сторону сквера над верхушками деревьев. - Это Полли-Ступай-в-Поле - ее укладывают в постель на два часа раньше меня! - И она принялась радостно распевать: - Полли-Полли-Ступай-в-Поле! Полли-Полли-Ступай-в-Поле! Этот боевой клич едва ли мог долететь до противоположной стороны сквера, но барабанные перепонки тетушки Сильвии оказались в большой опасности - просто невероятно, как такое крошечное существо может производить столько шума! - Деточка, _прошу тебя! Не так громко!_ И кто она такая, эта Полли? - Да просто какая-то... Иногда приходит в парк... Сопливая маленькая девчонка. - Джейни помолчала, бросила взгляд на часы, что-то прикинула в уме и добавила с некоторым усилием: - Я уверена, что она писается в постель. Вымолвив это, Джейни украдкой поглядела на тетушку. До конца "часа" оставалось еще двадцать минут, однако миледи уже направлялась к звонку, чтобы вызвать Джейни с намерением развить эту мысль до конца уже наверху, в спальне. Джейни была единственным ребенком в семье (и к тому же результатом чисто механической случайности). Ее подбросили к тете Сильвии на то время - казавшееся им обеим нескончаемым, - пока родители Джейни оформят свой развод. 10 Увидав огонек в доме напротив, Джейни сделала совершенно правильный вывод: Полли действительно укладывали спать, и притом раньше обычного. Еще не смерклось, но за окнами было так мрачно и сыро, что няня зажгла газовый рожок и сидела теперь перед ярко пылавшим камином и штопала свои чулки - черные бумажные чулки с белыми носками и пятками. Жар камина, пар, поднимавшийся от круглой цинковой ванны, стоявшей посередине ковра, и наглухо закрытые окна делали комнату похожей на теплицу, и лицо Полли блестело от пота. Няня зажгла свет, спасаясь от унылости сумерек, но Полли желала глядеть в окно: ей было тоскливо, а сеявший за окном дождь и вид всех этих спешивших куда-то в сумерках людей отвечали ее настроению. Полли была слегка простужена - это всегда случалось с ней, когда ее привозили в Лондон! По этой причине ей предстояло сегодня принимать ванну в детской, чтобы не спускаться по продуваемой сквозняком лестнице в большую, обшитую красными панелями ванную комнату двумя этажами ниже. К тому же Полли побывала сегодня у дантиста. Это, по-видимому, тоже должно было случаться с ней всякий раз, когда ее привозили в Лондон. Дантист редко причинял ей боль, но он непозволительно глубоко проникал в самые сокровенные уголки ее рта, высушивал его нежные, влажные ткани струей горячего воздуха, прихватывал ее влажный язык сухой салфеточкой, засовывал ватные тампоны ей за щеку, присасывался чем-то булькающим к ее нижним зубам, и эта штука еще дергала ее за язык... Под конец ей начинало казаться, что она умрет от засухи во рту, потому что ничто уже не в состоянии вернуть ему прежнюю влажность. К тому же у нее был заложен нос и она не могла нормально дышать... Минутами ей даже хотелось, чтобы дантист сделал ей больно - так мучила ее эта ужасная сухость во рту и мысль о том, что у нее того и гляди потечет из носа, а она не может высморкаться. Но особенно тоскливо было Полли от чувства одиночества - а это чувство появлялось у нее только здесь, в Лондоне! Дома, в Дорсете, она никогда не чувствовала себя одинокой, потому что в Мелтон-Чейзе было много животных, с которыми она могла играть, а в Лондоне были только дети. Казалось бы, в Кенсингтонском саду было сколько угодно Поллиных сверстников, с которыми ей позволительно было водить компанию. Но все эти дети были лондонцы или причисляли себя к лондонцам. Они уже объединились в свои маленькие группы, и никакие уговоры их нянюшек - а нянюшки старались изо всех сил, ибо нянюшка Полли была рангом выше, - не могли заставить их принять эту деревенскую девочку в свой круг. Подчиняясь приказу, они мило улыбались, брали ее за руку и уводили с собой играть, но, оказавшись вне поля зрения взрослых, тут же давали ей подножку, отчего она летела кувырком, или брали ее в кольцо и принимались дразнить, пользуясь ее невежеством по части каких-то таинственных, ими установленных законов и правил. Насмехаясь, они называли ее Полли-Ступай-в-Поле, а то и похуже: Крошка-Полли-Росла-в-Поле. Но как бы ее ни дразнили, слово "крошка" было особенно непереносимо, ибо Полли только недавно исполнилось пять лет и воспоминание о яростном освобождении от тенет младенчества было настолько живо в ее памяти, что самое слово "крошка" обладало, казалось ей, достаточным могуществом, чтобы повернуть все вспять. Среди этих детских групп самой избранной и потому самой недоступно-желанной была "банда Джейни". В "банде" существовало правило: никто не мог вступить в нее, не "нокаутировав" сначала какого-нибудь мужчину. Соблюсти это правило было по силам даже самым маленьким детишкам, так как оно разрешало нападать исподтишка. А тому, кто сумеет не просто сбить с ног свою жертву, а опрокинуть ее в воду, сразу присваивалось звание "офицера". Сама Джейни была большая - ей шел восьмой год, - и на ее счету числилось уже трое мужчин: два из них побывали в воде, а третий был опрокинут на ограду парка. Она сбила их с ног столь искусно (или, быть может, у нее были такие золотистые кудри и такие большие голубые глаза), что ни один из трех пострадавших не заподозрил преднамеренности толчка. Не приходится удивляться, если банда именовалась "бандой Джейни"! Все взрослые признавались экс оффицио "врагами" членов банды, и при каждом удобном случае их надлежало обвести вокруг пальца, так что число одержанных бандой побед неуклонно росло. Но Полли, если бы даже она была достаточно большой и достаточно умной, чтобы должным образом понять Правило (а сказать, что она была умна не по летам, мы бы не решились), никогда не смогла бы испробовать свои силы на этом поприще. Ибо в глазах Полли все окружавшие ее взрослые отнюдь не были "врагами": они были безгранично добры, обожали Полли и при этом очень мило притворялись, будто это не так, а Полли никогда даже в голову не приходило делать вид, что она их не любит. Конечно же, она их любила, и, пожалуй, это было единственное, что она по-настоящему умела. Так как же, подумайте сами, могла она заставить себя "нокаутировать мужчину"? Взять хотя бы мистера Корбетта, старшего садовника в Мелтон-Чейзе, - самого величественного из всех земных существ с его массивным шарообразным животом, перехваченным золотой цепочкой от часов в наиболее выпуклом месте и заставлявшим его держаться очень прямо, делая похожим на башню... Теперь он уже никогда не брал в руки ни вил, ни лопаты и только ради мисс Полли снисходил до того, чтобы прополоть ее маленький садик или сорвать яблоко, завидя ее приближение... И этого величественного человека унизить падением, сбив его с ног... даже подумать страшно! Или, к примеру, дорогого Гастина (так она называла Огастина, своего дядю)! Конечно, он не такая важная персона в глазах общества, как мистер Корбетт, но, невзирая на это, Полли любила его, пожалуй, даже еще сильнее. Любила и боготворила всем своим пламенным сердечком! В его голосе, даже в его запахе было что-то магически притягательное. 11 - Пора раздеваться, мисс Полли, - сказала няня. Полли медленно направилась к ней, чтобы она сняла с нее джемпер. - Шкурку с кролика долой! - как всегда, по привычке сказала няня. - Уф! - как всегда, сказала Полли (потому что ворот джемпера был слишком узок) и снова отошла подальше, потирая пострадавшие уши. Но няня все же успела - пока Полли не отдалилась за пределы досягаемости - расстегнуть три большие пуговицы у нее на спине, и, когда Полли сделала еще несколько шагов, синяя сержевая юбочка с белой оборкой соскользнула на пол к ее ногам. Если хорошенько сосредоточиться и не спешить, то весь остальной процесс раздевания можно было проделать без посторонней помощи. Ведь трудность только в пуговицах: на Полли был "лифчик-корсаж" - нечто вроде надевавшегося под платье доспеха, к которому с помощью пуговиц или каким-либо другим способом прикреплялось все, что находилось ниже (резинки считались вредными). Но сегодня пальчики Полли не справлялись с задачей, они не одолели даже первой пуговицы, потому что ее внимание было отвлечено и мысли витали далеко. Гастин изобрел игру, в которую никто, кроме него, с Полли не играл, игра называлась "Рыбак Джереми". Небольшой коврик был листом водяной кувшинки; Гастин садился на него, скрестив по-турецки ноги, и удил с помощью длинного кучерского хлыста, а Полли была рыбой и плавала вокруг на животе по полу... Полли начала делать руками движения, отдаленно напоминающие движения пловца. - Перестаньте волынить, мисс, - сказала няня без всякой надежды на успех. Полли сделала некоторое усилие, после чего еще какая-то часть туалета свалилась на пол, и она через нее перешагнула. - Подберите все, милочка, - сказала няня, по-прежнему без всякой надежды. - Чинг-чунг! - возмущенно сказала Полли (Огастин заметил как-то раз, что манера Полли раздеваться, расхаживая по комнате и оставляя повсюду части одежды, напоминает ему краснокожих, которые, проходя лесом, метят свой путь зарубками на деревьях, и с тех пор обычай этот стал для Полли священным). Прошло несколько минут... - Очнитесь, мисс Полли, довольно волынить, - сказала няня. Было сделано еще одно усилие. И так продолжалось до тех пор, пока на Полли не осталось ничего, кроме плотно облегавшей ее шерстяной фуфайки. В этом одеянии она остановилась у окна, положив подбородок на подоконник и глядя сквозь залитое дождем стекло. Внизу на улице все куда-то спешили люди. Казалось, им не будет конца. Вот этим-то и был плох Лондон. "Если бы на свете было меньше людей, как бы всем нам, животным, хорошо жилось", - подумала Полли. "Нам, животным"? Но для Полли думать, к примеру, "по-кроличьему" было гораздо привычней, чем думать "по-взрослому", потому что ее мысли рождались на девяносто процентов из чувств и ощущений, как у животных. Только с животными могла она дружить на равных; друзей-сверстников у нее не было, а ее любовь к окружающим взрослым, если не считать Огастина, неизбежно выражалась скорее в форме привязанности собаки к человеку, чем в форме привязанности одного существа к другому, себе подобному. Самым интересным временем суток для нее все еще были часы, проведенные на четвереньках, и разве хотя бы по своим размерам не была она ближе к отцовскому спаниелю, чем к самому отцу?! И собака даже весила больше, чем сама Полли, что становилось совершенно очевидным, когда они качались на доске... - Ну, очнитесь же! - сказала няня все с той же безнадежностью в голосе. - Фуфайку! - Еще одно, последнее усилие, и фуфайка тоже оказалась на полу. Вода в ванне зажурчала под няниной рукой. - Ну, идите сюда, - сказала няня, - не то вода совсем простынет. - Я занята! - негодующе возразила Полли. Она подобрала с пола изюминку и пыталась укрепить ее у себя в пупке, но изюминка отказывалась держаться. "Если бы достать немножко меду", - подумала Полли и в то же мгновение почувствовала, что ее поднимают в воздух, несут - при этом она еще слабо попыталась брыкаться - и окунают в воду, в большую круглую ванну. Терпение няни истощилось. Полли схватила свою целлулоидную лягушку Джереми, и ее мысли снова унеслись куда-то. На этот раз они были так далеко, что не сразу вернулись к действительности, даже после того, как няня, не обращая внимания на ее протесты, намылила ей уши. - Ну! - сказала няня, держа в руках большое мохнатое полотенце, которое она сняла с каминной решетки. - Считаю до трех! Но у Полли не было ни малейшей охоты вылезать из воды. - Раз... Два... Дверь отворилась, и в детскую вошел Огастин. Опустившись на стул, Огастин едва успел выхватить у няни полотенце и защититься им от Полли, которая с визгом выскочила из ванны и прыгнула прямо к нему на колени, выплеснув при этом на него - так ему показалось - почти всю воду. Тоже хорош! Врываться этак, без стука! Няня поджала губы, ибо она решительно не одобряла таких поступков. Няня была католичка и считала, что девочкам уже с младенчества надо прививать понятие Стыда. Они не должны позволять мужчинам - хотя бы даже родному дяде - видеть их в ванне, не говоря уже о том, чтобы прыгать к ним на колени в чем мать родила. Однако няне было слишком хорошо известно, что она тут же лишится места, если хоть словом обмолвится про это ребенку, так как миссис Уэйдеми - Современная Дама, у миссис Уэйдеми - Взгляды. А Полли уже не чувствовала себя одинокой, Полли была на седьмом небе от восторга. Она расстегнула жилет Огастина и, устроившись поудобней, прижалась мокрой головенкой к его рубашке, вдыхая его чудесный запах и слыша глухие удары его сердца. Осторожно, нежно, стараясь не прикасаться своими нечистыми руками к священному тельцу ребенка, Огастин скомканным концом полотенца осушал теплую, влажную, бледно-розовую, как лепесток цветка, кожу. Но Полли, все еще прижимаясь щекой к его груди, деспотически завладела его рукой и приложила его твердую ладонь к другой своей щеке, захватив ею висок и краешек уха, чтобы блаженство было полным и голова ее, которой так повезло, была зажата между Ним и Ним. Но тут с лестницы донесся голос Мэри, звавшей Огастина: скорее, немедленно вниз! Междугородная вызывала Огастина к телефону. 12 Мертвый ребенок утверждал свое преимущество перед живым: этот столь неожиданный вызов был из полиции в Пенрис-Кроссе. Впрочем, Огастину сообщили только, что дознание откладывается до пятницы, так как коронер занемог. Банкет во Флемтоне закончился, как обычно, потасовкой. На сей раз поводом послужило заключительное факельное шествие: во время него сгорело кое-что из уличных украшений, и Дэнни Джордж заявил, что его лучшие праздничные брюки подожгли умышленно. Население Флемтона с радостью ухватилось за эту возможность разделиться на две враждующие партии, и во время свалки старый пони доктора Бринли испугался и понес. Доктор Бринли, промчавшись в своей расшатанной двуколке через пески и пенистую кромку прибоя в сиянии луны и сверкании брызг, прибыл домой напуганный и потрясенный. Он слег в постель с грелкой и, таким образом, не смог присутствовать ни на одном из назначенных на вторник и среду охотничьих сборов. Многоопытная Блодуин была неумолима: раньше пятницы коронер никак не сможет приступить к делам. На следующий день, в среду, Мэри собиралась с Полли назад в Досет. Отсрочка дознания давала возможность Огастину отправиться вместе с ними - он переночует в Мелтоне, а оттуда возвратится в Уэльс. Погода прояснилась, и Огастин с Полли пожелали совершить это путешествие вместе, в машине Огастина, однако няня возражала. Она заявила, что при любой погоде это чистое безумие - везти простуженного ребенка в этакой колымаге, ибо двухместный "бентли" Огастина, без верха и с низким ветровым стеклом, был открыт всем ветрам и даже ручной тормоз помещался у него где-то снаружи. Но сама Мэри Уэйдеми была, скорее, склонна разрешить эту поездку. Хороший ветер, утверждала она, выдует из ребенка все микробы. И притом это будет быстро, в то время как в душном семейном "даймлере" со всеми их пожитками, с няней, с горничной и ею самой на поездку уйдет почти весь день. Старик Триветт, шофер, был приучен к лошадям и не испытывал влечения к быстрой езде. Но и при скорости в двадцать миль в час он ухитрялся ездить слишком лихо даже для самого отчаянного из лихачей. - Риск, конечно, благородное дело, но только не тогда, когда за баранкой Триветт, - мрачно изрек Огастин. Что же касается самой Полли, то никакие слова на свете не в состоянии были выразить волновавшие ее чувства, и потому она выражала их жестами и приплясыванием на месте с высунутым ввиду полной его никчемности языком. Это заставило Мэри принять решение. "Когда ребенок доволен и счастлив - это лучшее лекарство от простуды, а все прочее не стоит ни гроша", - подумала она и дала согласие. Итак, няня, исполненная самых мрачных предчувствий, недвусмысленно написанных на ее лице, хорошенько закутала Полли, превратив ее в клубок шерсти, из которого выглядывали одни глаза, и посадила на обитое кожей сиденье рядом с Огастином. Огастин был первоклассным автомобилистом: он по-юношески упивался ездой, чувствуя себя и машину как единое целое. И в это утро, лишь только его руки легли на руль, Полли была забыта. Но для самой Полли это не имело значения. Она тоже умела сливаться воедино с дорогим ее сердцу "бентли" (еще одним объектом ее любви), и, как только мотор заурчал и перешел на басовые регистры органа, ее ротик раскрылся и она принялась вторить ему тоненьким дискантом, и два часа кряду ни она, ни "бентли" не умолкали ни на секунду, проносясь через Стейнс и Бейзинг-ток, через Стокбридж и Солсбери, пока не вылетели на пустынное плоскогорье. Там, на вершинах меловых холмов, где кончалась полоса древних тисов, вцепившихся корнями в известковые склоны, на травянистых, сплошь заросших тимьяном и общипанных дикими кроликами лужайках было полно жаворонков. Полли высвободила руки и замахала жаворонкам, предлагая им влить свои звонкие голоса в ее дуэт с мотором и составить хор. Мелтон лежал в глубокой речной долине в окружении этих меловых холмов. Спустившись в долину, они миновали зеленый выгон, рощу величественных буков и благородных каштанов и узкими улочками, в которые едва втискивался "бентли", проехали маленькие, затерявшиеся среди холмов и лесов деревушки с домиками, сложенными из кирпича или песчаника, под высокими тростниковыми кровлями. "Бентли" и Полли приветствовали все, мимо чего они проезжали, своей песенкой. Когда "бентли" свернул в вечно раскрытые чугунные ворота и, тихо урча, покатил по извилистой подъездной аллее парка, Полли уже окончательно высвободилась из своего кокона и стояла, вытянувшись во весь рост и размахивая руками, словно дирижируя всем оркестром природы. - Дома! Дома! Дома! - распевала она на разные лады, и ей явственно слышалось, что все вокруг вторит ее песенке: "Дома!" Когда Огастин, остановив машину перед старым замком, выключил мотор, "бентли" и Полли умолкли одновременно. Огастин вытер Полли нос и вынул ее из машины. Мелтон был огромен, почти так же огромен, как отшельнический приют Огастина - Ньютон-Ллантони. Это было здание Елизаветинской эпохи, облицованное камнем и украшенное кое-где чуть наивным классическим орнаментом. Первоначально замок был построен в форме куба с открытым квадратным двором в центре - наподобие того, как строят колледжи, - и в середине фасада и сейчас был высокий сводчатый проход, напоминавший ворота колледжа: когда-то сюда въезжали прямо на конях, не спешиваясь, но теперь арка была заложена и в ней проделаны вполне современные ворота. Знакомая музыка огастинского автомобиля всегда была слышна издалека, и, когда машина подъехала, дворецкий уже стоял перед дверью. Дворецкого звали Уонтидж. Это был худощавый, преждевременно поседевший мужчина с глазами слегка навыкате по причине базедовой болезни. 13 Полли радостно, но чуточку церемонно поздоровалась с мистером Уонтиджем (по указанию матери он был для нее мистер Уонтидж). Едва войдя в дом, Полли тотчас уселась на краю большого бухарского ковра и принялась ждать, ибо, как всегда, по возвращении домой она желала, чтобы ее немедленно отвезли на санках, запряженных храпящей упряжкой в лице мистера Уонтиджа, прямо на Северный полюс, через все ледяные паркетные просторы большого зала. Ибо теперь в замке Мелтон не существовало больше открытого квадратного двора, по которому даже в дождь сновала туда и сюда мелтонская челядь. Одному из Уэйдеми, жившему уже в Викторианскую эпоху, не понравился такой образ жизни - под открытым небом. Вдохновленный видом лондонских вокзалов и Пэкстоновского Хрустального дворца, он приказал покрыть весь огромный квадрат двора куполом из стекла и стали. Вот каким образом в центре дома образовалось огромное, почти в квадратный акр величиной, устланное паркетом пространство с разбросанными кое-где восточными коврами, заменившими прежние газоны и мощенные плитами дорожки. А в глубине, у подножия каменных ступеней, ведущих в парадные покои и верхние комнаты замка, возле старого каменного столба с кольцом - бывшей коновязи - стоял концертный рояль. Помещение это именовалось ныне бальным залом. Редкий замок в Англии мог похвалиться бальным залом хотя бы вполовину столь внушительных размеров. Семейная легенда гласила, что на одном из празднеств во времена королевы Виктории, на котором присутствовал принц Уэльский с супругой, в зале этом танцевало две тысячи пар. Но свет по-прежнему лился в этот огромный зал со стеклянного неба над головой. Древние каменные стены по-прежнему оставались неоштукатуренными. Окна замка и даже балкончики по-прежнему глядели в зал. И только закованные в латы руки, выступавшие из стен в промежутках между этими окнами и балкончиками, сжимали в своих одетых в железные рукавицы дланях уличные электрические фонари, ибо Мелтон был одним из первых домов в Великобритании, применивших новый вид освещения - электричество, использовав для получения тока собственную водяную мельницу. Хотя Полли и Уонтидж отправились, как мы знаем, искать Северный полюс, нашли они, прибыв в противоположный конец зала, только Минту, служанку. Минта мгновенно подхватила на руки Полли, и Полли спокойно ей подчинилась, потому что она всегда была послушна, когда чувствовала себя счастливой, а сейчас она была переполнена счастьем, переполнена до краев. Как только Минта завладела Полли, а Огастин пошел вымыть руки, Уонтидж обеспокоенно зашагал в столовую. Ему хотелось самолично убедиться в том, что на буфете приготовлено решительно все, что могло потребоваться мистеру Огастину для его одинокого завтрака. Уонтидж давно уже по опыту знал, что, хотя Огастин предпочитает, чтобы ему никто не прислуживал за столом, тем не менее он бывает чрезвычайно недоволен, если ему приходится звонить и просить, чтобы подали что-либо упущенное из виду. Если уж это сейчас, в двадцать три-то года, не раз думал Уонтидж, так что же будет в пятьдесят три? "Всех заставит ходить на цыпочках, поджав хвост, уж будьте покойны!" - предрекла как-то миссис Уинтер. Если не женится, конечно. Уонтидж поправил вилку, которая лежала как будто немного косо: все остальное было вроде бы в порядке. Часы показывали время, положенное для отдыха, и Уонтидж мог бы сейчас дать своим ногам покой. Но надо было еще позаботиться о чемодане мистера Огастина! Проходя через людскую, Уонтидж самым ядовито-ледяным тоном приказал похожему на пасторального пастушка мальчишке-лакею взять из автомобиля чемодан мистера Огастина и отнести его по черной лестнице наверх. Ядовито-ледяной тон ровно ничего не означал: это был просто педагогически правильный способ обращения Старших Слуг к Младшим (по правде говоря, Уонтидж питал даже некоторую слабость к Джимми и надеялся сделать из него со временем вполне приличного помощника дворецкого). Тон этот значил так же мало, как благожелательно-почтительный тон, каким он всегда разговаривал со всеми представителями благородного сословия - по его наблюдениям, они были по большей части либо дураки, либо никчемные, опустившиеся пьяницы. Правда, они умели держать слово, но вели себя, как избалованные дети... Впрочем, далеко _не все_ дети были избалованными - вот уж чего нельзя сказать про нашу маленькую мисс Полли! Ее няня - другое дело, вот она действительно избалованная особа! Эта миссис Холлоран - прямо божеское наказание... И Минта, ее помощница, норовит во всем взять с нее пример. А ведь маленькой сучке едва сравнялось восемнадцать! Ну, что вы скажете! Отшлепать бы ее ночной туфлей по заднице, глядишь, сразу бы поумнела! Миссис Уинтер придерживалась такого же мнения относительно этих двух особ, но в соответствии с правилами детская была автономным, самоуправляющимся государством, для которого даже рескрипты экономки были не указ. Поясница Уонтиджа давала себя знать, однако прежде надо было распаковать этот чемодан, а потом уже можно и отдохнуть. Понятие "свободные часы" теперь, после войны, утратило всякий смысл, так как людей не хватало повсюду. В былое время, помнится, здесь держали четырнадцать лакеев, а теперь - стыдно сказать - в Мелтоне дворецкий сам должен исполнять обязанности лакея при джентльменах, приехавших погостить! У миссис Уинтер вон столько девчонок под началом, а у него один этот бедняга Джимми, так поди попробуй не урони свой авторитет в ее глазах!.. Правда, эти девчонки... Миссис Уинтер, в ее черном шелковом платье, с ключами у пояса, вообще не ставит их ни в грош. Но что поделаешь, если теперь дворянство (настоящее дворянство, а не разбогатевшие за войну выскочки) так низко пало, что всю домашнюю челядь у них заменили _девчонки_. Да что говорить: в некоторых домах - и притом вполне почтенных - теперь даже позволяют женщинам чистить серебро! Горничные в парадных покоях!.. Благодарение богу, Мелтон еще не пал так низко. И вообще какой теперь смысл стоять во главе всех слуг в доме, когда у тебя в подчинении нет ни одного слуги, только служанки? Вот это-то и уязвляло. За стенами дома - там еще есть два лесничих, охранник при водных угодьях, плотник; в саду еще держат шестерых работников и троих - на конюшне (даже не считая изгнанного оттуда Триветта). А домашнюю челядь свели, можно сказать, к нулю, вот что несправедливо. Убожество! Хозяину следовало бы помнить, к чему его обязывает положение сэра Уэйдеми из Мелтон-Чейза... Вставляя запонки в белую вечернюю рубашку Огастина, Уонтидж глубоко вздохнул, вздох перешел в икоту, и в пищеводе появилось противное ощущение изжоги. Одно красивое название - вот к чему свелось все его продвижение по службе, с тех пор как он пошел в услужение к господам. 14 Когда Уонтидж получил наконец возможность отдохнуть, он на этот раз отправился не к себе в буфетную, а в комнату экономки и опустился в удобное глубокое кресло, поближе к растворенному окну. Миссис Уинтер сидела возле камина на твердом стуле с прямой спинкой, накрытом куском цветастого ситца. Она сидела выпрямившись, сложив руки на коленях. Миссис Уинтер никогда не разрешала себе разваливаться на стуле, словно у нее никогда не возникало такого желания, даже если бы ей позволил корсет. Уонтидж внимательно присматривался к ней. Выглядела она так, словно ее отлили когда-то в форму и она навсегда застыла в ней. Разве что форма становилась чуть-чуть тесновата, но до того, чтобы расплыться, дело еще не дошло. И вместе с тем "формы", конечно, уже не те. Трудно даже поверить, что "миссис Уинтер" была когда-то Мэгги, тоненькая, длинноногая младшая горничная, охочая, как все, похихикать и повозиться с парнями. Это было в замке Стамфорт, за много лет до того, как они снова встретились в Мелтон-Чейзе; он сам был тогда еще зеленым юнцом, только начинал служить лакеем. Продолжая вспоминать, Уонтидж облизнул губы. Однажды он позволил себе зайти с ней слишком далеко, черт побери! Оба могли лишиться места, но им повезло, и у Мэгги все обошлось благополучно в конце концов... Он наткнулся на нее совсем случайно наверху, в башне, в кладовой для перин; она сидела на полу, набивая перину и наполовину сама утонув в перьях, из-под которых торчали ее лодыжки. Он увидел ее лодыжки и все ее "формы" в пене нежных белых перышек, и это сразило его. Он не устоял, ну и она, понятно, тоже. Но _потом_! Как он весь в поту от страха, что опоздает явиться к назначенному времени в холл, стряхивал с ливреи пушистые перышки... Их были сотни, этих пушинок... Как он боялся, что какая-нибудь останется на ливрее и это будет замечено... - О чем вы задумались, мистер Уонтидж? - вкрадчиво спросила миссис Уинтер. - О бренности всего земного, Мэгги, - уклончиво отвечал мистер Уонтидж. Впервые за много лет он снова назвал ее "Мэгги"! Миссис Уинтер приподняла с колен свои пухлые белые руки, свела вместе кончики пальцев и в задумчивости уставилась на них. - Да, конечно, времена меняются, - сказала она. Мистер Уонтидж закрыл глаза. Внезапно он открыл их снова: Полли карабкалась к нему на колени. Полли была единственным существом во всем доме - от парадного хода до черной лестницы, - которое осмеливалось так бесцеремонно вторгаться в эту священную обитель. - Я пришла! - без особой нужды заявила она и добавила: - У этого Джимми на голове корона! - Осторожней, цыпленочек, - сказал мистер Уонтидж. - Не забывай про мою больную ногу. - А что с твоей ногой? - спросила Полли. - У нее там внутри кость! - трагически сообщил дворецкий. - А ведь Минта будет тебя искать, - добавил он, и его выпуклые глаза лукаво блеснули. - Ну да, будет! - восторженно подтвердила Полли. - Будет искать всюду-всюду! - Будет рыскать по всему дому! - продолжал мистер Уонтидж. - И кому-то не поздоровится, если она обнаружит тебя здесь! Но мистер Уонтидж знал - и Полли знала тоже, - что в эту святая святых даже Минта никогда не посмеет вломиться. Мысли миссис Уинтер перенеслись к мистеру Огастину: она думала о нем с нежностью. Вот ведь, брат и сестра, а до чего же они разные - он и Хозяйка! И при этом, однако, обожают друг друга. Какая жалость, что он сам обрек себя на такой странный образ жизни - ничего путного из этого не получится, нельзя забывать о своем Положении, это никому не проходит даром... И ведь душа-то у него добрая: сколько он сделал хотя бы для старухи матери Неллиного Гвилима, сколько труда положил, чтобы устроить ее где-то в своих владениях, после того как в тех местах, где она родилась - и до чего ж она о них тосковала, - стали сооружать водонасосную станцию. Мистер Огастин на самом деле лучше, чем старается казаться, бывают такие люди... Но тут у миссис Уинтер заурчало в животе, и она поглядела на часы. И в ту же секунду раздался ожидаемый стук в дверь, она распахнулась, и в комнату ворвался гул молодых голосов, простонародный говор, взрывы заливистого смеха, и на миг в раме дверного проема, как в кадре, возник образ "этого Джимми" с гофрированной бумажной короной от свиного окорока на голове и с длинной, как скипетр, вилкой для гренков в руке, отплясывающего в кругу целого роя "этих девчонок". Лили, пятнадцатилетняя судомойка, разрумянившаяся, с не погасшим еще веселым блеском в глазах, внесла, как было заведено, поднос с чаем, горячие, прямо с пылу с жару, булочки с маслом и вишневый пирог. - Хочешь кусочек сладкого пирога, детка? - спросила миссис Уинтер Полли. Даже глазированные вишни в пироге были из мелтонского сада и собственного, миссис Уинтер, приготовления. Но Полли отрицательно покачала головой. От простуды у нее испортился аппетит. Чтобы вознаградить себя, она начала совать руку во все по очереди карманы мистера Уонтиджа, надеясь обнаружить там что-нибудь интересное. А он стал осторожно разжимать ее пальчики, стараясь высвободить свои очки. Однако она настояла на том, чтобы собственноручно водрузить их ему на нос. Миссис Уинтер тоже надела очки, так как на чайном подносе лежало, как всегда, еженедельное письмо от ее младшей сестры Нелли... Бедняжка Нелли! Самая большая умница в семье, и как жестоко обошлась с ней судьба. Впрочем, у Нелли есть зато крошка Рейчел, ее утешение... Применительно к самой миссис Уинтер слово "миссис" было лишь престижным символом ее профессионального положения, вроде как "доктор" или "преподобный", а Нелли была женщиной замужней. Она вышла замуж очень рано за валлийского паренька, работавшего на рудниках, но готовящегося стать священником. Способный был малый, да только сызмальства какой-то хилый. Нелли обвенчалась с ним, как только ему предложили приход в долине Ронты. Когда началась война, его не призвали, потому что он был священником, и как же Нелли радовалась тогда! Но только и ей пришлось хлебнуть лиха. В пятнадцатом году - третий год они тогда были женаты - у них родился первый ребенок. Уродец с большой головой! Головная водянка... Через полгода он умер, когда Нелли уже снова была в положении. И словно мало было у нее тогда тревог - все думала: каким он родится, второй ребенок? - а тут еще Гвилим (такое у него было чудное имя) подлил масла в огонь. Он вдруг повел себя как-то странно. Решил, что это бог покарал его за какие-то грехи и, значит, надо искупить свой грех, иначе и второй ребенок родится уродом. Негоже ему, видите ли, сидеть на своем тепленьком местечке в долине Ронты и под тиканье церковных часов проповедовать слово божье, в то время как другие умирают на фронте! Вот что он себе в голову вбил. Но армия не нуждалась в лишних священниках, и тогда он сказал, что пойдет санитаром. Носилки-то он сможет носить. Он это, понимаете ли, делал ради будущей маленькой Рейчел и потому не мог даже подождать, пока она родится. Нелли не сумела его удержать. Ничего не могли поделать с ним и его собратья священники, - они все были большими пацифистами и здорово обозлились: что таскать носилки, что стрелять в людей - это все едино, говорили они, и, если он наденет военную форму, такую или этакую, обратного пути в церковь ему уже не будет. И когда он все же пошел на фронт, они выгнали Нелли из пасторского дома. Не желали они, чтобы этот солдатский ублюдок родился там. Когда пришла пора отнять Рейчел от груди, Нелли поступила на работу в приют для военных сирот в Глостере. А Рейчел подрастала - такое маленькое сокровище! Смышленая, как обезьянка, и хорошенькая, как ангелочек. Не удивительно, что мать в ней души не чает! Миссис Уинтер даже пугала порой эта неистовая, яростная привязанность Нелли к ребенку, но, впрочем, и сама она не могла не восхищаться этой чудесной малюткой и тоже души в ней не чаяла. 15 Вот почему для миссис Уинтер Полли не могла стоять на таком высоком пьедестале, как для всех остальных обитателей замка: ведь миссис Уинтер невольно сравнивала Полли с маленькой Рейчел, дочкой Нелли. Полли была славная девчушка, спору нет, но не сказать, чтобы какая-то особенная. Правда, Рейчел была годом старше Полли, но и куда умнее, куда красивее, да и характером куда лучше. Настоящая маленькая фея. А уж фантазии у нее! Послушать только, что она _выдумывает_! Письма Нелли всегда полны были удивительными "высказываниями" маленькой Рейчел, и тетушка не могла удержаться - каждый раз читала их вслух мистеру Уонтиджу. У Полли же никаких таких замечательных высказываний, которые стоило бы записывать в тетрадку, не было. И все-таки, она, подрастая, будет всегда получать от жизни больше... Миссис Уинтер не могла избавиться порой от ревнивого чувства, но старалась подавить его в себе. Полли ведь не виновата, что родилась в сорочке; глупо и несправедливо было бы вымещать это _на ней_. Когда Гвилим возвратился домой с фронта, священники сдержали свое слово: они не пожелали даже видеть его. Ему пришлось взять приход с крошечной миссионерской церковью в Глостере, возле доков. И тут на их семью опять навалились беды. Теперь, через шесть лет после рождения Рейчел, Нелли понесла снова. Ей это совсем было ни к чему, и она никак не могла освоиться с мыслью, что у нее будет еще ребенок. Правду сказать, Нелли так была поглощена своей маленькой Рейчел, что о другом ребенке и думать не хотела! Казалось, она прямо-таки возненавидела его за то, что он вроде как посягал на место в ее сердце, которое по праву должно принадлежать одной Рейчел. А кроме того, у нее была еще и вполне резонная причина считать, что этому ребенку вовсе не следует появляться на свет. Ведь что бы там ни говорили доктора, чахотка, как каждому известно, передается по наследству, а полгода назад Гвилим начал харкать кровью. Сейчас Гвилим лежал в санатории, и Нелли снова предстояло рожать без него, только на это раз она не испытывала к будущему ребенку ничего, кроме ненависти, и была уверена, что он родится чахоточным, если еще не уродом, как первый. Вот почему у миссис Уинтер был такой озабоченный вид, когда она, вскрыв конверт, доставала оттуда аккуратно исписанный листок линованной бумаги. Но вести в общем-то были неплохие. От Гвилима пришло письмо: он поправляется, чувствует себя много лучше, доктора, наверное, скоро отпустят его домой. У Нелли тоже все в порядке, она здорова; со дня на день можно ожидать, что начнутся роды. Что-то на этот раз никаких "высказываний" маленькой Рейчел... Да, конечно же! Ведь Рейчел отправили погостить к бабушке. Доктор настаивал, чтобы Нелли - хотя ей это совсем не по карману - легла рожать в больницу, и она неделю назад отослала ребенка к свекрови. Миссис Уинтер опустила письмо на колени и принялась размышлять. Она была растревожена - но не письмом, а тем, что творилось у нее в душе. Почему, вместо того чтобы попросить у миссис Уэйдеми разрешения привезти сюда ребенка на недельку-другую, она допустила, чтобы Рейчел отправили к бабушке, которая вовсе этого не жаждала? Миссис Уэйдеми охотно дала бы согласие, в этом можно не сомневаться - у нее доброе сердце, и к тому же она была бы только рада, что у Полли появилась подружка. Нет, не это остановило миссис Уинтер, а что-то другое, в чем ей не хотелось признаться даже самой себе. "У каждого своя гордость... Кому приятно чувствовать себя обязанным?.." - старалась она подыскать объяснение всему поступку и понимала в глубине души, что истинная причина кроется в другом... _Миссис Уинтер была непереносима даже мысль о том, чтобы видеть перед собой обеих этих малюток вместе, рядом!_ Мисс Полли, перед которой открыт весь мир, и - Рейчел... Рейчел, которой, верно, лет с четырнадцати придется пойти продавщицей в какой-нибудь магазин, и у нее от постоянного стояния будут опухать лодыжки! Но как только миссис Уинтер докопалась до своих истинных побуждений, она с характерной для нее прямотой тотчас решила, что поступила скверно, что это - чистый эгоизм! Рейчел было бы здесь очень хорошо, это принесло бы ей столько пользы, а для бедной одинокой Полли тоже было бы полезно поиграть с ребенком вместо бессловесных животных. Самих-то детей не могут волновать мысли о том, что ждет каждую из них в будущем. Им будет хорошо вдвоем, и они непременно полюбят друг друга! Рейчел постарше, она, конечно станет верховодить, а Полли сделается ее преданной маленькой рабыней. Итак, миссис Уинтер приняла решение. И сейчас еще не поздно, слава тебе господи: матушка Гвилима будет только рада освободиться от ребенка, и чем скорее, тем лучше; ей теперь стало уже трудно двигаться, писала Нелли, и к тому же, чем дольше ничто не будет стоять между бедным маленьким новорожденным и матерью (понимала миссис Уинтер), тем больше надежды, что в сердце Нелли пробудится наконец любовь, странным образом еще не пробудившаяся до сих пор. Сегодня же вечером она испросит у миссис Уэйдеми разрешения привез