жи, лицемерки... Это они погубили половину девушек, которые стали прости... - Тут он взглянул на Недду и замолчал. - Если она хоть что-нибудь умеет делать, я ей найду работу. Впрочем, для начала пусть она лучше поживет под присмотром моей старушки-экономки. Передайте вашему двоюродному брату, что она может приехать в любой день. Как ее зовут? Уилмет Гонт? Отлично. Он записал это имя на манжете. Недда вскочила: ей хотелось схватить его за руку, погладить по голове или еще как-нибудь выразить свою благодарность. Но она овладела собой и, со вздохом опустившись на место, обменялась с ним радостной улыбкой. Наконец она сказала: - Мистер Каскот, есть ли хоть какая-нибудь надежда, что потом станет лучше? - Лучше? - Тут он заметно побледнел и снова забарабанил по столу. - Лучше? Черт подери! Должно стать лучше. Проклятые богачи, - голубая кровь, с их идеалами! Эти сорняки так разрослись, что просто душат нас. Да, мисс Фриленд, гроза надвигается, хотя я еще не знаю, придет ли она изнутри или извне. Скоро все обновится. Он так барабанил по столу, что тарелки звенели и подпрыгивали. А Недда опять подумала: "Он очень хороший" - и сказала обеспокоенно: - Значит, по-вашему, что-то можно сделать? Дирек только этим и живет. И мне хочется тоже. Я уже решила. Его глаза опять лукаво блеснули, и он протянул руку. Не зная, того ли он от нее ждет, Недда робко протянула ему свою. - Вы славная девочка, - сказал он. - Любите своего двоюродного брата и не беспокойтесь. Взгляд Недды скользнул куда-то вдаль. - Я так боюсь за него! Если бы вы его видели, вы бы это поняли. - Когда человек чего-нибудь стоит, за него всегда страшно. С вами в Бекете был еще один молодой человек, по фамилии Фриленд... - Это мой брат - Алан! - Ах, это ваш брат! Ну вот, за него бояться нечего, и это очень жаль! Попробуйте сладкое - единственное блюдо, которое здесь умеют готовить. - О нет, спасибо. Мы так чудно позавтракали! Мы с мамой днем обычно почти ничего не едим. - И, с мольбой сложив руки, она прибавила: - Это наш секрет, хорошо? - Я нем, как могила. Он рассмеялся, и его лицо покрылось сетью морщинок. Недда тоже засмеялась и залпом допила вино. Она была на верху блаженства. - Да, - сказал Каскот, - ничего нет лучше любви. И давно это у вас? - Только пять дней, - призналась Недда. - Но это - самое главное. - Вот это верно, - вздохнул Каскот. - Если не можешь любить, тебе остается только ненавидеть. Недда сказала: "О!" Каскот снова забарабанил по столу. - Оглянитесь и посмотрите на них. - Он обвел взглядом ресторан, где было несколько посетителей, прошедших шлифовку благородного воспитания. - -Что они знают о жизни? Кому сочувствуют, с кем их душа? Да и есть ли у них душа? Маленькое кровопускание - вот что им нужно, тупые скоты! Недда посмотрела вокруг с ужасом и любопытством, но не заметила никакой разницы между этими людьми и всеми своими знакомыми. И она робко спросила: - А нам, по-вашему, тоже нужно кровопускание? Лицо Каскота снова сморщилось от смеха. - Еще бы! И в первую очередь мне самому. "Он, правда, очень человечен", - подумала Недда и поднялась. - Мне пора. Мы так мило посидели! Я не знаю, как вас благодарить. До свидания. Худой, хрупкой рукой он пожал ее крепкую ручку и стоял, улыбаясь, пока за ней не закрылась дверь ресторана. На улицах царило бурное оживление, и у Недды закружилась голова. Она так жадно глядела вокруг, что все сливалось у нее перед глазами. Путь до Тотенхем Корт-роуд показался ей слишком длинным, но ведь сбиться она не могла, потому что, проходя, читала все таблички с названиями улиц. Наконец, она очутилась на углу улицы Поултри. "Поултри, - подумала она, - такое название я бы запомнила". И она тихонько рассмеялась. Это был такой чистый и нежный смех, что проезжавший мимо извозчик, старик с озабоченным взглядом, седой бородой и глубокими морщинами на красных щеках, даже остановился. - Поултри, - повторила Недда. - Скажите, пожалуйста, я выйду так на Тотенхем Корт-роуд? - Что вы, мисс! - ответил извозчик. - Вы идете прямехонько к Ист-Энду. "К Ист-Энду! - подумала Недда. - Лучше пусть он меня довезет". И она села в его пролетку. Она ехала и улыбалась. Ей не приходило в голову, что это настроение могло быть вызвано шардоне. Каскот ей сказал, чтобы она любила и ни о чем не беспокоилась. Чудесно! Она по-прежнему улыбалась, когда извозчик высадил ее у входа в метро на Тотенхем Корт-роуд; она достала кошелек, чтобы расплатиться. Надо было заплатить шиллинг, но ей захотелось дать два. Хоть он и румяный, но вид у него такой озабоченный и усталый. Он взял деньги и сказал: - Спасибо, мисс, вы и не знаете, как мне это сейчас кстати. - Ах, - пробормотала Недда, - тогда возьмите и это. Жалко, что у меня больше нет, - только на метро осталось... Старик взял протянутые деньги, и на его щеке, у носа, появилась какая-то влага. - Спаси вас бог! - сказал он и, щелкнув кнутом, быстро отъехал. У Недды подкатил комок к горлу, но она спустилась вниз, к поездам, все еще сияя; настроение переменилось позже, когда она подходила к Спаньярдс-роуд; тут над ней как будто нависли тучи, и домой она вернулась угнетенная. В саду у Фрилендов был небольшой уголок, заросший кустами барбариса и рододендронов, - там устроили пчельник, но пчелы, словно догадываясь, куда девается их мед, собирали его ровно столько, сколько требовалось для них самих. В это убежище, где стояла грубая садовая скамейка, часто приходила Недда посидеть и почитать. Там она спряталась и сейчас. Глаза у нее наполнились слезами. Почему у старика, который подвез ее к метро, такой измученный вид и почему он рассыпался в благодарностях и призывал на нее божье благословение за такой ничтожный подарок? Отчего люди должны стареть и становиться такими беспомощными, как дедушка Гонт, которого она видела в Бекете? Зачем существует тирания, которая приводит в ярость и Дирека и Шейлу? А вопиющая нищета - ей приходилось самой наблюдать ее, когда она посещала вместе с матерью "Клуб девушек" в Бетнел-Грин, - откуда она? Стоит ли быть молодой и сильной, если все так и останется и не произойдет никаких перемен, так что она успеет состариться, а может, даже умереть, не увидев ничего нового? Какой смысл любить, раз даже любовь не спасает от смерти? Вот деревья... Они вырастают из крошечных побегов, становятся могучими и прекрасными, чтобы потом, медленно высыхая, рассыпаться в труху. К чему это все? Стоит ли искать утешения у бога - он такой великий и всеобъемлющий, - ему ведь и в голову не придет сделать так, чтобы они с Диреком были живы и любили друг друга вечно, или помочь старику извозчику, чтобы его днем и ночью не преследовала мысль о богадельне, куда он может угодить вместе со старухой женой, если она у него есть. У Недды по щекам катились слезы, и совершенно неизвестно, какую роль в этом играло шардоне. Феликс вышел в сад, чтобы под открытым небом поискать вдохновения для "Последнего пахаря", и вдруг услышал какие-то звуки, похожие на плач; еще минута - и он обнаружил свою маленькую дочку: она спряталась в уголке сада и горько рыдала. Зрелище было настолько непривычное и он так огорчился, что стоял как вкопанный, не зная, как ее утешить. Может быть, лучше потихоньку уйти? Или позвать Флору? Что же ему делать? Как большинство людей, чей труд заставляет их погружаться в себя, Феликс инстинктивно избегал всего, что могло причинить ему боль или выбить из колеи, и поэтому, если что-нибудь проникало сквозь преграду, которую он вокруг себя воздвигал, он становился необыкновенно нежным. Он закрывал глаза на чужие болезни, но если до его сознания вдруг доходило, что кто-то действительно болен, он превращался в такую заботливую сиделку, что больные - во всяком случае, Флора - выздоравливали с подозрительной быстротой. Тронутый сейчас до глубины души, он присел рядом с Неддой на скамейку и сказал: - Деточка... Она уткнулась головой ему в плечо и зарыдала еще сильнее. Феликс молча гладил ее по плечу. В своих книгах он часто описывал подобные сцены, но сейчас совершенно растерялся. Он даже не мог припомнить, что в таких случаях полагается говорить или делать, и поэтому только невнятно бормотал какие-то ласковые слова. У Недды эта нежность вызвала прилив стыда и раскаяния. Она внезапно сказала: - Папочка, я не из-за этого плачу, но ты должен знать: мы с Диреком любим друг друга... Слова: "Ты! Как! Когда вы успели!" - были у него уже на кончике языка, но Феликс вовремя прикусил его и продолжал молча гладить ее по плечу. Недда влюблена! На душе у него стало пусто и уныло. Значит, у него отнимут это дивное чувство, которым он так дорожил, - что дочь принадлежит ему больше, чем кому бы то ни было на свете. Какое право имеет она лишать его этой радости, да еще без всякого предупреждения? Но тут он вспомнил, как всегда поносил старшее поколение за то, что оно вставляет спицы в колеса молодежи, и заставил себя пробормотать: - Желаю тебе счастья, радость моя. Но при этом он все время помнил, что отцу следовало бы сказать совсем другое: "Ты слишком молода, а кроме того, он твой двоюродный брат". Но это отцовское внушение сейчас казалось ему хоть, и разумным, но смешным. Недда потерлась щекой об его руку: - Папа, для нас с тобой ничего не изменится, я тебе обещаю. Он подумал: "Для тебя-то нет, а вот для меня?.." Но вслух произнес: - Ни на йоту не изменится. О чем же ты плакала? - О том, как все плохо: жизнь такая жестокая. И она рассказала ему о слезе, которая текла по щеке старого извозчика. Феликс делал вид, что слушает, а на самом деле думал; "Господи, почему я не из железа! Тогда бы я не чувствовал, что внутри у меня все застыло... Не дай бог, чтобы она это заметила. Странная вещь - отцовское чувство. Я это всегда подозревал... Ну, теперь прощай работа на целую неделю!.." - Нет, родная, мир не жесток, - сказал он. - Только он состоит из противоречий, а без них нельзя. Если нет боли, нет и наслаждения; нет тьмы - нет и света. И все так. Если ты подумаешь, то сама увидишь: иначе быть не может... Из-под барбарисового куста выскочил черный дрозд, испуганно поглядел на них и шмыгнул обратно. Недда подняла голову. - Папа, я хочу что-нибудь сделать в жизни... Феликс ответил: - Конечно. Так и надо. Но в эту ночь, когда Недде давно уже снились сны, Феликс все еще лежал с открытыми глазами и, придвинув ногу поближе к ногам Флоры, старался согреться, - ведь он никому не признается, что внутри у него навсегда все застыло. ГЛАВА XV  Флора выслушала новость с видом собаки, говорящей своему щенку: "Ну что ж, малыш! Кусни-ка разок сам, погляди, что у тебя получится! Рано или поздно это должно случиться, а в наши дни обычно случается рано". Кроме того, Флора невольно порадовалась, что теперь Феликс будет к ней ближе, а для нее это было важно, хотя она и не подавала виду. Но в душе она пережила не меньшее потрясение, чем Феликс. Неужели ее дочь уже выросла и может влюбляться? Неужели та крошка, которая, прижавшись к ней на кушетке, внимательно слушала сказку, уже собирается покинуть мать? Та самая девочка, которая врывалась к ней по утрам в спальню, именно в те минуты, когда она была занята своим туалетом; девочка, которую разыскивали по вечерам на темной лестнице, и она таращила сонные глазенки, как маленькая сова, твердя, что "здесь так хорошо"... Флора никогда не видела Дирека и поэтому не разделяла опасений мужа, но рассказ Феликса все же ее смутил. - Заносчивый петушок, вылитый шотландский горец. Прирожденный смутьян, если я хоть что-нибудь понимаю в людях, из тех, что хотят ложкой вычерпать море. - Самодовольный болван? - Н-нет... В его презрительности есть какая-то простота, сразу видно, что он учился у жизни, а не по книгам, как все эти молодые попугаи. А что они двоюродные, - по-моему, это не страшно: кровь Кэрстин сильно сказалась в ее детях - это ее сын, а не Тода. Но, может, это все скоро кончится? - прибавил он со вздохом. - Нет, - покачала головой Флора, - не кончится. Недда - глубокая натура. А если Недда не отступит, значит, так оно и будет: ее ведь разлюбить нельзя! Естественно, что они оба думали так. "Дионис у источника", как и "Последний пахарь", получили целую неделю отдыха. Недда почувствовала облегчение, поделившись своим секретом, но в то же время ей казалось, будто она совершила святотатство. А вдруг Дирек не хочет, чтобы ее родители знали! В тот день, когда должны были приехать Дирек к Шейла, Недда почувствовала, что не в силах сохранять даже напускное спокойствие; поэтому она ушла из дому, чтобы скоротать время в Кенсингтонском музее; но на улице почувствовала, что ей больше всего хочется побыть под открытым небом, и, обойдя холм с севера, уселась под большим кустом дрока. Здесь обычно ночуют бродяга, когда приходят в столицу, и тут хотя и смутно, но все же чувствуется дыхание природы. А ведь только природа могла успокоить ее натянутые, как струны, нервы. Как он поведет себя при встрече? Будет ли таким, как в ту минуту, когда, стоя в конце фруктового сада Тодов над дремотными и постепенно темнеющими лугами, они с волнением, которого им еще не приходилось испытывать, взялись за руки и обменялись поцелуем? За изгородями домов, окружающих городской пустырь, уже началось майское цветение, и до Недды доносился запах согретых солнцем цветов. Как и большинство детей, выросших в культурных семьях, она знала все сказки о природе, но тут же забывала их, когда оставалась наедине с небом и землей. Их простор, их ласковая и волнующая беспредельность затмевали все книжные выдумки и пробуждали в ней радость и томление - какой-то нескончаемый восторг и неутолимую жажду. Она обхватила руками колени и подставила лицо солнцу, чтобы согреться, поглядеть на медленно плывущие облака и послушать птичье пение. То и дело она всей грудью вдыхала воздух. Правильно сказал отец, что в природе нет настоящей жестокости. В ней есть тепло и бьется сердце, она дышит. А если живые существа и пожирают друг друга, что из того? Прожив жизнь, они быстро умирают, дав жизнь другим. Это священный круговорот, он продолжается вечно, и все под светлым небосводом и ласковыми звездами полно высокой гармонии. Как хорошо жить! И все это дает любовь. Любовь! Еще, еще любви! А потом пусть приходит смерть, раз она неизбежна. Ведь смерть для Недды была так невообразимо далека и туманна, что, в сущности, о ней и думать не стоило. Недда сидела и, не замечая, что ее пальцы постепенно чернеют, перебирала траву и папоротник; внезапно ей померещилось, будто повсюду вокруг царит какое-то существо, крылатое, с таинственной улыбкой на лице, а она сама только отражение этой улыбки. Она непременно приведет сюда Дирека. Они будут сидеть здесь вдвоем, и пусть над ними пробегают облака; она, узнает все, о чем он думает, и поделится с ним всеми своими волнениями и страхами; но они будут больше молчать, потому что слишком любят друг друга, чтобы разговаривать. Она строила подробные планы, куда пойти и что посмотреть, решив начать с Ист-Энда и Национальной галереи, а закончить восходом солнца на Парламент-хилл. При этом она отлично понимала, что на самом деле все произойдет совершенно иначе, не так, как она задумала. Лишь бы только первая минута встречи не обманула ее надежд. Недда так долго сидела там, что у нее затекли ноги и она очень проголодалась, - пришлось пойти домой и пробраться на кухню. Было уже три часа, старая кухарка, как обычно, дремала в кресле, накинув на голову фартук, чтобы заслониться от огня. Что бы она сказала, если б ей вдруг все рассказать? У этой плиты Недде разрешалось играть, будто она печет для кукол булочки, пока кухарка пекла настоящие; здесь она наблюдала за великим таинством приготовления розового крема и сожгла бесчисленное количество помадок и. кокосовых орехов; здесь ее постоянно угощали всякими вкусными вещами... Милая старая кухарка! Недда бегала по кухне на цыпочках в поисках чего-нибудь съедобного и, обнаружив четыре маленьких пирожка с вареньем, тут же их съела под мирное похрапывание кухарки. Стоя у стола, который был похож на большой поднос, Недда внимательно разглядывала старуху. Бедненькая, какое у нее одутловатое, морщинистое, бледное лицо! Против Недды, над буфетом, было подвешено небольшое зеркало в раме из красного дерева. Она видела в нем свое отражение почти во весь рост. "Как мне хочется похорошеть! - подумала она, упираясь ладонями в талию. - Нельзя ли немножко ее затянуть?" Сунув пальцы под блузку, она нащупала шнуровку и стала ее дергать. Но та не поддавалась. Она слишком свободная - ничего не стягивает. Надо купить корсет на номер меньше. Опустив голову, она потерлась подбородком о край кружева на груди - теплого и чуть пахнущего сосной. Интересно, а кухарка была когда-нибудь влюблена? У нее, у бедняжки, уже волосы седеют! Окна с проволочными сетками от мух были широко распахнуты, и солнечные лучи сияли ярче, чем огонь в очаге. Кухонные часы тикали назойливо, как совесть. В воздухе слабо пахло сковородками и мятой; в первый раз с тех пор, как к ней пришло это новое чувство - любовь, Недде показалось, будто у нее из рук выпала книга, очень интересная, но уже прочитанная от корки до корки. Навсегда ушли милые времена, когда ей бывало так хорошо и на этой кухне и в каждом уголке старого дома и сада. Они никогда уже не вернутся. Внезапно Неддой овладела грусть: это были такие милые времена! Она ведь навсегда покидает мир, где все ей улыбалось, - разве это не преступление! Она тихонько соскользнула со стола и, проходя мимо кухарки, вдруг обняла ее за пышные бока. Она не собиралась этого делать, но под влиянием нахлынувших чувств слишком крепко стиснула старуху; и из той, как из гармоники, которую нечаянно сжали, вырвался долгий и дребезжащий звук. Фартук свалился с головы, все тело заколыхалось, и сонный, мягкий, невыразительный голос, ставший жирным от долгого общения с кастрюлями и сковородками, пробормотал: - А, мисс Нед да, это вы, душенька! Да благословит вас бог, мое сердечко... У Недды по щекам скатились две слезы, и, горестно вздохнув, она выбежала из кухни. А первый миг встречи? Все вышло не так, как она мечтала. Отчужденно, чопорно. Один быстрый взгляд - и глаза опустились; одно судорожное пожатие, а потом официальное прикосновение сухих горячих пальцев, и вот он уже идет за Феликсом в свою комнату, а она провожает Шейлу в отведенную ей спальню, стараясь справиться со щемящим страхом и удивлением и вести себя, как подобает "настоящей маленькой леди" - любимое выражение ее старой няни, - нельзя выдать свои чувства Шейле (Недда инстинктивно чувствовала ее враждебность). Весь вечер - беглые взгляды исподтишка, светский разговор, а в душе сомнения, страх и томление. Нет, все было ошибкой! Чудовищной ошибкой! Да любит ли он ее? Господи! Если не любит, ей стыдно будет смотреть людям в глаза. Не может быть, чтобы он ее любил. У него глаза, как у лебедя, когда тот, вытянув шею, в гневе поводит головой. Ужасно, что надо все скрывать и улыбаться Шейле, матери, отцу... И когда наконец Недда очутилась у себя в комнате, она прижалась лбом к стеклу и задрожала. Что она наделала? Может, ей приснилось даже то, как они стояли вдвоем под деревом в темноте и вложили всю душу в поцелуй? Конечно, ей это только приснилось. Какой обманчивый сон!.. А их возвращение домой во время грозы, когда он обнял ее, а ее письма, и его письмо - неужели все это ей тоже снилось, а сейчас она проснулась? Она тихонько застонала, скользнула на пол и долго лежала, пока ей не стало холодно. Раздеться, лечь в постель? Ни за что! К утру она должна забыть о том, что ей приснилось. Ей так стыдно, что она должна все забыть и ничего никому не показывать. Щеки, уши и губы у нее горели, а тело было холодное, как лед. Наконец - она понятия не имела, который час, - Недда решила пойти посидеть на лестнице. Она всегда искала утешения на этих низких, широких, уютных ступеньках. Она закрыла за собой дверь и прошла по коридору мимо их комнат (его была последняя) на темную лестницу, такую жуткую ночью, - там больше, чем во всем доме, слышался запах старины. Все двери наверху и внизу были закрыты; если сидеть, прислонясь головой к перилам, кажется, будто глядишь на дно колодца. И тишина, полная тишина, только вот эти слабые потрескивания, которые доносятся неизвестно откуда, словно вздохи старого дома. Она обвила руками холодный столбик перил и крепко к нему прижалась. Ей стало больно, но она обняла его еще крепче. Тут от жалости к себе она заплакала; внезапно у нее вырвалось громкое рыдание. Чтобы заглушить его, она заткнула рот рукой. Не помогло: она заплакала еще громче. Какая-то дверь приоткрылась; вся кровь бросилась ей в голову, в последний раз она отчаянно всхлипнула и затихла. Кто-то стоял и слушал. Долго ли длились эти страшные минуты, она не знала. Но вот раздались шаги, и она почувствовала, что кто-то стоит у нее за спиной. Ее спины коснулась чья-то нога. Она тихонько ахнула. Голос Дирека хрипло прошептал: - Что это? Кто здесь? И еле слышно она ответила: - Недда. Его руки оторвали ее от перил, а голос у нее над ухом прошептал: - Недда, любимая Недда... Но ее отчаяние было слишком глубоко, - стараясь не всхлипывать, она молчала, вся содрогаясь. Успокоили ее, как ми странно, не его слова и не объятия - это ведь могла быть только жалость! - а запах и шершавое прикосновение его куртки. Значит, и он не ложился спать, и он чувствовал себя несчастным! Уткнув лицо к нему в рукав, она пробормотала: - Ах, Дирек... Почему?.. - Я не хотел, чтобы они видели. Я не могу, чтобы знали другие. Недда, пойдем вниз, побудем вместе... Осторожно, прильнув друг к другу, спотыкаясь в темноте, они спустились на нижнюю площадку лестницы. Как часто она сидела здесь в белом платье, с распущенными, как сейчас, волосами, теребя кисточки маленьких бальных программ, покрытых каракулями, в которых, кроме нее самой, никто бы не мог разобраться, и, запинаясь, разговаривала с каким-нибудь не менее запинающимся мальчиком в сюртучке с торчащими фалдами, а китайские фонари отбрасывали оранжевый и красный свет на них и на другие заикающиеся парочки. Да, она провела несколько мучительных часов, зато сейчас они опять вместе, рядом, держатся за руки и, целуясь, тихонько утешают друг друга. Насколько это лучше той встречи в саду: ведь после майской грозы и бури солнце, кажется, светит ярче, чем в безмятежный день в середине июля. Слова любви, которые она сейчас слышит, и его объятия говорят ей сейчас больше, потому что она знает, как ему трудно выражать свои чувства: он способен на это только наедине, только в темноте. Они могли бы провести вместе много дней, но его сердце не раскрылось бы перед ней так, как в этот час признаний, шепота и поцелуев. Ведь он же знал, в каком она отчаянии, а все-таки молчал... От этого он только еще больше немел. Как, наверное, тяжело быть таким!.. Но теперь, когда она его поняла, она даже рада, что он так глубоко прячет свое чувство, которое принадлежит ей одной. Теперь уже она будет знать, что это только застенчивость и гордость. Нет, нет, напрасно он называет себя грубияном и скотиной!.. А что, если бы она не вышла на лестницу? Как бы она пережила эту ночь? Недда даже вздрогнула. - Что с тобой? Тебе холодно? Надень мою куртку. И он накинул куртку ей на плечи, как она ни сопротивлялась. Ей никогда еще не было так тепло и приятно, как теперь, когда он своими руками укутал ее в эту шершавую куртку. А часы пробили два. В слабом свете, проникавшем через стеклянную крышу, она могла разглядеть его лицо. И тут она почувствовала, что он тоже вглядывается в нее и видит все, что у нее в душе, видит то глубокое доверие, которое светится в ее глазах. Светлое пятно на темном полу, бледный отсвет на темной стене - вот и все освещение, но и его было довольно, чтобы они заметили, как старый дом обступил их со всех сторон - и снизу и сверху - и сторожит; казалось, в этой черноте живет какой-то дух, и Дирек еще крепче сжимал ее руки, когда до них доносился легкий скрип и потрескивание старого дерева, которым время отмечало свой ход. Насупленный взгляд старого дома, мудрого, циничного свидетеля многих безвозвратно ушедших жизней, растраченной юности и забытых поцелуев, несбывшихся надежд и обманутого доверия, возбуждал в них желание еще крепче прильнуть друг к другу и с трепетом заглянуть в тайну будущего, хранящего для них столько радости, любви и горя. Внезапно она дотронулась пальцами до его лица, нежно, но настойчиво ощупала волосы, лоб и глаза, повела руку дальше - по выдающимся скулам вниз, к подбородку и назад, к губам и по прямому хрящу носа обратно к глазам. - Теперь, если я ослепну, тебя я все равно узнаю. Поцелуй меня еще раз, Дирек. Ты, наверно, устал. Поцелуй этот, под сенью старого, темного дома, длился долго. Затем на цыпочках - она впереди, а Дирек за ней, - останавливаясь при каждом шорохе и затаив дыхание, они разошлись по своим комнатам. А часы пробили три. ГЛАВА XVI  Феликс, как человек вполне современных взглядов, примирился с мыслью, что верховодит теперь молодежь. Его мучили всякие страхи, и оба они с Флорой не хотели расставаться с дочерью, но что поделаешь - Недда вольна распоряжаться своей судьбой. Дирек по-прежнему скрывал свои чувства, и если б не безмятежно-счастливое лицо дочери, Феликса одолели бы те же сомнения, что и Недду в первый вечер. Феликс чувствовал, что племянник слегка презирает людей, пропитанных таким благодушием и так избалованных вниманием общества, как Феликс Фриленд, поэтому он предпочитал разговаривать с Шейлой; она была не мягче, но у нее он хотя бы не замечал презрительной повадки ее брата. Нет, мягкой Шейлу нельзя было назвать. Эта девушка, яркая, с копной коротких волос, прямолинейная и резкая, тоже была не легкой гостьей. В те десять дней, что племянники гостили у него в доме, улыбка Феликса стала особенно иронической. Они и забавляли его и приводили в отчаяние, и эти чувства достигли своей высшей точки в тот день, когда у них обедал Джон Фриленд. Мистер Каскот, приглашенный по настоянию Недды, находил, видимо, какое-то злорадное удовольствие в том, чтобы подзадоривать брата и сестру в присутствии чиновного дядюшки. Во время этого обеда Феликсу оставалось только одно утешение, но, увы, не слишком большое: наблюдать за Неддой. Она почти не участвовала в разговоре, но как она слушала! Дирек тоже говорил мало, но все его замечания были пропитаны сарказмом. - Неприятный юноша, - заявил потом Джон. - Откуда, черт побери, у нашего Тода такой сын? Шейла - попросту одна из нынешних взбалмошных девиц, но в ней, по крайней мере, все понятно. Кстати, этот Каскот тоже довольно странный субъект. Среди других тем за обедом был затронут вопрос о моральной стороне революционного насилия. И, собственно говоря, возмутили Джона следующие слова Дирека: "Сперва раздуем пожар, а о морали можно будет подумать потом". Джон ничего не возразил, только посмотрел на племянника из-под вечно нахмуренных бровей, - слишком часто ему приходилось хмуриться, отклонять прошения у себя в министерстве внутренних дел. Феликсу слова Дирека показались еще более зловещими. Он увидел в них нечто большее, чем просто полемический выпад: ведь он куда лучше Джона понимал и натуру племянника и обе точки зрения - официальную и бунтарскую. В этот вечер он решил прощупать Дирека и выяснить, что скрывается в этой кудрявой черноволосой голове. Наутро, выйдя с ним в сад, он предостерег себя: "Никакой иронии - это может все испортить. Поговорим, как мужчина с мужчиной или как двое мальчишек..." Но когда он шел по садовой дорожке рядом с этим молодым орленком, невольно любуясь его смуглым, горящим и сосредоточенным лицом, Феликс начал с ни к чему не обязывающего вопроса: - Как тебе понравился дядя Джон? - Я ему не понравился, дядя Феликс. Несколько сбитый с толку, Феликс продолжал: - Вот что, Дирек, к счастью - или несчастью, - мне придется тебя узнать поближе. Надо и тебе быть со мной пооткровеннее. Чем ты собираешься заниматься в жизни? Революцией ты Недду не прокормишь. Пустив наудачу эту стрелу, Феликс тут же пожалел о своей опрометчивости. Взгляд на Дирека подтвердил, что ему есть чего опасаться. Лицо юноши стало еще более непроницаемым, чем всегда, а взгляд еще более вызывающим. - Революция сулит немалые деньги, дядя Феликс, и притом чужие. Черт бы побрал этого грубияна! В нем что-то есть! Феликс поспешил переменить тему: - Как тебе понравился Лондон? - Он мне совсем не нравится. А все-таки, дядя Феликс, разве вам самому не хотелось бы оказаться здесь снова в первый раз? Подумайте, какую бы вы книгу смогли написать! Феликс ощутил, что нечаянный удар попал в цель. В нем вспыхнул протест против застоя и подавленных порывов, против ужасающей прочности своей слишком солидной репутации. - Какое же все-таки впечатление произвел на тебя Лондон? - Мне кажется, его следовало бы взорвать. И все как будто это понимают - во всяком случае, это написано на всех лицах, а люди ведут себя как ни в чем не бывало. - А за что его взрывать? - Что может быть хорошего, пока Лондон и другие большие города тяжкими жерновами лежат на груди страны? А ведь Англия, вероятно, когда-то была хороша! - Кое-кто из нас думает, что она и сейчас не плоха... - Разумеется, в каком-то смысле и сейчас... Но здесь душат все новое и живое. Англия - как большой кот у огня: слишком удобно уселся, чтобы шевельнуться. Теория Феликса, что Англия катится под откос из-за людей, подобных Джону и Стенли, получила неожиданную поддержку. "Устами младенцев..." - подумал Феликс, но вслух сказал только: - Ну и радужно же ты смотришь на жизнь, Дирек! - Она совсем закостенела, - пробормотал Дирек. - Не может даже дать право голоса женщинам. Подумайте, моя мать не имеет права голоса! И дожидается, чтобы последний крестьянин бросил землю - вот тогда она вспомнит о них! Она похожа на портвейн, которым вы нас вчера угощали, дядя Феликс: такая замшелая бутылка... - А как же ты собираешься все обновить? На лице Дирека сразу появилась его обычная, слегка вызывающая усмешка, и Феликс подумал: "Умеет молчать мальчишка, ничего не скажешь". Но после этого беглого разговора он все же лучше понял племянника. Его воинственная уверенность в себе стала казаться ему более естественной. Несмотря на неприятные переживания во время обеда у Феликса, Джон Фриленд, педантично соблюдавший приличия, решил, что ему все же необходимо пригласить "юных Тодов" к себе отобедать, тем более что у него гостила Фрэнсис Фриленд, приехавшая в Лондон на другой день после Дирека и Шейлы. Она появилась в Порчестер-гарденс, чуть порозовев от предвкушения радостной встречи с "ее дорогим Джоном", а с нею большая плетеная корзина и саквояж, про который приказчик в магазине сказал, что это отличная и модная вещь. В магазине замок и в самом деле действовал прекрасно, но в дороге он почему-то причинил ей массу хлопот; впрочем, она все наладит, как только достанет из корзины маленькие клещи - самую последнюю новинку, как ей вчера объяснил приказчик; поэтому она по-прежнему считала, что сделала отличное приобретение, и решила завтра же купить дорогому Джону точно такой же саквояж, если они еще есть в продаже. Джон, вернувшийся из своего министерства раньше обычного, застал мать в темной прихожей, через которую он всегда торопливо пробегал с тех пор, как пятнадцать лет назад умерла его молодая жена. Обняв сына с улыбкой, полной любви, и почти оробев от силы своего чувства, Фрэнсис все же успела оглядеть Джона с головы до ног. Заметив, как блестят залысины на его висках, она решила достать из саквояжа, как только сумеет его открыть, ту самую мазь для укрепления волос, которая так нужна дорогому Джону. Ведь у него очень красивые усы, - обидно, что он лысеет! В комнате, куда ее отвели, ей пришлось сразу же сесть: она почувствовала, что ей становится дурно и она может потерять сознание, а этого Фрэнсис Фриленд никогда себе еще не позволяла и никогда не позволит: разве можно поднимать вокруг себя такую суматоху! Голова у нее закружилась только из-за этого красивого, нового, патентованного замка: всю дорогу она не могла добраться ни до нюхательной соли, ни до фляжки с бренди и крутого яйца, а без этого она никогда не пускалась в путь. И ей мучительно хотелось чаю. Дорогой Джон, конечно, не мог заподозрить, что с самого утра у нее еще не было ни крошки во рту: Фрэнсис Фриленд не любила быстро ездить и всегда брала билет на почтовый поезд, но ни одна жалоба не сорвалась с ее уст - разве можно причинять такое беспокойство, да еще перед самым обедом! Вот почему она сидела неподвижно, чуть-чуть улыбаясь, чтобы Джон не заподозрил, как ей плохо. Но, увидав, что Джон положил саквояж не на то место, она внезапно обрела силы: - Нет, милый, не туда... К окну... А когда он переносил саквояж куда следовало, сердце ее наполнилось радостью, потому что она заметила, как он прямо держится. "Как жаль, что мой мальчик не женился еще раз! Это так спасает мужчин от уныния. Сколько ему надо писать, сколько думать - ведь у него такая важная работа! - а это бы его отвлекало, особенно по ночам..." Она никогда не решилась бы выразить это вслух - это ведь не совсем прилично, но в мыслях Фрэнсис Фриленд была настоящей реалисткой. Когда Джон ушел и она могла делать все, что ей вздумается, Фрэнсис Фриленд все же продолжала сидеть, только еще неподвижнее, чем раньше, так как убедилась на многолетнем опыте, что и когда ты одна в комнате, нельзя давать себе поблажки, потому что потом невольно начнешь распускаться и на людях. Должно же было случиться, чтобы такой красивый новый замок вдруг испортился, да еще в первый же день!.. И она вынула из кармана маленький молитвенник и, повернув его к свету, прочла восемнадцатый псалом: он казался ей удивительным и всегда ее' утешал, когда на нее находило уныние; читала она без очков, и у нее между бровями не было еще ни одной морщины: Фрэнсис считала своим долгом хорошо выглядеть, чтобы не портить настроения окружающим. Затем, твердо сказав себе: "Я не хочу и не захочу чаю, но обеду буду рада", - она поднялась и открыла корзинку. Она отлично знала, где лежат клещи, но все же извлекла их далеко не сразу, потому что поверх них лежало множество интересных вещиц, возбуждавших самые разнообразные мысли. Вот полевой бинокль самой новой конструкции, как сказал приказчик, это для милого Дирека, он поможет ему не думать о вещах, о которых не следует думать. А для дорогой Флоры (как это удивительно, что она умеет сочинять стихи - подумать: стихи!) великолепные, совершенно новые крошечные пилюльки. Она сама их дважды принимала, и они ей очень помогли. Для милого Феликса новый сорт одеколона - из Вустера, - других духов он не употребляет. Венецианские кружева для любимой внучки Недды - было бы непростительным эгоизмом не подарить их девочке, особенно потому, что она сама их так любит. Алан получит консервный нож нового образца; милый мальчик, он, такой славный и практичный, очень обрадуется такому подарку! Шейле - отличный роман мистера и миссис Уэрлингем - очень полезное чтение: там ярко описана совершенно новая страна - девочка такая умница, пусть для разнообразия почитает эту книгу... Уже почти добравшись до клещей, Фрэнсис Фриленд наткнулась на свою новую банковскую книжку; денег на счету почти не осталось, но все же хватит на покупку такого же саквояжа, как у нее, с точно таким же замком, для дорогого Джона: если ему случится куда-нибудь поехать, он положит в него свои бумаги - очень удобно! Вынув клещи и держа их в руке, Фрэнсис Фриленд присела: надо хоть минуточку передохнуть; опущенные и еще темные ресницы подчеркивали бледность лица, а губы были так сжаты, что казались бесцветной полоской, - у нее закружилась голова, потому что она долго стояла нагнувшись над корзиной. В этой позе с тремя мухами, кружившимися над ее красивой седой головой, она могла бы послужить моделью для скульптуры женщины со стоической душой. Затем она направилась к саквояжу - уголки ее сжатых губ нервно вздрагивали, - и, устремив на него серые глаза с сомнением и надеждой, она раскрыла клещи и крепко ущемила непокорный замок. Обед, на котором присутствовали все шестеро из Хемпстеда, оказался не таким бурным, как ожидал Джон; это объяснялось и его гостеприимством и общим старанием избежать споров, чтобы не ставить в тупик и не огорчать бабушку. Фрэнсис Фриленд знала, что между людьми существуют разногласия, но она никак не могла примириться с тем, что, затеяв спор, люди часто пренебрегают хорошими манерами и даже забывают дарить друг друга улыбками. В ее присутствии все об этом помнили, и когда подали спаржу, темы, годные для за- стольного разговора, были уже исчерпаны. Тогда, чтобы не допустить неловкого молчания, немного поговорили о спарже. Флора заметила, что Лондон сейчас еще полон народу; Джон с ней согласился. Фрэнсис Фриленд, улыбаясь, прибавила: - Как хорошо, что Дирек и Шейла увидели Лондон в это время! - Как, - спросила Шейла, - разве здесь не всегда столько народу? Джон ответил: - В августе в Лондоне совсем пусто. Считается, что из города выезжает около ста тысяч человек. - Вдвое больше, - возразил Феликс. - Называют разные цифры... Мои предположения... - Но ведь это означает, что уезжает только один человек из шестидесяти! Это свидетельствует... Джон, когда Дирек его так резко перебил, слегка нахмурился: - О чем же, по-твоему, это свидетельствует? Дирек бросил взгляд на бабушку: - Нет, нет, ни о чем... - Свидетельствует о том, как безжалостны большие города, - вмешалась Шейла. - "Весь город уехал", "Лондон совершенно пуст"! Где же он пуст? Если б вам этого не сказали, вы бы не заметили никакой разницы... - Это еще далеко не все, - пробормотал Дирек. Флора предостерегающе толкнула под столом ногой Джона, а Недда попыталась толкнуть Дирека; Феликс ловил взгляд Джона, Алан пробовал перехватить взгляд Шейлы, Джон кусал губы и упорно смотрел в свою тарелку. Только Фрэнсис Фриленд по-прежнему улыбалась и, нежно глядя на дорогого Дирека, думала, как он будет хорош, когда отрастит себе красивые, черные усы. И она произнесла: - Ну что ж, милый, ты чего-то недосказал? Дирек поднял голову: - Вы действительно хотите, чтобы я все досказал до конца, бабушка? Недда с другой стороны стола отчаянным шепотом взывала к Диреку: - Не надо, Дирек... Фрэнсис Фриленд удивленно подняла брови. Вид у нее был почти лукавый: - Ну, конечно, милый... Мне очень хочется послушать... Это так интересно... - Видите ли, мама. - Феликс так неожиданно вмешался в разговор, что все невольно к нему обернулись. - Дирек хотел сказать, что мы жители Вэст-Энда, - Джон, я, Флора и Стенли, и даже вы - словом, люди, выросшие в шелку и бархате, до такой степени привыкли считать себя солью земли, что, покидая Лондон, говорим: "В городе никого не осталось". Это само по себе нехорошо. Но Дирек хотел сказать, что еще хуже то, что мы действительно соль земли, и если народ вздумает нас потревожить, мы сделаем все, чтобы он нас больше не тревожил. Ты ведь именно это собирался сказать, Дирек? Дирек с немым удивлением смотрел на Феликса. - А еще он думал сказать вот что, - продолжал Феликс. - Старость и традиции, капиталы, культура и прочный порядок вещей, точно жернова, легли на грудь нашей страны, и смелой юности, сколько бы она ни корчилась, все равно не выбраться наружу. Мы, по его мнению, только притворяемся, будто любим молодость, дерзание и тому подобное, а на деле расправляемся с ними, не давая им даже созреть. Ты ведь это собирался сказать, Дирек? - Да, вы бы хотели с нами расправиться, но у вас ничего не выйдет... - Выйдет, я полагаю, и мы сделаем это с улыбкой, вы даже не поймете, что происходит... - Я считаю это подлостью... - А я считаю это естественным. Посмотри на стареющего человека, обрати внимание, как изящно, постепенно протекает этот процесс. Вот хотя бы мои волосы... Твоя тетка меня уверяет, будто от месяца к месяцу в них не заметно никаких перемен. А между тем они все больше... вернее, их становится все меньше. Пока Феликс разглагольствовал, Фрэнсис Фриленд сидела, прикрыв глаза, но тут она внезапно их подняла и пристально посмотрела на макушку сына. - Милый, - сказала она. - У меня есть как раз то, что тебе нужно. Когда будешь уходить, обязательно захвати с собой... Джон тоже собирается попробовать. Поток философских рассуждений был так неожиданно прерван, что Фелицс заморгал, как вспугнутая сова. - Мама, - сказал он, - только у вас есть дар всегда оставаться молодой... - Что ты, милый, я ужасно старею... Мне так трудно бороться с дремотой, когда люди кругом разговаривают. Но я это непременно в себе поборю. Так невежливо и некрасиво... Я иногда ловлю себя на том, что дремлю с открытым ртом. - Бабушка, - спокойно заметила Флора, - у меня от этого есть чудное средство, последняя новинка... На лице Фрэнсис Фриленд мелькнула нежная и чуть смущенная улыбка: - Ну вот, - сказала она, - вы меня поддразниваете, - но взгляд у нее был ласковый. Едва ли Джон понял, куда Феликс метит своими речами, - скорее всего он просто все прослушал; будучи чиновником министерства внутренних дел, он привык пропускать все мимо ушей. Капиталы для Джона были капиталами, культура - культурой, а прочный порядок вещей уж, несомненно, казался прочным. Все это ничуть не было признаком старости. Ну, а социальные пробле- мы или хотя бы то, о чем кричат эти горячие юнцы, - все это он знает, как свои пять пальцев, и обобщать туг глупо. Он и так по горло занят женским вопросом, неурядицами с рабочими и тому подобным, у него нет времени философствовать, да и вообще это-занятие сомнительное. Человек, который ежедневно, по многу часов, занят настоящим делом, не станет тратить время на праздные разглагольствования. Однако хотя Джон и пропустил речи Феликса мимо ушей, все же он был раздосадован: когда философствует родной брат, это всегда действует на нервы. Нельзя, конечно, отрицать, что положение в стране трудное, но уж капиталы, простите, и тем более прочный порядок вещей здесь ни при чем. Виноваты во всем только индустриализация и свободомыслие. Проводив гостей, Джон поцеловал мать и пожелал ей спокойной ночи. Он гордился своей матерью: она замечательная женщина и всегда держится так, будто все обстоит как нельзя лучше. Даже ее смешная манера покупать всякие новинки, чтобы помочь людям, тоже вызвана стремлением видеть все в наилучшем свете. Вот уж кто никогда не распускается! Джон преклонялся перед стоиками, перед людьми, которые предпочитают погибнуть с поднятой головой, чем прозябать с поджатым хвостом. В своей жизни он, пожалуй, больше всего гордился одним эпизодом: во время школьных состязаний в беге на одну милю он, приближаясь к финишу, услышал вульгарную фразу одного из оркестрантов: "Вот этот... хорош - дышит через свой... нос!" Если бы в тот момент Джон соблаговолил вобрать воздух ртом, он победил бы, однако, к своему великому горю, проиграл, но зато не позволил себе никакой распущенности. Итак, поцеловав Фрэнсис Фриленд и проводив ее наверх взглядом - она задыхалась, подымаясь по лестнице, но все равно заставляла себя дышать только носом, - Джон пошел к себе в кабинет, закурил трубку и засел на часок-другой за доклад о количестве полицейских, которыми могут располагать различные графства в случае новых аграрных беспорядков; уже были ведь стычки, незначительные, конечно, в одном или двух районах, где еще чувствуется кровь датских предков. Джон умело оперировал цифрами, проявляя именно ту степень изобретательности, которая отличает человека от машины, - она-то и обеспечила ему уважение в департаменте, где нередко бывало нужно из десяти полицейских получить двенадцать. Умение Джона манипулировать цифрами ценилось очень высоко, ибо хотя в нем не было американского блеска, воспитанного игрой в покер, его отличал особый английский оптимизм, опасный только в тех редких случаях, когда его проверяют делом. Джон трудился, пока не выкурил вторую трубку, затем посмотрел на часы. Двенадцать! Спать еще рано. Он с неохотой - и это длилось уже много лет - ложился спать, потому что, почитая память усопшей жены и блюдя достоинство чиновника министерства внутренних дел, не распускался и не уступал искушениям плоти. Однако в эту ночь цифры наличных сил провинциальной полиции почему-то не принесли ему никакого подъема и вдохновения. В этих полицейских была какая-то упрямая английская добропорядочность, которая просто приводила его в отчаяние: их было десять, и они упорно оставались десятью. Склонив лоб, который, к большому огорчению Фрэнсис Фриленд, стал слишком высоким, на выхоленную руку, Джон задумался. Эта молодежь, у которой все впереди, неужели он ей завидует? Доволен ли он своим возрастом? Пятьдесят! Уже пятьдесят - ископаемое... Да еще министерское ископаемое... Он похож на зонтик: каждый день его ставят под вешалку, пока он опять не понадобится. Аккуратно свернутый, с резинкой и пуговичкой... Этот образ, впервые пришедший ему на ум - ничего подобного с ним никогда раньше не бывало, - его удивил. Когда-нибудь он тоже износится, разлезется по всем швам, и его закинут в угол или подарят лакею. Он подошел к окну. Недурно пахнет - весной или чем-то таким. И ничего не видно, кроме домов, похожих на его собственный. Он поглядел вверх на кусок неба, которому досталась честь быть видным из его окна. Он что-то подзабыл, где какая звезда... Но вот эта, несомненно, Венера. И он вспомнил, как двадцать лет назад он стоял на палубе у перил, во время свадебного путешествия, и учил молодую жену, как узнавать звезды. И какое-то чувство - глубоко запрятанное в сердце Джона, уже давно загрубевшем и поросшем мхом, - вдруг поднялось, встрепенулось и причинило ему боль. Недда! Он перехватил ее взгляд, обращенный на этого юнца, - вот так и Энн когда-то смотрела на него, Джона Фриленда, ставшего теперь министерским ископаемым, зонтиком под вешалкой. А вон там полицейский... Как он смешно выглядит - загребает ногами, размахивает фонарем и пробует, заперты ли ворота... Проклятый запах боярышника - неужели это боярышник? - доносится даже сюда, в самое сердце Лондона. Как она смотрела, эта девочка! Почему он разрешил довести себя, Джона Фриленда, до такого состояния, что он готов душу отдать, лишь бы поймать обращенный к нему женский взгляд, почувствовать прикосновение женских рук и запах женских волос! Нет, так нельзя! Он выкурит папиросу и ляжет спать. Погасив свет, Джон стал подыматься наверх; как скрипят ступеньки - наверно, бобрик вытерся... Была бы в доме женщина, она бы и за этим приглядела. На площадке второго этажа он остановился; у него была привычка смотреть оттуда вниз, в темную прихожую. И вдруг он услышал голос, высокий, нежный, почти молодой: - Это ты, милый? У Джона замерло сердце. Что это? Но тут он заметил, что дверь в комнату - в бывшую комнату его жены - открыта, и вспомнил, что там ночует мать... - Как? Ты еще не спишь, мама? - Нет, милый, - отозвался веселый голос Фрэнсис Фриленд. - Я никогда не засыпаю раньше двух. Зайди ко мне. Джон послушался. Высоко на подушках лежала его мать, укрытая аккуратно расправленным одеялом. На ее точеной голове была наколка из тонких кружев; белые пальцы на пододеяльнике непрерывно шевелились; на губах светилась улыбка. - У меня тут есть кое-что для тебя, милый, - сказала она. - Я нарочно оставила дверь открытой. Подай мне вон тот пузырек. Джон взял с ночного столика возле кровати совсем маленький пузырек. Фрэнсис Фриленд открыла его и достала оттуда три крошечные белые пилюли. - Вот, прими их, - сказала она. - Ты себе не представляешь, как они усыпляют. Волшебное средство и совершенно безвредное... Положи на язык, а потом проглоти. Джон положил пилюли на язык - вкус у них был сладковатый - и проглотил. - Если они помогают, почему же ты сама никогда не засыпаешь раньше двух? - спросил он. Фрэнсис Фриленд заткнула пузырек пробкой с таким видом, будто она закупорила там и бестактный вопрос. - На меня они, милый, почему-то не действуют, но это ничего не значит. Это чудное средство для тех, кому приходится так поздно ложиться, как тебе. - Она испытующе уставилась на него. Казалось, ее глаза говорили: "Да, я-то ведь понимаю, ты только делаешь вид, будто работаешь. Ах, если бы только у тебя была милая, любящая жена!.." - Перед отъездом я тебе оставлю эти пилюли. Поцелуй меня. Джон наклонился, и мать поцеловала его, как умела это делать только она, с такой неожиданной душевной силой, которая пронизывала насквозь. С порога он оглянулся. Она улыбалась, приготовившись стоически переносить свою бессонницу. - Закрыть дверь, мама? - Да, милый. Чувствуя, что к горлу у него подступает комок, Джон поспешно вышел и закрыл дверь. ГЛАВА XVII  Лондон, который, по мнению Дирека, следовало взорвать, в эти майские дни кипел жизнью. Даже в Хемпстеде, этой дальней его окраине, все - люди, машины, лошади - болели майской лихорадкой; здесь, в Хемпстеде, люди с особенным жаром убеждали себя, что природа еще не стала набальзамированным трупом и не погребена в книгах. Живущие здесь поэты, художники и просто говоруны соперничали друг с другом, изощряясь в своей извечной игре - в вымысле. Да и могло ли быть иначе, если деревья и правда стояли в цвету, а из труб перестал валить дым? Но молодежь (теперь их стало четверо, ибо Шейла совсем приворожила Алана) не засиживалась в Хемпстеде. В трамваях или автобусах они странствовали по неизведанным странам. Бетнал-Грин и Лейтонстон, Кенсингтон и Ламбет, Сент-Джемс и Сохо, Уайтчепел и Шордич, Вэст-Хэм и Пикадилли - весь этот муравейник они пересекали в самые шумные часы. Уитмен и Достоевский были уже прочитаны, и они знали, что все это полагается любить, что надо восхищаться и джентльменом, шествующим по Пикадилли с бутоньеркой в петлице, и леди, обметывающей эту петлицу в Бетнал-Грин, и оратором, надрывающимся до хрипоты у Мраморной Арки, и уличным разносчиком, нагрузившим свою тележку в Ковент-Гардене, и дядей Джоном, который сидит в Уайтхолле и отклоняет прошения. Все это, включая длинные ряды маленьких, серых домов в Кемден-тауне, длинные вереницы повозок, запряженных лошадьми с подстриженными хвостами, которые грохотали на мосту Блэк-Фрайерс, и такси, оставляющие за собой длинные волны удушливого запаха, - все это было не менее прекрасно и живительно для души, чем облака, плывущие в небе, кисти сирени и рисунки Леонардо да Винчи в музее. Все это было равноценными проявлениями буйной энергии, именуемой "Жизнь". Они знали, что все это, все, что они чувствуют, видят и обоняют, должно обязательно вызывать в них стремление прижать к груди себе подобных и воскликнуть: "Осанна!" А Недда и Алан, выросшие в Хемпстеде, знали даже больше: нельзя признаваться, что не все воздействует на тебя одинаково, ибо это сочтут признаком духовной нищеты. Но как ни странно, все четверо не скрывали друг от друга впечатлений, которые нельзя было выразить криком "Осанна!". Иногда, например, в них вспыхивали возмущение, жалость и гнев, а в следующую минуту - радость; и они спорили о том, что именно рождало каждое из этих чувств. Не странно ли? Зато они все сходились в том, что они проводят время "чертовски интересно". Все четверо были словно окрылены, но не потому, что они с восхищением и любовью думали об узеньких серых улицах и джентльмене с Пикадилли, как полагалось бы им по законам современной культуры, а потому, что они любили только себя и восхищались только собой, правда, этого не сознавая. Кроме того, им нравился обычай разбиваться на парочки; из дому они всегда выходили вместе, но возвращались по двое. Вот так они посрамляли и Уитмена, н Достоевского, и всех мыслителей из Хемпстеда. Днем все они, кроме Алана, мечтали взорвать Лондон, но по вечерам город так завладевал их воображением, что они, держась за руки, только молча сидели - каждая парочка на империале своего автобуса. В вечерние часы им казалось, будто от всей этой массы домов и машин, людей и деревьев поднимается и плывет лиловатой тенью между звездами и фонарями "нечто" - дух, озаренный такой всепроникающей красотой, что даже Алана охватывало благоговение. Оказалось, что грузное чудовище, как жернов, давящее на грудь страны, опустошившее столько полей, погубившее здоровье и душевный покой множества людей, по вечерам способно парить на синих с пурпуром и золотом крыльях, напевать полную страсти колыбельную песню, а затем погружаться в глубокий сон... В один из таких вечеров, побывав на галерке в опере, а потом поужинав в маленькой устричной, куда их повел Алан, они пешком возвращались в Хемпстед, так рассчитав время, чтобы по дороге встретить восход солнца. Не успели они вчетвером пройти и двадцати шагов по Саутхемптон-роу, как Алан с Шейлой уже оказались далеко впереди. Недда и Дирек из чувства товарищества задержались поглядеть на блаженно-счастливого старикашку, который брел, выписывая кренделя, и приглашал всех встречных ему сопутствовать. Потом они неторопливо двинулись дальше, только-только не теряя из виду первую пару, маячившую впереди в сумраке Ковент-Гардена среди закрытых брезентом подвод и повозок, которые дремали в тусклом свете уличных фонарей и фонариков ночных сторожей. По Лонг-Эйкр они вышли на улицу, где не было ни души, кроме значительно опередивших их Алана и Шейлы. Дирек и Недда шли, переплетя руки и крепко прижавшись друг к другу. Диреку очень хотелось, чтобы на этой темной, пустой улице на них вдруг напали бы ночные грабители, - он, бросившись в драку, всех разгонит и докажет Недде, что он настоящий мужчина и может ее защитить... Но им не встретился никто, если не считать черной кошки, да и та в испуге бросилась наутек. Дирек наклонился и заглянул под синий прозрачный шарф, окутывавший голову Недды. Ему показалось, что лицо ее полно таинственной прелести, а глаза, сразу посмотревшие в его глаза, таинственно правдивы. Она сказала: - Дирек, мне кажется, что я холм, залитый солнцем... - А я желтое облако, гонимое ветром... - А я цветущая яблоня... - А я великан... - А я песня... - А я мог бы тебя пропеть... - Плывя по реке... - По широкой реке, где по обоим берегам раскинулись зеленые равнины, и звери спускаются туда на водопой, и солнце и луна попеременно освещают воду, и кто-то поет далеко-далеко... - "Красный сарафан"... - А ну, побежали!.. Из желтой тучи, плывшей в лунном свете, на них брызнул дождь, и они побежали со всех ног под дождем, в два прыжка пересекая узкие, темные улички и крепко держась за руки. Дирек заглядывал порой в ее лицо, разрумянившееся и нежное, в ее глаза, темные, веселые, и думал, что способен бежать так всю ночь, лишь бы она была рядом. Еще одна улица, другая, но наконец Недда, задыхаясь, остановилась. - Где мы? Они этого не знали, и полицейский указал им, как пройти к Портленд-Плейс. Половина второго, а рассвет начинается после трех. Они шли теперь ровным шагом вдоль ограды Реджент-парка и трезво обсуждали различные проблемы подлунного мира, но время от времени их сплетенные руки замирали в пожатии. Дождь перестал, сияла луна, и в ее свете деревья и цветы казались бледными и бескровными; городской шум постепенно замирал, огни в окнах уже давно погасли. Они вышли из парка на дорогу, где еще, дребезжа, проносились мимо них запоздалые такси. В квадратных окнах мелькали то лицо, то обнаженные плечи, то цилиндр или манишка, а иногда оттуда вдруг доносился смех. Они остановились под низко нависающими ветвями большой акации, и Дирек, посмотрев в лицо Недды, мокрое от дождя, такое юное, округлое и нежное, подумал: "Она меня любит!" Внезапно она обвила руками его шею, и губы их встретились. После этого поцелуя они долго не разговаривали и медленно шли по широкой, пустынной улице под белесыми облаками, переплывавшими темную реку небес, пока луна медленно спускалась к горизонту. Это была самая восхитительная часть всей долгой прогулки по ночному городу, потому что после поцелуя им показалось, будто они просто два бестелесных духа, витающих вместе по земным просторам. Это своеобразное чувство иногда сопутствует первой любви, если оба очень молоды. Феликс отослал Флору спать, а сам остался наедине со своими книгами. Необходимости в этом не было: молодежь запаслась ключом от входной двери; но, решив бодрствовать, он так и остался сидеть с развернутой книгой о восточной философии на коленях, время от времени вдыхая запах нарциссов, стоявших неподалеку в вазе. Вскоре он погрузился в глубокое раздумье. Прав ли этот восточный философ, утверждая, что наша жизнь только сон; можно ли считать это более достоверной истиной, чем то, что человек после смерти воскреснет во плоти для вечной жизни? Можно ли считать истиной хоть что-нибудь, кроме того, что мы ничего не знаем? И разве люди не правы, говоря, что мы ничего не знаем и проносимся по миру, как порыв ветра, покоряясь какой-то неведомой извечной закономерности? И разве бедность нашего знания задерживала когда-нибудь то, что мы называем духовным ростом человека?.. Разве она когда-нибудь мешала человеку работать, любить и, если нужно, умирать героической смертью? А вера - это просто узор, украшение на врожденном героизме человека, достаточно могучем, чтобы обойтись без этих прикрас... Была ли когда-нибудь религия не только успокоительной панацеей или средством удовлетворения эстетических потребностей? А может быть, она действительно обладает своей собственной сущностью? Быть может, это и есть то непреложное и абсолютное, что он, Феликс Фриленд, упустил? Или вера все-таки лишь естественный спутник юности, наивное брожение, с которым зрелая мысль должна неизбежно расстаться? Но тут, перевернув страницу, он заметил, что не может больше читать, так как огонек лампы совсем потускнел и только чуть мерцал в ярких лунных лучах, лившихся в окно кабинета. Он встал и подбросил в камин новое полено, потому что последние ночи мая были очень прохладными. Скоро три! Где же молодежь? Неужели он проспал их возвращение? Так и есть: в прихожей брошены на стул шляпа Алана и накидка Шейлы, та самая - темно-красная; он залюбовался ею, когда они уходили. Но никаких следов второй пары! Он тихонько поднялся наверх. Двери их комнат открыты. Да, эти молодые влюбленные домой не спешат... И то же болезненное чувство, первый приступ которого он испытал, когда впервые услышал от Недды про ее любовь, опять овладело им, но стало еще острее, потому что на исходе ночи жизненные силы иссякают. Он вспоминал те часы, когда она карабкалась на него или смирно сидела у него на коленях, положив голову на его плечо, и слушала, как он ей читает или рассказывает сказки, то и дело поднимая на него ясные, широко открытые глаза, чтобы проверить, всерьез он говорит или шутит; своевольные и милые движения ее рук, когда они вдвоем ходили изучать жизнь птиц, пчел и цветов; вспоминал, как она повторяла: "Папочка, я тебя люблю", - и как бросалась к входным дверям, чтобы обнять его, когда он возвращался из путешествий; и как в последние годы цеплялась своим мизинцем за его мизинец, а он сидел и думал, глядя на нее исподтишка: "Это маленькое существо, у нее все впереди, но это моя родная дочь, я должен заботиться о ней и делить с ней горе и радость". От каждой из этих мыслей у него щемило сердце, как это бывает с больными, которые слышат песни дроздов и не могут встать с постели, чтобы выйти из дому и порадоваться весне. Лампа уже почти выгорела; луна спряталась за купу сосен, а цвет неба на северо-востоке начал меняться. Феликс открыл окно. Какой мир и покой! Холодный, лишенный запахов покой ночи, который нарушится утренним пробуждением тепла и юности... В широком окне, выходящем на север, он видел с одной стороны бледный город с еще горящими фонарями, а с другой - постепенно светлеющие темные луга. Внезапно чирикнула какая-то птица, и тут Феликс увидел запоздалую пару - они медленно шли по траве от калитки в сад. Его рука лежала у нее на плече, она обнимала его за талию. Они шли спиной к Феликсу, обогнули угол дома и направились туда, где сад шел под уклон. Они остановились над расстилающейся внизу широкой равниной - обе фигуры четко вырисовывались на фоне быстро светлеющего неба. "Наверное, дожидаются восхода солнца", - подумал Феликс. Они стояли молча, а птицы одна за другой начинали щебетать. И вдруг Феликс увидел, что юноша высоко вскинул руку над головой. Солнце! На краю серого горизонта вспыхнула красная полоска. ГЛАВА XVIII  Когда добродетельные леди Маллоринг начинают опасаться за нравственность своих арендаторов, их опасения, как правило, предвосхищают события. В доме Трайста нравственность соблюдалась куда строже, чем соблюдали бы ее при таких же обстоятельствах в огромном большинстве особняков, принадлежащих людям богатым и знатным. Между великаном-батраком и "этой женщиной" - она вернулась в дом после того, как с Трайстом случился эпилептический припадок, - не происходило ровно ничего, что следовало бы скрывать от Бидди и ее двух питомцев. Люди, которые живут жизнью природы, мало говорят о любви и не выставляют ее напоказ: страсть у них почитается глубоко неприличной, - ведь благопристойность их воспитывалась веками на отсутствии каких бы то ни было соблазнов, досуга и эстетического чувства. Поэтому Трайст и его свояченица терпеливо ждали брака, который им запретили в их приходе. Единственное, что они себе позволяли, - это сидеть и смотреть друг на друга. В тот день, когда Феликс встречал рассвет в Хемпстеде, к Трайсту постучался управляющий сэра Джералда; ему открыла Бидди, только что прибежавшая из школы пообедать. - Как, детка, папа дома? - Нет, сэр, только тетя. - Позови тетю, мне надо с ней поговорить. Маленькая мама скрылась на узкой лестнице, и управляющий тяжело вздохнул. Это был крепкий человек в коричневом костюме и крагах, с обветренным лицом, желтыми белками и щетинистыми усиками; только сегодня утром он признался жене, что ему "очень не по душе это дело". Он стоял, дожидаясь, у двери, а из кухни вышли Сюзи и Билли и уставились на него. Управляющий тоже стал рассматривать ребят, но тут за его спиной раздался женский голос. - Да, сэр? "Эта женщина" отнюдь не блистала красотой, но у нее было приятное свежее лицо и добрые глаза. Управляющий хмуро сказал: - Доброе утро, мисс. Прошу простить, но мне приказано выселить вас. Наверно, Трайст думал, что мы еще погодим, но, боюсь, мне придется вынести из дому вещи. Куда вы собираетесь ехать - вот в чем вопрос. - Я, наверно, поеду домой, а вот куда денется Трайст с детьми, мы не знаем. Управляющий похлопывал хлыстом по крагам. - Значит, вы этого ждали, - сказал он с облегчением. - Вот это хорошо. - И, поглядев вниз на маленькую маму, добавил: - А ты что скажешь, милочка? Вид у тебя смышленый. - Я сбегаю к мистеру Фриленду и спрошу его, - ответила Бидди. - Вот умница! Он уж найдет, куда вас пока пристроить. Вы как, уже пообедали? - Нет, сэр. Обед только поспел. - Поешьте лучше сначала. Спеха нет. Чем у вас там в кастрюле так хорошо пахнет? - Тушеное мясо с капустой, сэр. - Тушеное мясо с капустой! Вот оно что! С этими словами управляющий отправился к фургону, стоявшему у обочины дороги; в нем сидели трое мужчин, сосредоточенно сосавших трубки. Но он не присоединился к ним, а отступил подальше, потому что, как он потом объяснял жене: "Скверное дело, прескверное, - ведь каждый мог меня там увидеть! Трое детей в этом доме - вот в чем загвоздка. Если б тем, из господского дома, пришлось свои грязные делишки своими руками обделывать, небось, у них к этому давно бы охота пропала". Управляющий отошел на приличное расстояние и оттуда увидел, что маленькая мама, золотоволосая, в голубом переднике, уже бежит к дому Тода. Славная девчушка, право же, славная! И хорошенькая. Жалко их, очень жалко! И он направился обратно к домику. По дороге у него явилась мысль, от которой он похолодел: а вдруг девочка приведет миссис Фриленд, ту даму, что всегда ходит в синем и без шляпы? Уф! Мистер Фриленд - другое дело. Немножко "того", конечно, но безобидный, как муха. А вот его супруга... И он вошел в домик. Женщина мыла посуду: ничего, ведет себя разумно. Когда двое ребятишек отправятся в школу, тогда можно будет приступить к выселению, и поскорее с плеч долой! Чем быстрей, тем лучше, пока народ не сбежится. На таком деле только врагов наживешь. Управляющий шарил желтоватыми глазами по комнате, примеряясь к предстоящей работе. Ну и имущества же у них! То одну вещь купишь, то другую - вот и набралось. Надо в оба следить, чтобы ничего "е поломали, это уж дело подсудное. И он обратился к женщине: - Как, мисс, можно приступать? - Запретить вам я не могу. "Нет, - подумал он, - запретить ты мне не можешь, и очень жаль". Ей он сказал: - Здесь у меня старый фургон. Так вещи сохраннее будут от дождя, ну и вообще. Мы погрузим их в фургон, а его загоним в пустой сарай в Мерроу и там оставим. Пусть лежат, пока Трайсту не понадобятся. - Вы очень добры, спасибо, - ответила женщина. В голосе у нее не было иронии, и управляющий, заметив это, только крякнул и отправился звать помощников. Как ни старайся, но даже в деревнях, где дома так разбросаны, что непонятно, есть ли тут вообще деревня, нельзя ничего сделать украдкой: домашний скарб Трайста вытаскивали из дому и складывали в фургон не больше часа, а на дороге против дома уже собралась кучка зрителей. Первым явился старый Гонт - в одиночестве, потому что Уилмет уже уехала в Лондон к мистеру Каскоту, а Том Гонт был на работе. Старик не раз видел на своем веку, как выселяют людей, и сейчас молча наблюдал за всей процедурой с чуть заметной глумливой усмешкой. Вскоре у его ног закопошились четверо детей, таких маленьких, что их еще не принимали в школу, а еще минута - прибежали матери, разыскивая свое потомство, и тут тишине наступил конец. К ним присоединились двое батраков, шедших на работу, каменотес и еще две женщины. И вот через эту толпу прошли маленькая мама и Кэрстин, торопясь к наспех опустошаемому дому. Управляющий стоял возле ветхой кровати Трайста, не скупясь на советы двум своим помощникам, которые разбирали ее на части. Он знал по опыту, что болтовня притупляет в нем всякие неприятные чувства, но сразу онемел, увидев на узкой лестнице Кэрстин. За что такая напасть? В крохотной клетушке, где он почти доставал до потолка головой, столкнуться лицом к лицу с такой женщиной! И вечером, рассказывая жене, он так и сказал: "За что такая напасть?" Он раз видел, как у дикой утки отбирали птенцов - вертела шеей, как змея, и глаза вот такие же страшные, черные! Да когда норовистая кобыла старается тебя укусить, вид у нее и то куда добрее! "Так она там и стояла. Думаешь, она меня отругала? Ни-ни! Понимаешь, слишком она для этого воспитанная. Только все на меня смотрит, а потом говорит: "А, это вы, мистер Симмонс! Как же вы за это взялись?" - а руку положила на голову девчонки. "Приказ есть приказ, сударыня!" Что еще мне было сказать? "Да, - говорит она, - приказ есть приказ, только незачем его выполнять". "Что касается до этого, сударыня, - говорю я (понимаешь, она ведь настоящая леди, от этого никуда не уйдешь), - я человек рабочий, такой же, как этот Трайст, и должен зарабатывать себе на хлеб". "Надсмотрщики над рабами тоже так говорят, мистер Симмонс". "В каждой должности, - говорю я, - есть свои темные стороны. И тут ничего не попишешь". "Так всегда будет, - отвечает она, - пока работники будут соглашаться выполнять грязную работу за своих хозяев". "Хотел бы знать, - говорю, - что со мной будет, если я начну привередничать? Нашему брату выбирать не приходится, что дают, то и бери". "Ну вот, - говорит она. - Мистер Фриленд и я пока забираем Трайста вместе с детьми к себе". Сердечные они люди, много для крестьян делают, только, конечно, по-своему. И при всем при том она ведьма. А стояла там в дверях - загляденье! Порода, она всегда себя покажет, это уж как пить дать. Главное сказала - и конец, ни тебе брани, ни воркотни. И девчонку с собой увела. А я стою как оплеванный, да еще работу доделывать надо, а народ на улице все злее становится. Они, конечно, помалкивают, но ты бы видела, как смотрят!" Управляющий прервал рассказ и злобно уставился на навозную муху, которая ползла по стеклу. Вытянув указательный и большой пальцы, он схватил муху и бросил ее в очаг. "А тут еще сам Трайст явился, как раз когда я кончал. Мне его прямо жалко стало: приходит человек, а все его пожитки на улицу повытаскивали. А он-то косая сажень в плечах. "Ах ты, так тебя перетак! - говорит. - Если б я дома был, дал бы я вам тут хозяйничать!" И я уже жду, что он меня кулачищем... "Послушай, Трайст, - говорю я, - сам знаешь, я-то здесь ни при чем". "Да, - говорит он, - знаю. Они за это - так их! - поплатятся". Грубиян, да что с него и спрашивать! "Да, - говорит он, - пусть поостерегутся, я им еще отплачу!" "Но-но! - говорю. - Сам знаешь, для кого законы писаны. А я для тебя тут стараюсь, помочь хочу, вещи в фургон ношу; все уж готово - можно ехать". А он на меня смотрит - странные у него глаза: блуждают, - нехорошие глаза, будто под хмельком человек, - и говорит: "Я тут двадцать лет жил. Тут моя жена умерла". И разом смолк, словно язык у него отнялся. Но глаз, однако, с нас не спускает, пока мы все там не кончили. Очень мне не понравилось, что он на нас так смотрит. Он что-нибудь натворит, помяни мое слово". Управляющий снова замолчал и словно застыл, а его лицо, желтое до того, что даже белки пожелтели, казалось, одеревенело. - Он к этому дому привязан, - внезапно сказал он, - или ему что-то в голову вбили про его права; много сейчас таких смутьянов развелось. Только кто же обрадуется, если все его добро на улицу выбросят, зевакам на потеху! Я бы сам за это спасибо не сказал. И с этими глубоко прочувствованными словами управляющий раздвинул желтые, как дубленая кожа, большой и указательный пальцы и схватил еще одну муху... Пока управляющий рассказывал жене о событиях дня, выселенный Трайст сидел на краю кровати в одной из комнат первого этажа в домике Тода. Он снял тяжелые сапоги и засунул ноги в толстых, грязных носках в войлочные домашние туфли Тода. Сидел он не шевелясь, будто его оглушили ударом по лбу, и в голове у него медленно ворочались тяжелые мысли: "Они меня выгнали... Я им ничего не сделал, а они меня выгнали из дому. Будь они прокляты, - выбросили меня из дому!.." В саду сидел озадаченный, серьезный Тод, а вокруг него собрались трое маленьких Трайстов. У калитки стаяла освещенная лучами заката Кэрстин и дожидалась своих детей, вызванных телеграммой; ее фигура в синем платье своей неподвижностью напоминала правоверного, который слушает зов муэдзина. ГЛАВА XIX  "В четверг, рано утром, в имении сэра Джералда Маллоринга в Вустершире возник пожар, уничтоживший несколько стогов сена и пустой хлев. Есть серьезные подозрения, что пожар - дело рук злоумышленников, но пока еще никто не арестован. Власти предполагают, что это происшествие имеет связь с недавними событиями такого же рода в восточных графствах". Эту заметку Стенли прочел за завтраком в своей любимой газете. За ней следовала небольшая редакционная статья: "Возможно, что пожар в поместье сэра Джералда Маллоринга в Вустершире является тревожным признаком аграрных волнений. Мы будем с беспокойством следить за тем, какие это будет иметь последствия. Но одно не подлежит сомнению: если власти будут потворствовать поджигателям или другим злоумышленникам, покушающимся на имущество землевладельцев, нам надо расстаться с надеждой хоть как-нибудь улучшить долю фермера-арендатора...". И так далее. Если бы, прочтя газету, Стенли встал и зашагал по комнате, его можно было бы извинить - хотя он знал характер и настроение детей Тода хуже, чем Феликс, он все же знал их достаточно, чтобы встревожиться, - но ведь Стенли был англичанином! То, что он продолжал есть ветчину и сказал Кларе: "Еще полчашки!" - безусловно, доказывало, что он обладает тем загадочным свойством, которое зовется флегмой и позволяет его родине мирно прозябать в болоте. Стенли был человек неглупый - недаром он постиг секрет доходного производства плугов (но только на экспорт) - и часто раздумывал над важной проблемой английской флегмы. Люди говорили, будто Англия вырождается, становится истеричной, слабонервной, теряет связь с землей и все прочее. По его мнению, все это была ерунда. - Посмотрите, как толстеют шоферы! - говорил он. - Посмотрите на Палату Общин и на дородность высших классов! Если в стране и увеличилось число низкорослых, крикливых рабочих и социалистов, суфражисток и грошовых листков, если у нас стало больше всяких профессоров и длинноволосых художников, тем лучше для остального населения Англии! Вес, который теряет все это худосочное отребье, приобретают люди солидные. Страна, может быть, и страдает от бюрократии и вредного направления мыслей, но настоящая английская порода не меняется. Джон Буль остался таким, как был, несмотря на усы. Сбрейте эти усы и прилепите маленькие бакенбарды, и вы получите столько Джонов булей, сколько вашей душе угодно! Никаких социальных потрясений не произойдет, пока климат Англии останется прежним! Произнеся этот простой афоризм и разразившись коротким утробным смешком, Стенли переходил на более важные темы. В его убеждении, что дождь наверняка погасит любой пожар - дайте только ему время, - было даже нечто величественное. И в особом углу он держал особый сосуд, который точно показывал ему, сколько дюймов осадков выпало за день; время от времени он писал в свою газету письма о том, что такое количество осадков выпало "впервые за тридцать лет". Его уверенность в том, что страна переживает тяжелые времена, была словно сыпь, вызывающая легкий зуд кожи, но она не касалась жизненных органов, скрытых в его упитанном теле. Он предпочитал не рассказывать Кларе неприятных подробностей о своих близких, так как свято хранил истинно мужскую веру в то, что его родня лучше ее родни. Она была всего-навсего какая-то Томпсон, и трудно сказать, кто из них обоих старался поскорее об этом забыть. Но он все же сказал ей, садясь в автомобиль: - Очень может быть, что по дороге домой я заеду к Тоду. Мне надо проветриться. - Будь осторожен с этой женщиной, - предупредила Клара. - Ни в коем случае нельзя, чтобы она к нам приехала. Ее дети и то были невыносимы. И когда Стенли кончил свои дела на заводе, он приказал шоферу повернуть к дому Тода. Автомобиль покатил по дорогам, заросшим по краям травой, и пре- лесть английского пейзажа тронула даже его не слишком чувствительную душу - у него просто перехватило дыхание. Было то время года, когда у природы кружится голова от собственной красы, от одуряющих запахов и неумолчного хора бесчисленных голосов. Белые цветы боярышника заливали живые изгороди пенным каскадом; луга сияли золотом лютиков, на каждом дереве куковала кукушка, на каждом кусте заливались вечерней песней дрозды. Ласточки летали низко, и небо, за чьим настроением они всегда следят, было красиво сонной, перенасыщенной красотой долгого ясного дня, готового пролиться ливнем. Некоторые фруктовые сады еще стояли в цвету, и крупные пчелы, носившиеся над травами и цветами, наполняли воздух густым жужжанием. Все перемешалось: движение, свет, краски, песни птиц, благоухание цветов, теплый ветер и шелест листвы - так, что трудно было отличить одно от другого. Стенли подумал, не будучи человеком, склонным к восторженным излияниям: "Бесподобная страна! Как все ухожено, за границей этого не увидишь!" Но автомобиль - существо, презирающее красоту природы, - быстро домчал его до перекрестка и встал, тихонько дыша, прямо под каменистым откосом, на котором прилепился домик Тода, теперь уже так заросший сиренью, глицинией и вьющимися розами, что с дороги был виден только конек кровли. Стенли явно нервничал. Его лицо и руки не были приспособлены для выражения подобной слабости, но он ощущал сухость во рту и дрожь в груди - свидетельство душевной тревоги. Поднимаясь по ступеням и посыпанной гравием дорожке, по которой ровно девятнадцать лет назад однажды прошла Клара, а он только три раза за все эти годы, Стенли откашлялся и сказал себе: "Спокойно, старина! Что с тобой в конце концов? Она ведь тебя не съест!" И в самых дверях он столкнулся с ней. Но и увидев ее, он не понял, почему эта женщина вызывала у нормального, здравомыслящего человека такое странное чувство. Вернувшись от Тода, Феликс сказал: - Она словно "Песня Гебридских островов", пропетая среди английских народных баллад. Эта чисто литературная ассоциация ничего не объяснила Стенли и показалась ему натянутой. Но когда она ему сказала: "Входите, пожалуйста", - он вдруг почувствовал себя грузным, нескладным, - так должна себя чувствовать кружка портера рядом с бокалом кларета. Наверно, виноваты во всем были ее глаза, цвет которых он не мог определить, или чуть-чуть вздрагивавший посредине излом бровей, или платье, - оно было синее, но как-то странно отливало другим цветом, а может быть, она вызывала у него ощущение водопада, стремительно мчащегося под ледяным покровом, который вдруг проваливается под ногой, хотя тебе каким-то чудом удается удержаться на поверхности... Словом, что-то вдруг заставило его почувствовать себя одновременно маленьким и тяжеловесным - неприятное ощущение для человека, привыкшего сознавать себя жизнерадостным, но солидным и полным достоинства. Сев по ее просьбе у стола в помещении, похожем на кухню, он почувствовал странную слабость в коленях и услышал, как она сказала куда-то в пространство: - Бидди, милая, уведи во двор Билли и Сюзи. В ответ на это из-под стола выползла маленькая девочка с печальным и озабоченным личиком и сделала ему книксен. Потом оттуда же появилась девочка еще меньше и совсем маленький мальчик, глядевший на него во все глаза. Стенли стало еще больше не по себе, и он понял, что если сейчас же твердо о себе не заявит, то скоро и сам перестанет понимать, где находится. - Я приехал, чтобы поговорить об этом происшествии у Маллорингов. - И, ободрившись (все-таки он сумел заговорить!), Стенли осведомился: - Чьи это дети? Она ответила ему ровным голосом, чуть-чуть шепелявя: - Фамилия их отца - Трайст, его в среду выгнали из дома за то, что у него жила сестра его покойной жены, поэтому мы взяли их к себе. Вы заметили, какое выражение лица у старшей? Стенли кивнул. Он и правда что-то заметил, но не знал, что именно. - В девять лет ей приходится вести хозяйство, быть матерью двоим младшим детям да еще ходить в школу. И все это потому, что леди Маллоринг очень щепетильна и не признает брака со свояченицей. "Да, пожалуй, - подумал Стенли, - тут уж она перехватила через, край!" И спросил: - А эта женщина тоже тут? - Нет, она пока уехала домой. У него отлегло от сердца. - Маллоринг, по-видимому, хочет доказать, что он может поступать со своим имуществом, как ему заблагорассудится. Ну, скажем, если бы вы сдали свой дом кому-нибудь, кто, по-вашему, дурно влияет на всю округу, вы расторгли бы арендный договор? Она ответила все тем же ровным тоном: - Ее поступок был подлым, ханжеским произволом, и никакие словесные ухищрения не заставят меня отнестись к этому иначе! У Стенли возникло ощущение, что его нога провалилась под лед и ее сразу обожгло ледяной водой. Словесные ухищрения! Обвинять в этом такого прямолинейного человека, как он! Он всегда считал, что словесными ухищрениями занимается его брат Феликс. Стенли посмотрел на нее и вдруг заподозрил, что семья его брата замешана в преступлении, совершенном в имении Маллорингов, куда больше, чем он предполагал. - Послушайте, Кэрстин! - решительно произнес он ни на что не похожее имя (в конце концов она его невестка). - А не этот ли субъект поджег стога Маллоринга? Он увидел, как глаза ее на мгновение вспыхнули, в ее лице что-то дрогнуло, но оно тут же застыло снова. - У нас нет оснований это предполагать. Но на произвол, как вы знаете, отвечают местью. Стенли пожал плечами: - Не мое дело судить, правильно или неправильно поступили в этом деле. Но, как человек с житейским опытом и родственник, я вас прошу: последите за вашими ребятами, чтобы они не натворили каких-нибудь глупостей. Они парочка горячая, да оно и понятно: молодость! Произнеся эту речь, Стенли опустил глаза, думая облегчить ей этим положение. - Вы очень добры, - снова услышал он ее тихий, чуть-чуть шепелявый голос, - но тут речь идет о принципах... И вдруг его непонятный страх перед этой женщиной принял осязаемую форму. Принципы! Он подсознательно ждал этого слова, которое выводило его из себя так же верно, как красная тряпка быка. - Какие принципы могут оправдать нарушение закона? - А если закон несправедлив? Стенли был поражен. - Помните, - все же сказал он, - что ваши так называемые принципы могут причинить вред не только вам, но и другим и больше всего Тоду и вашим же детям. А в каком смысле закон несправедлив, разрешите спросить? Все это время она сидела за столом против него, но теперь поднялась и подошла к очагу. Для женщины сорока двух лет - а ей, по его расчетам, не могло быть меньше - она казалась удивительно гибкой, а ее глаза под этими вздрагивающими, изломанными бровями таили в своей темной глубине какой-то странный огонь. Несколько серебряных нитей в густой копне ее очень тонких черных волос делали их будто еще более живыми. Во всем ее облике чувствовалась такая сила, что ему стало совсем не по себе. Он вдруг подумал: "Бедный Тод! Представить себе только - ложиться в постель рядом с такой женщиной!" Она ответила ему, не повышая голоса: - Эти бедные люди не имеют возможности пустить в ход закон, не могут решать, где и как им жить, должны делать только то, что им приказывают. А Маллоринги могут пустить в ход закон, решать, где и как им жить, и навязывать другим свою волю. Вот почему закон несправедлив. Этот ваш равный для всех закон действует по-разному, в зависимости от того, каким имуществом вы обладаете! - Н-да! - сказал Стенли. - Это что-то сложно! - Возьмем простой пример. Если бы я решила жить с Тодом невенчанной, мы могли бы это сделать без особого для нас ущерба. У нас есть кое-какие средства; мы могли бы не обращать внимания на то, что о нас думают люди и как они к нам относятся. Мы могли бы купить (как мы и сделали) кусок земли и домик, из которого нас никто не мог бы выгнать. Так как в обществе мы не нуждаемся, то и жили бы точно так же, как мы живем сейчас. А вот Трайст, у которого даже в мыслях нет бросить вызов закону, - какова его судьба? Какова судьба тех сотен арендаторов в нашей стране, кто отваживается смотреть на политику, религию или мораль не так, как те, от кого они зависят? "Ей-богу, она в чем-то права, - подумал Стенли. - Я никогда не подходил к вопросу с этой стороны". Но мысль о том, что он приехал сюда, чтобы заставить ее образумиться, и глубоко сидевшая в нем английская закваска заставили его сказать вслух: - Все это прекрасно, но ведь есть собственность! Нельзя же лишить людей их законных прав! - Вы имеете в виду зло, неотъемлемое от владения собственностью? - Пусть так, я не буду препираться из-за слов. Меньшее из двух зол. А что вы предлагаете взамен? Не хотите же вы уничтожить собственность; вы же сами признали, что она дает вам независимое положение! И снова по ее лицу скользнул какой-то отблеск. - Да, но если у людей не хватает порядочности понять, почему закон охраняет их независимость, им надо доказать, что нельзя поступать с другими так, как ты не хотел бы, чтобы поступили с тобой! - И вы даже не попробуете прибегнуть к убеждению? - Их все равно не убедишь. Стенли взял свою шляпу: - Ну знаете, не всех. Я понимаю вашу точку зрения; но дело в том, что насилие никогда не приносило добра, это... это не по-английски. Она ничего не ответила. И, растерявшись, он добавил с запинкой: - Жаль, что я не смог повидать Тода и ваших ребят. Передайте им привет. Клара просила вам кланяться. - И, бросив вокруг себя смущенный взгляд, Стенли протянул ей руку. Его ладони коснулось что-то теплое, сухое, и он ощутил даже легкое пожатие. Сев в автомобиль, он сказал шоферу: - Поезжайте домой по другой дороге, Батер, мимо Церкви. У него перед глазами упорно стояла эта кухня с кирпичным полом, черные дубовые балки на потолке, ярко начищенные медные кастрюли, цветы на подоконнике, огромный открытый очаг, а перед ним - фигура женщины в синем платье, упершейся ногой в полено. И трое детишек, появившихся из-под стола в подтверждение того, что все это не дурной сон!.. "Странная история!.. - думал он, - неприятная история! Но, во всяком случае, эта женщина никак не сумасшедшая. И многое из того, что она говорит, в общем, верно. Но до чего бы все мы дошли, если бы на свете было много таких, как она!" Вдруг он заметил на лугу справа группу людей, направляющихся вдоль изгороди к шоссе, - по-видимому, батраков. Что они здесь делают? Он приказал шоферу остановиться. Их было человек пятнадцать - двадцать, а вдали, на лугу, видна была девушка в красной кофточке и с ней еще человека четыре. "Ах ты, черт! - подумал он. - Тут, наверно, дело не обходится без младших Тодов". И, заинтересовавшись тем, что все это могло означать, Стенли стал следить за калиткой, откуда должны были выйти люди. Первым появился крестьянин в плисовых штанах, застегнутых под коленями; его изможденную, но жизнерадостную физиономию украшали длинные каштановые усы. За ним шел низенький, плотный, краснолицый и кривоногий человек в рубашке с закатанными рукавами, рядом с высоким брюнетом в сдвинутой на затылок шапке, который, по-видимому, только что отпустил какую-то шутку. Дальше шли два старика - один из них хромал - и три подростка. Потом появился, в промежутке между двумя группами, еще один высокий крестьянин. Он шагал тяжело и кинул на автомобиль хмурый, взгляд исподлобья. Глаза у этого человека были какие-то странные, в них сквозила угроза и грусть, - у Стенли на душе сразу стало тревожно. Следующим вышел низенький, широкоплечий человек с нагловатым, общительным и развязным видом. Он тоже поглядел на Стенли и отпустил какое-то замечание; двое его спутников с худыми физиономиями дурашливо осклабились. Сзади них шел, сильно хромая, тощий старик с желтым лицом и обвислыми седыми усами, а рядом - сгорбленный, кривобокий парень с лицом, заросшим рыжей щетиной. Он показался Стенли слабоумным. А дальше шагали еще два подростка лет по семнадцати, обстругивая на ходу палочки, и бодрый, коротко остриженный молодец со впалыми щеками; шествие замыкал низенький человек с непокрытой круглой головой, поросшей тонкими светлыми волосами; он шел один пританцовывающей походкой, словно гнал впереди себя скотину. Стенли заметил, что все, кроме высокого крестьянина с угрожающим, грустным взглядом, желтолицего хромого старика и низенького человечка, который шел последним, поглощенный воображаемым стадом, украдкой разглядывали машину. Он подумал: "Английский крестьянин! Вот бедняга! Кто он такой? Что он такое? Кто о нем пожалеет, если он и вправду вымрет? Какой толк от всего этого шума, который вокруг него поднимают? Песенка его спета. Слава богу, мне в Бекете с ним не приходится иметь дело! "Назад на землю!" "Независимый земледелец!" Куда там! Но Кларе я этого говорить не стану, - зачем портить ей удовольствие?" И он пробурчал шоферу: - Поезжайте, Батер! Итак, в майский вечер он спешил домой обедать по этой мирной земле, сплошь покрытой лугами, мимо горделивых деревьев и полных прелести трав и цветов, а в небе, насыщенном теплом и всеми красками заката, беззаботно распевали птицы. ГЛАВА ХХ  Однако на рассвете Стенли повернулся на спину и вдруг подумал с непривычной тревогой (а в предутренние часы тревога легко переходит в испуг): "Ах, черт! Нет, от этой женщины можно ждать чего угодно! Надо вызвать Феликса!" И чем дольше он лежал на спине, тем сильнее его обуревала тревога. В воздухе теперь словно носится какая-то лихорадка, и женщины ею заболевают, как прежде дети болели корью. Но что это все значит? Раньше в Англии можно было жить спокойно. Кто бы подумал, что такая старая страна еще не переболела детскими болезнями? Истерия, и все. Но нельзя поддаваться истерии. Осторожность не мешает! Поджоги - это уж слишком! И тут Стенли померещилось, что и его завод объят огнем. А почему бы и нет? Плуги не идут на внутренний рынок. Кто знает, а вдруг эти крестьяне, если беспорядки усилятся, сочтут, что их и тут обижают? Как ни маловероятно было это предположение, оно запало в голову Стенли и нагнало на него страху. И только благодетельная привычка отмахиваться от своих тревог позволила ему в половине пятого снова уснуть. Но он все-таки не преминул протелеграфировать Феликсу: "Если возможно, немедленно приезжай. Неприятная история в Джойфилдсе". И под благовидным предлогом дать еще двум старикам легкую работу он вместо одного ночного сторожа завел трех... В среду, в тот день, чью зарю он встретил на ногах, Феликс, вернувшись после утреннего моциона, с удивлением обнаружил, что его племянник и племянница собрались уезжать. Они не стали ничего объяснять и сказали только: "Нам очень жалко, дядя Феликс, но мама вызвала нас телеграммой". Если бы не смутное беспокойство, которое вселял в него любой поступок "этой женщины", Феликс почувствовал бы только облегчение. Дети Тода нарушали его привычную жизнь, отдалили от него Недду. Ведь теперь он даже не ждал, чтобы она пришла и рассказала ему, почему они уехали. И у него не было желания ее об этом спрашивать. Как мало надо, чтобы нарушилась связь между самыми близкими людьми! Чем глубже привязанность, тем легче дает она трещину, а из-за повышенной деликатности по отношению друг к другу оба и не пытаются вернуть утраченную близость. Его газета - хотя он и остерегался звать ее "моей любимой газетой", считая, как и положено писателю, что всякая пресса его не просвещает, а только обманывает, - сообщила ему в пятницу утром ту же новость о поджоге помещичьих стогов, которую Стенли узнал за завтраком, а Джон - по дороге в свое министерство. Джон, который не был в курсе дела, только нахмурился и рассеянно попытался припомнить число деревенских полицейских в Вустершире. Феликс же почувствовал дурноту. Люди, чья профессия требует, чтобы они ежедневно подстегивали свою нервную систему, любят, как правило, забегать вперед. И один бог знает, какие только ужасы не померещились ему теперь. Недде он не сказал ни слова, но долго раздумывал, а потом советовался с Флорой, надо ли что-нибудь предпринять и что именно. Флора, которую редко покидало чувство юмора, придерживалась более удобной точки зрения: она считала, что пока делать ничего не надо. Успеется кричать "караул", когда беда и в самом деле грянет! Он с ней не согласился, но не мог предложить ничего лучшего и последовал ее совету. Однако в субботу, получив телеграмму Стенли, он с трудом удержался, чтобы не сказать ей: "Я же тебе говорил!" Теперь его мучил вопрос - брать или не брать с собой Недду? Флора сказала: - Брать. Девочка скорей других сумеет его удержать, если там и в самом деле начнутся беспорядки. Феликсу это было очень неприятно, но, испугавшись, что в нем просто говорит ревность, он решил взять дочь с собой. И, к радостному изумлению Недды, она в тот же день обедала в Бекете. Феликса обеспокоило, что он встретил там Джона. Значит, Стенли протелеграфировал и ему. Видно, дело обстоит серьезно. А в поместье, как всегда, съехались гости. Клара на этот раз превзошла себя. Один болгарин, к счастью, написал книгу, где неопровержимо доказывал, что люди, питающиеся черным хлебом, картофелем и маргарином, обладают превосходным здоровьем. Это открытие послужило отличной застольной темой: оно ведь одним ударом решало наболевший вопрос о судьбе земледельцев! Если бы только их удалось заставить перейти на эту здоровую диету, положение было бы спасено! По словам болгарина, питаясь этими тремя продуктами (его книга была отлично переведена), семья из пяти человек могла чудесно прожить на один шиллинг в день. Подумайте! Это ведь оставит в неделю почти восемь шиллингов (а в ряде случаев и больше) на арендную плату, отопление, страхование, табак для отца семьи и башмаки для ребят. Женщинам больше не придется отказывать себе во всем (об этом столько приходится слышать!), чтобы как следует накормить мужа и детей; и нечего будет опасаться вырождения нашего национального типа. Черный хлеб, картофель и маргарин - на семь шиллингов этого можно купить совсем не мало! А что может быть вкуснее хорошо пропеченного картофеля с маргарином лучшего качества? Углеводороды... ах, нет, водоуглероды... или нет, углекислороды, содержатся в этих продуктах в совершенно достаточном количестве! Весь обед на ее краю стола ни о чем другом не говорили. Над цветами, которые Фрэнсис Фриленд, когда она здесь жила, всегда сама расставляла на столе - и при этом с большим вкусом, - над обнаженными плечами и белоснежными манишками, как стрелы, взад и вперед, летали эти слова. Черный хлеб, картофель, маргарин, углеводы, калорийность! Они смешивались с легким шипением шампанского, с мягким шорохом благовоспитанно поглощаемой снеди. Белоснежные груди вздымались от этих слов, а брови многозначительно приподнимались. И порой какая-нибудь высокоученая "шишка" роняла слово "жиры"! Подумать только: накормить деревню, сохранив ее работоспособность и не нарушая существующего порядка вещей! Эврика! Если бы только удалось заставить крестьян печь черный хлеб самим и хорошо варить картофель! Щеки горели, глаза блестели, зубы сверкали. Это был лучший, самый многообещающий обед, какой когда-либо поглощали в этой комнате. И только тогда, когда все гости мужского пола осоловели от еды, питья и разговоров настолько, что их уже стало удовлетворять общество собственных жен, трое братьев смогли посидеть в курительной без посторонних. Когда Стенли описал свое свидание с "этой женщиной", мелькнувшую вдали красную кофточку и собрание батраков, наступило молчание. Его прервал Джон: - Было бы недурно, если бы Тод на какое-то время отправил своих детей за границу. Феликс покачал головой. - Не думаю, чтобы он это сделал, и не думаю, чтобы они согласились уехать. Но надо постараться им объяснить: что бы бедняги-батраки ни затеяли, все это с учетверенной силой обрушится на них же самих. - И он добавил с внезапной желчностью: - Крестьянское восстание у нас, полагаю, вряд ли имеет шансы на успех? Джон и Стенли даже глазом не моргнули. - Восстание? А зачем им восставать? - В тысяча восемьсот тридцать втором году они же восстали! - Ну, так это же было в тысяча восемьсот тридцать втором! - воскликнул Джон. - Тогда сельское хозяйство еще играло большую роль. Теперь не играет никакой. К тому же они друг с другом не связаны, у них нет такого единства и силы, как у горняков или железнодорожников. Восстание? Оно невозможно. Их задавит металл. Феликс улыбнулся. - Золото и пушки? Пушки и золото! Сознайтесь, братья мои, что нам он большая подмога, этот металл! Джон широко открыл глаза, а Стенли залпом выпил свое виски с содой. Нет, право же, Феликс иногда слишком много себе позволяет! - Интересно, что обо всем этом думает Тод? - вдруг сказал Стенли. - Может, ты съездишь к нему, Феликс, и посоветуешь нашим юным друзьям не подводить бедных батраков? Феликс кивнул. Братья пожелали друг другу спокойной ночи и, обойдясь без рукопожатий, разошлись. Когда Феликс отворял дверь своей спальни, позади раздался шепот. - Папа! - В дверях соседней комнаты стояла Недда в халатике. - Зайди ко мне на минуточку! Я давно тебя жду. Как ты поздно! Феликс вошел в ее комнату. Прежде ему было бы так приятно это полуночное перешептывание, но теперь он только молчал, помаргивая. Глядя на ее голубой халат, на темные кудри, падающие на кружевной воротник, на это круглое детское личико, он еще больше чувствовал себя обездоленным. Взяв его под руку, она подошла с ним к окну, и Феликс подумал: "Ей просто нужно поговорить со мной о Диреке. Довольно мне изображать собаку на сене! Надо взять себя в руки". Вслух он спросил: - Ну в чем дело, детка? Недда, словно задабривая его, чуть-чуть сжала ему руку. - Папка, дорогой, я так тебя люблю! И хотя Феликс понимал, что она просто разгадала его состояние, на душе у него стало тепло. А она, сидя рядом с ним, перебирала его пальцы. На душе у Феликса стало еще теплее, но он все-таки подумал: "Видно, ей от меня чего-то очень нужно!" - Зачем мы сюда опять приехали? - начала она. - Я вижу, что-то случилось! И как ужасно ничего не знать, когда так волнуешься! - Она вздохнула. Этот легкий вздох больно отозвался в сердце Феликса. - Я всегда предпочитаю знать правду, папа. Тетя Клара говорила, что у Маллорингов был пожар. Феликс украдкой взглянул на нее. Да! У его дочери есть кое-что за душой! Глубина, сердечность и постоянство чувств. С ней не надо обращаться, как с младенцем. - Детка, ты знаешь, что наш милый юноша и Шейла - горячие головы, а у них в округе неспокойно. Нам надо сделать так, чтобы все уладилось. - Папа, как, по-твоему, я должна поддерживать его во всем, что бы он ни сделал? Ну и вопрос! Тем более, что на вопросы тех, кого любишь, нельзя отвечать пустой отговоркой. - Пока мне трудно что-нибудь сказать, - ответил он в конце концов. - Кое-чего ты, без сомнения, делать не обязана. Во всяком случае, в своих поступках ты не должна во всем следовать ему - это противоестественно, как бы ты человека ни любила. - Да, и мне так кажется. Но мне очень трудно разобраться, как я сама на все это смотрю: ведь порой так хочется считать правильным то, что удобно и легко! "А меня-то воспитывали в убеждении, что только русские девушки ищут правды! - подумал Феликс. - Видно, это ошибка. И не дай мне бог помешать моей собственной дочери искать эту правду! Но с другой стороны, куда ее это приведет? Неужели она - тот ребенок, который только на днях говорил мне, что хочет "все изведать"? Ведь она уже взрослая женщина! Вот она, сила любви!" Он сказал: - Давай-ка двигаться потихоньку и не требовать от себя невозможного. - Хорошо, только я все время в себе сомневаюсь. -