лагочестивых душ, но в сочетании со словами, которые выражали все оттенки греха, доступные человеческому разумению, и смутно намекали на большее. Премудрость бесовская непостижима для простого смертного. Стих следовал за стихом; и после каждого гудел по-прежнему хор лесных голосов, точно мощный бас исполинского органа; и последний раскат страшного этого антифона звучал так, как будто рев ветра, грохот потока, звериный рык и все нестройные шумы чащи вторили голосу преступного человека, вместе с ним воздавая хвалу князю тьмы. Четыре сосны разгорелись ярче, и в клубах дыма, стлавшегося над нечестивым сборищем, обозначались черты чудовищных призраков. В то же мгновение пламя на скале взвилось багровыми языками кверху и раскинулось огненным шатром, под сенью которого появилась человеческая фигура. Не прогневайтесь, но фигура эта как платьем, так и всей осанкой напоминала почтенных священнослужителей Новой Англии. - Введите новообращенных! - прокричал чей-то голос, и эхо прокатилось по всей поляне и затерялось в лесу. При этих словах молодой Браун выступил из тени деревьев и приблизился к греховной общине, в которой невольно чувствовал он собратьев по всему дурному, что находило отклик в его душе. Он мог бы поклясться, что видел, как из облака дыма выглянул призрак его покойного отца и поманил его вперед; но женщина с затуманенными скорбью чертами протянула руку, как бы предостерегая его. Быть может, это была его мать? Но он не в силах был отступить даже на шаг или воспротивиться хотя бы мысленно, когда священник и добрый староста Гукин подхватили его под руки и повели к пылающей скале. Туда же приблизилась стройная женская фигура под вуалью, в сопровождении тетушки Клойз, этой благочестивой наставницы юношества, и Марты Кэриер, которой дьявол давно уже обещал, что она будет королевой ада. И страшна же была эта старая ведьма! Оба прозелита дошли до подножия скалы и остановились под огненным балдахином. - Добро пожаловать, дети мои, - сказала темная фигура, - в час приобщения к родному племени! В расцвете молодости вам дано познать самих себя и свою судьбу. Оглянитесь назад, дети мои! Они обернулись, и в яркой вспышке, словно в пелене огня, предстала их взорам толпа почитателей дьявола. Улыбка приветствия зловеще сверкала на каждом лице. - Здесь, - продолжал черный призрак, - вы видите всех, к кому с детства привыкли питать уважение. Вы считали их добродетельнее других и стыдились своих грехов, думая о жизни этих людей, полной праведных дел и неземных устремлений. И вот теперь вы всех их встречаете здесь, где они собрались для служения мне. В эту ночь откроются вам все их тайные дела; вы узнаете, как седовласые пастыри нашептывали слова соблазна молодым служанкам на кухне; как не одна почтенная матрона, стремясь поскорее украсить себя вдовьим крепом, угощала супруга на ночь питьем, от которого он засыпал последним сном на ее груди; как безусые юноши торопились стать наследниками родительского состояния, и как прелестные девы - не опускайте глаз, красавицы! - рыли маленькие могилки в саду и меня одного звали гостем на похороны младенца. Природная тяга человеческой души ко всему дурному поможет вам учуять грех всюду, где бы он ни совершился, - в церкви, в спальне, на улице, в лесу или в поле; и, ликуя, придете вы к мысли, что вся земля - не что иное, как единый сгусток зла, одно огромное пятно крови. Более того - вам будет дано проникать в глубь сердец, туда, где гнездится сокровенная тайна греха, неисчерпаемый источник злой силы, рождающей больше дурных побуждений, чем мог бы осуществить человек своей властью и даже моей! Ну, а теперь, дети мои, взгляните друг на друга! Они взглянули, и при свете факелов ада несчастный узнал свою Веру, и она увидела мужа, в трепете склонившегося перед неосвященным алтарем. - Вот вы оба стоите здесь, дети мои, - продолжал призрак, и голос его, глубокий и торжественный, прозвучал почти грустно, как будто падший ангел еще мог скорбеть о нашем жалком роде. - Сердцем надеясь друг на друга, вы все еще верили, что добродетель - не праздная мечта. Теперь ваше заблуждение рассеялось. Зло лежит в основе человеческой природы. Зло должно стать единственной вашей радостью. Так добро пожаловать, дети мои, в час приобщения к родному племени! - Добро пожаловать! - подхватила вся толпа почитателей дьявола, и в крике этом торжество сливалось с отчаянием. А они стояли не двигаясь, единственные две души, колебавшиеся еще на грани нечестия в этом темном мире. В скале было углубление, похожее на чашу. Вода ли блестела в нем, покрасневшая в зловещих отблесках пламени, или то была кровь? Или, может быть, жидкий огонь? В эту чашу погрузил свои пальцы дух тьмы и приготовился начертать на челе у них знак крещения, посвящая их в тайну зла, чтобы они узнали о чужих грехах, будь то дела или помыслы, больше, чем знали сейчас о своих собственных. Муж бросил взгляд на бледное лицо жены, а жена посмотрела на мужа. Еще одно мгновение, и они предстанут друг другу гнусными тварями, содрогаясь при виде того, что прежде было сокрыто. - Вера! Вера! - вскричал молодой Браун. - Обрати взор к небу и воспротивься злу! Послушалась она или нет, он так и не узнал. Не успел он договорить, как очутился один в ночной тиши, нарушаемой только ревом ветра, глухо замиравшим в чаще леса. Пошатнувшись, он ухватился за скалу; она была влажная и прохладная, и свисающая ветка, которую он только что видел в пламени, окропила щеки его ледяной росой. На следующее утро молодой Браун медленно шел по улицам Салема, озираясь вокруг растерянным взглядом. Добрый старый священник прогуливался на кладбище, обдумывая новую проповедь и нагоняя аппетит к завтраку; увидя молодого Брауна, он ласково благословил его из-за ограды. Но молодой Браун отшатнулся от почтенного священнослужителя, словно тот хотел предать его анафеме. Староста Гукин читал молитву в кругу своих домашних, голос его долетал из раскрытого окна. "Какому богу молится этот колдун?" - прошептал молодой Браун. Тетушка Клойз, эта примерная христианка, грелась в лучах солнышка на своем крыльце, наставительно поучая маленькую девочку, принесшую ей кружку парного молока. Молодой Браун оттащил девочку прочь, словно вырывая ее из когтей самого дьявола. Завернув за угол молитвенного дома, он тотчас же приметил розовые ленты Веры, которая тревожно всматривалась вдаль и так обрадовалась, завидя мужа, что вприпрыжку пустилась бежать по улице и едва не расцеловала его на глазах у всей деревни. Но молодой Браун строго и печально взглянул ей в лицо и прошел мимо, не сказав ни слова. Что же, молодой Браун просто заснул в лесу и бесовский шабаш лишь привиделся ему во сне? Пусть будет так, если угодно; но - увы! - для молодого Брауна то был зловещий сон. Иным человеком стал он с этой памятной ночи - строгим, печальным, мрачно-задумчивым, утратившим веру если не в бога, то в людей. Когда во время воскресной службы запевали в церкви святой псалом, он не мог слушать; заглушая священную мелодию, бился у него в ушах кощунственный гимн греху. Когда священник, положив руку на раскрытую Библию, пылко и красноречиво говорил с кафедры о святых основах нашей религии, о праведной жизни и смерти, достойной христианина, о грядущем блаженстве или неизреченных страданиях, молодой Браун бледнел, ожидая, что вот-вот своды храма обрушатся на головы седого богохульника и его слушателей. Часто в полночь он вдруг просыпался и с содроганием отодвигался от Веры; а когда все домашние становились на колени во время утренней или вечерней молитвы, он хмурился, бормотал что-то про себя и, сурово глянув на жену, отворачивался в сторону. И когда, прожив долгую жизнь, седым стариком он сошел в могилу, когда Вера, и дети, и внуки, и соседи чинной толпой проводили его в последний путь, на надгробном камне не высекли слов надежды, ибо мрачен был его смертный час. Перевод Е. Калашниковой Натаниэль Хоторн. Опыт доктора Хейдеггера Старый доктор Хейдеггер, известный своими причудами, пригласил однажды к себе в кабинет четырех почтенных друзей. То были три седобородых джентльмена, мистер Медберн, полковник Киллигру и мистер Гаскойн, и давно увядшая леди, вдова Уичерли, как ее все называли. Все четверо были унылые, скучные старики, которым не посчастливилось в жизни, и самая большая их беда заключалась в том, что они слишком долго зажились на этом свете. Мистер Медберн когда-то, в цвете лет, был богатым купцом, но потерял все свои деньги на одной рискованной спекуляции и теперь влачил почти нищенское существование. Полковник Киллигру свои лучшие годы, здоровье и состояние растратил в погоне за греховными наслаждениями, которые породили в нем целый выводок телесных и духовных немощей, не говоря уже о таких болезнях, как подагра. Мистер Гаскойн был скомпрометированный политический деятель, человек, пользовавшийся дурной славой - по крайней мере до той поры, покуда время не скрыло его от глаз нынешнего поколения, и теперь он доживал свой век в безвестности, спасшей его от позора. Что же до вдовы Уичерли, она, по слухам, была в молодости прославленной красавицей, но уже много лет жила уединенной, затворнической жизнью вследствие некоторых скандальных историй, восстановивших против нее местное общество. Достойно упоминания то обстоятельство, что все три названных старых джентльмена, мистер Медберн, полковник Киллигру и мистер Гаскойн, были в свое время возлюбленными вдовы Уичерли и даже некогда едва не перерезали из-за нее друг другу горла. И, прежде чем продолжать свое повествование, замечу вскользь, что как доктор Хейдеггер, так и все его гости пользовались славой людей, слегка тронувшихся в уме, как то нередко случается со стариками, у которых много забот или горестных воспоминаний. - Дорогие друзья, - сказал доктор Хейдеггер, жестом приглашая их садиться, - я хочу просить вас принять участие в одном из тех небольших опытов, которыми я забавляюсь подчас здесь, в своем кабинете. Если верить молве, кабинет доктора Хейдеггера служил вместилищем многих диковин. Это была полутемная старомодная комната, увитая паутиной и покрытая многолетней пылью. Вдоль стен стояло несколько дубовых книжных шкафов, нижние полки которых были уставлены рядами огромных фолиантов и покрытых россыпью готического шрифта in quarto[*В четвертую долю листа (лат)], а верхние - томиками in duodecimo[*В двенадцатую долю листа (лат)] в пергаментных переплетах. На среднем шкафу красовался бронзовый бюст Гиппократа, с которым, по уверению некоторых, доктор Хейдеггер имел обыкновение советоваться во всех затруднительных случаях своей практики. В самом темном углу комнаты стоял высокий и узкий дубовый шкаф, сквозь приоткрытую дверцу которого можно было, хоть и с трудом, разглядеть помещавшийся в нем человеческий скелет. В простенке между двумя шкафами висело зеркало в потускневшей золоченой раме, покрытое толстым слоем пыли. Об этом зеркале ходило много удивительных слухов. Рассказывали, например, что в нем живут духи всех умерших пациентов доктора и глядят ему прямо в глаза, когда бы он в это зеркало ни посмотрелся. Противоположную стену украшал портрет молодой дамы, изображенной во весь рост, в пышном наряде из шелка, парчи и атласа, краски которого, однако, потускнели от времени, как и краски ее лица. Около полустолетия тому назад доктор Хейдеггер должен был сочетаться браком с этой молодой дамой, но случилось так, что она, почувствовав легкое недомогание, проглотила какое-то снадобье, приготовленное по рецепту жениха, и умерла накануне свадьбы. Остается еще упомянуть главную достопримечательность кабинета: то был тяжелый, толстый фолиант, переплетенный в черную кожу, с массивными серебряными застежками. На корешке не было надписи, и никто не знал названия книги. Но было известно, что книга эта волшебная; однажды служанка приподняла ее, желая стереть пыль, - и тотчас же скелет застучал костями в своем шкафу, молодая леди с портрета ступила одной ногой на пол, из зеркала высунулось несколько страшных рож, а бронзовая голова Гиппократа нахмурилась и сказала: "Берегись!" Таков был кабинет доктора Хейдеггера. В тот солнечный день, о котором идет рассказ, посреди комнаты стоял небольшой круглый столик черного дерева, а на нем - хрустальная чаша благородной формы и искусной работы. Лучи солнца, проникая между тяжелыми складками выцветших камчатых драпировок, падали на чашу, и от нее на пепельные лица пятерых стариков, сидевших вокруг стола, ложились мягкие отсветы. Тут же, на столе, стояли четыре бокала. - Дорогие друзья мои, - повторил доктор Хейдеггер, - я собираюсь произвести чрезвычайно любопытный опыт, для которого мне нужна ваша помощь. Могу ли я на нее рассчитывать? Как мы уже говорили, доктор Хейдеггер был весьма чудаковатый старый джентльмен, и его эксцентричность послужила поводом к тысячам фантастических толков. К стыду моему, должен сознаться, что многие из этих рассказов исходили от меня; и если что-либо в настоящем повествовании покажется читателю неправдоподобным, мне ничего не остается, как принять клеймо сочинителя небылиц. Услыхав от доктора о предполагаемом опыте, гости решили, что речь идет о чем-нибудь не более удивительном, чем умерщвление мыши с помощью воздушного насоса, исследование под микроскопом обрывка паутины или об ином подобном же пустяке из тех, какими он имел обыкновение докучать ближайшим друзьям. Но доктор Хейдеггер, не дожидаясь ответа, проковылял в дальний угол комнаты и воротился, держа в руках тот самый тяжелый, переплетенный в черную кожу фолиант, которому городская молва приписывала волшебные свойства. Щелкнув серебряными застежками, он раскрыл книгу, перелистал несколько испещренных готическими письменами страниц и вынул оттуда розу, или, вернее, то, что некогда было розой, - ибо теперь зеленые листочки и алые лепестки приняли одинаковый бурый оттенок, и древний цветок, казалось, готов был рассыпаться в прах под пальцами доктора. - Этот цветок, - сказал со вздохом доктор Хейдеггер, - эта увядшая и осыпающаяся роза расцвела пятьдесят пять лет тому назад. Ее подарила мне Сильвия Уорд, чей портрет висит вон на той стене, и я собирался вдеть ее в петлицу в день нашей свадьбы. Пятьдесят пять лет она хранилась между страницами этого древнего фолианта. Теперь скажите: возможно ли, по-вашему, чтобы эта роза, прожившая полстолетия, зацвела снова? - Вздор! - сказала вдова Уичерли, сердито тряхнув головой. - Это все равно что спросить, возможно ли, чтобы зацвело снова морщинистое лицо старухи. - Смотрите же! - ответил доктор Хейдеггер. Он снял крышку с чаши и бросил увядшую розу в жидкость, которой эта чаша была наполнена. Сначала цветок неподвижно лежал на поверхности, как будто не впитывая в себя влагу. Вскоре, однако, стала заметна совершающаяся в нем удивительная перемена. Смятые, высохшие лепестки зашевелились и заалели - сначала слегка, потом все ярче, как будто цветок оживал после глубокого сна, похожего на смерть; тонкий стебель и листья вновь сделались зелеными, и роза, прожившая полстолетия, предстала перед зрителями такой же свежей, как была тогда, когда Сильвия Уорд подарила ее своему возлюбленному. Она едва распустилась, несколько нежных пунцовых лепестков еще целомудренно прикрывали влажную сердцевину, в глубине которой блестели две-три капли росы. - Очень милый фокус, - сказали друзья доктора - довольно, впрочем, равнодушно, потому что они и не таких чудес насмотрелись на представлениях заезжего иллюзиониста. - Расскажите, как вы это сделали. - Слыхали вы когда-нибудь об Источнике юности? - спросил доктор Хейдеггер. - Том самом, который два или три столетия тому назад искал отважный испанец Понсе де Леон? - Но разве Понсе де Леон нашел его? - спросила вдова Уичерли. - Нет, - ответил доктор Хейдеггер. - Потому что он искал не там, где нужно. Знаменитый Источник юности, насколько мне известно, находится в южной части полуострова Флориды, неподалеку от озера Макако. Он берет свое начало под сенью нескольких гигантских магнолий, которые растут там уже много веков, но благодаря чудесным свойствам воды до сих пор свежи, как фиалки. Один мой знакомый, зная мой интерес к подобным вещам, прислал мне то, что вы видите в этой чаше. - Гм, гм! - сказал полковник Киллигру, не поверивший ни одному слову из рассказа доктора. - А интересно, какое действие оказывает эта жидкость на человеческий организм? - Это вы можете испытать на себе, любезный полковник, - отвечал доктор Хейдеггер. - Я приглашаю каждого из вас, мои уважаемые друзья, выпить столько этой чудотворной влаги, сколько понадобится, чтобы вернуть вам цветение юности. Что до меня, мне стольких тягот стоило состариться, что я не спешу вновь помолодеть. Поэтому, с вашего разрешения, я буду лишь наблюдать за ходом опыта. Говоря это, доктор Хейдеггер в то же время наполнил все четыре бокала водой Источника юности. По-видимому, она содержала в себе какой-то шипучий газ, так как со дна бокалов беспрестанно поднимались мелкие пузырьки и лопались на поверхности, рассыпая серебристые брызги. От напитка исходил приятный аромат, суливший бодрящее и освежающее действие, и гости, ничуть не веря в возможность омоложения, тем не менее готовы были тотчас осушить бокалы. Однако доктор Хейдеггер просил их повременить. - Прежде чем пить, уважаемые друзья, - сказал он, - было бы хорошо, если б каждый из вас вывел из опыта прожитой жизни кое-какие общие правила, которыми он мог бы руководствоваться, подвергаясь вторично всем искушениям молодости. Ведь просто срам и стыд, если вы не сумеете воспользоваться своеобразными преимуществами своего положения и стать образцом добродетели и благоразумия для всех молодых людей нашего века. Четверо почтенных друзей доктора в ответ только засмеялись слабым дребезжащим смешком - до того нелепой показалась им мысль, что теперь, зная, как горько раскаяние, идущее по пятам за грехом, они могли бы вновь поддаться соблазну. - Так пейте же, - с поклоном сказал доктор. - Я счастлив, что столь удачно выбрал участников своего опыта. Трясущимися руками все четверо поднесли бокалы к губам. Если напиток действительно обладал теми свойствами, которые ему приписывал доктор Хейдеггер, трудно было найти четырех человеческих существ, которые более остро нуждались бы в его живительном воздействии. Казалось, они никогда не знали молодости и ее наслаждений и, явившись плодом старческого слабоумия природы, всегда были теми седыми, хилыми, немощными и жалкими созданиями, которые, сгорбившись, сидели теперь вокруг стола доктора, настолько дряхлые телом и духом, что даже перспектива вновь обрести юность была бессильна вдохнуть в них жизнь. Они выпили и поставили бокалы на стол. И сразу же что-то изменилось к лучшему в облике всех четверых, как бывает после бокала доброго вина, - да к тому же веселый солнечный луч в это мгновение озарил их лица. Здоровый румянец проступил сквозь пепельную бледность щек, придававшую гостям доктора сходство с мертвецами. Они взглянули друг на друга, и им почудилось, будто какая-то волшебная сила в самом деле принялась стирать глубокие и зловещие знаки, давно уже начертанные временем на их челе. Вдова Уичерли поправила свой чепец, так как в ней снова проснулась женщина. - Дайте нам еще этого чудесного напитка! - взволнованно закричали они. - Мы помолодели, но мы все-таки слишком стары! Скорее дайте нам еще! - Терпение, терпение! - остановил их доктор Хейдеггер, с философской невозмутимостью наблюдавший за ходом опыта. - Вы старились в течение многих лет, а помолодеть хотите меньше чем в полчаса! Но, впрочем, вода к вашим услугам. Он снова наполнил бокалы эликсиром юности, которого еще довольно оставалось в чаше, чтобы половину стариков города сделать ровесниками собственных внучат. Только что заискрились у краев пузырьки, как гости доктора уже схватили бокалы со стола и одним духом осушили их. Но что это - не наваждение ли? Они еще не успели проглотить волшебное питье, а уже во всем их существе совершилась перемена. Глаза стали ясными и блестящими, серебристые кудри потемнели, и за столом сидели теперь трое джентльменов средних лет и женщина еще в полном цвету. - Дорогая вдовушка, вы очаровательны! - воскликнул полковник Киллигру, не сводивший глаз с ее лица, от которого тени старости отлетели, как ночной сумрак перед пурпуром зари. Хорошенькая вдовушка знала по опыту прошлых лет, что в своих комплиментах мистер Киллигру не всегда исходит из верности истине; поэтому она вскочила и бросилась к зеркалу, замирая от страха, как бы не увидать в нем безобразное лицо старухи. Между тем трое джентльменов всем своим поведением доказывали, что влага Источника юности обладала некоторыми опьяняющими свойствами; впрочем, выказываемая ими легкость в мыслях могла бы быть просто следствием приятного головокружения, которое они почувствовали, внезапно избавившись от бремени лет. Мистер Гаскойн, видимо, был поглощен размышлениями на какие-то политические темы, но относились ли они к прошлому, настоящему или будущему, определить было нелегко, так как на протяжении этих пятидесяти лет были в ходу одни и те же идеи и сентенции. Он то изрекал трескучие фразы о любви к отечеству, национальной гордости и правах народа, то лукавым, двусмысленным шепотком бросал какие-то крамольные намеки, столь, однако, туманные, что даже сам он едва ли улавливал их сущность; то, наконец, принимался декламировать с верноподданническим пафосом в голосе, словно его отлично слаженным периодам внимало царственное ухо. Тем временем полковник Киллигру напевал веселую застольную песню, позванивая бокалом в такт припеву, причем его взор то и дело возвращался к округлым формам вдовы Уичерли. Сидевший напротив него мистер Медберн углубился в сложные денежные расчеты, в которые странным образом вплетался проект снабжения Ост-Индии льдом с помощью четверки китов, впряженных в полярный айсберг. Что до вдовы Уичерли, она стояла перед зеркалом, жеманно улыбаясь и делая реверансы собственному изображению, словно старому другу, любимому больше всех на свете. Она почти вплотную прижимала лицо к стеклу, чтобы рассмотреть, действительно ли исчезла какая-нибудь давно знакомая складочка или морщинка. Она проверяла, весь ли снег растаял в ее волосах и можно ли без всяких опасений сбросить с головы старушечий чепец. Наконец, круто повернувшись, она танцующей походкой направилась к столу. - Мой милый доктор! - воскликнула она. - Прошу вас, налейте мне еще бокал. - Сделайте милость, сударыня, сделайте милость, - с готовностью отозвался доктор Хейдеггер. - Взгляните! Я уже наполнил все бокалы. И в самом деле, все четыре бокала стояли на столе, до краев полные чудесной влаги, и на поверхности вскакивали пузырьки, переливаясь радужным блеском алмазов. День близился к закату, и сумрак в комнате сгустился, но мягкое и ровное сияние, похожее на лунный свет, исходило от чаши и ложилось на лица гостей и на почтенные седины самого доктора. Он сидел в дубовом кресле с высокой спинкой, покрытой замысловатою резьбою, похожий в своем величавом благообразии на олицетворение того самого Времени, могущество которого еще никто не пытался оспаривать до этой четверки счастливцев. И даже они, торопливо осушая третий бокал с водой Источника юности, почувствовали безотчетный страх перед загадочным выражением этого лица. Но в следующее мгновение хмельной поток молодых сил хлынул в их жилы. Они были теперь в самом расцвете счастливой юности. Старость с ее унылой свитой забот, печалей и недугов осталась позади, как воспоминание о неприятном сне, от которого они с облегчением пробудились. Душа вновь обрела ту недолговечную свежесть, без которой быстролетные впечатления жизни кажутся лишь галереей потускневших от времени картин, и мир волшебно заиграл перед ними всеми своими красками. Они чувствовали себя подобно первозданным существам в первозданной вселенной. - Мы молоды! Мы молоды! - ликуя, кричали они. Юность, как ранее глубокая старость, стерла характерные особенности каждого, столь ярко выраженные в среднюю пору жизни, и сроднила их между собой. То были теперь четверо шаловливых юнцов, резвившихся со всем безудержным весельем, присущим их возрасту. Удивительным образом их задор проявлялся охотнее всего в насмешках над той самой немощью преклонных лет, жертвами которой они были еще совсем недавно. Они громко потешались над своей старомодной одеждой, над долгополыми сюртуками и двубортными жилетами молодых людей, над чепцом юной красавицы. Один ковылял по паркету, подражая походке старого подагрика; другой оседлал нос очками и с притворным вниманием перелистывал страницы волшебной книги; третий уселся в глубокое кресло, передразнивая исполненную величавого достоинства позу самого доктора. Потом все трое, радостно крича, стали прыгать и носиться по комнате. Вдова Уичерли - если только можно назвать этим именем цветущую девушку - подбежала к креслу доктора с лукавой улыбкой на розовом личике. - Доктор, милый мой старичок! - воскликнула она. - Вставайте-ка, я хочу потанцевать с вами! - И все четверо захохотали пуще прежнего, представляя себе, как смешон будет старый доктор за этим занятием. - Прошу извинить меня, - спокойно ответил доктор. - Я стар, у меня ревматизм, и время танцев для меня давно миновало. Но я думаю, любой из этих молодых джентльменов будет счастлив стать в пару с такой прелестной дамой. - Потанцуйте со мной, Клара! - воскликнул полковник Киллигру. - Нет, нет, со мной! - закричал мистер Гаскойн. - Она еще пятьдесят лет назад обещала мне свою руку, - запротестовал мистер Медберн. Все трое окружили ее. Один жал ей руки со страстной силой, другой обхватил ее за талию, третий погрузил пальцы в шелковистые локоны, выбивавшиеся из-под вдовьего чепца. Краснея, вырываясь, смеясь, задыхаясь, уговаривая, обдавая своим теплым дыханием лица всех троих по очереди, она безуспешно пыталась освободиться из этих тройных объятий. Трудно было представить себе более оживленную картину борьбы юных соперников за прелестную добычу. Говорят, однако, что в силу какого-то странного обмана зрения - быть может, из-за старомодных костюмов и сумрака, царившего в комнате, - в высоком зеркале отразилась смехотворная драка трех сгорбленных, седых стариков из-за костлявой, морщинистой и безобразной старухи. Но они были молоды, пыл их страстей говорил об этом. Распаленные кокетством девушки-вдовы, которая не уступала, но в то же время и не очень сопротивлялась их ласкам, трое соперников стали обмениваться грозными взглядами. Не выпуская соблазнительной добычи, они свирепо вцепились в горло друг другу. В суматохе кто-то толкнул стол, он опрокинулся, и чаша разбилась на тысячу кусков. Драгоценная влага юности сверкающим ручьем разлилась по полу и намочила крылья пестрого мотылька, который, состарившись с приближением осени, уже не мог летать и ждал смерти. Он тотчас же встрепенулся, порхнул через всю комнату и опустился на снежные кудри доктора Хейдеггера. - Полно, полно, джентльмены! Полно, госпожа Уичерли! - воскликнул доктор. - Я решительно протестую против подобного бесчинства. Они вздрогнули и остановились, ибо в этот миг им почудилось, что седое Время зовет их из солнечной юности назад, в холодную и мрачную долину преклонных лет. Они оглянулись на доктора Хейдеггера, который по-прежнему сидел в своем резном кресле, держа в руках полустолетнюю розу, подобранную им среди осколков разбитой чаши. По его знаку четыре виновника беспорядка уселись на свои места - довольно, впрочем, охотно, так как, несмотря на возвращенную молодость, резкие движения утомили их. - Роза моей бедной Сильвии! - вскричал вдруг доктор Хейдеггер, разглядывая цветок при свете вечерней зари. - Она, кажется, вянет опять! Да, так оно и было. На глазах у склонившихся над нею людей роза съеживалась все быстрее и быстрее, покуда не сделалась снова такой же сморщенной и сухой, какой была до того, как попала в чашу. Доктор стряхнул с ее лепестков последние капли влаги. - Она и такою дорога мне не меньше, чем в своей утренней свежести, - сказал он, прижимая увядшую розу к своим увядшим губам. При этих словах мотылек спорхнул с его седых кудрей и бессильно упал на пол. Гости доктора вздрогнули. Их вдруг стал пробирать какой-то странный холодок, и трудно было понять, чего он коснулся раньше - души или тела. Они взглянули друг на друга, и им почудилось, что каждое отлетающее мгновение крадет у них какую-нибудь привлекательную черту, оставляет новую морщинку на коже, которая только что была гладкой и свежей. Не наваждение ли это было? Неужели течение целой жизни уместилось в этот короткий час, и теперь они снова - четыре старика, гости старого своего друга доктора Хейдеггера? - Значит, мы опять состарились? Так скоро? - горестно воскликнули они. Увы, это была правда. Действие влаги юности оказалось более преходящим, чем власть вина. Опьянение рассеялось. Да! Они снова были стариками. Судорожным движением, в котором еще сказалась женщина, вдова костлявыми ладонями закрыла лицо, моля, чтобы гробовая крышка скрыла его навек, раз ему не суждено более быть прекрасным. - Да, друзья мои, вы снова стары, - сказал доктор Хейдеггер, - а влага юности - взгляните! - вся пролита на пол. Что ж, я не сожалею об этом, ибо если бы даже источник забил у моего порога, я и тогда не нагнулся бы, чтоб смочить в нем губы, даже если б опьянение длилось не минуты, а годы. Таков урок, который вы мне преподали. Но для четверых друзей доктора это не послужило уроком. Они тут же решили совершить паломничество во Флориду, чтобы утром, днем и вечером вкушать от Источника юности. Перевод Е. Калашниковой ПОГРЕБЕНИЕ РОДЖЕРА МАЛВИНА Авторизованный перевод с английского Татьяны и Екатерины Кудриных Одним из множества эпизодов войны с индейцами, овеянной теперь романтическим ореолом, была экспедиция, предпринятая в 1725 году для защиты границ и завершившаяся достопамятной "Битвой Лоуэлла". Опустив некоторые обстоятельства, можно увидеть много достойного восхищения в героизме маленького отряда, который дал бой численно вдвое превосходящему противнику в самом сердце вражеского края, и само рыцарство могло, не стыдясь, увековечить их деяния. Сражение, хотя и роковое для его участников, оказалось благоприятным для страны, ибо сломило сопротивление индейцев и привело к миру, державшемуся на протяжении нескольких последующих лет. История и традиция сберегли все в мельчайших подробностях, и командир отряда разведчиков из числа жителей пограничья стяжал не меньшую славу, чем полководец, предводительствующий многотысячной армией. Некоторые из описанных ниже событий, несмотря на замену подлинных имен вымышленными, будут знакомы тем, кто слышал из уст стариков рассказы о судьбе немногих бойцов, уцелевших после "Битвы Лоуэлла". * * * Лучи раннего солнца весело играли в кронах деревьев, под которыми накануне вечером устроились на ночлег двое ослабевших от ран мужчин. Они растянулись на ложе из сухих дубовых листьев посреди небольшой ровной площадки у подножия скалы - одного из тех природных возвышений, которыми разнообразится здесь лик земли. Гранитная глыба, вздымающая свои гладкие склоны над их головами, походила на огромный надгробный камень, прожилки на котором, казалось, образовывали надпись на давно позабытом языке. В радиусе нескольких акров обычные для этой местности сосны сменили дубы и другие деревья с твердой древесиной, чья молодая, крепкая поросль окружала путников, устроившихся у подножия скалы. Тяжелые раны старшего из мужчин не давали ему уснуть, и, едва только первый солнечный луч коснулся верхушки самого высокого дерева, он с трудом приподнялся и, выпрямившись, сел. Резкие морщины и пересыпавшая волосы седина свидетельствовали, что он уже миновал средний возраст, но крепко сложенное тело, если бы не рана, способно было еще выдерживать значительные нагрузки. Однако теперь измученное, осунувшееся лицо и потухший, безнадежный взгляд, устремленный в глубь леса, выдавали убежденность в том, что его странствие подошло к концу. Потом он перевел глаза на лежавшего рядом товарища. Юноша, уронив голову на руку, забылся беспокойной дремотой. Его пальцы сжимали мушкет и, судя по дрожи, то и дело искажавшей его черты, его сны были еще полны видений минувшего боя. В какое-то мгновение крик - яростный и громкий в сонной фантазии - сорвался с его губ в виде неразборчивого шепота, и, выхваченный из забытья звуком собственного голоса, юноша внезапно проснулся. Очнувшись, он первым делом с тревогой справился о самочувствии товарища. Тот покачал головой. - Ройбен, сынок, этой скале, у которой мы сейчас сидим, суждено стать могильным памятником старому охотнику. Перед нами многие и многие мили дикой, безлюдной глуши. Но даже если бы по другую сторону этой возвышенности поднимался дым из трубы моего собственного дома - индейская пуля натворила беды куда больше, чем я думал. - Вы просто ослабли за те три дня, что мы здесь скитаемся, - возразил юноша. - Но немного более продолжительный отдых вас подкрепит. Посидите тут, пока я поищу в лесу съедобные коренья и ягоды, которые могут поддержать наши силы, а потом обопритесь на меня, и мы снова двинемся в путь. Я не сомневаюсь, что рано или поздно нам удастся добраться до какого-нибудь из пограничных гарнизонов. - Жизни во мне не хватит даже на пару дней, Ройбен, - спокойно ответил старший из мужчин, - и я не стану обременять тебя моим бесполезным телом, когда ты сам едва держишься на ногах. Раны твои глубоки и силы быстро убывают. Однако, если ты продолжишь дорогу один, у тебя есть еще шансы спастись. А для меня больше нет надежды и я буду дожидаться смерти здесь. - Если так, я останусь подле вас, - решительно заявил Ройбен. - Нет, сынок, - возразил его товарищ. - Уважь волю умирающего: пожми мне руку - и в путь. Или ты думаешь, будто мои последние минуты облегчит мысль, что я обрек тебя на бессмысленную гибель? Я всегда любил тебя, как сына, Ройбен, и сейчас располагаю в некотором роде отцовской властью. Прошу тебя: уйди, чтобы я мог умереть с миром. - Но раз вы были мне отцом, как я позволю вам погибнуть и лежать непогребенным в этой глуши?! - воскликнул юноша. - О нет, если конец ваш и вправду близок, я останусь при вас до последнего вздоха. Здесь, возле утеса, я вырою могилу, в которой, если слабость возьмет надо мной верх, мы будем покоиться вместе, или - если Небо даст мне силы - попытаюсь отыскать дорогу домой. - Повсюду, где живут люди, - спокойно проговорил мужчина, - они хоронят своих мертвецов в земле, скрывая от взгляда живых. Но здесь, где нога человека не ступит, быть может, еще целую сотню лет, отчего бы мне не покоиться под открытым небом, укрытым только листьями дуба, когда их стряхнут осенние ветры? А вместо надгробия послужит эта серая скала, на которой моя умирающая рука нацарапает имя Роджера Малвина, чтобы случайный путник знал - тут лежит охотник и воин. Так что не мешкай из-за подобной глупости, но поспеши прочь - если не ради себя, то ради той, которая будет безутешна... Последние слова Малвин произнес запинающимся голосом, тем не менее на его спутника они оказали сильное действие. Они напомнили ему о других обязанностях, более осмысленных, нежели разделить судьбу человека, кому твоя смерть все равно не принесет пользы. Возможно, в сердце Ройбена закралась и некоторая доля эгоистического чувства, однако совесть заставляла его с еще большей горячностью противиться уговорам товарища. - Как жутко ожидать медленного приближения смерти да еще в полном одиночестве! - воскликнул он. - Конечно, смелый человек не дрогнет в бою, и когда друзья стоят вокруг смертного ложа, даже слабая женщина может побороть страх, но здесь... - Я не дрогну и здесь, Ройбен Борн, - прервал юношу Малвин. - Как тебе известно, я человек не слабодушный, а это более надежная опора, чем поддержка пусть и самых преданных друзей. Но ты еще очень молод, и жизнь тебе дорога, а, значит, в свои последние минуты будешь нуждаться в помощи и утешении гораздо больше моего; и, может статься, когда опустишь меня в могилу и окажешься среди этой глуши в темноте и одиночестве, ты почувствуешь весь ужас и горечь смерти, от которой сейчас мог бы спастись. Я знаю, что твоя великодушная натура чужда эгоизма, поэтому прошу: оставь меня ради меня самого, чтобы, не тревожась о твоей безопасности, я имел время подвести итог своей жизни, не отвлекаемый мирскими заботами и печалями. - Но ваша дочь... - пробормотал Ройбен. - Я не осмелюсь посмотреть ей в глаза. Ведь она спросит меня о судьбе отца, чью жизнь я поклялся защищать даже ценой собственной! Как я скажу Доркас, что после боя мы три дня и три ночи брели бок о бок, а потом я оставил вас одного умирать в безлюдной глуши? Уж лучше мне лечь в могилу рядом с вами, чем вернуться к ней и сказать такое! - Ты скажешь моей дочери, - ответил Роджер Малвин, - что хотя сам был серьезно ранен, истощен и слаб, на протяжении многих миль служил мне опорой и поддержкой и оставил единственно по моей настоятельной просьбе, ибо я не хотел, чтобы твоя смерть была на моей совести. Ты скажешь ей, что был мне надежным и преданным другом во всех выпавших на нашу долю страданиях и опасностях, и если бы твоя кровь могла спасти меня, ты пролил бы ее до последней капли. Ты скажешь ей, что был мне дороже сына, и, умирая, я благословляю вас обоих, а мои меркнущие глаза видят долгий и богатый многими радостями путь, по которому, как я надеюсь, вы пойдете рука об руку... При последних словах Малвин почти поднялся с земли, как будто картина грядущего счастья вдохнула в него новые силы, осветив и согрев окружавшую их дикую, непроходимую глушь; но когда в следующее мгновение он в изнеможении откинулся обратно на сухие дубовые листья, огонек надежды, загоревшийся было в глазах Ройбена, погас. Юноша почувствовал, что грешно и безрассудно думать о счастье в такую минуту. Малвин видел, как меняется выражение его лица, и постарался обмануть своего младшего товарища для его же блага. - Возможно, я ошибся, и дела мои не так уж плохи, - заговорил он снова. - Быть может, если вовремя подоспеет помощь, я смогу оправиться от раны. Наши уцелевшие товарищи уже должны были добраться до пограничных застав с вестью о постигшем нас несчастье, и теперь новые отряды спешат на подмогу. Если тебе посчастливится встретить одну из таких групп и проводить сюда, кто знает - возможно, я еще увижу свой дом и смогу насладиться теплом родного очага. Печальная улыбка блуждала по лицу умирающего, когда он внушал Ройбену эту необоснованную надежду. И тем не менее слова его достигли цели. Никакие эгоистические соображения, ни даже бедственное положение оставшейся без опоры Доркас неспособны были заставить юношу покинуть раненого товарища, однако он уцепился за мысль, что жизнь Малвина еще можно спасти, если вовремя привести помощь, и врожденный оптимизм его натуры возвел эту слабую возможность чуть ли не в ранг уверенности. - Отчего бы и нет? - пробормотал он вполголоса. - Мне помнится, когда удача нам изменила, один трус бежал с поля боя. Он не был ранен и мог развить хорошую скорость. Получив новости о стычке, любой настоящий мужчина на границе возьмется за мушкет, и пусть сомнительно, чтобы какой-нибудь отряд забрался так далеко в чащу, быть может, мне удастся встретить их хотя бы на расстоянии дня пути. Но скажите честно, - добавил он, повернувшись к Малвину, поскольку не хотел доверяться только собственным чувствам, - будь вы на моем месте, оставили бы вы меня одного, пока во мне еще теплится жизнь? - Тому уже двадцать лет, - со вздохом проговорил Роджер Малвин, потому как в глубине души сознавал, насколько несхожи эти два случая, - тому уже двадцать лет, как я бежал с одним добрым другом из индейского плена в окрестностях Монреаля. Много дней мы пробирались сквозь леса, пока, в конце концов, сломленный голодом и усталостью, мой товарищ не лег на землю и стал упрашивать оставить его, ибо знал, что если я задержусь, мы оба погибнем. И тогда, надеясь, что смогу привести помощь, я нагреб ему под голову сухих листьев и поспешил прочь... - И вы поспели в срок? - спросил Ройбен, ухватившись за слова Малвина, как будто они могли послужить залогом его собственного успеха. - Успел, - ответил тот. - Еще до захода солнца мне посчастливилось наткнуться на лагерь охотников и я проводил их к тому месту, где мой товарищ ожидал смерти. Так что сейчас он жив-здоров и хозяйничает на своей ферме далеко от границы, тогда как я лежу раненый в сердце этой дикой глуши... Этому примеру, призванному повлиять на решение Ройбена, помогла, неведомо для него самого, скрытая сила многих других мотивов. Роджер Малвин видел, что дело уже почти выиграно. - А теперь ступай, сынок, - сказал он, - и да хранит тебя Бог! Если встретишь подмогу, не возвращайся с ними - раны и усталость уже без того повредили твоему здоровью - но пошли на поиски пару человек, без кого можно обойтись. И поверь мне, Ройбен, на сердце у меня будет становиться легче с каждым шагом, приближающим тебя к дому. - Но в то время как он говорил, его лицо и голос все же предательски дрогнули, ибо, в конце концов, это страшная участь - ждать смерти в пустынных дебрях, когда на много миль вокруг нет ни живой души. Ройбен Борн, лишь наполовину убежденный, что поступает правильно, поднялся с земли и стал готовиться в дорогу. Но сначала, невзирая на протесты Малвина, он собрал запас ягод и съедобных кореньев, которые на протяжении двух последних дней были их единственной пищей, поместил их в пределах досягаемости умирающего и приготовил для него постель из свежих листьев. Затем, взобравшись на вершину скалы, которая с тыла была обрушенной и шероховатой, он пригнул книзу молодой дубок и привязал к его верхней ветке свой шейный платок. Эта мера должна была пригодиться тем, кто мог отправиться на поиски Малвина, ибо утес, за исключением широкой передней грани, со всех сторон, уже с небольшого расстояния, был скрыт густым подлеском. Ройбен снял платок со своей раненой руки и, привязывая к дереву, поклялся пятнавшей его кровью, что вернется либо спасти товарища, либо уложить его тело в могилу. Потом, опустив глаза, он подошел принять последнее напутствие Роджера Малвина. Опыт старшего товарища подсказал юноше много дельных советов относительно странствия по лесному бездорожью. При этом он говорил со спокойной обстоятельностью, как если бы снаряжал Ройбена в бой или на охоту, сам оставаясь в безопасности дома, а не как с человеком, который, собираясь его покинуть, был последним, кого Роджеру Малвину судилось видеть. И все-таки твердость его поколебалась до того, как он закончил свою речь. - Передай Доркас мое благословение и скажи, что, умирая, я молился о ней и о тебе. Пусть не винит тебя за то, что ты оставил меня здесь, - при этих словах Ройбен почувствовал укол в сердце, - ибо я знаю, что ты не побоялся бы рискнуть жизнью, если б эта жертва могла меня спасти. Пусть недолго горюет о своем отце, а выходит за тебя замуж, и Небо дарует вам долгие годы счастливой жизни, и пусть дети ваших детей стоят у вашего смертного ложа. И, Ройбен, - добавил он, уступая обычной при таких обстоятельствах слабости, - когда заживут твои раны и ты немного окрепнешь, возвращайся к этой скале, сынок, чтобы сложить мои кости в могилу, и прочти над ними молитву. Здесь надо сказать, что обитатели пограничья относились к ритуалу погребения с почти суеверной серьезностью, проистекавшей, возможно, из обыкновения индейцев вести войну не только против живых, но и мертвых, и было известно немало примеров, когда люди жертвовали жизнью, пытаясь похоронить убитых в стычке, оберегая их от мести дикарей. Поэтому Ройбен сознавал всю важность данного обещания и самым торжественным образом поклялся вернуться, чтобы предать земле останки Роджера Малвина. Последний в своих прощальных словах высказал все, что лежало у него на душе, и уже не пытался убедить юношу, что даже самая скорая помощь способна спасти ему жизнь. Со своей стороны, Ройбен был внутренне убежден, что больше не увидит Малвина живым, и охотно остался бы с раненым в его последние мгновения, но желание жить и надежда на будущее счастье с каждой минутой укреплялись в его сердце, и он был не в силах им противиться. - Довольно! - сказал наконец Малвин. - Ступай - и храни тебя Бог! Юноша молча пожал ему руку, повернулся и побрел вперед. Однако он успел пройти совсем немного, когда услышал окликающий его слабый голос. - Ройбен, Ройбен! Молодой человек поспешно вернулся и опустился на колени подле умирающего. - Прошу тебя, сынок, подними меня и прислони к скале: я хочу, чтобы мое лицо было обращено к дому, и я мог видеть тебя на минуту дольше, когда ты будешь проходить между деревьями. Ройбен исполнил последнее желание своего товарища, помог ему подняться и снова пустился в путь. Сначала он шел быстрее, чем позволяли ему силы, ибо смутное чувство вины, которое иногда мучает людей даже в самых оправданных их поступках, побуждало его скорее скрыться от глаз Малвина; но, отойдя достаточно далеко по сухим шелестящим листьям, он, повинуясь какому-то болезненному любопытству, ползком пробрался обратно и, укрывшись за корнями вывороченного из земли дерева, посмотрел на оставленного товарища. Утреннее солнце сияло на безоблачном небе, деревья и кусты купались в теплом майском воздухе, и все же, казалось, на лике Природы лежит печать какого-то уныния - будто она выражала сочувствие смертной тоске и муке. Руки Роджера Малвина были простерты в страстной мольбе, и в лесной тиши обрывки его слов долетели до Ройбена. Умирающий просил о счастье для него и Доркас, и, слыша это, юноша вновь ощутил угрызения совести, толкавшей его вернуться. Теперь он чувствовал весь ужас судьбы человека, которого покидал в крайней нужде: смерть будет подкрадываться к нему, медленно, от дерева к дереву, пока он не увидит вблизи ее трупный оскал. Но такая участь ждет и самого Ройбена, если он задержится тут еще на одну ночь, и кто осудит его за то, что он уклонился от столь бесполезной жертвы? Когда он оглянулся в последний раз, ветерок развевал маленькое знамя на молоденьком дубке, будто напоминая Ройбену о его обещании... * * * Долгим был путь раненого к границе; казалось, сами обстоятельства ополчились против него. Уже на второй день небо затянули тучи, лишив его возможности ориентироваться по солнцу, так что Ройбен не был уверен, не уводит ли его каждый шаг, дававшийся с невероятным трудом, все дальше от желанного дома. Его скудное пропитание составляли ягоды и съедобные коренья, которые можно отыскать в лесу. Правда, иногда среди чащи ему попадались олени или напуганная куропатка вдруг вспархивала у него из-под ног, но Ройбен израсходовал в бою все патроны, и теперь не мог рассчитывать подбить какую-нибудь дичь. Боль от ран, растравляемых постоянным усилием, неуклонно подтачивала его силы, а по временам, замутняла разум. Однако молодое сердце Ройбена крепко цеплялось за жизнь, и, лишь почувствовав, что не может больше ступить ни шагу, он в полном изнеможении рухнул под деревом. В таком положении его обнаружил маленький отряд, который, при первых известиях о проигранной битве, поспешил на помощь уцелевшим. Юношу доставили в ближайший поселок, по счастью, оказавшийся именно тем, куда он направлялся, и Доркас неотлучно бодрствовала у постели любимого, окружив его всеми заботами, на какие только способны женские руки и сердце. На протяжении многих дней сознание раненого блуждало в бреду, заново переживая препятствия и опасности, которым он подвергся, так что Ройбен был не в силах хоть сколько-нибудь связно отвечать на расспросы окружающих. При этом он оказался единственным из вернувшихся в поселок участников сражения, а потому их матерям, женам и детям оставалось лишь мучиться догадками относительно судьбы своих близких. Что удерживает их вдали от дома: плен или, быть может, более крепкие узы смерти? Доркас молча сносила страх и тревогу, пока однажды вечером Ройбен, очнувшись от беспокойного сна, не взглянул на нее более осмысленно и, казалось, узнал. Увидев, что к нему вернулось сознание, девушка не могла больше сдерживаться. - А мой отец, Ройбен... - воскликнула она, однако перемена в чертах любимого заставила ее умолкнуть. Юноша дернулся, как от острой боли, и кровь прихлынула к его бледным, впалым щекам. Первым его порывом было спрятать лицо, но, сделав усилие, Ройбен с трудом приподнялся и заговорил, сбивчиво и лихорадочно, словно защищаясь от воображаемого обвинения. - Твой отец, Доркас, был тяжело ранен в бою и просил меня не обременять себя напрасными заботами, но только помочь ему дотащиться до ближайшего озера, чтобы утолить перед смертью жажду. Однако я не мог бросить его в такой час, хотя сам потерял много крови. Три дня мы блуждали по лесу, и он продержался дольше, чем я смел надеяться, но, проснувшись на рассвете четвертого, я нашел его вконец измученным и ослабевшим. Он больше не мог идти, жизнь в нем угасала с каждой минутой, и... - Он умер, - прошептала Доркас. Ройбен, не в силах признаться, что эгоистическая любовь к жизни заставила его поспешить прочь, прежде чем решилась судьба раненого товарища, молча опустил голову и под навалившимся двойным гнетом - стыда и слабости - ничком упал на постель, зарывшись лицом в подушки. Доркас разрыдалась, когда опасения ее подтвердились, но поскольку в глубине души уже была готова к удару, он оказался менее болезненным. - И ты похоронил его в лесу, Ройбен? - Я очень ослабел, но сделал все, что мог, - ответил юноша сдавленным голосом. - Место его упокоения отмечено величественным камнем, и я бы дорого дал, если б мог уснуть так же крепко, как он. Доркас, удивленная и напуганная его последними словами, оставила свои расспросы, но сердце ее нашло утешение в мысли, что отец похоронен хоть отчасти по-христиански. Мужество и преданность Ройбена приобретали в ее изложении все более трогательную окраску, когда девушка пересказывала его историю своим знакомым и друзьям, и в результате несчастный молодой человек, едва поднявшись с ложа болезни и выйдя подышать пронизанным солнцем воздухом, принужден был терпеть мучительную пытку незаслуженных похвал. Все были единодушны в мнении, что он достоин дочери человека, которому не изменил даже в смерти - и поскольку мой рассказ - не повесть о любви, достаточно сказать, что через несколько месяцев Ройбен Борн сделался мужем Доркас Малвин. Во время брачной церемонии лицо невесты, как и положено, заливалось румянцем, однако жених был бледен, как смерть. * * * С того дня Ройбена неотвязно преследовала мысль, которой он не мог ни с кем поделиться, а тщательнее всего должен был скрывать от той, что любил больше всех на свете и кому доверял во всем. Он глубоко и горько сожалел о моральной трусости, помешавшей ему вовремя сказать Доркас правду, но гордость, страх потерять ее любовь, наконец, боязнь всеобщего презрения не давали ему исправить содеянное. При этом он чувствовал, что заслуживает осуждения вовсе не за то, что оставил Роджера Малвина умирать в лесу. Его присутствие, добровольное принесение в жертву собственной жизни только добавили бы еще одно бесполезное страдание к и без того тягостным последним мгновениям умирающего, но сокрытие правды сообщило могущему быть оправданным поступку привкус тайной вины. И в то время как рассудок говорил ему, что он действовал правильно, Ройбен испытывал душевные муки, которые нередко выпадают карой свершителю нераскрытого преступления, так что бывали минуты, когда он воображал себя чуть ли не убийцей. Долгие годы его терзала мысль, которую, несмотря на всю ее абсурдность и нелепость, Ройбен не в силах был изгнать из своего ума. Это была навязчивая и мучительная фантазия, будто его тесть до сих пор сидит, живой, на сухих листьях у подножия скалы и ждет обещанной помощи. Эти приступы наваждения приходили и уходили, и Ройбен никогда не принимал их за реальность; но в самом спокойном и ясном сознании, он помнил, что на совести у него невыполненное обещание и непогребенное тело взывает к нему из лесной чащи. Однако последствия его умолчания были таковы, что Ройбен теперь не мог просить помощи у друзей Роджера Малвина в совершении запоздалого погребения, а суеверный страх, которому никто не подвержен в большей степени, чем жители пограничья, не позволял идти одному. Кроме того, Ройбен не знал, в каком уголке бескрайнего, непроходимого леса искать гранитную скалу, у подножия которой должны лежать останки; его воспоминания о блужданиях в чаще были весьма смутны, а последние их часы вообще не запечатлелись в памяти. И однако было постоянное побуждение, какой-то голос, слышимый ему одному, приказывавший Ройбену отправляться на поиски и выполнить свой обет, и он испытывал странную уверенность, что если только предпримет попытку, она непременно увенчается успехом и приведет его к телу Малвина. Но год за годом он противился этому зову; преследовавшая его тайная мысль стала подобна цепи, сковавшей его душу, или змее, вгрызающейся в сердце, и постепенно Ройбен превратился в подавленного и угрюмого человека. В первые годы после свадьбы их жизнь с Доркас внешне выглядела вполне благополучной, даже процветающей. Хотя все богатство Ройбена составляли отважное сердце и крепкая рука, Доркас, будучи единственной наследницей своего отца, сделала мужа обладателем хорошо возделанной фермы, более обширной и лучше обустроенной, чем большинство пограничных хозяйств. Однако Ройбен Борн оказался нерадивым земледельцем, и в то время как участки других поселенцев с каждым годом приносили своим владельцам все больший доход, его ферма постепенно приходила в упадок. Развитию хозяйства способствовало прекращение войны с индейцами, тогда как раньше мужчины принуждены были, одной рукой держась за плуг, в другой сжимать мушкет, и немалым везением было, если плоды их нелегкого и опасного труда не уничтожались свирепым врагом в амбаре, а то и прямо в поле. Но Ройбен не сумел обратить себе на пользу изменившихся обстоятельств и редкие периоды его трудолюбивого усердия и внимания к делам вознаграждались весьма скудно. Раздражительность, которой он с недавних пор стал отличаться, была другой причиной его разорения, так как вызывала частые распри с соседями, результатом чего явились бесчисленные судебные тяжбы. Короче говоря, дела у Ройбена Борна шли все хуже, и через шестнадцать лет после свадьбы он окончательно разорился. Теперь оставалось одно лишь средство против преследовавшей его злой судьбы: сделать вырубку в каком-нибудь отдаленном уголке леса и заново начать борьбу за существование в девственной глуши. У Ройбена и Доркас был единственный сын, которому только что исполнилось пятнадцать лет, красивый юноша, обещавший впоследствии стать видным мужчиной. Казалось, он был рожден для суровых условий пограничья. Природа наделила его всем необходимым - быстрыми ногами, зорким глазом, живым, сообразительным умом, добрым сердцем и веселым нравом, и те, кто предвидел возобновление войны с индейцами, уже сейчас говорили о Сайрусе Борне как о будущем вожаке. Ройбен любил сына с глубокой и молчаливой силой, как если бы все, что было счастливого и доброго в нем самом, передалось его ребенку, исчерпав остальные привязанности. Даже Доркас была ему менее дорога, ибо скрытые мысли и тайные переживания в конце концов сделали Ройбена эгоистом, лишив его способности питать искренние чувства к людям, за исключением тех, в ком он видел или воображал, будто видит некоторое сходство с собственной натурой либо расположением духа. В Сайрусе он узнавал себя, каким был в прежние дни, и, глядя на сына, словно перенимал какую-то частицу его молодой, цветущей жизни. Так получилось, что юноша сопровождал отца во время экспедиции, предпринятой для выбора участка земли, с последующей вырубкой и выжиганием леса под будущую ферму, куда им предстояло перевезти свое имущество. На это ушли два осенних месяца, после чего Ройбен Борн и его юный помощник вернулись в поселок, чтобы провести там последнюю зиму. * * * И вот, в начале мая, маленькая семья окончательно порвала узы, связывавшие ее как с неодушевленными предметами, так и с теми немногими из колонистов, кто даже в дни разорения по-прежнему называл себя их друзьями. Они по-разному пережили эти минуты расставания. Ройбен, угрюмый, замкнувшийся в своем несчастье, шагал вперед с нахмуренными бровями и уставленным в землю взглядом, не снисходя до того, чтобы выразить какое-нибудь сожаление. Доркас, вволю поплакав надо всем, к чему ее простая и любящая душа успела здесь привязаться, чувствовала, однако, что самые близкие ее сердцу люди остаются рядом, а прочее они - даст Бог - сумеют добыть, куда б их ни забросила судьба. Что касается юноши, он, правда, обронил слезинку, но уже думал об удовольствии приключений, ожидающих его в нехоженом лесу. Кто из нас, мальчишкой, в восторженных мечтах, не воображал себя странствующим в первобытной лесной глуши с подругой, доверчиво опирающейся на нашу руку? Свободному и ликующему шагу юности положить преграду может только разгневанный океан или неприступные, заснеженные горы; мужчина зрелый выбрал бы зажиточный дом в плодородной долине; и, наконец, когда старость подкрадется к нему после долгих лет спокойной и счастливой жизни, он видит себя патриархом целого рода, быть может, даже основателем могучей и процветающей нации, чей прах будут оплакивать многочисленные внуки и правнуки, когда смерть низойдет к нему в свой час, подобно глубокому, мирному сну. А потом предания наделят его могущественной силой, и через разрыв в столетия отдаленные потомки станут почитать его как бога в ореоле бессмертной славы... Глухая чаща, через которую продирались герои моего рассказа, сильно отличалась от порожденной мечтателем фантазии, однако они воспринимали свой путь как предначертанный самой Природой, и только заботы, принесенные из внешнего мира, мешали им чувствовать себя вполне счастливыми. Крепкая, длинношерстая лошадка, которая несла на себе все их пожитки, не тяготилась весом Доркас, но привычка и жизненная закалка помогали женщине, если какой-то отрезок дороги ей приходилось шагать рядом с мужем и сыном. Оба мужчины, с мушкетами через плечо и топорами за спиной, зорким глазом охотника высматривали дичь, которая пополняла запасы их продовольствия. Почувствовав голод, они делали привал и готовили себе еду на берегу какого-нибудь незамутненного лесного ручья, который - когда они опускались на колени, подставляя губы, чтобы утолить жажду - тихонько протестующе лепетал, точно девушка при первом любовном поцелуе. Для ночлега они сооружали из веток шалаш и пробуждались с первыми солнечными лучами, готовые к заботам нового дня. Доркас и Сайрус казались довольными путешествием, без уныния перенося его тяготы, и даже лицо Ройбена по временам озарялось улыбкой, но радость эта была видимой, поверхностной, тогда как внутри его существа царила холодная горечь, подобно остаткам снега, еще нестаявшего в узких, прорытых ручьями ложбинах, хотя на их склонах уже зеленеет молодая листва. Cайрус Борн был достаточно опытен в странствиях по лесам, чтобы заметить - отец его не придерживается пути, по которому они шли прошлой осенью. Теперь они забирали дальше на север, уклоняясь от обитаемых мест и вступая в область, где единственными хозяевами были дикие звери и не менее дикие люди. Несколько раз юноше случалось обратить на это внимание Ройбена, и тот, выслушав сына, следовал его совету, однако при этом вел себя очень странно. Он то и дело бросал по сторонам быстрые, блуждающие взгляды, как будто в поисках притаившихся за деревьями врагов, а, никого не обнаружив, оглядывался назад - словно опасаясь преследования. В очередной раз заметив, что отец возвращается к прежнему направлению, Сайрус воздержался от вмешательства, и хотя в сердце его закралось какое-то тревожное чувство, отважная натура юноши не позволяла ему сожалеть об увеличившейся длине и загадочности их пути. Вечером пятого дня, примерно за час до заката, они, как обычно, сделали привал и разбили нехитрый лагерь. На протяжении последних миль характер окружающей местности переменился - там и сям виднелись небольшие возвышения, подобные гигантским волнам окаменевшего моря. В одной из образованных ими ложбин путники соорудили шалаш и развели костер. Было что-то трогательное в этом маленьком, сплоченном отряде, отделенном ото всего остального мира. Старые сосны глядели на них тревожно и хмуро, и когда ветер проносился сквозь их вершины, лес наполнялся жалобным звуком - как будто деревья вздыхали в страхе, предчувствуя близкие удары топора. Пока Доркас готовила ужин, мужчины решили побродить по окрестностям в поисках дичи, ускользнувшей от них во время дневного перехода. Юноша, пообещав не забираться слишком далеко от лагеря, умчался шагом столь же упругим и легким, как олень, которого он надеялся подстрелить, а Ройбен, проводив сына взглядом, в котором светилась отцовская нежность и гордость, собирался идти в противоположную сторону. Между тем Доркас присела у костра на покрытый мхом ствол вывороченного из земли старого дерева и, поглядывая на подвешенный над огнем котелок, в котором уже булькала, вскипая, вода, перелистывала Массачусетский Альманах за прошлый год, составлявший вместе со старопечатной Библией все литературное богатство семьи. Деление времени приобретает особый смысл для тех, кто исключен из общества, и Доркас заметила вслух - словно это имело какое-то значение - что сегодня 12 мая. Ройбен вдруг вскочил. - 12 мая, как же я мог забыть... - пробормотал он, в то время как множество мыслей вызвало мгновенное замешательство в его мозгу. - Как я здесь очутился? Куда иду? И где я его оставил? Доркас, слишком привыкшая к внезапным переменам в настроении мужа, чтобы отметить странность его последних слов, отложила в сторону альманах и промолвила тем печальным тоном, каким люди чувствительные, но сдержанные, говорят о давно переболевших горестях: - Когда-то, в эту же пору, мой бедный отец покинул наш мир ради лучшего. Но рядом была верная рука и дружеский голос, чтобы поддержать его и ободрить в последние минуты; и мысль о преданной заботе, которой ты окружил его, Ройбен, долгие годы служила мне утешением. Но как ужасна должна быть смерть одинокого человека в таком пустынном и диком месте! - Моли небеса, Доркас, - воскликнул Ройбен сдавленным голосом, - чтобы никому из нас троих не привелось умереть в одиночестве и лежать непогребенным в этой глуши! - сказав так, он повернулся и исчез за деревьями, оставив жену сторожить костер. Шаг Ройбена замедлялся по мере того, как ослабевала боль, невольно причиненная ему словами Доркас, однако много странных мыслей стеснились в его мозгу и, он брел вслепую, почти не разбирая дороги, хоть бессознательно держался окрестностей лагеря. Так он описал круг, когда заметил, что место сосен заняли дубы и другие деревья с более твердой древесиной; у их подножия рос густой молодняк, но кое-где виднелись проплешины, усыпанные сухими опавшими листьями. Стоило хрустнуть ветке - словно лес расправлял плечи, пробуждаясь ото сна - как Ройбен инстинктивно вскидывал ствол мушкета и быстро оглядывался по сторонам, однако, убедившись, что поблизости нет никакого зверя, снова предавался своим мыслям. Он думал о странной силе, которая увлекла его с заранее намеченного пути в сердце этой дикой глуши, и, неспособный проникнуть в потаенный уголок своей души, где прятались сокрытые мотивы, верил, что какой-то сверхъестественный голос зовет его вперед и не позволяет вернуться. Он верил, что само Небо дает ему возможность искупить некогда совершенный грех, разыскав останки, так долго пролежавшие непогребенными, и надеялся, что когда земля покроет их, мир снизойдет в его измученное сердце. Из этих размышлений Ройбена вывел шорох, раздавшийся в нескольких шагах от места, где он стоял. Заметив какое-то движение в густом подлеске, он поднял мушкет и выстрелил, побуждаемый инстинктом охотника. Раздавшийся следом стон, которым даже звери могут выразить боль своей агонии, возвестил, что его пуля попала в цель. Заросли кустарника, куда выстрелил Ройбен, тесно обступали подножие утеса, формой и гладкостью одной из своих граней напоминавшего огромный могильный камень. Словно отражение в зеркале, образ этот вспыхнул в памяти Ройбена; он даже узнал прожилки, походившие на письмена давно забытого языка. Все осталось по-прежнему, только молодой подлесок вытянулся вверх и скрыл основание скалы, у которого, возможно, все еще сидел Роджер Малвин. Однако в следующее мгновение глаз Ройбена уловил перемену, совершившуюся с тех пор, как он стоял здесь в последний раз, спрятавшись за корнями вывороченного из земли старого дерева. Тоненький дубок, к верхушке которого он привязал когда-то запятнанный кровью платок - символ своего обета, за эти годы превратился в крепкое, хоть и не достигшее зрелости, дерево с раскидистой кроной. Но было в нем что-то, заставившее Ройбена содрогнуться: тогда как нижние ветви были полны жизненных соков и густо одеты листвой, верхнюю часть поразила болезнь, скрытая порча, и одинокая, иссохшая ветка указывала в небо, словно окостеневший палец мертвеца. Ройбен вспомнил, как много лет назад маленький флаг развевался над ней - тогда живой и зеленой. Чья вина погубила ее? * * * Доркас, оставшись в одиночестве после ухода мужчин, продолжала приготовления к ужину. Вместо стола ей служил обросший мхом, могучий ствол упавшего дерева, на самой широкой части которого она расстелила белоснежную салфетку и расставила начищенную до блеска оловянную посуду - остатки былой роскоши и гордости. Этот крохотный островок домашнего уюта производил странное впечатление на фоне первобытной глуши. Солнечный свет еще золотил верхушки растущих на холмах деревьев, но в ложбине между их склонами, где был разбит маленький лагерь, уже сгущались вечерние тени, так что корявые стволы сосен и темную листву стеснившихся вокруг дубов окрашивало единственно пламя костра. На сердце у Доркас не было печали, ибо она знала, что лучше странствовать по глухим лесам вместе с двумя дорогими ей людьми, чем затеряться в равнодушной толпе, где никому нет до тебя дела. Она мастерила из толстых веток подобие сидений для сына и мужа и напевала песню, которой выучилась в годы юности. Незамысловатое творение безвестного бродячего певца в трогательных словах описывало зимний вечер на пограничной заставе, где в доме, защищенном высокими сугробами от вторжения свирепых индейцев, семья наслаждается теплом и покоем. Песня обладала тем безыскусным очарованием, которое присуще незаимствованной мысли, и четыре повторявшихся строки вспыхивали, подобно бликам огня в очаге, чьи радости они воспевали. В них поэт сумел передать ощущение любви и семейного счастья, где слово и образ дополняли друг друга. Когда Доркас пела, ей казалось, будто вокруг снова стены родного дома; она не видела больше угрюмых сосен, не слышала ветра, который в начале каждого куплета посылал ей тяжелый вздох, чтобы в конце жалобным всхлипом замереть в ветвях. Раздавшийся вдруг выстрел заставил женщину вздрогнуть - то ли своей внезапностью, то ли сознанием, что она одна в лесу, у костра. Но уже в следующее мгновение, сообразив, что звук донесся с той стороны, куда ушел сын, Доркас рассмеялась в порыве материнской гордости. - Мой храбрый юный охотник! - воскликнула она. - Не иначе как Сайрус подстрелил оленя! Какое-то время она помедлила в ожидании - не послышатся ли шаги юноши, спешащего похвалиться перед ней своим успехом. Однако он не появлялся; тогда Доркас весело позвала: - Сайрус! Сайрус! Но юноши все не было, и, поскольку выстрел прозвучал где-то совсем рядом, женщина решила сама отправиться на поиски сына - ведь ее помощь могла оказаться не лишней, чтобы дотащить до лагеря добытую им - как она льстила себе надеждой - дичь. Доркас пошла в ту сторону, откуда донеслось эхо смолкнувшего выстрела, продолжая напевать, чтобы Сайрус узнал о ее приближении и поспешил навстречу. Она ждала, что его лицо, сияющее озорной улыбкой, вот-вот покажется из-за ствола какого-нибудь дерева или укромного местечка среди густого кустарника, и в обманчивом вечернем свете (солнце уже ушло за горизонт) ей пару раз чудилось, будто он выглядывает из листвы и машет рукой, стоя у подножия крутого утеса. Но, подойдя ближе и как следует присмотревшись, Доркас увидела, что это всего лишь ствол молодого дубка, одна из ветвей которого, простершаяся дальше прочих, раскачивается от ветра. Женщина обошла вокруг скалы и вдруг, лицом к лицу, столкнулась со своим мужем, подошедшим, должно быть, с другой стороны. Опершись на приклад мушкета, дуло которого зарылось в сухие листья, он казалось, был поглощен созерцанием какого-то предмета, лежавшего у его ног. - Что это, Ройбен? - смеясь, окликнула его Доркас. - Ты подстрелил оленя и уснул над ним? Однако он не шевельнулся, даже не глянул в ее сторону, и липкий, холодный страх, источник и объект которого были ей непонятны, стиснул вдруг сердце женщины. Теперь она заметила, что лицо Ройбена покрыто пепельной бледностью, и черты его застыли в гримасе немого отчаяния. Похоже, он даже не осознавал ее присутствия. - Ответь же мне, Ройбен! - воскликнула Доркас. - Ради всего святого! - и странное звучание собственного голоса испугало ее больше, чем царящая вокруг тишина. Муж медленно выпрямился, повернулся и взглянул ей в лицо, затем подвел к утесу и указал рукой на что-то у его подножия. Там, на сухих опавших листьях, уронив голову на руку, лежал их мальчик, охваченный глубоким сном. Кудри его разметались по земле, тело обмякло. Что за внезапная слабость сморила вдруг юного охотника? Пробудит ли его материнский голос? - Эта скала - могильный памятник твоих близких, Доркас, - глухо выговорил Ройбен. - Здесь ты можешь оплакивать одновременно своего отца и сына. Но Доркас не слышала его: с пронзительным воплем, вырвавшимся из самой глубины души, она без чувств повалилась на тело сына. В это мгновение верхняя мертвая ветка дуба хрустнула, и в спокойном вечернем воздухе обломки бесшумно посыпались на листья у подножия скалы, на Ройбена и его жену, их сына и кости Роджера Малвина. И тогда сердце Ройбена встрепенулось, и слезы хлынули у него из глаз, словно источник, забивший из скалы. Мужчина уплатил наконец цену клятвы, которую дал некогда безусый юноша. Грех его был искуплен, проклятие снято, и в час, когда он пролил кровь, более дорогую ему, чем собственная, с губ Ройбена Борна, впервые за долгие годы, сорвались слова молитвы. Натаниэль Хоторн. Пророческие портреты - Удивительный художник! - с воодушевлением воскликнул Уолтер Ладлоу. - Он достиг необычайных успехов не только в живописи, но обладает обширными познаниями и во всех других искусствах и науках. Он говорит по-древнееврейски с доктором Мазером и дает уроки анатомии доктору Бойлстону. Словом, он чувствует себя на равной ноге даже с самыми образованными людьми нашего круга. Более того, это светский человек с изысканными манерами, гражданин мира - да, да, истинный космополит: о любой из стран, о любом уголке земного шара он способен рассказывать так, словно он там родился; это не относится, правда, к нашим лесам, но туда он как раз собирается. Однако и это еще не все, что восхищает меня в нем! - Да что вы! - отозвалась Элинор, которая с чисто женским любопытством слушала рассказ о таком необыкновенном человеке. - Уж и этого, казалось бы, достаточно! - Разумеется, - ответил ее возлюбленный, - но гораздо удивительнее его природный дар настраиваться на любой тип характера, так что мужчины, да и женщины, Элинор, разговаривая с этим необыкновенным художником, видят себя в нем, как в зеркале. Однако я все еще не сказал о самом главном! - Ну, если он обладает другими такими же редкостными свойствами, - засмеялась Элинор, - то, боюсь, Бостон для него опасен. Да послушайте, о ком вы мне рассказываете, о живописце или о волшебнике? - По правде сказать, этот вопрос заслуживает более серьезного внимания, чем вам кажется, - ответил Уолтер. - Говорят, этот художник изображает не только черты лица, но и душу и сердце человека. Он подмечает затаенные страсти и чувства, и холсты его озаряются то солнечным сиянием, то отблесками адского пламени, если он рисует людей с запятнанной совестью. Это страшный дар, - добавил Уолтер, и в его голосе уже не слышалось прежнего восхищения, - я даже побаиваюсь заказывать ему портрет. - Неужели вы говорите серьезно, Уолтер? - воскликнула Элинор. - Ради всего святого, дорогая, когда будете позировать ему, не глядите так, как вы смотрите сейчас на меня, - с улыбкой, но несколько озабоченно заметил ее возлюбленный. - Ну вот, ваш взгляд изменился, а минуту назад вы показались мне смертельно испуганной и в то же время опечаленной. О чем вы подумали? - Да ни о чем! - поспешила заверить его Элинор. - У вас просто разыгралось воображение. Ну что ж, приезжайте завтра ко мне, и мы поедем к этому удивительному художнику. Следует, однако, заметить, что когда молодой человек удалился, на прелестном лице его юной возлюбленной снова возникло то же загадочное выражение. Она казалась встревоженной и грустной, что явно не подобало девушке накануне свадьбы, а ведь Уолтер Ладлоу был избранником ее сердца! - Взгляд! - прошептала она. - Стоит ли удивляться, что он поразился моему взгляду, если в нем выразились предчувствия, которые временами одолевают меня. Я по собственному опыту знаю, каким страшным может быть взгляд. Однако все это плод воображения. В ту минуту я ни о чем таком не думала и вообще давно не вспоминала об этом. Просто мне все это приснилось. И она принялась вышивать воротник, в котором собиралась позировать для своего портрета. Художник, о котором они говорили, не принадлежал к числу американских живописцев, тех, что в более поздние времена обратились к краскам, заимствованным у индейцев, и стали изготовлять кисти из меха диких зверей. Возможно, если бы он был властен начать жизнь сызнова и распоряжаться своей судьбой, то решил бы примкнуть к этой школе, не имеющей главы, в надежде стать хотя бы оригинальным, ибо тут не требовалось ни копировать старые образцы, ни подчиняться каким-либо правилам. Но он родился и получил образование в Европе. Про него рассказывали, что, постигая красоту и величие замыслов, изучая совершенство мазка знаменитых художников, он осмотрел все музеи, все картинные галереи, стенную роспись всех церквей, и в конце концов ничто уже не могло дать пищу его пытливому уму. Искусству нечего было добавить к его познаниям, и он обратился к Природе. Поэтому он отправился в край, где до него еще не ступала нога его собратьев по профессии, и наслаждался созерцанием зрелищ, возвышенных и живописных, но ни разу не запечатленных на полотне. Америка была слишком бедна, чтобы соблазнить чем-либо иным этого видного художника, хотя многие представители местной знати, заслышав о его приезде, выражали желание с помощью его искусства увековечить свои черты для потомства. Когда к нему обращались с подобной просьбой, он устремлял на посетителя пристальный взгляд, который, казалось, пронизывал человека насквозь. Если он видел перед собой приятное, но ничем не примечательное лицо, то пусть даже клиент этот был одет в расшитый золотом кафтан, который украсил бы картину, и располагал золотыми гинеями, чтобы заплатить за портрет, - художник вежливо отклонял заказ и связанное с ним вознаграждение; но если ему попадалось лицо, говорящее о своеобразии душевного склада, о смелости ума или о богатстве жизненного опыта, если на улице он видел нищего с седой бородой и со лбом, изборожденным морщинами, или если ему удавалось поймать взгляд и улыбку ребенка, он вкладывал в их портреты все мастерство, в котором отказывал богачам. Искусство живописи было редкостью в колониях, и потому художник возбуждал всеобщее любопытство. Хотя лишь немногие или, скорее, даже никто не мог оценить техническое совершенство его работ, все же в некоторых отношениях мнение толпы интересовало его не меньше, чем указания тонких знатоков. Он следил за впечатлением, которое его картины производили на неискушенных зрителей, и старался извлечь пользу из их замечаний, между тем как говорившим, пожалуй, скорее пришло бы в голову поучать саму природу, чем художника, который, казалось, с ней соперничал. Следует, однако, признать, что их восхищение несколько умерялось предрассудками, свойственными этой стране и эпохе. Одни считали, что столь правдивое изображение созданий божьих нарушает заповеди Моисея и является самонадеянным подражанием творцу. Другие, испытывая трепет перед искусством, способным вызывать к жизни призраки и запечатлевать для живых черты умерших, были склонны принимать художника за колдуна, а быть может, и за Черного человека, известного со времен охоты за ведьмами, творящего свои чары в новом обличье. Толпа почти всерьез принимала эти нелепые слухи. Даже в светских кругах к художнику относились с некоторым страхом, что было отчасти отзвуком суеверных подозрений черни, но в основном вызывалось его обширными познаниями и многообразными талантами, помогавшими ему в его искусстве. Собираясь соединиться узами брака, Уолтер Ладлоу и Элинор хотели поскорее обзавестись своими портретами, которым, как они, без сомнения, надеялись, предстояло положить начало целой фамильной галерее. Поэтому на другой день после описанного выше разговора они отправились к художнику. Слуга провел их в комнату, в которой хозяина не оказалось, но зато они увидели целое скопление лиц и с трудом удержались, чтобы почтительно не раскланяться с ними. Они понимали, что это картины, но не могли поверить, что при таком разительном сходстве с оригиналами портреты совсем лишены жизни и разума. Кое-кто из людей, изображенных на картинах, принадлежал к числу их знакомых, другие были известны им, как выдающиеся деятели того времени. Среди них находился губернатор Бернет, и казалось, будто он только что усмотрел крамолу в действиях палаты представителей и обдумывает, как бы резче ее осудить. Рядом с правителем висел портрет мистера Кука, человека, возглавлявшего оппозицию. В нем чувствовалась воля и несколько пуританский склад, как и подобает народному вождю. Пожилая супруга сэра Уильяма Фиппса, в воротнике с рюшем и фижмах, взирала на них со стены, - высокомерная старуха, вид которой наводил на мысль, что она не чужда колдовству. Джон Уинслоу, тогда еще очень молодой человек, выглядел на портрете исполненным той боевой решимости, которая много лет спустя помогла ему стать выдающимся полководцем. Своих друзей Уолтер и Элинор узнавали с первого взгляда. На большинстве портретов все свойства ума и сердца их оригиналов были выражены в лицах и сконцентрированы во взглядах с такой силой, что, если говорить парадоксами, живые люди меньше походили на самих себя, чем написанные с них портреты. Среди этих современных знаменитостей висели изображения двух бородатых святых, едва различимых на потемневших холстах. Была тут и бледная, но не поблекшая мадонна, верно, некогда почитавшаяся в Риме, которая теперь с такой добротой и святостью смотрела на влюбленных, что им, словно католикам, захотелось помолиться. - Как странно подумать, - заметил Уолтер Ладлоу, - что это прекрасное лицо остается прекрасным более двухсот лет. Вот если бы земная красота могла сохраняться так же долго! Вы не завидуете ей, Элинор? - Будь на земле рай, может и позавидовала бы, - ответила она, - но там, где все обречено на увядание, как мучительно было бы сознавать, что ты одна не можешь постареть. - Этот потемневший святой Петр хмурится свирепо и грозно, хоть он и святой, - продолжал Уолтер, - мне не по себе от его взгляда, а вот мадонна смотрит на нас ласково. - Да, но по-моему, очень печально, - отозвалась Элинор. Под этими тремя старинными картинами стоял мольберт с только что начатым холстом. И по мере того, как они всматривались в едва намеченные черты, изображение, проступая как бы сквозь дымку, приобретало живость и ясность, и они узнали своего священника, преподобного доктора Колмана. - Добрый старик! - воскликнула Элинор. - Он смотрит на меня так, будто собирается дать отеческое напутствие. - А мне представляется, - подхватил Уолтер, - будто он вот-вот укоризненно покачает головой, словно подозревает меня в каком-то проступке. Впрочем, так же смотрит и оригинал. Знаете, пока он нас не поженит, я не смогу спокойно выдерживать его взгляд. В этот момент они услышали чьи-то шаги и, оглянувшись, увидели художника, который вошел несколько минут назад и прислушивался к их разговору. Это был человек средних лет, с лицом, достойным его собственной кисти. Потому ли, что душой он всегда жил среди картин, или благодаря живописной небрежности своего яркого костюма, художник и сам походил на портрет. Это родство между ним и его работами бросилось в глаза посетителям, и им почудилось, будто одна из картин сошла с полотна, чтобы их приветствовать. Уолтер Ладлоу, уже немного знакомый с художником, изложил ему цель их визита. Пока он говорил, косой луч солнца так удачно осветил влюбленных, что они казались живыми символами юности и красоты, обласканными счастливой судьбой. Было очевидно, что они произвели впечатление на художника. - Мой мольберт будет занят еще несколько дней, к тому же я не могу задерживаться в Бостоне, - произнес задумчиво художник, затем, внимательно поглядев на них, добавил: - Но вашу просьбу я все же удовлетворю, хотя для этого мне придется отказать верховному судье и мадам Оливер. Я не имею права терять такую возможность ради того, чтобы запечатлеть несколько метров черного сукна и парчи. Он выразил желание написать одну большую картину, изобразив их вместе за каким-нибудь подходящим занятием. Влюбленные рады были бы принять это предложение, но им пришлось отклонить его, потому что комната, которую они собирались украсить своими портретами, не могла вместить полотно таких размеров. Наконец договорились о двух поясных портретах. Возвращаясь домой, Уолтер с улыбкой спросил Элинор, знает ли она, какое влияние на их судьбу может отныне приобрести художник. - Старухи в Бостоне уверяют, - заметил он, - что, взявшись рисовать чье-нибудь лицо или фигуру, он может изобразить этого человека в любой ситуации, и картина окажется пророческой. Вы верите в это? - Не совсем, - улыбнулась Элинор. - В нем чувствуется какая-то доброта, так что, если даже он и обладает этим чудесным даром, я уверена, он не употребит его во зло. Художник решил писать оба портрета одновременно и, с характерной для него манерой загадочно выражаться, объяснил, что их лица освещают друг друга. Поэтому он накладывал мазки то на портрет Уолтера, то на портрет Элинор, и черты их стали вырисовываться так живо, словно сила искусства могла заставить их отделиться от холста. Взорам влюбленных открывались их собственные двойники, сотворенные из цветных пятен и глубоких теней. Но, хотя сходство и обещало быть безупречным, молодых людей не совсем удовлетворяло выражение лиц, ибо оно казалось менее определенным, чем на других картинах художника. Однако сам художник не сомневался в успехе и, глубоко заинтересовавшись влюбленными, в свободное время делал с них карандашные наброски, хотя они и не подозревали об этом. Пока они позировали ему, он старался вовлечь их в разговор и вызвать на их лицах то характерное, хотя и постоянно меняющееся выражение, которое он ставил себе целью уловить и запечатлеть. Наконец он объявил, что к следующему разу портреты будут готовы и он сможет их отдать. - Только бы моя кисть осталась послушной моему замыслу, когда я буду наносить последние мазки, - сказал он, - тогда эти портреты окажутся лучшими из того, что я создал. Надо признаться, художнику не часто выпадает счастье иметь такую натуру. При этих словах он обратил на них пристальный взгляд и не сводил его до тех пор, пока они не спустились с лестницы. Ничто не затрагивает так человеческое тщеславие, как возможность запечатлеть себя на портрете. Чем это объяснить? В зеркале, в блестящих металлических украшениях камина, в недвижной глади воды, в любых отражающих поверхностях мы постоянно видим собственные портреты, точнее говоря - призраки самих себя, и, взглянув на них, тотчас их забываем. Но забываем только потому, что они исчезают. Возможность увековечить себя, приобрести бессмертие на земле - вот что вселяет в пас загадочный интерес к собственному портрету. Это чувство не было чуждо и Уолтеру с Элинор, и потому точно в назначенный час они поспешили к художнику, горя желанием увидеть свои изображения, предназначенные для взора их потомков. Солнце ворвалось вместе с ними в мастерскую, но, закрыв дверь, они оказались в полумраке. Взгляд их тотчас обратился к портретам, прислоненным к стене в дальнем конце комнаты. В неверном свете они различили сначала лишь хорошо знакомые им очертания и характерные позы, и оба вскрикнули от восторга. - Посмотрите на нас! - восторженно воскликнул Уолтер. - Мы навеки освещены солнечными лучами! Никаким темным силам не удастся омрачить наши лица! - Да, - ответила Элинор более сдержанно, - не коснутся их и печальные перемены. С этими словами они направились к портретам, но все еще не успели их как следует разглядеть. Художник поздоровался с ними и склонился над столом, заканчивая набросок и предоставив посетителям самим судить о его работе. Время от времени его карандаш застывал в воздухе, и он из-под насупленных бровей поглядывал на лица влюбленных, обращенные к нему в профиль. А они уже несколько минут, забыв обо всем, стояли перед портретами, и каждый безмолвно, но с необыкновенным вниманием изучал портрет другого. Наконец Уолтер шагнул ближе, снова отступил, чтобы разглядеть портрет Элинор с разных расстояний и при разном освещении, а потом заговорил. - С портретом что-то произошло, - с недоумением, будто размышляя вслух, произнес он. - Да, чем больше я смотрю, тем больше убеждаюсь в перемене. Бесспорно, это та же самая картина, что и вчера, то же платье, те же черты, все то же - и, однако, что-то изменилось. - Значит ли это, что портрет меньше похож на оригинал? - с нескрываемым интересом спросил художник, подойдя к нему. - Нет, это точная копия лица Элинор, - ответил Уолтер, - и на первый взгляд кажется, что и выражение схвачено правильно, но я готов утверждать, что, пока я смотрел на портрет, в лице произошла какая-то перемена. Глаза обращены на меня со странной печалью и тревогой. Я бы сказал даже, что в них застыли скорбь и ужас. Разве это похоже на Элинор? - А вы сравните нарисованное лицо с живым, - предложил художник. Уолтер взглянул на свою возлюбленную и вздрогнул. Элинор неподвижно стояла перед картиной, словно зачарованная созерцанием портрета Уолтера, и на лице ее было то самое выражение, о котором он только что говорил. Если бы она часами репетировала перед зеркалом, ей и тогда не удалось бы передать это выражение лучше. Да если бы даже сам портрет стал зеркалом, он не смог бы более верно сказать печальную правду о выражении, возникшем в эту минуту на ее лице. Казалось, она не слышала слов, которыми обменялись художник и ее жених. - Элинор! - в изумлении вскричал Уолтер. - Что с вами? Но она не слышала его и все не сводила глаз с портрета, пока Уолтер не схватил ее за руку. Только тут она заметила его; вздрогнув, она перевела взгляд с картины на оригинал. - Вам не кажется, что ваш портрет изменился? - спросила она. - Мой? Нет, нисколько! - ответил Уолтер, присматриваясь к картине. - Хотя постоите, дайте взглянуть. Да-да, что-то изменилось, и, пожалуй, к лучшему, но сходство осталось прежним. Выражение стало более оживленным, чем вчера, словно блеск глаз отражает какую-то яркую мысль, которая вот-вот сорвется с губ. Да, теперь, когда я уловил взгляд, он кажется мне весьма решительным. Пока он рассматривал портрет, Элинор обернулась к художнику. Она глядела на него печально и с тревогой и читала в его глазах сочувствие и сострадание, о причинах которых могла только смутно догадываться. - Это выражение... - прошептала она с трепетом. - Откуда оно? - Сударыня, на этих портретах я изобразил то, что вижу, - грустно молвил художник и, взяв ее за руку, отвел в сторону. - Взгляд художника, истинного художника, должен проникать внутрь человека. В том-то и заключается его дар, предмет его величайшей гордости, но зачастую и весьма для него тягостный, что он умеет заглянуть в тайники души и, повинуясь какой-то необъяснимой силе, перенести на холст их мрак или сияние, запечатлевая в мгновенном выражении мысли и чувства долгих лет. Если бы я мог убедить себя, что на этот раз заблуждаюсь! Они подошли к столу, где в беспорядке лежали наброски гипсовых голов, рук, не менее выразительных, чем некоторые лица; зарисовки часовен, увитых плющом; хижин, крытых соломой; старых, сраженных молнией деревьев; одеяний, свойственных далеким восточным странам или древним эпохам, и прочих плодов причудливой фантазии художника. Перебирая их с кажущейся небрежностью, он поднял один карандашный набросок, на котором были изображены две фигуры. - Если я ошибаюсь, - продолжал он, - если вы не видите, что на вашем портрете отразилась ваша душа, если у вас нет тайной причины опасаться, что и второй портрет говорит правду, то еще не поздно все изменить. Я мог бы переделать и этот рисунок. Но разве это повлияет на события? И он показал ей набросок. Дрожь пробежала по телу Элинор, она едва не вскрикнула, но сдержалась, привыкнув владеть собой, как все, кому часто приходится таить в душе подозрения и страх. Оглянувшись, она обнаружила, что Уолтер подошел к ним и мог увидеть рисунок, но не поняла, заметил ли он его. - Мы не хотим ничего менять в этих портретах, - сказала она поспешно. - Если мой портрет выглядит печальным, то тем веселее буду казаться рядом с ним я. - Ну что ж, - поклонился художник, - пусть ваши горести окажутся воображаемыми и печалиться о них будет лишь этот портрет! А радости пусть будут столь яркими и глубокими, что запечатлеются на этом прелестном лице наперекор моему искусству. После свадьбы Уолтера и Элинор портреты стали лучшим украшением их дома. Разделенные только узкой панелью, они висели рядом и, казалось, не сводили друг с друга глаз, хотя в то же время неизменно провожали взглядом каждого, кто смотрел на них. Люди, много поездившие на своем веку и утверждавшие, что знают толк в таких вещах, относили их к числу наиболее совершенных образцов портретного искусства, тогда как неискушенные зрители сличали их черту за чертой с оригиналами и приходили в восторг от удивительного сходства. Но самое сильное впечатление портреты производили не на знатоков и не на обычных зрителей, а на людей, по самой природе своей наделенных душевной чуткостью. Эти последние могли сначала скользнуть по ним беглым взглядом, но затем в них пробуждался интерес, и они снова и снова возвращались к портретам и изучали изображения, словно листы загадочной книги. Прежде всего привлекал их внимание портрет Уолтера. В отсутствие супругов они обсуждали иногда, какое выражение художник намеревался придать его лицу, и все соглашались на том, что оно исполнено глубокого значения, хотя толковали его различно. Портрет Элинор вызвал меньше споров. Правда, они каждый по-своему объясняли природу печали, омрачавшей лицо на портрете, и по-разному оценивали ее глубину, но ни у кого не возникало сомнений, что это именно печаль и что она совершенно чужда жизнерадостному нраву их хозяйки. А один человек, наделенный воображением, после пристального изучения картин объявил, что оба портрета следует считать частью одного замысла и что скорбное выражение Элинор чем-то связано с более взволнованным или, как он выразился, с искаженным бурной страстью лицом Уолтера. И хотя сам он дотоле никогда не занимался рисованием, он даже принялся за набросок, стараясь объединить обе фигуры такой ситуацией, которая соответствовала бы выражению их лиц. Вскоре друзья Элинор стали поговаривать о том, что день ото дня лицо ее начинает заволакиваться какой-то задумчивостью и угрожает сделаться слишком похожим на ее печальный портрет. В лице же Уолтера не только не было заметно того оживления, которым художник наделил его на полотне, а напротив, он становился все более сдержанным и подавленным, и если в душе его и бушевали страсти, внешне он ничем не выдавал этого. Через некоторое время Элинор заявила, что портреты могут потускнеть от пыли или выцвести от солнца, и закрыла их роскошным занавесом из пурпурного шелка, расшитым цветами и отделанным тяжелой золотой бахромой. Этого оказалось достаточно. Друзья ее поняли, что тяжелый занавес уже нельзя откидывать от портретов, а о самих портретах больше не следует упоминать в присутствии хозяйки дома. Время шло, и вот художник снова вернулся в их город. Он побывал на далеком севере Америки, и ему удалось увидеть серебристый каскад Хрустальных гор и обозреть с самой высокой вершины Новой Англии плывущие внизу облака и бескрайние леса. Но он не дерзнул осквернить этот пейзаж, изобразив его средствами своего искусства. Лежа в каноэ, он уплывал на самую середину озера Георга, и в душе его, словно в зеркале, отражались красота и величие окружающей природы, которая постепенно вытеснила из его сердца воспоминания о картинах Ватикана. Он отправился с индейцами-охотниками к Ниагаре и там в отчаянии швырнул свою беспомощную кисть в пропасть, поняв, что нарисовать этот чудесный водопад так же невозможно, как нельзя изобразить на бумаге рев низвергающейся воды. Правда, его редко охватывало желание передавать картины живой природы, потому что она интересовала его скорее как фон для изображения фигур и лиц, отмеченных мыслью, страстями или страданием. А такого рода набросков он скопил за время своих скитаний великое множество. Гордое достоинство индейских вождей, смуглая красота индианок, мирная жизнь вигвамов, тайные вылазки, битва под угрюмыми соснами, гарнизон пограничной крепости, диковинная фигура старика француза, воспитанного при дворе, обветренного и поседевшего в этих суровых краях, - вот сюжеты нарисованных им портретов и картин. Упоение опасностью, взрывы необузданных страстей, борьба неистовых сил, любовь, ненависть, скорбь, исступление - словом, весь потрепанный арсенал чувств нашей древней земли - представился ему в новом свете. В его папках хранились иллюстрации к книге его памяти, и силою своего гения он должен был преобразить их в высокие создания искусства и вдохнуть в них бессмертие. Он ощущал, что та глубокая мудрость, которую он всегда стремился постичь в живописи, теперь найдена. Но всюду - среди ласковой и угрюмой природы, в грозных чащах леса и в убаюкивающем покое рощ за ним неотступно следовали два образа, два призрачных спутника. Как все люди, захваченные одним всепоглощающим стремлением, художник стоял в стороне от обычных людей. Для него не существовало иных надежд, иных радостей, кроме тех, что были в конечном счете связаны с его искусством. И хотя он отличался мягким обхождением и искренностью в намерениях и поступках, добрые чувства были чужды его душе; сердце его было холодно, и ни одному живому существу не дозволялось приблизиться, чтобы согреть его. Однако эти два образа сильнее, чем кто-либо другой, вызывали в нем тот необъяснимый интерес, который всегда привязывал его к увековеченным его кистью созданиям. Он с такой проницательностью заглянул в их душу и с таким неподражаемым мастерством отобразил плоды своих наблюдений на портретах, что ему уже немного оставалось для достижения того уровня - его собственного сурового идеала, - до которого не поднимался еще ни один гений. Ему удалось, во всяком случае так он полагал, разглядеть во тьме будущего страшную тайну и несколькими неясными намеками воспроизвести ее на портретах. Столько душевных сил, столько воображения и ума затратил он на проникновение в характеры Уолтера и Элинор, что чуть ли не считал их самих своими творениями, подобно тем тысячам образов, которыми он населил царство живописи. И потому призраки Уолтера и Элинор неслышно проносились перед ним в сумраке лесов, парили в облаках брызг над водопадами, встречали его взор на зеркальной глади озер и не таяли даже под жаркими лучами полуденного солнца. Они неотступно стояли в его воображении, но не как навязчивые образы живых, не как бледные духи умерших, - нет, они всегда являлись ему такими, какими он изобразил их на портретах, с тем неизменным выражением, которое его магический дар вызвал на поверхность из скрытых тайников их души. Он не мог уехать за океан, не повидав еще раз двойников этих призрачных портретов, - и он отправился к ним. "О волшебное искусство! - в увлечении размышлял он по дороге. - Ты подобно самому творцу. Бесчисленное множество неясных образов возникает из небытия по одному твоему знаку. Мертвые оживают вновь; ты возвращаешь их в прежнее окружение и наделяешь их тусклые тени блеском новой жизни, даруя им бессмертие на земле. Ты навсегда запечатлеваешь промелькнувшие исторические события. Благодаря тебе прошлое перестает быть прошлым, ибо стоит тебе дотронуться до него - и все великое навсегда остается в настоящем, и замечательные личности живут в веках, изображенные в момент свершения тех самых деяний, которые их прославили. О всемогущее искусство! Перенося едва различимые тени прошлого в краткий, залитый солнцем миг, называемый настоящим, можешь ли ты вызвать сюда же погруженное во мрак будущее и дать им встретиться? Разве я не достиг этого? Разве я не пророк твой?" Охваченный этими гордыми и в то же время печальными мыслями, художник начал разговаривать вслух, идя по шумным улицам среди людей, которые не догадывались о терзавших его думах, а приведись им подслушать его размышления, не поняли бы их, да и вряд ли захотели бы понять. Плохо, когда человек вынашивает в одиночестве тщеславную мечту. Если вокруг него нет никого, по кому он мог бы равняться, его стремления, надежды и желания грозят сделаться необузданными, а сам он может уподобиться безумцу или даже стать им. Читая в чужих душах с прозорливостью почти сверхъестественной, художник не видел смятения в своей собственной душе. - Вот, верно, их дом, - проговорил он и, прежде чем постучать, внимательно оглядел фасад. - Боже, помоги мне! Эта картина! Неужели она всегда будет стоять перед моими глазами? Куда бы я ни смотрел, на дверь ли, на окна, - в рамке их я постоянно вижу эту картину, смело написанную, сверка