---------------------------------------------------------------
Роман
Перевод с немецкого и вступление М. РУДНИЦКОГО
---------------------------------------------------------------
ЖИЗНЬ, ОКАЗАВШАЯСЯ КНИГОЙ
Перед читателем "ИЛ" еще один роман Гюнтера Грасса, последняя книга
его "данцигской трилогии", снискавшей автору в начале шестидесятых годов
славу почти всемирную. Почти, потому что через цензурно-идеологические
кордоны многих стран того лагеря, который гордо звался "социалистичес-
ким", произведения Грасса и в ту пору, и много "застойных" лет спустя
проникали чуть ли не контрабандой: органы, важно именовавшие себя "ком-
петентными", редко и с крайней неохотой давали добро на их публикацию -
так, из всей "данцигской трилогии" нам в свое время милостиво разрешили
прочесть, да и то с целомудренными изъятиями, лишь повесть "Кошки-мыш-
ки". Сейчас, когда нравы изменились и между нами и большой литературой
ничего, кроме личных и общественных экономических катастроф, не стоит,
особой признательности заслуживает харьковское издательство "Фолио", му-
жественно взявшее на себя благородную миссию издания четырехтомного соб-
рания сочинений Грасса, составленного Е.А.Кацевой.
Оговоримся сразу - и эта журнальная публикация, так же как публикация
романа "Жестяной барабан" (см. "ИЛ", 1995, ╧ 11), не будет полной. При-
чиной тому, во-первых и в-главных, огромный объем произведения, а
во-вторых, достаточно самостоятельный характер отдельных его частей: ро-
ман Грасса художественно организован как конгломерат трех автономных
книг, написанных тремя разными, хотя и, понятное дело, фиктивными расс-
казчиками. В третьей книге, "Матерниады", озаглавленной так по имени од-
ного из главных героев, Вальтера Матерна, перед нами во всеоружии своего
сатирического дара предстает тот Грасс - язвительный критик послевоенной
западногерманской повседневности, которого наш читатель пусть неполно,
но все-таки уже знает по романам "Под местным наркозом" (1969) и "Из
дневника улитки" (1972). Это важная часть романа и важный аспект твор-
чества писателя, важный, но не определяющий: рискну сказать, что в рома-
не "Собачьи годы" Грасс во всем размахе и азарте своего писательского
таланта раскрылся именно в первых двух частях.
Есть книги, которым уже в самый момент их рождения суждена долгая
жизнь - столь очевидны и бесспорны их незаурядность и художественная си-
ла. К таковым, несомненно, наряду с "Жестяным барабаном", принадлежат и
"Собачьи годы" Гюнтера Грасса. Мощь художественного претворения действи-
тельности здесь явлена такая, что только очень идеологически предвзятый
или очень уж эстетически подслеповатый взгляд способен не распознать
масштабы этого дерзания. Вот почему, быть может, не стоит привычно сето-
вать на то, что наше знакомство с еще одним выдающимся явлением евро-
пейского искусства ХХ века - а первые романы Грасса, безусловно, заслу-
живают именно такой дефиниции - происходит с опозданием на три с лишним
десятилетия. По гамбургскому счету, который в данном случае вполне умес-
тен, не такой уж это и большой срок, а если оглянуться на отечественную
современность, то впору подумать, что опоздание в тридцать три года
подстроено нарочно, что оно и не опоздание вовсе, а, напротив, точно
выбранный и терпеливо выжданный исторический миг. Кстати, сам Грасс,
большой любитель достопамятных дат и магии чисел, наверняка поигрался бы
с числом 33, созвучным дате 1933 и кратным "нехорошему", как сказано в
его романе, числу одиннадцать.
Полагаю, что вживание в многослойный и сложносочиненный, одновременно
и гротескно страстный, и вдохновенно поэтичный, то сказочно-фантастичес-
кий, то беспощадно жестокий мир грассовского романа дастся нашему чита-
телю, как далось и автору этих строк, без особого труда: слишком многое
в этих прихотливых повествовательных узорах, в этих хитросплетениях об-
разов и судеб покажется, да и окажется узнаваемым, понятным, до боли
знакомым, а то и постыдно родственным. Сила художественного обобщения
здесь такова, что выплескивается за берега национальной исторической
судьбы, творя картины многозначного, универсального, общечеловеческого
смысла и безжалостно ставя нас, читателей, перед вопросами, ответы на
которые, боюсь, все еще не найдены и найдены будут не скоро. Грасс в
этой своей книге не столько анализирует - это в более поздних его вещах
проявляется порой тяга к ироничной рассудительности, - сколько яростно и
неистово, с бесстрашием и одержимостью, в которых узнается подвижничес-
кий порыв Достоевского, снова и снова выпихивает повествование к "пос-
ледним вопросам" бытия, живописуя историю болезни общества, пораженного
геном коллективного безумия.
Проще всего было бы в этом месте, не обинуясь, поименовать коллектив-
ное безумие фашизмом, да еще и сопроводить его атрибутивом "германский".
Однако иная простота, как известно, хуже воровства, поэтому не будем са-
ми себя обкрадывать. Разумеется, Грасс во всей "данцигской трилогии" от-
талкивается от своего личного опыта и опыта своего поколения, выросшего
в Германии в пору гитлеровского фашизма. На иных страницах романа именно
этот личный и глубоко выстраданный опыт окрашивает повествование тонами
пронзительной исповедальной искренности. Но Грасс понимает: всякое явле-
ние имеет свой исток и свой генезис. Вот почему его роман бессчетными
нитями своего сюжета и своей образности уходит в недра времен и в недра
человеческой души, и там, и там обнаруживая все более глубокие залегания
добра и зла, красоты и уродства, разума и первобытного звериного инс-
тинкта, созидания - и разрушения.
В этом смысле совершенно особую роль играет в романе история. Она
присутствует тут, можно сказать, постоянно, живьем и во плоти, сообщая
людям и зверям - а они в романе участвуют на равных, - событиям и вещам,
мыслям, словам и поступкам свой неповседневный контекст. И дело не толь-
ко в том, что повествование изобилует историческими аллюзиями, непринуж-
денно перескакивая из наполеоновских войн в средневековые крестовые по-
ходы, а то и вовсе ныряя в темные пучины мифа. Сами эти аллюзии доказы-
вают нечто очень важное: в извечном противоборстве добра и зла именно
ход истории в конечном счете оказывается последним судией, документируя
целесообразность мирового развития, осмысленность эволюции, свершающейся
наперекор разгулам варварства и кровопролитиям. Вспомним, с какой биб-
лейской торжественностью перечисляет Брауксель, летописец первой части,
собачьи поколения, и это, конечно, неспроста - в них, в этих собачьих
родословных, запечатлено вековечное движение от дикости к культуре: чер-
ная псина Сента "не хочет обратно к волкам".
Не хочет "обратно к волкам" и человек или, скажем точнее, как прави-
ло, не хочет, поскольку наделен противоядием от дикости - предприимчи-
востью, стремлением к созиданию, творчеству. Это его неистребимое стрем-
ление выражено в романе Грасса по-разному - оно материализовалось в дам-
бах Вислы, "облагоразумивших" коварную стремнину непокорной реки, и в
гордой красе родного Данцига, запечатлелось в аккуратной брусчатке его
мостовых и в наименованиях его улиц и площадей, мест и предместий, воб-
равших в себя века человеческого труда, мирного быта, оседлости. (Очень
важно понять и прочувствовать именно этот оттенок в отношении Грасса к
своей малой родине, нынешнему Гданьску, не придавая ностальгии писателя
какого-то иного, политического смысла, абсолютно ей не свойственного.)
Отсюда же интерес Грасса к самым разным видам человеческой деятельности,
энциклопедические познания по части ремесел, промыслов и вообще всякого
рукотворчества - в миропонимании художника это и есть первооснова гума-
низма, его содержательное наполнение. И конечно же, вершиной созидатель-
ного начала в человеке оказывается искусство.
Грасс, как известно, не только писатель - в его послужном списке нес-
колько художественных профессий: каменотес и скульптор, джазист и живо-
писец. Он не понаслышке знает театр и балет. Полагаю, именно это разнос-
тороннее знание позволило ему внести в великую тему немецкой литературы
традицию "романа о художнике", идущую еще от "Вильгельма Мейстера" и от
"Генриха фон Офтердингена", свою, совершенно особую ноту. Изобретая для
своих персонажей самые невероятные и экзотические художественные занятия
- вспомним санитара из "Жестяного барабана", который сооружает свои тво-
рения из бечевки, вязальных спиц и дощечек, вспомним барабанные палочки
самого Оскара Мацерата, выбивающие по лакированной жести причудливые и
жутковатые фантазии, поставим в этот же ряд одного из главных героев ро-
мана "Собачьи годы", Эдди Амзеля, мастерящего не что-нибудь, а птичьи
пугала, - Грасс методом остранения как бы "вылущивает" саму идею искусс-
тва, во всей ее первозданной чистоте, во всем ее бескорыстии, из скорлу-
пы традиционной, привычной, рутинной формы. А такое извлечение, в свою
очередь, сдвигает повествование в гротеск, резко сближая мир искусства и
фантазии с грубой реальностью, принуждая их как-то соотноситься, конф-
ликтовать друг с другом, вступать в сложные и непредсказуемые взаимо-
действия.
Нет, ни человеку, ни человечеству не свойственно стремиться "обратно
к волкам", но иногда - вот она, главная болевая точка и мучительная за-
гадка грассовского романа, - случаются в природе и истории генетические
тупики, аппендиксы эволюции, рецидивы впадения в зверство. Грасс и не
делает вид, что ему ведомы причины этой патологии, но как художник он
умеет разглядеть ее симптомы. Фашизм в его романе начинается, казалось
бы, с мелочей - с детских шалостей, с того, что несколько школьников из-
бивают своего одноклассника, обзывая его к тому же "абрашкой". С порази-
тельной художественной проницательностью романист ставит в один повест-
вовательный ряд историю девочки Туллы, этой маленькой нелюди, и историю
воцарения в Германии фашистского режима, причем образ Туллы с первых
строк приобретает черты поистине демонические, тогда как приход фашизма
показан скорее через быт, во всей повседневной ползучей неприметности
его эпидемического триумфа. В понимании Грасса фашизм - это не привне-
сенный извне общественный порядок, основанный на голом насилии, циничной
демагогии и лжи, но прежде всего - массовый вывих человеческой природы,
состояние души, готовой принять страх, ложь, демагогию, готовой к безро-
потному подчинению, а то и к фанатическому экстазу коллективного безумс-
тва. Роман Грасса напоминает нам: если нация начинает сходить с ума -
этому трудно воспрепятствовать.
Впрочем, наивно было бы пытаться свести всю полноту и трепетную под-
линность жизни, воплотившейся в этом удивительном романе, к некоему
идейному высказыванию. "Собачьи годы" Гюнтера Грасса - это великая кни-
га, в которой, как в жизни, есть место всему - трагическому и смешному,
страшному и доброму, прекрасному и безобразному, обыденному и невероят-
ному. В эту книгу не так уж трудно войти, а войдя, уже невозможно отор-
ваться, пока не проживешь ее всю, до последней строчки.
Памяти Вальтера Хена
* КНИГА ПЕРВАЯ. УТРЕННИЕ СМЕНЫ *
Первая утренняя смена
Рассказывай ты. Нет, лучше вы расскажите. Или ты будешь рассказывать?
Может, лучше господин артист начнет? Или пугала, все скопом? А может,
подождем, покуда восемь планет не сойдутся в знаке Водолея? Ну хорошо,
прошу вас, начинайте вы! В конце концов, ведь это ваш кобель тогда...
Да, но прежде чем мой кобель, ваша сука тоже... а до нее многие суки от
многих кобелей... Но должен же кто-то начать - ты или он, вы или я...
Итак: давным-давно, много-много закатов тому назад, задолго до того, как
мы появились на свет, уже текла, не отражая нас в своих водах, Висла,
текла каждый божий день и впадала куда следует.
Летописца, чье перо выводит эти строки, в данное время зовут Браук-
сель, и он по роду работы командует то ли рудником, то ли шахтой, где
добывается, однако, не руда, не уголь и не калийная соль, но где тем не
менее в поте лица своего трудятся сто тридцать четыре рабочих и служа-
щих, вкалывая на откаточных штреках и промежуточных горизонтах, в забоях
и квершлагах, не покладая рук ни в бухгалтерии, ни на отгрузке, и все
это изо дня в день, из смены в смену.
Неуправляемо и коварно несла свои воды Висла в прежние времена. Поку-
да не созваны были многие тысячи землекопов и в году одна тысяча восемь-
сот девяносто пятом не прорыли между косовыми деревнями Шивенхорст и Ни-
кельсвальде с севера к югу протоку, так называемый "стежок". И он, этот
стежок, приняв воды Вислы в свое прямое, как по шнурку протянутое русло,
уменьшил опасность наводнений и паводков.
Летописец Брауксель по большей части пишет свое имя через "кс", как
"ксиву", но иногда и через "хс" - Браухсель. А иной раз, в соответствую-
щем настроении, он именует себя Брайксель, почти как Вайксель, то бишь
Висла по-немецки. Игривость и педантизм водят его рукою попеременно и
ничуть друг другу не мешают.
От горизонта к горизонту протянулись вдоль Вислы дамбы, и под прис-
мотром главного комиссара водорегулирующих сооружений в Большой пойме
Мариенвердер надлежало этим дамбам противостоять как могучим весенним
половодьям, так и августовским "доминиканским" паводкам. И не приведи
Бог, если в дамбе заводились мыши.
Тот, чье перо выводит сейчас эти строки, тот, кто командует то ли
рудником, то ли шахтой и пишет свое имя по-разному, изобразил на расчи-
щенной для такого случая столешнице с помощью семидесяти трех сигаретных
"бычков", добытых честным двухнедельным трудом заядлого курильщика, рус-
ло Вислы в двух вариантах - до и после урегулирования: табачная труха
вперемешку с рыхлым серым пеплом обозначит течение реки со всеми ее тре-
мя устьями, обгорелые спички - это дамбы, что удерживают строптивую реку
в ее зыбких берегах.
Итак, много-много закатов тому назад: вот и господин главный комиссар
водорегулирующих сооружений не спеша спускается вниз по склону, где воз-
ле села Кокоцко, аккурат против меннонитского кладбища, в восемьсот
пятьдесят пятом прорвало дамбу - в кронах деревьев потом неделями торча-
ли гробы, - он же, пеший ли, конный или на лодке, в своем неизменном
сюртуке с неизменной чекушкой рисовой араки в оттопыренном кармане, он,
Вильгельм Эренталь, тот самый, что в свое время в потешных и торжествен-
ных, на античный манер сложенных виршах сочинил знаменитую "Дамбоспаса-
тельную эпистолу", после публикации преподнеся ее с дружественным на-
путствием всем окрестным смотрителям дамб, сельским учителям и менно-
нитским проповедникам, он, упомянутый здесь в первый и последний раз,
дабы никогда больше не появиться на этих страницах, - вот он блюдет свой
неусыпный дозор вверх ли, вниз по течению, пристально оглядывая плетеные
перемычки и полузапруды-буны и нещадно гоняя с дамбы поросят, ибо сог-
ласно земельно-правовому уложению от ноября месяца года одна тысяча во-
семьсот сорок седьмого, параграф восемь, пункт два, "запрещается всякой
скотине, пернатой равно копытной, на дамбах пастись и особливо рыться".
По левую руку солнце падает к закату. Брауксель ломает надвое спичку:
второе устье Вислы возникло второго февраля тысяча восемьсот сорокового
без какого-либо участия землекопов, когда река, запруженная льдом, прор-
вала косу, слизнув по пути две деревни, что в свою очередь привело к об-
разованию двух новых селений, рыбацких деревушек Западный Нойфер и Вос-
точный Нойфер. Однако, сколь ни богаты обе эти деревушки своими байками,
преданиями и замечательными небывальщинами, мы будем вести речь главным
образом о двух других, что расположились на восточном и западном берегах
первого - не по времени, но по течению - устья: Шивенхорст и Никель-
свальде были, да и сейчас остаются последними деревнями вдоль "стежка",
между которыми есть паромная переправа, ибо уже пятьюстами метрами ниже
мутный исток Вислы, чаще глинисто-желтый, чем пепельно-серый, изливается
с просторов нынешней Польской республики в почти пресные (ноль целых во-
семь десятых процента соли) воды Балтийского моря.
Тихо, словно заклинание, бормоча под ноc заветную цитату: "Висла -
это широкая, с каждым воспоминанием все более привольная река, вполне
судоходная, несмотря на обилие песчаных отмелей", - Брауксель пускает по
столешнице своего письменного стола, превратившейся в наглядный макет
дельты Вислы, паромную переправу в виде изрядно потертого ластика и сей
же час, поскольку первая утренняя смена уже заступила, а день начинается
громким чириканьем воробьев, водружает девятилетнего Вальтера Матерна -
ударение на последнем слоге: Матерн - на самый гребень никельсвальденс-
кой дамбы прямо под лучи заходящего солнца; Вальтер скрежещет зубами.
А что, собственно, происходит, когда девятилетний сын мельника, выс-
веченный лучами закатного солнца, стоит на гребне дамбы, смотрит на реку
и скрежещет зубами наперекор ветру? Это у него от бабки, которая девять
лет сиднем просидела в своем деревянном кресле и только и могла, что
глазами лупать.
По воде много всего плывет, и Вальтер Матерн на все на это смотрит. А
здесь, перед самым устьем, еще и море помогает. Говорят, в дамбе мыши.
Так всегда говорят, коли дамбу прорывает - мол, мыши в дамбе. Меннониты
говорят, это, дескать, поляки-католики среди ночи прокрались да мышей в
дамбу напустили. А еще говорят, кто-то видел плотинного графа - всадника
на белом коне. Но страховая компания не желает верить россказням - ни
про поляков-католиков, ни про графа из Гютланда. Когда дамбу прорвало -
из-за мышей - граф, как и положено по преданию, на своем белом коне ри-
нулся навстречу хлынувшей волне, только проку от этого все равно мало,
потому что Висла уже поглотила всех плотинных смотрителей. И польских
католических мышей тоже. Поглотила и грубых меннонитов, тех, что с крюч-
ками и петлями, но без карманов, и меннонитов тонких, с пуговицами, пет-
лицами и с дьявольскими карманами, поглотила в Гютланде и трех прихожан
евангелической церкви, а заодно и учителя-социалиста. Поглотила в Гют-
ланде и скотину мычащую, и резные деревянные колыбельки, поглотила вооб-
ще весь Гютланд - гютландские кровати и гютландские шкафы, гютландские
часы с боем и клетки с канарейками, гютландского проповедника, этот был
из грубых меннонитов, с крючками и петлями, - поглотила и проповедницкую
дочку, а она, говорят, очень была собой хороша.
Все это и много чего еще тащится по воде. Что вообще может нести в
своих водах такая река, как Висла? Да все, что идет прахом - дерево и
стекло, карандаши, разные написания имени Брауксель, стулья, косточки,
но и заходы, закаты. Все, что забыто и быльем поросло, вдруг всплывает в
водах Вислы спиной или брюхом вверх и влачится в потоке воспоминаний:
вот и Адальберт пришел. Он приходит пешим. И тут его сшибает огромным
суком. Но Свянтополк все равно примет крещение. А что станется с дочерь-
ми Мествина? Вот одна, босая, бросилась наутек - убежит или нет? Кто
возьмет ее с собой? Богатырь Милигедо со своей чугунной палицей? Или ог-
ненно-рыжий Перкунас? А может, бледный Пеколс, тот, что все время глядит
исподлобья? Отрок Потримпс только посмеивается и жует свои пшеничные ко-
лоски. Дубы уже срублены. Еще один скрежет зубовный - и вот уже дочка
князя Кестутиса идет в монастырь. Двенадцать рыцарей без голов, двенад-
цать монахинь без голов, зачем они пляшут на мельнице? Мельница крутит-
ся, мельница вертится, монашки и рыцари на Сретенье встретятся; крутится
мельница, вертится мельница, души в муку, а мука что метелица; крутится
мельница, вертится мельница, последним куском мы с костлявой поделимся;
мельница вертится, мельница крутится, монашки и рыцари стерпятся-слюбят-
ся... когда, однако же, мельница заполыхала изнутри и к ней стали подка-
тывать экипажи для безголовых рыцарей и безголовых монахинь и когда мно-
го позже - заходы, закаты - святой Бруно прошел сквозь пламя, а разбой-
ник Бобровский со своим дружком Матерной, от которого все и пошло, ходи-
ли по дворам и подпускали красного петуха всюду, где на воротах уже были
кем-то услужливо намалеваны кресты, - закаты, заходы, - и Наполеон, до и
после, когда город был осажден по всем правилам военного искусства, ибо
на нем были неоднократно и с переменным успехом опробованы знаменитые
пороховые ракеты Конгрева, - но и в самом городе, и на его укреплениях,
на бастионах Волк, Медведь, Буланый и на бастионах Выскок, Кролик и Дев-
кина Дырка, задыхались в чаду французы, чертыхались от бессильной злобы
поляки с их князем Радзивиллом, тщетно надрывал глотки полк однорукого
капитана де Шамбюра. Однако пятого августа к городу подступил домини-
канский паводок, вода без всяких штурмовых лестниц с первого приступа
взяла бастионы Буланый, Кролик и Выскок, подмочила пороха, с шипением и
треском загасила в своих толщах грозные ракеты Конгрева и запустила в
город, в его улочки и закоулки, кладовки и кухни несметные полчища рыбы,
особливо щук - вот уж кто поживился на славу, хоть провиантские склады
на Хмельной улице к тому времени и были сожжены, - заходы, закаты. Такой
реке, как Висла, все к лицу и все ее красит: закаты и кровь, глина и пе-
пел. Ей бы улететь вместе с вольным ветром. Но не всякая воля исполняет-
ся, и реки, которым так хочется в небо, тоже впадают в Вислу.
Вторая утренняя смена
Вот она, здесь, на столешнице у Браукселя, и перекатывается через ши-
венхорстскую дамбу, изо дня в день. А на никельсвальденской дамбе стоит
Вальтер Матерн и скрежещет зубами - ибо вода сходит. Как отмытые, помо-
лодев, обнажаются из-под воды дамбы. Только скрещенные крылья ветряков,
туповерхие колокольни да тополя - Наполеон приказал посадить их тут для
прикрытия своей артиллерии - лепятся, как приклеенные, на их гребнях. И
он, Вальтер, стоит один-одинешенек. Правда, с собакой. Но та не стоит,
носится, то она там, то тут. За его спиной, уже в полумраке и ниже уров-
ня реки, раскинулась отвоеванная людьми Пойма, и пахнет маслом, сыворот-
кой, сливками, сыроварнями, почти до тошноты пахнет здоровьем и молоком.
Вот он стоит, девятилетний пацан, по-хозяйски расставив ноги с багро-
во-синюшными коленками, растопырив обе свои пятерни, прищурив глаза и
напыжившись так, что все шрамы и царапины, все отметины и следы падений,
драк и нырков под колючую проволоку на его стриженой макушке набухают от
напряжения, вот он, Вальтер Матерн, скрежещет зубами, двигая челюстью
слева направо - эта привычка у него от бабки, - и ищет камень.
А на дамбе хоть шаром покати. Но он все равно ищет. Сухие сучки есть,
это он видит. Но сухой сучок против ветра не швырнешь. А ему хочется,
надо, невтерпеж швырнуть. Мог бы свистнуть, подозвать Сенту, которая то
тут, то там, но не свистит, только скрежещет зубами -чтобы ветер заглу-
шить - и хочет что-нибудь швырнуть. Мог бы криком "Эй, ты!" обратить на
себя взор Амзеля, что копошится внизу под дамбой, но во рту у него толь-
ко скрежет зубовный и нет места ни для какого "Эй, ты!", и ему хочется,
надо, очень надо швырнуть, а в карманах, как назло, ни одного камушка;
обычно-то у него в каком-нибудь из карманов обязательно камушек найдет-
ся, если не два, а сейчас нету.
Такие камушки в здешних местах называют "голышами". Евангелические
говорят - "голыши", и немногие католики тоже говорят "голыши". Грубые
меннониты - "голыши". И тонкие меннониты - "голыши". И Амзель, который
вообще-то любит быть не таким, как все, тоже говорит "голыш", когда име-
ет в виду камень. И Сента, если ей сказать "Принеси-ка голыш", обяза-
тельно принесет камушек. И Криве говорит "голыш", Корнелиус, Кабрун,
Байстер, Фольхерт, Август Шпанагель и майорша фон Анкум - все так гово-
рят; и проповедник Даниэль Кливер из Пазеварка, обращаясь к своей паст-
ве, что к грубым, что к тонким меннонитам, говорит примерно так: "И тады
малыш Давид как возьмет голыш и как заедет ентому дылде Голиафу..." По-
тому как "голышом" в здешних местах называют всякий "сподручный", удоб-
ный камушек величиной примерно с голубиное яйцо.
Но Вальтер Матерн, как назло, ничего такого в карманах не находит. В
правом только крошки да семечки, а вот в левом, между кусками бечевки и
бренными останками кузнечика - а зубы тем временем скрежещут, а солнце
между тем скрылось, а Висла течет, влача в своих водах что-то из Гютлан-
да, что-то из Монтау, а Амзель все еще копается, и облака куда-то, и
Сента против ветра, а чайки на ветру и дамбы чисты как вылизанные, а
солнце ушло, ушло, ушло - он нашаривает свой перочинный нож. Солнце за-
ходит в восточных краях медленнее, чем в западных, это любому ребенку
известно. Висла течет от одного небосклона к противоположному. Вот уже
от шивенхорстской пристани отделился паром с намерением дотащить, косо
идя наперерез течению и всеми силенками упираясь, дотащить два товарных
вагона до рельсов узкоколейки, что протянулась от Никельсвальде до Штут-
хофа. Как раз сейчас кусок дубленой кожи по имени Криве отвернет от вет-
ра свое бычье лицо и начнет ощупывать неморгающим, почти без ресниц,
взглядом противоположную дамбу: лениво вращаются крылья ветряка, а вон
тополя - Криве их наперечет знает. Глаза у него слегка навыкате, и выра-
жение в них несгибаемое, а рука в кармане. Наконец, он соизволяет опус-
тить взгляд чуть пониже - а что это там копошится возле самой воды, эта-
кое смешное и круглое, и, похоже, норовит что-то выудить из Вислы. Да
это же Амзель охотится за старьем. А зачем ему старье, это любому ребен-
ку известно.
Дубленому Криве, однако, неизвестно, что такое обнаружил Вальтер Ма-
терн в своем кармане, обшаривая его в тщетных поисках голыша. И пока
Криве прячет свое сыромятное лицо от ветра, нож в ладони Вальтера Матер-
на потихоньку согревается. Это Амзель ему нож подарил. Три лезвия, што-
пор, пилка и даже шило. Краснощекий увалень Амзель, уморительно смешной,
когда он плачет. Амзель, который сейчас внизу под дамбой копается в
прибрежной тине, ибо хотя сейчас Висла медленно, пядь за пядью, на палец
в час, отступает, но когда от Монтау до Кэземарка потоп, она поднимается
до самого гребня дамбы и оставляет разные вещи, иной раз аж из самого
Пальшау.
Ушло. Село. Упало там, на горизонте, за дамбу, оставив только разго-
рающийся багрянец. И тогда - один лишь Брауксель это знает - Вальтер Ма-
терн еще крепче сжимает нож, который покамест у него в кармане. Амзель -
тот немного помоложе Вальтера Матерна. Сента, черным-черна, мышкует вда-
леке, такая же черная, как багрово закатное небо над шивенхорстской дам-
бой. Дохлая кошка в ветвях плавника. Чайки совокупляются на лету, шелко-
вистая оберточная бумага на ветру трепещет - то расправится, то свернет-
ся; стеклянные глаза-пуговки цепко видят все, что плывет, парит, юркает,
шмыгает, затаилось, замерло или просто существует на свете, как сущест-
вуют две тысячи веснушек на физиономии Амзеля; видят и то, что на голове
у него каска, какие носили еще до Вердена. Каска сползает на глаза, надо
ее отодвинуть на макушку, она опять сползает, мешая Амзелю выуживать из
тины штакетины, жерди и свинцово набрякшее тряпье, - вот тут-то как раз
из ветвей на прокорм чайкам вываливается кошка. Мыши снова снуют в нед-
рах дамбы. И паром все еще приближается к берегу. Река несет и вращает
дохлую рыжую псину. Сента нюхает ветер. Паром упрямо и зло тащит напере-
рез течению два товарных вагона. И телку, уже неживую, тоже несет река.
Ветер вдруг стих, запнулся, но еще не переменился. Чайки замерли в воз-
духе, они в недоумении. И вот тут, покуда все это - паром и ветер, телка
и солнце за дамбой, мыши в дамбе и чайки на лету, - Вальтер Матерн дос-
тает из кармана зажатый в кулаке нож, прижимает его - а Висла все течет
- к шерстяной груди свитерка и стискивает что есть силы, так что костяш-
ки пальцев в разгорающемся зареве отливают мелом.
Третья утренняя смена
Каждый ребенок от Хильдесхайма до Зарштедта знает, что добывается у
Браукселя в рудниках - тех самых, что пролегли от Зарштедта до Хильдес-
хайма.
Каждый ребенок знает, почему сто двадцать восьмой пехотный полк, пог-
рузившись в двадцатом году в эшелон, вынужден был оставить в Бонзаке ту
каску, которую носит сейчас Амзель, наряду с множеством других касок,
грудой обмундирования и парочкой походных кухонь, именуемых на солдатс-
ком наречии "гуляш-мортирами".
А вот опять кошка. Каждый ребенок знает - это уже другая кошка, толь-
ко мышам это невдомек и чайкам тоже. Кошка плывет мокрей мокрого, дохлей
дохлого. А вот и еще что-то несет, не собаку и не овцу, эге, да это пла-
тяной шкаф. С паромом он вроде уже разминулся. И в тот миг, когда Амзель
вытягивает из тины очередную жердь, а кулак Вальтера Матерна сжимает нож
что есть силы, до дрожи, - в этот миг кошка обретает свободу: ее подхва-
тывает течением и несет в открытое море, в открытое небо... Чайки все
меньше, мыши шебаршатся в дамбе, Висла течет, нож в кулаке дрожит, ветер
называется норд-вест, дамбы молодеют на глазах, море всеми силами упира-
ется, не пуская в себя реку, солнце все еще заходит и никак не зайдет, а
паром все еще тащится, тащит себя и два вагона, наперерез течению. Паром
не опрокинется, дамбы не прорвутся, мыши ничего не боятся, солнце вспять
не повернет, и Висла не повернет вспять, и паром не повернет, и кошка, и
чайки, и облака, и пехотный полк, Сента не хочет обратно к волкам, а хо-
чет умница, умница, умница... Вот и Вальтер Матерн не хочет класть об-
ратно в карман тот перочинный нож, что недавно подарил ему толстяк-коро-
тышка-увалень Амзель; наоборот, кулаку, что сжимает в себе нож, даже
удается побелеть еще чуточку сильнее. И зубы где-то над кулаком скреже-
щут слева направо. Но вот кулак чуть разжался, и покуда вокруг все те-
чет, движется, тонет, влачится, кружит, прибывает, убывает - кровь, что
застоялась в запястье, теплой волной приливает к ладони, и Вальтер Ма-
терн легко вскидывает за голову кулак с теплым ножом, вот он уже стоит
только на одной ноге, да и то на носке, почти на цыпочках, на кончиках
пальцев, что привычно мерзнут в зашнурованном ботинке, потому что без
чулка, как бы приподняв весь свой вес и уже перенеся его назад, за пле-
чо, в закинутую руку, и не целится никуда, и даже почти не скрипит зуба-
ми: и в этот быстротекущий, уходящий, уже канувший миг - даже Браукселю
его не спасти, ибо он забыл что-то, напрочь забыл, вот сейчас, когда Ам-
зель отрывает наконец взгляд от прибрежной слякоти и сдвигает стальную
каску с одной тысячи своих веснушек на вторую, со лба на затылок, - в
этот миг выкинутая вперед ладонь Вальтера Матерна уже пуста, легка и
сохраняет лишь вмятины, отпечаток перочинного ножа, у которого имелось
три лезвия, штопор, пилка и даже шило; а в пазах рукоятки забились морс-
кие песчинки, остатки мармелада, сосновые иголки, труха от коры и сгуст-
ки кротовой крови; ножа, за который запросто можно было выменять новый
велосипедный звонок; даже не украденного, а честно купленного Амзелем на
честно заработанные деньги в лавке у собственной матери, а потом пода-
ренного им своему другу Вальтеру Матерну; ножа, который прошлым летом во
дворе у Фольхертов пригвоздил к воротам сарая бабочку, а под паромной
пристанью, куда причаливает Криве, однажды за один день прикончил четы-
рех крыс, в дюнах едва не прикончил кролика, а две недели назад пронзил
крота, прежде чем того успела взять Сента. Пока что ладонь все еще хра-
нит на себе отпечаток ножа, того самого, которым Вальтер Матерн и Эдуард
Амзель, когда им было по восемь лет и очень хотелось заключить кровное
братство, сделали себе надрезы на руке, там, где мускулы, потому что
Корнелиус Кабрун, который был в немецкой Юго-Западной Африке и знает
обычаи готтентотов, так им рассказывал.
Четвертая утренняя смена
Тем временем - ибо пока Брауксель изучает историю ножа, пока он экс-
периментальным путем исследует траекторию полета ножа с учетом силы
броска, сопротивления ветра, закона всемирного тяготения, времени у него
остается ровно столько, что он едва успевает засчитать себе целый рабо-
чий день от одной смены до другой и написать "тем временем", - так вот,
тем временем Амзель тыльной стороной ладони сдвигает каску со лба на за-
тылок. Взгляд его скользит вверх по склону дамбы, успевает заметить и
бросок, и бросившего, и перехватить на лету брошенный предмет; а нож,
утверждает Брауксель, тем временем достиг той высшей точки, какой дости-
гает всякий предмет, движущийся вверх под воздействием внешней силы, - а
тем временем Висла течет, кошка дрейфует, чайка кричит, паром приближа-
ется, сука Сента чернеет на фоне неба, а солнце все заходит и никак не
зайдет.
Тем временем - ибо когда брошенный предмет достигает той высшей точ-
ки, после которой начинается падение, он на секунду как бы замирает,
пребывая в кажущейся неподвижности, - так вот, пока нож на секунду зами-
рает в этой точке, Амзель отрывает от него взгляд и снова - а нож тем
временем начинает падать в воду, стремительный и обреченный под порывами
встречного ветра, - снова смотрит на своего друга Вальтера Матерна, ко-
торый все еще балансирует на одной ноге в зашнурованном ботинке, без
чулка, правая рука все еще вытянута, а левая для равновесия загребает
воздух.
Тем временем - ибо пока Вальтер Матерн балансирует на одной ноге,
стараясь сохранить равновесие, пока Висла и кошка, мыши и паром, Сента и
солнце, пока перочинный нож падает в воду - на руднике Браукселя засту-
пила очередная утренняя смена, а ночная, наоборот, отшабашила и разъеха-
лась по домам на велосипедах, комендант запер штейгерский барак, а во-
робьи во всех канавах возвестили приход нового дня... Амзелю тогда все
же удалось - то ли своим шустрым взглядом, то ли чуть менее шустрым кри-
ком - вывести Вальтера Матерна из едва сохраняемого равновесия. И хотя
тот и не свалился с самой кромки никельсвальденской дамбы, однако кач-
нулся, зашатался и накренился так, что потерял из виду свой нож и не уг-
лядел, как тот соприкоснулся с водами Вислы и юркнул вглубь.
- Эй, Скрыпун! - кричит Амзель. - Опять зубами скрипишь и швыряешься
чем ни попадя?
Вальтер Матерн, которому адресованы и этот вопрос, и кличка Скрыпун,
уже снова твердо стоит на ногах, сверкая ободранными коленками и потирая
ладонь своей правой руки, на которой остывающим контуром меркнет отпеча-
ток ножа.
- Ты же видел, что швыряюсь, чего зря спрашиваешь?
- Но ты не голышом швырнулся.
- А если нет голыша.
- А чем ты швырнулся, коли голыша нет?
- Кабы у меня был голыш, я б голышом швырнулся.
- Чего же ты Сенту не послал, она бы тебе принесла.
- Этак любой дурак скажет: "Чего же ты Сенту не послал". Попробуй
пошли эту тварь, она вон за мышами носится.
- Чем же ты тогда швырнулся, коли голыша не было?
- Заладил тоже - чем да чем? Чем надо, тем и швырнулся. Будто сам не
видел.
- Ты ножиком моим швырнулся.
- Это мой был ножик. Подарок - он подарок и есть. Кабы у меня голыш
под рукой был, разве стал бы я ножом швыряться.
- Мог бы сказать по-человечески, что у тебя там голыша нет, я б тебе
мигом бросил, у меня их тут навалом.
- Чего зря языком молоть, все равно его уже не вернешь.
- Может, мне новый подарят на Вознесение.
- А я, может, не хочу новый.
- Ну, если бы я тебе его отдал, захотел бы.
- А спорим, что не возьму?
- А спорим, что возьмешь?
- А спорим, что нет?
- А спорим, что да?
И они ударили по рукам - зажигательное стекло против оловянных гуса-
ров, - причем Амзель подает свою веснушчатую ладонь снизу, а Вальтер Ма-
терн, наклонившись, тянет свою, еще с отпечатком ножа, ему навстречу и,
скрепив спор рукопожатием, одновременно втаскивает Амзеля на гребень
дамбы.
Амзель настроен миролюбиво:
- Ты такой же чудной, как ваша бабка на мельнице. Она тоже зубами
скрипит, какие у нее еще остались. Правда, она у вас не швыряется. Зато
поварешкой дерется дай Боже.
Сейчас, когда оба стоят на дамбе, видно, что Амзель росточком пониже.
Говоря о бабке Вальтера Матерна, он тычет большим пальцем через плечо,
где позади дамбы вдоль дороги растянулась деревушка Никельсвальде, а
чуть поодаль виднеется принадлежащая Матернам ветряная мельница. Амзель
тянет вверх по склону дамбы свою сегодня не слишком богатую добычу -
связку штакетин, жердин, выкрученного тряпья. Рука его то и дело тянется
к каске, которая застит ему глаза. Паром уже причалил к никельсвальденс-
кой пристани. Слышен лязг двух вагонов. Черное пятно, Сента, то больше,
то меньше, снова больше, приближается. Снова тащится мимо какая-то утоп-
шая животина. Висла течет, во всю ширь расправив плечи. Вальтер Матерн
кутает правую руку в драную бахрому свитера. Между ним и Амзелем твердо
стоит на всех своих четырех лапах Сента. Вываленный налево язык ритмично
подрагивает. Она не сводит глаз с Вальтера Матерна, потому что он опять
зубами. Это у него от бабки, которая девять лет сиднем и только глазами.
Наконец они тронулись - три неодинаковые фигурки движутся по кромке
дамбы в сторону пристани. Вот бежит, черным-черна, Сента. Потом, на пол-
шага впереди попутчика, Амзель. Следом, на полшага сзади, Вальтер Ма-
терн. Он волочит сегодняшний улов Амзеля. Трава, примятая связкой досок
и тряпья, нехотя распрямляется, покуда вся троица медленно исчезает на
дальнем конце дамбы.
Пятая утренняя смена
Итак, как и было условлено, Брауксель прилежно склоняется над бума-
гой, а тем временем другие летописцы с не меньшим усердием, добросовест-
но соблюдая сроки, тоже склонились над картиной прошлого, каждый над
своим манускриптом, дав волю безудержному течению Вислы.
Пока что Браукселю нравится припоминать все в точности: много-много
лет назад, когда дитя явилось на свет, но еще не могло скрежетать зуба-
ми, ибо, как и все дети на земле, явилось на свет беззубым, бабка Матер-
нов сидела в своей верхней горенке, прикованная к своему креслу, вот уже
девять лет не в силах пошевельнуться, а в силах только вращать глазами,
лопотать что-то невразумительное и пускать слюни.
Верхняя горенка - это такая комната, нависающая над кухней, одним ок-
ном выглядывающая во двор, чтобы можно было присматривать за прислугой,
а другим - на ветряную мельницу Матернов, примечательную тем, что она
посажена на козлы и тем самым вот уже более ста лет являла собой класси-
ческий тип мельницы немецкой. Матерны построили ее в одна тысяча восемь-
сот пятнадцатом году, вскоре после взятия города и крепости Данциг доб-
лестью победоносного российского и прусского оружия; благо Август Ма-
терн, дед нашей прикованной к креслу старушенции, во время длительной,
нудной и ведущейся без всякого азарта осады города сообразил организо-
вать весьма выгодные сделки, так сказать, с двойным дном: с одной сторо-
ны, с весны он начал поставлять некоему заказчику, платившему за это
полновесными серебряными талерами, штурмовые лестницы, с другой же - по-
лучая в уплату за эти услуги так называемые "талеры с листьями", а также
еще более вожделенную брабантскую валюту, контрабандой отправлял в Дан-
циг генералу графу д'Оделе коротенькие депеши, в коих делился своими не-
доумениями: с какой это стати весной, когда до сбора яблок еще Бог весть
сколько времени, русским понадобилась такая уйма приставных лестниц.
А когда генерал-губернатор граф Рапп в конце концов подписал акт ка-
питуляции крепости, в отдаленной деревушке Никельсвальде Август Матерн,
выложив дома на столе изрядную горку датских монет - так называемых
"специй" и "двух третей", - горку быстро поднимающихся в цене рублей,
горку гамбургских марок, талеров обычных и талеров с листьями, мешочек
голландских гульденов и стопку только что добытых данцигских "бумаг",
счел, что он неплохо обеспечен и предался радостям строительства: старую
мельницу, в которой, по преданию, после сокрушительного поражения Прус-
сии соизволила переночевать королева Луиза, ту мельницу, чьи махи, игли-
цы и дранка пострадали сперва от датской атаки с моря, а затем при ноч-
ном яростном прорыве отступающего добровольческого корпуса капитана де
Шамбюра, Август Матерн распорядился снести всю, кроме козел, где дерево
было еще добротным, и водрузил на старые козлы новую мельницу, которая
благополучно просидела на них своим гузном до той поры, покуда бабке Ма-
терн не пришлось на долгие годы засесть в кресло в полной неподвижности.
В этом месте Брауксель решает, пока не поздно, ввернуть, что на свои
сбережения, доставшиеся когда тяжким трудом, а когда и легкой смекалкой,
Август Матерн не только отгрохал себе новую мельницу на старых козлах,
но и пожертвовал часовне в Штегене, где жили кое-какие католики, фигурку
мадонны, которая, впрочем, хоть даритель и не поскупился на сусальное
золото, не явила миру ни чудес, ни сколько-нибудь заметного паломничест-
ва.
Вообще католицизм семейства Матернов определялся, как и положено в
семье мельника, тем, откуда ветер дует, а поскольку на побережье в любой
день какой-никакой ветерок обязательно сыщется, ветряное колесо мельницы
Матернов худо-бедно крутилось круглый год, как крутилось и все семейс-
тво, воздерживаясь от чрезмерно частых и раздражающих соседей-меннонитов
походов в церковь. Только на крестины и похороны, на свадьбы или по
большим праздникам часть семьи отправлялась в Штеген, да еще раз в году,
по случаю праздника тела Христова и положенной в этот день процессии,
вся мельница, включая козлы со всеми их шпонами и гнездами, мельничные
балки и постав, кружловину, седло и поворотный брус, а перво-наперво
крылья со всеми их щитиками окроплялись святой водой и осенялись крест-
ным знаменем - роскошь, которую, кстати говоря, Матерны ни в жизнь не
смогли бы себе позволить в таких истово меннонитских деревнях, как Юнке-
ракер или Пазеварк. Однако меннониты деревни Никельсвальде, которые все
как один выращивали на жирных землях поймы тучную пшеницу и волей-нево-
лей зависели от католической мельницы, обнаруживали куда больше учтивос-
ти, то есть не боялись носить одежду с пуговицами, а особливо с настоя-
щими карманами, благо туда было что положить. Один только рыбак и нику-
дышный крестьянин Симон Байстер оставался истовым меннонитом, с крючками
и петлями, был неучтив и без карманов, поэтому на его лодочном сарае
красовалась деревянная вывеска с надписью завитушками:
Кто крючки да петли носит, Того Боженька не бросит. У кого карман да
пуговицы, Тот навек с чертями спутается.
Но Симон Байстер был в Никельсвальде один такой, кто возил молоть
свое зерно не на католическую мельницу, а в Пазеварк. Однако, похоже,
это все-таки не он в тринадцатом году, незадолго до большой войны, уго-
ворил спившегося батрака из Фраенхубена подпалить мельницу Матернов чем
только можно и со всех концов. Пламя уже выбивалось из-под козел и ста-
нины, когда Перкун, молодой пес работника Павла, которого, впрочем, ник-
то иначе как Паулем не называл, неистово мечась вокруг мельницы черным
волчком и оглашая округу сухим, хриплым лаем, все-таки заставил и Павла,
и его хозяина-мельника выйти на крыльцо.
Павел, или, проще говоря, Пауль, привел с собой этого зверюгу из Лит-
вы и охотно показывал всем желающим нечто вроде его родословной, из ко-
торой явствовало, что бабка Перкуна по отцовской линии была то ли поль-
ской, то ли литовской, то ли русской волчицей.
А Перкун зачал Сенту; Сента принесла Харраса; Харрас зачал Принца; а
Принц творил историю... Но пока что бабка Матернов все еще сиднем сидит
в своем кресле и может только лупать да вращать глазами. Не в силах ше-
вельнуться, она вынуждена просто наблюдать, как невестка хлопочет по до-
му, сын возится на мельнице, а дочь Лорхен бог весть чем занимается с
работником Павлом. Но работник пропадет на войне, а Лорхен после этого
малость потеряет рассудок: с этой поры она повсюду - в доме и на огоро-
де, на мельнице и на дамбе, в зарослях крапивы и в сарае у Фольхертов, в
дюнах и босиком по прибрежному песку, за дюнами и в чернике прибрежной
рощи - всюду будет искать своего Пауля, о котором так никогда и не узна-
ет, кто - пруссаки или русские - загнал его в сырую землю. И только пес
Перкун неизменно будет сопровождать в этих поисках кротко увядающую мо-
лодицу, делившую с ним одного господина.
Шестая утренняя смена
Итак, давным-давно - Брауксель отсчитывает годовщины по пальцам, -
когда в мире уже третий год шла война, Пауль сгинул где-то в мазурских
болотах, Лорхен с псом бродила по всей округе, а мельник Матерн по-преж-
нему продолжал таскать мешки, поскольку стал плохо слышать на оба уха и
для армии не годился, - в один прекрасный солнечный день бабка Матернов
сидела дома одна, поскольку все ушли на крестины, - сорванец и большой
любитель швыряться перочинным ножом из предшествующих утренних смен в
этот день был наречен именем Вальтер, - сидела сиднем, вращала глазами,
что-то бормотала, пускала слюни, но тем не менее, увы, не могла произ-
нести ничего вразумительного.
Она сидела в своей горенке, и по лицу ее пробегали стремительные те-
ни. Лицо то вспыхивало, то исчезало в тени, то высвечивалось, то темне-
ло. И мебель, целиком и частями: карниз буфета, горбатая крышка сундука,
красный, вот уже долгих девять лет несминаемый плюш резной молельной
скамеечки, - все это вспыхивало, меркло, теряло и вновь обозначало свои
очертания то в дрожащей пыльной взвеси солнечной дорожки, то в сером
беспыльном полумраке на лице бабки и на ее мебелях. На ее чепце и ее лю-
бимом, голубого стекла, бокале в горке буфета. На бахроме рукавов ее
ночного халата. На выскобленном добела полу и на шустрой, примерно в ла-
донь величиной черепахе, которую подарил ей когда-то их работник Пауль и
которая, поблескивая панцирем и бодро переползая из угла в угол, пита-
лась листьями салата, оставляя на своем любимом лакомстве ровные полук-
руглые надкусы, и давно Пауля пережила. И эти листья, рассыпанные по
всему полу верхней горенки и окаймленные аккуратным орнаментом черепахо-
вых надкусов, тоже то и дело мерцали - блик, блик, блик, - ибо во дворе
за домом, усердно и в соответствии со скоростью ветра, составлявшей во-
семь метров в секунду, вращала своими крыльями матерновская мельница,
перемалывая пшеницу в муку и заодно успевая за каждые три с половиной
секунды застить солнце четыре раза.
Примерно в то же время, когда в горнице у бабки творилась эта демони-
ческая свистопляска света и тени, младенец тронулся в путь по проселоч-
ной дороге через Пазеварк и Юнкеракер в Штеген - к своей крестильной ку-
пели, а подсолнухи у забора, что отгораживал участок Матернов от просел-
ка, раскрывались все шире и шире, наклоняясь друг к другу и млея на том
самом солнце, которое четыре раза за три с половиной секунды успевали
застить крылья ветряной мельницы, - подсолнухи, они-то могли услаждаться
солнцем без малейших перерывов, ибо мельница между ними и солнцем никог-
да не встревала, только между солнцем и домом, причем даже в полдень
встревала между неподвижной, сиднем сидячей бабкой и солнцем, которое в
здешних краях светит хоть и не бесперечь, но достаточно часто.
Так сколько уже лет бабка Матернов прикована к креслу?
Девять лет в верхней горенке.
Сколько-сколько - за геранями, ледяными узорами, вьюнками и душистым
горошком?
Девять лет - свет-тень, свет-тень со стороны мельницы. А кто же это
ее так надолго усадил?
Это невестушка ее, Эрнестина, в девичестве Штанге, ей так удружила.
Да как же такое могло случиться?
Эта евангеличка из Юнкеракера сперва выжила Тильду Матерн, которая в
ту пору еще вовсе не была бабкой, скорее напротив, крепкой и громоглас-
ной хозяйкой, из кухни, затем распростерла свое влияние по всему дому до
прихожей и обнаглела до того, что даже в праздник тела Христова стала
мыть окна. Когда же Стина попробовала выжить свекровь и со скотного дво-
ра, тогда, в курятнике, в первый раз дошло и до рукопашной, да так, что
от кур только перья летели - женщи