ти, ненамного быстрее пешехода; фары гражданских машин были затемнены, свет пробивался сквозь щелку не шире визитной карточки, и он видел лишь шагов на пятнадцать вперед. Целых десять минут он добирался до большого хлопкового дерева возле полицейского управления. В окнах кабинетов нигде не было видно света, и он оставил машину у главного входа. Если ее там увидят - подумают, что хозяин зашел в полицию. Открыв дверцу машины, он не сразу решился выйти. Образ девушки под дождем вытеснился образом Гарриса, растянувшегося на спине с книгой в руках и стаканом лимонада рядом. Но похоть все же взяла верх, и Уилсон с унынием подумал: "Сколько от нее хлопот"; он заранее испытывал горькое похмелье. Он позабыл дома зонтик и через несколько шагов промок до костей. Теперь его толкало скорее любопытство, чем похоть. Если здесь живешь, рано или поздно надо отведать местное блюдо. Вот так бывает, когда держишь плитку шоколада в ящике ночного столика: пока ее не съешь, она не даст тебе покоя. Он подумал: когда я с этим разделаюсь, я смогу сочинить еще одно стихотворение Луизе. Публичный дом был одноэтажный, под железной крышей; он стоял справа от дороги на склоне холма. В сухие месяцы девушки сидели в ряд на краю канавы, как стайка воробьев, болтая с постовым полицейским Дорога тут никогда не ремонтировалась, поэтому, отправляясь на пристань или в церковь, никто не ездил мимо публичного дома - его существования можно было и не замечать. Сейчас он стоял молчаливо, повернувшись фасадом с закрытыми ставнями к потонувшей в грязи улице; только одна дверь была приоткрыта и подперта камнем, за ней шел коридор. Уилсон быстро оглянулся и вошел в дом. Много лет назад коридор был оштукатурен и побелей, но крысы прогрызли дыры в штукатурке, а люди изуродовали побеленные стены надписями. Стены были покрыты татуировкой, как рука матроса: инициалы, даты, даже два пронзенных стрелой сердца. Сперва Уилсону показалось, что дом совершенно пуст. По обе стороны коридора шли маленькие каморки - девять, футов на четыре - с занавеской вместо двери и кроватью из старых ящиков, накрытых домотканой материей. Он быстро дошел до конца коридора. Сейчас, сказал он себе, поверну и пущусь в обратный путь, туда, где под тихим и сонным кровом бывший даунхемец дремлет над своей книгой. Он почувствовал ужасное разочарование, точно не нашел того, что искал, когда, дойдя до конца коридора, обнаружил, что в каморке слева кто-то есть. При свете горевшей на полу керосиновой лампы он увидел девушку в грязном халате, лежавшую на ящиках, как рыба на прилавке; ее босые розовые ступни болтались над надписью "Сахар". Она дежурила, дожидаясь посетителей. Не дав себе труда подняться, она улыбнулась Уилсону. - Хочешь побаловаться, миленький, - сказала она. - Десять шиллингов. И он увидел, как девушка с мокрой от дождя спиной уходит от него навсегда. - Нет, нет, - сказал он, качая головой и думая про себя: ну и дурак, ну и дурак же я, что поехал в такую даль ради этого. Девушка захихикала, словно и она это поняла; он услышал, как с улицы по коридору зашлепали босые ноги, и старуха с полосатым зонтиком в руке отрезала ему путь назад. Она что-то сказала девушке на своем наречье и получила смешливый ответ. Уилсон понял, что все это необычно только для _него_, для старухи же это одна из самых избитых ситуаций, в том мрачном царстве, где она правит. - Пойду выпью сначала, - малодушно сказал он. - Она сама принесет, - возразила старуха и отдала какое-то отрывистое приказание девушке на непонятном ему языке; та спустила ноги на пол. - Ты останешься здесь, - сказала старуха Уилсону и заученным тоном, как рассеянная хозяйка, вынужденная поддерживать разговор даже с самым неинтересным гостем, добавила: - Хорошая девочка, побаловаться - один фунт. Видно, рыночные цены подчинялись здесь не тем законам, что всюду; цена росла по мере того, как возрастало отвращение покупателя. - Проктите. Мне некогда, - сказал Уилсон. - Вот вам десять шиллингов. Он двинулся было к выходу, но старуха не обращала на него никакого внимания, по-прежнему загораживая дорогу и улыбаясь с уверенностью зубного врача, который лучше вас знает, что вам нужно. Цвет кожи не имел здесь никакого значения; здесь Уилсон не мог хорохориться, как это делает белый человек в других местах; войдя в этот узкий оштукатуренный коридор, он потерял все расовые, социальные и личные приметы, он низвел себя до уровня человека вообще. Если бы он хотел спрятаться - тут было идеальное убежище; если бы он хотел, чтобы его не узнали, - тут он стал просто особью мужского пола. Даже его сопротивление, отвращение и страх не были его индивидуальными чертами: они были так свойственны всем, кто приходит сюда впервые, что старуха наперед знала все его уловки. Сперва он сошлется на желание выпить, потом попробует откупиться, потом... - Пустите, - неуверенно сказал Уилсон. Но он знал, что она не тронется с места; она стерегла его, словно это была чужая скотина, которую она нанялась караулить. Он ее нисколько не интересовал, но время от времени она успокоительно повторяла: - Хорошая девочка. Побаловаться - чуть-чуть обожди. Он протянул ей фунт, и она сунула деньги в карман, но не уступила ему дорогу. Когда он попытался протиснуться мимо, она хладнокровно отпихнула его розовой ладонью, повторяя: - Чуть-чуть обожди. Все это бывало уже тысячи раз. В глубине коридора показалась девушка, она несла в бутылке из-под уксуса пальмовое вино. Уилсон вздохнул и скрепя сердце сдался. Духота в каморке, задавленной потоками дождя, затхлый запах его случайной подруги, тусклый, неверный свет керосиновой лампы - все напоминало ему склеп, открытый для того, чтобы принять нового мертвеца. В нем росла обида, ненависть к тем, кто загнал его сюда. 5 - Я видела тебя после обеда на пляже, - сказала Элен. Скоби перестал наливать в стакан виски и настороженно поднял глаза. Что-то в ее тоне до странности напомнило ему Луизу. - Я искал Риса из морской разведки, - объяснил он. - Ты даже не заговорил со мной. - Я торопился. - Ты всегда так осторожен? - спросила она, и теперь он понял, что происходит и почему он вспомнил Луизу. Неужели любовь всегда идет проторенной дорожкой? - с грустью подумал он. И не только физическая близость - все всегда одно и то же... Сколько раз за последние два года он пытался в критическую минуту предотвратить такую сцену - хотел спасти не только себя, но и другую жертву. - Как ни странно, на этот раз я просто о тебе не думал, - невесело рассмеялся он. - Голова у меня была занята другим. - Чем? - Все теми же алмазами. - Работа для тебя куда важнее, чем я, - протянула Элен, и от банальности этой фразы, вычитанной в великом множестве романов, его сердце сжалось, словно он услышал не по возрасту рассудительные слова в устах ребенка. - Да, - серьезно сказал он, - но я бы пожертвовал ею ради тебя. - Почему? - Наверно, потому, что ты человек. Можно любить свою собаку больше всего на свете, но ведь, чтобы спасти собаку, не станешь давить даже чужого ребенка. - Ах, - сказала она с раздражением, - почему ты всегда говоришь правду? Я вовсе не желаю слушать всегда только правду. Он подал ей бокал с виски. - Тебе не повезло, дружок. Ты связалась с пожилым человеком. Мы не можем все время врать, как это делают молодые; для нас это слишком хлопотно. - Если бы ты знал, как я устала от всех твоих предосторожностей. Ты приходишь сюда, когда стемнеет, и уходишь, когда еще темно. Это так... так унизительно! - Да. - Мы любим друг друга только здесь. Среди этой убогой казенной мебели. Не знаю, сумели бы мы любить друг друга где-нибудь еще. - Ах ты, моя бедная, - сказал он. - Мне не нужна твоя жалость! - в бешенстве закричала она. Но хотела она того или нет - он ее жалел. Жалость грызла его сердце, как червь. И никогда ему от этого чувства не избавиться. Он знал по опыту, как умирает страсть и уходит любовь, но жалость остается навсегда. Ее никто не в силах утолить. Ее питает сама наша жизнь. На свете есть только один человек, который не заслуживает его жалости: он сам. - Неужели ты вообще не способен поступать опрометчиво? - спросила она. - Ты никогда не написал мне ни строчки. Уезжаешь из города на несколько дней, а у меня от тебя ничего не остается. Даже твоей фотографии, чтобы в этой конуре можно было жить. - Но у меня нет фотографий. - Наверно, ты боишься, что я стану шантажировать тебя твоими письмами. Стоит закрыть глаза, и может показаться, что это Луиза, устало подумал он; только голос помоложе и, может быть, не так жесток, как тот, - вот и вся разница. Он стоял с бокалом виски в руке и вспоминал другую ночь - рядом, в нескольких шагов отсюда; но тогда у него в бокале был джин. - Какие глупости ты говоришь, - мягко сказал он. - Ты думаешь, я еще ребенок. Приходишь сюда крадучись... и приносишь марки. - Я ведь стараюсь тебя уберечь. - Начхать мне на все их сплетни. В баскетбольной команде не стеснялись в выражениях. - Если пойдут сплетни, между нами все будет кончено. - Ты вовсе не меня стараешься уберечь. Ты стараешься уберечь свою жену. - И, значит, тебя... - Ну, знаешь ли, - сказала она, - отождествлять меня с... с этой женщиной!.. Его передернуло. Он недооценил ее способность причинять боль. А она, по-видимому, поняла свою власть; теперь он у нее в руках. Отныне она будет знать, как ударить побольнее. Теперь она была как девчонка, схватившая циркуль, зная, что циркулем можно нанести рану. Какой же ребенок не воспользуется этим преимуществом? - Нам еще рано ссориться, дружок, - сказав он. - Эта женщина... - повторила она, глядя ему в глаза. - Ты же ведь никогда ее не бросишь? - Мы женаты, - сказал он. - Стоит ей узнать про нас, и ты вернешься к ней, как побитая собака. Нет, подумал он с нежностью, она не Луиза. Самых ядовитых книг она все-таки не читала. - Не знаю, - сказал он. - На мне ты никогда не женишься. - Я не могу. Ты же знаешь. Я католик. Мне нельзя разводиться. - Чудная отговорка, - съязвила она. - Это не мешает тебе спать со мной, это мешает тебе только жениться. - Ты права, - с трудом произнес он, словно принимая епитимью. Насколько она теперь старше, чем была месяц назад, подумал он. Тогда она не умела устраивать сцен, но любовь и необходимость скрывать ее научили: его влияние начинало уже сказываться. Неужели, если так пойдет дальше, ее нельзя будет отличить от Луизы? В моей школе, с тоской подумал он, учатся жестокости, разочарованию и старческой горечи. - Что ж ты замолчал? - сказала Элен. - Оправдывайся. - Это слишком долго. Пришлось бы начать с выяснения вопроса, есть ли бог. - Опять вертишься, как уж! Он чувствовал себя чудовищно усталым... и обманутым. А как он ждал этого вечера! Весь день на службе, разбирая дело о просроченной арендной плате и допрашивая малолетнего преступника, он мечтал обо всем том, что она сейчас поносила, - об этом домике, о пустой комнате, о казенной мебели, совсем как у него самого в молодости. - Я хотел, чтобы тебе было хорошо, - произнес он. - В каком смысле? - Я хотел быть тебе другом. Заботиться о тебе. Чтобы тебе было лучше. - А разве мне было плохо? - спросила она, подразумевая, как видно, давние годы. - Ты еще не поправилась, была одинока... - Нельзя быть более одинокой, чем я сейчас, - сказала она. - Когда перестает дождь, я хожу на пляж вместе с миссис Картер. Ко мне пристает Багстер, и они думают, что я ледышка. Я спешу вернуться сюда до дождя и жду тебя... Мы выпиваем немножко виски... ты даришь мне какие-то марки, точно я твоя дочка... - Прости, - сказал Скоби. - Я такой нескладный... - Он накрыл ее руку своей, острые суставы под его ладонью были как переломленный хребет маленького зверька. Он продолжал медленно, осторожно, тщательно выбирая слова, словно продвигался по узкому проходу через заминированное врагом поле; на каждом шагу мог раздаться взрыв: - Прости меня. Я бы сделал все, чтобы ты была счастлива. Если хочешь, я больше не буду приходить. Уеду совсем, выйду в отставку. - Ты рад будешь от меня отвязаться, - сказала она. - Для меня это будет конец. - Уходи, если тебе это нужно. - Я не хочу уходить. Я хочу, чтобы все было так, как хочешь ты. - Хочешь - уходи, а хочешь - оставайся, - пренебрежительно бросила она. - Мне-то ведь уйти некуда. - Если ты скажешь, я как-нибудь устрою тебя на ближайший пароход. - Ах, как ты будешь рад со мной развязаться, - повторила она и заплакала. Скоби позавидовал ее слезам. Он протянул к ней руку, но не успел дотронуться, как она закричала: - Убирайся к черту! Убирайся к черту! Пошел вон! - Я уйду, - сказал он. - Да, уходи и больше не возвращайся! На улице, когда дождь охладил ему лицо и заструился по рукам, у него мелькнула мысль: до чего упростится жизнь, если он поймает Элен на слове. Он мог бы прийти домой, запереть за собой дверь и остаться один; он мог бы без угрызений совести написать Луизе письмо, заснуть крепко, как давно уже не спал, и не видеть снов. На другой день - работа, спокойное возвращение домой, запертая дверь... Но тут, на склоне холма, у автопарка, где под мокрым брезентом притаились грузовики, дождь падал, как слезы. Он представил себе ее одну в этой хижине, она думает о том, что непоправимые слова произнесены, что отныне каждый день ей суждено видеть только миссис Картер и Багстера - каждый день, пока не придет пароход и она не уедет домой, унося с собой в памяти одно только горе. Я бы никогда больше туда не вернулся, думал он, если бы знал, что она довольна и только один я страдаю. Но если доволен буду я, а страдать будет она... этого нельзя вынести. Чужая правда неумолимо преграждала ему путь, как невинно убиенный. Она права, думал он, моя осторожность невыносима. Он открыл свою дверь, и крыса, обнюхивавшая шкаф для продуктов, не спеша удалилась вверх по лестнице. Вот что так ненавидела и чего боялась Луиза. Но ее-то по крайней мере он сделал счастливой. И тяжеловесно, с обдуманным к нарочитым безрассудством он принялся устраивать счастье Элен. Он сел за стол и, вынув лист бумаги - гербовой бумаги с правительственными водяными знаками, - стал сочинять письмо. "Дружочек!" - написал он; решив целиком отдать себя в ее руки, он хотел оставить адресат анонимным. Посмотрев на часы, он в верхнем правом углу, как при составлении полицейского рапорта, проставил: "12:35 ночи, 5 сентября, Бернсайд". Он старательно выводил: "Я люблю тебя больше, чем самого себя, больше чем свою жену, даже больше, чем бога. Пожалуйста, сохрани это письмо. Не уничтожай его. Перечитывай его, когда ты на меня сердишься. Я очень хочу сказать себе всю правду. Больше всего на свете я хочу твоего счастья..." Его огорчало, что на бумагу ложатся такие банальные фразы; казалось, они не говорят правды об Элен; слишком уж часто их употребляли. Если бы я был молод, подумал он, я бы сумел найти нужные слова, свежие слова; но все это я уже пережил однажды. Он повторил: "Я люблю тебя. Прости меня", подписался и сложил письмо. Он накинул плащ и снова вышел под дождь. В этой сырости раны не заживают - они гноятся. Стоит оцарапать палец, и через несколько часов царапина покрывается зеленоватым налетом. Он шел к ней, ощущая, что гниение затронуло его душу. В автопарке какой-то солдат закричал во сне - одно слово, непонятное для Скоби, как иероглиф на стене, - солдаты были из Нигерии. Дождь барабанил по железным крышам, и он думал: зачем я это написал? Зачем я написал "больше, чем бога?" Ей было бы достаточно "больше, чем Луизу". Даже если это правда, зачем я это написал? Кругом безутешно плакало небо; а внутри у него саднило, как от незаживающей раны. Он тихо произнес вслух: "Боже, я покинул тебя. Не покинь же меня ты". Подойдя к домику Элен, Скоби просунул под дверь письмо; он услышал шорох бумаги на цементном полу - больше ничего. Он вспомнил худенькое тельце, которое несли мимо него на носилках, и с огорчением подумал: как много случилось с тех пор, и как все это было напрасно, если сейчас я говорю себе, затаив обиду: "Никогда больше она не сможет обвинить меня в осторожности". - Я просто проходил мимо, - сказал отец Ранк, - вот и надумал к вам заглянуть. Вечерний дождь падал серыми складками, как завеса, и какой-то грузовик с ревом полз в гору. - Входите, - сказал Скоби. - Виски у меня вышло. Но найдется пиво... или джин. - Я видел вас сейчас наверху, возле железных домиков, вот и решился вас догнать. Я вам не помешаю? - Я собираюсь на ужин к начальнику полиции, но у меня еще целый час впереди. Пока Скоби доставал со льда пиво, отец Ранк беспокойно ходил по комнате. - Луиза пишет? - спросил он. - Писем не было уже две недели, - ответил Скоби. - Но на юге потопили несколько пароходов... Отец Ранк опустился в казенное кресло и зажал стакан между колен. Тишина стояла полная - только дождь буравил крышу. Скоби кашлянул, и снова наступило молчание. У него появилось странное чувство, будто отец Ранк ждет приказа - совсем как один из его подчиненных. - Дожди скоро кончатся, - сказал Скоби. - Кажется, прошло уже шесть месяцев, как ваша жена уехала? - Семь. - Вы собираетесь в отпуск к ней в Южную Африку? - спросил отец Ранк, отхлебнув пива и не глядя на собеседника. - Я отложил отпуск. Молодым отдых нужен больше, чем мне. - Отпуск нужен каждому. - Но вы-то пробыли здесь двенадцать лет без отпуска, отец мой. - Ну, это совсем другое дело, - возразил отец Ранк. Он поднялся и снова беспокойно зашагал по комнате. - Иногда мне кажется, - сказал он, поворачиваясь к Скоби с каким-то умоляющим видом, - будто я вообще бездельник. Он остановился, вперив глаза в пустоту и разведя руками, и Скоби вспомнил, как отец Клэй, бегая по комнате, вдруг посторонился от кого-то невидимого. Скоби чувствовал себя так, будто к нему обратились с просьбой, а он не знает, как на нее ответить. - Никто здесь не работает больше вашего, отец мой, - неуверенно пробормотал он. Волоча ноги, отец Ранк вернулся к своему креслу. - Скорей бы кончились дожди, - сказал он. - Как здоровье той старухи из Конго-крик? Я слышал, она умирает. - На этой неделе отойдет. Хорошая была женщина. - Отец Ранк снова отхлебнул пива и тут же скорчился в кресле, схватившись за живот. - Газы, - сказал он. - Ну и мучают они меня! - Вам не надо пить пиво, отец мой. - Умирающим - им одним я только и нужен, - сказал отец Ранк. - За мной посылают перед смертью. - Он поднял мутные от хинина глаза и произнес хриплым, безнадежным голосом: - Я никогда не приносил ни малейшей пользы живым. - Глупости, отец мой. - Когда я был новичком, я думал: люди открывают душу своему духовнику, и господь помогает ему найти нужные слова утешения. Не обращайте на меня внимания, Скоби, не слушайте меня. Это дожди виноваты - я всегда падаю духом в такую пору. Господь не помогает найти нужные слова, Скоби. У меня был когда-то приход в Нортгемптоне. Там делают обувь. Меня часто приглашали на чашку чаю, я сидел и смотрел, как разливают чай, и мы беседовали о воспитанниках сиротского дома и о починке церковной крыши. Они были очень щедрые там, в Нортгемптоне. Стоило попросить - и они уже раскошеливались. Но я не был нужен ни одной живой душе. Я думал, в Африке будет иначе. Понимаете, Скоби, я ведь не любитель книжки читать, да и не всякий миг способен воспарить душой к богу, не то что иные. Я хотел приносить пользу, вот и все. Не слушайте меня. Это дожди виноваты. Я не говорил так уже лет пять. Разве что с зеркалом. Когда люди попадают в беду, они идут к вам, а не ко мне. Меня они приглашают ужинать, чтобы узнать последние сплетни. А если бы у вас случилась беда, к кому бы вы пошли. Скоби? И Скоби снова увидел этот мутный молящий взгляд, ожидавший и в сушь и в дожди чего-то, что никогда не случается. Не попробовать ли переложить свою ношу на эти плечи? - подумал он; не сказать ли ему, что я люблю двух женщин, что я не знаю, как мне быть? Но какой толк? Я знаю все ответы не хуже его самого. Надо спасать свою душу, не заботясь о других, а на это я не способен и никогда не буду способен. Спасительное слово нужно было не Скоби, а священнику, и Скоби не мог его подсказать. - Я не из тех, кто попадает в беду, отец мой. Я скучный пожилой человек. И, отведя глаза в сторону, чтобы не видеть чужого горя, он слышал, как тоскливо бубнит отец Ранк: "Ох-хо-хо". По дороге к дому начальника полиции Скоби заглянул к себе на службу. В блокноте у него на столе было написано карандашом: "Я к вам заходил. Ничего существенного. Уилсон". Это показалось ему странным: он не видел Уилсона несколько недель, и если для этого посещения не было серьезного повода, зачем о нем сообщать? Он полез в стол за сигаретами и сразу заметил какой-то непорядок; он посмотрел внимательней: не хватало химического карандаша. Очевидно, Уилсон взял карандаш, чтобы написать записку, и забыл положить его обратно. Но зачем все-таки понадобилась записка? В дежурной комнате сержант сообщил: - К вам приходил мистер Уилсон. - Да, он оставил записку. Так вот оно что, подумал Скоби: я бы все равно узнал о том, что он был, и Уилсон решил, что лучше сказать мне об этом самому. Он вернулся в кабинет и снова осмотрел стол. Ему показалось, что папка не на месте, но он мог ошибиться. Он открыл ящик - там нет ничего интересного для кого бы то ни было. Ему бросились в глаза только разорванные четки - их давно следовало перенизать. Он вынул их из ящика и положил в карман. - Виски? - спросил начальник полиции. - Спасибо, - сказал Скоби, протягивая ему бокал. - Вы-то мне доверяете? - Да. - Скажите, я один тут не знаю, кто такой Уилсон? Начальник полиции откинулся в кресле и благодушно улыбнулся. - Официально в курсе только я и управляющий отделением Объединенной Африканской компании - без него, естественно, нельзя было обойтись. Ну, еще губернатор и те, кто допущен к совершенно секретной переписке. Я рад, что вы догадались. - Я хотел вас сказать, что ничем не обманул вашего доверия - по крайней мере до сих пор. - Вам не нужно мне это говорить, Скоби. - В деле двоюродного брата Таллита мы никак не могли поступить иначе. - Само собой разумеется. - Но я вам не рассказал одного, - продолжал Скоби. - Я занял двести фунтов у Юсефа, чтобы отправить Луизу в Южную Африку. Я плачу ему четыре процента. Это законная сделка, но если вы считаете, что это должно стоить мне головы... - Я рад, что вы мне рассказали. Понимаете, Уилсон решил, что Юсеф вас шантажирует. Как видно, он каким-то образом разнюхал о ваших платежах. - Юсеф не станет вымогать деньги. - Так я ему и сказал. - Значит, моя голова в безопасности? - Ваша голова мне нужна. Из всех наших чиновников вы единственный, кому я доверяю. Скоби протянул руку с пустым бокалом. Это было как рукопожатие. - Скажите, когда хватит. - Хватит. С годами люди могут превратиться в близнецов: прошлое - их общая утроба; шесть месяцев дождя и шесть месяцев солнца - срок созревания братства. Эти двое понимали друг друга с полуслова. Их вышколила одна и та же тропическая лихорадка, ими владели одни и те же чувства любви и ненависти. - Дерри сообщает о крупных хищениях на приисках. - Промышленные камни? - Нет, драгоценные. Юсеф или Таллит? - Скорее Юсеф, - сказал Скоби. - Кажется, он не занимается промышленными алмазами. Он называет их "гравием". Но кто знает! - Через два или три дня приходит "Эсперанса". Надо быть начеку. - А что говорит Уилсон? - Он горой стоит за Таллита. Юсеф для него главный злодей... и вы тоже. Скоби. - Я давно не видел Юсефа. - Знаю. - Я начинаю понимать, как себя чувствуют тут сирийцы... при такой слежке и доносах. - Этот стукач доносит на всех нас. Скоби. На Фрезера, Тода, Тимблригга, на меня. Он считает, что я слишком всем потакаю. Впрочем, это не имеет значения. Райт рвет все его доносы, поэтому Уилсон доносит и на него. - А на Уилсона кто-нибудь доносит? - Наверное. В полночь Скоби направился к железным домикам; в затемненном городе он пока в безопасности: никто сейчас не следит за ним, на него не доносит; мягкая глина скрадывает шум шагов. Но, проходя мимо домика Уилсона, Скоби снова почувствовал, что ему надо вести себя крайне осторожно. На миг им овладела страшная усталость, он подумал: вернусь домой, не пойду к ней сегодня; ее последние слова были: "Больше не возвращайся" - неужели нельзя хоть раз поймать человека на слове? Он постоял в каких-нибудь двадцати шагах от домика Уилсона, глядя на полоску света между шторами. Где-то на холме вопил пьяный, и в лицо опять брызнули первые капли дождя. Скоби подумал: вернусь домой и лягу спать, утром напишу Луизе, вечером пойду к исповеди; жизнь будет простой и ясной. Он снова почувствует покой, сидя под связкой наручников в своем кабинете. Добродетель, праведная жизнь искушали его в темноте, как смертный грех. Дождь застилал глаза; размокшая земля чмокала под ногами, которые нехотя вели его к дому Элен. Скоби постучал два раза, и дверь сразу же открылась. Пока он стучал, он молил небо, чтобы за дверью все еще пылал гнев и его приход оказался ненужным. Он не мог закрыть глаза и заткнуть уши, если в нем кто-нибудь нуждался. Ведь он не сотник, он всего только воин, выполняющий приказы сотников, и, когда отворилась дверь, он сразу понял, что снова получит приказ - ему прикажут остаться, любить, нести ответственность, лгать. - Ох, родной, - сказала она, - а я думала, ты уж не придешь. Я так тебя облаяла. - Как же мне не прийти, если я тебе нужен! - Правда? - Да, пока я жив. Господь может и потерпеть, подумал он; как можно любить господа в ущерб одному из его созданий? Разве женщина примет любовь, ради которой ей надо принести в жертву своего ребенка? Прежде чем зажечь свет, они тщательно задернули шторы; их связывала осторожность, как других связывают дети. - Я целый день боялась, что ты не придешь, - сказала она. - Ты же видишь - я пришел. - Я тебя прогнала. Никогда не обращай внимания, если я буду тебе гнать. Обещай мне. - Обещаю, - сказал он с таким отчаянием, словно наперед зачеркивал свое будущее. - Если бы ты не вернулся... - начала она и задумалась, освещенная с двух сторон лампами. Она вся ушла в себя, нахмурилась, стараясь решить, что бы тогда с ней было. - Не знаю. Может, я бы спуталась с Багстером или покончила с собой, а может быть, и то и другое. Пожалуй, и то и другое. - Не смей об этом думать, - с тревогой сказал он. - Я всегда буду с тобой, если я тебе нужен, всегда, пока жив. - Зачем ты все повторяешь "пока жив"? - Между нами тридцать лет разницы. Впервые за этот вечер, они поцеловались. - Я не чувствую никакой разницы, - сказала она. - Почему ты думала, что я не приду? - спросил он. - Ты же получила мое письмо. - Твое письмо? - Ну да, которое я просунул под дверь вчера ночью. - Я не видела никакого письма, - испуганно сказала она. - Что ты написал? Он коснулся ее щеки и улыбнулся, чтобы скрыть тревогу. - Все. Мне надоело осторожничать. Я написал все. - Даже свою фамилию? - Кажется, да. Так или иначе, оно написано моей рукой. - Там у двери циновка. Наверно, оно под циновкой. Но оба уже знали, что письма там нет. Они как будто всегда предвидели, что беда войдет к ним через эту дверь. - Кто мог его взять? Он попытался ее успокоить. - Наверно, слуга его просто выбросил как ненужную бумажку. Оно было без конверта. Никто не узнает, кому оно адресовано. - Как будто в этом дело! - сказала она. - Знаешь, мне стало нехорошо. Честное слово, нехорошо. Кто-то хочет свести с тобой счеты. Жаль, что я не умерла тогда в лодке. - Господи, что ты придумываешь! Должно быть, я недостаточно далеко сунул записку. Когда утром слуга открыл дверь, бумажку унесло ветром и ее затоптали в грязи. Он старался говорить как можно убедительнее, в конце концов, и это было возможно. - Не позволяй, чтобы я причиняла тебе зло, - молила она, и каждая ее фраза еще крепче приковывала его к Элен. Он протянул к ней руку и солгал, не дрогнув: - Ты никогда не причинишь мне зла. Не расстраивайся из-за письма. Я преувеличиваю. В нем, собственно, ничего и не было - ничего, что могли бы понять посторонние. Не расстраивайся, дружочек. - Послушай, родной. Не оставайся у меня сегодня. Я чего-то боюсь. У меня такое чувство, будто за нами следят. Попрощайся со мной и уходи. Но смотри, вернись. Слышишь, родной, непременно вернись. Когда он проходил мимо домика Уилсона, там еще горел свет. Он открыл дверь своего дома, погруженного в темноту, и заметил белевшую на полу бумажку. Он даже вздрогнул: неужели пропавшее письмо вернулось, как возвращается домой кошка? Но когда он поднял бумажку с пола, она оказалась другим любовным посланием. Это было не его письмо, а телеграмма, адресованная ему в полицейское управление; чтобы ее не задержала цензура, подписана она была полностью: Луиза Скоби. Его точно ударил боксер, прежде чем он успел заслониться, "Еду домой была дурой подробности письмом точка целую" - и подпись, официальная, как круглая печать. Он опустился на стул и произнес вслух: "Мне надо подумать"; к горлу подступила тошнота. Если бы я не написал того письма, мелькнуло у него в голове, если бы я поймал Элен на слове и ушел от нее, как просто все бы опять устроилось в моей жизни. Но он вспомнил свои слова, сказанные каких-нибудь десять минут назад: "Как же мне не прийти, если я тебе нужен... пока я жив"; эта клятва была такой же нерушимой, как клятва у алтаря в Илинге. С океана доносился ветер; дожди кончались так же, как начинались, - ураганом. Шторы надулись парусом, он подбежал и захлопнул окна. Наверху в спальне ветер раскачивал створки окон, чуть не срывая их с крючков. Он их тоже закрыл, повернулся и бросил взгляд на пустой туалетный столик, куда вскоре возвратятся баночки и фотографии, - особенно та, фотография ребенка. Ну чем не счастливчик, подумал он, раз в жизни мне ведь все-таки повезло. Ребенок в больнице назвал его "папой", когда тень зайчика легла на подушку; мимо пронесли на носилках девушку, сжимавшую альбом с марками... Почему я, подумал он, почему им нужен я, скучный, пожилой полицейский чиновник, не сумевший даже продвинуться по службе? Я не в силах им дать больше того, что они могли бы получить у других; почему же они не оставят меня в покое? Есть ведь другие, и моложе, и лучше, у них найдешь и любовь и уверенность в завтрашнем дне. Порой ему казалось, что он может поделиться с ними только своим отчаянием. Опершись о туалетный столик, он попробовал молиться. "Отче наш" звучало мертво, как прошение в суд: ведь ему мало было хлеба насущного, он хотел куда больше. Он хотел счастья для других, одиночества и покоя для себя. "Не хочу больше заглядывать вперед, - громко произнес он вдруг, - стоит мне только умереть, и я не буду им нужен. Мертвый никому не нужен. Мертвого можно забыть. Боже, пошли мне смерть, пока я не принес им беды". Но слова эти звучали, как в плохой мелодраме. Он сказал себе, что нельзя впадать в истерику; он не мог себе этого позволить - ведь еще столько надо решить; и, спускаясь снова по лестнице, он подумал: три или четыре таблетки аспирина - вот что нужно в моем положении, в моем отнюдь не оригинальном положении. Он вынул из ледника бутылку фильтрованной воды и распустил в стакане аспирин. А каково было бы выпить отраву вот так, как он пьет сейчас аспирин, от которого саднит в горле? Священники твердят, что это смертный грех, последняя ступень отчаяния нераскаявшегося грешника. Конечно, с учением церкви не спорят, но те же священники учат, что бог иногда нарушает свои законы; а разве ему труднее протянуть руку всепрощения во тьму и хаос души человека, готового наложить на себя руки, чем восстать из гроба, отвалив камень? Христа не убили - какой же он бог, если его можно убить, Христос сам покончил с собой; он повесился на кресте, так же как Пембертон на крюке для картины. Скоби поставил стакан и снова подумал: нельзя впадать в истерику. В его руках счастье двух людей, и он должен научиться хладнокровно обманывать. Важнее всего спокойствие. Вынув дневник, он записал под датой "Среда, 6 сентября": "Ужинал у комиссара. Плодотворная беседа насчет У. Заходил на несколько минут к Элен. Телеграмма от Луизы, она едет домой". Он помедлил минутку и добавил: "Перед ужином зашел выпить пива отец Ранк. Немного переутомлен. Нуждается в отпуске". Перечитав написанное. Скоби вымарал последние две фразы: он редко позволял себе высказывать в дневнике собственное мнение. 6 Весь день у него из головы не выходила телеграмма; привычная жизнь - два часа в суде по делу о лжесвидетельстве - казалось нереальной, как страна, которую покидаешь навеки. Говоришь себе: в этот час в таком-то селении люди, которых я знал, садятся за стол так же, как и год назад, когда я там был; но ты не уверен, что в твое отсутствие жизнь не выглядит совсем иначе. Мысли Скоби были поглощены телеграммой и безыменным пароходом, плывшим сейчас с юга вдоль африканского побережья. Боже, прости меня, подумал он, когда в его мозгу мелькнула мысль, что пароход может и не дойти. В сердце у нас живет безжалостный тиран, готовый примириться с горем множества людей, если это принесет счастье тем, кого мы любим. Когда кончили слушать дело о лжесвидетельстве, его поймал у двери санитарный инспектор Феллоуз. - Приходите сегодня ужинать. Скоби. Мы достали настоящую аргентинскую говядину. - В этом потерявшем всякую реальность мире не стоило отказываться от приглашения. - Будет Уилсон, - продолжал Феллоуз. - По правде говоря, говядину мы достали через него. Он ведь как будто вам нравится? - Да. Я думал, он не нравится вам. - Понимаете ли, клубу нельзя отставать от жизни. Кто только теперь не занимается коммерцией... Я признаю, что в тот раз погорячился. А может, выпил лишнего - что тут удивительного. Уилсон учился в Даунхеме. Когда я был в Лансинге, мы играли с даунхемцами в футбол. Скоби ехал к знакомому дому на горе, где он когда-то жил, и рассеянно думал: мне надо поскорее увидеть Элен, она не должна узнать о приезде Луизы от посторонних. Жизнь повторяет один и тот же узор: рано или поздно всегда приходится сообщать дурные вести, произносить утешительную ложь, пить рюмку за рюмкой, чтобы утопить горе. Скоби вошел в длинную гостиную и в самом конце ее увидел Элен. Он с удивлением вспомнил, что никогда еще не встречал ее на людях, в чужом доме; никогда еще не видел ее в вечернем платье. - Вы, кажется, знакомы с миссис Ролт? - спросил Феллоуз. В голосе его не было иронии. Скоби подумал с легким отвращением к себе: ну и хитрецы же мы, как ловко провели здешних сплетников. Любовникам не к лицу так умело скрываться. Ведь любовь считают чувством безрассудным, неукротимым. - Да, - сказал он, - мы с миссис Ролт старые друзья. Я был в Пенде, когда ее переправили через границу. Пока Феллоуз смешивал коктейли, Скоби стоял в нескольких шагах от нее и смотрел, как она разговаривает с миссис Феллоуз; Элен болтала легко, непринужденно, словно и не было той минуты в темной комнате на холме, когда она вскрикнула в его объятиях. А полюбил бы я ее, думал он, если бы, войдя сюда сегодня, увидел ее впервые? - Где ваш бокал, миссис Ролт? - У меня был налит розовый джин. - Жаль, что его не пьет моя жена. А я терпеть не могу ее джин с апельсиновым соком. - Если бы я знал, что вы здесь будете, - сказал Скоби, - я бы за вами заехал. - Да, обидно, - согласилась Элен. - Вы никогда ко мне не заходите. - Она повернулась к Феллоузу и сказала с ужаснувшей Скоби непринужденностью: - Мистер Скоби был удивительно добр ко мне в больнице, но, по-моему, он просто любит больных. Феллоуз погладил свои рыжие усики, подлил себе еще джину и произнес: - Он вас боится, миссис Ролт. Все мы, женатые люди, вас побаиваемся. При этих словах - "женатые люди" - Скоби увидел, как измученное, усталое лицо на носилках отвернулось от них обоих, словно в глаза ударил солнечный свет. - Как вы считаете, - спросила она с напускной игривостью, - могу я выпить еще бокал? Я не опьянею? - А вот и Уилсон, - сказал Феллоуз, и, в самом деле, они увидели розового, невинного, не верящего даже самому себе Уилсона в его криво намотанном тропическом поясе. - Вы ведь, со всеми знакомы? С миссис Ролт вы соседи. - Но мы еще не познакомились, - сказал Уилсон и тут же начал краснеть. - Не знаю, что это творится с нашими мужчинами, - заметил Феллоуз. - Вот и со Скоби вы близкие соседи, миссис Ролт, а почему-то никогда не встречаетесь, - тут Скоби поймал на себе пристальный взгляд Уилсона. - Уж я бы не зевал! - закончил Феллоуз, разливая джин. - Доктор Сайкс, как всегда, опаздывает, - заметила с другого конца гостиной миссис Феллоуз, но тут, тяжело шагая по ступенькам веранды, появилась доктор Сайкс, благоразумно одетая в темное платье и противомоскитные сапоги. - Вы еще успеете выпить перед ужином, Джесси, - сказал Феллоуз. - Что вам налить? - Двойную порцию виски, - сказала доктор Сайкс. Она свирепо оглядела всех сквозь очки с толстыми стеклами и добавила: - Приветствую вас. По дороге в столовую Скоби успел сказать Элен. - Мне надо с вами поговорить, - но, поймав взгляд Уилсона, добавил: - Насчет вашей мебели. - Какой мебели? - Кажется, я смогу достать вам еще стульев. Они были слишком неопытными заговорщиками, еще не освоили тайный код; он так и не знал, поняла ли она недоговоренную им фразу. Весь ужин он сидел, словно воды в рот набрал, со страхом ожидая минуты, когда останется с ней наедине, и в то же время боясь упустить эту минуту; стоило ему сунуть руку в карман за носовым платком, и его пальцы комкали телеграмму: "...была дурой... точка целую". - Конечно, майору Скоби лучше знать, - сказала доктор Сайкс. - Простите. Я не расслышал... - Мы говорим о деле Пембертона. Итак, не прошло и несколько месяцев, как это уже стало "делом". А когда что-нибудь становилось "делом", кажется, что речь идет уже не о человеке; в "деле" не остается ни стыда, ни страдания; мальчик на кровати обмыт и обряжен, - пример из учебника психологии. - Я говорил, что Пембертон избрал непонятный способ покончить с собой, - сказал Уилсон. - Я бы предпочел снотворное. - В Бамбе трудно достать снотворное, - заметила доктор Сайкс. - А его решение, вероятно, было внезапным. - Я бы не стал поднимать такой скандал, - сказал Феллоуз. - Конечно, всякий вправе распоряжаться своей жизнью, но зачем поднимать скандал? Я совершенно согласен с Уилсоном: глотни лишнюю дозу снотворного - и все. - Не так-то легко достать рецепт, - сказала доктор Сайкс. Комкая в кармане телеграмму. Скоби вспомнил письмо за подписью "Дикки", детский почерк, прожженные сигаретами ручки кресел, детективные романы, муки одиночества. Целых два тысячелетия, подумал он, мы же равнодушно обсуждаем страдания Христа. - Пембертон всегда был парень недалекий, - заявил Феллоуз. - Снотворное - не особенно верное средство, - сказала доктор Сайкс. Она повернула к Скоби толстые стекла очков, отражавших электрический шар под потолком и сверкавших, как огни маяка. - Вы ведь по опыту знаете, как оно ненадежно. Страховые компании не любят платить, когда человек умер от снотворного, и ни один следователь не станет потворствовать преднамеренному обману. - А почем они знают, что это обман? - спросил Уилсон. - Возьмите, например, люминал. Нельзя случайно принять такую большую дозу люминала... Скоби посмотрел через стол на Элен - она ела вяло, без аппетита, уставившись в тарелку. Казалось, молчание обособляет их от окружающих: обсуждалась тема, о которой несчастные не могут говорить спокойно. Он снова заметил, что Уилсон наблюдает за ними обоими, и стал отчаянно искать тему, которая вовлекла бы его и Элен в общую беседу. Они даже не могли безнаказанно помолчать вдвоем. - А какой способ порекомендовали бы вы, доктор Сайкс? - спросил он. - Что ж, бывают несчастные случаи во время купанья... но даже это может показаться подозрительным. Если человек достаточно смел, он бросается под машину, но это уж совсем ненадежно. - И заставляет отвечать другого, - сказал Скоби. - Лично мне бы это не составило никакого труда, - заявила доктор Сайкс, скаля зубы и поблескивая очками. - Пользуясь своим положением, я поставила бы себе ложный диагноз грудной жабы, а потом попросила бы кого-нибудь из коллег прописать мне... - Черт знает что! - с неожиданной резкостью прервала ее Элен. - Вы не имеете права рассказывать... - Милочка, - сказала доктор Сайкс, поворачивая к ней зловещие огни своих окуляров, - если бы вы столько лет были врачом, сколько я, вы бы знали что в этом обществе можно говорить откровенно. Вот уж не думаю, чтобы кто-нибудь из нас... - Возьмите еще салату, миссис Ролт, - сказала миссис Феллоуз. - Вы не католичка, миссис Ролт? - спросил Феллоуз. - Католики придерживаются на этот счет твердых взглядов. - Нет, я не католичка. - Но я ведь верно говорю насчет католиков, Скоби? - Нас учат, что самоубийство - смертный грех, - сказал Скоби. - И что самоубийца попадет в ад? - В ад. - А вы в самом деле серьезно верите в ад, майор Скоби? - спросила доктор Сайкс. - Да, верю. - С вечным пламенем и муками? - Пожалуй, не совсем так. Нас учат, что ад - это, скорее, чувство вечной утраты. - Ну, _меня_ бы такой ад не испугал, - заявил Феллоуз. - Может быть, вы никогда не теряли того, что вам дорого, - сказал Скоби. Гвоздем ужина была аргентинская говядина. Когда с ней покончили, гостей ничего больше не удерживало: миссис Феллоуз не играла в карты. Феллоуз принялся разливать пиво, а Уилсон очутился между двух огней - угрюмо молчавшей миссис Феллоуз и болтливой Сайкс. - Давайте подышим свежим воздухом, - предложил Скоби Элен. - А это разумно? - Они будут удивлены, если мы этого не сделаем, - сказал Скоби. - Идете полюбоваться на звезды? - крикнул им вдогонку Феллоуз, продолжая разливать пиво. - Спешите наверстать упущенное, а, Скоби? Захватите свои бокалы. Они поставили бокалы на узкие перила веранды. - Я не нашла письма, - сказала Элен. - Бог с ним, с письмом. - Разве ты не об этом хотел поговорить? - Нет, не об этом. Он видел ее профиль на фоне неба, которое вот-вот затянет дождевыми тучами. - Дружок, - сказал он, - у меня дурные вести. - Кто-нибудь узнал? - Нет, никто не узнал. Вчера вечером я получил телеграмму от жены. Она едет домой. Один из бокалов упал с перил и со звоном разбился во дворе. Губы с горечью повторили: "домой", точно до нее дошло одно лишь это слово. Он провел рукой по перилам, но не нашел ее руки. - К себе домой, - поспешил он сказать. - Моим домом он никогда больше не будет. - Нет, будет. Теперь-то уж будет. Он произнес осторожную клятву: - Я никогда больше не захочу иметь дом, в котором нет тебя. Тучи закрыли луну, и лицо Элен исчезло, словно внезапным порывом ветра задуло свечу. Ему показалось, будто теперь он пускается в более дальний путь, чем собирался когда-нибудь прежде, а если оглянется назад, то за спиной у себя увидит одну только выжженную землю. Вдруг распахнулась дверь, на них упал сноп света. - Не забывайте о затемнении! - резко сказал Скоби и подумал: слава богу, мы не стояли обнявшись, но как выглядели наши лица? - Мы слышали звон стекла и решили, что вы тут подрались, - произнес голос Уилсона. - Миссис Ролт осталась без пива. - Ради бога, зовите меня Элен, - тоскливо сказала она. - Все меня так зовут, майор Скоби. - Я вам не помешал? - Помешали. Тут произошла сцена, полная необузданной страсти, - сказала Элен. - До сих пор не могу опомниться. Хочу домой. - Я вас отвезу, - сказал Скоби. - Уже поздно. - Я вам не доверяю, а кроме того, доктор Сайкс умирает от желания поговорить с вами о самоубийствах. Не хочу портить другим вечер. У вас есть машина, мистер Уилсон? - Да. Я с удовольствием вас отвезу. - Вы можете меня отвезти и сразу же вернуться. - Я и сам рано ложусь, - сказал Уилсон. - Тогда я только пожелаю вам спокойной ночи. Когда Скоби снова увидел ее лицо при свете, он подумал: уж не зря ли я волнуюсь? Может быть, для нее это только конец неудачного романа? Он слышал, как она говорит миссис Феллоуз: - Аргентинская говядина была просто объедение. - Нам надо благодарить за это мистера Уилсона. Фразы летали взад и вперед, как теннисные мячи. Кто-то (не то Феллоуз, не то Уилсон) рассмеялся и сказал: "Ваша правда", а очки доктора Сайкс просигналили на потолке: точка - тире - точка. Он не мог выглянуть и посмотреть, как отошла машина, - надо было соблюдать затемнение; он только слушал, как кашлял и кашлял мотор, когда его запустили, как он застучал сильнее, а затем постепенно снова наступила тишина. - Не надо было так скоро выписывать миссис Ролт из больницы, - сказала доктор Сайкс. - Почему? - Нервы. Я это почувствовала, когда она пожала мне руку. Он выждал еще полчаса и поехал домой. Как и всегда, Али его ждал, прикорнув на ступеньках кухни. Он осветил Скоби карманным фонариком дорогу до двери. - Госпожа прислала письмо, - сказал он и вынул письмо из кармана рубашки. - Отчего ты не положил его ко мне на стол? - Там господин. - Какой господин? Но он уже открыл дверь и увидел Юсефа - тот спал, вытянувшись в кресле, и дышал так тихо, что волосы у него на груди не шевелились. - Я сказал ему: уходи, - сердито шепнул Али, - но он остался. - Хорошо. Иди спать. У него было такое ощущение, будто жизнь хватает его за горло. Юсеф не появлялся здесь с той самой ночи, когда приходил узнать, хорошо ли устроилась на пароходе Луиза, и расставил ловушку для Таллита. Тихонько, чтобы не разбудить спящего и оттянуть неприятный разговор, Скоби развернул записку Элен. Наверно, она написала ее, как только вернулась домой. Он прочел: "Родной мой, все это очень сложно. Я не могу тебе этого сказать и вот пишу письмо. Но я отдам его только Али. Ты доверяешь Али. Когда я услышала, что твоя жена возвращается..." Юсеф открыл глаза. - Простите, майор Скоби, что я к вам ворвался. - Хотите выпить? Есть пиво и джин. Виски все вышло. - Позвольте прислать вам ящик?.. - механически начал Юсеф, но тут же рассмеялся. - Я все забываю. Я ничего не должен вам посылать. Скоби сел за стол и положил перед собой записку. Ничто на свете не могло быть важнее того, что там написано. Он спросил: - Что вам нужно, Юсеф? - и продолжал читать: "Когда я услышала, что твоя жена возвращается, я огорчилась, пришла в бешенство. Это было глупо с моей стороны. Ты ни в чем не виноват. Ты католик. Я бы хотела, чтобы ты не был католиком, но ты ведь все равно не любишь изменять своему слову". - Дочитывайте, дочитывайте, майор Скоби, я могу подождать. - Пустяки, сказал Скоби, с усилием отрывая глаза от крупных детских букв и этого "доверяешь", от которого у него сжалось сердце. - Скажите, что вам нужно, Юсеф. Глаза его невольно вернулись к письму. "Вот почему я тебе и пишу. Потому, что вчера вечером ты обещал не оставлять меня, а я не хочу чтобы ты связывал себя обещаниями. Родной мой, все твои обещания..." - Клянусь вам, майор Скоби, когда я одолжил вам деньги, это было по дружбе, только по дружбе. Я ничего не хотел, ничего, даже четырех процентов. Я не смел просить взамен даже вашей дружбы... Я сам был вашим другом... Я путаюсь, майор Скоби, со словами так трудно сладить... - Да вы не нарушили сделки, Юсеф. Я на вас не в обиде из-за истории с двоюродным братом Таллита. Он продолжал читать: "...принадлежит твоей жене. Что бы ты мне ни говорил, это не обещание. Пожалуйста, пожалуйста, так и запомни. Если ты больше не хочешь меня видеть - не пиши, не говори мне ни слова. А если, родной мой, ты когда-нибудь захочешь меня видеть - встречайся со мной иногда. Я буду лгать, как ты мне велишь". - Дочитайте до конца, майор Скоби. Я хочу вам сказать что-то очень, очень важное. "Родной мой, родной мой, брось меня, если хочешь, или сделай меня, если хочешь, своей соложницей". Она только слышала это слово, подумал он, она никогда не видала его на бумаге, его вычеркивают из школьных изданий Шекспира. "Спокойной ночи. Не волнуйся, родной мой". - Ладно, Юсеф, - зло сказал он. - Что у вас там стряслось? - В конце концов, майор Скоби, мне все-таки приходится просить вас об услуге. Это не имеет никакого отношения к тому, что я вам одолжил деньги. Уважьте мою просьбу по дружбе, просто по дружбе. - Говорите, в чем дело, Юсеф, уже поздно. - Послезавтра приходит "Эсперанса". Мне нужно доставить на борт и передать капитану маленький пакетик. - Что в нем такое? - Не спрашивайте, майор Скоби. Я ваш друг. Я бы предпочел, чтобы вы ничего не знали. Никому это не повредит. - Разумеется, Юсеф, я не могу этого сделать. Сами понимаете. - Честное слово, майор Скоби... - он наклонился вперед и приложил руку к черной шерсти на своей груди, - говорю вам, как друг: в пакете нет ничего, ровно ничего для немцев. Это не промышленные алмазы. - Драгоценные камни? - Там нет ничего для немцев. Ничего, что могло бы повредить вашей стране. - Вы же сами не верите, Юсеф, что я на это пойду. Тесные тиковые брюки съехали на самый краешек стула; на мгновение Скоби подумал, что Юсеф сейчас встанет перед ним на колени. - Майор Скоби, - сказал он, - умоляю вас... Для вас это так же важно, как для меня. - Голос его задрожал от неподдельного волнения. - Я хочу быть вашим другом. Я хочу быть вашим другом. - Должен предупредить вас заранее, - сказал Скоби, - окружной комиссар знает о том, что я у вас занял деньги. - Понятно. Понятно. Но дело обстоит куда хуже. Честное слово, майор Скоби, от того, о чем я вас прошу, никому не будет вреда. Сделайте это по дружбе, и я никогда больше у вас ничего не попрошу. Сделайте по доброй воле, майор Скоби. Это не взятка. Я не предлагаю никакой взятки. Глаза его вернулись к письму: "Родной мой, все это очень сложно". Буквы плясали у него перед глазами. Сложно... Он прочел "служба". Служба, слуга, раб... Раб рабов божиих... Это было как опрометчивый приказ, которого все же нельзя ослушаться. Ну вот, теперь он навеки отрекается от душевного покоя. Он знал, что ему грозит, и с открытыми глазами вступал в страну лжи, сам себе отрезав дорогу назад. - Что вы сказали, Юсеф? Я не расслышал... - Я еще раз прошу вас... - Нет, Юсеф. - Майор Скоби, - Юсеф вдруг выпрямился в кресле и заговорил официальным тоном, словно к ним присоединился кто-то посторонний и они уже не были одни. - Вы помните Пембертона? - Конечно. - Его слуга перешел на службу ко мне. - Слуга Пембертона... - ("Что бы ты мне ни говорил, это не обещание".) - Слуга Пембертона теперь слуга миссис Ролт. - Глаза Скоби были по-прежнему прикованы к письму, но он уже его не видел. - Слуга миссис Ролт принес мне письмо. Понимаете, я приказал ему... глядеть в оба... Я правильно говорю? - Вы на редкость точно выражаетесь по-английски, Юсеф. Кто вам его прочел? - Неважно. - Официальный голос вдруг замер, и прежний Юсеф взмолился снова: - Ах, майор Скоби, что заставило вас написать такое письмо? Вы сами напросились на неприятности. - Нельзя же всегда поступать разумно, Юсеф. Можно умереть с тоски. - Вы же понимаете, это письмо отдает вас в мои руки. - Это бы еще ничего. Но отдать в ваши руки троих... - Если бы только вы по дружбе пошли мне навстречу... - Продолжайте, Юсеф. Шантаж надо доводить до конца. Ведь вы не можете остановиться на полдороге. - Охотнее всего я зарыл бы этот пакет в землю. Но война идет не так, как хочется, майор Скоби. Я делаю это не ради себя, а ради отца и матери, единокровного брата, трех родных сестер... а у меня есть еще и двоюродные. - Да, семья большая. - Понимаете, если англичан разобьют - все мои лавки не стоят и ломаного гроша. - Что вы собираетесь делать с моим письмом? - Я узнал от одного телеграфиста, что ваша жена выехала домой. Ей передадут письмо, как только она сойдет на берег. Он вспомнил телеграмму, подписанную "Луиза Скоби": "...была дурой... точка целую". Ее ждет холодная встреча, подумал он. - А если я отдам ваш пакет капитану "Эсперансы"? - Мой слуга будет ждать вас на пристани. Как только вы ему отдадите расписку капитана, он передаст вам конверт с вашим письмом. - Вы вашему слуге доверяете? - Так же, как вы Али. - А что, если я потребую сперва письмо и дам вам честное слово... - Шантажист наказан тем, что он не верит и в чужую честь. И вы были бы вправе меня обмануть. - Но что, если обманете вы? - А я обмануть не вправе. К тому же я был вашим другом. - Вы чуть было им не стали, - нехотя согласился Скоби. - Я совсем как тот подлый индиец. - Какой индиец? - Который выбросил жемчужину, - грустно сказал Юсеф. - Это было в пьесе Шекспира [намек на предсмертные слова Отелло в одноименной трагедии Шекспира], ее играли артиллеристы в концертном зале. Я это навсегда запомнил. - Что ж, - сказал Дрюс, - к сожалению, пора приниматься за дело. - Еще бокал, - сказал капитан "Эсперансы". - Нельзя, если вы хотите, чтобы мы отпустили вас до того, как поставят боны. Пока, Скоби. Когда дверь каюты закрылась, капитан сказал сдавленным голосом: - Видите, я еще здесь. - Вижу. Я же говорил вам, случаются ошибки; документы теряют, протоколы засылают не туда, куда надо. - Я в это не верю, - сказал капитан. - Я верю, что вы меня выручили. - В душной каюте он потихоньку исходил потом. - Я молюсь за вас во время обедни, - добавил он, - и привез вам вот это. В Лобито мне не удалось найти ничего лучшего. Эту святую мало кто знает. - Он пододвинул Скоби через стол образок размером в пятицентовую монету. - Святая... не запомнил ее имени. Кажется, она имела какое-то отношение к Анголе, - пояснил он. - Спасибо, - сказал Скоби. Пакет в кармане казался тяжелым, как револьвер. Скоби дал последним каплям портвейна стечь на дно, а потом выпил и их. - На этот раз я принес кое-что вам. - Несказанное отвращение свело его руку. - Мне? - Да. Каким невесомым был на самом деле этот пакетик, лежавший сейчас между ними на столе. То, что оттягивало карман как револьвер, весило теперь чуть больше пачки сигарет. - В Лиссабоне вместе с лоцманом к вам поднимется на борт один человек и спросит, нет ли у вас американских сигарет. Вы отдадите ему этот пакетик. - Это правительственное поручение? - Нет. Государство никогда так щедро не платит. - Он положил пачку денег на стол. - Странно... - сказал капитан с каким-то огорчением. - Вы же теперь у меня в руках. - Раньше вы были в руках у меня, - напомнил Скоби. - Этого я не забуду. И моя дочь тоже. Она хоть и замужем за безбожником, но сама женщина верующая. Она тоже за вас молится. - Чего стоят наши молитвы? - Будь на то воля божия, и они вознесутся к небу, как стая голубей, - сказал капитан, смешно и трогательно воздевая толстые руки. - Ну что ж, я буду рад, если вы за меня помолитесь. - Вы, конечно, можете на меня положиться. - Не сомневаюсь. А сейчас я должен обыскать вашу каюту. - Видно, вы-то на меня и не очень полагаетесь. - Этот пакет не имеет отношения к войне, - сказал Скоби. - Вы в этом уверены? - Да, почти. Он приступил к обыску. Проходя мимо зеркала, он заметил, что у него за плечами появилось чье-то чужое лицо: толстое, потное, не заслуживающее доверия. Он удивился - кто бы это мог быть? Но сразу же понял, что не узнал этого лица потому, что на нем появилось непривычное выражение жалости. И подумал: неужели я стал одним из тех, кого жалеют? ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 1 Дожди кончились, и от земли шел пар. Мухи тучами висели в воздухе, больница была полна людьми, страдающими малярией. Дальше, на побережье, люди мерли от черной лихорадки, и все же на некоторое время наступило облегчение. Казалось, что теперь, когда дождь перестал барабанить по железным крышам, в мире опять воцарилась тишина. Густой аромат цветов на улицах заглушал запах обезьяньего питомника в коридорах полиции. Через час после того, как боны были сняты, пришел без всякого эскорта пароход с юга. Скоби выехал на полицейском катере, как только пароход бросил якорь. У него даже язык онемел, так долго он подбирал выражения потеплее и поискреннее. Как далеко я зашел, думал он, если мне надо заранее сочинять ласковые слова. Он надеялся, что встретится с Луизой на людях - ему будет легче поздороваться с ней в присутствии посторонних, - но на палубе и в салонах ее не было. Ему пришлось спросить у судового казначея номер ее каюты. Он все надеялся, что и там она будет не одна. В каюте сейчас помещали не меньше шести пассажиров. Но когда он постучал и дверь отворилась, там не было никого, кроме Луизы. Он чувствовал себя, как коммивояжер, который стучит в чужой дом, навязывая свой товар. Он произнес "Луиза?" - словно не был уверен, что это она. - Генри! Входи же, - сказала Луиза. Когда он вошел в каюту, им пришлось поцеловаться. Ему не хотелось целовать ее в губы - губы могут выдать, что у тебя на душе, - но она не успокоилась, пока не притянула к себе его голову и не оставила печать своего возвращения у него на губах. - Ах, дорогой, вот я и приехала. - Вот ты и приехала, - повторил он, мучительно вспоминая слова, которые он приготовил. - Они тут ужасно милые, - объяснила она. - Разбрелись, чтобы мы могли побыть с тобой вдвоем. - Ты хорошо доехала? - По-моему, как-то раз нас чуть было не потопили. - Я очень волновался, - сказал он и подумал: вот и первая ложь. Лиха беда начало. - Я так по тебе соскучился. - Я была ужасная дура, что уехала. Дома за иллюминатором сверкали в знойном мареве, как кусочки слюды. Каюта была пропитана запахом женского тела, несвежего белья, пудры и лака для ногтей. Он сказал: - Давай поедем на берег. Но она еще не хотела его отпускать. - Дорогой, там без тебя я приняла несколько решений. Теперь у нас все будет по-другому. Трепать нервы я тебе больше не буду. - Она повторила: - Теперь все будет по-другому. - А он с грустью подумал, что по крайней мере это - правда, невеселая правда. Али с младшим слугой вносили сундуки, а он смотрел в окно на вершину холма, где стояли домики из рифленого железа, и ему казалось, что внезапный обвал создал между ним и этими домиками непреодолимую преграду. Они были теперь так от него далеко, что сначала он почувствовал даже не боль, а легкую печаль, как от воспоминаний детства. Откуда пошла вся эта ложь, подумал он, неужели все началось с того моего письма? Неужели я люблю ее больше, чем Луизу? А если заглянуть себе в самую глубину души, люблю ли я хоть одну из них - может, это всего лишь острая жалость, которая откликается на всякую человеческую беду... и только усугубляет ее? Человек в беде требует, чтобы ты служил ему безраздельно. Тишину и одиночество вытеснил грохот: наверху вбивали гвозди, кидали на пол тяжести, от которых дрожал потолок. Слышался громкий голос Луизы, весело отдававшей короткие приказания. На туалетном столе что-то задребезжало. Скоби поднялся наверх и с порога снова увидел глядящее на него лицо девочки в белой вуали - мертвые тоже вернулись домой. Жизнь без мертвых сама на себя не похожа. Москитная сетка висела над двухспальней кроватью, как дымчатый призрак. - Ну вот, Али, и хозяйка вернулась, - сказал он с подобием улыбки; вот и все, что он сумел изобразить во время этого спектакля. - Теперь мы опять все вместе. Ее четки, как маленькое озеро, лежали на туалете; он вспомнил о разорванных четках у себя в кармане. Как долго он собирался их перенизать, но теперь это уж вряд ли имеет смысл. - Ну, дорогой, здесь я все разобрала, - сказала Луиза. - Остальное доделает Али. Мне столько тебе надо рассказать!.. - Она пошла за ним вниз и тут же заметила: - Надо выстирать занавески. - Грязи на них не видно. - Бедненький, ты конечно не замечаешь, но на мой свежий глаз... Нет, книжный шкаф мне теперь нужен побольше. Я с собой привезла уйму книг. - Ты мне еще не сказала, из-за чего ты... - Милый, ты только надо мной не смейся! Это так глупо. Но вдруг я поняла, какая я была дура, что так переживала эту историю с твоим назначением. Когда-нибудь я тебе расскажу, и тогда смейся сколько хочешь. - Она протянула руку и чуть-чуть игриво дотронулась до него. - Ты и в самом деле рад?.. - Очень, - сказал он. - Знаешь, что меня беспокоило? Я ужасно боялась, не забудешь ли ты тут без меня, что ты верующий. Тебя ведь, бедняжку, всегда приходится подгонять! - Боюсь, что я был не очень прилежным католиком. - Ты часто пропускал мессу? - Да, я почти не бывал в церкви, - признался он с натянутой улыбкой. - Ах, Тикки... - она сразу же поправилась: - Генри, дорогой, пусть я сентиментальна, но завтра воскресенье, давай поедем вместе к причастию! В знак того, что мы все начали сначала, по-хорошему. Просто поразительно, до чего трудно все предусмотреть; вот об этом он не подумал. - Конечно, - сказал он, но мозг его был словно парализован. - Тебе придется вечером пойти исповедаться. - За мной не так уж много страшных грехов. - Пропустить воскресную обедню - это такой же смертный грех, как прелюбодеяние. - Прелюбодеяние куда веселее, - сказал он с притворным легкомыслием. - Да, я вовремя вернулась. - Хорошо, я схожу после обеда. Не могу исповедоваться натощак. - Дорогой, ты очень изменился. - Да я ведь шучу. - Шути, пожалуйста. Мне это даже нравится. Раньше ты, правда, не часто шутил. - Но ведь и ты не каждый день возвращаешься, детка. Фальшивое благодушие, шутки на пересохших губах - казалось, этому не будет конца; во время обеда он положил вилку, чтобы еще раз сострить. - Генри, дорогой, я никогда не видела тебя таким веселым! Земля уходила у него из-под ног, и все время, пока они обедали, ему казалось, что он куда-то падает: сосало под ложечкой, захватывало дух, сжимало сердце, - ведь нельзя же пасть так низко и выжить. Его шутки были похожи на вопль о помощи. Они пообедали - Скоби не заметил, что ел, - и он встал. - Ну, я пойду. - К отцу Ранку? - Сначала я должен заглянуть к Уилсону. Он теперь живет в одном из железных домиков на холме. Наш сосед. - Но он, наверно, в городе. - По-моему, он приходит домой обедать. Он думал, поднимаясь в гору, как часто ему теперь придется ходить к Уилсону. Нет, это опасная уловка. Ею можно воспользоваться только раз, зная, что Уилсон обедает в городе. И все же, чтобы не попасться, он постучал к нему и был ошеломлен, когда Гаррис отворил дверь. - Вот не думал, что вас застану. - У меня был приступ лихорадки, - сказал тот. - Мне хотелось повидать Уилсона. - Он всегда обедает в городе. - Я зашел ему сказать, что буду рад, если он к нам заглянет. Вернулась моя жена. - Так вот почему возле вашего дома была какая-то кутерьма. Я видел в окно. - Заходите и вы к нам. - Да я не большой любитель ходить в гости, - сказал Гаррис, ссутулясь на пороге. - Говоря по правде, я побаиваюсь женщин. - Вы, видно, редко с ними встречаетесь. - Да, я не дамский угодник, - заметил Гаррис с напускным бахвальством. Скоби чувствовал, что Гаррис следит за тем, как он, словно нехотя, пробирается к домику, где живет Элен, следит со злобным пуританизмом отвергнутого мужчины. Он постучал, ощущая, как этот осуждающий взгляд жжет ему спину. Вот и лопнуло мое алиби, думал он. Гаррис сообщит Уилсону, а Уилсон... Придется сказать, что раз уж я сюда попал, я зашел... И он почувствовал, как его "я" распадается, изъеденное ложью. - Зачем ты стучишь? - спросила Элен. Она лежала на кровати в полутьме, шторы были задернуты. - Гаррис следил, куда я иду. - Я не думала, что ты сегодня придешь. - Откуда ты знала? - Все тут знают обо всем... кроме одного: про нас с тобой. Ты так хитро это прячешь. Наверно, потому, что ты полицейский. - Да. - Он сел на кровать и положил ей руку на плечо - под его пальцами сразу же выступили капельки пота. Он спросил: - Что ты делаешь? Ты не больна? - Просто голова болит. Он сказал механически, сам не слыша того, что говорит: - Береги себя. - Ты чем-то встревожен, - сказала она. - Что-нибудь неладно... там? - Нет, что ты. - Бедненький ты мой, помнишь ту первую ночь, когда ты у меня остался? Тогда мы ни о чем не думали. Ты даже забыл свой зонтик. Мы были счастливы. Правда, странно? Мы были счастливы. - Да. - А почему мы тянем все это, раз мы несчастливы? - Не надо путать понятия счастье и любовь, - назидательно произнес Скоби, но в душе у него было отчаяние: вот если бы можно было превратить всю их историю в нравоучительный пример из учебника - как это сделали с Пембертоном, - к ним бы снова вернулся покой или по крайней мере равнодушие. - Иногда ты бываешь ужасно старый, - сказала Элен, но тут же протянула к нему руку, показывая, что шутит. Сегодня, подумал он с жалостью, она не может себе позволить со мной поссориться - так ей, во всяком случае, кажется. - Милый, о чем ты задумался? Нельзя лгать двум женщинам сразу, если этого можно избежать, не то твоя жизнь превратится в хаос; но когда он посмотрел на лицо, лежавшее на подушке, у него появился непреодолимый соблазн солгать. Она напоминала ему одно из тех растений в фильмах о природе, которое вянет у вас на глазах. На ее лице уже лежал отпечаток здешних мест. Это роднило ее с Луизой. - У меня неприятность. Я должен выпутаться из нее. Осложнение, которого я не предвидел. - Скажи какое. Один ум хорошо... - Она закрыла глаза, и он увидел, что рот ее сжался, будто в ожидании удара. - Луиза хочет, чтобы я пошел с ней к причастию. Она думает, что я отправился на исповедь. - Господи, и это все? - спросила она с огромным облегчением, и злость на то, что она ничего не понимает, заставила его на миг почти возненавидеть ее. - Все, - сказал он. - Все. - Но потом в нем заговорила справедливость. - Видишь ли, - ласково сказал он, - если я не пойду к причастию, она поймет: тут что-то не так: что-то совсем не так... - Но почему же тебе тогда не пойти? - Для меня это... ну, как тебе объяснить... означает вечные муки. Нельзя причащаться святых тайн, не раскаявшись в смертном грехе. - Неужели ты веришь в ад? - Меня уже спрашивал об этом Феллоуз. - Но я тебя просто не понимаю. Если ты веришь в ад, почему ты сейчас со мной? Как часто, подумал он, неверие помогает видеть яснее, чем вера. - Ты, конечно, права, меня бы это должно было остановить. Но крестьяне на склонах Везувия живут, не думая о том, что им грозит... И потом, вопреки учению церкви, человек убежден, что любовь - всякая любовь - заслуживает прощения. Конечно, придется платить, платить страшной ценой, но я не думаю, что кара будет вечной. И, может быть, перед смертью я еще успею... - Покаяться на смертном одре! - с презрением сказала она. - Покаяться в этом будет нелегко. - Он поцеловал ее руку и почувствовал губами пот. - Я могу пожалеть о том, что лгал, что жил нескладно, был несчастлив, но умри я сейчас - я все равно не пожалел бы, что я любил. - Ну что ж, - сказала она опять с оттенком презрения - оно словно отрывало ее от Скоби и возвращало на твердую землю, - ступай и покайся во всем. Ведь это не помешает тебе делать то же самое снова. - Зачем же каяться, если я не собираюсь... - Тогда чего ты боишься? Семь бед... По-твоему, ты уже совершил смертный грех. Какая разница, если на твоей совести будет еще один? Набожные люди, думал он, сказали бы, наверно, что это дьявольское наущение, но он знал, что зло никогда не бывает так прямолинейно, - в ней говорила невинность. - Нет, разница тут есть, и разница большая, - сказал он. - Это трудно объяснить. Пока что я просто предпочел нашу любовь... ну, хотя бы спасению души. Но тот грех... тот грех - в самом деле страшный. Это все равно, что черная обедня - украсть святые дары и осквернить их. Она устало отвернулась. - Я ничего в этом не понимаю. По-моему, все это чушь. - Увы! Для меня нет. Я в это верю. - По-видимому, веришь, - резко сказала она. - А может, все это фокусы? Вначале ты что-то меньше поминал бога, а? Уж не суешь ли ты мне в нос свою набожность, чтобы иметь повод... - Деточка, я никогда тебя не брошу. Мне просто надо подумать - вот и все. Наутро Али разбудил их в четверть седьмого. Скоби проснулся сразу, но Луиза еще спала - день накануне был утомительный. Скоби повернул голову и стал на нее глядеть, - на лицо, которое он когда-то любил, лицо, которое он любит. Она панически боялась смерти на море и все-таки вернулась, чтобы ему лучше жилось. Она в муках родила ему ребенка и мучилась, глядя, как этот ребенок умирает. Он-то, ему казалось, сумел всего этого избежать. Если бы только ему удалось сделать так, чтобы она никогда больше не страдала! Но он знал, что эта задача невыполнима. Он может отдалить ее страдания, вот и все, но он несет их в себе, как заразу, которая рано или поздно коснется и ее. Может быть, ей уже передалась эта зараза - вот она ворочается и тихо стонет во сне. И, положив ладонь ей на щеку, чтобы ее успокоить, он подумал: эх, если бы она поспала еще, тогда бы и я мог уснуть опять, я бы проспал, мы бы опоздали к обедне, и еще одна беда была бы отсрочена. Но она проснулась, словно его мысли прозвенели, как будильник. - Который час, дорогой? - Около половины седьмого. - Надо торопиться. Ему казалось, будто благодушный и непреклонный тюремщик торопит его одеваться на казнь. Но он все не решался произнести спасительную ложь; всегда ведь может случиться чудо! Луиза в последний раз провела пушком по носу (но пудра тут же спекалась, едва прикоснувшись к коже) и сказала: - Ну, пойдем. Ему почудилось, что в ее голосе звучит едва уловимая нотка торжества. Много-много лет назад, в другой жизни, называвшейся "детство", кто-то, кого тоже звали Генри Скоби, играл в школьном спектакле шекспировского Готспера. Выбрали его по росту и по старшинству, но все говорили, что сыграл он хорошо. Теперь ему снова предстоит играть - право же, это не труднее, чем просто лгать. Скоби вдруг откинулся к стене и схватился за сердце. Он не сумел заставить мышцы симулировать боль и просто закрыл глаза. Глядя в зеркало, Луиза сказала: - Напомни мне, чтобы я рассказала об отце Дэвисе из Дурбана. Очень любопытный тип священника, гораздо интеллигентнее отца Ранка. - Скоби казалось, что она никогда не оглянется и не заметит его. - Ну вот, теперь в самом деле пора идти. - Но она все еще продолжала возиться у зеркала. Слипшиеся от пота пряди никак не удавалось причесать. Наконец он увидел из-под полураскрытых век, что она обернулась и поглядела на него. - Пойдем, дорогой, - позвала она. - У тебя такой сонный вид. Он зажмурил глаза и не двигался с места. Она резко его окликнула: - Что с тобой, Тикки? - Дай мне глоток коньяку. - Тебе нехорошо? - Глоток коньяку, - отрывисто повторил он, и когда она принесла коньяк и Скоби почувствовал его во рту, у него сразу отлегло от сердца. Казнь отсрочена. Он с облегчением вздохнул: - Вот теперь лучше. - Что случилось, Тикки? - Сердце. Уже прошло. - У тебя это прежде бывало? - Раза два за время твоего отсутствия. - Надо показаться доктору. - Да нет, чепуха. Скажет, что переутомился. - Я не должна была силой вытаскивать тебя из постели, но мне так хотелось, чтобы мы вместе причастились. - Боюсь, что теперь уже не удастся... ведь я выпил коньяку. - Не огорчайся, Тикки. - Сама того не подозревая, она приговорила его к вечной гибели. - Мы можем пойти в любой другой день. Он опустился на колени и стал смотреть на Луизу, преклонившую колена вместе с другими причастниками у алтарной решетки: он настоял на том, что пойдет с ней в церковь. Отец Ранк отвернулся от престола и подошел к ним с причастием. Domine, non sum dignus... [Господи, я недостоин (лат.)] domine, non sum dignus... domine, non sum dignus... Рука его привычно, словно на военных учениях, коснулась пуговицы мундира. На миг ему показалось жестокой несправедливостью, что бог предает себя во власть человеку то в образе человека, то в виде облатки - раньше в селениях Палестины, теперь здесь, в этом знойном порту, тут, там, повсюду. Христос велел богатому юноше продать все и следовать за ним, но то был понятный, разумный шаг по сравнению с поступком, который совершил он сам, отдавшись на милость людей, едва ли знающих, что такое молодость. Как отчаянно он любил людей, со стыдом подумал Скоби. Священник медленно, с остановками, дошел до Луизы, и Скоби вдруг почувствовал себя изгоем. Там, впереди, где стояли коленопреклоненные люди, была страна, куда ему больше никогда не вернуться. В нем проснулась любовь, любовь, какую всегда питаешь к тому, что утратил, - будь то ребенок, женщина или даже страдание. 2 Уилсон аккуратно вырвал страницу со стихами из "Даунхемца" и наклеил на оборотную сторону лист плотной бумаги. Он посмотрел листок на свет: теперь сквозь строки его стихотворения уже нельзя было прочесть спортивную хронику. Он старательно сложил листок и сунул в карман; там этот листок, наверно, и останется, а впрочем, кто знает?.. Он видел, как Скоби поехал в город, и с бьющимся сердцем, задыхаясь, почти как в тот раз, когда он входил в публичный дом, и даже с той же опаской - кому охота менять привычный ход жизни? - пошел вниз, к дому Луизы. Уилсон мысленно прикидывал, как повел бы себя на его месте другой мужчина: сразу же соединить разорванные нити - поцеловать ее, как ни в чем не бывало, если удастся - в губы, сказать "Я по вас скучал", держать себя уверенно? Но отчаянное биение сердца - это позывные страха - мешало ему соображать. - Вот наконец и Уилсон, - сказала Луиза, протягивая руку. - Я уж думала, что вы меня забыли. - Он принял ее руку как знак поражения. - Хотите чего-нибудь выпить? - А вы не хотите пройтись? - Слишком жарко, Уилсон. - Знаете, я ведь с тех пор там не был... - Где? И он понял, что для тех, кто не любит, время не останавливается. - Наверху, возле старого форта. Она сказала безжалостно, не проявив никакого интереса: - Ах да... да, я сама еще там не была. - В тот вечер, когда я вернулся к себе, - он почувствовал, как проклятый мальчишеский румянец заливает ему щеки, - я пытался написать стихи. - Кто? Вы, Уилсон? Он воскликнул в бешенстве: - Да, я, Уилсон! А почему бы и нет? И они напечатаны! - Да я не смеюсь над вами, я просто удивилась. А кто их напечатал? - Новая газета. "Круг". Правда, они платят гроши... - Можно посмотреть? У него перехватило дыхание. - Они у меня с собой. На обороте было напечатано что-то просто невыносимое, - объяснил он. - Терпеть не могу весь этот модернизм! - Он жадно следил за выражением ее лица. - Довольно мило, - сказала она малодушно. - Видите, ваши инициалы! - Мне еще никогда не посвящали стихов. Уилсон почувствовал дурноту, ему захотелось сесть. Зачем только, думал он, идешь на это унижение, зачем выдумываешь, что ты влюблен? Он где-то прочел, что любовь выдумали трубадуры в одиннадцатом веке. Зачем это было нужно, разве мало нам похоти? Уилсон сказал с бессильной злобой: - Я вас люблю. - Он думал: это ложь, пустые слова, которые хороши только на бумаге. Он ждал, что она засмеется. - Ох, нет, Уилсон. Неправда, - сказала она. - Это просто тропическая лихорадка. Тогда он ринулся, очертя голову: - Больше всего на свете! Она ласково возразила: - Такой любви не бывает, Уилсон. Он бегал по комнате - короткие штаны шлепали его по коленкам - и размахивал листочком из "Даунхемца". - Вы не можете не верить в любовь. Вы же католичка. Разве бог не любит всех на свете? - Он - да. Он на это способен. И очень немногие из нас. - Вы любите мужа. Вы же сами мне говорили. Из-за этого вы и вернулись. Луиза грустно призналась: - Наверно, люблю. Как умею. Но это совсем не та любовь, которую вы себе выдумали. Никакой чаши с ядом, роковой судьбы, черных парусов. Мы не умираем от любви, Уилсон, разве что в книгах. Да еще какой-нибудь мальчишка сдуру, - и то у него это только поза. Давайте не становиться в позу, Уилсон: в нашем возрасте это уже не забавляет. - Я не становлюсь в позу, - сказал он с той яростью, в которой сам отчетливо чувствовал фальшь. Он встал перед книжным шкафом, словно призывая свидетеля, о котором она забыла: - Что ж, и у них всех - только поза? - Не совсем. Вот почему я люблю их больше, чем _ваших_ любимых поэтов. - И все же вы вернулись. - Лицо его озарилось недобрым вдохновением. - А может, это была просто ревность? - Ревность? Господи, к кому же я могу ревновать? - Они ведут себя осторожно, - сказал Уилсон, - но не так осторожно, чтобы люди ничего не знали. - Я не понимаю, о ком вы говорите? - О вашем Тикки и Элен Ролт. Луиза ударила его по щеке, но задела нос; из носу обильно пошла кровь. - Это за то, что вы назвали его Тикки, - сказала она. - Никто не смеет его так называть, кроме меня. Вы же знаете; как он это ненавидит. Нате, возьмите мой платок, если у вас нет своего. - У меня сразу начинает идти кровь. Вы не возражаете, если я прилягу? Он растянулся на полу, между столом и шкафом для продуктов; вокруг ползали муравьи. Сперва в Пенде Скоби видел, как он плачет, а теперь - вот это. - Хотите, я положу ключ вам за шиворот? - спросила Луиза. - Не надо. Спасибо. Кровь запачкала листок из "Даунхемца". - Вы уж меня, пожалуйста, простите. У меня ужасный характер. Но это вас излечит, Уилсон. Если живешь только романтикой, от нее нельзя излечиться. В мире слишком много бывших служителей той или иной веры; право же, лучше делать вид, будто еще во что-то веришь, чем блуждать во враждебной пустоте, полной жестокости и отчаяния. Он упрямо настаивал: - Меня ничто не излечит, Луиза. Я вас люблю. Ничто, - повторял он, орошая кровью ее носовой платок. - Вот странно, если бы это было правдой! - сказала она. Он вопросительно хмыкнул, лежа на полу. - То есть если бы оказалось, что вы один из тех, кто в самом деле умеет любить. Раньше я думала, что Генри умеет. Было бы странно, если бы оказалось, что умеете вы. Уилсона вдруг охватил нелепый страх, что теперь его примут за того, за кого он себя выдает, - чувство, которое испытывает штабной писарь: он врал, что умеет водить танк, а теперь началась атака и он видит, что хвастовству его поверили. Признаться, что он ничего не умеет, кроме того, что вычитал в технических журналах, уже поздно... "Печальная любовь моя! Ты ангел, ты и птица!" [строка из поэмы Р.Браунинга "Кольцо и книга"] Уткнувшись носом в платок, он благородно признал: - Думаю, что и он любит... конечно, по-своему. - Кого? - спросила Луиза. - Меня? Эту Элен Ролт, на которую вы намекаете? Или только себя? - Я не должен был вам ничего рассказывать. - Значит, это неправда. Давайте говорить начистоту, Уилсон. Вы себе не представляете, как я устала от утешительной лжи. Она красивая? - О нет, нет! Ничего подобного! - Конечно, она молодая, а я женщина средних лет. Но вид у нее после всего, что она пережила, наверно, довольно потрепанный. - Да, вид у нее очень потрепанный. - Но зато она не католичка. Счастливица. Она свободна! Уилсон сел, прислонившись к ножке стула, и сказал с искренним жаром: - Я вас очень прошу, не зовите меня Уилсоном! - Эдуард. Эдди. Тед. Тедди. - У меня опять пошла кровь, - сказал он жалобно и снова лег на пол. - А что вы об этом знаете, Тедди? - Пожалуй, лучше зовите меня Эдуардом. Я видел, как он выходил из ее дома в два часа ночи. И он опять был у нее вчера после обеда. - Он был на исповеди. - Гаррис его видел. - Да вы за ним, видно, следите. - Я подозреваю, что он играет на руку Юсефу. - Невероятно! Это уж вы перехватили. Она стояла над ним, словно это был покойник; в руке он сжимал окровавленный платок. Оба не слышали, как подъехала машина и снаружи раздались шаги. Обоим было странно услышать голос из внешнего мира: в этой комнате было так уединенно, так душно, как в склепе. - Что тут случилось? - произнес голос Скоби. - Да просто... - сказала Луиза и растерянно развела руками, будто хотела спросить: с чего тут начнешь объяснять? Уилсон кое-как поднялся, и кровь сразу же закапала у него из носа. - Ну-ка, - сказал Скоби и, вытащив связку ключей, сунул ее Уилсону за шиворот. - Вот увидите, старинные средства всегда помогают. - И в самом деле, через несколько секунд кровь остановилась. - Никогда не ложитесь навзничь, - продолжал он рассудительно. - Секунданты обтирают боксеров губкой, смоченной в холодной воде, а у вас такой вид, будто вы дрались, Уилсон. - Я всегда ложусь на спину, - сказал Уилсон. - От вида крови мне становится плохо. - Хотите выпить? - Нет. Мне надо идти. Он с усилием вытащил ключи из-под рубашки, забыв как следует заправить ее в брюки. Он обнаружил это, только что вернувшись домой, когда ему сделал замечание Гаррис. Он подумал: вот, значит, как я выглядел, уходя от них, а они сидели рядышком и смеялись. Он смотрел в окно на окрестный пейзаж, в ту сторону, где стоял дом Скоби, словно на поле боя после поражения. Кругом была потрескавшаяся земля и мрачные железные домишки. Интересно, такими же унылыми выглядели бы эти места, если бы он оказался победителем? Но в любви не бывает побед; иногда достигаешь незначительного тактического успеха, конец же всегда один - поражение: наступает либо смерть, либо безразличие. - Чего ему было нужно? - спросил Скоби. - Объяснялся в любви. - Он в тебя влюблен? - Воображает, что да. Слава богу и за это. Чего от него еще можно требовать? - Ты его, кажется, здорово стукнула по носу. - Он меня разозлил. Назвал тебя Тикки. Милый, он за тобой шпионит. - Знаю. - Это опасно? - Может быть, при некоторых обстоятельствах. Но тогда виноват буду я. - Генри, неужели тебя вообще нельзя вывести из терпения? Неужели тебя не трогает, что он пытается завести со мной интрижку? - С моей стороны было бы лицемерием на это сердиться. Люди в таких случаях ничего с собой поделать не могут. Ты же знаешь, что даже самые милые, нормальные люди и те влюбляются. - А ты когда-нибудь влюблялся? - О да, конечно. - Он пристально следил за выражением ее лица, пытаясь выдавить из себя улыбку. - Будто ты этого не знаешь. - Генри, тебе действительно утром было плохо? - Да. - Это не отговорка? - Нет. - Тогда давай, дорогой, сходим вместе к причастию завтра утром. - Пожалуйста. - Он ведь знал, что эта минута все равно настанет. Лихо подняв бокал, чтобы доказать, что рука у него не дрожит, он спросил: - Выпьешь? - Слишком рано, милый. Он знал, что она пристально за ним следит - как и все остальные. Поставив бокал, он сказал: - Мне надо забежать в полицию за бумагами. Когда я вернусь, будет самое время выпить. Он вел машину, как пьяный, дурнота туманила ему глаза. О господи, думал он, за что ты заставляешь людей решать вот так, вдруг, не девая им времени поразмыслить. Я слишком устал, не могу думать, все это надо решать не в уме, а на бумаге, как математическую задачу, и найти безболезненный выход. Но душевные муки причиняли ему физические страдания: его стошнило прямо за рулем. Да, но где же выход? - думал он; беда в том, что мы все знаем наперед, мы, католики, наказаны тем, что все знаем заранее. Нечего искать ответа - ответ на все один: встать на колени в исповедальне и сказать: "С тех пор как я последний раз исповедовался, я столько-то раз совершил прелюбодеяние", - и так далее, и так далее. А отец Ранк скажет, что впредь я должен избегать таких встреч и никогда не видеться с этой женщиной наедине. (Какие чудовищно абсурдные понятия: Элен - "эта женщина", "встреча"... Она больше не растерянный ребенок, судорожно сжимающий альбом для марок, больше не та, что, притаившись, слушала нытье Багстера за дверью; а тот миг покоя, темноты, сострадания и нежности покаяния, обещать "никогда больше не грешить" и на другой день причаститься - вкусить тело господне, как они говорят, "сподобиться благодати". Вот это правильный ответ, и другого быть не может: надо спасать свою душу, а Элен бросить на произвол Багстера и отчаяния. Будь разумным, говорил он себе, признай, что отчаяние проходит (правда, проходит?) и любовь проходит (но разве не поэтому отчаянию не бывает конца?), через несколько недель или месяцев Элен успокоиться. Она провела сорок дней в лодке посреди океана, Пережила смерть мужа, ей ли не пережить такую безделицу, как смерть любви? Так, как переживу ее я, - знаю, что переживу. Он остановил машину у церкви, но, опустив голову, так и остался сидеть. Смерть никогда не приходит, если ее очень зовешь. Есть, конечно, обычное, честное, но "несправедливое" решение - бросить Луизу, нарушить данную себе клятву, уйти в отставку. Бросить Элен на Багстера или Луизу неизвестно на кого. Выхода нет, подумал он, поймав в зеркале отражение замкнутого, незнакомого лица, выхода нет. Ожидая отца Ранка возле исповедальни, он опустился на колени и стал повторять слова единственной молитвы, которая пришла ему в голову. Даже слова "Отче наш" и "Богородицы" и те он забыл. Он молился о чуде: "Господи, убеди меня. Дай мне почувствовать, что я стою больше, чем эта девочка". И молясь, он видел не лицо Элен, а лицо умирающего ребенка, который звал его отцом; лицо, смотревшее на него с фотографии на туалете, и лицо двенадцатилетней негритянки, которую изнасиловал, а потом зарезал матрос, - оно уставилось на него слепыми глазами в желтом свете керосиновой лампы. "Дай мне возлюбить себя превыше всего. Дай мне веру в твое милосердие к той, которую я покидаю". Он услышал, как отец Ранк прикрыл за собой дверь исповедальни, и опять скорчился от тошноты, подступившей к горлу. "Господи, - сказал он, - если же вместо этого я покину тебя, покарай меня, но дай хоть немного счастья им обеим". Он вошел в исповедальню. Ему казалось, что чудо все еще может свершиться. Даже отец Ранк может хоть раз найти нужные слова, правильный ответ... Став на колени в этом стоячем гробу, он сказал: - С тех пор как я в последний раз исповедовался, я совершил прелюбодеяние. - Сколько раз? - Не знаю, отец мой. Много раз. - Вы женаты? - Да. Он вспомнил тот вечер, когда отец Ранк чуть не расплакался перед ним, признаваясь в своем бессилии помочь людям... Пытаясь соблюсти безымянность исповеди, отец Ранк, наверно, сам это вспоминает. Скоби хотелось сказать: "Помогите мне, отец мой, убедите меня в том, что я поступаю правильно, покидая ее на Багстера. Заставьте меня поверить в милосердие божие", - но он молча стоял на коленях и ждал; он не чувствовал ни малейшего дуновения надежды. - Вы согрешили с одной женщиной? - спросил отец Ранк. - Да. - Вы должны перестать с ней встречаться. Это возможно? Он покачал головой. - Если вам нельзя ее не видеть, вы не должны оставаться с ней наедине. Вы обещаете - богу, а не мне? А он думал: как глупо было ожидать от него вещего слова. Это просто формула, тысячу раз слышанная тысячами людей. Люди, видимо, обещают, уходят, а потом возвращаются и каются снова. Неужели они верят, что больше не будут грешить? Он думал: я обманываю людей каждый день, но не стану обманывать ни себя, ни бога. И ответил: - Я бы зря пообещал это, отец мой. - Вы должны обещать. Нельзя стремиться к цели, пренебрегая средствами. Можно, думал он, еще как можно: можно желать мира и победы, не желая превращать города в руины. Отец Ранк сказал: - Вряд ли мне нужно вам объяснять, что исповедь и отпущение грехов - не пустая формальность. Отпущение грехов зависит от вашего душевного состояния. Приходить сюда и преклонять колена недостаточно. Прежде всего надо осознавать свой грех. - Это я понимаю. - И у вас должно быть искреннее желание исправиться. Нам сказано, что мы должны прощать брату нашему до семижды семидесяти раз, и нечего бояться, что бог менее милостив, чем мы, но никто не может простить того, кто упорствует в своем грехе. Лучше семьдесят раз согрешить и каждый раз покаяться, нежели согрешить раз и не раскаяться в своем грехе. Он видел, как отец Ранк поднял руку, чтобы отереть пот, заливающий глаза; в жесте этом, казалось, было столько усталости. Он подумал: к чему я его утомляю? Он прав, конечно же, он прав! Глупо было рассчитывать, что в этом душном ящике я обрету твердость духа... Он сказал: - Видно, мне не следовало приходить, отец мой. - Я не хочу отказывать вам в отпущении грехов, но, может быть, если вы уйдете и немножко подумаете, вы вернетесь сюда в более подходящем состоянии духа. - Да, отец мой. - Я буду молиться за вас. Когда Скоби вышел, ему показалось, что он впервые в жизни забрел так далеко, что потерял из виду надежду. Теперь, куда ни глянь, надежды нет нище - только мертвый бог на кресте, гипсовая богоматерь да аляповатые изображения страстей господних - преданий незапамятных времен. Теперь перед ним раскинулась страна, где правят отчаяние и безысходность. Он поехал в полицейское управление, взял папку с бумагами я вернулся домой. - Как ты долго, - сказала Луиза. Он не знал, что ей солгать, но слова родились сами собой. - У меня опять заболело сердце, и я решил подождать, пока боль пройдет. - Как по-твоему, тебе можно пить? - Да, пока не скажут, что нельзя. - А ты сходила к доктору? - Непременно. В эту ночь ему снилось, что он в лодке и его несет по такой же подземной реке, по какой ехал герой его детства Алан Куотермейн к потерянному городу Милозису. Но у Куотермейна были спутники, а он один - нельзя считать спутником мертвое тело на носилках рядом с собой. Он знал, что ему надо торопиться; трупы в этом климате сохраняются очень недолго, и ноздри его уж вдыхали запах тления. Но сидя в лодке и направляя ее к середине протока, он вдруг понял, что смердит не труп, а его собственное живое тело. В жилах у него застыла кровь, он попытался поднять руку, но она повисла как плеть. Он проснулся и увидел, что его руку взяла Луиза. - Милый, нам пора идти. - Идти? - спросил, он. - Мы идем с тобой в церковь, - сказала она, и он снова заметил, как внимательно она к нему приглядывается. Какой толк снова лгать, чтобы снова добиться отсрочки? Интересно, что ей сказал Уилсон? И что можно выдумывать неделя за неделей, отговариваясь работой, нездоровьем, забывчивостью, чтобы избежать развязки возле алтаря? Он думал с отчаянием: все равно я уже проклят, что мне терять? - Хорошо, - сказал он, - сейчас пойдем. Я встаю. - Он был поражен, когда она сама подсказала отговорку, дала ему повод еще раз увильнуть. - Милый, если ты плохо себя чувствуешь, полежи. Я ее хочу тащить тебя насильно. Но отговорка, казалось ему, была и ловушкой. Он видел, что тут западня, чуть-чуть присыпанная землей. Воспользоваться поводом, который она предлагает, - все равно, что ковыряться в своей вине. Раз и навсегда, чего бы ему это ни стоило, он очистит себя в ее глазах, даст ей уверенность, которой ей не хватает. - Нет-нет, я пойду с тобой. Он вошел с нею в церковь будто впервые - таким он был здесь чужим. Беспредельное пространство уже отделяло его от всех этих людей, которые молились, преклонив колена, и скоро с миром в душе причастятся тела Христова. Он тоже опустился на колени и сделал вид, будто молится. Слова обедни звучали как обвинительный приговор. "Я приступлю к алтарю божию - к богу, дарующему радость юности моей". Но радости не было ни в чем. Он взглянул сквозь раздвинутые пальцы, гипсовые статуи девы Марии и святых, казалось, протягивали руки всем, кроме него. Он был незнакомый гость на балу, с которым никто не здоровался. Ласковые, накрашенные улыбки были обращены, увы! не к нему. Когда хор запел "Kyrie eleison" [Господи, помилуй (греч.)], он снова попробовал молиться. "Боже, помилуй... Господи, помилуй..." - но страх и стыд перед тем, что он намерен был совершить, сковали его мозг. Те растленные священнослужители, которые правили черную обедню, освящая хлеб над нагим женским телом в обряде нелепого и чудовищного причастия, обрекали себя на вечные муки, но они хотя бы испытывали чувство более сильное, нежели человеческая любовь: ими владела ненависть к богу или какая-то извращенная преданность врагу божию. А у него-то нет ни любви к греху, ни ненависти к богу; как может он ненавидеть бога, который добровольно предает себя в его руки? Он был готов совершить кощунство из-за любви к женщине, да и любовь ли это или просто чувство сострадания и ответственности? Он снова попытался оправдаться: "Ты сам можешь о себе позаботиться. Ты каждый день переживаешь свою Голгофу. Ты можешь только страдать. Погибнуть навеки ты не можешь. Признай, что я должен раньше думать о них, а потом о тебе". А я, размышлял он, глядя на то, как священник наливает вино и воду в чашу, готовя ему на алтаре трапезу вечного проклятия, я на последнем месте. Я ведь помощник начальника полиции, в моем распоряжении сотня людей, я лицо ответственное. Мое дело заботиться о других. Я создан для того, чтобы служить. Sanctus. Sanctus. Sanctus [свят, свят, свят (лат.)]. Начался канон. Бормотание отца Ранка у алтаря беспощадно приближало роковую мину ту. "В мире твоем устроить все дни жизни нашей... дабы спастись нам от вечного проклятия". Pax, pacis, pacem - все падежи слова "мир" барабанным боем отзывались у него в ушах во время службы. Он думал: я оставил навеки даже надежду на мир и покой. Я несу ответственность. Скоро я так глубоко погрязну во лжи, что мне не будет возврата. Noc est enim corpus [ибо сие есть тело (мое) (лат.)]. Прозвенел колокольчик, и отец Ранк поднял святые дары, тело господне, настолько же легкое теперь, настолько тяжело ляжет на сердце Скоби облатка, которую он должен проглотить. His est enim calix sanguinis [ибо сие есть чаша крови (моей) (лат.)], и колокольчик прозвенел во второй раз. Луиза дотронулась до его руки. - Милый, тебе нехорошо? Он подумал: вот уже второй раз предлагают мне выход. Опять заболело сердце. Можно уйти. И у кого же в самом деле болит сердце, если не у меня? Но он знал, что если сейчас выйдет из церкви, ему останется одно: последовать совету отца Ранка, все уладить, бросить Элен на произвол судьбы и через несколько дней принять причастие с чистой совестью, зная, что он толкнул невинность туда, где ей и надлежало быть, - на дно океана. Невинность должна умирать молодой, не то она начинает губить души людские. "Мир оставляю вам, мир мой даю вам". - Нет, ничего, - сказал он Луизе, и глаза у него защипало, как встарь; глядя прямо на крест на алтаре, он с ненавистью подумал: "Ты меня сделал таким, какой я есть. Получай свой удар копьем!" Ему не надо было открывать требник, он и так знал, как кончается молитва: "Господи Иисусе Христе, вкушение тела твоего, коего я, недостойный, ныне причащаюсь, да не обратится для меня осуждением и гибелью". Он закрыл глаза и погрузился в темноту. Обедня стремительно шла к концу. "Domine, non sum dignus... Domine, non sum dignus... Domine, non sum dignus..." У подножия эшафота он открыл глаза: старые негритянки, шаркая, подходили к алтарной ограде, несколько солдат, авиационный механик, один из его собственных полицейских и банковский конторщик - все они чинно приближались к тому, что сулило им душевный покой, и Скоби позавидовал их наивности, их чистоте. Да, сейчас, в этот миг, они были чисты. - Что же ты не идешь, милый? - спросила Луиза, и рука ее снова дотронулась до него - ласковая, твердая рука сыщика. Он последовал за Луизой и встал возле нее на колени, как соглядатай на чужой земле, которого научили туземным обычаям и языку. Теперь только чудо может меня спасти, сказал себе Скоби, глядя, как отец Ранк открывает дарохранительницу, но бог не сотворит чуда ради собственного спасения. Я - крест его, думал Скоби, а он не вымолвит ни слова, чтобы спасти себя от креста, но если бы дерево могло ничего не ощущать, если бы гвозди были так бесчувственны, как думают люди! Отец Ранк спустился по ступенькам алтаря с дарами в руках. У Скоби перехватило во рту. Казалось, у него высохла кровь в жилах. Он не смел поднять глаз, он видел только складки облачения, которые наступали на него, как панцирь средневекового боевого коня. Мягкое шарканье подошв. Ах, если бы лучники пустили свои стрелы из засады; на миг ему почудилось, что священник остановился; а вдруг что-нибудь все-таки случится прежде, чем он до меня дойдет, вдруг между нами встанет какое-нибудь немыслимое препятствие... Открыв рот (ибо время настало), он в последний раз попробовал помолиться ("О господи, в жертву тебе приношу мои руки. Возьми их. Обрати их во благо им обеим") и ощутил пресный, вкус вечного проклятия у себя на языке. 3 Управляющий банком отхлебнул ледяной воды и воскликнул сердечней, чем требовала деловая вежливость: - Как вы, наверно, рады, что миссис Скоби вернулась! Да еще к рождеству. - До рождества далеко, - сказал Скоби. - Когда дожди кончаются, время летит незаметно, - произнес управляющий с необычным для него благодушием, Скоби никогда не замечал в его тоне такого оптимизма. Он вспомнил, как вышагивала по комнате эта худенькая журавлиная фигура, то и дело хватаясь за медицинский справочник. - Я пришел к вам... - начал Скоби. - Насчет страховки? Или перебрали деньги со своего текущего счета? - На этот раз ни то, ни другое. - Вы же знаете, Скоби, я всегда буду рад вам помочь. Как спокойно Робинсон сидит у себя за столом! Скоби спросил с удивлением: - Вы что, отказались от своего ежедневного моциона? - Ах, все это была такая чушь! - сказал управляющий. - Я просто начитался всяких книг. - А я как раз хотел заглянуть в вашу медицинскую энциклопедию. - Ступайте лучше к доктору, - неожиданно посоветовал ему Робинсон. - Меня вылечил доктор, а не книги. Подумать, сколько я мучился, зря... Имейте в виду, Скоби, новый молодой человек, которого заполучила Арджилская больница, - лучший врач в колонии с самого ее основания. - И он вас вылечил? - Сходите к нему. Его фамилия Тревис. Скажите, что я вас послал. - И все же, если позволите, я хотел бы взглянуть... - Возьмите на полке. Я их там держу за импозантный вид. Управляющий банком должен быть человеком интеллигентным. Клиентам нравится, когда у него стоят серьезные книги. - Я рад, что у вас больше не болит желудок. Управляющий снова отхлебнул воды. - Я просто о нем больше не думаю. Говоря по правде, Скоби, я... Скоби поднял глаза от энциклопедии. - Что? - Нет, это я просто так. Скоби открыл энциклопедию на слове "Грудная жаба" и прочел: "Болевые ощущения. Их обычно описывают как сжатие: "грудь точно зажата в тиски". Боль ощущается в центре грудной клетки и под грудиной. Она может распространяться в любую из рук, чаще в левую, вверх в шею или вниз в брюшную полость. Длится обычно несколько секунд, но, во всяком случае, не более минуты. Поведение больного. Весьма характерно: больной замирает в полнейшей неподвижности, в каких бы условиях он в это время ни находился"... Скоби быстро пробежал глазами подзаголовки: "Причина боли". "Лечение". "Прекращение болезни" - и поставил книгу обратно на полку. - Ну что ж, - сказал он. - Пожалуй, я и в самом деле загляну к вашему доктору Тревису. Мне кажется, лучше обратиться к нему, чем к доктору Сайкс. Надеюсь, он подбодрит меня так же, как вас. - Мой случай ведь не совсем обычный, - уклончиво сказал управляющий. - Со мной, видимо, все