---------------------------------------------------------------
   Роман
   Перевод с немецкого и вступление М. РУДНИЦКОГО
---------------------------------------------------------------



   Перед читателем "ИЛ" еще один роман Гюнтера Грасса,  последняя  книга
его "данцигской трилогии", снискавшей автору в начале шестидесятых годов
славу почти всемирную.  Почти,  потому что через цензурно-идеологические
кордоны  многих стран того лагеря,  который гордо звался "социалистичес-
ким",  произведения Грасса и в ту пору,  и много "застойных" лет  спустя
проникали чуть ли не контрабандой:  органы, важно именовавшие себя "ком-
петентными",  редко и с крайней неохотой давали добро на их публикацию -
так,  из всей "данцигской трилогии" нам в свое время милостиво разрешили
прочесть,  да и то с целомудренными изъятиями,  лишь повесть "Кошки-мыш-
ки".  Сейчас,  когда нравы изменились и между нами и большой литературой
ничего,  кроме личных и общественных экономических катастроф,  не стоит,
особой признательности заслуживает харьковское издательство "Фолио", му-
жественно взявшее на себя благородную миссию издания четырехтомного соб-
рания сочинений Грасса, составленного Е.А.Кацевой.
   Оговоримся сразу - и эта журнальная публикация, так же как публикация
романа "Жестяной барабан" (см.  "ИЛ", 1995, ╧ 11), не будет полной. При-
чиной  тому,  во-первых  и  в-главных,  огромный  объем произведения,  а
во-вторых, достаточно самостоятельный характер отдельных его частей: ро-
ман  Грасса  художественно  организован  как конгломерат трех автономных
книг,  написанных тремя разными, хотя и, понятное дело, фиктивными расс-
казчиками. В третьей книге, "Матерниады", озаглавленной так по имени од-
ного из главных героев, Вальтера Матерна, перед нами во всеоружии своего
сатирического дара предстает тот Грасс - язвительный критик послевоенной
западногерманской повседневности,  которого наш читатель пусть  неполно,
но  все-таки  уже  знает  по романам "Под местным наркозом" (1969) и "Из
дневника улитки" (1972).  Это важная часть романа и важный аспект  твор-
чества писателя, важный, но не определяющий: рискну сказать, что в рома-
не "Собачьи годы" Грасс во всем размахе и  азарте  своего  писательского
таланта раскрылся именно в первых двух частях.
   Есть книги,  которым  уже  в  самый момент их рождения суждена долгая
жизнь - столь очевидны и бесспорны их незаурядность и художественная си-
ла.  К таковым, несомненно, наряду с "Жестяным барабаном", принадлежат и
"Собачьи годы" Гюнтера Грасса. Мощь художественного претворения действи-
тельности здесь явлена такая,  что только очень идеологически предвзятый
или очень уж эстетически подслеповатый  взгляд  способен  не  распознать
масштабы этого дерзания. Вот почему, быть может, не стоит привычно сето-
вать на то,  что наше знакомство с еще одним выдающимся  явлением  евро-
пейского искусства ХХ века - а первые романы Грасса,  безусловно, заслу-
живают именно такой дефиниции - происходит с опозданием на три с  лишним
десятилетия. По гамбургскому счету, который в данном случае вполне умес-
тен,  не такой уж это и большой срок, а если оглянуться на отечественную
современность,  то  впору  подумать,  что  опоздание в тридцать три года
подстроено нарочно,  что оно и не опоздание вовсе,  а,  напротив,  точно
выбранный  и  терпеливо выжданный исторический миг.  Кстати,  сам Грасс,
большой любитель достопамятных дат и магии чисел, наверняка поигрался бы
с числом 33,  созвучным дате 1933 и кратным "нехорошему",  как сказано в
его романе, числу одиннадцать.
   Полагаю, что вживание в многослойный и сложносочиненный, одновременно
и гротескно страстный, и вдохновенно поэтичный, то сказочно-фантастичес-
кий,  то беспощадно жестокий мир грассовского романа дастся нашему чита-
телю,  как далось и автору этих строк, без особого труда: слишком многое
в этих прихотливых повествовательных узорах,  в этих хитросплетениях об-
разов  и судеб покажется,  да и окажется узнаваемым,  понятным,  до боли
знакомым,  а то и постыдно родственным.  Сила художественного  обобщения
здесь  такова,  что  выплескивается  за берега национальной исторической
судьбы,  творя картины многозначного,  универсального, общечеловеческого
смысла и безжалостно ставя нас,  читателей,  перед вопросами,  ответы на
которые,  боюсь,  все еще не найдены и найдены будут не скоро.  Грасс  в
этой  своей книге не столько анализирует - это в более поздних его вещах
проявляется порой тяга к ироничной рассудительности, - сколько яростно и
неистово,  с бесстрашием и одержимостью, в которых узнается подвижничес-
кий порыв Достоевского,  снова и снова выпихивает повествование к  "пос-
ледним вопросам" бытия,  живописуя историю болезни общества, пораженного
геном коллективного безумия.
   Проще всего было бы в этом месте, не обинуясь, поименовать коллектив-
ное безумие фашизмом, да еще и сопроводить его атрибутивом "германский".
Однако иная простота, как известно, хуже воровства, поэтому не будем са-
ми себя обкрадывать. Разумеется, Грасс во всей "данцигской трилогии" от-
талкивается от своего личного опыта и опыта своего поколения,  выросшего
в Германии в пору гитлеровского фашизма. На иных страницах романа именно
этот личный и глубоко выстраданный опыт окрашивает повествование  тонами
пронзительной исповедальной искренности. Но Грасс понимает: всякое явле-
ние имеет свой исток и свой генезис.  Вот почему его  роман  бессчетными
нитями  своего сюжета и своей образности уходит в недра времен и в недра
человеческой души, и там, и там обнаруживая все более глубокие залегания
добра  и зла,  красоты и уродства,  разума и первобытного звериного инс-
тинкта, созидания - и разрушения.
   В этом смысле совершенно особую роль играет  в  романе  история.  Она
присутствует тут,  можно сказать,  постоянно, живьем и во плоти, сообщая
людям и зверям - а они в романе участвуют на равных, - событиям и вещам,
мыслям, словам и поступкам свой неповседневный контекст. И дело не толь-
ко в том, что повествование изобилует историческими аллюзиями, непринуж-
денно  перескакивая из наполеоновских войн в средневековые крестовые по-
ходы,  а то и вовсе ныряя в темные пучины мифа. Сами эти аллюзии доказы-
вают  нечто  очень важное:  в извечном противоборстве добра и зла именно
ход истории в конечном счете оказывается последним судией,  документируя
целесообразность мирового развития, осмысленность эволюции, свершающейся
наперекор разгулам варварства и кровопролитиям.  Вспомним,  с какой биб-
лейской торжественностью перечисляет Брауксель,  летописец первой части,
собачьи поколения,  и это,  конечно,  неспроста - в них, в этих собачьих
родословных, запечатлено вековечное движение от дикости к культуре: чер-
ная псина Сента "не хочет обратно к волкам".
   Не хочет "обратно к волкам" и человек или,  скажем точнее, как прави-
ло,  не хочет,  поскольку наделен противоядием от дикости - предприимчи-
востью, стремлением к созиданию, творчеству. Это его неистребимое стрем-
ление выражено в романе Грасса по-разному - оно материализовалось в дам-
бах Вислы,  "облагоразумивших" коварную стремнину непокорной реки,  и  в
гордой  красе родного Данцига,  запечатлелось в аккуратной брусчатке его
мостовых и в наименованиях его улиц и площадей,  мест и предместий, воб-
равших в себя века человеческого труда,  мирного быта, оседлости. (Очень
важно понять и прочувствовать именно этот оттенок в отношении  Грасса  к
своей малой родине,  нынешнему Гданьску, не придавая ностальгии писателя
какого-то иного,  политического смысла,  абсолютно ей не свойственного.)
Отсюда же интерес Грасса к самым разным видам человеческой деятельности,
энциклопедические познания по части ремесел,  промыслов и вообще всякого
рукотворчества  - в миропонимании художника это и есть первооснова гума-
низма, его содержательное наполнение. И конечно же, вершиной созидатель-
ного начала в человеке оказывается искусство.
   Грасс, как известно, не только писатель - в его послужном списке нес-
колько художественных профессий:  каменотес и скульптор, джазист и живо-
писец. Он не понаслышке знает театр и балет. Полагаю, именно это разнос-
тороннее знание позволило ему внести в великую тему немецкой  литературы
традицию "романа о художнике",  идущую еще от "Вильгельма Мейстера" и от
"Генриха фон Офтердингена",  свою, совершенно особую ноту. Изобретая для
своих персонажей самые невероятные и экзотические художественные занятия
- вспомним санитара из "Жестяного барабана", который сооружает свои тво-
рения из бечевки,  вязальных спиц и дощечек, вспомним барабанные палочки
самого Оскара Мацерата,  выбивающие по лакированной жести причудливые  и
жутковатые фантазии, поставим в этот же ряд одного из главных героев ро-
мана "Собачьи годы",  Эдди Амзеля,  мастерящего не что-нибудь,  а птичьи
пугала, - Грасс методом остранения как бы "вылущивает" саму идею искусс-
тва, во всей ее первозданной чистоте, во всем ее бескорыстии, из скорлу-
пы традиционной,  привычной,  рутинной формы. А такое извлечение, в свою
очередь, сдвигает повествование в гротеск, резко сближая мир искусства и
фантазии с грубой реальностью,  принуждая их как-то соотноситься,  конф-
ликтовать друг с другом,  вступать в сложные и  непредсказуемые  взаимо-
действия.
   Нет, ни человеку,  ни человечеству не свойственно стремиться "обратно
к волкам",  но иногда - вот она, главная болевая точка и мучительная за-
гадка грассовского романа,  - случаются в природе и истории генетические
тупики,  аппендиксы эволюции,  рецидивы впадения в зверство.  Грасс и не
делает  вид,  что ему ведомы причины этой патологии,  но как художник он
умеет разглядеть ее симптомы.  Фашизм в его романе начинается,  казалось
бы, с мелочей - с детских шалостей, с того, что несколько школьников из-
бивают своего одноклассника, обзывая его к тому же "абрашкой". С порази-
тельной  художественной проницательностью романист ставит в один повест-
вовательный ряд историю девочки Туллы,  этой маленькой нелюди, и историю
воцарения  в  Германии  фашистского режима,  причем образ Туллы с первых
строк приобретает черты поистине демонические,  тогда как приход фашизма
показан  скорее  через быт,  во всей повседневной ползучей неприметности
его эпидемического триумфа.  В понимании Грасса фашизм - это не  привне-
сенный извне общественный порядок, основанный на голом насилии, циничной
демагогии и лжи,  но прежде всего - массовый вывих человеческой природы,
состояние души, готовой принять страх, ложь, демагогию, готовой к безро-
потному подчинению, а то и к фанатическому экстазу коллективного безумс-
тва.  Роман  Грасса напоминает нам:  если нация начинает сходить с ума -
этому трудно воспрепятствовать.
   Впрочем, наивно было бы пытаться свести всю полноту и трепетную  под-
линность  жизни,  воплотившейся  в  этом удивительном романе,  к некоему
идейному высказыванию.  "Собачьи годы" Гюнтера Грасса - это великая кни-
га,  в которой, как в жизни, есть место всему - трагическому и смешному,
страшному и доброму,  прекрасному и безобразному, обыденному и невероят-
ному.  В эту книгу не так уж трудно войти, а войдя, уже невозможно отор-
ваться, пока не проживешь ее всю, до последней строчки.
                                                Памяти Вальтера Хена








   Рассказывай ты. Нет, лучше вы расскажите. Или ты будешь рассказывать?
Может,  лучше господин артист начнет?  Или пугала,  все скопом? А может,
подождем,  покуда восемь планет не сойдутся в знаке Водолея?  Ну хорошо,
прошу вас,  начинайте вы!  В конце концов,  ведь это ваш кобель тогда...
Да,  но прежде чем мой кобель, ваша сука тоже... а до нее многие суки от
многих  кобелей...  Но должен же кто-то начать - ты или он,  вы или я...
Итак: давным-давно, много-много закатов тому назад, задолго до того, как
мы появились на свет,  уже текла,  не отражая нас в своих водах,  Висла,
текла каждый божий день и впадала куда следует.
   Летописца, чье перо выводит эти строки,  в данное время зовут  Браук-
сель,  и он по роду работы командует то ли рудником,  то ли шахтой,  где
добывается,  однако, не руда, не уголь и не калийная соль, но где тем не
менее  в  поте лица своего трудятся сто тридцать четыре рабочих и служа-
щих, вкалывая на откаточных штреках и промежуточных горизонтах, в забоях
и квершлагах,  не покладая рук ни в бухгалтерии,  ни на отгрузке,  и все
это изо дня в день, из смены в смену.
   Неуправляемо и коварно несла свои воды Висла в прежние времена. Поку-
да не созваны были многие тысячи землекопов и в году одна тысяча восемь-
сот девяносто пятом не прорыли между косовыми деревнями Шивенхорст и Ни-
кельсвальде с севера к югу протоку,  так называемый "стежок". И он, этот
стежок, приняв воды Вислы в свое прямое, как по шнурку протянутое русло,
уменьшил опасность наводнений и паводков.
   Летописец Брауксель  по большей части пишет свое имя через "кс",  как
"ксиву", но иногда и через "хс" - Браухсель. А иной раз, в соответствую-
щем настроении,  он именует себя Брайксель,  почти как Вайксель, то бишь
Висла по-немецки.  Игривость и педантизм водят его рукою  попеременно  и
ничуть друг другу не мешают.
   От горизонта  к горизонту протянулись вдоль Вислы дамбы,  и под прис-
мотром главного комиссара водорегулирующих сооружений  в  Большой  пойме
Мариенвердер  надлежало  этим  дамбам противостоять как могучим весенним
половодьям,  так и августовским "доминиканским" паводкам.  И не  приведи
Бог, если в дамбе заводились мыши.
   Тот, чье  перо  выводит сейчас эти строки,  тот,  кто командует то ли
рудником,  то ли шахтой и пишет свое имя по-разному, изобразил на расчи-
щенной для такого случая столешнице с помощью семидесяти трех сигаретных
"бычков", добытых честным двухнедельным трудом заядлого курильщика, рус-
ло  Вислы  в двух вариантах - до и после урегулирования:  табачная труха
вперемешку с рыхлым серым пеплом обозначит течение реки со всеми ее тре-
мя устьями, обгорелые спички - это дамбы, что удерживают строптивую реку
в ее зыбких берегах.
   Итак, много-много закатов тому назад: вот и господин главный комиссар
водорегулирующих сооружений не спеша спускается вниз по склону, где воз-
ле села Кокоцко,  аккурат против  меннонитского  кладбища,  в  восемьсот
пятьдесят пятом прорвало дамбу - в кронах деревьев потом неделями торча-
ли гробы,  - он же,  пеший ли,  конный или на лодке,  в своем неизменном
сюртуке с неизменной чекушкой рисовой араки в оттопыренном кармане,  он,
Вильгельм Эренталь, тот самый, что в свое время в потешных и торжествен-
ных,  на античный манер сложенных виршах сочинил знаменитую "Дамбоспаса-
тельную эпистолу",  после публикации преподнеся ее с  дружественным  на-
путствием  всем  окрестным смотрителям дамб,  сельским учителям и менно-
нитским проповедникам,  он,  упомянутый здесь в первый и последний  раз,
дабы никогда больше не появиться на этих страницах, - вот он блюдет свой
неусыпный дозор вверх ли, вниз по течению, пристально оглядывая плетеные
перемычки  и полузапруды-буны и нещадно гоняя с дамбы поросят,  ибо сог-
ласно земельно-правовому уложению от ноября месяца года одна тысяча  во-
семьсот сорок седьмого,  параграф восемь, пункт два, "запрещается всякой
скотине, пернатой равно копытной, на дамбах пастись и особливо рыться".
   По левую руку солнце падает к закату. Брауксель ломает надвое спичку:
второе  устье Вислы возникло второго февраля тысяча восемьсот сорокового
без какого-либо участия землекопов, когда река, запруженная льдом, прор-
вала косу, слизнув по пути две деревни, что в свою очередь привело к об-
разованию двух новых селений,  рыбацких деревушек Западный Нойфер и Вос-
точный Нойфер. Однако, сколь ни богаты обе эти деревушки своими байками,
преданиями и замечательными небывальщинами,  мы будем вести речь главным
образом о двух других, что расположились на восточном и западном берегах
первого - не по времени,  но по течению - устья:  Шивенхорст  и  Никель-
свальде были,  да и сейчас остаются последними деревнями вдоль "стежка",
между которыми есть паромная переправа,  ибо уже пятьюстами метрами ниже
мутный исток Вислы, чаще глинисто-желтый, чем пепельно-серый, изливается
с просторов нынешней Польской республики в почти пресные (ноль целых во-
семь десятых процента соли) воды Балтийского моря.
   Тихо, словно  заклинание,  бормоча под ноc заветную цитату:  "Висла -
это широкая,  с каждым воспоминанием все более привольная  река,  вполне
судоходная, несмотря на обилие песчаных отмелей", - Брауксель пускает по
столешнице своего письменного стола,  превратившейся в  наглядный  макет
дельты Вислы,  паромную переправу в виде изрядно потертого ластика и сей
же час, поскольку первая утренняя смена уже заступила, а день начинается
громким чириканьем воробьев,  водружает девятилетнего Вальтера Матерна -
ударение на последнем слоге:  Матерн - на самый гребень никельсвальденс-
кой дамбы прямо под лучи заходящего солнца; Вальтер скрежещет зубами.
   А что,  собственно, происходит, когда девятилетний сын мельника, выс-
веченный лучами закатного солнца, стоит на гребне дамбы, смотрит на реку
и скрежещет зубами наперекор ветру?  Это у него от бабки, которая девять
лет сиднем просидела в своем деревянном кресле и  только  и  могла,  что
глазами лупать.
   По воде много всего плывет, и Вальтер Матерн на все на это смотрит. А
здесь,  перед самым устьем,  еще и море помогает. Говорят, в дамбе мыши.
Так всегда говорят,  коли дамбу прорывает - мол, мыши в дамбе. Меннониты
говорят,  это, дескать, поляки-католики среди ночи прокрались да мышей в
дамбу напустили. А еще говорят, кто-то видел плотинного графа - всадника
на белом коне.  Но страховая компания не желает верить россказням  -  ни
про поляков-католиков,  ни про графа из Гютланда. Когда дамбу прорвало -
из-за мышей - граф,  как и положено по преданию, на своем белом коне ри-
нулся  навстречу хлынувшей волне,  только проку от этого все равно мало,
потому что Висла уже поглотила всех плотинных  смотрителей.  И  польских
католических мышей тоже. Поглотила и грубых меннонитов, тех, что с крюч-
ками и петлями, но без карманов, и меннонитов тонких, с пуговицами, пет-
лицами и с дьявольскими карманами,  поглотила в Гютланде и трех прихожан
евангелической церкви,  а заодно и учителя-социалиста.  Поглотила в Гют-
ланде и скотину мычащую, и резные деревянные колыбельки, поглотила вооб-
ще весь Гютланд - гютландские кровати и гютландские  шкафы,  гютландские
часы с боем и клетки с канарейками,  гютландского проповедника, этот был
из грубых меннонитов, с крючками и петлями, - поглотила и проповедницкую
дочку, а она, говорят, очень была собой хороша.
   Все это  и  много чего еще тащится по воде.  Что вообще может нести в
своих водах такая река,  как Висла?  Да все,  что идет прахом - дерево и
стекло,  карандаши,  разные написания имени Брауксель, стулья, косточки,
но и заходы, закаты. Все, что забыто и быльем поросло, вдруг всплывает в
водах  Вислы  спиной  или брюхом вверх и влачится в потоке воспоминаний:
вот и Адальберт пришел.  Он приходит пешим.  И тут его сшибает  огромным
суком. Но Свянтополк все равно примет крещение. А что станется с дочерь-
ми Мествина?  Вот одна,  босая,  бросилась наутек - убежит или нет?  Кто
возьмет ее с собой? Богатырь Милигедо со своей чугунной палицей? Или ог-
ненно-рыжий Перкунас? А может, бледный Пеколс, тот, что все время глядит
исподлобья? Отрок Потримпс только посмеивается и жует свои пшеничные ко-
лоски.  Дубы уже срублены.  Еще один скрежет зубовный - и вот уже  дочка
князя Кестутиса идет в монастырь.  Двенадцать рыцарей без голов, двенад-
цать монахинь без голов,  зачем они пляшут на мельнице? Мельница крутит-
ся, мельница вертится, монашки и рыцари на Сретенье встретятся; крутится
мельница,  вертится мельница, души в муку, а мука что метелица; крутится
мельница,  вертится мельница, последним куском мы с костлявой поделимся;
мельница вертится, мельница крутится, монашки и рыцари стерпятся-слюбят-
ся... когда, однако же, мельница заполыхала изнутри и к ней стали подка-
тывать экипажи для безголовых рыцарей и безголовых монахинь и когда мно-
го позже - заходы,  закаты - святой Бруно прошел сквозь пламя, а разбой-
ник Бобровский со своим дружком Матерной, от которого все и пошло, ходи-
ли по дворам и подпускали красного петуха всюду, где на воротах уже были
кем-то услужливо намалеваны кресты, - закаты, заходы, - и Наполеон, до и
после,  когда город был осажден по всем правилам военного искусства, ибо
на нем были неоднократно и с переменным  успехом  опробованы  знаменитые
пороховые ракеты Конгрева,  - но и в самом городе, и на его укреплениях,
на бастионах Волк, Медведь, Буланый и на бастионах Выскок, Кролик и Дев-
кина Дырка,  задыхались в чаду французы, чертыхались от бессильной злобы
поляки с их князем Радзивиллом,  тщетно надрывал глотки полк  однорукого
капитана  де  Шамбюра.  Однако пятого августа к городу подступил домини-
канский паводок,  вода без всяких штурмовых лестниц с  первого  приступа
взяла бастионы Буланый,  Кролик и Выскок, подмочила пороха, с шипением и
треском загасила в своих толщах грозные ракеты Конгрева  и  запустила  в
город, в его улочки и закоулки, кладовки и кухни несметные полчища рыбы,
особливо щук - вот уж кто поживился на славу,  хоть провиантские  склады
на Хмельной улице к тому времени и были сожжены, - заходы, закаты. Такой
реке, как Висла, все к лицу и все ее красит: закаты и кровь, глина и пе-
пел. Ей бы улететь вместе с вольным ветром. Но не всякая воля исполняет-
ся, и реки, которым так хочется в небо, тоже впадают в Вислу.



   Вот она, здесь, на столешнице у Браукселя, и перекатывается через ши-
венхорстскую дамбу,  изо дня в день. А на никельсвальденской дамбе стоит
Вальтер Матерн и скрежещет зубами - ибо вода сходит.  Как отмытые, помо-
лодев,  обнажаются из-под воды дамбы. Только скрещенные крылья ветряков,
туповерхие колокольни да тополя - Наполеон приказал посадить их тут  для
прикрытия своей артиллерии - лепятся,  как приклеенные, на их гребнях. И
он,  Вальтер,  стоит один-одинешенек. Правда, с собакой. Но та не стоит,
носится, то она там, то тут. За его спиной, уже в полумраке и ниже уров-
ня реки, раскинулась отвоеванная людьми Пойма, и пахнет маслом, сыворот-
кой, сливками, сыроварнями, почти до тошноты пахнет здоровьем и молоком.
Вот он стоит,  девятилетний пацан,  по-хозяйски расставив ноги с  багро-
во-синюшными  коленками,  растопырив обе свои пятерни,  прищурив глаза и
напыжившись так, что все шрамы и царапины, все отметины и следы падений,
драк и нырков под колючую проволоку на его стриженой макушке набухают от
напряжения,  вот он,  Вальтер Матерн,  скрежещет зубами, двигая челюстью
слева направо - эта привычка у него от бабки, - и ищет камень.
   А на дамбе хоть шаром покати. Но он все равно ищет. Сухие сучки есть,
это он видит.  Но сухой сучок против ветра не швырнешь.  А ему  хочется,
надо,  невтерпеж швырнуть. Мог бы свистнуть, подозвать Сенту, которая то
тут,  то там, но не свистит, только скрежещет зубами -чтобы ветер заглу-
шить - и хочет что-нибудь швырнуть.  Мог бы криком "Эй, ты!" обратить на
себя взор Амзеля, что копошится внизу под дамбой, но во рту у него толь-
ко скрежет зубовный и нет места ни для какого "Эй,  ты!", и ему хочется,
надо,  очень надо швырнуть,  а в карманах, как назло, ни одного камушка;
обычно-то  у него в каком-нибудь из карманов обязательно камушек найдет-
ся, если не два, а сейчас нету.
   Такие камушки в здешних местах  называют  "голышами".  Евангелические
говорят  - "голыши",  и немногие католики тоже говорят "голыши".  Грубые
меннониты - "голыши".  И тонкие меннониты - "голыши".  И Амзель, который
вообще-то любит быть не таким, как все, тоже говорит "голыш", когда име-
ет в виду камень.  И Сента,  если ей сказать "Принеси-ка голыш",  обяза-
тельно  принесет камушек.  И Криве говорит "голыш",  Корнелиус,  Кабрун,
Байстер,  Фольхерт, Август Шпанагель и майорша фон Анкум - все так гово-
рят;  и проповедник Даниэль Кливер из Пазеварка, обращаясь к своей паст-
ве, что к грубым, что к тонким меннонитам, говорит примерно так: "И тады
малыш  Давид как возьмет голыш и как заедет ентому дылде Голиафу..." По-
тому как "голышом" в здешних местах называют всякий "сподручный",  удоб-
ный камушек величиной примерно с голубиное яйцо.
   Но Вальтер Матерн,  как назло, ничего такого в карманах не находит. В
правом только крошки да семечки,  а вот в левом, между кусками бечевки и
бренными  останками кузнечика - а зубы тем временем скрежещут,  а солнце
между тем скрылось, а Висла течет, влача в своих водах что-то из Гютлан-
да,  что-то из Монтау,  а Амзель все еще копается,  и облака куда-то,  и
Сента против ветра,  а чайки на ветру и дамбы чисты  как  вылизанные,  а
солнце ушло,  ушло, ушло - он нашаривает свой перочинный нож. Солнце за-
ходит в восточных краях медленнее,  чем в западных,  это любому  ребенку
известно.  Висла течет от одного небосклона к противоположному.  Вот уже
от шивенхорстской пристани отделился паром с намерением  дотащить,  косо
идя наперерез течению и всеми силенками упираясь,  дотащить два товарных
вагона до рельсов узкоколейки, что протянулась от Никельсвальде до Штут-
хофа. Как раз сейчас кусок дубленой кожи по имени Криве отвернет от вет-
ра свое бычье лицо и начнет ощупывать  неморгающим,  почти  без  ресниц,
взглядом противоположную дамбу:  лениво вращаются крылья ветряка,  а вон
тополя - Криве их наперечет знает. Глаза у него слегка навыкате, и выра-
жение в них несгибаемое,  а рука в кармане. Наконец, он соизволяет опус-
тить взгляд чуть пониже - а что это там копошится возле самой воды, эта-
кое смешное и круглое,  и,  похоже,  норовит что-то выудить из Вислы. Да
это же Амзель охотится за старьем. А зачем ему старье, это любому ребен-
ку известно.
   Дубленому Криве,  однако, неизвестно, что такое обнаружил Вальтер Ма-
терн в своем кармане,  обшаривая его в тщетных поисках  голыша.  И  пока
Криве прячет свое сыромятное лицо от ветра, нож в ладони Вальтера Матер-
на потихоньку согревается.  Это Амзель ему нож подарил. Три лезвия, што-
пор, пилка и даже шило. Краснощекий увалень Амзель, уморительно смешной,
когда он плачет.  Амзель,  который сейчас внизу под  дамбой  копается  в
прибрежной тине, ибо хотя сейчас Висла медленно, пядь за пядью, на палец
в час, отступает, но когда от Монтау до Кэземарка потоп, она поднимается
до  самого  гребня дамбы и оставляет разные вещи,  иной раз аж из самого
Пальшау.
   Ушло. Село.  Упало там, на горизонте, за дамбу, оставив только разго-
рающийся багрянец. И тогда - один лишь Брауксель это знает - Вальтер Ма-
терн еще крепче сжимает нож, который покамест у него в кармане. Амзель -
тот немного помоложе Вальтера Матерна. Сента, черным-черна, мышкует вда-
леке, такая же черная, как багрово закатное небо над шивенхорстской дам-
бой. Дохлая кошка в ветвях плавника. Чайки совокупляются на лету, шелко-
вистая оберточная бумага на ветру трепещет - то расправится, то свернет-
ся; стеклянные глаза-пуговки цепко видят все, что плывет, парит, юркает,
шмыгает,  затаилось, замерло или просто существует на свете, как сущест-
вуют две тысячи веснушек на физиономии Амзеля; видят и то, что на голове
у него каска, какие носили еще до Вердена. Каска сползает на глаза, надо
ее отодвинуть на макушку,  она опять сползает, мешая Амзелю выуживать из
тины штакетины,  жерди и свинцово набрякшее тряпье, - вот тут-то как раз
из ветвей на прокорм чайкам вываливается кошка.  Мыши снова снуют в нед-
рах дамбы.  И паром все еще приближается к берегу.  Река несет и вращает
дохлую рыжую псину. Сента нюхает ветер. Паром упрямо и зло тащит напере-
рез течению два товарных вагона.  И телку, уже неживую, тоже несет река.
Ветер вдруг стих,  запнулся, но еще не переменился. Чайки замерли в воз-
духе, они в недоумении. И вот тут, покуда все это - паром и ветер, телка
и солнце за дамбой,  мыши в дамбе и чайки на лету, - Вальтер Матерн дос-
тает из кармана зажатый в кулаке нож,  прижимает его - а Висла все течет
- к шерстяной груди свитерка и стискивает что есть силы, так что костяш-
ки пальцев в разгорающемся зареве отливают мелом.



   Каждый ребенок от Хильдесхайма до Зарштедта знает,  что добывается  у
Браукселя в рудниках - тех самых,  что пролегли от Зарштедта до Хильдес-
хайма.
   Каждый ребенок знает, почему сто двадцать восьмой пехотный полк, пог-
рузившись в двадцатом году в эшелон,  вынужден был оставить в Бонзаке ту
каску,  которую носит сейчас Амзель,  наряду с множеством других  касок,
грудой обмундирования и парочкой походных кухонь,  именуемых на солдатс-
ком наречии "гуляш-мортирами".
   А вот опять кошка. Каждый ребенок знает - это уже другая кошка, толь-
ко мышам это невдомек и чайкам тоже. Кошка плывет мокрей мокрого, дохлей
дохлого. А вот и еще что-то несет, не собаку и не овцу, эге, да это пла-
тяной шкаф. С паромом он вроде уже разминулся. И в тот миг, когда Амзель
вытягивает из тины очередную жердь, а кулак Вальтера Матерна сжимает нож
что есть силы, до дрожи, - в этот миг кошка обретает свободу: ее подхва-
тывает течением и несет в открытое море,  в открытое небо...  Чайки  все
меньше, мыши шебаршатся в дамбе, Висла течет, нож в кулаке дрожит, ветер
называется норд-вест, дамбы молодеют на глазах, море всеми силами упира-
ется, не пуская в себя реку, солнце все еще заходит и никак не зайдет, а
паром все еще тащится, тащит себя и два вагона, наперерез течению. Паром
не опрокинется, дамбы не прорвутся, мыши ничего не боятся, солнце вспять
не повернет, и Висла не повернет вспять, и паром не повернет, и кошка, и
чайки, и облака, и пехотный полк, Сента не хочет обратно к волкам, а хо-
чет умница,  умница,  умница... Вот и Вальтер Матерн не хочет класть об-
ратно в карман тот перочинный нож, что недавно подарил ему толстяк-коро-
тышка-увалень Амзель;  наоборот,  кулаку,  что сжимает в себе нож,  даже
удается побелеть еще чуточку сильнее.  И зубы где-то над кулаком скреже-
щут слева направо.  Но вот кулак чуть разжался,  и покуда вокруг все те-
чет,  движется, тонет, влачится, кружит, прибывает, убывает - кровь, что
застоялась в запястье,  теплой волной приливает к ладони,  и Вальтер Ма-
терн  легко вскидывает за голову кулак с теплым ножом,  вот он уже стоит
только на одной ноге,  да и то на носке,  почти на цыпочках, на кончиках
пальцев,  что  привычно мерзнут в зашнурованном ботинке,  потому что без
чулка,  как бы приподняв весь свой вес и уже перенеся его назад, за пле-
чо, в закинутую руку, и не целится никуда, и даже почти не скрипит зуба-
ми:  и в этот быстротекущий, уходящий, уже канувший миг - даже Браукселю
его не спасти, ибо он забыл что-то, напрочь забыл, вот сейчас, когда Ам-
зель отрывает наконец взгляд от прибрежной слякоти и  сдвигает  стальную
каску  с одной тысячи своих веснушек на вторую,  со лба на затылок,  - в
этот миг выкинутая вперед ладонь Вальтера Матерна  уже  пуста,  легка  и
сохраняет лишь вмятины,  отпечаток перочинного ножа,  у которого имелось
три лезвия, штопор, пилка и даже шило; а в пазах рукоятки забились морс-
кие песчинки, остатки мармелада, сосновые иголки, труха от коры и сгуст-
ки кротовой крови;  ножа,  за который запросто можно было выменять новый
велосипедный звонок; даже не украденного, а честно купленного Амзелем на
честно заработанные деньги в лавке у собственной матери,  а потом  пода-
ренного им своему другу Вальтеру Матерну; ножа, который прошлым летом во
дворе у Фольхертов пригвоздил к воротам сарая бабочку,  а  под  паромной
пристанью,  куда причаливает Криве, однажды за один день прикончил четы-
рех крыс,  в дюнах едва не прикончил кролика, а две недели назад пронзил
крота,  прежде чем того успела взять Сента. Пока что ладонь все еще хра-
нит на себе отпечаток ножа, того самого, которым Вальтер Матерн и Эдуард
Амзель,  когда  им было по восемь лет и очень хотелось заключить кровное
братство,  сделали себе надрезы на руке,  там,  где мускулы,  потому что
Корнелиус  Кабрун,  который  был  в немецкой Юго-Западной Африке и знает
обычаи готтентотов, так им рассказывал.



   Тем временем - ибо пока Брауксель изучает историю ножа,  пока он экс-
периментальным  путем  исследует  траекторию  полета  ножа с учетом силы
броска, сопротивления ветра, закона всемирного тяготения, времени у него
остается ровно столько,  что он едва успевает засчитать себе целый рабо-
чий день от одной смены до другой и написать "тем временем",  - так вот,
тем временем Амзель тыльной стороной ладони сдвигает каску со лба на за-
тылок.  Взгляд его скользит вверх по склону дамбы,  успевает заметить  и
бросок,  и бросившего,  и перехватить на лету брошенный предмет;  а нож,
утверждает Брауксель, тем временем достиг той высшей точки, какой дости-
гает всякий предмет, движущийся вверх под воздействием внешней силы, - а
тем временем Висла течет,  кошка дрейфует, чайка кричит, паром приближа-
ется,  сука Сента чернеет на фоне неба,  а солнце все заходит и никак не
зайдет.
   Тем временем - ибо когда брошенный предмет достигает той высшей  точ-
ки,  после  которой  начинается падение,  он на секунду как бы замирает,
пребывая в кажущейся неподвижности, - так вот, пока нож на секунду зами-
рает  в  этой точке,  Амзель отрывает от него взгляд и снова - а нож тем
временем начинает падать в воду, стремительный и обреченный под порывами
встречного ветра,  - снова смотрит на своего друга Вальтера Матерна, ко-
торый все еще балансирует на одной ноге  в  зашнурованном  ботинке,  без
чулка,  правая  рука все еще вытянута,  а левая для равновесия загребает
воздух.
   Тем временем - ибо пока Вальтер Матерн  балансирует  на  одной  ноге,
стараясь сохранить равновесие, пока Висла и кошка, мыши и паром, Сента и
солнце,  пока перочинный нож падает в воду - на руднике Браукселя засту-
пила очередная утренняя смена, а ночная, наоборот, отшабашила и разъеха-
лась по домам на велосипедах,  комендант запер штейгерский барак,  а во-
робьи  во всех канавах возвестили приход нового дня...  Амзелю тогда все
же удалось - то ли своим шустрым взглядом, то ли чуть менее шустрым кри-
ком  - вывести Вальтера Матерна из едва сохраняемого равновесия.  И хотя
тот и не свалился с самой кромки никельсвальденской дамбы,  однако  кач-
нулся, зашатался и накренился так, что потерял из виду свой нож и не уг-
лядел, как тот соприкоснулся с водами Вислы и юркнул вглубь.
   - Эй,  Скрыпун! - кричит Амзель. - Опять зубами скрипишь и швыряешься
чем ни попадя?
   Вальтер Матерн,  которому адресованы и этот вопрос, и кличка Скрыпун,
уже снова твердо стоит на ногах, сверкая ободранными коленками и потирая
ладонь своей правой руки, на которой остывающим контуром меркнет отпеча-
ток ножа.
   - Ты же видел, что швыряюсь, чего зря спрашиваешь?
   - Но ты не голышом швырнулся.
   - А если нет голыша.
   - А чем ты швырнулся, коли голыша нет?
   - Кабы у меня был голыш, я б голышом швырнулся.
   - Чего же ты Сенту не послал, она бы тебе принесла.
   - Этак любой дурак скажет:  "Чего же ты Сенту  не  послал".  Попробуй
пошли эту тварь, она вон за мышами носится.
   - Чем же ты тогда швырнулся, коли голыша не было?
   - Заладил тоже - чем да чем?  Чем надо, тем и швырнулся. Будто сам не
видел.
   - Ты ножиком моим швырнулся.
   - Это мой был ножик.  Подарок - он подарок и есть.  Кабы у меня голыш
под рукой был, разве стал бы я ножом швыряться.
   - Мог бы сказать по-человечески,  что у тебя там голыша нет, я б тебе
мигом бросил, у меня их тут навалом.
   - Чего зря языком молоть, все равно его уже не вернешь.
   - Может, мне новый подарят на Вознесение.
   - А я, может, не хочу новый.
   - Ну, если бы я тебе его отдал, захотел бы.
   - А спорим, что не возьму?
   - А спорим, что возьмешь?
   - А спорим, что нет?
   - А спорим, что да?
   И они ударили по рукам - зажигательное стекло против оловянных  гуса-
ров, - причем Амзель подает свою веснушчатую ладонь снизу, а Вальтер Ма-
терн,  наклонившись, тянет свою, еще с отпечатком ножа, ему навстречу и,
скрепив  спор  рукопожатием,  одновременно  втаскивает Амзеля на гребень
дамбы.
   Амзель настроен миролюбиво:
   - Ты такой же чудной,  как ваша бабка на мельнице.  Она  тоже  зубами
скрипит,  какие у нее еще остались. Правда, она у вас не швыряется. Зато
поварешкой дерется дай Боже.
   Сейчас, когда оба стоят на дамбе, видно, что Амзель росточком пониже.
Говоря  о бабке Вальтера Матерна,  он тычет большим пальцем через плечо,
где позади дамбы вдоль дороги  растянулась  деревушка  Никельсвальде,  а
чуть поодаль виднеется принадлежащая Матернам ветряная мельница.  Амзель
тянет вверх по склону дамбы свою сегодня не  слишком  богатую  добычу  -
связку штакетин, жердин, выкрученного тряпья. Рука его то и дело тянется
к каске, которая застит ему глаза. Паром уже причалил к никельсвальденс-
кой пристани.  Слышен лязг двух вагонов. Черное пятно, Сента, то больше,
то меньше, снова больше, приближается. Снова тащится мимо какая-то утоп-
шая животина.  Висла течет,  во всю ширь расправив плечи. Вальтер Матерн
кутает правую руку в драную бахрому свитера.  Между ним и Амзелем твердо
стоит на всех своих четырех лапах Сента. Вываленный налево язык ритмично
подрагивает.  Она не сводит глаз с Вальтера Матерна, потому что он опять
зубами. Это у него от бабки, которая девять лет сиднем и только глазами.
   Наконец они  тронулись  - три неодинаковые фигурки движутся по кромке
дамбы в сторону пристани. Вот бежит, черным-черна, Сента. Потом, на пол-
шага впереди попутчика,  Амзель.  Следом,  на полшага сзади, Вальтер Ма-
терн.  Он волочит сегодняшний улов Амзеля. Трава, примятая связкой досок
и тряпья,  нехотя распрямляется,  покуда вся троица медленно исчезает на
дальнем конце дамбы.



   Итак, как и было условлено,  Брауксель прилежно склоняется над  бума-
гой, а тем временем другие летописцы с не меньшим усердием, добросовест-
но соблюдая сроки,  тоже склонились над картиной  прошлого,  каждый  над
своим манускриптом, дав волю безудержному течению Вислы.
   Пока что  Браукселю нравится припоминать все в точности:  много-много
лет назад,  когда дитя явилось на свет, но еще не могло скрежетать зуба-
ми, ибо, как и все дети на земле, явилось на свет беззубым, бабка Матер-
нов сидела в своей верхней горенке, прикованная к своему креслу, вот уже
девять лет не в силах пошевельнуться,  а в силах только вращать глазами,
лопотать что-то невразумительное и пускать слюни.
   Верхняя горенка - это такая комната, нависающая над кухней, одним ок-
ном выглядывающая во двор,  чтобы можно было присматривать за прислугой,
а другим - на ветряную мельницу Матернов,  примечательную тем,  что  она
посажена на козлы и тем самым вот уже более ста лет являла собой класси-
ческий тип мельницы немецкой. Матерны построили ее в одна тысяча восемь-
сот пятнадцатом году,  вскоре после взятия города и крепости Данциг доб-
лестью победоносного российского и прусского оружия;  благо  Август  Ма-
терн,  дед нашей прикованной к креслу старушенции,  во время длительной,
нудной и ведущейся без всякого азарта осады города  сообразил  организо-
вать весьма выгодные сделки, так сказать, с двойным дном: с одной сторо-
ны,  с весны он начал поставлять некоему заказчику,  платившему  за  это
полновесными серебряными талерами, штурмовые лестницы, с другой же - по-
лучая в уплату за эти услуги так называемые "талеры с листьями", а также
еще более вожделенную брабантскую валюту,  контрабандой отправлял в Дан-
циг генералу графу д'Оделе коротенькие депеши, в коих делился своими не-
доумениями: с какой это стати весной, когда до сбора яблок еще Бог весть
сколько времени, русским понадобилась такая уйма приставных лестниц.
   А когда генерал-губернатор граф Рапп в конце концов подписал акт  ка-
питуляции крепости,  в отдаленной деревушке Никельсвальде Август Матерн,
выложив дома на столе изрядную горку  датских  монет  -  так  называемых
"специй"  и  "двух третей",  - горку быстро поднимающихся в цене рублей,
горку гамбургских марок,  талеров обычных и талеров с листьями,  мешочек
голландских  гульденов  и  стопку только что добытых данцигских "бумаг",
счел, что он неплохо обеспечен и предался радостям строительства: старую
мельницу,  в которой, по преданию, после сокрушительного поражения Прус-
сии соизволила переночевать королева Луиза, ту мельницу, чьи махи, игли-
цы и дранка пострадали сперва от датской атаки с моря,  а затем при ноч-
ном яростном прорыве отступающего добровольческого корпуса  капитана  де
Шамбюра,  Август Матерн распорядился снести всю, кроме козел, где дерево
было еще добротным,  и водрузил на старые козлы новую мельницу,  которая
благополучно просидела на них своим гузном до той поры, покуда бабке Ма-
терн не пришлось на долгие годы засесть в кресло в полной неподвижности.
В  этом месте Брауксель решает,  пока не поздно,  ввернуть,  что на свои
сбережения, доставшиеся когда тяжким трудом, а когда и легкой смекалкой,
Август  Матерн  не только отгрохал себе новую мельницу на старых козлах,
но и пожертвовал часовне в Штегене, где жили кое-какие католики, фигурку
мадонны,  которая,  впрочем,  хоть даритель и не поскупился на сусальное
золото, не явила миру ни чудес, ни сколько-нибудь заметного паломничест-
ва.
   Вообще католицизм  семейства  Матернов определялся,  как и положено в
семье мельника, тем, откуда ветер дует, а поскольку на побережье в любой
день какой-никакой ветерок обязательно сыщется, ветряное колесо мельницы
Матернов худо-бедно крутилось круглый год,  как крутилось и все  семейс-
тво, воздерживаясь от чрезмерно частых и раздражающих соседей-меннонитов
походов в церковь.  Только на крестины и похороны,  на  свадьбы  или  по
большим праздникам часть семьи отправлялась в Штеген, да еще раз в году,
по случаю праздника тела Христова и положенной в  этот  день  процессии,
вся мельница,  включая козлы со всеми их шпонами и гнездами,  мельничные
балки и постав,  кружловину,  седло и поворотный брус,  а  перво-наперво
крылья  со всеми их щитиками окроплялись святой водой и осенялись крест-
ным знаменем - роскошь,  которую,  кстати говоря,  Матерны ни в жизнь не
смогли бы себе позволить в таких истово меннонитских деревнях, как Юнке-
ракер или Пазеварк.  Однако меннониты деревни Никельсвальде, которые все
как  один выращивали на жирных землях поймы тучную пшеницу и волей-нево-
лей зависели от католической мельницы, обнаруживали куда больше учтивос-
ти,  то есть не боялись носить одежду с пуговицами, а особливо с настоя-
щими карманами,  благо туда было что положить. Один только рыбак и нику-
дышный крестьянин Симон Байстер оставался истовым меннонитом, с крючками
и петлями,  был неучтив и без карманов,  поэтому на его  лодочном  сарае
красовалась деревянная вывеска с надписью завитушками:
   Кто крючки да петли носит,  Того Боженька не бросит. У кого карман да
пуговицы, Тот навек с чертями спутается.
   Но Симон Байстер был в Никельсвальде один  такой,  кто  возил  молоть
свое зерно не на католическую мельницу,  а в Пазеварк.  Однако,  похоже,
это все-таки не он в тринадцатом году,  незадолго до большой войны, уго-
ворил  спившегося батрака из Фраенхубена подпалить мельницу Матернов чем
только можно и со всех концов.  Пламя уже выбивалось из-под козел и ста-
нины, когда Перкун, молодой пес работника Павла, которого, впрочем, ник-
то иначе как Паулем не называл,  неистово мечась вокруг мельницы  черным
волчком и оглашая округу сухим, хриплым лаем, все-таки заставил и Павла,
и его хозяина-мельника выйти на крыльцо.
   Павел, или, проще говоря, Пауль, привел с собой этого зверюгу из Лит-
вы и охотно показывал всем желающим нечто вроде его родословной,  из ко-
торой явствовало,  что бабка Перкуна по отцовской линии была то ли поль-
ской, то ли литовской, то ли русской волчицей.
   А Перкун зачал Сенту;  Сента принесла Харраса; Харрас зачал Принца; а
Принц творил историю...  Но пока что бабка Матернов все еще сиднем сидит
в своем кресле и может только лупать да вращать глазами.  Не в силах ше-
вельнуться, она вынуждена просто наблюдать, как невестка хлопочет по до-
му,  сын  возится на мельнице,  а дочь Лорхен бог весть чем занимается с
работником Павлом.  Но работник пропадет на войне,  а Лорхен после этого
малость потеряет рассудок:  с этой поры она повсюду - в доме и на огоро-
де, на мельнице и на дамбе, в зарослях крапивы и в сарае у Фольхертов, в
дюнах  и босиком по прибрежному песку,  за дюнами и в чернике прибрежной
рощи - всюду будет искать своего Пауля, о котором так никогда и не узна-
ет,  кто - пруссаки или русские - загнал его в сырую землю. И только пес
Перкун неизменно будет сопровождать в этих поисках кротко увядающую  мо-
лодицу, делившую с ним одного господина.



   Итак, давным-давно  -  Брауксель отсчитывает годовщины по пальцам,  -
когда в мире уже третий год шла война,  Пауль сгинул где-то в  мазурских
болотах, Лорхен с псом бродила по всей округе, а мельник Матерн по-преж-
нему продолжал таскать мешки,  поскольку стал плохо слышать на оба уха и
для армии не годился,  - в один прекрасный солнечный день бабка Матернов
сидела дома одна,  поскольку все ушли на крестины,  - сорванец и большой
любитель  швыряться  перочинным  ножом из предшествующих утренних смен в
этот день был наречен именем Вальтер,  - сидела сиднем, вращала глазами,
что-то бормотала,  пускала слюни,  но тем не менее, увы, не могла произ-
нести ничего вразумительного.
   Она сидела в своей горенке,  и по лицу ее пробегали стремительные те-
ни.  Лицо то вспыхивало, то исчезало в тени, то высвечивалось, то темне-
ло. И мебель, целиком и частями: карниз буфета, горбатая крышка сундука,
красный,  вот  уже  долгих  девять лет несминаемый плюш резной молельной
скамеечки,  - все это вспыхивало, меркло, теряло и вновь обозначало свои
очертания  то  в  дрожащей пыльной взвеси солнечной дорожки,  то в сером
беспыльном полумраке на лице бабки и на ее мебелях. На ее чепце и ее лю-
бимом,  голубого  стекла,  бокале в горке буфета.  На бахроме рукавов ее
ночного халата. На выскобленном добела полу и на шустрой, примерно в ла-
донь величиной черепахе, которую подарил ей когда-то их работник Пауль и
которая,  поблескивая панцирем и бодро переползая из угла в угол,  пита-
лась листьями салата,  оставляя на своем любимом лакомстве ровные полук-
руглые надкусы,  и давно Пауля пережила.  И эти листья,  рассыпанные  по
всему полу верхней горенки и окаймленные аккуратным орнаментом черепахо-
вых надкусов,  тоже то и дело мерцали - блик, блик, блик, - ибо во дворе
за домом,  усердно и в соответствии со скоростью ветра, составлявшей во-
семь метров в секунду,  вращала своими крыльями  матерновская  мельница,
перемалывая  пшеницу  в  муку и заодно успевая за каждые три с половиной
секунды застить солнце четыре раза.
   Примерно в то же время, когда в горнице у бабки творилась эта демони-
ческая свистопляска света и тени,  младенец тронулся в путь по проселоч-
ной дороге через Пазеварк и Юнкеракер в Штеген - к своей крестильной ку-
пели, а подсолнухи у забора, что отгораживал участок Матернов от просел-
ка,  раскрывались все шире и шире, наклоняясь друг к другу и млея на том
самом  солнце,  которое  четыре раза за три с половиной секунды успевали
застить крылья ветряной мельницы, - подсолнухи, они-то могли услаждаться
солнцем без малейших перерывов, ибо мельница между ними и солнцем никог-
да не встревала,  только между солнцем и домом,  причем даже  в  полдень
встревала между неподвижной,  сиднем сидячей бабкой и солнцем, которое в
здешних краях светит хоть и не бесперечь, но достаточно часто.
   Так сколько уже лет бабка Матернов прикована к креслу?
   Девять лет в верхней горенке.
   Сколько-сколько - за геранями,  ледяными узорами, вьюнками и душистым
горошком?
   Девять лет - свет-тень,  свет-тень со стороны мельницы.  А кто же это
ее так надолго усадил?
   Это невестушка ее, Эрнестина, в девичестве Штанге, ей так удружила.
   Да как же такое могло случиться?
   Эта евангеличка из Юнкеракера сперва выжила Тильду Матерн,  которая в
ту пору еще вовсе не была бабкой,  скорее напротив, крепкой и громоглас-
ной хозяйкой, из кухни, затем распростерла свое влияние по всему дому до
прихожей  и  обнаглела до того,  что даже в праздник тела Христова стала
мыть окна. Когда же Стина попробовала выжить свекровь и со скотного дво-
ра,  тогда, в курятнике, в первый раз дошло и до рукопашной, да так, что
от кур только перья летели - женщи