ые шли вокруг всего холла, висели доспехи - не наследственные реликвии, вроде портретов, а настоящие латы, самой современной выделки, изготовленные на заказ искусным лондонским оружейником в тот год, когда губернатор Беллингхем уехал в Новую Англию. Тут были и стальной шлем, и панцирь, и латный воротник, и наголенники, а ниже - пара рукавиц и меч; все, в особенности же шлем и нагрудник, было начищено до такой степени, что искрилось белым блеском, отбрасывая яркие блики на пол. Эти блистающие доспехи являлись не просто бесполезным украшением, но частенько служили губернатору на торжественных смотрах и воинских ученьях, а также сверкали на нем, когда он выступал во главе полка во время Пеквотской кампании. Ибо хотя по образованию Беллингхем был законоведом и привык говорить о Бэконе, Коке, Нуа и Финче как о своих собратьях по профессии, требования новой родины превратили его не только в государственного мужа и правителя, но и в воина. Сверкающие латы понравились маленькой Перл не меньше, чем искрящийся фасад дома, и она загляделась на отполированный до зеркального блеска нагрудник. - Мама! - воскликнула она. - Я вижу тебя! Посмотри! Посмотри! Чтобы доставить девочке удовольствие, Гестер посмотрела и прежде всего увидела алую букву, увеличенную, благодаря свойствам этого изогнутого зеркала, до гигантских размеров. Она почти совсем заслонила собою Гестер. Перл показала пальцем вверх, на такое же отражение в зеркальной поверхности шлема, улыбаясь насмешливой улыбкой эльфа, столь обычной на ее личике. Это выражению недоброго веселья было так подчеркнуто и усилено зеркалом, что Гестер опять показалось, будто она видит не свою дочь, а какого-то злого бесенка, принявшего облик Перл. - Пойдем, Перл, - сказала она, уводя девочку. - Посмотри, какой замечательный сад! Наверно, там есть такие красивые цветы, каких мы не видели в лесу. Перл тотчас же подбежала к оконной амбразуре в дальнем конце холла и взглянула на лужайку, покрытую низко срезанной травой и обсаженную низкорослым, некрасивым подобием кустарника. Здесь, по эту сторону Атлантического океана, на неблагодарной почве и в условиях жестокой борьбы за существование, владелец дома, видимо, изменил традиционному английскому пристрастию к декоративному садоводству. На самом виду росли капустные кочаны, а посаженная в отдалении тыква дотянулась плетями до дома и принесла один из своих огромных плодов прямо под окно холла, словно предупреждая губернатора, что лучшего украшения, чем эта глыба растительного золота, земля Новой Англии дать не может. Однако в саду все же росло несколько кустов роз и много яблонь, потомков тех, быть может, что были посажены достопочтенным мистером Блэкстоном, первым поселенцем на полуострове, полулегендарной личностью, проезжающей по страницам наших старинных летописей верхом на буйволе. Увидев кусты роз. Перл стала умолять, чтобы ей дали красную розу, и никак не хотела успокоиться. - Тише, доченька, тише! - уговаривала ее Гестер. - Не плачь, маленькая Перл! Я слышу голоса в саду. Сюда идет губернатор, и с ним еще джентльмены. Действительно, в просвете садовой аллеи показалось несколько человек, направлявшихся к дому. Перл, не обращая ни малейшего внимания на уговоры матери, издала душераздирающий вопль, но сразу же смолкла - не из послушания, а потому, что появление неизвестных людей задело ее живое и неустойчивое любопытство. ГЛАВА VIII. ЭЛЬФ И ПАСТОР Губернатор Беллингхем в просторном халате и удобном берете, то есть в излюбленном домашнем костюме пожилых джентльменов, шел впереди, показывая, очевидно, свою усадьбу и объясняя, какие усовершенствования он собирается в ней ввести. Его седая борода покоилась на широком круге брыжей, туго накрахмаленных, как полагалось в минувшие времена короля Иакова I, придавая голове губернатора некоторое сходство с головой Иоанна Крестителя на блюде. Чопорность, непреклонность облика этого пуританина, тронутого изморозью поздней, осенней поры жизни, плохо вязалась с обстановкой мирских радостей, которой он явно старался себя окружить. Но было бы ошибкою полагать, что наши славные прадеды, постоянно говорившие и думавшие о человеческой жизни как о временно ниспосланном испытании и тяжкой борьбе и непритворно готовые отречься во имя долга от всех земных благ и от самой этой жизни, считали делом своей чести отказ от таких удобств и даже роскоши, какие им были доступны. Этому, например, никогда не учил почтенный пастор Джон Уилсон, чья белоснежная борода виднелась за плечом губернатора Беллингхема, в то время как ее владелец доказывал, что груши и персики вполне могут приспособиться к климату Новой Англии, а румяные гроздья будут вызревать возле солнечной садовой ограды. У старого священника, вскормленного обильной грудью англиканской церкви, был давно сложившийся и законный вкус ко всем приятным, удобным вещам, и хотя Джон Уилсон казался суровым, произнося проповеди или публично осуждая таких грешниц, как Гестер Прин, тем не менее в частной жизни он отличался сердечной благожелательностью, и поселенцы питали к нему более теплые чувства, чем к его коллегам. Вслед за губернатором и мистером Уилсоном шло еще двое гостей: преподобный Артур Димсдейл, которого читатель безусловно помнит, как невольного и кратковременного участника сцены у позорного столба, и, плечо к плечу с ним, старый Роджер Чиллингуорс, весьма искусный в медицине человек, два или три года назад поселившийся в городе. Ученый муж, по общему мнению, был не только врачом, но и другом молодого священника, здоровье которого сильно пострадало за последнее время из-за чрезмерной приверженности к трудам и обязанностям, связанным с его саном. Шедший впереди губернатор поднялся по ступеням и, раскрыв створки стеклянной двери холла, очутился лицом к лицу с маленькой Перл. Тень от занавеса, падая на Гестер, частично скрывала ее. - Это что за явление? - удивленно спросил губернатор, глядя на алую фигурку, стоявшую перед ним. - Право же, я ничего подобного не видел со времен старого короля Иакова, когда я был суетен и считал великой честью, если меня приглашали на придворный маскарад. На рождество там появлялся целый рой подобных маленьких существ, и мы называли их детьми деда Мороза. Но как попала эта гостья в мой дом? - Да, действительно! - воскликнул добрый старый мистер Уилсон. - Что это за птичка с алыми перышками? Знаете, я видел точно такие фигурки, когда солнечные лучи проникали сквозь цветные оконные стекла и на пол ложились золотые и пурпурные пятна. Но это было на старой родине. Скажи нам, малютка, кто ты такая и почему твоей матери пришла фантазия так странно тебя нарядить? Ты христианский ребенок? Учили тебя катехизису? Может быть, ты злой эльф или фея, которых, нам казалось, мы оставили вместе с разными папистскими пережитками в доброй старой Англии? - Я - мамина дочка, - ответило алое видение, - и зовут меня Перл. - Перл? Скорее Рубин, или Коралл, или в крайнем случае Красная Роза, если судить по твоему цвету! - (заметил старый священник, тщетно пытаясь потрепать рукой щечку маленькой Перл. - А где же твоя мама? О, я вижу! - добавил он и, повернувшись к губернатору Беллингхему, шепнул: - Это то самое дитя греха, о котором мы с вами беседовали. А вон стоит несчастная Гестер Прин, ее мать. - Что вы говорите? - воскликнул губернатор. - Впрочем, мы могли предвидеть, что мать такого ребенка должна быть блудницей, подлинной вавилонской блудницей. Но пришла она вовремя, и мы сразу же займемся этим делом. Губернатор Беллингхем и его спутники вошли в холл. - Гестер Прин, в последнее время о тебе было много разговоров, - сказал губернатор, и его суровые глаза впились в носительницу алой буквы. - Нам пришлось всесторонне обсудить вопрос о том, согласно ли с совестью поступили мы, облеченные властью и влиянием люди, вручив бессмертную душу стоящего здесь ребенка попечению женщины, которая оступилась и попала в западню соблазнов мира сего. Ты мать этого ребенка, скажи же свое слово! Не думаешь ли ты, что если девочку возьмут у тебя, и скромно оденут, и будут держать в строгости, и научат истинам, божественным и человеческим, это послужит благополучию твоей дочери на земле и спасению ее души на небе? Что для этого можешь сделать ты? - Я могу научить мою маленькую Перл тому, чему меня научило вот это! - ответила Гестер Прин, дотрагиваясь пальцем до красной буквы. - Женщина, это символ твоего позора! - сурово ответил губернатор. - Мы хотим передать ребенка в другие руки именно из-за нечистого пятна, на которое указывает буква. - Тем не менее, - бледная, но не теряя спокойствия, ответила мать, - этот знак научил меня, учит каждый день, учит в эту самую минуту тому, что поможет моему ребенку стать благоразумнее и лучше, чем была я, хотя мне уже ничто не поможет. - Мы будем судить с осмотрительностью, - оказал Беллингхем, - и глубоко обдумаем, как нам надлежит поступить. Достопочтенный отец Уилсон, задайте вопросы Перл - поскольку таково ее имя - и выясните, получает ли она ту христианскую пищу, какую должен получать каждый ребенок в этом возрасте. Старый пастор сел в кресло и попробовал притянуть к себе Перл. Но девочка, не привыкшая к прикосновению чьих-либо рук, кроме материнских, выбежала в открытую дверь и остановилась на верхней ступеньке, похожая на неприрученную тропическую птичку с яркими перышками, готовую вот-вот вспорхнуть и улететь. Мистер Уилсон, весьма удивленный тем, что Перл вырвалась от него, ибо его добродушная старческая внешность обычно располагала к нему детей, все же попытался задать ей вопрос. - Перл, - торжественно произнес он, - ты должна прилежно учиться, чтобы в должное время в твоем сердце засиял драгоценный перл. Можешь ты сказать, дитя мое, кто тебя создал? Перл отлично знала, кто ее создал, так как Гестер, дочь благочестивых родителей, вскоре после разговора с дочерью о небесном отце начала внушать ей истины, которые человеческий разум, не достигший еще полной зрелости, впитывает в себя с неослабным вниманием. Успехи Перл за три первых года ее жизни были таковы, что она могла бы с успехом ответить на все вопросы по Ново-английскому букварю или по первому столбцу Вестминстерского катехизиса, хотя и в глаза не видела этих прославленных учебников. Но именно в эту на редкость неподходящую минуту девочкой овладело упрямство, так или иначе свойственное всем детям, а ей в особенности, и она либо вообще молчала, либо говорила невпопад. Сперва маленькая Перл, сунув палец в рот, сердито отказалась отвечать на вопросы доброго мистера Уилсона, а под конец заявила, что никто ее не создал, а просто мать нашла в розовом кусте у дверей тюрьмы. Эта выдумка была, очевидно, навеяна как близостью красных роз губернатора, - Перл все еще стояла на ступеньке лестницы, - так и воспоминанием о розовом кусте возле тюрьмы, мимо которого она в этот день проходила. Старый Роджер Чиллингуорс, улыбаясь, шепнул что-то на ухо молодому священнику. Гестер взглянула на врача, и даже в эту минуту, когда решалась ее судьба, не могла не поразиться перемене, происшедшей в нем с тех давних пор, когда она близко его знала: он стал еще безобразнее - смуглые щеки еще потемнели, искривленная фигура совсем сгорбилась. На мгновение глаза их встретились, но Гестер сразу же пришлось сосредоточить все свое внимание на том, что происходило в холле. - Это ужасно! - возмущался губернатор, медленно приходя в себя от изумления, в которое поверг его ответ Перл. - Девочке уже три года, а она не знает, кто ее создал! Ее душа погружена во тьму, она не понимает ни своей теперешней порочности, ни того, что ей уготовано в будущем! Я думаю, джентльмены, нам не о чем больше спрашивать. Гестер схватила Перл и прижала ее к себе, гневно глядя на старого пуританина. Одинокая, отвергнутая миром, владевшая только этим сокровищем, отогревавшим ее сердце, она считала свои права неотъемлемыми и готова была ценой собственной жизни отстаивать их против всего мира. - Эту девочку мне дал господь! - воскликнула она. - Он дал мне ее, чтобы возместить все, что вы у меня отняли! В ней мое счастье и мое мучение! Перл удерживает меня в жизни, и она же меня карает! Разве вы не видите, что она тоже - алая буква, но эту алую букву я люблю, и поэтому нет для меня на свете страшнее возмездия, чем она! Вы не отнимете ее у меня! Прежде отнимите жизнь! - Бедная женщина! - оказал не совсем очерствевший старый священник. - За ребенком будут хорошо присматривать, гораздо лучше, чем ты сама. - Господь вверил ее мне! - почти до крика повышая голос, повторила Гестер. - Я ее не отдам! - И тут, движимая внезапным порывом, она обернулась к молодому священнику, мистеру Димсдейлу, на которого до сих пор, казалось, ни разу не взглянула. - Вступись же хоть ты за меня! - воскликнула она. - Ты был моим пастырем и пекся о моей душе; ты знаешь меня лучше, чем эти люди! Я не отдам ребенка! Вступись за меня! В тебе больше доброты, чем в них, и ты знаешь, что скрыто в моем сердце, и каковы материнские права, и насколько они велики, когда у матери нет ничего, кроме ее ребенка и алой буквы! Защити же меня! Я не отдам ребенка! Защити меня! Услышав этот странный и страстный призыв, говоривший о том, что Гестер доведена почти до безумия, мистер Димсдейл побледнел и, прижав руку к сердцу, как делал всякий раз, когда что-нибудь задевало его необычайно обостренную чувствительность, сразу же выступил вперед. Он казался еще более измученным и исхудалым, чем во время описанной нами сцены у позорного столба, и потому ли, что его здоровье пошатнулось, по другой ли причине, но в беспокойной и печальной глубине больших черных глаз молодого священника таился целый мир страданий. - В ее словах есть правда, - оказал он голосом, мягким и дрожащим, но столь сильным, что по холлу прокатилось эхо, на которое отозвались пустые доспехи. - Есть правда и в словах Гестер и в чувствах, ее одушевляющих! Господь дал ей ребенка, а вместе с ним и бессознательное понимание его нужд и характера - совсем необычного, насколько можно судить; такого понимания больше не может быть ни у единого смертного существа. А кроме того, разве не таится нечто высокое и священное в отношениях этой матери и этого ребенка? - Что вы хотите оказать, любезный мистер Димсдейл? - прервал его губернатор. - Объяснитесь, пожалуйста! - Безусловно, таится, - ответил сам себе мистер Димсдейл. - Ибо, не согласившись с этим, мы тем самым стали бы утверждать, что небесный отец - создатель всего сущего - легко принимает греховный проступок и не делает различия между нечестивой страстью и святой любовью. Это дитя отцовского греха и материнского позора явилось на свет по воле вседержителя, чтобы множеством способов воздействовать на сердце той, которая так горячо и с такой горькой мукой молит о праве не расставаться с ним. Ребенок дан был матери как благословение - единственное благословение ее жизни! Дан он был также, - и это признала она сама, - как наказание, как пытка, как острая боль, которая настигает в самые неожиданные минуты, как удар хлыста, как вечное терзание среди отравленной радости. Разве не выразила она этого в одеянии несчастной малютки, которое неуклонно напоминает нам о красном знаке, испепеляющем грудь грешницы? - Хорошо оказано! - воскликнул добрый мистер Уилсон. - Я боялся, что женщиной движет низменное желание превратить девочку в фиглярку. - Нет, о нет! - продолжал священник. - Поверьте мне, она понимает, что, подарив ей ребенка, господь сотворил великое чудо. Пусть же она чувствует - а иначе, по моему мнению, и быть не может, - что это благодеяние было свершено для того, чтобы сохранить живой душу матери и предостеречь от еще более черных бездн греха, куда, в противном случае, ее мог бы ввергнуть дьявол. Поэтому правильно, что бедной грешнице вверено дитя с бессмертной душой, существо, могущее заслужить вечные муки или вечное блаженство, ребенок, порученный ее попечению, дабы она воспитала его в добродетели и ежесекундно помнила, глядя на него, о своем падении и вместе с тем понимала, что если она вырастит этого ребенка - священный дар творца - достойным небес, ребенок откроет врата небес и для своей матери. В этом грешная мать счастливее грешного отца. Во имя Гестер Прин, а также во имя несчастного ребенка, оставим их жить так, как предначертало провидение! - Мой друг, вы говорите с удивительным пылом, - заметил, улыбаясь, старый Роджер Чиллингуорс. - В словах моего молодого брата содержится глубокая правда, - добавил преподобный мистер Уилсон. - А что скажете вы, глубокоуважаемый мистер Беллингхем? Он убедительно говорил в защиту бедной женщины, не так ли? - Очень убедительно, - ответил губернатор, - и привел такие веские доводы, что мы оставим все по-старому, во всяком случае до тех пор, пока эта женщина не свершит нового греха. Однако нужно позаботиться, чтобы вы или мистер Димсдейл как следует, по всем правилам, проверили знания ребенка в катехизисе. Сверх того, в должное время нужно будет позаботиться о том, чтобы девочка начала посещать школу и церковь. Окончив речь, мистер Димсдейл отошел в сторону и стал так, что его лицо частично скрылось за тяжелыми складками занавеса, а залитая солнцем фигура отбросила тень на пол, - и эта тень трепетала от волнения, только что пережитого молодым священником. Перл, необузданный и ветреный маленький эльф, тихонько подкралась к нему и, обхватив обеими ручонками его руку, прижалась к ней щекой. Эта ласка была так нежна и ненавязчива, что Гестер, следившая взглядом за дочерью, подумала: "Неужели это моя Перл?" Однако она знала, что сердце ее дочери способно к любви, хотя выражалась эта любовь главным образом в страстных порывах и едва ли два раза за всю жизнь девочки была смягчена такой нежностью. И так как на свете нет ничего слаще, - не считая долгожданного внимания женщины, - чем знаки детского предпочтения, оказанного внезапно, по какой-то внутренней симпатии, и поэтому словно подтверждающего, что в нас действительно таится нечто достойное любви, священник обернулся, положил руку на головку девочке и, секунду поколебавшись, поцеловал ее в лоб. Но неожиданный прилив чувств у Перл тут же сменился весельем, и она запрыгала по холлу с такой воздушной легкостью, что старый мистер Уилсон усомнился, касается ли она ножками пола. - Я готов поверить, что в девчонке скрыта колдовская сила, - сказал он мистеру Димсдейлу. - Ей не нужно старушечьего помела, чтобы улететь через трубу! - Странный ребенок! - заметил старый Роджер Чиллингуорс. - В ней очень заметно сходство с матерью. Но как вы думаете, джентльмены, может ли философ, изучив характер девочки, восстановить душевный облик отца и таким образом догадаться, кто он такой? - Нет, мы взяли бы грех на душу, если бы в таком вопросе положились на мирскую философию - сказал мистер Уилсон. - Лучше уж просить откровения в посте и молитве, а еще лучше - вовсе не касаться тайны, пока провидение само не пожелает раскрыть ее нам. К тому же каждый добрый христианин имеет право проявлять отцовскую доброту по отношению к несчастному покинутому ребенку. Таким образом, все уладилось наилучшим образом, и Гестер с Перл покинули дом губернатора. Говорят, что когда они спускались с лестницы, в одной из комнат вдруг распахнулось решетчатое окно, и солнце осветило лицо миссис Хиббинс, сварливой сестры губернатора, той самой, которую несколько лет спустя сожгли на костре как ведьму. - Тс-с! - прошептала она, и ее зловещая физиономия словно бросила тень на сияющий приветливой новизной дом. - Хочешь погулять с нами нынче ночью? В лесу соберется веселая компания, и я вроде как поручилась Черному человеку, что пригожая Гестер Прин придет со мной. - Передайте от моего имени извинения, - с торжествующей улыбкой ответила Гестер. - Мне нужно быть дома и присматривать за моей маленькой Перл. Если бы ее отняли у меня, я, не раздумывая, пошла бы с тобой в лес и собственной кровью подписала свое имя в книге Черного человека. - Все равно, мы скоро тебя заполучим! - нахмурившись, ответила ведьма и скрылась в глубине комнаты. И этот разговор, если только он не вымышлен, а происходил в действительности, служит доказательством того, что молодой священник был прав, возражая против разлучения падшей матери с плодом ее слабости. Будучи совсем крошкой, девочка уже спасла ее от козней сатаны. ГЛАВА IX. ВРАЧ Читатель помнит, что Роджер Чиллингуорс некогда носил другое имя, но пришел к решению никогда и никому его не открывать. Мы рассказывали о пожилом, утомленном дальней дорогой человеке, который оказался в толпе, созерцавшей отвратительную сцену бесчестья Гестер Прин; он только что выбрался из грозного девственного леса и сразу же увидел женщину, с которой были связаны все его надежды на радости и тепло домашнего очага, выставленной на всеобщее поругание, как символ греха. Ее женская честь была втоптана в грязь. Сплетни жужжали вокруг нее на рыночной площади. Если бы вести об этой женщине дошли до ее родных или спутников незапятнанного прошлого, им пришлось бы разделить этот позор в точном соотношении и соответствии со степенью нерушимости и святости их прежних с нею связей. Зачем же было человеку, соединенному с павшей женщиной узами особенно тесными и священными, выходить вперед и требовать столь сомнительное достояние, раз от него самого зависело - делать это или не делать? Он не пожелал стать рядом с нею у позорного столба. Узнанный одной лишь Гестер, владея ключом к ее молчанию, он решил скрыть свое имя, отрешиться от прежних интересов и привязанностей и в этом смысле полностью исчезнуть из жизни, словно его и впрямь поглотила глубь океана, как давным-давно утверждали досужие толки. Как только это совершится, у него появятся новые интересы, новая цель в жизни - пусть темная, а может быть и предосудительная, но такая захватывающая, что для ее достижения он должен будет напрячь все свои силы и способности. Приняв это решение, он поселился в пуританском городке под именем Роджера Чиллингуорса; единственными его рекомендациями были незаурядные знания и ум. Благодаря прежним своим занятиям он был весьма сведущ в современной ему медицине, поэтому представился как врач, и как таковой был всеми радушно принят. Искусные лекари и хирурги редко появлялись в колонии. Они в общем не разделяли того религиозного пыла, который заставил эмигрантов пересечь Атлантический океан. Возможно, что эти люди, употребив свои самые благородные и ценные способности на исследование человеческого тела и отдавшись изучению сложных хитросплетений этого удивительного механизма, столь мастерски выполненного, словно он заключает в себе всю суть жизни, утратили понимание духовной стороны бытия. Так или иначе, здоровье добрых жителей Бостона, в той мере, в какой это касалось медицины, находилось до сих пор под опекой престарелого дьякона и одновременно лекаря, который в подтверждение своей осведомленности мог сослаться не столько на диплом, сколько на благочестие и добродетельную жизнь. Единственным костоправом был человек, соединявший случайные упражнения в этом высоком искусстве с ежедневным фехтованием бритвой. Для такой врачебной корпорации Роджер Чиллингуорс был блестящим приобретением. Он быстро доказал свое знакомство со старинным, внушительным и громоздким процессом приготовления лекарств, где каждое снадобье содержало множество мудреных, разнородных ингредиентов в таких замысловатых сочетаниях, словно в результате должен был получиться эликсир жизни. К тому же во время индейского плена он хорошо изучил свойства местных трав и растений и не скрывал от своих пациентов, что эти простые лекарства - дар природы неученым дикарям - внушают ему не меньше доверия, чем европейская фармакопея, которую сотни лет разрабатывали просвещенные врачи. Этот ученый чужеземец мог служить образцом благочестия, - внешнего, во всяком случае. Вскоре после прибытия в Бостон он избрал своим духовным отцом преподобного мистера Димсдейла. Молодой богослов, чьи редкие познания все еще служили темой разговоров в Оксфорде, слыл среди наиболее ревностных своих почитателей почти что апостолом, осененным благодатью и предназначенным, если ему удастся прожить обычный жизненный срок, совершить столь же славные деяния во имя неокрепшей новоанглийской церкви, какие совершили отцы церкви в младенческие годы христианской веры. Однако как раз в то время здоровье мистера Димсдейла начало явно сдавать. Люди, ближе всего знакомые с его жизнью, утверждали, что бледность молодого священника объясняется слишком большим пристрастием к ученым занятиям, до щепетильности добросовестным исполнением своих обязанностей в приходе и, особенно, частыми постами и бдениями, которыми он угнетал грубую земную плоть, дабы она не смела затемнять и туманить светоч духа. Некоторые утверждали, что если мистер Димсдейл умрет, значит земля недостойна носить его. Сам же священник, с присущим ему смирением, заявлял, что если провидение сочтет нужным прибрать его, значит он недостоин исполнять свою скромную миссию в этом мире. При всех разногласиях по поводу причины недуга мистера Димсдейла в самом недуге, никто не сомневался. Священник исхудал; в голосе его, все еще звучном и мягком, появилась болезненная трещинка - печальное предвестие телесного разрушения; люди замечали, что стоило мистеру Димсдейлу испугаться или почувствовать какое-нибудь внезапное волнение, как он прижимал руку к сердцу, вспыхивал и сразу же бледнел, что было свидетельством испытываемой им боли. Таково было состояние здоровья мистера Димсдейла, чей слабеющий жизненный огонь, казалось, вот-вот преждевременно погаснет, когда в городе поселился Роджер Чиллингуорс. Мало кто знал обстоятельства его появления в Бостоне, столь неожиданного, словно старик свалился с неба или вышел из преисподней, и окруженного тайной, которой легко было придать оттенок чуда. Потом он стал известен как врач; многие видели, что он собирает травы, полевые цветы, выкапывает корни, срезает сучки с лесных деревьев с уверенностью человека, который знает скрытые целебные свойства растений, кажущихся бесполезными невежественным глазам. О сэре Кинельме Дигби и других знаменитостях, чьи познания в науке почитались почти сверхъестественными, он не раз упоминал как о людях, с которыми вместе работал или состоял в переписке. Почему, занимая такое положение в ученом мире, он приехал сюда? Что понадобилось в этом диком краю человеку, чье место было в большом городе? В ответ на эти вопросы распространился слух, - бессмысленный и тем не менее подхваченный некоторыми вполне разумными людьми, - будто небеса сотворили небывалое чудо и перенесли прославленного врача по воздуху из немецкого университета прямо к дверям рабочей комнаты мистера Димсдейла! Лица более здравомыслящие, которые понимали, что небеса достигают своих целей без помощи сценических эффектов, носящих название чудесного вмешательства, все же склонны были видеть в столь своевременном приезде Роджера Чиллингуорса перст провидения. Эту точку зрения подкреплял глубокий интерес врача к молодому священнику: мистер Чиллингуорс избрал последнего в качестве своего духовного наставника и всячески старался завоевать доверие и дружеское расположение замкнутого от природы юноши. Он выражал большое беспокойство по поводу здоровья своего пастыря и страстно желал поскорее приступить к лечению, считая, что, если не мешкать, еще вполне возможно добиться хороших результатов. Старейшины, дьяконы, почтенные матери семейств, молодые и привлекательные девицы из паствы мистера Димсдейла также настаивали на том, чтобы он испробовал искренне предложенную помощь искусного врача. Мистер Днмсдейл мягко отклонял их просьбы. - Мне не нужны лекарства, - говорил он. Но кто мог поверить словам молодого священника, если с каждой неделей щеки его становились все бледнее, голос - все более надтреснутым, а рука прижималась к сердцу уже не случайным, а привычным жестом? Он устал от своих обязанностей? Ищет смерти? Об этом торжественно спрашивали мистера Димсдейла и старейшие бостонские священники и дьяконы его церкви, которые, по их собственным словам, "взывали" к больному, указывая на то, что грешно отвергать помощь, столь явно предлагаемую провидением. Мистер Димсдейл молча слушал их и, наконец, обещал поговорить с врачом. - Будь на то божья воля, - сказал преподобный мистер Димсдейл, когда, решив сдержать свое слово, он обратился за врачебной помощью к Роджеру Чиллингуорсу, - я предпочел бы не служить доказательством вашего искусства, а окончить в скором времени свое земное существование, чтобы вместе со мной исчезли все мои труды и горести, грехи и болезни, чтобы все суетное успокоилось в могиле, а все духовное обрело новую жизнь. - Именно так должен говорить молодой священник, - ответил Роджер Чиллингуорс с тем напускным или врожденным спокойствием, которое было присуще всему его поведению. - Юноши легко расстаются с жизнью, потому что они еще не успели пустить в нее глубокие корни. А праведники, которые ходят по земле, будучи душою с богом, хотели бы уйти из этой юдоли и быть с ним на мощенных золотом улицах Нового Иерусалима. - Нет, - возразил молодой пастор, прижимая руку к сердцу и слегка морщась от боли, - будь я более достоин Нового Иерусалима, мне легче было бы нести свое бремя здесь. - Добродетельные люди всегда дурно думают о себе! - заметил врач. Так случилось, что старый Роджер Чиллингуорс, человек, окруженный тайной, стал постоянным врачом преподобпого мистера Димсдейла. И поскольку душевные качества и склад характера пациента интересовали его не меньше, чем сам недуг, постепенно эти люди, столь различные по возрасту, начали проводить много времени вместе. Священнику нужен был свежий воздух, врачу - целебные растения, поэтому они предпринимали далекие прогулки по морскому берегу или по лесу, и часто слова их смешивались с журчанием и плеском волн или торжественным гимном ветра в древесных вершинах. Нередко также они навещали друг друга, и каждый видел комнату, где в уединении работал другой. Священника привлекало общество ученого, обладавшего такой глубиной и свободой мысли, таким широким кругозором, какого напрасно было бы искать у коллег мистера Димсдейла. По правде говоря, его изумляло и даже приводило в смущение это обстоятельство. Он был священником по призванию, человеком истинно религиозным, и самый склад ума увлекал его на путь страстной, благоговейной веры, которая с годами становилась все глубже и глубже. При любом общественном устройстве он не мог бы оказаться среди людей так называемых "свободных взглядов", ибо для душевного спокойствия нуждался в тяжелом железном каркасе религии, который, стесняя движения, в то же время поддерживал его. Однако, глядя на вселенную через призму мировоззрения, отличного от мировоззрения обычных его собеседников, он порою испытывал какую-то трепетную радость. Словно распахнули окно в душной, непроветренной комнате, где медленно увядала его жизнь; словно в эту комнату, озаренную лишь лампой или затененным дневным светом и наполненную затхлым - в прямом и переносном значении этого слова - запахом, источаемым книгами, ворвался ветер. Но долго вдыхать слишком свежий и прохладный воздух мистер Димсдейл не мог. Поэтому священник, а вслед за ним и врач возвращались в пределы круга, очерченного для них церковью. Роджер Чиллингуорс внимательно наблюдал за своим пациентом и в часы, когда тот шел привычной будничной тропой в границах знакомых мыслей, и в часы, когда он оказывался в иной духовной атмосфере, новизна которой могла бы вызвать на поверхность какие-то новые черты его характера. Казалось, врач считал необходимым изучить больного, прежде чем приступить к лечению. Особенности души и разума всегда накладывают печать на болезни тела. Духовная жизнь и воображение Артура Димсдейла были так богаты, способность чувствовать так остра, что причину физического недуга, по-видимому, следовало искать именно в них. Вот почему Роджер Чиллингуорс, искусный, добрый и благожелательный врач, старался поглубже проникнуть в душу своего пациента, рылся в его моральных принципах, заглядывал в воспоминания и, подобно человеку, ищущему в темной пещере клад, осторожно ощупывал все, до чего мог дотянуться. Трудно скрыть что-нибудь от исследователя, который располагает возможностью и правом предпринять такие поиски, а также умеет их вести. Человек, обремененный тайной, должен особенно избегать близости со своим врачом. Если последний от природы наделен проницательностью и еще чем-то неуловимым - назовем это хотя бы интуицией; если он не проявляет назойливого самомнения или иных слишком заметных неприятных свойств; если у него есть врожденное умение до такой степени настроиться в лад со своим пациентом, что тот, сам того не замечая, думает вслух и проговаривается; если подобные признания вызывают в ответ тихое сочувствие, выражаемое не столько речами, сколько молчанием, отрывистым вздохом и лишь изредка - отдельным словом, которые указывают, что говорящий понят; если качества, нужные наперснику, усилены преимуществами, создаваемыми положением врача, - неизбежно должна наступить такая минута, когда душа страдальца откроется и темным, но прозрачным потоком вынесет на дневной свет свои сокровенные тайны. Роджер Чиллингуорс обладал всеми - или почти всеми - перечисленными качествами. Как мы уже говорили, нечто вроде дружбы завязалось между этими образованными людьми, чьи умы могли встречаться на таком обширном поприще, как весь простор человеческой мысли и знания. Они обсуждали вопросы морали и религии, дела общественные и частные, много говорили о вещах, касавшихся как будто каждого из них; и все же время шло, а священник ни разу не заикнулся о тайне, существование которой предполагал врач. Последний подозревал даже, что ему не до конца известны проявления телесного недуга мистера Димсдейла. Скрытность, поистине необыкновенная! Спустя некоторое время друзья мистера Димсдейла, по наущению Роджера Чиллингуорса, устроили так, что эти двое людей поселились в одном доме, и уже ни единая волна из потока жизни священника не могла ускользнуть от взора его заботливого и преданного врача. Когда это столь желанное событие совершилось, ему радовались все жители города. Лучшей меры для выздоровления молодого священника, по-видимому, нельзя было придумать, если не считать женитьбы, о которой частенько напоминали ему имевшие на то право люди: ведь он мог выбрать любую из многих духовно преданных ему юных девиц, обещавшую стать в будущем преданной супругой. Впрочем, никто не надеялся, что Артура Димсдейла можно будет в ближайшее время подвигнуть на этот шаг: он отклонял все предложения такого рода, словно безбрачие духовенства было одним из тех краеугольных камней, которые он клал в основу церковной дисциплины. И поскольку мистер Димсдейл добровольно обрек себя на безрадостную трапезу за чужим столом и страдания от холода, - ибо таков жребий тех, кто желает греться у чужого очага, - постольку умудренный опытом, благожелательный старый лекарь, почтительно и вместе с тем по-отцовски любивший молодого священника, казался наиболее подходящим человеком для жизни бок о бок с ним. Друзья поселились у благочестивой и почтенной вдовы, владелицы дома, расположенного невдалеке от места, где потом было выстроено внушительное здание Королевской церкви. С одной стороны дом граничил с кладбищем, некогда усадьбой Айзека Джонсона, и, следовательно, был отлично приспособлен для глубокомысленных размышлений, подобающих как священнику, так и врачу. Добрая вдова, по-матерински заботливая, предоставила мистеру Димсдейлу солнечные комнаты с выходящими на улицу окнами, завешенными тяжелыми шторами, чтобы можно было, при желании, устроить себе днем тень. На стенах висели ковры, вытканные, как говорили, в мастерских Гобелена и изображавшие историю Давида и Вирсавии, а также пророка Натана; краски на коврах все еще не поблекли и придавали красавице из библейской легенды почти такую же мрачную живописность, как и предвещавшему беды ясновидцу. Сюда-то и перевез исхудалый священник все свои книги, среди которых было много переплетенных в пергамент творений отцов церкви, и писаний раввинов, и даже ученых монашеских трудов, к которым протестантские богословы, хуля и понося их авторов, все же не могли не прибегать. В другой половине дома старый Роджер Чиллингуорс устроил свой кабинет и лабораторию - не такую, какая сколько-нибудь удовлетворила бы современного ученого, но все же снабженную перегонным кубом и приборами для смешивания снадобий и химических веществ, хорошо знакомых этому опытному алхимику. Окруженные такими удобствами, оба ученых мужа, устроившись в своих апартаментах, запросто навещали друг друга, и каждый не без интереса наблюдал за работой соседа. Повторяем, что самые проницательные друзья преподобного Артура Димсдейла, естественно, видели во всем этом руку провидения, пекущегося о здоровье молодого священника, за которого так много людей молились в церкви, и дома, и в тайниках сердца. Нужно, однако, сказать, что другая часть паствы начала постепенно склоняться к иному взгляду на отношения между мистером Димсдейлом и таинственным старым врачом. Когда невежественная толпа пытается составить собственное мнение о вещах, ее очень легко обмануть. Но если она судит, - а именно так обычно и бывает, - по подсказке своего большого и горячего сердца, то нередко приходит к выводам столь глубоким и правильным, что они кажутся откровениями свыше. В случае, о котором мы рассказываем, люди не могли обосновать своего предубеждения против Роджера Чиллингуорса никакими фактами или аргументами. Правда, какой-то престарелый ремесленник, живший в Лондоне во время убийства сэра Томаса Овербери, лет за тридцать до описываемых событий, клялся, что видел лекаря, носившего тогда другое имя, а какое - рассказчик запамятовал, - в обществе доктора Формена, знаменитого старого чернокнижника, замешанного в деле Овербери. Несколько человек намекали, что, будучи в плену у дикарей, ученый обогащал свои медицинские познания, принимая участие в заклинаниях индейских жрецов, всеми признанных волшебников, нередко совершающих чудесные исцеления при помощи черной магии. Многие - и среди них лица трезвого ума и большой наблюдательности, с чьим мнением во всех других вопросах вполне стоило считаться, - утверждали, что со времени появления в городе Роджера Чиллингуорса и в особенности с тех пор, как он поселился с мистером Димсдейлом, его внешность очень изменилась. Вначале у него было спокойное и задумчивое лицо ученого. Потом в этом лице появилось что-то уродливое, злое, какие-то черты, прежде никем не замеченные, но тем более явные, чем пристальней в них вглядываться. По мнению простых людей, в лаборатории врача горел огонь преисподней, питавшийся адским топливом, а поэтому, как и следовало ожидать, лицо старика почернело от копоти. Короче говоря, по городу поползли слухи, что сам сатана или его посланец в образе старого Роджера Чиллингуорса искушает преподобного Артура Димсдейла. Такому искушению подвергались на всем протяжении истории христианства люди особенно святой жизни. Этот сатанинский слуга получил господне соизволение на то, чтобы, втершись на какой-то срок в доверие к священнику, злоумышлять против его духа. Ни один разумный человек не может, конечно, сомневаться, на чьей стороне будет победа. Народ доверчиво ожидал, что священник выйдет из борьбы, озаренный ореолом новой славы. Тем не менее нельзя было не опечалиться при мысли о мучительных страданиях, быть может претерпеваемых им на пути к полному своему торжеству. Увы! Если судить по сумрачному ужасу, затаившемуся в глазах бедного священника, борьба была нелегкой, а победа - весьма сомнительной. ГЛАВА Х. ВРАЧ И БОЛЬНОЙ Старый Роджер Чиллингуорс, человек уравновешенного нрава и доброго, хотя и не слишком пылкого сердца, всю свою жизнь был неподкупно прям и чист в отношениях с людьми. Поэтому он верил, что начинает расследование с честным и суровым беспристрастием судии, стремящегося только к истине, словно речь идет о воображаемых линиях и фигурах геометрической задачи, а не о человеческих чувствах и нанесенных ему самому обидах. Но чем дальше он заходил, тем безраздельнее им овладевала одна-единственная страсть, свирепая, холодная и неотвратимая как рок, которая, захватив старика, уже не отпускала до тех пор, пока он не исполнил всех ее требований. И он рылся в душе несчастного священника, как рудокоп, ищущий золота, или, вернее, как могильщик, который раскапывает могилу, думая найти на теле покойника драгоценности, хотя скорее всего найдет лишь прах и тление. Горе тому, кто только их ищет! Порою в глазах врача появлялся недобрый синий огонь, подобный отблеску горна или, скорее, вспышкам того страшного пламени, которое, вырываясь из описанных Бэньяном зловещих врат в склоне холма, озаряло лицо пилигрима. По-видимому, в породе, которую извлекал этот мрачный рудокоп, было нечто вселявшее в него надежду! "Хотя они и считают этого человека чистым, - размышлял он в одну из таких минут, - хотя на первый взгляд в нем так сильно духовное начало, все же он унаследовал от отца или от матери могучие животные инстинкты. Будем же и дальше разрабатывать эту жилу!" После долгих поисков в темных глубинах души священника, обнаружив множество драгоценных материалов, в виде высоких чаяний блага для своего народа, горячей любви к людям, чистых чувств, природного благочестия, усиленного размышлениями и учеными занятиями и озаренного откровением свыше, обескураженный Роджер Чиллингуорс, считая, быть может, это прекрасное золото бесполезным хламом, возвращался вспять и начинал вести подкоп в другую сторону. Он шел ощупью, так осторожно, такими бесшумными шагами и так часто оглядывался по сторонам, точно был вором, пробиравшимся в спальню, чтобы украсть сокровище, хранимое как зеница ока дремлющим, а возможно, и бодрствующим владельцем. Вор заранее принял все меры предосторожности, но пол временами поскрипывает, одежда шелестит, а когда он приближается к постели, тень его падает на жертву. Иными слогами, мистер Димсдейл, нервная чувствительность которого порою казалась какой-то сверхъестественной интуицией, начал смутно ощущать, что в его жизнь вторглось нечто враждебное его душевному покою. Но острота восприятия старого Роджера Чиллингуорса также граничила с интуицией, поэтому священник, иногда удивленно вскидывавший на него глаза, видел перед собой лишь врача, лишь бдительного, сочувственного, доброго, но не навязчивого друга. Быть может, мистер Димсдейл лучше разобрался бы в характере Чиллингуорса, если бы некоторая мнительность, присущая несчастным людям, не заставляла его относиться подозрительно ко всему человеческому роду. Никто не пользовался его дружеским доверием, поэтому он не сумел распознать врага, когда тот действительно появился. Он продолжал поддерживать приятельские отношения со своим врачом, ежедневно встречаясь с ним либо у себя в кабинете, либо в лаборатории старика, где любил отдыхать, наблюдая, как растения превращаются в целительные снадобья. Однажды, облокотившись на подоконник открытого окна, выходившего на кладбище, и опершись лбом на руку, мистер Димсдейл беседовал с Роджером Чиллингуорсом, который рассматривал в это время пучок невзрачных растений. - Где, - спросил священник, искоса поглядывая на них, ибо у него в последнее время появилась привычка смотреть только исподтишка на интересующие его предметы - одушевленные и неодушевленные, - где, мой милый доктор, вы нашли эти растения с такими темными, вялыми листьями? - На кладбище, совсем близко отсюда, - ответил врач, не отрываясь от своего занятия. - Я таких никогда раньше не встречал. Они росли на могиле, где не было ни надгробья, ни дощечки с именем - одни эти уродливые травы, и старались сохранить память о покойнике. Надо думать, они выросли из его сердца и воплощают какую-нибудь отвратительную тайну, погребенную вместе с ним. Лучше бы он исповедался в ней при жизни! - Может быть, он искренне желал этого, но не мог? - возразил мистер Димсдейл. - А почему? - откликнулся врач. - Почему не мог, если сама природа так горячо призывает к покаянию, что даже эти черные травы выросли из мертвого сердца, открыто свидетельствуя о преступлении? - Но ведь все это ваша фантазия, сэр! - ответил священник. - Мне думается, что, кроме воли провидения, нет в мире такой силы, которая могла бы раскрыть в словах, в символе или эмблеме тайну, погребенную в человеческом сердце. Сердца, хранящие подобные грешные тайны, волей или неволей должны скрывать их до того дня, когда все тайное станет явным. И в святом писании я нигде не нашел прямого или косвенного указания на то, что раскрытие человеческих мыслей и поступков во время Страшного суда должно стать частью кары. Такое толкование было бы очень поверхностным. Быть может, я глубоко заблуждаюсь, но мне кажется, что признания эти послужат лишь для того, чтобы не оставить в неведении мыслящие существа, которые будут ждать в этот день разрешения всех запутанных жизненных вопросов. А для полной их разгадки понадобится знание человеческого сердца. И я склонен думать, что сердца, скрывающие постыдные тайны, о которых вы только что говорили, откроют их в тот последний день не с отвращением, а с несказанным ликованием. - Так почему же не поделиться ими на этом свете? - спросил Роджер Чиллингуорс, бросив исподлобья беглый взгляд на священника. - Почему грешникам заранее не доставить себе этой несказанной радости? - Большей частью они так и поступают, - ответил священник, крепко прижимая руку к груди, словно там все время что-то болело. - Сколько страдальцев исповедовалось мне, - и не на смертном одре, а пользуясь добрым здоровьем и незапятнанной репутацией. И я своими глазами всякий раз видел, какое облегчение испытывали мои грешные братья после таких излияний! Точно они, наконец, вышли в сад после того, как долгое время принуждены были вдыхать воздух, оскверненный их же дыханием! Да и может ли быть иначе? Неужели несчастный, виновный, скажем, в убийстве, предпочтет хранить труп в собственном сердце, если у него есть возможность выбросить его на улицу, где о нем позаботились бы добрые люди? - Однако некоторые люди поступают со своими тайнами именно таким образом, - спокойно возразил врач. - Правильно, есть такие люди, - ответил мистер Димсдейл. - Но, не говоря уже об очевидных причинах, может быть дело в том, что самый склад характера замыкает им уста? Или же, я допускаю, что они хотя и грешны, но все же полны рвения послужить во славу божью и на благо человечества; поэтому им страшно предстать столь черными и порочными перед людьми, ибо после этого они уже не смогут совершать добро и благочестивыми делами искупить содеянное. Они принуждены жить среди себе подобных, чистые снаружи, словно только что выпавший снег, и испытывают при этом невыразимые страдания, так как сердца их запятнаны и загрязнены пороком и отмыть их они не могут. - Эти люди обманывают себя, - сказал Роджер Чиллингуорс несколько горячее обычного и слегка погрозил пальцем. - Они страшатся позора, который по справедливости должен быть их участью. Любовь к людям, ревностное благочестие - кто знает, живут ли в сердцах эти святые чувства одновременно с порочными помыслами, которым грех отпер дверь, чтобы они в свою очередь размножали дьявольское семя? Но если грешники хотят воздать хвалу богу, пусть не поднимают к небесам нечистые руки! Если хотят послужить людям, пусть принудят себя к покаянному унижению, доказав тем самым существование и могущество совести! О мой мудрый и благочестивый брат, не хочешь ли ты убедить меня, что славе господней и людскому благоденствию лицемерие нужнее, чем святая истина? Поверь мне, эти люди обманывают себя! - Может быть, и так, - равнодушно ответил молодой священник, словно не желая продолжать несвоевременный или неуместный спор; он обладал редким умением уклоняться от любых разговоров, слишком сильно затрагивавших его впечатлительную и нервную натуру. - А теперь я хотел бы спросить у моего искусного врача, действительно ли он считает, что его трогательная забота о моем немощном теле пошла мне на пользу? Не успел Роджер Чиллингуорс ответить, как с кладбища, расположенного рядом с их домом, донесся звонкий и неудержимый детский смех. Невольно выглянув в открытое окно, - дело происходило летом, - священник увидел Гестер Прин, которая вместе с маленькой Перл шла по тропинке между могилами. Перл была прелестна как утро, но ею владел один из тех приступов злобного веселья, во время которых она становилась совершенно недоступна жалости и состраданию к людям. Сперва она непочтительно перескакивала с одной могилы на другую, потом, добравшись до широкого, плоского, украшенного гербом надгробья какого-то почтенного поселенца, может быть самого Айзека Джонсона, начала на нем плясать. В ответ на материнские просьбы и приказания вести себя как следует маленькая Перл остановилась и начала обрывать колючки с высокого куста репейника, росшего возле могилы. Набрав горсть, она расположила их по линиям алой буквы на платье матери, к которому колючки, как и следовало ожидать, сразу же прицепились. Гестер не стала их отцеплять. В эту минуту Роджер Чиллингуорс подошел к окну. - Этому ребенку неизвестны правила поведения и уважение к старшим, он не считается ни с какими человеческими обычаями и взглядами, правильными или неправильными, - мрачно улыбаясь, сказал он не то самому себе, не то собеседнику. - Я однажды наблюдал, как в Спринг-лейн она обрызгала губернатора водой из корыта для скота. Объясните мне, пожалуйста, что она такое? Злобный бесенок? Способна ли она любить кого-нибудь? Есть ли в ней разумное, доброе начало? - Нет, если не считать свободы, проистекающей от нарушенного закона, - негромко ответил мистер Димсдейл, словно размышляя вслух. - А способна ли она на что-нибудь хорошее, не знаю. Девочка, очевидно, услышала их голоса, потому что, взглянув в окно, она сверкнула улыбкой, капризной, насмешливой и веселой, и бросила колючку в преподобного мистера Димсдейла. Священник, вздрогнув, непроизвольным нервным движением отстранился от игрушечного снаряда. Заметив его испуг, маленькая Перл в буйном восторге захлопала в ладоши. Гестер Прин также невольно взглянула наверх, и все четверо - ребенок и взрослые - молча смотрели друг на друга, пока Перл не засмеялась и не закричала: - Мама, уйдем отсюда! Уйдем, или тот черный старик схватит тебя! Священника он уже поймал! Уйдем, мама, или он схватит и тебя! А вот маленькую Перл ему не схватить! И она увела мать от окна, прыгая, приплясывая и необузданно резвясь между холмиками, под которыми лежали мертвецы, словно не имела ничего общего с ушедшими и погребенными поколениями и не желала признавать свое родство с ними. Казалось, Перл была создана из нового, иного материала, чем остальные люди, и волей-неволей приходилось прощать все ее дикие выходки, позволяя ей жить по своей, а не по общей мерке. - Вот женщина, - помолчав, заметил Роджер Чиллингуорс, - которая, каковы бы ни были ее проступки, отнюдь не делает из своего греха тайны, столь мучительной, по вашему мнению, для грешника. Вы считаете, что алая буква на груди облегчает жизнь Гестер Прин? - Да, считаю, - ответил священник. - Однако ручаться не могу. Во взгляде этой несчастной Гестер Прин проскальзывает боль, которую я предпочел бы не видеть. И все же мне кажется, что страдальцу легче, когда он может свободно проявить свое страдание, как эта бедная женщина, нежели когда он принужден таить его в глубине сердца. Они опять помолчали, и врач снова принялся разбирать и сортировать собранные им травы. - Вы спрашивали мое мнение, - сказал он наконец, - о вашем здоровье. - Да, я очень хотел бы знать его, - ответил священник. - И прошу вас, говорите прямо, даже если дело идет о смерти. - В таком случае я буду до конца откровенен, - сказал врач, продолжая возиться с травами, но украдкой поглядывая на мистера Димсдейла. - Вы больны странным недугом, но странен он не сам по себе, не по своим внешним проявлениям; во всяком случае не по тем симптомам, которые были доступны моему наблюдению. Я повседневно присматривался к вам, много месяцев следил за переменами в вашем внешнем облике и пришел к выводу, что хотя вы и тяжко больны, однако не настолько, чтобы образованный и внимательный врач потерял надежду вас вылечить. Это очень трудно объяснить, но ваша болезнь мне и понятна и одновременно непонятна. - Вы говорите загадками, мой ученый друг, - ответил священник, бледнея и украдкой поглядывая в окно. - Что ж, скажу прямее, - продолжал врач, - и умоляю, сэр, простить меня, если вас обидит вынужденная обстоятельствами прямота. Позвольте мне, в качестве вашего друга, в качестве человека, отвечающего, волею провидения, за ваше здоровье и жизнь, спросить вас, все ли явления, сопровождающие этот недуг, откровенно изложены и объяснены мне? - Как вы можете сомневаться в этом? - спросил мистер Димсдейл. - Было бы непростительным ребячеством позвать врача и скрыть от него болезнь! - Значит, вы заверяете меня, что я знаю все? - медленно произнес Роджер Чиллингуорс, впиваясь в лицо священника взглядом, в котором светилась напряженная и сосредоточенная мысль. - Пусть будет так! Но ведь тот, кому открыто только внешнее, физическое недомогание, лишь наполовину понимает болезнь, которую призван лечить. Телесное заболевание, рассматриваемое нами как независимое явление, может в конечном счете быть лишь признаком душевного недуга. Еще раз прошу прощения, дорогой сэр, если в моих словах содержится хотя бы тень чего-нибудь обидного. Вы, сэр, больше чем кто-либо другой, кажетесь мне человеком, чье тело находится в теснейшей связи с душой, можно сказать - проникнуто ею, воплощает эту душу и служит ей орудием. - Тогда мне больше не о чем спрашивать, - вставая с некоторой поспешностью, сказал священник. - Ведь вы не занимаетесь лечением душ! - И поэтому болезнь, - продолжал Роджер Чиллингуорс, который, не меняя тона и не обращая внимания на слова мистера Димсдейла, встал с места и загородил дорогу бледному, исхудалому священнику своей низкорослой, мрачной и безобразной фигурой, - болезнь или, если так можно выразиться, язва в вашей душе немедленно скажется и на телесной оболочке. Вы хотите, чтобы врач вылечил телесный недуг? Но это станет возможно лишь после того, как вы откроете ему рану или тайное страдание вашей души! - Нет! Не тебе! Не земному врачу! - страстно воскликнул мистер Димсдейл, глядя прямо в лицо старому Роджеру Чиллингуорсу сверкающими, гневными глазами. - Не тебе! Если у меня больна душа, я предамся в руки единственного врачевателя душ! Он вылечит меня, если такова будет его воля, или убьет! Пусть свершится его мудрый и справедливый приговор! Но кто ты такой, чтобы вмешиваться в это дело? Чтобы становиться между страдальцем и его господом? Неистово взмахнув руками, он выбежал из комнаты. - И все-таки я сделал правильный ход, - пробормотал Роджер Чиллингуорс, с невеселой улыбкой глядя ему вслед. - Ничего не потеряно. Мы снова будем друзьями. Но до какой степени этот человек в плену у страсти и не владеет собой! Так, видно, было и с другой страстью. Какие безумства совершил, повинуясь страсти, этот благочестивый мистер Димсдейл! Возобновить дружеские отношения на прежних основаниях и в прежних пределах было делом нетрудным. Проведя несколько часов в уединении, молодой священник понял, что больные нервы толкнули его на недостойную вспышку гнева и что в словах старого врача не содержалось ничего, могущего служить для нее поводом или извинением. Он сам дивился резкости, с которой оттолкнул друга, когда тот, во исполнение своего долга и его, мистера Димсдейла, прямой просьбы, хотел помочь болящему. Движимый угрызениями совести, священник, не теряя времени, полностью признал свою неправоту и попросил доброго старика продолжать лечение, которое хотя и не восстановило здоровья, но, по всей вероятности, продлило до этого часа его хиреющую жизнь. Роджер Чиллингуорс охотно согласился и по-прежнему оказывал мистеру Димсдейлу врачебную помощь, действительно влагая в это все свое искусство, но после каждого осмотра больного уходил от него с загадочной и недоуменной улыбкой. Этой улыбки никогда не было в присутствии мистера Димсдейла, но она немедленно появлялась, стоило старику выйти из комнаты священника. - Редкий случай! - бормотал он. - Я непременно должен докопаться до сути. Необычайная связь между душой и телом! Необходимо разобраться в этом хотя бы из чисто научного интереса! Как-то в полдень, вскоре после описанного происшествия, преподобный мистер Димсдейл, сидя в кресле перед раскрытой на столе большой книгой, напечатанной старинным английским готическим шрифтом, неожиданно забылся крепким-крепким сном. Должно быть, он читал произведение, относившееся к первосортным образчикам снотворной литературы. Глубокое забытье священника было тем более примечательно, что он принадлежал к людям, чей сон обычно так же некрепок, беспокоен и чуток, как у птиц, пристроившихся на сучке. И однако его душа настолько погрузилась в собственные глубины, что он даже не пошевелился в кресле, когда в комнату без особых предосторожностей вошел Роджер Чиллингуорс. Старик прямо подошел к своему пациенту, положил ему руку на грудь и расстегнул одежду, которой тот прежде никогда не снимал даже в присутствии врача. Священник, естественно, вздрогнул и слегка пошевелился. Немного постояв возле него, врач вышел из комнаты. Но какое неистовство было в его взгляде, полном ликования, удивления и ужаса! Какой страстный, нечеловеческий восторг владел стариком, отражаясь не только в глазах и лице, но и во всей его уродливой фигуре, в притоптывающих ногах, в жесте воздетых к небу рук! Если бы кто-нибудь увидел старого Роджера Чиллингуорса в эту минуту торжества, он понял бы, как ведет себя сатана, когда убеждается, что драгоценная человеческая душа потеряна для небес и выиграна для преисподней. Но торжество врача отличалось от торжества сатаны тем, что к нему примешивалась какая-то доля удивления. ГЛАВА XI. ТАЙНИКИ СЕРДЦА Хотя после описанного случая отношения между священником и врачом внешне не изменились, по сути дела они стали совсем иными, чем прежде. У Роджера Чиллингуорса уже не было сомнений, какой путь ему следует избрать. Правда, этот путь несколько отличался от того, который он наметил себе ранее. Несчастный старик был неизменно спокоен, мягок и бесстрастен, но мы опасаемся, что на поверхность его души всплыла прежде сдерживаемая и глубоко скрытая злоба, побудившая его придумать такую тайную месть, какой никогда еще не изобретал для своего врага ни один смертный. Стать единственным задушевным другом, которому изливают весь ужас, все угрызения совести, муки, напрасное раскаяние, вихрь налетающих и напрасно гонимых грешных мыслей! Ему, безжалостному, ему, непрощающему, сделаться восприемником излияний горестной, преступной души, излияний, утаенных от мира, чье великодушное сердце сумело бы понять и простить! Безраздельно обладать этим неведомым сокровищем, - вот единственное, что могло бы ему оплатить долг мести! Пугливая и настороженная сдержанность священника нарушила этот план. Однако Роджер Чиллингуорс был доволен, и даже очень доволен, ходом событий, словно нарочно задуманных для его темных умыслов провидением, которое пользовалось и мстителем и его жертвой для достижения собственных целей и, быть может, прощало там, где, на первый взгляд, особенно жестоко наказывало. Но старик готов был думать, что ему ниспослано откровение; кем - небесами или преисподней, было для него несущественно. Встречаясь с мистером Димсдейлом, старик, с помощью этого дара, видел не только внешний облик священника, но и его душу, видел так отчетливо, что, казалось, мог уловить и понять каждое ее движение. Таким образом, Роджер Чиллингуорс стал не только соглядатаем, но и главным действующим лицом внутренней жизни несчастного. Он мог играть с ним, как кошка с мышью. Ему хотелось заставить свою жертву смертельно страдать. Священник всегда был на дыбе - нужно было только знать, где находится рычаг, приводящий в действие орудие пытки, а это врач знал отлично! Хотелось ему подвергнуть мистера Димсдейла мукам страха? Словно по мановению волшебной палочки, вырастал страшный призрак, вырастали тысячи страшных призраков в образе ли смерти или в еще более ужасном образе позора и, столпившись вокруг священника, указывали пальцами на его грудь. Все это проделывалось с такой необычайной тонкостью, что мистер Димсдейл хотя все время и чувствовал присутствие какой-то враждебной силы, но не понимал, откуда она исходит. Правда, он с сомнением и страхом, а порою с ужасом и бесконечной ненавистью, взирал на уродливую фигуру старого врача. Жесты, походка, седая борода, любые, самые незначительные поступки, даже покрой одежды старика внушали священнику такое отвращение, такую глубокую антипатию, что он не хотел признаться в ней даже самому себе. Ибо, поскольку разумной причины для такого недоверия и омерзения не существовало, мистер Димсдейл, понимая, что яд, источаемый больным местом в его сердце, отравляет все его существо, именно этим ядом и объяснял свое предубеждение. Он корил себя за недружелюбные чувства к Роджеру Чиллингуорсу и, вместо того чтобы отнестись к ним с доверием, старался их искоренить. И хотя это ему не удавалось, он все же считал своим долгом не порывать внешне дружеских отношений со стариком, все время способствуя, таким образом, осуществлению цели, которой посвятил свою жизнь мститель - жалкое, одинокое создание, еще более несчастное, чем его жертва. Страдая от телесного недуга, раздираемый и мучимый каким-то невидимым душевным расстройством, опутанный темными происками своего смертельного врага, мистер Димсдейл приобрел в это время огромную популярность среди паствы. Он завоевал ее в значительной степени именно благодаря своим страданиям. Его умственная одаренность, нравственные представления, способность загораться чувством и заражать им других находились в состоянии нечеловеческого напряжения из-за вечных мук и угрызений совести. Слава мистера Димсдейла хотя и не достигла еще вершины, однако уже затмевала менее громкую известность других священников, несмотря на то, что среди них были выдающиеся люди. Некоторые из этих священников, потратив на приобретение нелегко дающихся знаний больше лет, чем исполнилось мистеру Димсдейлу, обладали настоящей ученостью и поэтому располагали лучшей подготовкой к своей профессии, нежели их юный собрат. Встречались среди них также люди непреклонной воли, наделенные несравненно более проницательным умом и твердым, железным или гранитным характером, что, в сочетании с должной дозой доктринерства, образует наиболее респектабельных, полезных и неприятных представителей духовного сословия. Были там и другие, действительно святые, отцы, чьи душевные качества, выработанные тяжким трудом над книгами и терпеливыми размышлениями, озарялись сиянием горнего мира, куда благодаря чистоте жизни эти безупречные люди уже почти проникли, хотя бренная оболочка все еще довлела над ними. Им не хватало лишь ниспосланного в день троицы избранным ученикам дара в виде огненных языков. обозначающих, надо думать, способность говорить не столько на чужих и неведомых языках, сколько на языке человеческого сердца, понятного всем людям. Эти отцы, во всем остальном подобные апостолам, не владели огненным языком - последним и редчайшим, даруемым свыше, подтверждением пастырского призвания. Напрасно пытались бы они, приди им в голову такое намерение, выразить высочайшие истины с помощью жалких обыденных слов и образов. Эти люди пребывали на таких высотах, откуда человеческие голоса доносятся слабо и невнятно. Мистер Димсдейл, судя по многим признакам, принадлежал именно к разряду ученых священнослужителей. Он поднялся бы на недосягаемые высоты веры и святости, если бы не бремя, будь то преступления или страдания, под тяжестью которого ему суждено было влачиться. Он был придавлен к земле наравне с самыми униженными, - он, человек столь одухотворенный, что ему могли бы внимать и ответствовать ангелы! Но именно это бремя тесно породнило его со всем грешным братством людей и заставило сердце священника трепетать заодно с их сердцами. Он переживал их горе, как свое, и умел поведать о собственных страданиях тысяче других людей в потоках горестного и убедительного красноречия. Часто - убедительного, но порой - страшного! Прихожане не понимали, что это за сила, которая так их волнует. Они считали мистера Димсдейла чудом святости. Он казался им глашатаем божественной мудрости, и порицания, и любви! В их глазах даже земля, по которой он ходил, была священна. Его юные прихожанки, жертвы страсти, до того исполненной религиозного чувства, что она казалась им внушенной одним лишь благочестием, чахли и открыто несли в своих девственных сердцах эту страсть, как лучший дар небесам. Престарелые члены общины, видя хрупкость телесной оболочки мистера Димсдейла, тогда как сами они, несмотря на возраст, здоровы и сильны, считали, что он отправится на небеса раньше, чем они, и завещали своим детям похоронить их старые кости как можно ближе к святой могиле молодого священника! И, возможно, все это время бедный мистер Димсдейл сомневался, вырастет ли трава на его могиле, ибо в ней будет похоронен человек, проклятый богом! Невозможно описать, как его мучило это всеобщее благоговение. Он искренне поклонялся истине и считал все земное тенью, лишенной всякого смысла и значения, если в нем не таилось божественного начала, которое и есть жизнь внутри жизни. Но чем, в таком случае, был он сам? Субстанцией? Или самой неясной из всех теней? Он жаждал заговорить с кафедры полным голосом и поведать людям, кто он такой. "Я, кого вы видите в черных священнических одеяниях; я, осмелившийся взойти на эту кафедру, чтобы, подняв бледное лицо к небесам, обратиться, от вашего имени, к всеведущему; я, чью повседневную жизнь вы считаете безупречной, как жизнь Еноха; я, чьи шаги, по вашему представлению, оставляют на пройденном земном пути сияющий след, долженствующий привести путников, идущих за мной, в обитель блаженства; я, крестивший ваших детей; я, шептавший отходную молитву вашим умирающим друзьям, до слуха которых смутно доносилось из покидаемого ими мира "Аминь!"; я, ваш пастырь, кого вы так почитаете и кому так верите, - я исполнен скверны и лжи!" Не раз мистер Димсдейл всходил на кафедру с твердым решением сойти с нее лишь когда будут произнесены эти слова. Не раз он прочищал горло и делал долгий, глубокий и трепетный вдох, чтобы выдохнуть потом воздух, отягченный мрачной тайной, хранившейся в его сердце. Не один, а сотни раз он действительно говорил. Говорил! Но как? Он объяснял прихожанам, что он глубоко порочен, порочнее самого порочного человека, худший из грешников, мерзкое, невыразимо грязное существо, и поистине непонятно, что до сих пор его жалкое тело не сожжено на их глазах жгучим гневом всевышнего! Что могло быть прямее этих слов? Неужели люди не подымутся со скамей в едином порыве и не стащат его с кафедры, которую он оскверняет? Но нет! Они слушали его и почитали еще больше. Они не догадывались об ужасном смысле его бичующих слов. "Благочестивый юноша! - говорили они. - Ангел во плоти! Увы, если он считает такой греховной свою белоснежную душу, то какое страшное зрелище открылось бы ему в твоей или моей!" Священник, этот искусный, хотя и терзаемый угрызениями совести лицемер, отлично понимал, в каком свете предстает перед паствой его неопределенная исповедь. Стараясь признанием заглушить голос грешной совести, он вел нечистую игру, впадал в новый грех и заново ощущал стыд, не испытывая того временного облегчения, какое бывает у человека, которому удалось себя обмануть. Он говорил только правду, но превращал ее в величайшую ложь. А между тем по самой своей природе он любил правду и ненавидел ложь так, как лишь немногие умеют любить и ненавидеть. Поэтому более всего на свете он ненавидел свое собственное презренное существо. Внутреннее смятение привело его к действиям, более согласным с практикой старой развращенной католической церкви, чем с просвещенными взглядами той веры, в которой он был рожден и воспитан. В потайном ящике под семью замками мистер Димсдейл хранил окровавленный бич. Нередко этот протестантский и пуританский священник стегал себя по плечам, горько смеясь над собою, и стегал тем безжалостнее, чем горше был его смех. Подобно многим благочестивым пуританам, он часто прибегал к постам, но не для того, чтобы, очистив плоть, сделать ее более достойной божественного откровения, а в виде акта покаяния, изнуряя себя до того, что у него начинали подгибаться колени. Он также проводил ночи в бдениях, порою в полном мраке, порою при свете колеблющегося ночника, а порою - глядя на свое отражение в ярко освещенном зеркале. Непрерывно копаясь в душе, он не очищал ее, а только истязал. Во время этих продолжительных бдений обессилевший мозг мистера Димсдейла нередко сдавал, рисуя ему призраков, то смутно светившихся и с трудом различаемых в темных углах комнаты, то более отчетливых, витавших рядом с его отражением в глубине зеркала. Иногда это была свора дьявольских образин, которые, кривляясь и смеясь над бледным пастором, манили его за собой, иногда - рой сияющих ангелов, тяжело взлетавших к небесам и словно обремененных скорбью, то постепенно становившихся все прозрачнее и легче; иногда появлялись умершие друзья его юности, и седобородый отец с благочестиво нахмуренным челом, и мать, которая проходила мимо, отвернув лицо. Дух матери, призрачнейший ее образ, - думается, она все же могла бы бросить сострадательный взгляд на своего сына! А иногда по комнате, такой жуткой из-за этих потусторонних образов, скользила Гестер Прин, ведя за руку маленькую Перл в алом платье и показывая пальцем сперва на грудь себе, где горела алая буква, а потом на грудь священника. Эти видения никогда целиком не обманывали мистера Димсдейла. В любую минуту он мог сделать над собой усилие и различить сквозь их туманную неощутимость ощутимые предметы, мог убедить себя, что они не обладают непроницаемостью, как тот резной дубовый стол или этот огромный квадратный богословский трактат в кожаном переплете с бронзовыми застежками. И все же в каком-то смысле они содержали в себе больше истинности и материальности, нежели все остальное, с чем соприкасался теперь несчастный священник. Невыразимое несчастье столь лживого существования заключается в том, что ложь отнимает всю сущность и вещественность у окружающих нас реальностей, которые небесами предназначены для того, чтобы радовать и питать наш дух. Неискреннему человеку вся вселенная кажется лживой, - она неосязаема, она превращается под его руками в ничто. И сам он, - в той мере, в какой показывает себя в ложном свете, - становится тенью или вовсе перестает существовать. Единственной правдой, придававшей подлинность существованию мистера Димсдейла на земле, было страдание, сокрытое в глубине его души, и печать этого страдания, лежавшая на его облике и всем видимая. Найди мистер Димсдейл в себе силы улыбнуться и сделать веселое лицо, он, как таковой, перестал бы существовать! В одну из таких мучительных ночей, на которые мы лишь намекнули, - от дальнейшего их описания мы воздержимся, - священник вскочил со своего кресла. Ему пришла в голову новая мысль. Быть может, он сумеет обрести хоть минуту покоя! Тщательно облачившись, словно для богослужения, он осторожно спустился по лестнице, отпер дверь и вышел на улицу. ГЛАВА XII. ПАСТОР НЕ СПИТ Ступая словно в сонном забытьи, а может быть, и действительно находясь в сомнамбулическом состоянии, мистер Димсдейл дошел до того места, где Гестер Прин когда-то пережила первые часы своего позора. Тот же помост, или эшафот, за семь долгих лет потемневший от ненастья, выцветший на солнце, истертый шагами многих осужденных, с тех пор всходивших на него, все еще стоял под балконом молитвенного дома. Пастор поднялся по ступенькам. Была темная ночь, как обычно в начале мая. Неподвижная завеса облаков укрыла весь простор небосвода от зенита до горизонта. Если бы та самая толпа, которая была свидетельницей публичного наказания Гестер Прин снова собралась здесь, она не распознала бы в серой полуночной мгле очертаний фигуры, возвышавшейся над помостом, а тем более лица этого человека. К тому же город спал. Священнику не грозила опасность быть узнанным. Если бы ему пришло в голову оставаться здесь, пока на востоке не забрезжит рассвет, ему и тогда нечего было бы опасаться, кроме разве сырого холода ночи, который мог проникнуть в тело пастора, свести суставы, застудить горло, вызвать у мистера Димсдейла кашель и тем самым лишить его завтрашних слушателей молитвы и проповеди. Ничей взор не коснулся бы его, кроме того всевидящего ока, которое могло проследовать за ним даже в спальню и узреть его там с окровавленным бичом в руках. Зачем же пришел он сюда? Неужели - ради издевки над покаянием? Да, ради издевки, но только над самим собой. Ради издевки, от которой ангелы заливались краской и плакали, а дьяволы ликовали, оглашая вселенную насмешливым хохотом! Священника привели сюда угрызения совести, неотступно преследовавшей его, в то время как трусость, сестра и неразлучная спутница раскаяния, дрожащей рукой неизменно тянула его прочь даже в ту минуту, когда признание уже трепетало у него на устах. Несчастный, жалкий человек! Какое право имел он, столь слабохарактерный, обременять себя преступлением? Преступление под силу лишь людям с железными нервами, которые в состоянии нести тяжесть свершенного, или, если оно слишком давит на плечи, напрячь свою свирепую, буйную волю для благой цели и разом сбросить с себя этот гнет! Его же немощная и чувствительная душа была не способна ни к тому, ни к другому, хотя все время металась в попытках найти исход! Ужас перед осужденным небесами преступлением и бессильное раскаяние переплелись в запутанный клубок. Стоя на помосте и предаваясь напрасным терзаниям, мистер Димсдейл испытывал непередаваемый ужас, ибо ему казалось, что весь мир смотрит на него не отрываясь и видит на его обнаженной груди прямо над сердцем алый знак. Действительно, в этом месте уже давно таилась грызущая боль, подтачивая своим ядом его здоровье. Не в силах сдержаться, он помимо своей воли громко закричал. Этот крик, раздавшийся в ночи, прокатился от дома к дому и эхом отозвался в далеких холмах; казалось, дьяволы, почуяв, сколько горя и ужаса в этом крике, сделали его своей игрушкой и перебрасывали взад и вперед. - Свершилось! - прошептал мистер Димсдейл, закрывая лицо руками. - Теперь весь город проснется, сбежится сюда и увидит меня! Но этого не произошло. Возможно, что объятому страхом священнику крик показался куда более громким, чем был в действительности. Город не проснулся, а если обитатели и услышали что-нибудь сквозь сон, то либо решили, что кого-то мучает кошмар, либо приписали этот крик ведьмам, которые в те времена часто носились по воздуху вместе с сатаной, тревожа своими голосами людей в поселках и одиноких жилищах. Поэтому священник, не замечая никаких признаков общей тревоги, отнял руки от лица и осмотрелся. В одном из окон губернатора Беллингхема, - его дом стоял в некотором отдалении на улице, параллельной площади, - он заметил самого старого губернатора с лампой в руке. В белом колпаке я длинном белом халате он казался приведением, без нужды вызванным из могилы. Крик, по-видимому, удивил его. В другом окне того же дома показалась старая миссис Хиббинс, сестра губернатора, тоже с лампой; даже издали было видно, какое у нее злое лицо. Высунув голову, из-за решетки окна, она напряженно смотрела вверх. Почтенная леди ведьма, без сомнения, слышала крик мистера Димсдейла и приняла его, вместе с многочисленными отголосками, за вопли ночных духов обоего пола, с которыми, как было известно, она частенько совершала прогулки в лес. Заметив отсвет лампы губернатора Беллингхема, старая леди поспешно погасила свой ночник и исчезла. Может быть, она унеслась в облака. Священник больше ее не видел. Судья, пристально вглядевшись во тьму, сквозь которую он, однако, мог видеть не лучше, чем сквозь мельничный жернов, отошел от окна. Мистер Димсдейл немного успокоился. Но вскоре его глаза различили слабый мерцающий свет, который сначала мелькнул где-то вдалеке, а потом начал приближаться по улице. Огонек этот выхватывал из темноты знакомые предметы: столб, садовую ограду, решетчатую раму окна, водокачку и полный воды желоб, иногда - арку и под ней дубовую дверь с чугунной колотушкой и грубым обрубком, служившим порогом. Преподобный мистер Димсдейл замечал все эти подробности, хотя был твердо убежден, что возмездие близко, что он уже слышит неумолимую поступь судьбы и что через несколько минут свет фонаря упадет на него и откроет долго хранимую тайну. Когда огонек приблизился, он увидел в его свете своего духовного брата, или, если говорить более точно, наставника и высокочтимого друга, преподобного мистера Уилсона, который, как догадался мистер Димсдейл, вероятно молился у изголовья умирающего. Действительно, добрый старый священник только что отошел от смертного ложа губернатора Уинтропа, который в тог самый час покинул земную жизнь ради небесной. Освещая дорогу фонарем, отец Уилсон направлялся к своему дому, окруженный, как святые минувших времен, ореолом света, озарявшего его средь грешной тьмы этой ночи, будто покойный губернатор оставил ему в наследство свою славу или на самого священника упало сияние далекого небесного града, когда он смотрел, как торжествующий путник проходил в его врата. Мерцанье светильника и вызвало приведенные выше представления в голове у мистера Димсдейла, который улыбнулся - нет, почти засмеялся им, - а затем подумал, что сходит с ума. Когда преподобный мистер Уилсон, одной рукой плотно запахивая плащ, а другой неся перед собой фонарь, поравнялся с помостом, мистер Димсдейл едва удержался, чтобы не сказать: "Добрый вечер, преподобный отец Уилсон! Молю вас подняться сюда и провести часок со мной!" Всеблагие небеса! Неужели мистер Димсдейл в самом деле сказал это? На мгновенье он поверил, что слова сорвались с его губ. Нет, они были произнесены только в его воображении. Отец Уилсон, ни разу не повернув головы в сторону лобного места, медленно прошествовал дальше, с опаской поглядывая на грязную дорогу под ногами. Когда свет мерцающего фонаря замер вдали, пастор понял по охватившей его внезапной слабости, что истекшие минуты были для него минутами страшного, мучительного кризиса, хотя ум и пытался невольно развлечь себя мрачными шутками. Немного спустя жуткое сознание нелепости его поведения снова закралось в торжественные мысли мистера Димсдейла. Он почувствовал, что члены его костенеют от непривычного ночного холода, и усомнился, сможет ли он спуститься по ступеням помоста. Наступит утро и застанет его тут. Начнет просыпаться округа. Первый, кто выйдет в предрассветном сумраке, увидит неясную фигуру на помосте и, обезумев от страха и любопытства, побежит стучаться во все двери, созывая народ посмотреть на призрак, - он, конечно, решит, что это призрак какого-то казненного злодея. Мрачное возбуждение будет взмахивать крылами, перелетая из дома в дом. Затем, когда утренний свет станет ярче, сюда поспешат почтенные старцы во фланелевых халатах и старые дамы, не успевшие даже снять ночное одеяние. Вся компания именитых горожан, у которых никто доселе никогда не замечал даже плохо зачесанного волоска, появится на глазах у народа в фантастически непристойном виде. Придет суровый старый губернатор Беллингхем в сбившихся на бок брыжах времен короля Иакова, и миссис Хиббинс с лесными сучками, зацепившимися за ее юбки, еще более злая, чем обычно, так как ей не удалось выспаться после ночной прогулки, и добрый отец Уилсон, которому, после бдения у смертного ложа, будет совсем не по душе, что его так рано потревожили, оторвав от снов о прославленных святых. Придут сюда также старейшины и дьяконы прихода мистера Димсдейла и молоденькие девушки, так боготворящие своего священника и замкнувшие его образ как святыню в своей нежной груди, которую теперь, между прочим, в спешке и суматохе они едва ли успеют прикрыть платочком. Словом, все жители бросятся сюда, спотыкаясь о пороги своих жилищ и обращая изумленные и потрясенные ужасом лица к помосту. Кого же они увидят там, с красным отблеском зари на челе? Кого, как не преподобного Артура Димсдейла, полузамерзшего, раздавленного стыдом и стоящего там, где стояла Гестер Прин! Захваченный этим страшным гротескным видением, пастор, к собственному неописуемому ужасу, внезапно разразился громким хохотом. На его хохот немедленно откликнулся звонкий серебристый детский смех, и с замиранием сердца, - он сам не знал, было ли это от острой боли или от столь же острой радости, - он понял, что это смеется маленькая Перл. - Перл! Малютка Перл! - воскликнул он после минутного молчания, а затем, понизив голос, спросил: - Гестер! Гестер Прин! Ты ли это здесь? - Да, это я, Гестер Прин! - удивленно ответила она, и священник услышал, что она свернула с дороги, по которой шла. - Это я и моя маленькая Перл. - Откуда вы идете, Гестер? - спросил священник. - Что привело вас сюда? - Я пробыла ночь у постели умирающего, - ответила Гестер Прин, - у постели губернатора Уинтропа. Я сняла мерку для савана и сейчас иду домой. - Взойди сюда, Гестер, ты и малютка Перл, - сказал преподобный мистер Димсдейл. - Вы обе уже стояли здесь прежде, но тогда меня не было с вами. Поднимитесь сюда вновь, и теперь мы будем стоять все трое вместе! Она молча взошла по ступеням и остановилась на помосте, держа за руку маленькую Перл. Священник нащупал другую ручку ребенка и взял ее. И в тот же миг ему показалось, что стремительный поток новой жизни, совсем иной, чем его собственная, хлынул в его сердце и заструился по жилам, как будто мать и ребенок передали свое жизненное тепло его полуокоченевшему телу. Все трое составляли как бы единую электрическую цепь. - Пастор! - прошептала маленькая Перл. - Что ты хочешь сказать, дитя? - спросил мистер Димсдейл. - Ты постоишь здесь с мамой и со мной завтра днем? - спросила Перл. - Нет, нет, моя маленькая Перл, - ответил священник, ибо в эту минуту нового прилива сил к нему вернулся страх публичного разоблачения, который так долго терзал его; положение, в котором он очутился, одновременно вызывало у него и трепет и какую-то непонятную радость. - Нет, дитя мое! Я буду, конечно, стоять с твоей мамой и тобой в некий иной день, но не завтра. Перл засмеялась и хотела выдернуть руку. Но священник крепко держал ее. - Еще минутку, дитя мое! - сказал он. - А ты обещаешь, - спросила Перл, - подержать за руку меня и маму завтра днем? - Не завтра, Перл, - ответил священник, - но в другой раз. - В какой другой раз? - допытывался ребенок. - В великий день Страшного суда, - прошептал священник; и странно, именно сознание, что он всю жизнь обучал истине, заставило его так ответить ребенку. - Тогда твоя мать, и ты, и я вместе будем стоять перед престолом великого судии. А дневной свет этого мира не должен видеть нас вместе! Перл снова засмеялась. Но прежде чем мистер Димсдейл договорил, далекий свет широко разлился по окутанному тучами небу. Причиной тому, без сомнения, был один из тех метеоров, сгорающих дотла в разреженных слоях атмосферы, которые так часто можно увидеть ночью. Сверкание метеора было настолько мощным, что пронизало густую завесу туч между небом и землей. Величественный свод засиял, подобно абажуру гигантской лампы. Он осветил знакомую улицу, и она стала видна, как днем; он придал ей тот грозный вид, какой приобретают знакомые предметы в непривычном освещении. Деревянные дома с выступающими верхними этажами и своеобразными высокими фронтонами, пороги и крылечки с пробивающейся вокруг них молодой травой, садики, чернеющие недавно вскопанной землей, колея от повозок, еще мало проторенная и даже на рыночной площади окаймленная с обеих сторон зеленью, - все это было видно как на ладони, но имело необычный облик, который, казалось, сообщал предметам окружающего мира иное внутреннее значение, чем они имели прежде. А на помосте стояли священник, положивший руку на сердце, Гестер Прин с вышитой буквой, поблескивавшей у нее на груди, и маленькая Перл - символ и соединительное звено между ними. Они стояли в центре этого странного и торжественного блеска, будто это и был свет, которому надлежало раскрыть все тайны на заре того дня, который соединит всех, кто принадлежит друг другу. Во взоре маленькой Перл было что-то колдовское; и когда она подняла глаза на священника, на лице ее появилась лукавая улыбка, часто делавшая ее похожей на эльфа. Она высвободила свою руку из руки мистера Димсдейла и указала пальцем на другую сторону улицы. Но он скрестил руки на груди и поднял глаза к небу. В те дни было более чем обычно толковать все атмосферные и прочие природные явления, происходившие с меньшей равномерностью, чем восход и заход солнца и луны, как проявления сверхъестественных сил. Так, сверкающее копье, огненный меч, пучок стрел, усмотренные в полуночном небе, знаменовали набег индейцев. Всем было известно, что поток багрового света предвещает чуму. Мы сомневаемся, произошло ли в Новой Англии со времен ее первых поселений и до приобретения ею независимости хотя бы одно событие, доброе или худое, о котором жители не были бы предупреждены каким-нибудь видением в этом роде. Нередко его замечало множество людей. Однако гораздо чаще его достоверность лежала на совести какого-нибудь одного свидетеля, который созерцал чудо сквозь расцвечивающую, увеличивающую и искажающую среду своего воображения, а затем, значительно позднее, мысленно облекал его в более отчетливую форму. Было нечто величественное в представлении, что будущность народов открывается в этих страшных иероглифах на небесном своде. Столь обширный свиток казался вполне достойным того, чтобы провидение начертало на нем судьбы людей. Наши предки охотно разделяли это верование, ибо оно как бы служило залогом того, что их молодая республика находится под непосредственным и неусыпным небесным покровительством. Но что можно сказать об отдельном человеке, открывающем истину, адресованную ему одному на том же самом огромном листе! Во всяком случае, можно считать лишь признаком крайнего смятения ума, если человек, из-за долгого, сильного и тайного страдания склонный к болезненному самосозерцанию, распространяет свой эгоизм на всю природу, пока сам небесный свод не начинает представляться ему всего лишь страницей, куда вписаны история и судьба его души! Поэтому мы объясняем только болезнью глаз и сердца пастора то, что он, устремив свой взор к небу, увидел там изображение огромной буквы, буквы "А", начертанной полосами тусклого красного цвета. Быть может, в этом месте показался метеор, смутно просвечивая сквозь покров облаков. Но он не мог иметь такую форму, какую придало ему воображение грешника, разве лишь настолько расплывчатую, что чья-либо иная вина могла усмотреть в ней совершенно иной символ. И еще одно особое обстоятельство усиливало в эту минуту душевное смятение мистера Димсдейла. Смотря на небо, он в то же время отчетливо сознавал, что маленькая Перл указывает пальцем на старого Роджера Чиллингуорса, который стоял недалеко от помоста. Священник как будто охватывал и его тем же взглядом, которым созерцал удивительную букву. Лицу старика, как и всем другим предметам, свет метеора придал новое выражение, или, возможно, врач в этот миг был менее осторожен, чем обычно, и не скрывал той ненависти, с какой смотрел на свою жертву. Конечно, если метеор зажег небо и залил землю ужасным светом, который напомнил Гестер Прин и священнику о дне Страшного суда, Роджер Чиллингуорс вполне мог показаться им сатаной, с улыбкой злорадства поджидающим свою жертву. Потому ли, что эта улыбка была так выразительна, потому ли, что ее так остро воспринял пастор, но она осталась начертанной для него во мраке ночи и после того, как метеор исчез, а за ним, казалось, разом скрылись и улица и все остальные предметы. - Кто этот человек, Гестер? - с трудом проронил мистер Димсдейл, обуянный страхом. - Я трепещу перед ним! Ты знаешь этого человека? Я ненавижу его, Гестер! Она помнила свою клятву и молчала. - Говорю тебе, что душа моя трепещет при виде его! - снова тихо произнес священник. - Кто он? Кто он? Неужели ты не можешь помочь мне? Я испытываю невыразимый ужас перед этим человеком! - Пастор, - проговорила маленькая Перл, - я могу сказать тебе, кто он! - Скажи скорее, дитя! - шепнул священник, прикладывая ухо к ее губам. - Скорее! И говори как можно тише! Перл пробормотала ему что-то на ухо. Это были звуки, похожие на человеческую речь, но лишенные всякого смысла, вздор, каким дети иногда развлекаются целыми часами. Во всяком случае, если эти звуки и содержали какие-нибудь тайные сведения относительно старого Роджера Чиллингуорса, последние были высказаны на языке, неведомом ученому священнику, и это только увеличило его замешательство ума. Проказливая девочка громко расхохоталась. - Ты дразнишь меня? - спросил священник. - Ты струсил! Ты побоялся правды! - ответил ребенок. - Ты не хочешь держать меня и маму за руку завтра днем! - Достопочтенный сэр, - заговорил врач, который теперь приблизился к подножью помоста. - Благочестивый мистер Димсдейл, вы ли это? Вот уж, в самом деле!.. Мы, люди науки, чьи мысли заняты только книгами, нуждаемся в строгом присмотре! Мы спим, когда бодрствуем, и гуляем во сне! Пойдемте, добрый сэр и мой дорогой друг, прошу вас, разрешите мне проводить вас домой! - Как ты узнал, что я здесь? - со страхом спросил священник. - Клянусь честью, я ничего не знал об этом, - ответил Роджер Чиллингуорс. - Я провел большую часть ночи у постели почтенного губернатора Уинтропа, делая все, что позволяет мне мое скромное умение, дабы облегчить ему последние минуты. Но он отошел в лучший мир, и я отправился домой, как вдруг вспыхнул этот странный свет. Пойдемте со мной, умоляю вас, достопочтенный сэр, иначе завтра вы едва ли сможете исполнять ваши воскресные обязанности. Вы сами видите сейчас, как туманят мозг эти книги! Книги! Вам бы следовало поменьше заниматься, сэр, и немного отдохнуть, а то ночные бдения вас доконают. - Я пойду с тобой, - сказал мистер Димсдейл. Будто пробудясь от страшного сна, обессиленный, с равнодушным унынием, он подчинился врачу, и тот увел его. Однако на следующий день он произнес воскресную проповедь, которая, по общему мнению, была самой красноречивой, сильной и вдохновенной из всех когда-либо им произнесенных. Говорят, что не одна, а многие души были обращены к истине силой этой проповеди и дали про себя обет вечно хранить священную благодарность мистеру Димсдейлу. Но когда он спускался по ступеням кафедры, седобородый церковный сторож встретил его, держа в руках черную перчатку, в которой священник узнал свою. - Ее нашли утром, - сказал сторож, - на помосте, где ставят преступников к позорному столбу. Наверно, сатана занес ее туда, намереваясь сыграть с вашим преподобием непристойную шутку. Слеп он и глуп был и будет. Безгрешной руке незачем скрываться под перчаткой! - Благодарю вас, мой добрый друг, - сказал священник спокойно, но содрогаясь в душе; его воспоминания были столь беспорядочны, что он готов был считать события прошлой ночи плодом воображения. - Да, это, кажется, в самом деле моя перчатка! - А так как сатана сумел украсть ее, ваше преподобие должны впредь разделываться с ним без перчаток! - заметил старый сторож, мрачно улыбаясь. - А изволили вы слышать, ваше преподобие, о знамении, *которое было видно нынешней ночью? Большая красная буква на небе - буква "А", которая, как мы понимаем, означает "Ангел". Ведь в эту ночь наш добрый губернатор Уинтроп перешел в рай, вот знамение и извещало нас об этом. - Нет, - ответил священник, - я не слышал об этом. ГЛАВА XIII. ЕЩЕ РАЗ ГЕСТЕР Во время своей последней, довольно странной беседы с мистером Димсдейлом Гестер Прин была потрясена, увидя, в каком состоянии находится священник. Его нервы, несомненно, были совсем расшатаны, воля стала слаба, как у ребенка. Он был совершенно беспомощен, хотя рассудок его сохранял прежнюю силу, а возможно, и приобрел какую-то болезненную энергию, которую мог придать ему только недуг. Зная цепь предшествовавших событий, скрытых от других, Гестер легко догадалась, что к обычным для него угрызениям совести добавилось какое-то ужасное внешнее влияние, нарушавшее душевное благополучие и покой мистера Димсдейла. Она помнила, каким был некогда этот бедный, заблудший человек, и ее душа была глубоко тронута, когда он, содрогаясь от ужаса, обратился к ней - отверженной, - прося поддержки против врага, которого он инстинктивно чувствовал. И она сразу же решила, что он имеет право на ее посильную помощь. Изгнанная из общества и отвыкшая соразмерять свои представления о добре и зле с какими-либо внешними нормами, Гестер увидела, а может быть ей так показалось, что на ней одной, и ни на ком более, лежит ответственность за священника, которую она должна нести, не считаясь ни с кем на свете. Узы, связывавшие ее со всем остальным миром, узы из цветов, шелка, золота или из любого другого материала, все были порваны. Здесь же были железные цепи их общего преступления, разорвать которые ни она, ни он не могли. Подобно всем другим узам, они налагали обязательства. Теперь Гестер Прин занимала в обществе несколько иное положение, чем то, в котором мы застали ее в первые часы ее позора. Шли годы. Перл исполнилось семь лет. Ее мать с алым знаком на груди, поблескивавшим своей причудливой вышивкой, давно уже примелькалась жителям города. И, как обычно случается с теми, кто чем-либо выделяется из общества, а в то же время не вмешивается ни в общественные, ни в личные интересы и дела, Гестер Прин начала пользоваться своеобразным уважением. Здесь надо отдать должное человеческой природе: если на сцену не выступает эгоизм, она охотнее любит, чем ненавидит. Даже сама ненависть постепенно и неприметно может перейти в любовь, если только этому не будет препятствовать непрестанное новое возбуждение первоначального враждебного чувства. Гестер Прин не раздражала, не надоедала. Она никогда не пыталась бороться с обществом и безропотно сносила самое дурное обращение; она не домогалась награды за свои страдания и не требовала сочувствия к себе. Да и безупречная чистота ее жизни за все эти годы, в течение которых, она была обречена на бесчестье, говорила в ее пользу. А так как ей нечего было терять в глазах людей и она не питала никаких надежд и, по-видимому, никакого желания чего-нибудь добиться, возвращение бедной скиталицы на путь истинный могло быть вызвано лишь искренней любовью к добродетели. Люди видели также, что Гестер, никогда не претендовавшая даже на самые скромные мирские блага, за исключением права дышать общим воздухом и добывать честным трудом рук своих насущный хлеб для маленькой Перл и для себя самой, в то же время не отрекалась от своего родства с остальными людьми, когда нужно было оказать кому-нибудь благодеяние. Никто с большей готовностью не уделял из своего крошечного достояния неимущим даже тогда, когда ожесточенный судьбою бедняк встречал ее насмешкой, вместо того чтобы поблагодарить за еду, которую она постоянно приносила к его порогу, или за одежду, сшитую для него руками, достойными вышить мантию для монарха. Никто не проявил такой самоотверженности, когда в городе свирепствовала чума. В годы бедствий, общественных или частных, эта изгнанница сразу находила свое место. Не как гостья, а как кто-то имеющий на это право, входила она в дом, омраченный несчастьем, словно его скорбные сумерки были той средой, в которой ей было дано право поддерживать общение со своими братьями и сестрами. Там ее вышитая алая буква сияла неземным лучом утешения. Клеймо греха становилось свечой у изголовья больного. В тяжкий последний час оно светило страдальцу через грань времен, озаряло ему путь, когда луч земной быстро угасал, а луч вечности еще не мог ему просиять. В такие минуты натура Гестер - неисчерпаемый источник человеческой доброты - изливала свое тепло и щедрость на людей. Ее грудь с эмблемой позора становилась мягкой подушкой для головы больного. Гестер сама посвятила себя в сестры милосердия, или, пожалуй, тяжелая рука общества посвятила ее, когда ни свет, ни она сама не могли предвидеть, что так будет. Алая буква стала символом ее призвания. Гестер была так щедра на помощь, проявляла такую ловкость в работе и такую готовность сочувствовать, что многие люди отказывались толковать алое "А" в его первоначальном значении. Они утверждали, что эта буква означает "Able" (сильная), - столько было в Гестер Прин женской силы. Она заходила только в дома, омраченные несчастьем. Когда их снова озаряло солнце, Гестер уже не было там. Ее тень исчезала за порогом. Женщина, сеявшая добро, уходила, даже не оглянувшись, чтобы принять благодарность, может быть наполнявшую сердца тех, кому она служила с таким усердием. Встречая их на улице, она никогда не поднимала головы в ожидании приветствия. Если они все же решались обратиться к ней, она прикасалась пальцем к алой букве и проходила мимо. В таком поведении можно было бы усмотреть гордыню, но в то же время оно так напоминало смирение, что общественное мление не могло постепенно не смягчиться. Общество деспотично по своему нраву; оно способно отказывать в простейшей справедливости, слишком настойчиво требуемой по праву, но почти так же часто оно награждает щедрее, чем следует, подобно деспоту, который любит, когда взывают к его великодушию. Истолковывая поведение Гестер Прнн именно как обращение такого рода, общество было склонно взирать на свою прежнюю жертву с большим доброжелательством, чем она могла надеяться или, быть может, даже заслуживала. Правители города, а также люди, умудренные опытом и образованные, дольше, чем народ, не признавали добрых качеств Гестер. Предрассудки, которые они разделяли с простым людом, подкрепля