более тягостным, чем могло бы быть в наше время. Так или иначе... она не скрыла своих чувств от брата".} Гостиница "Букингемский дворец" 11 сент. (1905 г.) Дорогая моя! Твое милое, чудесное по своей честности письмо вызвало у меня некоторое смятение в мыслях, но все же попробую тебе ответить. Когда я думаю о твоем письме в целом, я прежде всего воспринимаю его так: это одна душа отчаянно взывает к другой, совершенно от нее отличной. Я уже давно знаю, что в основных своих взглядах мы очень не похожи. Нас роднит и сочувствие к людям и терпимость, но если копнуть поглубже, - разница между нами большая. В тебе нет того трезвого, или циничного, или сатирического, или объективного начала - назови как хочешь, - которое есть во мне. Ты оптимистка, идеалистка. Я же не оптимист и не пессимист, а идеалы у меня, если есть, так не те, что у тебя. И от искусства мы с тобой требуем разного. Тебе, например, хочется, чтобы автор, изображая конфликт, склонял читателя примкнуть к одной из сторон против другой. У меня этого нет. Я скорее ощущаю себя своего рода химиком - я более холоден, более аналитичен, всегда развиваю какую-то философскую идею и в угоду ей готов, можно сказать, исказить свои оценки. Я исхожу из тезиса, что чувство собственности не христианское и не очень пристойное чувство. Возможно, я рассчитываю на то, что люди это поймут. Во всяком случае, я всегда занимаю позицию отрицателя, разрушителя. Мне нестерпима самая идея безупречного героя, она мне кажется такой банальной, пошлой, а главное - явно нефилософской. Возможно, даже вероятно, это недостаток, но это так, и ничего с этим не поделаешь. Я не могу принимать человека до такой степени всерьез. Кое-что в людях мне нравится, кое-что меня восхищает, но если я берусь писать о них, то будь уверена, что я не обойду молчанием их темные стороны. Таков мой жанр. Изменить я его не могу. Охотно верю, что это тебя огорчает. Всякое стремление доказать правоту того или иного человека я сразу чую и терпеть этого не могу; сам же я всегда стремлюсь доказать правильность той или иной идеи философского порядка. И своим искусством, сколько я им владею, я служу и всегда буду служить этой цели. Таким меня и нужно принимать. Этим, конечно, снимается многое из того, что ты пишешь, - ведь, в сущности, оно сводилось к тому, что я должен написать совсем другую книгу, быть совсем другим человеком. Но есть в твоем письме и отдельные замечания, о них поговорить легче. Во-первых, вопрос о личностях. Неужели ты в самом деле думаешь, что это важно? Если не считать тебя, Мэб {Мэбл, младшая сестра Голсуорси.} и мамы (ей, пожалуй, лучше не читать мою книгу), никто ведь о нас ничего толком не знает и не хочет знать, так что в худшем случае люди день-другой поудивляются, почему я выбрал эту тему, а потом забудут. Никто (кроме Форсайтов, о которых речь пойдет дальше) не осведомлен хотя бы настолько, чтобы связать А. с И. {А. - Ада Голсуорси, жена писателя; И. - Ирэн из "Собственника".}, тем более, что я изменил цвет ее волос на золотой. Знают Ф-ы, да еще, может быть, человек пять-шесть, а они скажут только: "Если это задумано как портрет, то портрет неважный", или даже "то это - проявление дурного вкуса". Книгу прочли Конрады, Гарнеты, Хьюферы, и что они нашли в ней особенного? Ничего. Просто они считают, что это лучшее из всего мною написанного. Что же касается Форсайтов, то пусть себе отождествляют А. с И. - она все равно совсем не такая; или меня самого... с кем? Потому что при нынешних обстоятельствах я едва ли даже узнаю о том, что они до этого додумались. Так что бог с ними совсем. Теперь насчет того, что семейство вышло слишком похожее. Да, идея эта, конечно, у меня была: Суизин, Энн и старый Джолион - портреты в той мере, в какой это возможно в литературе, а это не так уж много (при том самом искажении в угоду философской идее), остальные же все перемешаны - например, тетя Джули если с кого и списана, то скорее всего с Б., и т. д. К тому же, кто из них (после недавних событий) {В конце 1904 г. умер отец Голсуорси, и он перестал скрывать свою связь с женой своего двоюродного брата Артура Голсуорси, длившуюся уже 9 лет. В 1905 г. Ада Голсуорси получила развод и 23 сентября официально стала женой писателя.} станет читать эту книгу? И, как ты сама говоришь, в ней проявлена известная доля терпимости. Я очень рад, что ты сочувствуешь Сомсу. Я очень боялся, что не сумею быть к нему справедливым. И конец книги, видимо, показался тебе жалостным, печальным - это тоже хорошо. Насчет того, что "акт собственника" в какой-то мере оправдан. Да, конечно, он оправдан постольку, поскольку человек - животное, и притом голодное, несчастное, жалкое, но ты, я думаю, согласишься, что он не вполне согласуется со святостью брака. Я не пытался приукрасить Ирэн или Босини, потому что не пытался приукрасить Сомса. "Розовое с черным" - вероятно, это подсказалось десятилетней давности воспоминанием о Ф.; переделаю на оранжевое с голубым {Речь идет о тонах гостиной в доме Суизина (см. "Собственник", ч. I, гл. 3).}. Конец третьей главы. Вот совпадение - я и сам уже решил, что Боснии должен здесь что-то сказать. Да, признаю, от Босини я увильнул. Сперва я хотел дать его изнутри, но обнаружил, что он мне противен, что я не сумел его увидеть (даже в меру обычной моей способности видеть), и тогда я дал его только со стороны, переместив фокус в глаза Форсайтов, что придало книге известную художественную цельность в том виде, как она задумана (не в том, как хотелось бы тебе). Теперь это не характер, а изображение; так же, как Ирэн, - она ведь тоже дана только со стороны. В отличие от Форсайтов, ни тот, ни другая не наделены жизнью, но они исполняют свое назначение. Характеры удаются (мне, по крайней мере): 1) если в тебе самом достаточно общего с ними, 2) если имеешь возможность наблюдать их. Воздействовать на нашу радужную оболочку и на творческие нервы наших пальцев может лишь ограниченное количество людей, и если только ты не гений, нужно искать свой материал поблизости от себя. Этим и объясняются обидные неудачи большинства писателей - они берутся за непосильные задачи. Я не такой хороший писатель, каким хотел бы быть и каким тебе хочется меня видеть, но и не такой плохой, чтобы по своей воле перестать писать. Эта книга - несомненно, лучшее из всего, что я написал, несомненно. И тут я подошел к самому трудному в твоем письме. По существу, ты говоришь мне: не издавай. Во всяком случае, не в ближайшие годы. Прости меня, дорогая, но ты довольно легко касаешься очень болезненной темы. Если я не издам сейчас, то не издам никогда. Через два месяца эта книга умрет во мне и уже никогда не воскреснет. Она постепенно умирает уже с мая. Начата новая книга. Я просто сужу по другим своим книгам. Ни к одной из них я не мог бы вернуться, чтобы переделать ее; растения умерли, потому что их оставили без ежедневной поливки. Так будет и с этой книгой. Я не могу и никогда не смогу ее переделать. Это проясняет картину. Вопрос, значит, стоит так: тебе и Мэб кажется, что моя книга - святотатство, но достаточно ли твердо это ваше убеждение, чтобы предать ее огню? Издать ее анонимно я не могу, это значило бы и новую мою книгу и следующую за ней тоже издавать анонимно - в них тоже участвует и "молодой Джолион" и другие {Речь идет о задуманных писателем романах "Даная" и "Медная глотка". Замысел этот не был осуществлен, но из набросков к "Данае" родился роман "Усадьба".}. В новой книге, которую я пишу сейчас, широко показаны нежные, отцовские черты старого Джолиона, его лучшие черты - в рамках той книги этого нельзя было сделать. Сейчас модно утверждать, будто художник способен изобразить решительно все; это верно лишь по отношению к нескольким величайшим гениям: как правило же, художник может изобразить только то или похожее на то, что он сам пережил. Чтобы глубоко проникнуть, нужно глубоко перечувствовать, так ли, этак ли, но по-своему. Сам я не считаю личную тему или то, что можно истолковать как личную тему, чем-то запретным. Это все равно что сказать живописцу: "Вы написали непохожий портрет", в то время как единственным осуждением должно быть: "Вы написали плохую картину". Сомневаюсь, способна ли ты судить о "Собственнике" как о картине. Я хочу сказать, что предпочел бы услышать мнение человека, который ничего не знает о материале, легшем в основу книги. Впрочем, я вполне допускаю, что с известной точки зрения ты права. Ты осуждаешь книгу как портрет, другими словами, считаешь, что портрет слишком похож; но я еще раз спрашиваю, разве это так важно? Ты прочла книгу. Мэб ее прочтет. И этим все зло будет исчерпано. Мы просто не будем рекомендовать ее нашим знакомым, а если так, многие ли из них прочтут ее? Почему одиночество и тоска для тебя нестерпимы? Мне это непонятно. В чтении я предпочитаю их счастью. Счастье означает успех, а успех почему-то вызывает отвращение. Я предпочитаю старого Джолиона в минуты, когда ему одиноко и тоскливо, тогда я ему больше сочувствую и больше его люблю. Что касается характеров, то не нужно забывать вот о чем: начинаешь работать с какого-то намека, две-три главы пишешь с прототипа (с живого человека), а потом вдруг оказывается, что ты пишешь уже не с этого человека, а с того, что ты успел о нем сказать, иными словами, с собственного твоего создания, которое с каждой фразой все дальше отходит от первоначальной натуры. Поэтому ты напрасно стала бы искать портрет нашего отца; да я и не задавался целью его написать. Поучительно видеть, как глубоко заложено в людях семейное начало. Критикуя, ты, хотя, может быть, я бессознательно, смотришь глазами семьи, чувствуешь пульсом семьи или чем там люди чувствуют. Потому что никто другой, пожалуй, не знает и не может знать, что я имел в виду папу. Ты сама подумай: чтобы разгадать старого Джолиона, нужно основательно знать всю колыбель - весь семейный круг, иначе это может быть любой восьмидесятилетний старик, тем более, что эту сторону своей жизни отец никогда не показывал даже членам семьи. Так глубоко (если хочешь, наполовину правдиво) увидеть ее не мог бы никто, кроме нас. А вне самой семьи кто по-настоящему знает семейную колыбель? Меня лично "портрет" не смущает, я его не стыжусь; мне, естественно, этот образ дорог; но грустно думать, что ты и Мэб смотрите на это иначе; и что тут делать - этого я пока просто не знаю. Крепко целую, дорогая, Любящий тебя Джек. ЭДВАРДУ ГАРНЕТУ Уингстоун, Манатон, Девон. [Без даты, 1910 г.] Дорогой Эдвард! Спасибо, мой дорогой, за настоящую откровенность. Но мне кажется, что в своей критике ты исходишь из ложной предпосылки и что очень важные вещи ты упустил {Речь идет о романе "Патриций", который Гарнет прочел в рукописи.}. Ты как будто танцуешь от мысли, что я не могу знать этих людей, и все остальное подгоняешь к этой Теории. А во-вторых, ты упустил новый тон в этой книге - ты решил, что я буду так же сатиричен, как и в предыдущих романах; а я чувствую, что перехожу от сатиры к какой-то другой ступени; и хотя я, если бы захотел, мог бы дать сколько угодно мелких черточек и сделать это, как мне свойственно, в сатирическом духе, - но я не захотел: мне хотелось добраться до сути, которая лежит за общей атмосферой. Теперь что касается незнания этих людей. Откуда это тебе известно? Во-первых, ты и сам их не знаешь; во-вторых, моя компания в Оксфорде, как-никак, наполовину состояла из них. Я встречал их во многих местах, особенно за последнее время, и, поверь, между ними и обыкновенными (!) людьми не такая уж глубокая пропасть, как тебе кажется. В-третьих, Г. Мэрри, который вошел в этот круг благодаря женитьбе, многих из них знает близко и едва ли стал бы мне льстить, не нашел, что возразить против книги; совсем наоборот. Судя по одному из твоих замечаний, тебе кажется, что я смотрю на них снизу вверх. Так вот: во-первых, нападать на титулованных и власть имущих так легко, так опасно легко, что при моей репутации радикала это свело бы на нет все воздействие книги. Я на протяжении всего романа "нападаю" на их иссохшие души; а чтобы добиться в этом успеха, нарочно старался не выказывать к ним вражды. Во-вторых: если у тебя хватит терпения проследить мою линию, начиная с "Острова фарисеев" и до нынешнего дня, ты увидишь, что от книги к книге сатира ослабевает, а усиливается стремление передать чувство красоты. Отчасти это объясняется тем, что, когда пишешь пьесы, где нужно выключать всю ту часть себя, которая жаждет красоты, эта часть забирает особенную силу в романах; но, вероятно, есть и другая причина - возраст. Так или иначе, это процесс неуклонный и естественный; и несправедливо упрекать меня в том, что ты называешь взглядом снизу вверх. Аристократ как таковой вызывает во мне сильную неприязнь, но я постарался оставить это в стороне, а выбрал лучшие образцы, и вообще очень старался не выдать моей неприязни к позиции людей, которые все блага жизни принимают как должное. Почему? Да потому, что мне хотелось проникнуть сквозь внешнюю броню и разоблачить или хотя бы показать обезличивающее, иссушающее, мертвящее влияние власти. Как бы то ни было, изменить это я не могу, поскольку я, против обыкновения, не чувствую твоей критики; но ты написал, как думал, и за это спасибо, ведь, наверно, это было очень неприятно. Я с головой ушел в "Жанну д'Арк" {"Суд над Жанной д'Арк", пьеса Гарнета.}. Пока очень внимательно прочел один раз. Я считаю, что это лучшее из всего тобой написанного. Мне кажется, пьеса должна произвести большое впечатление, а образ Жанны глубоко трогателен. Я делаю массу карандашных пометок и сокращений, имея в виду единственно сценическую сторону. Если это тебе неприятно, разреши, я дам перепечатать всю рукопись. Но вот что я хотел сказать. Если то, что я предлагаю выбросить, тебе дорого, сделай два варианта - один для чтения, другой для сцены. Ведь страшно важно не похоронить публику под слишком длинными речами священника. Прими во внимание и то, что сейчас пьеса, безусловно, слишком длинна, да еще частая перемена декораций, - и выбрось все слова, без которых можно обойтись. В двух-трех местах я предлагаю соединить две сцены в одну, чтобы упростить постановку. Понимаешь, она обойдется очень дорого, и нужно экономить, где только возможно. Сцену во дворе (акт IV, сц. 4) я предлагаю совсем выбросить. Впрочем, все это я отметил в рукописи. Если можно, я подержу ее еще дня три, чтобы проверить, не предлагаю ли я ненужных сокращений. Но работа прекрасная, производит большое впечатление, и я уверен, что если только ты хорошенько поработаешь ножницами (это не так уж трудно!), то она будет иметь большой успех. Привет от нас всем вам. Дж. Г. P. S. Как бы то ни было, этим романом я заканчиваю то, что начал "Островом фарисеев". Аминь. И кстати, давай больше не упоминать об этой злосчастной книге. Дж. Г. ЭДВАРДУ ГАРНЕТУ Уингстоун, Манатом, Девон. 14 сент. 1910 г. Дорогой Эдвард! Твое письмо способно тронуть сердце демона. Так или иначе, книга не выйдет раньше марта, и, конечно, я мысленно буду еще над ней работать. Самое главное - сохранить равновесие. И есть опасность увязнуть в еще худшем болоте. Все зависит от того, чего в книге ищешь. А за двумя зайцами погонишься... По мнению Гилберта Мэрри, эта книга, - безусловно, "самый прекрасный и, пожалуй, самый горький из ваших романов". Ты прав - мы мало знаем о собственных произведениях, если не считать того, что лучше кого бы то ни было знаешь все касательно равновесия, поскольку знаешь, чего добивался, а другие должны об этом догадываться, - но вот тебе два диаметрально противоположных мнения, причем оба человека, высказавшие их, отнюдь не дураки. Я охотнее перенесу презрение радикалов за то, что они могут назвать взглядом снизу вверх, нежели наперекор своему внутреннему чувству пойду по пути слишком легких и несправедливых нападок. Если я установлю "иссушающее" действие аристократизма, которое ты при своей наблюдательности усмотрел, то больше мне ничего не нужно: потому что у аристократии есть свои достоинства, и немалые. Я с самого начала думал, что книга вызовет недовольство в обоих лагерях. Патрициям она, безусловно, не понравится, и демократам тоже. Есть еще один тонкий штрих, которого ты не уловил: этот круг общества - _основное его ядро_ - отличается некой (если хочешь - притворной) свободой обращения, отсутствием жеманства и гибкостью, и все это можно показать только отрицательным методом, то есть не изображая сатирически _нравы_, а если ступить на путь сатиры в области интимной жизни, будешь бить не по главному, а по боковым линиям и сейчас же навлечешь на себя обвинение в невежественности и несправедливости со стороны самой аристократии, что повредило бы книге больше, чем досада и даже презрение тех, кто при одном слове "аристократ" приходит в ярость. Впрочем, лорда Денниса я еще как следует просмотрю. Лорд и леди Вэллис, на мой взгляд, - самые обыкновенные люди, немножко смешные. Во всяком случае, можешь быть уверен, что именно так их воспримет большинство читателей. Ты часто говоришь, что главное мое достоинство - равновесие, но на сей раз ты мне в этом смысле не доверился. Не забудь, в какой атмосфере ты сам живешь. Когда балансируешь между двумя мирами, все время поневоле вызываешь недовольство то в одном из них, то в другом, так будет и теперь. Посылаю тебе "Жанну". При втором чтении она не хуже, скорее, наоборот. Историческая верность опасна для четкой драматургической формы, все мои замечания и вымарки объясняются этим. Дело не столько в психологии или чувствах, сколько в требованиях сцены. С начала до конца эмоциональное напряжение неуклонно нарастает, и это главное, а если ты сделаешь в последних двух актах те сокращения, которые я предлагаю, будет и неуклонное нарастание темпа, что в длинной пьесе очень существенно. Я рад, что Пэйн со мной согласен. Желаю пьесе всяческой удачи, мой дорогой. Ты заслужил победу. Твой Дж. Г. ЭДВАРДУ ГАРНЕТУ Уингстоун, Манатом, Девон. 18 сент. 1910 г. Дорогой Эдвард! Посвящение "Жанны д'Арк" для меня большая честь и радость. Ширмы вместо декораций - это может спасти положение. На твоем месте я бы не удовольствовался теми сокращениями, которые я наметил, даже если ты их сделаешь, а постарался бы еще сжать речи священника. Для книжного варианта сцену во дворе я бы непременно сохранил - сама по себе она очень хороша. Я много думал о "Патрициях", но в рукопись еще не заглядывал. Чем больше думаю, тем больше чувствую, что совесть моя чиста, а вот техника, наверно, хромает. Я чувствую, что _мысленно_ вижу этот класс под правильным углом, но при переработке я так прилежно изымал по всей книге сатиру, что, видно, перестарался. Лорд Деннис слишком милый, с этим я согласен, первоначально мне нужна была симпатичная фигура в противовес лорду и леди Вэллис, которые, как мне казалось, слишком сатиричны, и жесткой леди Кастерли. Теперь, когда сатиру я убрал, он стал слишком хорош и тонок. Техническая трудность, по-моему, в том, что у меня нет никакого человека из другого класса, который бы сбил спесь с патрициев. Куртье на это не способен - я пробовал, но он тогда получается еще более бумажный. Куртье нехорош именно потому, что я знаю Невинсона. Это меня связывает по рукам и ногам. В одном из своих писем ты поминаешь "Усадьбу". А мне вот кажется, что типичного помещика я знаю хуже, чем типичного аристократа. В "Усадьбе" помещик - это образ вымышленный, на его изготовление пошли: 1) один старый полковник ополчения, у которого есть дом в деревне. Он, правда, сам из помещичьей семьи, но занимался коммерцией; 2) один мой товарищ по университету из очень аристократической семьи; 3) мой родной брат. Так что он, как видишь, чистая случайность, хоть и счастливая. Этим я хочу только доказать, что беда не в недостатке знания - образы, которые мне удаются, редко бывают похожими портретами. Миссис Пендайс почти сплошь вымысел, Хассел Бартер тоже - он начался с человека, которого я полчаса наблюдал в поезде. А вот Грегори Виджил, который удался гораздо хуже, взят из жизни. Увидеть один раз, но особенно остро - это, как правило, для меня плодотворнее, чем близко знать изо дня в день. Поэтому Берти из "Патрициев", тоже списанный с аристократа, с которым мы жили бок о бок в колледже и который два года был моим ближайшим другом, не пожелал выйти из стадии наброска. А Барбара (по твоим словам - лучший образ в книге) - плод наблюдений одного вечера и двух писем одной сорокалетней аристократки. Или возьми "маленькую натурщицу" - она-то мне удалась - так вот, я ничего не знаю о маленьких натурщицах и вообще о девушках ее типа, только видел их иногда мельком. Между прочим, Каннинхем Грэхем говорит, что знает сколько угодно "старых мистеров Стоунов". А я не знаю. Из-за моего метода люди всегда считали, что я добросовестно пишу с натуры, я же втайне уверен, что лишь следую своему воображению. Возьми мистера и миссис Деннант из "Острова фарисеев" - ты их всегда хвалил. По полчаса разговора с ним и с ней да четыре дня (на расстоянии) в том же отеле за границей - вот и все, из чего они родились. Впечатление, которое у тебя осталось от "Собственника" - что за деревьями не видно леса, - объясняется тем, что я знал _слишком много_. Прости за эти излияния, мой милый, но я всегда немножко чувствовал, что ты ко мне несправедлив, - с того самого дня, когда прочел кусок из твоего отзыва на "Джослин" (_который вообще не следовало мне посылать_), о том, что из меня никогда не выйдет художника, что я всегда буду смотреть на жизнь как бы из окна фешенебельного клуба. И от книги к книге мне всегда казалось, что в глубине души ты досадуешь на то, что вынужден все больше отходить от такой точки зрения. Что ты со своей крепкой, а в те дни еще более нерушимой верой в свою способность правильного суждения (которая у тебя очень сильна) раз и навсегда раскусил меня и не мог ошибиться. Я всегда чувствовал, что я глубже, более изменчив и, может быть, более широк, чем тебе кажется. Будучи от природы немногословен, я никогда этого не говорил, - но ты, надеюсь, не рассердишься, что теперь, впервые за десять лет, если не больше, я высказал то, что думаю. Да, я всегда чувствовал, что борюсь с известным предубеждением, которое укрепляется при каждом нашем свидании моей медлительностью в словах и манере. Ты говоришь "эта книга - не ты", но этим как бы даешь понять, что в твоих глазах я - что-то установившееся, определенное, узкое. Вот это я всегда в тебе чувствую. "Джек такой, et voila tout {И дело с концом (франц.).}!" Вероятно, это привычка критического ума, которому приходится составлять суждения об определенных вещах и отрицать возможность изменения или роста до тех пор, пока изменение или рост не станут слишком явны. Все это в каком-то смысле - черная неблагодарность, потому что твоя доброта, дружеское отношение и критика принесли мне огромную пользу; я знаю, что и в данном случае они пойдут мне на пользу, когда я возьмусь за переработку. Видит бог, в этой книге я далеко не достиг того, к чему стремился; но прежде чем снова за нее браться, я хочу установить, в какой мере ее недостатки проистекают из того, что она оказалась завершением долгого труда - четырех классовых романов, которые я уже немного перерос или от которых устал, короче говоря - в какой-то мере это результат духовного перелома, а не чего-то более излечимого. Раз уж ты сравниваешь ее с "Усадьбой", ты не мог не заметить, что главный фокус книги не столько лорд и леди Вэллис, сколько Милтоун и Барбара - молодые - любовники - отдельные личности; тогда как в "Усадьбе" интерес сосредоточен на помещике и миссис Пендайс - на старших, на типах. Этого, во всяком случае, нельзя изменить, а значит, если усилить и заострить классовую линию книги, очень легко нарушить равновесие и испортить вторую, более поэтическую и индивидуальную тему; тем более что классовая критика, какая ни на есть, выражена в том, что Милтоун остается на мели, и у Барбары крылья оказываются недостаточно сильны, чтобы поднять ее, так что она выходит замуж по всем правилам своего круга. Вот по этой-то причине, а не по какой-либо другой я не подчеркнул более резко линию лорда и леди Вэллис и не разработал их подробнее. Мне хочется задать тебе один простой вопрос: если оставить в стороне лорда Денниса, думаешь ли ты, что аристократы, прочтя эту книгу, будут все так же уверены в себе и в своем месте под солнцем? Тут идешь по очень узкому гребню. С одной стороны, книгу могут отвергнуть, усмотрев в ней прямые нападки; с другой - не стоило и браться за нее, если она ни в чем их не поколеблет. И еще одно. В душе я отношусь к аристократам не так терпимо, как ты: их кажущиеся классовые достоинства - простота в обращении, внимательность, мужество и своего рода стоицизм - это отчасти результат того, что жизнь всегда их баловала, а отчасти взращено искусственно, для самосохранения. Копни чуть поглубже - и очень скоро обнаружишь помещика или буржуа. Что мне, вероятно, следовало бы сделать, так это заострить кое-какие сцены, чтобы яснее показать аристократа без внешних прикрас. Могу сказать совершенно искренне, что для меня мир делится на художников и нехудожников, причем нехудожники всех степеней и оттенков одинаково не вызывают у меня ни любви, ни восхищения. Это не реклама для художника, а лишь признание того, что в глубине души каждый ставит собственный душевный склад выше, чем чей-либо другой. Терпимое отношение к аристократу, врачу или землекопу - все это хорошо в плане эстетическом, до глубины оно не доходит, по крайней мере у меня. А меркантильность - качество, силою обстоятельств навязанное одним людям и не навязанное другим. Ну, хватит! На самом деле я не такой строптивый, каким выгляжу в этом письме, и вовсе не такой неблагодарный. Преданный тебе Джон Голсуорси. P. S. Что касается того, что некоторые эффекты кажутся rechauffes {Повторением старого, букв. - "подогретыми" (франц.).}. Ну, конечно, и в "Острове фарисеев" и в "Усадьбе" некоторые персонажи списаны с аристократов или частично ими подсказаны. Мистер и миссис Деннант; Уинслоу; отчасти помещик; миссис Пендайс - если у нее вообще есть прототип - тоже подсказана одной аристократкой. По моему опыту и наблюдениям, в наши дни, по существу, нет разницы между аристократами и помещиками, если не считать: а) исключительных типов, вроде Милтоуна и леди Кастерли: эти оба, несомненно, в достаточной мере развенчаны, и б) таких типов, как Берти - своего рода карикатура на прежние их качества в том виде, как они дошли до наших дней. Дж. Г. ЭДВАРДУ ГАРНЕТУ Уингстоун, Манатон, Девон. 22 сент. 1910 г. Дорогой Эдвард! Спасибо, мой дорогой. Беру свои слова назад и всю личную часть твоего письма принимаю. Последние фразы относительно воздействия "Патрициев" повергли меня чуть ли не в отчаяние. А тут еще получил сегодня письмо, которое прилагаю. Этот человек, видишь ли, совершенно не понял, что в Хилери я воплотил одну из слабостей, присущих интеллигенции. Точно так же, по твоим словам, никто (в том числе, видимо, и ты сам) не поймет, что в Милтоуне воплощена одна из слабостей, присущих аристократии. По-моему, он, конечно, достоин жалости - он, а не Незнакомка, Барбара, а не Куртье - в духовном смысле. Так же, как в "Собственнике", - Сомс, а не Ирэн. Господи, что же мне делать? Не могу я поставить себя на место обывателя. Помнишь, как ты воевал со мной по поводу конца "Собственника" - все требовал, чтобы я не убивал Боснии и отправил торжествующих любовников в Париж, а Форсайтов оставил ни с чем? Вот и теперь то же самое. Мой удар был тогда куда более чувствительным, чем был бы твой, и я это знал. Конечно же, люди поймут, что хотя Милтоун добился своего, но то, чего он добился, сухо и скучно, как и он сам. Что еще я могу сделать, не рискуя стать безнадежно дидактичным и азбучным? Ну ладно, что могу - сделаю, и большое тебе спасибо. Всегда твой Дж. Г. ЭДВАРДУ ГАРНЕТУ Уингстоун, Манатон, Девон. 13 ноября 1910 г. Дорогой Эдвард! Спасибо за письмо. Я знаю, что ты понапрасну растрачиваешь слишком много сил на понимание недостойных и сочувствие им. Впрочем, "понапрасну" - не то слово, ведь это такой редкий дар! И все же тебе приходится нелегко, да еще когда в награду получаешь неблагодарность таких строптивцев, как я. Тебе нужно каждый год проводить шесть месяцев за границей и написать роман или хотя бы ту книгу критических статей, которую мы ждем уже столько лет. А ты этого не сделаешь, пока не сбежишь от шайки разбойников, которых сам же породил своим сочувственным пониманием. Пересмотр книги подходит к концу. Я добавил около пятидесяти страниц и переписал заново почти все места, которые вызывали у тебя сомнения, а кроме того, постарался убрать все сентиментальное. Но суть книги от этого, конечно, не изменилась и не могла измениться. Критическая суть книги (а все твои упреки, в сущности, относились к ней) состоит в противопоставлении власти и сухого кастового существования лирическому взгляду на жизнь, эмоциональности и ненависти ко всяким барьерам, что присуще одной половине моего "я". Иными словами, просто-напросто в этой книге так же, как в "Собственнике", "Усадьбе" и "Братстве", одна половина меня самого критикует другую, причем половины эти то больше, то меньше, в зависимости от темы. Это не социальная критика - ни одна из моих книг не подходит под такое определение. Скорее уж это попытка психологического исследования. Если бы ты знал мою мать, ты бы согласился, что во мне вполне достаточно сухой кастовой властности, чтобы стать законным объектом для нападок со стороны другой моей половины. Книгу я назову не "Патриции", а "Патриций", может быть, это поможет разрушить представление, будто я решил изобразить на большом полотне все виды и все свойства аристократии. Мэрри, когда прочел книгу, заметил: "Интересно, догадается ли рядовой человек хотя бы приблизительно, о чем тут речь", - имея в виду духовную суть книги. Наверно, не догадается. Но один умный читатель "Собственника" на днях сказал точно то же самое: что мой американский корреспондент, писавший о "Братстве", - это и есть рядовой человек. Так что с этим считаться не приходится. Никто еще до сих пор не отметил борьбу (духовную), которая идет в "Усадьбе". Для одних читателей это "социальная критика", для других - занимательная история, смотря по их умственному уровню. Чем больше я думаю, тем больше убеждаюсь, что социальным критиком я оказался случайно. Я не обладаю для этого ни нужным методом, ни нужными качествами. У меня нет терпения, нет прилежания - только известная объективность, поскольку я способен беспристрастно судить о себе в соприкосновении с жизнью. Моя ценность как критика социальных условий сводится к тому, что во мне живут два человека, оба достаточно сильные; и когда художник во мне восстает против другого человека, это производит впечатление критики. Никак не подберу эпиграфа к книге. У нас все время льет дождь. Надеюсь, что Констанс выберется к нам в субботу. Привет вам обоим. Всегда твой Дж. Г. P. S. Получил письмо от Френча, пишет, что постарается сам прочесть твою пьесу! ДВА ПИСЬМА НАЧИНАЮЩИМ ПИСАТЕЛЯМ 1 августа 1912 г. Дорогая мисс Н.! Вы задали мне один из тех вопросов, на которые я обычно отказываюсь отвечать, и задали его так, что отказаться я не могу. Я так же, как и Вы, понятия не имею о том, nascitur или fit {Рождается или делается (лат.).} писатель-прозаик. Зато я хорошо знаю, что только тяжкой, многолетней работой можно очистить собственные произведения от первородного греха. Присланный Вами рассказ я прочел. Я бы сказал, что он удачен, но фальшив. В связи с тем, что Вам хочется выяснить, наверно, хорошо, что это так, а не наоборот. У Вас (для Вашего возраста) есть беглость письма, точность в употреблении слов - это ценно. Но в этом же для Вас и большая опасность, потому что Вы никогда не добьетесь того, чего хотите, пока не научитесь писать чувствами, проверяя каждое слово на верность самой себе и жизни. А легкость, которая, очевидно, есть у Вас от природы, толкает Вас на то, чтобы писать быстро, и о том, чего Вы не прочувствовали и не проверили жизнью. Советую Вам почитать русских, в особенности Толстого, Тургенева и Чехова (двух первых - в переводе Констанс Гарнет, изд. Хейнемана, Чехова - "Черный монах", изд. Дакворт, Генриетта-стрит, д. 3) и роман Мопассана "Пьер и Жан", по-французски, вместе с предисловием. Может быть, Вы все это уже читали, тогда перечитайте и попытайтесь уловить искренность, какой проникнуты эти книги. Никаких оснований отчаиваться у Вас нет - я не побоюсь сказать, что в Вашем возрасте никто не может писать вещи, которые стоило бы читать. Мне кажется, что главный недостаток американской психики - это любовь к сокращенным путям. В искусстве сокращенных путей нет. Это неустанная тяжелая работа сознания, а еще больше - души. Нельзя создать ничего, что стоило бы читать, из того, что не стоило чувствовать или видеть. Не торопитесь писать, пишите только тогда, когда иначе не можете. Если, как Вы говорите, жизнь вообще и люди в частности кажутся Вам захватывающе интересными, жизнь и люди вознаградят Вас материалом, но над этим материалом нужно много думать, думать и отбирать, и не набрасываться на сюжет, пока он не созрел у Вас в сознании; пока он не стал связным, значительным и жизненным благодаря какой-то общей идее, его проникающей, которая соответствует Вашему пониманию жизни и человеческой природы. Видите, я говорю с Вами без обиняков, совсем не так, как полагается говорить модному врачу. Повторяю, не отчаивайтесь, работайте спокойно, упорно и сжигайте то, что Вас не удовлетворит, а главное - не давайте Вашей легкости и всему, что из нее проистекает, погубить Вашу искренность. Желаю Вам всяческой удачи. Искренне Ваш Джон Голсуорси. Уингстоун, 5 июня 1920 г. Дорогой мистер Дж.! Только что получил Ваше письмо от 30 мая. Первый мой Вам совет - не торопитесь печататься. Если человек не составил себе какого-то представления о жизни на основании собственной жизни, чувств и опыта, то ему нечего сказать такого, что другим стоило бы слушать. Обычно писать начинают слишком рано, и из тех, кто начинает очень молодым, лишь очень редкие чего-то достигают. И дело не в том, чтобы научиться писать, дело в том, чтобы выработать определенное мировоззрение и иметь что сказать. А теперь о стиле. Стиль - это просто ясное, краткое выражение увиденного своими глазами и сугубо личных чувств. Записывайте для практики все, что Вы видите и чувствуете, по возможности кратко и ясно. Если Вы описываете дерево или стог сена, добивайтесь, чтобы другие увидели их так же, как Вы: именно то, как Вы их видите и ощущаете, и придаст им ценность. Живите среди животных, деревьев, птиц, холмов и моря, сколько это в Ваших возможностях. Беседуйте с простыми людьми и наблюдайте их жизнь. Держитесь подальше от всяких артистических групп, а если уж общаетесь с ними, не относитесь к ним слишком серьезно. Пусть это звучит как избитая фраза, но читайте библию, Шекспира и _В. X. Хадсона_, который пишет о природе. Выучите как следует французский язык и (скажем, через три года) начинайте читать Мериме и Мопассана: они обладают удивительной ясностью и умением экономить слова. Читайте Анатоля Франса, тоже через три года. Читайте русского Тургенева (перевод Констанс Гарнет, изд. Хейнемана) - не ради стиля, стиль в переводе во многом пропадает, но ради того, как он видит жизнь - и строит свои повести. Читайте Уолтера Патера и Стивенсона, но остерегайтесь их склонности к жеманству. Читайте Диккенса и Сэмюеля Батлера. Пишите стихи - это хорошая практика для выработки прозаического стиля. Возьмите себе за правило, что каждая фраза, которую Вы пишете, должна быть интересна. Из современных поэтов читайте Мэйсфилда и Сассуна. Но если Вы действительно хотите стать настоящим писателем, живите при этом нормальной жизнью и занимайтесь каким-нибудь нормальным делом еще несколько лет после того, как станете взрослым человеком. Вглядитесь в повседневный мир как он есть, прежде чем передавать другим свое видение или что бы то ни было. Желаю Вам удачи. Искренне Ваш Джон Голсуорси. Д. Жантиева Послесловие Помещенные в шестнадцатом томе статьи Голсуорси за исключением лишь одной - "Создание характера в литературе", так же, как и его письма и сатирические произведения, публикуются на русском языке впервые. В статьях Голсуорси, написанных им в начале XX века, - "Почему нам не нравятся вещи как они есть", "Нужно учиться", "Соломинка на ветру", "О законченности и определенности" и других писатель ведет большой разговор о высоком назначении литературы, протестует против тенденции поставить ее на службу реакции, против тенденции фальсификации жизни, слащавого морализирования, коммерческого подхода к искусству. Эти положения получают развитие и в более поздних статьях. Первая мировая война потрясла многих лучших представителей западной интеллигенции своей жестокостью. В данном томе представлены те статьи Голсуорси, в которых он обнаруживает понимание истинных мотивов политики своей страны и других капиталистических стран еще начиная с периода подготовки войны. (Статьи "Воля к миру" - 1909, "Мир в воздухе" - 1911.) Отношение Голсуорси к войне резко отличает его от писателей-модернистов, которые, следуя ущербной философии своего времени, утверждали, что война - проявление зверских инстинктов человека и что ее разрушительная техника положит конец цивилизации. Руководимый верой в человека, Голсуорси в статье "Искусство и война" (1915) выражал твердое убеждение в том, что война "при всем ее размахе и ужасе" не может уничтожить понимания между людьми, подавить их духовно, "не может вырвать ни один из корней дерева искусства - дерева, которое все растет и растет, с тех самых пор, как в глазах человека засветилась душа". Чрезвычайно актуально звучат в наши дни мысли, высказанные в этой статье. Голсуорси осуждает в ней правящие круги воюющих стран, "так называемых мужественных людей, для которых нестерпимо движение человечества по пути к взаимному пониманию" и которым достаточно "поиграть на страхах и патриотических чувствах широких масс, чтобы разжечь пожар на целом континенте". Страстным стремлением к тому, чтобы не повторился "безобразный, кровавый кошмар", проникнуты статьи Голсуорси, написанные после войны 1914-1918 гг., - "Дети и война", "Военные фильмы и суровая действительность" и другие, в которых он выражает протест против разжигания новой войны. Отразившиеся, в частности в статье "Искусство и война", иллюзии Голсуорси о том, что Англия, вступив в войну, стала бороться за идеалы демократии, уступают место прозрению, которое дает ему возможность в статье "К чему мы пришли" (1920) четко определить войну как результат "грубой системы конкуренции", сделать вывод о том, что "теория объединения наций" останется прекрасной теорией и судьба человечества будет мрачной, если не изменится самый дух прогресса, если не будет в корне изменено воспитание подрастающего поколения. Единственное соревнование, которое, по мнению Голсуорси, должно быть между народами, - это соревнование в области культуры во имя благоденствия всего человечества. Развивая это положение в статье "Международная мысль" (1923), он возлагает надежды на создание единодушного международного общественного мнения, противостоящего губительной политике тех, кто рассматривает силу как закон, управляющий обществом. Размышляя о судьбах мира, Голсуорси, правда, не учитывает при этом огромной роли народов; он считает, что средство предотвращения войн - в руках у инженеров и изобретателей, придает самодовлеющее значение прессе, питает иллюзии о том, что финансисты всего мира могут договориться между собой и улучшить экономические условия жизни людей. Неверие в силы народа, в его духовные возможности - вот причина того, что смелая мысль Голсуорси часто наталкивается на некий предел, и положительный его идеал выглядит отвлеченным и ограниченным. Мы наблюдали это уже в одной из его ранних статей - "Туманные мысли об искусстве", в которой Голсуорси рассматривал искусство как единственное средство установления гармонии в отношениях между людьми, уничтожения социальных противоречий вне классовой борьбы. В этой же статье он выражал мнение, что Толстой, "низложив всех старых судей и всяческие академии" и утверждая, что величайшее искусство то, которое доступно самому большому числу людей, "тем самым возводит массы в ранг новой Академии или нового судьи, столь же деспотичного и ограниченного, как те, которых он низложил". В неверии Голсуорси в силы народа надо искать и причину того, что, мечтая о социальной справедливости, писатель вместе с тем опасался силы рабочего движения в Англии, причину того, что он не смог понять сущности великих событий в России, где в 1917 году народ взял судьбу страны в свои руки. Революционная Россия представлялась ему чем-то чуждым, опасным, как можно видеть по замечанию гида в "Гротесках", по вскользь брошенной фразе в статье "К чему мы пришли". Этим же непониманием продиктован весьма произвольный вывод о характере русского народа в разделе о Чехове статьи "Еще четыре силуэта писателей". Голсуорси не смог преодолеть своих заблуждений, но до конца жизненного пути искренне пытался разобраться в сложных проблемах времени, побуждаемый заботой о благе человечества, тревогой за его будущее. Большое значение имеют статьи Голсуорси о литературе, написанные в 20-х и начале 30-х годов, в особенности "Литература в жизнь", "Силуэты шести писателей", "Создание характера в литературе", в которых Голсуорси отстаивает принципы реалистической эстетики. Зная обстановку, сложившуюся в литературной жизни Англии после первой мировой войны, можно уловить в этих статьях полемику против модернистской литературы, выдвинувшейся в то время на авансцену. Возражения Голсуорси против этой литературы воспринимаются как нечто актуальное и сейчас, ввиду тесного родства с ней произведений современных западных модернистов. Восставая против позиции модернистов, которые выдвигали концепцию о "чистом художнике", провозглашали право писателя на безответственность, на уход от жизни, Голсуорси высказывает твердое убеждение в том, что подлинный писатель - всегда критик действительности: он в ответе перед обществом, его долг - воздействовать на этические нормы своей эпохи. На свой вопрос в статье "Литература и жизнь" - "Ради чего мы отдаемся искусству? - Голсуорси отвечает: "Ради большего блага и величия человека". Приветствуя движение искусства вперед, поиски новых путей, Голсуорси в то же время восстает против бесплодной погони за модой, стремления к новой форме ради новизны, к формалистическим вывертам, "словесным узорам". Он защищает роман от посягательств модернистов, которые, стремясь разрушить его, объявляют мертвым и похороненным то, что составляет его специфику, - повествование, сюжет, характеры. Интересны мысли Голсуорси в статье "Создание характера в литературе" о творческой лаборатории писателя, который извлекает из "склада" памяти, - то, что Голсуорси называет подсознанием, - впечатления, накопившиеся в процессе жизненного опыта, сплавляя воедино "разрозненные кусочки" и претворяя их в образы. Порой, однако, Голсуорси склонен придавать самодовлеющее значение "подсознанию"; отсюда его утверждение, что Шекспир будто бы создавал некоторые характеры, почти полностью подчиняясь подсознанию, и "направляющая мысль" у него при этом отсутствовала. Так, в частности, по мнению Голсуорси, родился образ Фальстафа, которого он считает не типом, но только индивидуальностью. Думается, что здесь проведено слишком резкое разграничение между понятиями "индивидуальность" и "тип". О неправомерности такого подхода свидетельствуют прежде всего лучшие образы самого Голсуорси, например, старики Форсайты: каждый из них - тип и в то же время резко выраженная индивидуальность. Что касается несправедливого утверждения об отсутствии порой у писателя направляющей мысли при создании характера, то Голсуорси сам опровергает себя, когда говорит далее, что создание характера - процесс, хотя и ничем не скованный, но всегда целеустремленный. Исходя из творческого опыта Голсуорси, как и всякого большого писателя, можно сказать, что этот процесс обусловлен взглядами автора на жизнь, организующей идеей, которая лежит в основе его произведения. С этим согласуется высказанная Голсуорси в конце статьи мысль о том, что характеры, созданные писателем, "усиливают и обогащают непрестанный процесс этической оценки, неотделимый от всей человеческой жизни". Отстаивая в своих статьях критерий этической оценки, в противоположность модернистам, проповедующим аморализм, Голсуорси ссылается на творчество великих писателей-гуманистов. Видное место занимают здесь представители русской литературы. Большой интерес в данном томе представляет раздел писем Голсуорси. Они вводят в творческую лабораторию писателя, свидетельствуют о раздумьях и упорном труде, с которыми было связано создание его произведений, об его исключительной честности, требовательности к себе, готовности прислушиваться к критическим замечаниям. О принципах, которыми руководствовался Голсуорси в своем творческом труде, лучше всего говорит следующая его фраза в письме к начинающему писателю: "В искусстве сокращенных путей нет. Это неустанная тяжелая работа сознания, а еще больше - души".