тому наглецу. Более того, он уже не так жалел о потере своей законной собственности и ему больше не казалось, что он предал свою собаку, не воспротивившись решительным образом осуществлению деревенского правосудия. А что касается суда, то слишком много поколений Бауденов прожило свою жизнь в приходе, где не было даже полицейского, чтобы верить в могущество этого самого суда. Бауден сам частенько тайком нарушал закон: стрелял фазанов, отбившихся от стаи, не осматривал каждый день, утром и вечером, кроличьи силки на своих полях, не всегда в срок подвергал овец дезинфекции и тому подобное. Закон всегда можно было обойти. И кроме того, какой закон нарушил Нед? Нет, Стир все это зря болтает. Поэтому он почувствовал презрительное удивление, когда через три недели Нед получил бумагу, на которой значилось: "Верховный суд. Уинч против Баудена". Ответчику предлагалось уплатить штраф в пятьсот фунтов стерлингов за нарушение обещания жениться. Это было просто неслыханно, да еще во время войны! Разве Нед не может позволить себе такое удовольствие - выбрать девушку по сердцу? Бауден хотел бросить бумагу в огонь. Но чем больше оба они ее рассматривали, тем сильнее она их гипнотизировала. Конечно, от адвокатов проку ждать нечего, только деньгам перевод, но, может, все-таки нужно показать ее адвокату? Поэтому в ближайший базарный день они захватили бумагу с собой и отнесли ее к Эпплуайту из конторы "Эпплуайт и Картер", который подверг их настоящему допросу. Был ли Нед помолвлен с этой девушкой? Ну да, можно сказать, что был. А как он разорвал помолвку - написал ей письмо? Нет. Ну, а получал ли он письма, в которых она спрашивала бы, в чем дело? Да, два письма. Ответил он на них? Нет. Значит, он виделся с девушкой и сделал это на словах? Нет! Он не видел ее уже полтора месяца. Согласен ли он теперь повидаться с девушкой или написать ей? Нет, не согласен. Согласен ли он жениться на ней? Нет! А почему? Нед обменялся с отцом взглядом. О Пэнси они до сих пор не обмолвились ни словом. Мистер Эпплуайт повторил свой вопрос. Нед не знал, что ответить. Адвокат решил, что уж если Нед этого не знает, то, вероятно, не знает никто. В чем же причина такой перемены в его чувствах? На это ответил старик Бауден: - Он пристрелил мою собаку. - Кто? - Стир. Мистер Эпплуайт никак не мог понять, при чем тут собака. Он выразил опасение, что, если все дело только в этом, молодому мистеру Баудену придется либо жениться, либо быть готовым к тому, что "его самого захотят пристрелить". Он вдруг пристально поглядел на Неда. - Имеете ли вы что-нибудь против самой девушки? - спросил он. Нет, против нее Нед ничего не имел. - Тогда почему бы вам не жениться на ней? Но Нед снова покачал своей круглой головой. Адвокат потер подбородок. Он был славный малый и умел ловко выуживать сведения. - Так вот, что касается этой молодой особы, мисс Уинч... Простите, что я спрашиваю об этом, но... надеюсь, вы не поторопились сделать почин раньше времени? И Нед в третий раз покачал головой. Нет, ничего такого не было. Однако он умолчал о том, что, если бы это было, его не прельстила бы близость служанки Пэнси. - Мне кажется, здесь замешана еще какая-то девушка, - сказал вдруг адвокат. - Ну да ладно, это меня не касается. Ваше дело решать - жениться или же судиться и платить издержки. Дело ведь не шуточное. Так что вы с отцом лучше обсудите это дома еще раз, а потом дайте мне знать. Если решите судиться, придется вам ехать в Лондон. Ну, а в суде чем меньше слов, тем лучше. Просто скажете, что поняли свою ошибку и решили, что честнее будет порвать с девушкой сразу. Это иногда производит хорошее впечатление на присяжных, если человек выглядит честным и прямодушным. Баудены уехали. По дороге домой их обогнал Стир. Он ехал один в своей коляске. Когда он проезжал мимо, Баудены ухмыльнулись. Потом отец крикнул: - Вот пристал как банный лист! Если Стир и слышал это, он не показал виду, но уши у него сильно покраснели. Когда его коляска, быстро удаляясь, превратилась в пятнышко на крутом склоне холма, Бауден повернулся к сыну. - Охота мне заставить этого малого попотеть, - сказал он. - Ага, - отозвался Нед. Но как заставить Стира попотеть и не вспотеть самим? Вот что занимало Бауденов, хотя думал об этом каждый из них по-своему. Но даже в такую трудную минуту они ни словом не упомянули о Пэнси. Ведь это значило бы коснуться чувств; а оба понимали, что лучше держаться фактов и придумать что-нибудь. Наконец Бауден прервал долгое и натянутое молчание: - Если ты ничего не сделаешь, Нед, им, по-моему, никак тебя не припереть к стенке. Ты ничего ей не писал. Как они могут доказать, что ты не хочешь на ней жениться? Я так думаю, пускай они себе варятся в собственном соку, а ты стой на своем, не признавайся. И адвокату этому напиши, что ты не виноват. Нед кивнул, но, несмотря на внешнюю невозмутимость, он невольно чувствовал, что все совсем не так просто. Хотя Пэнси и не успела еще ему надоесть, первая его избранница снова казалась ему желанной, - ее изысканность, которая в разлуке обрела особое очарование, вновь влекла к себе его остывающее сердце. И если бы Стир не продолжал действовать, трудно сказать, какой оборот приняли бы события в дальнейшем. V Когда Стир подал в суд на "этих двух молодчиков", между ним и его племянницей произошла сцена, которая еще сильнее разбередила чувства и без того горькие. Девушка вдруг проявила благородство "настоящей леди" и не пожелала неволить человека, которому она больше не мила. Ее желания резко расходились с желаниями дяди. Он вовсе не хотел, чтобы молодой Бауден женился на ней; он хотел только отомстить Бауденам. Она же все еще мечтала вернуть Неда; но если б вернуть его не удалось, она бы молча поплакала, и тем бы дело и кончилось. Они никак не могли прийти к согласию, и наконец Стир, потеряв терпение, стал убеждать племянницу, что подать в суд - единственный способ заставить молодого Баудена вернуться к ней. Потом его мучила совесть, потому что он любил племянницу и понимал, что, если подать в суд, этот парень упрется еще пуще и тогда уж ни за что не уступит. Но он прежде всего думал о старике Баудене - ведь пятьсот фунтов вылетят из кармана у отца, а не у Неда. У Стира была веялка, которой, как было принято, пользовались по очереди все соседи. Но в этом году он без всяких объяснений забрал веялку с фермы Петрика как раз тогда, когда ее должны были передать Баудену. Бауден, который не счел бы ниже своего достоинства воспользоваться веялкой "этого наглеца", получив ее от Петрика в порядке очереди, счел ниже своего достоинства послать за ней к Стиру. Он воспринял это как открыто враждебные действия и заявил во всеуслышание в гостинице "Три звезды", куда заходил почти каждый вечер выпить стакан сидра и стопку джина, настоенного на чесноке, что Стир - сукин сын и Нед скорее умрет, чем женится на его племяннице. Эти слова скоро стали повторять везде и всюду, и Неду были отрезаны все пути к отступлению как раз тогда, когда он стал быстро охладевать к Пэнси и уже подумывал о том, не сходить ли еще разок в церковь, - авось Молли снова взглянет на него. В конце-то концов он, а не его отец должен будет отвечать перед судом; а к тому же он ничего не имел против Молли Уинч. Теперь, когда об этой распре знала вся деревня, причина ее была уже забыта. Никто - даже сами Баудены - не помнил, что Бауденова собака покусала Стира и Стир ее пристрелил; тем скандальнее была связь Неда со служанкой Пэнси и ее сомнительные последствия. Прошла жатва, скосили папоротники; осенние ветры, налетавшие с Атлантического океана, гнали тучи, и дожди мочили вереск; листва на березах стала золотой, а на буках порыжела, как лисья шкура, и, если не считать того, что Молли Уинч нигде не показывалась, а Бауден и Стир проходили один мимо другого, словно мимо кучи мусора или камней, да служанка Пэнси возбуждала любопытство у всякого, кто видел ее хоть мельком (теперь это случалось нечасто, потому что она почти не выходила со двора фермы), дело, казалось, было кончено. Стир был слишком скрытен и серьезен, чтобы говорить в открытую о тяжбе из-за нарушения обещания жениться; а Баудены молчали, потому что старались думать о суде пренебрежительно и вместе с тем слишком хотели забыть о нем. Никогда не упоминая об этом деле, даже между собой, и лишь отпуская невзначай такие замечания: "Больно уж здоровый кусок ухватил этот наглец, как бы не подавился", - они как бы относили это к будущему, которое для некоторых людей не существует, пока не станет настоящим. Раз или два они получали официальные напоминания, и Неду пришлось дважды, по базарным дням, беседовать с мистером Эпплуайтом, но от мрачных мыслей их всегда спасала ленивая и бесстрастная уверенность, что закон можно обойти, если "крепко стоять на своем и ничего не предпринимать". Поэтому, когда в конце ноября Нед получил от адвоката письмо, в котором сообщалось, что он должен явиться для дачи показаний в Верховный суд на Стрэнде в Лондоне послезавтра к половине одиннадцатого утра, поразительная перемена произошла в этом круглоголовом юноше. У него пропал аппетит; его прошибал пот в такие минуты, когда он вовсе не работал. Он бросал на Пэнси злобные взгляды и долго сидел, держа перед собой листок с приготовленными показаниями и украдкой вытирая ладони о штаны. До сих пор ему казалось, что эта беда никогда не нагрянет, а теперь она свалилась на него, и ужас, какого не вызвала бы в нем никакая из более обыденных неприятностей, терзал его нервы и парализовал мысли. Если бы не отец, он никогда не решился бы затеять эту склоку. А старый Бауден, который родился, когда еще не было бульварных газет, не умел ездить на велосипеде и, кроме того, не обязан был давать показания на суде, долго сидел и курил свою трубку, а потом сказал, что, по его мнению, "нельзя допустить, чтобы этот наглец поставил на своем. Все кончится хорошо, если только Нед не струсит. А поездка в Лондон будет для них обоих вроде воскресной прогулки". Итак, надев свои самые темные и самые твердые, словно сшитые из фанеры, шерстяные костюмы и черные котелки, они выехали на другой день с таким расчетом, чтобы поспеть к лондонскому поезду, а сзади в коляске сидел мальчик, который должен был вернуться с лошадью домой. В глубине души оба они были возмущены тем, что все это случилось из-за женщин; они не думали ни о чувствах той девушки, которая выступала истицей в процессе, ни о той, другой, которая провожала их взглядом, когда они выезжали со двора. Сидя рядом в мчащемся поезде, невозмутимые, краснолицые, они все яснее чувствовали, что превратить все это в приятную прогулку значило бы здорово досадить Стиру. Он хотел заставить их попотеть; и если они не поддадутся, для него это будет чувствительный удар. Они остановились в Ковент-Гардене, в гостинице с девонширским названием, и вечером пошли в мюзик-холл, где шло представление под названием "Русский балет". Они сидели, чуть подавшись вперед и уперев руки в бока, их багровые лица, без всякого выражения, словно у восковых фигур в музее, были обращены к сцене, где плавали белые воздушные сильфиды. Когда примадонну держали вверх ногами, Бауден слегка приоткрыл рот. А потом он довольно громко сказал, что "ноги у нее дай бог всякому". Время было военное, и так как добыть выпивку после спектакля им не удалось, они вынули из узлов у себя в номере внушительные бутылки, а выпив, уснули и громко храпели, словно даже во сне выражали презрение к козням "этого наглеца Стира". VI Очень расстроенный "щепетильностью" своей племянницы, Стир теперь воспрял духом при мысли, что ему недолго осталось ждать торжества справедливости. Он и сам не знал, каким образом ему удалось вытащить Молли из дому, - просто жалко было смотреть, как она "артачилась". Уверенность, что в конце концов приличная сумма, полученная по суду, вознаградит ее за все, успокоила и исцелила его совесть, чувствительно задетую ее отчаянием. По дороге в суд его беспокоила ее бледность и покрасневшие глаза, но вместе с тем он понимал, что это очень кстати: она выглядела именно так, как это было нужно в данном случае. Через какой-нибудь час все будет кончено, сказал он ей, и тогда она поедет на море. Что, например, она скажет насчет Уэстона-сьюпер-Мер (он произнес это название как одно слово). Молли ничего не ответила, и он вошел в здание суда, ведя ее под руку с весьма гордым видом. При виде обоих Бауденов, сидевших в коридоре на скамье, в душе у него с новой силой вскипела злоба. Он заметил, что его племянница смущенно отвела глаза, когда встретилась взглядом с молодым Бауденом. Да! Она даже теперь хотела бы его вернуть! Он увидел, как Нед зашаркал ногами по полу, а старый Бауден усмехнулся, и поспешно увел Молли прочь. Ни за что он не откажется от своего намерения выудить пятьсот фунтов из кармана у этого молодчика! Теперь распря между ним и его соседом пошла в открытую - эти молодые люди были лишь их орудием. По судебным правилам все должны были сесть на одну скамью так близко, что между противными сторонами едва поместилась бы свиная туша. Худое лицо Стира, исказившееся от напряжения, с которым он пытался следить за болтовней субъекта в парике, застыло в какой-то маниакальной неподвижности, но он не выпускал руки племянницы, то и дело безотчетно сжимая ее, так как видел, что она готова упасть в обморок. А "эти два молодчика" сидели, словно на аукционе, невозмутимые, самоуверенные, - они-то знали, что к чему: все это, мол, глупые штучки, из которых ничего не выйдет, надо только "крепко стоять на своем и ничего не предпринимать". Стиру казалось несправедливым, что у них такой спокойный вид, тогда как его племянница сидит рядом с ним ни жива ни мертва. Когда она, вся дрожа, пошла к свидетельскому месту, его бросило в жар, и от его одежды распространился запах камфоры. Он почти не слышал голоса Молли, а они все понуждали ее говорить. Он видел, что слезы катятся по ее щекам; а когда он глядел на Бауденов, которые ни разу не шевельнулись, даже седина в его рыжих волосах и бороде словно исчезала. Ее допрашивали не очень долго, адвокат Бауденов и тот почти не задавал ей вопросов - боялся, ясное дело! И Стир, кипя злобой и не зная, куда деваться от неловкости, смутно почувствовал, что ее манеры "настоящей леди", ее слезы, ее робость произвели выгодное впечатление на судью и присяжных. Он был в ярости, видя, как ее заставляют дрожать и плакать, но вместе с тем это его радовало. Она вернулась и села рядом с ним, совершенно уйдя в себя. Адвокат Баудена начал свою речь, и Стир слушал с открытым ртом. Это был возмутительный способ защиты, ибо все сводилось к признанию, что парень обманул девушку, нарушив обещание жениться. "Мой клиент, - сказал адвокат, - пришел в суд не для того, чтобы защищаться, а чтобы, как честный человек, выразить сожаление по поводу того, что он причинил истице боль. Но, позволим себе обратить на это внимание суда, он не нанес ей никакого материального ущерба, ибо теперь, когда все видели ее здесь, было бы нелепо утверждать, будто ее так называемая "ценность на брачном рынке" сколько-нибудь пострадала. Мой клиент явился сюда, чтобы сказать прямо и откровенно: когда его чувства к истице изменились, он решил, что разорвать помолвку, пока не поздно, честнее, умнее и милосерднее, нежели вступить в брак, с самого начала обреченный быть несчастливым, что - пусть господа присяжные помнят это! - в силу особенностей мужского характера и природы вещей было бы гораздо более тяжким ударом для истицы, чем для ответчика. Полностью признавая свою ответственность за ошибку, которую он совершил, и за опрометчивость, в которой он повинен, ответчик надеется, что присяжные учтут его моральное мужество, побудившее его остановиться, пока не поздно, и спасти истицу от тяжкого несчастья". Услышав про "моральное мужество", Стир вдруг выпрямился так резко, что судья невольно моргнул. "Моральное мужество"! Неужели никто не скажет этим окаменелостям, что Нед путался с незаконнорожденной служанкой? Неужели никто не скажет им, что Бауден нарочно подбил сына на это, чтобы насолить ему, Стиру? Он чувствовал, что вокруг него плетут сеть лжи, ничего не мог понять и бесился; все это - жульничество и улещивание, как будто адвокат продает лошадь на ярмарке. "Своим ясным и здравым умом простых, честных людей, - продолжал защитник, - господа присяжные поймут, что в нашем мире нельзя, чтобы и овцы были целы и волки сыты, хотя, быть может, в мире ином это возможно. Прискорбная практика разводного суда показывает, к чему приводят поспешные и опрометчивые браки. Так что следует серьезно задуматься, не эти ли процессы о нарушении брачного обещания и угроза гласности повинны в том, что упомянутый суд буквально завален делами о разводах". Далее адвокат позволил себе почтительно указать, что когда, как в данном случае, молодой человек признает свою ошибку и сожалеет о ней, но имеет достаточно мужества выдержать тяжкое испытание, дабы спасти истицу - а также в известной степени и себя, разумеется, - от несчастья на всю жизнь, то этот молодой человек заслуживает если не уважения, то, по крайней мере, справедливости и сочувствия со стороны своих сограждан, которые и сами ведь были молоды и, быть может, не всегда мудры, как Соломон. Пусть же они вспомнят, что значит молодая кровь, пусть представят себе солнечную тропинку в этом чудесном западном графстве, запах жимолости, хорошенькую девушку и тогда, положа руку на сердце, скажут, что и сами они могли бы ошибиться, приняв мгновенное увлечение за любовь на всю жизнь. "Не будем лицемерны, джентльмены, и не станем притворяться, будто мы всегда выполняем то, к чему сами приговариваем себя в жарком безумии в разгар лета. Мой клиент скажет вам со всей прямотой, ибо он простой деревенский парень, что он совершил ошибку, о которой никто не сожалеет больше него самого, после чего я передам это дело в ваши руки, уверенный, что, как ни прискорбно огорчать эту очаровательную девушку, вы правильно оцените суть данного дела с чуткостью умных и проницательных людей". - Ах, черт возьми! - Тише! Вы в суде! Восклицание, которое исторгли у Стира заключительные слова адвоката, отнюдь не выражало всю полноту тех чувств, что росли в нем с каждым словом "этого молодого негодяя", когда тот отвечал на ловкие вопросы своего защитника. Круглоголовый, с прилизанными волосами, Нед выглядел вполне безобидно, и благодаря адвокату для него все было легче легкого - именно это так бесило Стира, да еще каменное лицо Баудена, совсем близко, так что между ними едва поместились бы две свиных туши. Когда его собственный адвокат начал перекрестный допрос, Стир почувствовал, что совершил роковую ошибку. Почему он не заставил адвоката притянуть и служанку Пэнси? На кой черт уступил он своей природной скрытности, уважению к своей племяннице и не воспользовался оружием, которое лишило бы этого молодого мерзавца всякого сочувствия присяжных? Его терзало злобное разочарование. Выходит, этому молодчику не покажут, где раки зимуют! Это возмутительно! Но вдруг он насторожился. - Ну-с, молодой человек, - говорил адвокат Стира, - не кажется ли вам, что в наши дни вы могли бы найти лучший способ послужить родине, чем разбивать сердца девушек?.. Будьте так добры, отвечайте на вопрос! Не заставляйте суд попусту терять время. Ну? Говорите же! - Мое дело землю пахать, чтоб хлеб был, я ведь вас кормлю! - Вот как! Ну что ж, присяжные сами решат, насколько молодой человек вроде вас заслуживает снисхождения. Губы Стира дрогнули. Нет, каков подлец! Потом оба адвоката снова говорили речи и снова повторяли одно и то же, но Стир уже потерял к происходящему всякий интерес; разочарование не оставляло его, он чувствовал себя, как футболист, который рассчитывал блестяще подать мяч, но позорно промахнулся. Потом судья говорил все то, что уже было сказано, и добавил еще кое-что. Присяжные не должны позволять себе того и не должны позволять себе этого. Адвокат ответчика упомянул о бракоразводном суде, но присяжные не должны допускать, чтобы подобные соображения влияли на их вердикт. Пока существует закон, дела о нарушении брачного обещания следует рассматривать только по существу. Присяжные должны учесть то и учесть это и вынести вердикт, определив по совести сумму возмещения убытков. И вот присяжные удалились на совещание. Пока их не было, Стир чувствовал себя одиноким. С одной стороны сидели эти Баудены, которых он хотел "заставить попотеть"; с другой - его племянница, которую он, судя по ее лицу, уже заставил немало "попотеть". Он не любил животных, но если бы в эти долгие четверть часа, когда оба его врага сидели, равнодушно уставившись прямо перед собой, хоть собака лежала у его ног, ему было бы легче. А потом присяжные вернулись, и желание, мучившее его, робко выразилось в мольбе, которую можно было бы послать по почте: "Боже, заставь их попотеть. Твой смиренный раб Дж. Стир". - Мы решили дело в пользу истицы и присудили ответчика к возмещению убытков в сумме трехсот фунтов стерлингов. Триста фунтов! Да еще судебные издержки, вместе это будет уже пятьсот! A капитала у Баудена нет; он всегда еле сводит концы с концами, только что взаймы не берет. Да, это для него сильный удар. Схватив племянницу за руку, Стир встал и вывел ее в правую дверь, пока Баудены, словно слепые, ощупью искали левую. В коридоре к нему подошел его адвокат. Что от него толку, он и наполовину не сделал своего дела! Стир уже готов был сказать ему это, но мимо прошли Баудены, шагая широко, словно по полю, засеянному репой, и он слышал, как Бауден сказал: - Вот ведь пристал, как репей, думает, что получит денежки. Только не дождаться ему этого. Он хотел что-то ответить, но адвокат взял его за отворот сюртука. - Уведите свою племянницу, мистер Стир. С нее довольно. И, не испытывая торжества победы, не чувствуя ничего, кроме тупой, раздражающей боли в сердце, Стир взял Молли за руку и вывел из храма правосудия. VII Вслед за вестью о том, что Стир "нагрел" Баудена на триста фунтов и судебные издержки за нарушение обещания жениться, данного Молли Уинч, в деревню пришла и другая весть - Нед пошел в солдаты. Все были в восторге от этой двойной сенсации. Казалось, на войне так легко стяжать славу, что неизвестно, кому повезло больше. Однако не приходилось сомневаться, что Молли Уинч и служанке Пэнси повезло меньше всех. Вся деревня, охваченная любопытством, жаждала их видеть. Но это оказалось невозможным, так как Молли Уинч в Уэстоне-сьюпер-Мер, а служанка Пэнси не показывалась даже на дворе у Баудена, когда к нему заходили по делу. Сам Бауден, как обычно, ходил в гостиницу "Три звезды", где он заявил при всех, что Стир никогда не увидит ни пенса из этих денег, а Стир, как всегда, ходил в церковь, где он был старостой, но ничего такого сказать, разумеется, там не мог. Прошло рождество, потом Новый год, миновали унылые февраль и март, когда все деревья стояли обнаженные, а кустарник, летом красновато-коричневый, стал темно-бурым и птицы не пели в ветвях. Стир, одержав победу, потерял племянницу; она решительно не пожелала вернуться в деревню победительницей и поступила на службу, Бауден, также одержав победу, потерял сына, который теперь заканчивал боевую подготовку в своем батальоне, стоявшем во Фландрии. Ни один из врагов не показал словом или поступком, что усматривает какую-либо связь между своей победой и потерей; но однажды в конце марта школьная учительница видела, как они сидели в своих колясках и глядели друг на друга, встретившись на такой узкой дороге, что разъехаться можно было только, если бы кто-нибудь уступил. Они не двигались с места так долго, что лошади успели ощипать кусты по обе стороны дороги. Бауден сидел, скрестив руки на груди, похожий на своего быка. У Стира зубы были оскалены, а глаза сверкали, как у собаки, готовой укусить. Учительница, которая была не робкого десятка, взяла под уздцы лошадь Баудена и осадила ее назад. - Ну, мистер Стир, - сказала она, - теперь возьмите левее, прошу вас. Нельзя же стоять так целый день, загораживая дорогу, так что никому и не проехать. Стир, который все-таки дорожил своей репутацией в приходе, дернул вожжи и въехал прямо в живую изгородь. А учительница без лишнего шума, шаг за шагом, провела лошадь Баудена под уздцы мимо его коляски. Колеса заскрипели, одна коляска слегка задела другую; на лицах обоих фермеров, оказавшихся так близко, не дрогнул ни один мускул, но когда коляски разъехались, каждый, словно по уговору, сплюнул вправо. Учительница отпустила вожжи Бауденовой лошади и сказала: - Вам должно быть стыдно, мистер Бауден; и мистеру Стиру тоже. - Как это? - сказал Бауден. - И в самом деле, как это? Все знают, какие у вас с ним отношения. Из этого ничего хорошего не выйдет. Да еще во время войны, когда все мы должны сплотиться! Почему бы вам не подать друг другу руки и не стать снова друзьями? Бауден рассмеялся. - Подать руку этому наглецу? Да я скорее подам руку дохлой свинье. Пускай он вернет моего сына из армии. Учительница подняла голову и поглядела ему в лицо. - Кстати, вы, надеюсь, позаботитесь о бедной девушке, когда придет срок, - сказала она. Бауден кивнул. - Не беспокойтесь! Пускай уж лучше она родит мне внука, чем эта Стирова племянница. Учительница помолчала немного. - Бауден, - сказала она наконец, - вы рассуждаете не по-христиански. - А вы сходите к Стиру, мэм, да попытайте, может, он окажется лучшим христианином. Он ведь по воскресеньям держит тарелочку - пожертвования собирает. Добрая женщина так и сделала, вероятно, больше из любопытства, чем с намерением обратить Стира на путь истины. - Как! - сказал Стир, который в это время устанавливал в саду новый улей. - После того, как этот богом проклятый человек подбил своего сына обмануть мою племянницу! - Но ведь вы христианин, мистер Стир! - Всему есть предел, мэм, - сухо сказал Стир. - По мне даже сам господь бог не смог бы поладить с этим негодяем. Так что не тратьте слов зря и не уговаривайте меня. - Боже! - пробормотала учительница. - Не знаю уж, кто из вас двоих хуже. И в самом деле, знали это только Стир и Бауден: каждый из них окончательно убедился в том, что другой - негодяй, когда пришла весна, запели птицы, зазеленела листва, стало пригревать солнце, а у одного не было сына, чтобы сеять хлеб и смотреть за телятами, у другого - племянницы, чтобы сбивать лучшее масло во всем приходе. В конце мая, в погожий день, когда свежий ветерок шевелил листву ясеней и яркие золотистые лютики, Пэнси подошло время рожать; а на другое утро Бауден получил от сына письмо: "Дорогой отец! Нам не дозволено писать, где мы, так что я могу лишь сообщить, что ядер тут летает ужас сколько, и конца этому не видать, а там, где которое-нибудь из них упадет, такая остается ямина, что целый фургон зарыть можно. Хороший мячик, грех жаловаться. Надеюсь, ты управился без меня с телятами. А здесь и травы-то почти нет, кролику полдня не прокормиться, и вот о чем хочу тебя попросить: ежели у меня будет сын (ты знаешь, от кого), назови его Эдуардом в твою и мою честь. Я тут поневоле все думаю... Наверно, ей будет приятно узнать, что я женюсь на ней, ежели вернусь живой, - уж так я решил, чтоб совесть не мучила. В нашем взводе есть несколько немецких пленных. Немцы - здоровые парни, а когда они палят в нас из пулеметов, свиньи этакие, туго нам приходится, скажу я тебе. Надеюсь, все вы, как и я, живы-здоровы. Ну как, перестала эта свинья Стир требовать свои деньги? Хотел бы я снова увидеть нашу старую ферму. Скажи бабке, чтоб сидела в тепле. Остаюсь твой любящий сын. Нед". Бауден постоял несколько минут у весов, пытаясь разобраться в своих чувствах, а потом отнес письмо Пэнси, лежавшей вместе с ребенком в своей тесной клетушке. Деревенских жителей, не умеющих владеть собой, письмо или событие, которое вспахивает целину чувств или взрывает скалу какого-нибудь предрассудка, надолго оглушает и выводит из равновесия. Так, значит, Нед хочет жениться на ней, если вернется! Баудены - род старый, а девушка незаконнорожденная. Это не дело! Только теперь, узнав о том, что Неда это тревожит, Бауден по-настоящему понял, какой опасности подвергается там его сын. Чутьем он понимал, что совесть не мучает так сильно тех, кто полон жизни и уверенности в будущем; поэтому он с каким-то предубеждением отнес письмо девушке. Но, в конце концов, ребенок - плоть от плоти Неда и его самого, точно так же, как если бы его родители были обвенчаны в церкви, и к тому же это мальчик. Он отдал ей письмо со словами: "А вот подарок тебе и нашему маленькому Эдуарду Седьмому". Вдова, которая жила неподалеку и обычно оказывала немудреную помощь в подобных случаях, вышла из комнаты, а Бауден, пока девушка читала, присел на низкий стул у оконца. Стоять ему было неудобно, так как он касался головой потолка. Ее грубая рубашка, обнажив шею, сползла с сильных плеч, черные, потерявшие блеск волосы рассыпались по подушке; он не видел ее лица, заслоненного письмом, но слышал, как она вздохнула. И ему стало жаль ее. - Что это ты, ведь радоваться надо, - сказал он. Уронив письмо и взглянув ему в глаза, девушка сказала: - Нет, это мне ни к чему; Нед меня больше не любит. Какая-то невыразимая тоска была в ее голосе, какое-то смятенное, ищущее выражение в темных глазах, так что Баудену стало не по себе. - Не горюй! - пробормотал он. - Вон у тебя какой ребенок, прямо богатырь, уж его-то у тебя никто не отнимет. Подойдя к кровати, он пощелкал языком и протянул ребенку палец. Сделал он это нежно, словно всегда умел обращаться с детьми. - Настоящий маленький мужчина. Потом он взял письмо, чувствуя, что "незачем оставлять ей этот козырь против Неда, если он вдруг передумает, когда благополучно вернется домой". Но, выходя за дверь, он увидел, как Пэнси дала ребенку грудь, и снова ему стало не по себе, словно жалость кольнула его. Кивнув вдове, которая сидела на пустом ящике из-под бакалеи около слухового окна и читала старую газету, Бауден по винтовой лестнице спустился в кухню. Его мать сидела у окна, греясь на солнце, и ее блестящие темные глазки быстро бегали на лице, покрытом сетью морщинок. Бауден постоял немного, глядя на нее. - Ну, бабка, - сказал он, - теперь уж ты прабабкой стала. Старуха кивнула и, потирая руки, чуть скривила губы в улыбке. Баудена вдруг охватил ужас. - В этом нет никакого смысла, - пробормотал он себе под нос, сам хорошенько не зная, что он хотел этим сказать. VIII Бауден не пришел в церковь три недели спустя, когда ребенка окрестили Эдуардом Бауденом. В это июньское утро он повез продавать на рынок бычка. Коляска ехала медленно, под тяжестью бычка она осела и вся тряслась. Хотя жизнь и приучила Баудена к этому, он никогда не мог равнодушно отнимать телят у матерей. Он питал к скотине странные чувства, жалел ее больше, чем людей. Он всегда бывал мрачен, когда в коляске* у него за спиной, покачивалось крепко связанное маленькое рыжее существо. Оно вызывало в нем какую-то душевную теплоту, как будто некогда, в прежней своей жизни, он сам был таким вот рыжим бычком. Когда он проезжал через деревню, кто-то окликнул его: - Эй, слыхал новость? Вчера утром наши задали немцам хорошую трепку. Бауден кивнул. Вести с войны были теперь для него лишь напоминанием о том, что этот негодяй Стир отнял у него Неда, лишил его опоры. Конечно, думал он, когда-нибудь война кончится, но пока что-то конца не видать - нынче они там гонят немцев, завтра немцы гонят их, а тут тем временем вводят то один закон, то другой, все насилуют землю. Не знают они, что ли, эти чурбаны, что землю нельзя насиловать? Стир, конечно, тоже ее насилует - сеет пшеницу там, где она не может расти, - уж это всякий скажет. День был жаркий, дорога пыльная, а потом этот сукин сын Стир весь день околачивался на рынке, и поэтому Бауден перед тем, как ехать домой, крепко выпил в "Драконе". Когда он вошел в кухню, ребенок, уже окрещенный, лежал в тени, в деревянном ящике, куда ему подложили подушку и платок, а старая миссис Бауден сидела на солнце и шевелила руками, как будто что-то ткала. Овчарка Баудена положила морду на край ящика и принюхивалась, словно хотела увериться, что в ребенке действительно произошла какая-то перемена. Пэнси встала и хлопотала по хозяйству. "Она, видно, оправилась, но все еще бледна и слаба", - подумал Бауден. Он постоял около ящика, разглядывая "богатыря". Ребенок не был похож на Неда и вообще, насколько Бауден мог судить, ни на кого не был похож. Вдруг он открыл большие серые глаза. А вот у Стира никогда не будет внука, пусть даже незаконнорожденного. Бауден пощелкал языком, чтобы позабавить ребенка, и овчарка ревниво ткнулась белой косматой головой ему в руку. - Но-но, - сказал Бауден. - Ты что это? Он вышел из кухни. Солнце уже садилось. Он решил пойти взглянуть на свою скотину, которая паслась на кочковатой пустоши за полями, и собака увязалась за ним. По дороге он присел на камень среди молодых папоротников и дрока, который еще не зацвел. Вечер был так хорош, что и словами не описать, солнце стояло уже низко, и его волшебный свет стал словно бы одушевленным, подвижным, и струился сквозь зелень ясеней, боярышника и папоротников. Один куст боярышника рядом еще был причудливо убран нежными цветами со сладким сильным запахом; круглые молочно-белые плоские цветки бузины сверкали в искрящемся воздухе, а рябина в овраге уже отцвела и покрылась бурыми неровными ягодами. Во всем чувствовался волшебный переход от одного времени года к другому, даже в голосе кукушки, которая, как стрела, взлетела на акацию, росшую у края каменистой лощины, и пронзительно закуковала. Бауден пересчитал скотину и полюбовался, как блестят на солнце рыжие шкуры. Его клонило ко сну от жары, от выпитого сидра, от жужжания мух среди папоротников. Он безотчетно наслаждался глубоким и чувственным покоем, теплом и красотой. Нед пишет, что там совсем нет зелени. Просто не верится! Нет даже травы - и кролику не прокормиться; ни вьющегося, похожего на гусеницу, молодого побега папоротника; ни зеленого дерева, на которое села бы птица! И это Стир послал его туда! Мысль эта пронеслась сквозь дрему, хлопая черными крыльями. Стир! У него нет сына, чтоб воевать, он знай себе денежки наживает! Баудену подумалось, что сама злобная судьба покровительствует этому сквалыге, который даже выпить как следует себе не позволяет. Голубые цветы вероники и молочая в изобилии росли среди жесткой травы, и Бауден, быть может, в первый раз в жизни заметил эту маленькую естественную роскошь, которой Стир лишил его сына, послав его туда, где не растет даже трава. Наконец он встал и медленно пошел обратно той же дорогой, по тропе, обильно удобренной засохшим навозом его коров, а бесчисленная мошкара роилась вокруг цветов бузины и среди листвы ясеней. Когда он вошел во двор, из дома как раз выходил деревенский почтальон. Он остановился в дверях и повернул к Баудену седую голову с красным лицом и черными глазами, щурясь от света заходящего солнца. - Вам телеграмма, мистер Бауден, - сказал он и ушел. - Что такое? - равнодушно буркнул Бауден и поднялся на крыльцо. Нераспечатанная телеграмма лежала на кухонном столе, и Бауден удивленно, уставился на нее. Ему не часто приходилось получать такую корреспонденцию - может быть, всего раз пять за все пятьдесят с лишним лет его жизни. Он взял телеграмму так, как, вероятно, взял бы птицу, которая может клюнуть, и распечатал. "С глубоким прискорбием сообщаем, что ваш сын пал в бою седьмого числа сего месяца. Военное министерство". Он перечел телеграмму снова и снова, а потом тяжело сел, уронив ее на стол. Его круглое бесстрастное лицо казалось слепым и застывшим, рот был чуть приоткрыт. Подошла Пэнси и встала рядом с ним. - Вот, - сказал он. - Прочти. Девушка прочла телеграмму и схватилась за голову. - Теперь уж ничем не поможешь, - скороговоркой пробормотал он. Ее бледное лицо вдруг покраснело; она тихонько заголосила и выбежала из комнаты. Теперь в чисто выбеленной кухне все было мертво и неподвижно, только раскачивался маятник часов да без устали бегали глаза у старой миссис Бауден, сидевшей под геранью, у окна, там, куда солнце бросало последние лучи, скрываясь за домом. Тикали часы, минута проходила за минутой. Наконец Бауден зашевелился, - его голова поникла, плечи опустились, колени разъехались. Он встал. - Будь проклят во веки веков этот сукин сын Стир, - медленно произнес он, снова беря телеграмму. - Где моя палка? Неуверенно, как слепой, он обошел кухню и вышел во двор. Старуха следила за ним своими блестящими глазками. Пройдя через старые ворота, он побрел по дороге к ферме Стира, медленно поднялся на две ступеньки, перелез через ограду и очутился на дворе фермы. - Хозяин дома? - спросил он у мальчика, стоявшего около коровника. - Нет. - А где он? - Еще не вернулся с рынка. - Ага, он прячется, прячется от меня! И Бауден повернул назад по дороге. В ушах у него стояло монотонное жужжание, ноздри раздувались, ловя вечерние запахи - запах травы, коровьего навоза, сухой земли и кустов, окаймлявших поле. Обоняние его еще жило, но все остальные чувства заглушала горечь, подступившая к сердцу. Кровь стучала у него в висках, и он тяжело ступал по земле. По этой дороге должен проехать Стир в своей коляске - будь он проклят во веки веков! Пройдя свой выгон, он очутился у придорожного постоялого двора. Если сесть на скамью у окна, можно было видеть всех проезжающих. Кроме хозяина и двух служанок, внутри никого не было. Бауден, как обычно, потребовал кружку сидра и сел у окна. Он не рассказал о своем несчастье, а они, как видно, ничего не знали. Он просто сидел и глядел на дорогу. Время от времени он отвечал на какой-нибудь вопрос, иногда вставал и протягивал кружку, чтобы ее наполнили. Потом кто-то вошел: он услышал тихие голоса. Вошедшие смотрели на него. Они знали! А он все сидел молча, пока постоялый двор не закрылся. Было еще светло, когда он, шатаясь, побрел обратно к дому, то и дело оглядываясь, чтобы не пропустить Стира. Солнце зашло, вокруг было очень тихо. Он прислонился к воротам изгороди, которой было обнесено его поле на склоне холма. Никто не проезжал по дороге. Сгущались сумерки. Взошла луна. Где-то заухала сова. Позади него, в поле, от купы буков, крадучись, поползли тени, призрачные, едва заметные на траве и на цветах, а потом медленно сгустились под яснеющим светом луны. Бауден оперся спиной о деревянный столб, у него подогнулось одно колено, потом другое, и он застыл так в мрачном оцепенении. Перед ним возникли видения, но их было немного. Ни травы, ни деревьев нет там, где убили его сына, ни птиц, ни зверей; как же это так... все грязно-серое в лунном свете... и лицо Неда тоже сплошь серое! Теперь он никогда больше не увидит лица Неда! Будь проклят этот сукин сын Стир, этот сукин сын! Мертвый Нед никогда не увидит родного дома, не услышит знакомых голосов, не почует привычных запахов. И Бауден почувствовал за Неда острую тоску по дому, по родной земле, по привычным звукам и запахам. Здесь жили их предки с незапамятных времен. И он вспомнил свою покойную жену, вспомнил, как родился Нед. Жена... что ж, она родила ему шестерых, но спасти из них удалось только Неда. А в тот раз у жены была двойня. Он вспомнил, как сам сказал тогда доктору, чтоб тот о "девчонке" не беспокоился, только бы спас мальчика. Он хотел, чтобы после него остался наследник, а теперь Нед умер, - ах, этот... этот сукин сын Стир! Он услышал далекий, постепенно приближающийся стук колес. Крепко сжав палку, он выпрямился, глядя на дорогу, всю испещренную полосами лунного света. Шум приближался, уже можно было различить цоканье копыт, а потом очертания лошади и коляски выступили из темноты. Да, это был Стир! Бауден открыл ворота и ждал. Коляска двигалась медленно; Бауден увидел, что лошадь хромает, и Стир ведет ее под уздцы. Он шагнул ему навстречу. - Эй, - сказал он. - Мне нужно с тобой поговорить. Заверни-ка сюда! Лунный свет упал на худое бородатое лицо Стира. - Чего тебе? - спросил он. Бауден повернулся к воротам. - Привяжи лошадь; я хочу с тобой рассчитаться. Он видел, как Стир постоял немного на месте, словно раздумывая, потом бросил вожжи на створу ворот. Голос его прозвучал резко и твердо: - Значит, ты достал наконец деньги? - А! - вскрикнул Бауден и попятился к деревьям. Он видел, как Стир осторожно подходит к нему с палкой в руке. Он поднял свою палку. - Это тебе за Неда, - сказал он и ударил изо всей силы. Но Стира он не достал; тот отпрянул и тоже замахнулся палкой. Бауден ударил снова, но Стир отпарировал удар, и тогда, отшвырнув палку, Бауден бросился на врага, чтобы вцепиться ему в горло. Он был вдвое крупнее и сильнее Стира; но зато Стир был вдвое проворнее и расчетливее. Они раскачивались из стороны в сторону среди буковых стволов, оказываясь то в тени, то в лунном свете, и тогда лица их становились серыми, а глаза сверкали - глаза мужчин, готовых убить друг друга. Они крепко сцепились, и каждый с отрывистым, злобным рычанием старался повалить другого. Они обошли вокруг старого, трухлявого дерева и остановились, тяжело дыша, пожирая друг друга глазами. Вся ненависть, накопившаяся за эти долгие месяцы, горела теперь в этих глазах, и руки у них судорожно дергались. Вдруг Стир упал на колени и, схватив Баудена за ноги, стал тянуть, и тянул до тех пор, пока громоздкая, колеблющаяся туша, наклонившись вперед, не рухнула через Стира на землю всей своей тяжестью. А затем оба они сплелись в один клубок и покатились по траве, потом высвободились и долго сидели на земле, уставившись друг на друга. На Баудена после выпивки эта встряска подействовала ошеломляюще, а Стир был оглушен тяжестью, которая только что навалилась к нему на спину. Они сидели с таким видом, как будто каждый из них знал, что спешить некуда, что они затем пришли сюда, чтобы довести это дело до конца; сидели, глядя друг на друга в лунном свете, чуть подавшись вперед, вытянув ноги, разинув рты, с трудом переводя дух, и казались смешными - смешными друг другу! Вдруг зазвонил церковный колокол. Его размеренный звон сначала лишь едва коснулся одурманенного рассудка Баудена, который тупо раздумывал, как бы снова наброситься на Стира, но потом дошел до его сознания. Звонят? Звонят! По ком? Руки у него опустились. Что-то толкало его вперед и в то же время сдерживало, в нем боролись решимость и суеверие, жажда мести и скорбь. Прошла долгая минута. Колокол все звонил. У ворот тихо заржала хромая кобыла Стира. Вдруг Бауден встал, пошатываясь, повернулся спиной к врагу и через залитое лунным светом поле побрел к дому. Из высокой травы поднимался сладкий запах клевера. Он услышал скрип колес - это Стир тронулся дальше. Пускай! Что толку с ним драться - Неда теперь все равно не вернешь! Он дошел до ворот и остановился, прислонившись к столбу. Холодный свет луны струился в воздухе, заливая поля; подстриженные осины дрожали у него над головой, розы, которыми была увита низкая каменная изгородь, словно бы покрылись какими-то странного цвета полосами; мимо, задев его щеку, пролетел мотылек. Бауден нагнул голову, словно хотел ударить, отшвырнуть от себя всю красоту этой ночи. Колокольный звон смолк, и теперь не было слышно ни звука, кроме шелеста дрожащих осиновых листьев да журчания ручья. Чудовищно мирно было вокруг - просто чудовищно! И в Баудене словно угасло что-то. У него больше не было сил ненавидеть. ШАНТАЖ Перевод Н. Шерешевской I Верный, но весьма язвительный друг Чарлза Грентера как-то сказал о нем: "Ce n'est pas un homme, c'est un batiment" {Это не мужчина, а крепость (франц.).}, - и с этим, как видно, был вполне согласен худой смуглый человек, шедший за Грентером в то октябрьское утро по Окли-стрит в Челси. Весь, от квадратных подошв до светлой квадратной бороды и квадратной головы под черным квадратным котелком, Грентер казался таким огромным, твердым, как гранит, неуязвимым, покрытым стальной броней, - серый костюм в мягком, солнечном свете делал его еще внушительней; он был слишком огромный, - такой никогда не окажется за бортом - разве только, чтобы служить подводной лодкой. И человек, украдкой следовавший в его кильватере до самой набережной, раз или два подходил к нему вплотную, но снова отставал, словно убоявшись величины и неприступности "корабля". Несмотря на то, что минувшее лето было жарким, платаны стояли еще совсем зеленые, лишь немногие листья с них опали или пожелтели - признак того, что очаровательная и унылая пора, называемая ранней осенью, наступила. Хотя дом, где жил Грентер с женой, был рядом, он свернул с пути, чтобы пройтись под этими деревьями и полюбоваться на реку. Видимо, такое проявление чувствительности придало мрачному типу решимости, он снова подкрался к Грентеру и больше уже не отставал от него ни на шаг. Оборванный и грязный, будто всю жизнь был бродягой, он приостановился, внимательно оглядел улицу бегающими черными глазками и, убедившись, что поблизости никого нет, судорожно глотнул, от чего напружинились жилы на его худой шее, и, незаметно поравнявшись с Грентером, торопливо и хрипло проговорил: - Извините, сэр, десять фунтов - и я буду молчать. Выражение, которое было на лице Грентера, когда он обернулся, услышав это неожиданное требование, как нельзя лучше подтверждало известную истину: "Внешность обманчива". Лицо это, горевшее страстью и отвагой, но вместе с тем - презрительно-насмешливое, забавно дрогнуло над массивным туловищем, потом раздалось громкое бренчание - это Чарлз Грентер зазвенел монетами в кармане брюк. Дрогнули и его приподнятые брови, и морщинки, разбегавшиеся от уголков глаз по широким скулам, и углы рта, скривившегося в насмешливой улыбке. - Что с вами, дружище? - спросил он неожиданно тонким голосом. - Да мало ли что, всякое бывает, сэр. Теперь вот дошел до ручки. Я знаю, где вы живете, и знаю вашу жену, но десять фунтов - и я буду молчать. - О чем? - О том, что вы ходите к той девице, от которой только сейчас вышли. Десять фунтов. Это ж немного, а я человек слова. Все еще храня на лице улыбку, Грентер иронически хмыкнул. - Бог ты мой, шантаж! - Слушайте, почтеннейший, я доведен до крайности и решил получить эти десять фунтов любой ценой. Если у вас нет при себе, отдадите на этом самом месте в шесть, сегодня же вечером. - Его глаза вдруг загорелись на голодном лице. - Но только без фокусов! Меня все равно не проведешь! Какое-то мгновение Грентер разглядывал его, потом повернулся к нему спиной и стал смотреть на воду. - Итак, сэр, в вашем распоряжении два часа: до шести. Смотрите же, без фокусов. Хриплый голос смолк, шаги замерли в отдалении; Грентер остался один. Улыбка все еще блуждала на его губах, но ему уже было не до смеха; его разбирала досада, законное негодование человека солидного, благопристойного и ни в чем не повинного. Откуда взялся этот проходимец? Так, значит, его выслеживали, а он об этом и не подозревал. У Грентера даже уши покраснели. Вот мерзавец! Все казалось слишком нелепым, чтобы обращать на это внимание. И тем не менее его ум, искушенный в житейской мудрости, не мог успокоиться. Сколько раз заходил он к этой несчастной цветочнице? Три. А все потому, что он не пожелал передать этот случай Обществу, которое так любит копаться в чужой беде. Недаром говорят, что частная благотворительность чревата неприятностями. Выходит, так! Шантаж! В голове у него засела мысль, которую он никак не мог прогнать, точно ворону с высокой ветки: почему не рассказал он об этой цветочнице своей жене и не сделал так, чтобы она навещала ее? Почему? Да потому, что Ольга назвала бы эту девушку притворщицей. Что ж, возможно, так оно и есть. Дело темное! И вообще, разве этот негодяй осмелился бы угрожать ему, если б сама девица не была в этом замешана? Теперь она, конечно, будет врать, чтобы помочь своему сообщнику. А жена, чего доброго, поверит им... Она как-то... как-то слишком уж цинична! Все это так грязно, так неприятно в семейных отношениях! Грентер почувствовал себя совсем скверно. Он вдруг потерял веру в людскую порядочность. А тут еще закаркала вторая "ворона". Допустимо ли, чтобы какой-то негодяй безнаказанно проделывал подобные штуки? Не заявить ли в полицию? Грентер стоял как вкопанный; с платана упал пестрый лист и опустился на его котелок, а у ног пристроился маленький щенок, который, видимо, принял его за фонарный столб. Нет, этот случай не пустяк! Для его репутации человека гуманного, честного и здравомыслящего - совсем не пустяк! Если заявить в полицию, они начнут преследовать этого бродягу и, возможно, дадут ему год тюрьмы, а ведь он, Грентер, всегда считал, что наказание, как правило, не соответствует совершенному преступлению. Глядя на реку, он словно видел жестокую силу, нависшую над ним, над его женой, над Обществом, над девушкой-цветочницей и даже над этим негодяем, - силу, которая вот-вот обрушится на одного из них или на всех вместе. Как ни кинь, а дело дрянь, хуже некуда. Не удивительно, что шантаж считается таким омерзительным преступлением. Это самый бессердечный и скользкий из всех человеческих проступков - так паук оплетает паутиной свою жертву, так убивается всякое чувство сострадания, так возникает опустошенность, гибнет вера! Но все обернулось бы еще хуже, будь его совесть не чиста. А так ли уж она чиста? Стал бы он разве ходить к этой молоденькой цветочнице, да не один раз, а три, если б она не была такой хорошенькой, с такими красивыми темно-карими глазами, с грубоватым, но таким проникновенным голосом? Стал бы он разве навещать старую, неряшливую цветочницу, что сидит вон на том углу, хоть и ей живется не легче? Честность в нем ответила: нет. Но чувство справедливости внесло поправку: если ему и нравится глядеть на хорошенькое личико, что ж в атом дурного - он был требователен к себе и уверток не терпел. Зато Ольга так цинична; она непременно спросила бы его, отчего он не навестил и эту старуху цветочницу, и того хромого, что предает спички, и вообще всех несчастных в квартале. Но что сделано, то сделано - надо смело идти навстречу опасности. Только вот куда идти? В полицию? К жене? Или к самой девушке, чтобы выяснить, причастна ли она к этому вымогательству? А может, дождаться шести часов, встретиться с тем подлецом и показать ему, где раки зимуют? Грентер ни на что не мог решиться. Все казалось ему равно смелым - и так и этак будет правильно. Но еще смелее пренебречь этим! Волны угомонились, и полноводная река внизу под ним мирно серебрилась на солнце. Эта умиротворенность вернула ему то безмятежное настроение, в каком он пребывал лишь недавно, когда переходил набережную, чтобы взглянуть на воду. Вот он здесь, у реки, на которой стоит этот огромный город, - он, Грентер, высокий, сильный, сытый и, если и не богатый, то вполне благополучный; а рядом - сотни тысяч таких, как та бедная девушка-цветочница или этот мрачный бродяга, которые скользят по краю пропасти, именуемой нуждой. Для него эта река - источник эстетического наслаждения, для них - быть может, последнее прибежище. Она так и сказала, но нищие, вероятно, всегда так говорят, чтобы разжалобить, вот и этот проходимец тоже: "Рассчитывать не на что... дошел до ручки". И все же хотелось быть справедливым! Если бы только он мог узнать о них все... Но, увы, он не знал ничего! "Нет, не могу поверить, что она такое неблагодарное, жалкое создание! - думал он. - Надо вернуться и поговорить с ней еще раз..." И он пошел назад по Окли-стрит до самого ее дома и, поднявшись по лестнице, пропахшей керосином, постучал в приотворенную дверь, за которой ему виден был ее ребенок, прижитый неизвестно с кем; видимо, его только что покормили, и теперь он, сидя в корзине из-под цветов, невозмутимо глазел на Грентера. Взгляд этот словно предупреждал его: "Смотри, как бы тебя не приняли за моего отца. Сможешь ли ты доказать свое алиби, старина?" И Грентер почти бессознательно начал припоминать, где он был месяцев четырнадцать - шестнадцать назад. Не в Лондоне - благодарение богу! С женой в Бретани - весь прошлый июль, август и сентябрь. Позвякивая в кармане монетами, Грентер разглядывал ребенка. Этот малыш вполне мог быть четырехмесячным, хоть и выглядел старше! Ребенок улыбнулся беззубым ртом. "Да!" - сказал он и протянул свою крошечную ручонку. Грентер перестал звенеть монетами и оглядел комнату. Когда он впервые пришел сюда месяц назад, чтобы проверить, правду ли рассказала ему эта девушка, которую он случайно встретил на улице, комната была в самом плачевном виде. Убеждение, что людей портят условия, в которых они живут, заставило его прийти еще раз, а сегодня он пришел снова. Ему хотелось убедиться, говорил он себе, что он не бросает деньги на ветер. И действительно, в комнате, такой крохотной, что кровать и корзина с ребенком заполняли ее почти всю и ему повернуться было негде, как будто появились какие-то признаки уюта. Однако чем дольше он осматривал комнату, тем глупее себя чувствовал, досадуя, что вообще явился сюда, хотя бы и с самыми благими намерениями, которые, собственно, и были всему виной. Но, повернувшись, чтобы уйти, он увидел девушку, поднимавшуюся по лестнице с пакетом в руках и, судя по запаху мяты, с конфетой за щекой. Ну, конечно, она очень уж скуластая, как он этого раньше не заметил, да и брови у нее чересчур крутые - настоящая цыганка! Она улыбнулась ему темными, блестящими, как у щенка, глазами, а он сказал своим тонким голосом: - Я вернулся, чтобы спросить вас кое о чем. - Пожалуйста. - Знаете вы мужчину, смуглого, с худым лицом, немного косого, который прежде служил в армии? - А как его зовут, сэр? - Не знаю; он шел за мной от самого вашего дома до набережной, а там попытался меня шантажировать. Вам известно, что такое шантаж? - Нет, сэр. Крадучись, по-кошачьи, она быстро шмыгнула мимо него, подхватила на руки ребенка и, спрятав за него лицо, искоса глянула на Грентера своими темными глазами. У Грентера вздернулись брови, уголки рта опустились. Самое невероятное чувство охватило его. Хоть он и не терпел поэтической напыщенности, ему показалось, словно... ну, словно бы что-то доисторическое, первобытное, змеиное, кошачье и вместе с тем обезьянье промелькнуло в этом диком, беспокойном взгляде и в желтом личике ребенка. Конечно, без нее дело не обошлось, это так же верно, как то, что он стоит сейчас здесь; и уж, во всяком случае, она знает обо всем! - Это опасная игра, - бросил он. - Скажите ему, пусть прекратит ее, не то ему же хуже будет. Спускаясь по лестнице, он размышлял: "Вот самый удобный случай, какой только мог представиться, чтобы заглянуть в душу человеческую, а ты бежишь от него". Мысль эта так взволновала его, что, уже выйдя на улицу, он остановился в нерешительности. Шофер, мывший машину, с любопытством поглядел на него. И Чарлз Грентер двинулся прочь. II Когда он вошел в свою квартиру, жена его готовила чай в маленькой гостиной. Она была невысокая, но хорошо сложенная, с карими глазами на несколько плоском лице, сильно напудренном и довольно миловидном. В жилах ее текла польская кровь; Грентер теперь никогда не поверял ей свои сокровенные мысли, так как давно признался себе, что в вопросах морали он выше нее. Он не имел ни малейшего желания считать себя выше нее - часто это было просто неловко, но что поделаешь. Сегодня же, когда его пытались шантажировать, он чувствовал себя даже более чем неловко. Очень уж неприятно падать с пьедестала, на который ты вовсе и не хотел взбираться. Усевшись в полированное кресло с черными подушками, он принялся было толковать о желтеющих листьях, но, перехватив ее взгляд и улыбку, почувствовал, что она догадывается о его беспокойстве. - Тебя когда-нибудь интересовало, как живут другие люди? - спросил он, позвякивая чайной ложкой. - Какие люди, Чарлз? - Конечно, не такие, как мы; ну, знаешь, продавцы спичек, цветочницы - словом, люди, которые, так сказать, дошли до ручки. - Пожалуй, нет. Если б только он мог рассказать ей об этой ужасной встрече - и при этом не упасть со своего пьедестала! - А меня это занимает чрезвычайно. Представляешь, такая бездна любопытного может открыться тебе. Ее улыбка, казалось, говорила: "Бездна... моя душа и та для тебя закрыта". И в самом деле, слишком много в ней было славянского, и в мягких блестящих глазах, и в матовой коже ее плоского, миловидного лица. Загадка, совершеннейшая загадка! У самого подножия пьедестала разверзалась бездна, будто... будто у острова Филэ посреди древнего Нила, где еще сохранились древние колонны {Филэ - остров на Ниле в Египте, на котором сохранилось множество древних храмов и колоннад; с начала XX века остров этот затоплен, и видеть его можно только с июля по октябрь, когда открыты шлюзы Асуанской плотины.}. Как глупо! - Я часто думаю, - продолжал он, - каково было бы мне, если б я сам оказался на их месте. - Ты? Ну нет, ведь ты такой большой и величественный, дорогой; не успеешь и оглянуться, как сам король назначит тебе пенсию. Грентер, бренча в кармане монетами, встал с полированного кресла. В его воображении одна за другой, словно кадры кинофильма, возникали живые картины: серебристая, залитая солнцем река, и этот мерзавец с перекошенной, мрачной физиономией - вот он открыл рот и что-то хрипит; и этот ребенок с желтым личиком, и девица с черными цыганскими глазами; а потом - полицейский суд и, наконец, он сам, там, на суде, заставляет их отвечать по всей строгости закона. И вдруг он выпалил: - Сегодня на набережной меня пытались шантажировать. Она не ответила, а когда он в раздражении обернулся, то увидел, что она заткнула уши. - Да перестанешь ли ты наконец бренчать! - сказала она. Проклятье! Она ничего не слышала. - Со мной произошло целое приключение, - снова начал он. - Знаешь девушку-цветочницу, что стоит на углу Тайт-стрит? - Да. Такая нахальная цыганка. - Гм! Так вот, я как-то купил у нее цветы, и она мне рассказала о себе такую душещипательную историю, что я зашел к ней, желая проверить, правда это или нет. Оказалось, все правда, и я, понимаешь, дал ей денег. Потом я решил, что хорошо бы поглядеть, как она их тратит, и, понимаешь, зашел к ней опять... Жена прошептала: "О Чарлз!" - и он поспешил закончить: - А сегодня, подумай только, за мной увязался какой-то мерзавец и пытался меня шантажировать - вымогал десять фунтов. Он услышал какие-то странные звуки и оглянулся. Откинувшись на спинку кресла, жена его давилась от смеха. И тут Грентер понял, что именно этого он боялся больше всего. Он боялся, что жена будет смеяться над ним, когда он падет с пьедестала! Да! Именно это страшило его, а вовсе не то, что она усомнится в его верности. Он слишком большой, думалось ему, чтобы позволить смеяться над собой. Он и в самом деле был слишком большим. Природа установила предел, который не должны превышать мужья... - Не вижу, что тут смешного! - холодно заметил он. - Нет более гнусного преступления, чем шантаж. Его жена перестала смеяться; две слезы скатились по ее щекам. - Ты дал ему деньги? - спросила она уже спокойно. - Конечно, нет. - А чем он угрожал? - Угрожал рассказать тебе. - Но что же? - Свои грязные выдумки о моих невинных визитах. - От слез в пудре образовалось два ручейка, и он добавил со злостью: - Ну, конечно, он ведь с тобой не знаком. Жена вытерла платком глаза, и по комнате распространился запах герани. - Мне кажется, - продолжал Грентер, - что ты бы еще больше развеселилась, если б за всем этим действительно крылось что-то! - О нет, Чарлз! А может... тут и в самом деле что-то кроется? Грентер посмотрел на нее в упор. - К сожалению, должен огорчить тебя: нет. Он увидел, как она прикрыла рот платком, и, резко повернувшись, вышел из комнаты. Он ушел к себе в кабинет и сел у камина. Так, значит, это смешно быть верным мужем? И вдруг у него мелькнула мысль: "Если моя жена могла обратить все это в шутку, как же... как же она сама?..." Гадкая мысль! Несправедливая мысль! Словно этот негодяй, шантажируя его, в самом деле осквернил его душу, и в ней остались лишь низкие побуждения. Пробили часы на соседней церкви. Уже шесть! Этот проходимец придет на набережную и будет ждать своих десяти фунтов. Грентер поднялся. Его долг пойти и передать этого человека в руки полиции. "Ну, уж нет! - подумал он со злобой. - Пусть придет сюда! Я очень хочу, чтобы он пришел сюда! Я его проучу!" Но какой-то стыд остановил его. Подобно большинству крупных людей, он не привык применять силу - в жизни пальцем никого не тронул, даже в детстве - ни разу случая не представилось. Он подошел к окну. Отсюда сквозь деревья ему был виден в надвигающихся сумерках парапет набережной, и сразу же - так и есть! - он разглядел этого человека, который, словно голодный пес, сновал взад-вперед. Грентер стоял у окна и смотрел, позвякивая монетами, - взволнованный, торжествующий, злой, снедаемый любопытством. Что этот негодяй станет делать дальше? Начнет обходить все квартиры подряд в этом огромном доме? А эта девица тоже там - эта цветочница со своим желтолицым ребенком? Он увидел, как человек, за которым он наблюдал, крадучись, пересек улицу и скрылся в тени домов. В этот волнующий миг Грентер прорвал карман брюк: монеты со звоном покатились по полу. Он еще искал последнюю монету, когда раздался звонок, - до этого он все-таки не верил, что проходимец осмелится прийти к нему домой! Он резко выпрямился и вышел в прихожую. Прислуги они не держали, поэтому в квартире не было никого, кроме него и жены. Снова раздался звонок, и жена тоже вышла в прихожую. - Это мой приятель с набережной, который так тебя развеселил. Я хочу, чтобы ты его увидела, - сказал он мрачно. Заметив на ее лице виноватое и вместе с тем насмешливое выражение, он отворил входную дверь. Ну, конечно! Перед ним стоял этот человек. При электрическом свете, на фоне драпировок вид у него был особенно жалкий. Скверный тип, но все-таки бедный и несчастный, в драных башмаках, худое, перекошенное лицо дергается, сам весь какой-то ощипанный, и только в голодных глазах затаилась угроза. - Входите, - сказал Грентер. - Полагаю, вы хотите видеть мою жену. Человек подался назад. - Я вовсе не хочу ее видеть, - зашептал он, - если вы сами меня к этому не вынудите. Дайте нам пять фунтов, господин, и я отстану от вас. Разве я хочу ссорить мужа с женой? - Входите, - повторил Грентер. - Она ждет вас. Человек не двигался с места, молча облизывая бескровные губы, словно прикидывал, как ему теперь выпутаться из этой истории. - Ну, смотрите, - вдруг сказал он. - Вы еще пожалеете. - Я пожалею, если ты не войдешь. Очень уж ты занятный парень и к тому же отъявленный негодяй. - А кто меня сделал таким? - вырвалось у того, - Как, по-вашему? - Войдете вы наконец? - Да. Он вошел, и Грентер запер за ним дверь. Это было все равно, что впустить в дом змею или бешеную собаку, но он испытывал почти удовольствие: слишком свежо было воспоминание о том, как его высмеяли. - А теперь, - сказал он, - прошу вас! - И распахнул дверь гостиной. Оборванец робко проскользнул в дверь, щурясь от яркого света. Грентер подошел к жене, стоявшей у камина. - У этого господина, кажется, к тебе важное дело. Его вдруг поразило выражение ее лица: неужели она испугалась? И он почувствовал какую-то радость, видя, что им обоим сильно не по себе. - Что ж, - произнес он иронически. - Быть может, мне лучше не слушать? Отойдя, он прислонился к двери и заткнул пальцами уши. Он заметил, что оборванец, бросив украдкой взгляд в его сторону, подошел к его жене; губы его быстро зашевелились, потом она что-то ответила, и он подумал: "Какого черта я заткнул себе уши?" Он опустил руки, и в это время человек обернулся и сказал: - Я ухожу, сэр; ошибочка вышла, очень сожалею, что обеспокоил вас. Жена снова повернулась к камину; Грентер; с чувством некоторого замешательства отворил дверь. Когда оборванец проходил мимо, он схватил его за руку и втащил к себе в кабинет, потом запер дверь и положил ключ в карман. - Ну-с! Попался, подлец! - сказал он. Человек переминался с ноги на ногу, шаркая по полу драными башмаками. - Не бейте меня, господин. А не то, глядите, у меня нож. - Я не собираюсь тебя бить. Я отправлю тебя в полицию. У того забегали глаза в поисках спасения, потом он, словно завороженный, уставился на пылающий камин. - Что для вас десять фунтов? - вдруг заговорил он. - Вы б и не заметили. Грентер улыбнулся. - Как видно, голубчик, ты не отдаешь себе отчета в том, что шантаж - самое гнусное из всех преступлений, какие только способен совершить человек. И он подошел к телефону. Глаза оборванца, темные, бегающие, наглые и голодные, шарили по комнате. - Нет, - сказал он с какой-то неожиданной решимостью. - Вы не сделаете этого, сэр! То ли его взгляд, то ли тон его голоса остановили Грентера. - Но ведь если я не позвоню в полицию, ты опять станешь шантажировать первого встречного. Ты опаснее гадюки! У оборванца задрожали губы, он прикрыл рот рукой и проговорил: - Я такой же человек, как и вы. Просто дошел до крайности - вот и все. Поглядите на меня! Грентер скользнул взглядом по его дрожащей руке. - Да, но такие, как ты, убивают всякую веру в человека, - возразил он горячо. - Постойте, сэр! Вот вы побыли бы в моей шкуре, только б попробовали! О господи! Попробовали бы пожить, как я жил эти полгода - клянчил и унижался, чтоб получить работу! - Он глубоко вздохнул. - Конченый человек никому не нужен! Что это за жизнь? Собачья жизнь, будь она проклята. И когда я увидел вас, такого здоровяка, - простите меня, сэр, - сытого, довольного, я не удержался и попросил у вас денег. Просто не мог совладать с собой, да, да. - Нет, - отрезал Грентер сурово. - Не выйдет. Это не могло произойти случайно. Вы все взвесили, все обдумали заранее. Шантаж - самый грязный и подлый поступок, его совершают только с холодным сердцем. Вам нет никакого дела до ваших жертв, чью жизнь вы разбиваете, чью веру в людей губите. - С этими словами он взялся за телефонную трубку. Оборванец задрожал. - Постойте! Ведь нужно же мне есть. И одеваться. Не могу ведь я жить святым духом. И ходить раздетым. И пока голос оборванца звучал в этой уютной комнате, Грентер не шевелился. - Пощадите нас, сэр! Пощадите! Вам не понять, сколько соблазнов меня окружает. Не зовите полицию. Больше это никогда не повторится... даю слово... пожалейте меня! Я и так уже хлебнул горя. Отпустите меня, сэр! Грентер застыл на месте, неподвижный, словно стены его квартиры, но внутри него шла тяжкая борьба - не между жалостью и чувством долга, а между жаждой мести и каким-то ужасом, - ему, преуспевающему человеку, страшно было использовать свою власть против жалкого оборванца. - Отпустите меня, сэр, - опять донесся до него хриплый голос. - Будьте человеком! Грентер повесил трубку и отпер дверь. - Ладно, ступай! Оборванец поспешно выбежал из комнаты. - Ну, слава богу! - сказал он. - Счастливо оставаться! А что касается вашей супруги, так я беру свои слова назад. Я ее и не видел ни разу. Все, что я ей сказал, ерунда. Он прошел через прихожую и, прежде чем Грентер успел сказать хоть слово, скрылся за дверью; его торопливые, шаркающие шаги замерли на лестнице. "А что касается вашей супруги - беру свои слова назад. Я ее и не видел ни разу. Все это ерунда!" Боже мой! Этому негодяю не удалось шантажировать его, и тогда он попытался шантажировать его жену - его жену, которая еще совсем недавно смеялась над его верностью! И она, кажется, испугалась! "Все это ерунда!" Ее напудренное лицо дрогнуло под его взглядом, и на мгновение сквозь маску проглянул страх. А он дал этому негодяю уйти! Страх! Так вот где собака зарыта!.. Шантаж - самый омерзительный из всех человеческих проступков!.. Его жена!... Но, как же теперь?.. ГЕДОНИСТ Перевод Г. Злобина Я хорошо помню Руперта К. Ванесса потому, что он был очень красивый и видный мужчина, и еще потому, что в характере его и поведении сказывалась та философия, которая, зародившись до войны, была забыта в пережитые нами тревожные годы, а сейчас снова расцвела пышным цветом. Руперт К. Ванесс был коренной житель Нью-Йорка, но страстно любил Италию. Знакомые терялись в догадках насчет его происхождения. Во внешности этого человека чувствовалась родовитость, о ней свидетельствовало и его имя. Мне, однако, так и не удалось узнать, что означала буква "К" перед его фамилией. Три предположения равно возбуждали любопытство, уж не были ли его отдаленные предки шотландскими горцами, и "К" означает "Кеннет" или "Кейт"? Или в его жилах текла германская либо скандинавская кровь - и тогда это могло быть "Курт" или "Кнут"? И наконец не было ли у него в роду выходцев из Сирии либо Армении, и отсюда - Калил или Кассим? Голубизна его красивых глаз исключала, казалось, последнее предположение, но в его пользу говорил изгиб ноздрей и черноватый отлив каштановых волос, которые, кстати сказать, начинали уже редеть и серебриться в то время, когда я познакомился с Рупертом. Иногда лицо у него бывало утомленное и обрюзгшее, а тело не желало, казалось, умещаться в отлично сшитом костюме - но, как-никак, ему уже стукнуло пятьдесят пять. В Ванессе нетрудно было угадать человека, склонного к философическим размышлениям, хотя он никогда не утомлял собеседника изложением своих взглядов, предоставляя судить о них по тому, что он ел и пил, какие предпочитал сигары и костюмы и какими окружал себя красивыми вещами и людьми. Его считали богатым, ибо в его присутствии никогда не возникала мысль о деньгах. Поток жизни мягко и бесшумно обтекал этого человека или застывал на месте при идеальной температуре, подобно воздуху в оранжерее, где малейший сквознячок может погубить редкое растение. Сравнение Руперта К. Ванесса с цветком кажется мне особенно удачным, когда я вспоминаю один незначительный случай в Саду Магнолий, близ Чарльстона, в штате Южная Каролина. Ванесс принадлежал к тому типу мужчин, о которых нельзя с уверенностью сказать, увиваются ли они за хорошенькими молодыми женщинами, или хорошенькие молодые женщины увиваются за ними. Внешность, богатство, вкусы и репутация Ванесса делали его центром общего внимания, однако возраст, редеющие волосы и округлившееся брюшко несколько затемняли блеск этого светила, так что решить, был ли Руперт мотыльком или свечой, было нелегко. Нелегко даже мне, хотя я в течение всего марта наблюдал за ним и мисс Сабиной Мойрой в Чарльстоне. Случайный наблюдатель сказал бы, что она "играет им", как выразился знакомый мне молодой поэт, но я не был случайным наблюдателем. Для меня Ванесс обладал притягательностью сложной теоремы, и я старался понять его и мисс Монрой, поглубже заглянуть в их сердца. Эта очаровательная девушка была, кажется, уроженкой Балтимора, и говорили, что в жилах ее есть капля креольской крови. Высокая, гибкая, с темно-каштановыми волосами и густыми черными бровями, с кроткими живыми глазами и прелестным ртом (когда она не подчеркивала его линий помадой), мисс Монрой, более всех девушек, каких я знал, поражала своей энергией, полнотой жизненных сил. Приятно было смотреть, как она танцует, ездит верхом, играет в теннис. Глаза ее всегда смеялись, болтала она с заразительной живостью и никогда не казалась усталой или скучающей. Словом, мисс Монрой была весьма "привлекательна", если употребить это избитое выражение. И великий знаток женщин, Ванесс, был явно увлечен ею. О присяжном поклоннике женской красоты не скажешь сразу, сознательно ли он решил добавить к своей коллекции еще одну хорошенькую женщину, или ухаживание стало для него просто привычкой. Как бы то ни было, Ванесс не отходил от мисс Монрой ни на шаг: он отправлялся с нею на прогулки в экипаже или верхом, ездил в концерты, играл в карты и единственно не танцевал с ней, хотя иногда был готов решиться и на это. И все время он не сводил с нее своих красивых, лучистых глаз. Почему мисс Монрой до двадцати шести лет не вышла замуж, оставалось загадкой для окружающих, пока кто-то из них не сообразил, что, обладая редкой способностью наслаждаться жизнью, мисс Монрой попросту не нашла времени для замужества. Исключительное здоровье позволяло ей находиться в движении восемнадцать часов в сутки. Спала она, должно быть, сладко, как ребенок. Легко было себе представить, что мисс Монрой погружалась в сон без сновидений, как только голова ее касалась подушки, и спала безмятежно до тех пор, пока не наступало время вставать и бежать под душ. Как я уже сказал, Ванесс, вернее, его философия была для меня erat demonstrandum {То, что требуется доказать (лат.).}. В ту пору я был в несколько подавленном настроении. Микроб фатализма, проникший в умы художников и писателей еще до войны, в это тяжкое время распространился еще шире. Способна ли цивилизация, основанная единственно на создании материальных благ, дать человеку нечто большее, чем простое стремление накоплять все больше и больше этих благ? Может ли она способствовать прогрессу, пусть даже материальному, не только в тех странах, где ресурсы пока сильно превышают потребности населения? Война убедила меня, что люди слишком драчливы, чтобы понять, что счастье личности заключено в общем счастье. Люди жестокие, грубые, воинственные, своекорыстные всегда, думалось мне, будут брать верх над кроткими и благородными. Словом, в мире не было и половины, не было и сотой доли того альтруизма, которого могло бы хватить на всех. Простой человеческий героизм, который выявила или подчеркнула война, не внушал надежд: слишком легко играли на нем высокопоставленные хищники. Развитие науки в целом как будто толкало человечество назад. Я сильно подозревал, что было время, когда население нашей планеты, хотя и не такое малочисленное и менее приспособленное к жизни, обладало лучшим здоровьем, чем сейчас. Ну, а если говорить о религии, я никогда не верил, что Провидение вознаграждает достойных жалости несчастных людей блаженством на том свете. Эта доктрина представлялась мне совершенно нелогичной, ибо еще более достойны жалости толстокожие и преуспевающие на этом свете, те, кого, как известно из изречения о верблюде и игольном ушке, наша религия всех оптом отправляет в ад. Успех, власть, богатство, все то, к чему стремятся спекулянты, премьеры, педагоги, все, кому не дано в капле росы увидеть Всевышнего, услышать его в пастушьем колокольчике и чуять в свежем благоухании мяты, казалось мне чем-то вроде гнили. И тем не менее с каждым днем становилось очевиднее, что именно эти люди были победителями в игре, называемой жизнью, были осью вселенной, той вселенной, которую они, с одобрения представляемого ими большинства, успешно превращали в место, где невозможно жить. Казалось почти бесполезным помогать ближнему, ибо такого рода попытки лишь золотили пилюлю и давали повод нашим упорствующим в своих распрях вожакам снова и снова ввергать нас в пучину бедствий. Оттого и искал я повсюду чего-нибудь, во что можно было бы верить, и готов был принять даже Руперта К. Ванесса с его проповедью жизни для наслаждений. Но может ли человек жить только для наслаждения? Способны ли прекрасные картины, редкие фрукты и вина, хорошая музыка, аромат азалий и дорогой табак, а главное, общество красивых женщин давать постоянно пищу уму и сердцу, быть идеалом жизни для человека? Это-то мне и хотелось выяснить. Всякий, кто приезжает весной в Чарльстон, не преминет, рано или поздно, побывать в Саду Магнолий. Поскольку я художник и пишу только цветы и деревья, я провожу много времени в парках и смею утверждать, что нет в мире уголка более восхитительного, чем Сад Магнолий. Даже до того, как расцветают магнолии, он так хорош, что по сравнению с ним флорентийские сады Боболи, коричные сады Коломбо, Консепсион в Малаге, Версаль, Хэмптон Корт, Дженералиф в Гранаде и Ля Мортола кажутся второсортными. Никогда еще рука человека не создавала такой буйной и щедрой растительности, таких ярких красок, но вместе с тем что-то меланхолическое и призрачное есть в этом саду. Словно среди пустыни как по волшебству возник земной рай, заколдованное царство. Сияющий цветами азалий и магнолий, он расположен вокруг небольшого озера, над которым склоняются поросшие серым флоридским мхом высокие деревья. Какое-то нездешнее очарование этого места влекло меня, как влекут к себе юношу берега Ионийского моря, неведомый Восток или далекие тихоокеанские острова. Я часами сидел подле сказочного озера, остро ощущая невозможность перенести эту красоту кистью на полотно. А мне так хотелось написать картину, подобную "Фонтану" Элле - она висит в Люксембургском музее. Но я знал, что не сумею. Однажды в солнечный полдень, сидя у кустов азалий и наблюдая, как чернокожий садовник - настолько старый, что, как мне рассказывали, он начал жизнь рабом и по сей день сохранил приветливость и учтивость негров тех времен - подрезает ветви, я услышал совсем близко голос Руперта К. Ванесса. Он говорил: "Мисс Монрой, для меня не существует ничего, кроме красоты". Оба стояли, по-видимому, за купой азалий, ярдах в четырех, но видеть их я не мог. - Красота - это очень широкое понятие. Скажите точнее, мистер Ванесс. - Один пример дороже целой тонны теоретических рассуждений. Сейчас красота передо мной. - Вы уклоняетесь от ответа. О какой красоте вы говорили - красоте плоти или духа? - Что вы называете духом? Я ведь язычник. - Да? Я тоже. Однако и греки были язычниками. - Дух всего лишь сублимация чувственных ощущений. - Вот как? - Да, мне понадобилась целая жизнь, чтобы убедиться в этом. - Значит, то настроение, которое навевает на меня этот сад, - чисто чувственное по своей природе? - Разумеется. Если бы вы были слепы и глухи, не могли бы обонять и осязать, разве оно возникло бы, это настроение? - Ваши слова приводят меня в уныние, мистер Ванесс. - Что поделаешь, сударыня, такова действительность. И я в юности строил воздушные замки, мечтал бог весть о чем. Даже писал стихи. - Правда? И хорошие, мистер Ванесс? - Плохие. И очень скоро я понял, подлинные ощущения дороже всех возвышенных грез и стремлений. - Но что с вами будет, когда все ощущения притупятся? - Буду греться на солнышке и медленно угасать. - Мне нравится ваша откровенность. - Вы, разумеется, считаете меня циником. Но я не такое ничтожество, мисс Сабина. Циник - это осел и позер, щеголяющий своим цинизмом. А мне гордиться нечем: не вижу оснований гордиться тем, что вижу правду человеческой жизни. - А что, если бы вы были бедны? - Тогда мои органы чувств функционировали бы дольше. А когда они бы в конце концов притупились, я бы умер быстрее от недостатка еды и тепла. Вот и все. - Вы когда-нибудь были влюблены, мистер Ванесс? - Я сейчас влюблен. - И что же, в вашей любви нет преданности, нет ничего возвышенного? - Нет. Она стремится к обладанию. - Я никогда не любила. Но мне кажется, если бы любила, я хотела бы отдать всю себя, а не только завладеть любимым человеком. - Вы в этом уверены? Сабина, а ведь я люблю вас. - О! Ну что, пойдем дальше? Я услышал их удаляющиеся шаги и снова остался один; только неподалеку у кустов возился садовник. "Какая исчерпывающая декларация гедонизма! - думал я. - Как проста и убедительна философия Ванесса! Философия почти ассирийская, достойная и Людовика Пятнадцатого!" Подошел старик негр. - Хороший закат, - сказал он учтиво хрипловатым полушепотом. - И мух нет. - Да, Ричард, очень хороший. Вообще здесь чудесное место, лучшее в мире. - Самое лучшее, - отозвался негр, растягивая слова. - Когда была война, янки хотели сжечь дом. Те, что пришли с Шерманом. Конечно, они сильно рассердились на хозяина за то, что он перед отъездом спрятал столовое серебро. Мой старик отец был у него вроде управляющего. Так вот, янки забрали его. Майор приказывает моему старику: покажи, где серебро. А мой старик посмотрел на него и говорит: "За кого вы меня принимаете? За черномазого труса, за доносчика? Нет, сэр, делайте что хотите со мной и моим сыном, но я не Иуда, и он тоже. Нет, сэр!" А майор велел поставить его у того высокого дуба, вон там, и говорит: "Ах ты, неблагодарный! Ради тебя мы пришли сюда. Пришли, чтобы освободить вас, негров, а ты не хочешь говорить. Отвечай, где серебро, не то, ей-богу, застрелю!" "Стреляйте, сэр, - говорит мой старик, - но я не скажу". Тогда они начали стрелять так, что пули ложились совсем близко от него: хотели запугать. Я тогда был мальчонкой и собственными глазами видел, сэр, как стоял мой старик, храбро этак, как герой. Они не вытянули из него ни слова, сэр. Потому что он любил своих хозяев, очень любил. Негр улыбнулся, и по его блаженной улыбке видно было, что он не только рад вспомнить еще раз эту семейную легенду, но что он сам встал бы под пули, но не предал бы людей, которых любил. - Интересная история, Ричард. Вот только... Упрямый был чудак, твой отец, не так ли? Негр посмотрел на меня ошеломленно и с явным негодованием, но затем лицо его снова расплылось в широкой улыбке, и он засмеялся хрипло и негромко. - Конечно, сэр, конечно! Упрямый чудак был мой старик! Да, да! - И он ушел, посмеиваясь. Не успел садовник отойти, как снова послышались шаги за кустами азалий и голос мисс Монрой: - Значит, согласно вашей философии, любящие - это фавн и нимфа? А вы сумели бы сыграть такую роль? - Дайте мне только возможность... Голос Ванесса прозвучал так горячо, что я отчетливо представил себе, как вспыхнуло его лицо, как заблестели красивые глаза и задрожали выхоленные руки. За кустом раздался звонкий, задорный смех. - Ну что ж! Тогда поймайте меня! Я услышал, как, шурша платьем и задевая им за ветви, побежала мисс Монрой, затем удивленное восклицание Ванесса и его топанье по тропинке среди гущи азалий. Я молил небо, чтобы они не повернули назад и не увидели меня. Напряженно вслушиваясь, я услышал снова смех девушки, затем шумное пыхтение Ванесса, проклятье вполголоса... Издалека донеслось призывное "ау!". Спустя несколько минут появился Ванесс. Он шел, пошатываясь, еле переводя дух, бледный от жары и досады. Грудь его тяжело вздымалась и опускалась, рукой он держался за бок, по лицу градом катился пот. Жалкое зрелище представлял этот побежденный охотник за любовью! Увидев меня, он остановился, пробормотал что-то и, резко повернувшись, пошел прочь. А я смотрел ему вслед и дивился: куда девались его утонченность и щегольство, все то, за что он ратовал? Я не знаю, как он и мисс Монрой добирались до Чарльстона; полагаю, что не в одном вагоне. Я же всю дорогу был погружен в глубокое раздумье. Я понимал, что стал свидетелем трагедии, и не хотелось мне встретиться снова с Ванессом. Он не вышел к обеду, а мисс Монрой сидела за столом веселая, как всегда. И хотя я был рад, что он не мог догнать ее, я в глубине души все же досадовал на то, как откровенно молодость торжествует победу. На Сабине было черное платье, в волосах и на груди красные цветы. Никогда еще она не выглядела такой хорошенькой и жизнерадостной. После обеда, вместо того, чтобы наслаждаться сигарой в прохладной тени у фонтана, я вышел в парк и присел подле памятника какому-то знаменитому в этих местах общественному деятелю. Вечер был чудесный, нежно благоухало неподалеку какое-то дерево или кустарник, а листья акации, озаренные белым электрическим светом, ясно вырисовывались на густой синеве неба. И светлячки. Если бы не было на земле этих жучков, то их, право же, стоило бы выдумать. Словом, вечер был точно предназначен для гедонистов! И вдруг перед моим мысленным взором предстал Ванесс, одетый, как всегда, с иголочки, но бледный, задыхающийся, растерянный; затем благодаря странной игре зрения я увидел подле него отца старого негра: он был привязан к дубу, вокруг свистели пули, но лицо его было преображено высоким чувством. Так они и стояли рядом - глашатай наслаждений, зависящих от размера талии, и олицетворение верной любви, которой не страшна смерть! "Ага, - подумал я. - Так кто же из вас посмеется последним?" А затем и в самом деле у фонаря появился Ванесс с сигарой в зубах и в плаще, распахнутом так, что виднелась его шелковая подкладка. Беспощадный свет фонаря упал на его бледное, обрюзгшее лицо с горькими складками у рта. И в тот миг мне стало жаль, очень жаль Руперта К. Ванесса. ДОБРОДЕТЕЛЬ Перевод Г. Любимовой Гарольд Мелеш, мелкий служащий страхового общества, вызванный в полицейский суд в качестве свидетеля по делу о разбитом автомобиле, впервые столкнулся с тем, как применяются законы, и это его ошеломило. Его детски-наивные, голубые глаза широко раскрылись, на гладком лбу внезапно появились морщины, кудрявые волосы зашевелились на голове, руки невольно сжали соломенную шляпу. В суде слушалось дело четырех девиц легкого поведения; трех девиц приговорили к тюремному заключению, а одну - к штрафу, и вот тут-то Гарольд разволновался не на шутку. Быть может, его волнение объяснялось тем, что эта девушка была внешне интереснее и явно моложе других, а также тем, что она плакала. - Для первого раза - два фунта десять шиллингов. - Но у меня нет денег, сэр. - Что ж, в таком случае - две недели тюрьмы. Слезы оставляли дорожки на ее напудренных щеках, горлом она издавала какие-то странные звуки - все это в конце концов довело молодого Мелеша до точки кипения. Он взял полицейского за рукав. - Вот! Возьмите! - сказал он. - Я плачу за нее штраф. В эту минуту он почувствовал, что холодный взгляд полицейского пробежал по его лицу, как отвратительное насекомое. - А это кто? Ваша подружка? - Нет. - Тогда я не приму у вас денег. Все равно через месяц она опять попадется. Девушка прошла мимо Гарольда, и, увидев, как она судорожно глотает слезы, он твердо заявил: - Это меня не касается. Я плачу штраф. Он снова ощутил на себе липкий взгляд полицейского. - Тогда пойдемте со мной. Мелеш последовал за ним. - Послушайте, - сказал полицейский одной из подчиненных ему девиц, - этот господин уплатит штраф. Покраснев от смущавших его взглядов, молодой человек вытащил все свои деньги - два фунта пятнадцать шиллингов - и, протянув в уплату два фунта десять шиллингов, подумал: "Боже мой! Что скажет Алиса?" Но тут девушка дрожащим от волнения голосом сказала ему: "Спасибо", - затем полицейский пробормотал: "Хоть вы и даром потратили деньги, а все-таки это хороший поступок", - и Мелеш вышел на улицу. Настроение у него внезапно испортилось; он впал в уныние, как будто, уплатив эти два фунта десять шиллингов, утратил свою добродетель. - Огромное спасибо! Вы так добры!.. - послышался сзади голос девушки. Мелеш приподнял соломенную шляпу и, уступая дорогу девушке, неловко посторонился. Девушка сунула ему в руку свой адрес. - Будете поблизости - заходите в любое время, я буду рада. Я вам так благодарна! - Не за что! Смущенный, как и она, Мелеш отправился в контору. Весь день он чувствовал себя не в своей тарелке. Он не мог решить, как он поступил: как дурак или как герой? Временами он возмущался: "До чего полицейские грубы с этими девушками!", - но тут же возражал себе: "Не знаю. Должны же они как-то с этим бороться". И Мелеш старался не думать, как он объяснит Алисе исчезновение двух фунтов десяти шиллингов, на которые она очень рассчитывала. Душа его была столь же бесхитростна, сколь бесхитростно было выражение его лица. Он пришел домой в обычное время - в половине седьмого. Он жил в ветхом сером домишке, но здесь было немного зелени, и метро доходило и до этой окраины. Жена только что уложила дочку и теперь сидела в гостиной и штопала его носки. Она подняла голову - лоб у нее был гладкий, как колено, без единой морщинки. - Ты ужасно рвешь носки, Гарольд, - сказала она. - Вот все, что мне удалось сделать с этой парой. Глаза у Алисы были голубые и круглые, как фарфоровые блюдца, голос монотонный, невыразительный. Отец ее был фермер. Мелеш проводил свой очередной отпуск в Сомерсете и тогда же сделал ей предложение. Сейчас, устав после целого дня работы и изнемогая от жары, он прежде всего подумал: "Как плохо выглядит Алиса!" - Ну и жара! Я иногда жалею, что у нас ребенок, - сказала она. - Он связывает меня по вечерам. Жду не дождусь Троицы! Мелеш, высокий и нескладный, наклонился и поцеловал ее в лоб. Черт возьми! Как сказать ей, что он лишил их обоих праздничного отдыха? Он понимал, что сделал ужасную вещь. Но, может быть, она поймет, что он не мог спокойно смотреть, как девушку уводят в тюрьму у него на глазах. И, не доев своего скудного ужина, он вдруг сказал: - Сегодня утром я так расстроился! Меня вызвали в суд по делу о разбитом автомобиле, - помнишь, я тебе говорил? - и там я увидел девушек с Пикадилли. Полицейские обращаются с ними возмутительно! Жена подняла голову, выражение лица у нее было детски-наивное. - Что же они с ними сделали? - Посадили в тюрьму за то, что те заговаривали с мужчинами на улице. - А ведь это и правда нехорошо. Раздраженный равнодушным тоном жены, Мелеш продолжал: - Полицейские обращались с ними, точно с какой-то мразью. - А разве они не мразь? - Может быть, они и распутные, но ведь и мужчины не лучше. - Мужчины не были бы такими, если бы не было этих девушек. - Что называется - порочный круг, - заметил Мелеш и, довольный своим каламбуром, добавил: - Две из них прехорошенькие. Жена насмешливо улыбнулась. - Надеюсь, с ними полицейские обращались мягче? Это было чересчур цинично, и Гарольд выпалил: - Одна совсем молоденькая, никогда не бывала прежде в полиции; дали ей две недели только за то, что у нее не оказалось денег, - я не мог этого вынести и заплатил за нее штраф. На лбу у него выступил пот. Лицо жены порозовело. - Заплатил? Сколько? Он хотел было сказать: "Десять шиллингов", - но что-то в душе у него воспротивилось этому. - Обычный грабеж - два фунта десять шиллингов, - ответил Мелеш и подумал мрачно: "Каким же я был дураком!" И зачем у Алисы открылся рот, и зачем у нее такое глупое выражение лица? Но лицо ее вдруг сморщилось и побелело; ему стало стыдно так, как будто он ударил ее. - Прости, Алиса, - пробормотал он. - Я не хотел за нее платить, но она плакала. - Как же ей не плакать? Дурак ты, Гарольд! Мелеш, очень расстроенный, встал. - Ну, а как бы ты поступила на моем месте? - Я? Конечно, не мешала бы ей развратничать. Не твое это дела Алиса тоже встала. Мелеш запустил пальцы в волосы. Он вспомнил хорошенькое смущенное лицо девушки со следами слез, тот мягкий, приветливый, естественный тон, каким она заговорила с ним. Жена повернулась к нему спиной. Так! На него рассердились и долго будут дуться. Ну, что ж, он это заслужил. - Я признаю, что вел себя как дурак, - пробормотал он. - Но я надеялся, - ты поймешь, что я почувствовал, когда увидел ее слезы. Поставь себя на ее место. По тому, как жена вскинула голову, он понял, что сказал какую-то чудовищную глупость. - А, так вот какого мнения ты обо мне! Он схватил ее за плечо. - Перестань, Алиса! Что за чепуха! Она сбросила его руку. - Ты понимаешь, какие это деньги? Ты лишил отдыха и меня и ребенка. А все из-за того, что увидел слезы этой девки. Не дав ему возразить, Алиса вышла из комнаты. В душе у него остался неприятный осадок, как будто он совершил несправедливость. В самом деле, пожертвовать ее отдыхом, пожертвовать отдыхом жены ради уличной девчонки!.. Да, но и себя он тоже лишил отдыха, и деньги эти достались ему нелегко. Когда он явился в суд, у него и в мыслях не было, что он отдаст их девушке, и отдал он их, не рассчитывая на вознаграждение. А что, если бы он пожертвовал эти деньги на бедных - рассердилась бы тогда Алиса, хотя это и лишило бы их отдыха? Большой разницы сам Мелеш в этом не видел. Мелеш сел и, поставив локти на колени, принялся разглядывать пионы на брюссельском ковре, купленном в кредит. Мысли, всегда возникающие у живущих вместе людей, когда они не согласны друг с другом, роились теперь в его кудрявой голове, а глаза у него были испуганные и чистые, как у ребенка. Если бы полицейские не обращались с девушками, как с мразью! И если бы она не плакала! Дело даже не в ее слезах, а в том, как она плакала. А сам-то судья - святой, что ли? Кто же имеет право так с ней обращаться? Может быть, Алиса? Ну, нет! Но тут он снова представил себе Алису, бледную, задыхающуюся от жары: она штопает его носки, она все время что-то делает для него или для ребенка, а он пустил на ветер ее отдых! Да, он виноват! Его мучили угрызения совести. Он должен подняться к ней и попытаться помириться, он заложит свой велосипед, и Алиса отдохнет. Да, так он и сделает! Он отворил дверь и прислушался. В домике царила зловещая тишина, только с улицы доносились грохот автобусов, голоса детей, игравших на тротуаре, да крики торговца, развозившего бананы в ручной тележке. Алиса, по всей вероятности, была наверху, в спальне, с ребенком. Он поднялся по чисто вымытой лестнице. Алисе хотелось, чтобы на лестнице был постлан ковер, чтобы лестница была покрашена, и еще ей хотелось многого, но всего нельзя было приобрести на четыре фунта десять шиллингов в неделю - его жалованья хватало только на пропитание. Она должна помнить, что и ему тоже кое-чего хочется, но чтобы приобрести - об этом он и не мечтает. Дверь спальни была заперта. Он подергал ручку. Дверь внезапно отворилась, и на площадку вышла Алиса. - Я не хочу тебя видеть. - Послушай, Алиса! Так нехорошо! Она притворила дверь и загородила ему дорогу. - Что нехорошо? Уходи, я не желаю тебя видеть. Так я и поверила, что ты отдал ей деньги из-за того, что она плакала! Как тебе не стыдно! Стыдно! Пожалуй, он проявил излишнее мягкосердечие, но стыдиться ему нечего. - Думаешь, я не знаю, что мужчинам нужно? Ну так и беги к своей бесстыднице, если она тебе приглянулась. Алиса стояла у двери, суровая и непреклонная, с красными пятнами на щеках. Он уже готов был признать себя негодяем - такое осуждение выражала вся ее фигура. - Алиса! Ради бога! Не сходи с ума! Я же ничего плохого не сделал! - Не сделал, так еще сделаешь. Убирайся! Видеть тебя не могу! Осуждающий взгляд ее голубых глаз, злобный голос, горечь, кривившая ее рот, - все это заставило его почувствовать, что он плохо знал свою жену. Он прислонился к стене. - Будь я проклят! - Больше он ничего не мог выговорить. - Ты хочешь сказать, что она тебя ни о чем не просила? Ладони у Мелеша вспотели. Ведь у него в кармане лежит адрес девушки! - Если тебе доставляет удовольствие со мной ссориться, то я умываю руки. Что я такого сделал? - Отдал деньги, отложенные на отдых ребенка, грязной девке! Ты был должен ей - вот в чем дело, или еще будешь должен. Что ж, действуй в том же духе, только убирайся отсюда вон! У него появилось отвратительное желание ударить ее по губам - ведь рот у нее был такой жестокий! - Да, теперь я понял, - сказал он раздельно. Что же он понял? Он улавливал в ней нечто общее с полицейским судом, с самими полицейскими, со всем тем беспощадным, неумолимым, хотя и справедливым, что иногда обрушивается на людей. - Я думал... я думаю... ты могла бы... Он запнулся. - Ах, вот оно что! Этот возглас довел его до белого каления. Он стал спускаться с лестницы. - Лицемер! Мелеш только хотел было ответить на новое оскорбление, но Алиса хлопнула дверью и заперлась на ключ. "Идиотка!" Лестничная площадка была слишком мала, чтобы вместить его чувства. Разве стал бы он все рассказывать Алисе, если бы хоть что-нибудь за собой знал? Но у него даже мыслей таких не было. От досады у него кружилась голова. Он сбежал по лестнице, схватил с вешалки соломенную шляпу и вышел из дому. На улице пахло лондонским туманом, жареной рыбой, бензином, человеческим потом. Мелеш от волнения делал огромные шаги; он испытывал физическую боль, и выражение лица у него было страдальческое. И он женился на такой женщине! Это все равно, что жениться на полицейском суде! Это бесчеловечно! Надо быть таким подозрительным и добродетельным, как все! Какая польза в скромности и прямоте, если за них получаешь такую награду? Кто-то тронул его за плечо. - Сударь! У вас вся спина белая. Позвольте, я вас почищу. Мелеш, смущенный, стоял, а в это время полный белокурый мужчина чистил его своей большой плоской ладонью. "Лицемер!" От возмущения на губах у Мелеша выступила пена. Ну хорошо! Он ей покажет! Мелеш нащупал адрес девушки и внезапно был поражен тем, что ему не нужно читать адрес, - он помнит его наизусть: недалеко отсюда - на той стороне Юстон-Род. Чудно! Может быть, он тогда машинально посмотрел на адрес? Говорят, будто есть подсознательный ум. Пусть так. Но у него есть еще и сознательный ум, и этот сознательный ум намерен проучить Алису. Вот и Юстон-Род. Переходя улицу, Мелеш почувствовал странную и приятную слабость в ногах. Теперь он понимал, что собирается сделать нечто нехорошее. Он идет к девушке не только для того, чтобы проучить жену, но и потому, что надеется... А это дурно, очень дурно, и выходит, что Алиса права. Мелеш стоял на углу узкой площади, возле садовой ограды. Он облокотился на ограду и заглянул в сад. Он всегда был откровенен с женой, и это она виновата, что у него возникли такие желания. А вместе с тем приятная слабость в ногах как бы доказывала, что она права. У него появилось сомнение: а может быть, он испытывал то же ощущение и в суде? Как должен был бы поступить на его месте любой другой человек, не считая Алисы и полицейских? Отрешиться от добродетели, совершенно отрешиться от добродетели. В саду заворковал голубь. "Будете поблизости - заходите в любое время, я буду рада". Слова эти девушка произнесла с неподдельной искренностью. Да и сама она была ничуть не хуже других. Тем не менее, если бы Алиса отнеслась к происшествию в суде спокойно, он бы и не вспомнил о девушке. Ну, ладно!.. В конце концов он решил уйти отсюда. Он человек женатый, в это