будь конек, а иначе как жить? А вы будете писать о себе? Я ошибся, или вы покачали головой? - Нет, не ошиблись. Мой конек - наблюдать жизнь. - В свое время, может, это подошло бы и мне тоже. Всегда любил сидеть и смотреть, как река катит свои воды. Я ведь немножко и философ тоже. А вот вы нет, этого не скажу. - Почему? - Да так... Кажется мне, что вы чересчур уж хотите жизнь себе подчинить - в том-то и беда всех благородных джентльменов. Скажите, я не прав? Бывший Э 299 захлопнул книгу и встал. - Гордость, - сказал он. - А-а! - откликнулся слепой. - Это первейшая ваша утеха. Так я и думал. Заходите еще, если я вам не надоел. - И отвезти вас на рыбалку? - В самом деле?! Отвезете?! Дайте вашу руку. Бывший Э 299 протянул руку. Слепой ощупью нашел ее... 5 - В среду поедем опять, приятель. Я вас не очень обременяю? - Хорошо, в среду. Держа корзинку с уловом в руке, слепой постоял у дверей своего дома, прислушиваясь к удаляющимся шагам своего нового друга, потом ощупью добрался до дивана под раскрашенным ковылем. Сунув озябшие ноги под плед, он удовлетворенно вздохнул и уснул. А бывший Э 299 шел домой мимо обнаженных акаций и кустов сирени перед окнами маленьких домиков. Войдя в свой дом, он поднялся к себе в кабинет, сел в кресло и протянул ноги к огню. Кошка, почуяв запах рыбы, прыгнула к нему на колени. - Филипп, можно мне войти? - Войди. - Вся прислуга от нас уходит. Я хотела сказать... Ты не согласился бы все бросить и поехать со мной за границу? - К чему это внезапное самопожертвование? - Ох, Филипп, как трудно говорить с тобой. Ну чего ты, собственно, от меня хочешь? - Возьми половину моих денег и уезжай. - А ты что будешь здесь делать один? - Найми кухарку. Мы с кошкой обожаем кухарок. - Филипп! - Да? - Ну скажи мне, что у тебя на душе? Ты хочешь всю жизнь оставаться таким одиноким, как теперь? Бывший Э 299 взглянул на нее. - Действительность ничего не значит для тех, кто никогда не смотрел ей в глаза. А я смотрел. - Но почему... - Дорогая Берта - ведь, кажется, так тебя зовут? - Бог мой! Ты ужасен! - Чем бы ты хотела, чтоб я стал, - раздавленным червяком? Чтоб я хныкал, пресмыкался перед людьми, которых презираю, и попадал из одного ложного положения в другое? Смирения моего тебе надо, так, что ли? - Я хочу, чтобы ты был человечным. - А разве это не так? Я настолько человечен, что скорее мир пойдет к черту, чем я приму его жалость или покорюсь ему. Оставь меня в покое. Я всем доволен. - Неужели я ничего не могу для тебя сделать? - Можешь: отойди от камина, не заслоняй мне огонь. 6 В темноте, на улице, перед незанавешенным окном стоят две фигуры. - Смотри, Мэйбл! - Тише! Он может нас увидеть. Говори шепотом. - Окно закрыто. - Почему он не опустит шторы, если уж ему нравится так сидеть? В темной пустыне теряется звук. Ни крохи, ни капли воды, Только тьма и пусто вокруг... - Джек, мне жаль его. - Да он не страдает! Страдаешь, когда любишь людей. А у него есть все, что ему надо. Посмотри на него. Огонь камина освещает неподвижное и напряженное лицо, его выпуклости и впадины, блестящие глаза и улыбку; свет падает на котенка, уютно свернувшегося на коленях хозяина. Юноша и девушка отшатываются от окна. Крепко прижавшись друг к другу, они уходят прочь, идут мимо ряда маленьких домиков. У НЕГО БЫЛА ЛОШАДЬ Перевод Н. Шебеко I Примерно четверть века тому назад жил в Оксфорде мелкий букмекер по имени Джеймс Шрюин, которого, однако, чаще звали просто Джимми. Был это неприкаянный, пришибленный человечек, который существовал на случайные доходы, главным образом благодаря студентам, увлекавшимся скачками. Неподалеку от "Корна" он имел так называемую контору и был всегда к услугам горячих молодых людей из Буллингдона, а также всех прочих любителей лошадей, которые и давали ему возможность заработать достаточно, чтобы как-то прокормиться. А когда один из них - молодой Гордон Колкьюэн - с треском вылетел в трубу, Джимми Шрюин стал владельцем лошади. Он не очень-то стремился заполучить эту лошадь, потому что при его подпольной профессии она была для него обременительнее белого слона, но все же взял ее в погашение ставок, зная, что в случае банкротства должника у него не будет на эти деньги никаких законных прав. Это была гнедая трехлетка от Лопеца и Календры по кличке Каллиопа, выезженная в меловых холмах близ Уонтэджа. И вот раз в воскресенье, в конце июля, Джимми попросил своего приятеля трактирщика Джорджа Пульхера отвезти его туда в пролетке. - Надо поглядеть на эту чертову кобылу, - сказал он. - Тот желторотый птенец говорил, что лошадь - просто чудо, но она взяла всего только третье место в Сандауне, а в скачках для двухлеток никогда не участвовала. Пока я знаю лишь одно: ест она больше, чем приносит пользы! Рядом с толстяком Пульхером, одетым в светлый суконный костюм с огромными белыми пуговицами и розой в петлице, Джимми, маленький, худой, в черной одежде, истощенный постоянными волнениями и джином, казался совсем незаметным. И лицо у него, осунувшееся, чисто выбритое, с глубоко запавшими глазами под серым котелком, по сравнению с физиономией Пульхера, румяной, словно заходящее солнце, было как у привидения. О лошади своей он говорил равнодушно, но был обеспокоен и даже сконфужен тем, что стал ее владельцем. Он не мог отвязаться от мысли: "И на кой черт она мне сдалась? Что с ней делать: выставить ее на скачках или продать? Как извлечь из нее ту сумму, которую ему задолжал этот желторотый птенец? Да еще надо платить тренеру". И к тому же мысль, что придется предъявить свои права этому самому тренеру, угнетала его, человека, который всю свою жизнь старался не вылезать на передний план. Владелец! Да он никогда не был владельцем и белой мыши, не говоря уже о белом слоне! А лошадь его разорит в два счета, если он немедленно чего-нибудь не придумает! Сын мелкого лондонского пекаря, Джимми Шрюин с четырнадцати лет состоял на побегушках, а профессией своей был обязан умению хорошо считать, ненависти к пекарне и привычке еще ребенком околачиваться на перекрестках с другими мальчиками, которые ставили свои карманные деньги "на лошадку". У него был ограниченный, но расчетливый ум, и он стал уличным букмекером, когда ему не было еще и восемнадцати лет. С тех пор он тайком кочевал с места на место, пока не осел в Оксфорде, где благодаря местным властям в подпольных делах можно было развернуться шире, чем где бы то ни было. Когда он один-одинешенек - ибо у него не было ни помощника, ни компаньона - сидел за своим узким столом в задней комнате, неподалеку от "Корна", поглядывая на дверь, со списками в ящике стола и с книгой в блестящем черном переплете для записи ставок, приготовленной для горячих молодых людей, с виду он был суров, холоден, замкнут. Трудно было даже заподозрить его в том, что он когда-либо слышал о четвероногом, именуемом лошадью. И в самом деле, для Джимми "лошадь" была чисто газетным понятием - рядом с именами лошадей всегда стояли различные цифры. И даже когда ему нельзя было работать самостоятельно и пришлось некоторое время подвизаться в букмекерской фирме самого низкого пошиба, он почти не видел лошадей. На ипподроме он часами рыскал среди толпы орущих потных людей или подслушивал разговоры немногословных жокеев, тренеров и всяких других субъектов, которые, как ему казалось, могли располагать "информацией". Теперь же он и близко не подходил к ипподрому, потому что его дело - посредничество в игре - не оставляло свободного времени, и все же, разговаривая с людьми, он редко мог удержаться более минуты, чтобы не заговорить о лошади, которую он, можно сказать, и в глаза не видел. И, где бы он ни был, голова его была всегда занята обдумыванием всех тех бесконечных, сложных и разнообразных способов, при помощи которых можно извлечь из лошади деньги. Пил он обычно джин и пиво, а курить предпочитал дешевые сигары. Он подолгу держал во рту давно погасший окурок, потому что так он чувствовал себя уютнее, когда сам говорил или слушал, как другие говорят о лошадях. Он был из числа тех городских людей, что, подобно воронью, питающемуся падалью, кормятся за счет существа, которое даже не представляют себе живым. А теперь у него была лошадь! Кобыла Пульхера с подрезанным хвостом резво бежала, позвякивая подковами. Июльский ветерок раздувал сигару, которую покуривал Джимми. Дорожная пыль припудрила его черную одежду и бледное сморщенное лицо. Со злобным удовольствием он размышлял о крахе этого желторотого птенца, одного из тех высокомерных молодых дураков, которые так много о себе думают. Как часто приходилось ему сдерживаться, когда он готов был смеяться или скрежетать зубами, слыша, как они, важничая, говорили ему: "Джимми, ты разбойник!", "Джимми, ты мерзавец!" Глупые мотыльки - веселые и беспечные, - ну что же, вот один из них и сгорел! Он повернулся и посмотрел исподлобья на своего друга Джорджа Пульхера. Вот это человек, торгует себе спиртным, совершенно независим, живет вдали от света в своем раю под вывеской "Зеленый дракон", ни перед кем не должен раболепствовать, может ездить куда захочет, и в Ньюбери, и в Гэтвик, и в Стокбридж. Да! У Джорджа Пульхера идеальная жизнь, по нему это сразу видно - такой он румяный, плотный, упитанный. И в лошадях толк знает, в общем, хитрая бестия. Джимми уважал его суждения, потому что он умел распутать любую хитрую комбинацию не хуже всякого другого. Помолчав, Джимми сказал: - Что мне делать с этой чертовой лошадью, Джордж? Даже не повернув головы, оракул изрек хриплым басом: - Давай-ка сперва поглядим на нее, Джимми. Не нравится мне ее имя - Каллиопа, но тут уж ничего не поделаешь, так записано в племенной книге. И этот Дженниг, что выезжает ее, - с ним нелегко иметь дело. Джимми нервно закусил губу. Пролетка поднималась вверх по склону, вдоль неогороженных полей, у подножия меловых холмов; пели жаворонки, зеленела пшеница, среди которой виднелись кое-где яркие пятна полевой горчицы. Кругом было пусто. Изредка мелькали деревья, дома, но нигде ни души, всюду тишина и спокойствие, только в небе носилась стайка грачей. - Интересно, предложит ли он нам выпить? - сказал Джимми. - Он не из таких. Лучше угощайся сейчас, сынок. Джимми сделал несколько глотков из большой оплетенной бутылки. - Ты молодчина, Джордж! Твое здоровье! Джордж передал ему вожжи и, в свою очередь, выпил, запрокинув голову так, что на лице его обозначилась нижняя челюсть, совершенно скрытая под многочисленными подбородками и массивной шеей. - Ну, за твою лошадь, будь она проклята! - сказал он. - Она уже не выиграет приз в Дерби, но еще может нам пригодиться. II Тренер Дженниг, возвращаясь после воскресного осмотра конюшен, услышал стук колес. Это был худощавый человек, аккуратно одетый, в тщательно вычищенных ботинках, среднего роста, слегка прихрамывающий, с узкими седыми бачками, чисто выбритый, с тонкими: губами и с острым взглядом серых глаз. У его ворот остановилась пролетка, в которой сидели два довольно подозрительных субъекта. - Что скажете, господа? - Мистер Дженниг? Я Пульхер - Джордж Пульхер. Я привез к вам клиента, он хочет посмотреть на свою кобылу. Это мистер Джеймс Шрюин из Оксфорд-Сити. Джимми вылез из пролетки и остановился. Тренер смерил его суровым взглядом. - Это какая же кобыла? - спросил Дженниг. - Каллиопа. - Каллиопа мистера Колькюэна? Джимми протянул ему письмо. "Дорогой Дженниг! Я продал Каллиопу Джимми Шрюину, букмекеру из Оксфорда. Он берет ее вместе со всеми обязательствами, включая твое жалованье. Мне страшно жаль расставаться с ней, но что поделаешь. Гордон Колькюэн". Тренер сложил письмо. - А купчая при вас? Джимми вынул из кармана еще одну бумагу. Внимательно прочитав ее, тренер крикнул: - Бен, выведи Каллиопу! Извините меня, я на минутку. - И ушел в дом. Джимми стоял, переминаясь с ноги на ногу. Он был обижен: сухость и резкость тренера задели его, хотя он, с детства привык смирять свое самолюбие. Пульхер пробасил: - Говорил я тебе, что с ним нелегко иметь дело. Но ты тоже не давай ему спуску. Тренер вернулся. - Вот мой счет, - сказал он. - Когда вы его оплатите можете забрать кобылу. Я работаю только на джентльменов. - Ах вот как, - сказал Пульхер. Джимми, уставившись в бумагу, не сказал ничего. Семьдесят восемь фунтов и три шиллинга! Муха жужжа села ему на щеку, но он даже не согнал ее. Семьдесят восемь фунтов! Стук копыт заставил его прийти в себя. Появилась его лошадь, встряхивая головой, как бы спрашивая, по какому это поводу ее вторично побеспокоили в воскресенье. В движении ее головы и гладкой шеи была какая-то независимость, какое-то превосходство над присутствующими. - Вот она, - сказал тренер. - Держи ее, Бен. Стой, милая! Повинуясь узде, лошадь остановилась, роя землю копытом задней ноги и помахивая хвостом. Ее гладкая шкура ярко блестела на солнце и порой морщилась или вздрагивала, когда на нее садились мухи. Потом она на миг застыла совсем неподвижно, насторожив уши и глядя куда-то вдаль. Джимми подошел к ней. Она снова забеспокоилась, начала махать хвостом и рыть землю копытом, а он обошел вокруг нее на почтительном расстоянии, пригнувшись, как будто искал каких-то изъянов. Он знал все о ее родителях и о лошадях, которых они побили или которые побили их; он мог бы не менее получаса рассказывать об их карьере. Но вот перед ним их отпрыск во плоти, и он словно онемел! До сих пор он не имел ни малейшего понятия о том, как выглядит лошадь, и понимал это, но его охватило какое-то смутное волнение. Она выглядела, как на картинке. Обойдя вокруг лошади, он подошел к ней спереди, а она снова вскинула голову с белой звездочкой на лбу, не то прислушиваясь, не то почуяв что-то. Он робко положил руку ей на шею, теплую и гладкую, как женское плечо. Она не обратила на это внимания, и он убрал руку. Может, ему следовало бы посмотреть ей в зубы или ощупать ноги? Нет, ведь он ее не покупает, она уже его собственность, но он должен что-то сказать. Он оглянулся. Тренер наблюдал за ним с легкой усмешкой. Наверное, впервые в жизни терпению Джимми Шрюина пришел конец; не сказав ни слова, он пошел к пролетке. - Уведите ее, - сказал Дженниг. Сидя в пролетке рядом с Пульхером, Джимми смотрел, как лошадь уводили в стойло. - Когда я получу деньги по вашему чеку, можете прислать за ней, - сказал тренер и, круто повернувшись, пошел к дому, а вслед понеслось напутствие Пульхера: - Черт тебя побери, наглец! А ну давай, куцехвостая, отряхнем здешний прах с копыт! И пролетка снова покатила вдоль полей. Солнце садилось, стало прохладнее, зелень хлебных колосьев и полевой горчицы, казалось, сверкала еще ярче. - Вот скотина! Клянусь богом, Джимми, я бы съездил ему по роже. Но ты приобрел неплохую лошадку. Она породистая, сын мой, и я знаю тренера, который как раз для нее подойдет, - Полман, уж он-то не задирает носа. Джимми пососал свою сигару. - Конечно, мне до тебя далеко, Джордж, это так. Мне смолоду пришлось заняться этим глупым делом, так что я не бог весть какая важная птица. Но я завтра же пошлю ему... чек. Надеюсь, у меня есть своя гордость. Эта мысль пришла ему в голову первый раз в жизни. III Хотя трактир "Зеленый дракон" и не был деловым центром ипподрома, некогда он знавал лучшие времена и пользовался доброй славой. С тех пор, как Джимми сделался владельцем Каллиопы, на него стали смотреть как на человека, за счет которого можно чем-то поживиться. И он, издавна привыкший угождать всем и каждому, стараться быть незаметным и безропотно сносить высокомерие молодых людей, не сразу это понял. Но постепенно, видя, что его все чаще угощают сигарами, а когда он входит, поднятые рюмки застывают в воздухе и всякий старается подсесть к нему, а потом даже проводить его немного по улице, он понял, что он не просто жалкий букмекер, но еще и человек. Пока Джимми не осознал этой своей двойственности, он удовлетворялся тем, что продолжал принимать ставки и извлекать для себя выгоду всюду, где только можно, ничем не брезгуя. Но теперь, когда он почувствовал себя человеком, его спокойствие было нарушено. У него была лошадь, и он все больше этим гордился. Теперь ее выезжал Полман там, в холмах, куда уже не доехать было на кобыле Пульхера. И хотя официально о ней все было известно в "Зеленом драконе", неофициальные дела приходилось устраивать, предпринимая ночные поездки поездом. И Джимми предпринимал такие поездки дважды в неделю. Он тайно следил за своей лошадью, ранним утром, едва всходило августовское солнце, жертвуя и выпивкой, и разговорами, и даже сигарами. Раннее утро, пение жаворонков и быстрый стук копыт! В припадке откровенности он признавался Пульхеру, что все это "чертовски полезно для здоровья". Правда, вначале произошло одно небольшое недоразумение, когда новый тренер, Полман, - толстый мужчина, похожий на рыжего корнуэльского кота, которого даже нельзя было назвать вкрадчивым, поскольку хитрость была у него в крови, - решил, будто он что-то вынюхивает о Каллиопе. Но все обошлось, и Джимми стал постепенно расти в собственных глазах. В тот август ничего особенного не произошло, но между тем назревали важные события. Неверно, будто люди занимаются финансовыми операциями, крупными или мелкими, из жадности или азарта; они занимаются этим исключительно из самоуважения, испытывая этакий зуд, стремясь доказать свое умственное превосходство над другими и свою значительность. Джордж Пульхер был не прочь заработать лишний пенс, но гораздо больше он ценил то, что люди говорили: "Старина Джордж! Как он скажет, так и выходит... Он кое-что понимает, Джордж Пульхер!" Закулисное руководство лошадью Джимми Шрюина открывало Пульхеру самые широкие и разносторонние возможности. Но прежде всего следовало убедиться, на что она способна, а также определить ту неизвестную величину, которая именуется "формой" лошади. Чтобы добиться какого-нибудь толку в этом году, им следовало "пошевеливаться". Этот молодой франт, ее бывший владелец, конечно, из благородных, он выставлял ее на классических скачках и самых изысканных гандикапах, пренебрегая богатыми возможностями более скромных состязаний. Она заняла третье место в заезде трехлеток в Сандауне, отстала всего на две головы, а теперь за нее предлагали семь против двух в Кембриджшайре. Конечно, она может выиграть, но может и проиграть. Пульхер просидел два долгих вечера в конторе Джимми, в задней комнате трактира, обсуждая этот важный вопрос. Джимми склонялся к решительным действиям. Он все время твердил: - У этой лошади удивительная резвость, Джордж, просто удивительная. - Погоди, покуда ее испробуют, - изрек оракул. - Может, у Полмана нашлось бы для этого что-нибудь подходящее? Да, у него был Сачок (такие иронические клички нравятся англичанам), один из самых надежных четырехлеток, когда-либо участвовавших в скачках, он бегал почти со всеми известными рысаками. Сачок был единственной лошадью, в чье воспитание Полман не вмешивался, потому что если режим нарушался, он от этого бегал только лучше. Сачок редко приходил первым, но всегда брал какой-нибудь из призов, а на такую лошадь завсегдатаи скачек буквально молятся. - Ну что ж, - сказал Пульхер. - Попробуй ее с Сачком, и после первого же верного выигрыша на нее будут ставить десять против одного. Ведь лошадь Полмака всегда приходит в числе первых. А нам надо для начала пустить пыль в глаза. Я съезжу и переговорю с Полманом. В тщедушной груди Джимми зашевелилось смутное чувство обиды: ведь в конце концов это его лошадь, а не Джорджа, но авторитет и важность его друга заставили это чувство заглохнуть. Пыль была пущена в глаза на обычной тренировке в Лонг Майл на исходе августа. Бежали пятилеток Палач, с наездником весом в восемь стоунов {Стоун - мера веса, равная 14 английским фунтам.} семь фунтов, трехлеток Попугай, с наездником в семь стоунов пять фунтов, и Каллиопа, - сколько весил ее наездник, никто, кроме Полмана, не знал. Предусмотрительный Джордж Пульхер позаботился о неофициальном присутствии представителей прессы. Наездник Каллиопы получил указание добраться до финиша побыстрее, но ни в коем случае не приходить первым. Джимми и Джордж Пульхер приехали ночью. Они сидели в пролетке у кустов возле линии финиша, а Полман на своей верховой лошаденке был по другую сторону беговой дорожки. В прозрачном, летнем воздухе все три лошади были отчетливо видны невооруженным глазом на пологом склоне перед линией старта. А Джимми в бинокль, на который он потратился, раз уж у него была лошадь, видел каждое их движение. Его лошадь приближалась, едва касаясь копытами земли, как и полагается чистокровной гнедой кобыле, и морда ее лоснилась на солнце. Сердце у него сильно забилось, и он сжал губы. А вдруг сейчас окажется, что она никуда не годится и этот птенец просто-напросто надул его! Он боялся не только потерять деньги, к страху примешивалось чувство более сокровенное, - его человеческое достоинство было поставлено на кон. Джордж Пульхер буркнул почти взволнованно: - Вон соглядатай! Видишь, вон за тем кустом! Думает, что мы его не заметим, эге! Джимми крепко закусил сигару. - Они уже близко, - сказал он. Лошади бежали широко: гнедой Палач с краю, всех дальше от них, Каллиопа - посередине. Джимми затаил дыхание, смешанное с табачным запахом. Лошадь бежала без малейшего напряжения, она отстала всего на один или два корпуса и теперь легко нагоняла соперников. А ну-ка... Ага! Она обошла Палача и уже настигает Попугая! Джимми едва удержал радостный крик. Лошади промчались мимо, гремя копытами, лоснящаяся морда Каллиопы была почти вровень с гнедой мордой Попугая, - они пришли к финишу почти ноздря в ноздрю, а Палач отстал на целый корпус. - Гляди, Джимми, вон он какого стречка задал, тот малый. Вон бежит по склону, прямо как заяц! Ну, завтра в газетах появится полный отчет, будь уверен. Однако, когда берешь в руки такой отчет, нужно уметь читать между строк. Наездники завернули лошадей и снова приближались; Полман на своей лошадке поехал им навстречу. Джимми спрыгнул с пролетки. Он боялся упустить хоть одно слово тренера. Ведь это его лошадь! Едва не угодив к ней под копыта, он нетерпеливо спросил: - Ну как? Полман никогда не смотрел собеседнику в глаза. Он говорил так, словно ни к кому не обращался. - Расскажи-ка Шрюину, как она шла, - сказал он наезднику. - У меня был еще запасец. Если бы я хлестнул ее как следует, мог бы вырваться вперед на корпус, а то и больше. - Ах, так! - хрипло проговорил Джимми. - Смотри у меня, не смей ее хлестать; ей это ни к чему, запомни. Наездник обиженно буркнул: - Ладно! - Уведите ее, - сказал Полман. Затем все так же задумчиво и рассеянно добавил: - Наездник весит восемь стоунов, мистер Шрюин. У вас хорошая лошадь. Не хуже Палача. В душе у Джимми поднялась какая-то буйная радость, - он представил себе Палача, распластавшегося в беге. Теперь и у него была лошадь. Да, черт побери, у него была лошадь! IV Но ввести лошадь в игру не так-то просто, это - дело тонкое и деликатное. Первым делом вы вносите комиссионный сбор. Но сколько потребуется ловких ухищрений, сколько труда, прежде чем это принесет плоды! Нужно заглушить, усыпить, обмануть шестое чувство знатока, которое, подобно инстинкту дикаря в дремучем лесу, позволяет ему на расстоянии угадывать то, что скрыто от его взгляда. Джордж Пульхер твердо взялся за дело. С первого взгляда казалось невероятным, чтобы такой грубый и простой человек мог обладать такой тонкой интуицией, такой исключительной способностью одной рукой сеять, а другой пожинать плоды. Ничего не утверждая, он намекал, что Каллиопа и Попугай стоят друг друга. - Попугаи, - говорил он, - не мог бы выиграть с наездником весом в семь стоунов, так что ж говорить о Каллиопе! Мнение местных любителей скачек было для этого хитреца основой его комбинаций. До тех пор, пока мнение их было не в пользу Каллиопы, он понемногу наживался в Лондоне. А подозрения, которые, вполне естественно, порождала всякая его смелая комбинация, он без труда усыплял, осторожно распространяя неблагоприятные отзывы знатоков. В эти первые недели, когда он в упоении хватал каждый пенс, зарабатывая на неравных ставках, пока никто не заподозрил неладное, единственный, кто вставлял ему палки в колеса, - это Джимми. Он не раз узнавал, что "этот негодный малый чуть-чуть не проболтался о настоящих статях своей кобылы". Джимми, видимо, даже мысли не допускал, что его лошадь может их подвести, и вообще задрал нос. Однажды он даже ушел из трактира, не притронувшись к своему джину, - так и оставил его на стойке. Пульхер воспользовался его отсутствием, чтобы сказать лондонскому маклеру, приехавшему разнюхать, что и как. - Да я сам видел, как ее пробовали! А Джимми просто не хочет примириться с тем, что его одурачили. И на другой день его агент в Лондоне получил еще несколько ставок - тридцать три против одного. Проба показала, что Каллиопа не уступит Палачу с наездником весом в семь стоунов два фунта, - прекрасная лошадь, на которую смело можно ставить семь к одному. Но когда Пульхер, развернув номер "Спортивной жизни" от 30 сентября, прочел, что она котируется сто к восьми, он вскипел. Чья это работа? Поскольку положение изменилось, пришлось думать, как теперь быть. Он вложил в это дело триста фунтов стерлингов, почти половина ставок была сделана из расчета в среднем тридцать против одного, а теперь, когда все начнут ставить на Каллиопу, он едва ли найдет игроков, которые поставят десять против одного. Кто это посмел вмешаться? Все объяснилось через два дня. Неизвестным, который так опрометчиво вступил в игру, был Джимми! Оказалось, он сделал это из ревности - хорош букмекер! У Пульхера даже дух захватило. - Ты на нее поставил только потому, что этот мальчишка ее расхваливал! Джимми поднял голову. Он сидел за столом в своей "конторе" в ожидании клиентов, столь редких в такую пору. - Это теперь не его лошадь, - сказал он угрюмо. - Я не хочу, чтобы он снял все сливки. - Сколько же ты поставил? - спросил Пульхер. - Пять ставок сто против тридцати и пятнадцать ставок двадцать против одного. - Смотрите, что он натворил: все дело испортил. А те пятьдесят фунтов, что остались, ты мне отдашь? Джимми кивнул. - Ну, если так, сотня фунтов еще наберется, - проворчал Пульхер, несколько смягчившись. Он встал, большой, грузный, и стоял неподвижно, раздумывая. - Теперь уже нечего выжидать, - сказал он. - Я сегодня же размещу все оставшиеся деньги. Если мне в среднем удастся сыграть в десяти к одному, у нас будет шесть тысяч триста фунтов в игре. Говорят, Дженниг выставил свою Бриллиантовую Запонку. А уж он-то знает все возможности Каллиопы, черт его побери! Надо глядеть в оба. И, действительно, им надо было глядеть в оба. На Бриллиантовую Запонку, четырехлетку с наездником, весившим восемь стоунов два фунта, теперь ставили так, будто Кембриджшайрские скачки уже заканчивались. Сначала пятнадцать против одного, потом семь против одного, потом пять против одного, и вот Бриллиантовая Запонка стала фаворитом. Пульхер намотал это себе на ус. Дженниг отлично знает Каллиопу! А это означает, что она... что первой ей не прийти! Хитрый Пульхер не стал напрасно тратить время на пустые сожаления. Ему было ясно, что нужно поднять котировку на Каллиопу, а потом переуступить свои ставки. Пришло время использовать Сачка. Над меловыми холмами висела легкая дымка, как всегда в ясный октябрьский день. Три лошади, выходившие на старт, были издали похожи на призраки. Полман опять выпустил своего Попугая, но на этот раз он не скрывал веса наездников. Наездник Сачка весил восемь стоунов семь фунтов, Каллиопы - восемь, а Попугая - семь стоунов. И еще раз, сидя в пролетке и глядя на беговую дорожку в бинокль сквозь прозрачную дымку, Джимми почувствовал, как у него сильно забилось сердце. Вот они! "Его лошадь впереди... Все три мчатся во весь опор... Настоящие скачки! Они пронеслись мимо - Сачок отстал от Каллиопы на целый корпус, а Попугай на полкорпуса от него. Джордж Пульхер, сидевший в пролетке рядом с Джимми, пробормотал: - Она стоит Сачка с наездником, который весит восемь стоунов четыре фунта! Молча, в глубоком раздумье они вернулись в гостиницу, стоявшую на берегу реки. Молча позавтракали. После завтрака, потягивая пиво, оракул изрек: - У Сачка с наездником в восемь стоунов и четыре фунта почти все шансы на выигрыш, но все же это не наверняка. О сегодняшней пробе мы все расскажем как есть и вес наездников не скроем. Тогда на Каллиопу начнут ставить. А мы будем следить за Бриллиантовой Запонкой. Если котировка на нее упадет, мы будем знать, что Дженниг на этот раз не рассчитывает нас побить. Если же котировка останется прежней, мы будем знать, что Дженниг по-прежнему не считает нашу лошадь опасной. Тогда нам будет ясно, что делать: мы переуступим свои ставки, заработаем тысчонку-другую и выставим свою лошадь с наездником подходящего веса в Ливерпуле. Джимми уставился на него своими тусклыми глазами. - Как же так? - сказал он. - А вдруг она выиграет? - Выиграет! Если мы переуступим ставки, она не должна выиграть! - А если ее подхлестнуть? Джордж Пульхер презрительно отозвался, понизив голос: - Да кому это нужно? Пускай бежит, как хочет. Мы даже не узнаем, могла бы она выиграть или нет. Джимми сидел молча. Наконец-то подворачивался случай, которого он ждал целых шестнадцать лет, почти всю свою сознательную жизнь. Если действовать умело, они выиграют так или иначе. - Кто наездник? - спросил он. - У Полмана есть на примете некий Докер. Он как раз нужного веса. В любом случае он для нас подойдет: отлично финиширует, хорошо чувствует расстояние и умеет распределять время. Будем ли мы ставить на выигрыш или нет, он нам все равно годится. Джимми погрузился в вычисления. Если переуступить ставки при котировке семь к одному, они все же получат четыре тысячи чистой прибыли. - Я бы предпочел выигрыш, - сказал он. - Эх! - сказал Пульхер. - Послушай, сынок, ведь на дорожке будет двадцать лошадей; более ненадежной скачки, чем в этом проклятом Кембриджшайре, нарочно не придумаешь. А ведь мы можем заработать тысячу так же легко, как я - поднять эту кружку. Нет уж, Джимми, лучше синицу в руки... А если Каллиопа придет первой, в дальнейшем нам от нее толку не будет. Так что давай огласим результаты сегодняшней пробы и посмотрим, какое впечатление это произведет на Дженнига. На Дженнига это произвело самое удивительное впечатление. Бриллиантовая Запонка стала котироваться на одно очко ниже, но потом снова поднялась до девяти против двух. Дженниг явно не унывал. Джордж Пульхер покачивал головой и выжидал, все еще не уверенный, по какому пути пойти. Решился он благодаря забавному стечению обстоятельств. В университете начались лекции; Джимми был занят, обрабатывая свою клиентуру. Благодаря вмешательству опекунов дела молодого Колькюэна каким-то чудом поправились. Он снова "встал на ноги" и жаждал восстановить свою репутацию, а эта скотина Джимми не хотел ставить против Каллиопы! Он только морщился и твердил: "Я не ставлю против своей собственной лошади". Это был уже совсем не тот человек, что раньше. Держался он самоуверенно, одевался не в пример лучше. Кто-то видел его на вокзале, - он был разодет, как настоящий франт: в пальто синего сукна, в котором его тщедушная фигура совсем тонула, и с биноклем для скачек в желтом футляре через плечо. Одним словом, "этот негодяй совсем задрал нос". И эта странная перемена в Джимми окончательно убедила всех, что его лошадь действительно чего-то стоит. В оксфордцах вспыхнули патриотические чувства. Как-никак, это их лошадка. Все ставили на нее, и сумма росла, как снежный ком. За неделю до скачек - Каллиопа твердо котировалась в девяти к одному - молодой Колькюэн поехал в город, заручившись поддержкой всех оксфордцев, игравших на скачках. А вечером Каллиопа уже котировалась в шести к одному. На следующий день на нее стала ставить широкая публика. Джордж Пульхер воспользовался этим. В тот критический миг он действовал по собственной инициативе. Каллиопа опять стала котироваться в восьми к одному, но дело уже было сделано. Пульхер переуступил все свои ставки. Вечером он коротко объяснил Джимми положение. - Мы срываем тысячу, и победа в Ливерпуле, можно считать, у нас в руках. Это не так уж плохо. Джимми крякнул. - Но она могла бы и выиграть. - Ни в коем случае. Дженниг знает, на что идет, да и другие лошади тоже кое-чего стоят. Возьми Осу, с ней нелегко потягаться, и со Зверобоем тоже. Это, скажу тебе, классная лошадка, даже с таким наездником, как у нее. Джимми снова крякнул, медленно потягивая джин, потом угрюмо сказал: - Ну, а я не хочу, чтобы денежки потекли в карманы этого мальчишки и его компании. Как тебе нравится его наглость - ставит на мою лошадь, как будто она его собственная! - Нам придется поехать и посмотреть, как она побежит, Джимми. - Нет уж, уволь. - Что? Ведь она побежит в первый раз. Это будет просто неестественно, если ты не придешь. - Нет, - повторил Джимми. - Я не хочу видеть, как ее побьют. Джордж Пульхер положил руку на его костлявое плечо. - Чепуха, Джимми. Тебе надо поехать, чтобы поддержать свою репутацию. Тебе будет приятно взглянуть, как седлают твою лошадь. Выедем ночным поездом. Я поставлю несколько фунтов на Зверобоя. Мне кажется, он сумеет обскакать Бриллиантовую Запонку. А Докера предоставь мне, я завтра поговорю с ним в Гэтвике. Я его знаю с того времени, когда он был вот таким малышом, да и сейчас он немногим выше. - Ладно, - пробурчал Джимми. V Чем дольше длятся приготовления к скачкам, тем больше они доставляют удовольствия всем. Наездники наслаждаются подготовительной работой, у членов клуба и ипподромных оракулов довольно простора для воспоминаний и предсказаний; букмекеры на досуге могут хорошенько все подсчитать, вместо того, чтобы наспех за полчаса до очередного заезда, заключать сделки; но больше всех бывает увлечен профессиональный игрок: он мечтает о том, как наживет состояние на какой-нибудь из лошадок - на лошадке с подмоченной репутацией, которую все считают никуда не годной, неспособной добежать до финиша, невыезженной, слишком жирной, непородистой, медлительной, а она возьмет да и придет первой! Широкая же публика каждый день читает и перечитывает в бюллетене имена лошадей, а это такое приятное занятие! Джимми Шрюин не принадлежал к тем философам, которые оправдывают великий, распространяющийся повсюду тотализатор тем, что он способствует улучшению породы животного, которое все меньше находит себе применение. Он оправдывал тотализатор по более простой причине - это был источник его существования. И за всю его почти двадцатилетнюю карьеру, с тех самых пор, как он начал записывать тайные ставки лондонских мальчишек, никогда судьба не благоприятствовала ему так, как в то утро, когда его лошадь должна была принести ему пятьсот фунтов, просто-напросто проиграв скачку. В предвкушении барыша он вместе с Джорджем Пульхером провел ночь в одном из лондонских мюзик-холлов. А утром он, как и подобает владельцу лошади, в вагоне первого класса специальным поездом отправился в Ньюмаркет. Поскольку это был специальный поезд, то проводник специально запер купе, впустив в него только шесть человек, и они тронулись в путь, - все шестеро профессионалы с бегающими, ничего не выражающими глазами, с обвислыми ушами, немые, как рыбы. Только один из них, толстый, краснолицый человек, который, по его словам, "занимался этим делом вот уже тридцать лет", был словоохотлив. Но даже он, разглагольствуя о прошлом или будущем той или иной "классной лошадки", ни словом не обмолвился о предстоявших скачках. Они проехали больше половины пути, прежде чем восхищение собственной проницательностью развязало им языки. Начал Джордж Пульхер. - Я предпочитаю Зверобоя, - сказал он. - Классная лошадка. - Слишком уж тяжел у него наездник, - сказал краснолицый человек. - А что вы думаете насчет Каллиопы? - Гм, - хмыкнул Джордж Пульхер. - Скажи-ка, Джимми, тебе нравится твоя кобыла? Джимми, утонувший в своем синем пальто, надвинувший на глаза коричневый котелок и окутанный сигарным дымом, почувствовав, что все взоры обратились на него, ощутил необыкновенный душевный трепет. Уставившись в пустоту между краснолицым человеком и Пульхером, он заявил: - Если она будет бежать так же хорошо, как она выглядит, - у нее есть шансы. - Да! - сказал Пульхер. - Она темной масти... с виду - хорошая лошадка, только малость легковата и некрасива. - Она от Лопеца и Календры, - пробормотал краснолицый человек. - Лопец недолго продержался, но это была классная лошадь на дистанции в одну милю. А Сачок себя уже показал. Джимми не ответил. Ему было приятно, что этот краснолицый пытался его прощупать и потерпел неудачу. - Да, сегодня интересная скачка. А Фаворит мне самому не нравится, хотя в Аскоте ему уже не с кем потягаться. - Ну, Дженниг знает, что делает, - сказал Пульхер. Дженниг! Джимми вспомнил, как он в первый раз увидел свою лошадь, вспомнил улыбку тренера - как будто он, Джимми Шрюин, ее владелец, был просто грязью. Подлец! Да еще велел своим конюхам бить Каллиопу! Последнее время, с тех пор, как Джордж Пульхер решил, что его лошадь должна проиграть, Джимми неотвязно мучила досада. Проклятый Пульхер! Он слишком много на себя берет! Вообразил, что Джимми Шрюин у него в руках. Он уставился на темно-красную стену купе. Боже правый! Если бы Джордж Пульхер только знал, о чем он думает! Но, подъезжая к ипподрому, он все же снизошел до того, что разделил с Пульхером бутерброды и бутылку вина. Вообще его обуревали чувства бурные и неопределенные: иногда он возмущался Пульхером, а иногда брало верх старое чувство уважения к гордой независимости друга. Достоинство собственника не сразу укореняется в душах тех, кем прежде помыкали. - С Докером все улажено, - пробормотал Пульхер, потягивая вино из оплетенной бутылки. - Я договорился с ним в Гэтвике. - Она могла бы выиграть, - буркнул Джимми. - Ну нет, сынок. По крайней мере две лошади легко обскакали бы ее. Как и все прорицатели, Джордж Пульхер верил в то, во что хотел верить. С вокзала они пошли прямо на ипподром, и Джимми увидел за перегородкой "дешевую трибуну", где уже собирались завсегдатаи. Лица да зонтики - все та же знакомая толпа. Как часто он бывал на этой трибуне, где не протолкнуться, где ничего не видишь и только слышно со всех сторон: "Два к одному против Фаворита!", "Два против одного на Фаворита!", "Три на Меч-рыбу!", "Пять на Алебастра!", "Два против одного на Фаворита!" И больше ничего - только толпа людей, таких же, как он, да небо над головой. Он едва ли сознавал свое критическое отношение к этим людям, но чувствовал смутное облегчение при мысли: "Слава богу, что я огражден от этой толпы". Джордж Пульхер увлекся разговором с приятелем, а Джимми закурил сигару и вышел на беговую дорожку. Он прошел мимо трибун Жокейского клуба. Там уже было несколько франтов; собравшись по двое или по трое, они обменивались глубокомысленными замечаниями. Он посмотрел на них без зависти и злобы. Теперь он сам был владельцем лошади и, можно сказать, принадлежал к их кругу. И он с особым удовольствием подумал о том, что всю жизнь он мыкался, лез из кожи, чтобы угодить этим франтам, презираемый ими, а теперь мог уехать в меловые холмы подальше и от них, и от Джорджа Пульхера, и от всей этой толпы и вдыхать запах трав, слушать пение жаворонка и смотреть, как скачет его собственная лошадь! Уже объявили номера для первого заезда. Как странно - не делать ставок, не тереться в толпе; как странно, что он может отдохнуть от всего этого! Отлично зная все эти вывешенные на доске имена, он ровным счетом ничего не знал о самих лошадях. "Пойду посмотрю, как их выводят на дорожку", - подумал он и зашагал, подпрыгивая, в своем пальто, вздувшемся колоколом, и котелке с прямыми полями. Когда он входил в загон, позади него, на трибуне, уже начинался обычный шум. Здесь было много зелени, и вокруг царила тишина; людей пока собралось немного. Трех лошадей, участвовавших во втором забеге, медленно водили по кругу, а у дальних ворот, откуда лошадей выводят на дорожку, собирались кучки зрителей. Джимми, покуривая сигару, присоединился к ним. Вот это лошади - каждая прямо картинка! Черт возьми, да они куда лучше людей! Красавицы! Одну за другой их вывели из ворот, целую дюжину. Конечно, хозяева нарочно выставили их, чтобы потом продать, но все-таки они очень хороши. Он повернулся спиной к лошадям и по старой привычке стал прислушиваться к тому, что говорят люди. Разговор шел о большом заезде. Он услышал, как один высокий франт назвал Каллиопу. - Говорят, она принадлежит какому-то маклеришке. Маклеришка? Ну и что ж! Разве маклер хуже всякого другого человека? Нет, иной раз он получше всех этих молодых снобов, которые живут на всем готовом! А маклер... Много ли у него бывает денег за всю жизнь? Мимо провели большую гнедую лошадь. - Это Зверобой, - сказал все тот же франт. Джимми неприязненно поглядел на лошадь, которую выбрал Джордж Пульхер. А вот вывели еще одну - Осу, наездник - шесть стоунов десять фунтов, а у Зверобоя - девять стоунов, наименьший и наибольший вес, допускаемый на этих скачках. "Моя лошадь обскакала бы любую из них, - упрямо думал он. - А эта Оса, по-моему, никуда не годится". Отдаленный гул на трибунах затих. Начался первый заезд. Джимми пошел к воротам. Шум возобновился, потом снова смолк, и вот лошади уже возвращаются в загон, потемневшие от пота, чуть поводя боками. Джимми последовал за победителем и вдруг увидел, как взвешивается какой-то жокей. - Кто это? - спросил он. - Это? Докер, кто же еще! Джимми пристально поглядел на него. Это был неуклюжий коротышка, кривоногий, с лицом, словно вырезанным из дерева. Улучив миг, он подошел к наезднику и сказал: - Докер, в большом заезде вы скачете на моей лошади. - Мистер Шрюин? - Он самый, - сказал Джимми. Наездник слегка подмигнул левым глазом, но лицо Джимми осталось каменным. - Я поговорю с вами перед заездом, - сказал он. Наездник снова подмигнул, кивнул головой и отошел прочь. Джимми опустил глаза и посмотрел на свои ботинки. Они показались ему вдруг слишком желтыми и какими-то кривыми. Но почему это ему показалось, он не мог бы объяснить. Теперь лошадей здесь стало больше; тех, что участвовали в первом заезде, расседлывали, покрывали попонами и уводили. Людей тоже стало больше. Вон три знакомые фигуры - тот юнец и двое его оксфордских приятелей. Джимми резко свернул в сторону - лучше держаться подальше от них. Терпеть их издевательства? Избавьте! На душе у него вдруг стало скверно. Ведь если бы его лошадь выиграла, он стал бы наконец человеком, - и никому не был бы обязан этим! Черт бы побрал Джорджа Пульхера вместе с его осторожностью! Подумать только, когда он вернется в Оксфорд, эти юнцы начнут насмехаться над его лошадью. Он крепко закусил окурок сигары и вдруг наткнулся на Дженнига, стоявшего подле гнедой лошади с белой звездой на лбу. Тренер и виду не подал, что узнал его, но сделал знак конюху убрать лошадь в стойло и сам последовал за ней, прикрыв за собой дверь. При этом он словно бы сказал: "Осторожно, не запачкайтесь!" Джимми злобно усмехнулся. Ну погоди, гад! Лошадей, участвовавших во втором забеге, вывели из загона, и он решил отыскать свою Каллиопу. Озираясь вокруг, он скоро нашел взглядом Полмана. Что было на уме у этого человека с кошачьей физиономией, о чем он думал, Джимми не мог угадать. Да и никто другой тоже. - Где лошадь? - спросил он. - Сейчас ее выведут. Ее-то уж не спутаешь ни с какой другой лошадью. Она прекрасна, точно звезда, - шкура вся блестит, сама она такая гибкая и так высоко держит голову с белым пятном на лбу. Кто сказал, что она некрасивая? Да она просто картинка! Он подошел поближе к конюху. - Это Каллиопа... М-да!.. Славная лошадка!.. Выглядит недурно... Кто этот Джеймс Шрюин!.. Как она котируется?.. Она мне понравилась... Его лошадь! Красивее ее нет в мире! Он прошел вслед за Полманом в стойло, чтобы посмотреть, как ее седлают. Там, в полумраке, ее готовили к скачкам: сперва массировали, потом точно подогнали седло, влили в рот немного воды из бутылки, надели уздечку. Он смотрел, как она, высоко подняв голову, стоит перед конюхом, а тот успокаивает ее, слегка подергивая поводья, которые держит, широко расставив руки, иногда поглаживает ее блестящий нос, а она притворяется, будто хочет укусить его за руку. Здесь в полумраке, отдельно от других лошадей, она казалась еще красивее, ее гладкое тело было легким и полным жизни, а в глазах сверкало горячее ожидание. И она должна проиграть! Эта горячая лошадка, этот сгусток огня! Его лошадь! И глубоко под синим пальто, здесь, в полутьме конюшни, зародилась и утвердилась мысль: "Будь я проклят, если она проиграет! Она может всех их обскакать! И она... она это сделает!" Двери распахнулись, и ее вывели. Он шел рядом. На нее смотрели, ее провожали взглядами. Ничего удивительного! Она была прекрасна - эта лошадь, принадлежавшая ему, его лошадь! Ни о чем другом он не мог думать. Они прошли мимо Дженнига. Бриллиантовая Запонка ожидала наездника. Джимми бросил на Дженнига убийственный взгляд. Погоди у меня, негодяй! У загородки его лошадь остановили. Джимми увидел нескладного коротышку-наездника в новом красном кепи и таком же камзоле. Вне сомнения, они были великолепны! - На два слова, - сказал он наезднику. Наездник задержался, быстро оглянувшись кругом. - Все в порядке, мистер Шрюин. Я знаю. Глаза Джимми сверкнули; почти не разжимая губ, он с трудом выдавил из себя: - Ты... не смей! Ты... в общем, ты должен выиграть! А на того человека не обращай внимания! Если не послушаешь меня, я добьюсь, чтоб тебя выгнали. Понятно? Ты... ты должен выиграть! Наездник разинул рот от удивления. - Хорошо, мистер Шрюин. - Смотри же у меня, - прошипел Джимми. - Наездники, садиться! Джимми увидел, как красный наездник взлетел в седло. И вдруг, словно обезумев, он бросился прочь. VI Он бросился туда, откуда было видно, как они вышли на дорожку - всего семнадцать лошадей. Ему не пришлось искать своего наездника, его камзол был красен, как физиономия Джорджа Пульхера или куст рододендрона под лучами солнца, он пламенел над блестящей гнедой лошадью с белой звездой на лбу, которая чуть приплясывала, проходя мимо трибун. Лошади делали теперь пробежку для разминки - впереди всех шел Зверобой. - Классная лошадь, этот Зверобой, - сказал кто-то сзади. Джимми нервно огляделся. Джорджа Пульхера нигде не было видно. Одна за другой лошади прошли мимо трибун, а он, холодея, провожал их взглядом. Ему, еще не привыкшему к виду этих существ, которым он был обязан заработком, каждая лошадь казалась "классной". Тот же голос сказал: - Новые цвета! Что ж, посмотрим, да и на лошадку заодно взглянем. С виду недурна. Каллиопа? Но котируется она все ниже... Джимми пошел дальше по трибунам. "Четыре против одного на Фаворита!", "Шесть на Зверобоя!", "Семь на Судью!", "Десять против одного на Осу!", "Десять против одного на Каллиопу!", "Четыре против одного на Бриллиантовую Запонку!", "Четыре против одного на Фаворита!" Лошадь Дженнига по-прежнему котируется высоко, а ставки на его лошадь понижаются. "Двенадцать на Каллиопу!" - услышал он вдруг, когда уже почти добрался до своего места. Сверхъестественное чутье игроков никогда им не изменяло, почти никогда! Его пробрала дрожь. Что он наделал, приказав Докеру выиграть! Загубил золотое яичко, которое Пульхер снес с такой осторожностью. Но, может быть, ей все равно не выиграть? Когда он поднимался на свою трибуну, мысли его окончательно спутались. - Эй, Джимми! - окликнул его чей-то голос. - Ну, как она, выиграет? Это толпа прижала к нему одного из молодых оксфордских щеголей. Джимми оскалил зубы, словно огрызаясь, съежился, нырнул в толпу и рванулся вперед. Он выбрался в первые ряды и протиснулся поближе к лестнице, откуда удобно было смотреть в бинокль. Позади него один из тех людей, которые наживаются, пользуясь доверчивостью неудачников, выкрикивал ставки на одно очко меньше по сравнению с курсом там, внизу. "Три против одного на Фаворита!", "Пять на Зверобоя!", "Восемь против одного на Осу!". - Как котируется Каллиопа? - резко спросил Джимми. - Сто к восьми. - Идет! - Вручив букмекеру восемь фунтов, он взял билет. Едва он отвернулся, у букмекера воровато забегали глаза, но он продолжал монотонно: - Три против одного на Фаворита... Три против одного на Фаворита. Шесть против одного на Судью. Джимми навел бинокль на цветной водоворот у старта. Какая-то лошадь во время разминки вырвалась вперед и была уже на полпути к финишу; на ней был наездник в желтом. "Восемь на Судью!", "Восемь на Судью!" - раздалось на трибуне. Значит, они и это уже учли! Здесь все учитывается! Наездник повернул Судью и скакал обратно. Джимми на миг опустил бинокль и посмотрел вниз. Там все так и кишело людьми; в такой толпе не мудрено потерять даже Джорджа Пульхера. Прямо под ним какой-то человечек, отчаянно размахивая руками, подавал знаки кому-то на "дешевой трибуне". Джимми снова поднял бинокль. Теперь лошади стояли все в ряд - красный камзол был третьим с краю. Старт! Наступила мертвая тишина. Что-то зеленое мелькнуло далеко справа - это Оса! До чего ж хорошо они идут! Оцепенение, сковывавшее мысли Джимми, вдруг исчезло. Бинокль задрожал у него в руке; его худое, напряженное лицо побагровело, щеки затряслись. Красный камзол... красный... Третий с краю! Он не мог бы рассказать о заезде так, как это будет рассказано в завтрашней газете: он ничего не видел, кроме красного камзола. Вот они пересекают стартовую черту и несутся вперед - зеленый камзол впереди, а что-то сиреневое, что-то клетчатое сзади. "Оса проиграла!", "Фаворит, Фаворит ведет!", "Зверобой, Зверобой выигрывает!", "Что это красное там, у трибун?" Это был его наездник! Какой-то человек позади Джимми вдруг будто обезумел: - Зверобой! Давай, Зверобой! Зверобой возьмет! Зверобой возьмет! Джимми ядовито зашипел: "Возьмет ли? Вот увидим!" Зверобой и его лошадь оторвались от остальных и бежали мимо "дешевой трибуны" - голова в голову. Докер мчался, как черт! "Зверобой! Зверобой!", "Каллиопа возьмет! Она возьмет!" Боже! Его лошадь! Они промелькнули, как вихрь, - до финиша остается не больше пятидесяти метров, а между ними нет разницы и в полголовы! "Зверобой! Зверобой!", "Каллиопа!" Он увидел, как его лошадь вырвалась вперед. Она все-таки пришла первой! Издав какой-то странный звук, он начал проталкиваться на лестницу. Пока он пробирался, протискивался, пробивался сквозь толпу, он ни о чем не думал. Он был целиком поглощен одним желанием - скорее вон с трибуны, скорее в загон, к своей лошади! Когда он добежал до загона, Докер уже взвесился. Все в порядке! Он ушел, ухмыляясь. Джимми резко повернулся и чуть не сбил с ног Полмана, который стоял неподвижно, как истукан. - Ну, что ж, мистер Шрюин, - сказал он, глядя куда-то мимо него. - Она выиграла. "Черт бы тебя побрал! - подумал Джимми. - Черт бы побрал вас всех". И он пошел к своей лошади. Дрожащая, покрытая потом, возбужденная ревом толпы, она сверкнула белками глаз, когда он погладил ее по морде. - Молодчина! - сказал он, и ее увели. "Бог мой! Мне надо выпить!" - подумал он. Оглядываясь вокруг, чтобы не упустить Джорджа Пульхера, он неуверенным шагом вернулся на трибуны, где мог утолить жажду и получить причитавшуюся ему сотню фунтов. Но скромного букмекера и след простыл. На билете стояло "О. X. Джонс" и ничего больше. Джимми Шрюина надули! Немного погодя он спустился вниз в самом скверном настроении. У лестницы стоял Джордж Пульхер. Лицо этого рослого человека было ярко-багровым, глаза зловеще сверкали. Он потащил Джимми в угол. - Ах ты, дрянь! - сказал он. - На кой черт тебе понадобилось говорить с Докером? Джимми ухмыльнулся. Новый человек внутри него бесстрашно запротестовал. - Это моя лошадь! - сказал он. - Ты... гад проклятый! Да попадись ты мне в другой раз, я из тебя всю душу вытрясу! Джимми вскинул голову и, расставив свои тонкие ноги, как воробей перед разъяренным голубем, сказал: - Ступай домой, Джордж Пульхер, и скажи маме, чтоб она заштопала тебе носки. Сам ты и этого не можешь! Ты думал, я не человек, а? Так вот, теперь ты... теперь ты знаешь, что я человек. И впредь оставь мою лошадь в покое. И без того багровая физиономия Пульхера побагровела еще больше. Он сжал тяжелые кулаки. Джимми стоял неподвижно, засунув свои маленькие руки в карманы пальто и высоко подняв голову. Здоровенный Пульхер судорожно глотнул, словно пытаясь проглотить прилившую к лицу кровь; его кулаки поднялись, потом опустились. - Так-то лучше, - сказал Джимми. - Выбирай себе противников по росту. Издав глухое рычание, Джордж Пульхер пошел прочь. "Два против одного на Фаворита!", "Ставлю на Фаворита!", "Два против одного на Фаворита!", "Три на Метель!", "Четыре на Железного Герцога!" Джимми постоял с минуту, машинально прислушиваясь к этим звукам, которые он слышал всю жизнь, а потом, пробравшись бочком на улицу, взял извозчика и поехал на станцию. Всю обратную дорогу он просидел, жуя сигару, наслаждаясь приятной теплотой от выпитого вина и думая о том, как финишировала его лошадь и как он выстоял перед Джорджем Пульхером. Целый день он пропадал в Лондоне, а в пятницу уже снова сидел в своей конторе близ "Корна". Что ж, он хоть и отказался поставить против своей лошади, зато все-таки побывал на настоящих скачках. Однако на следующей неделе, не уверенный, в какую еще трясину донкихотства заведет его лошадь, он продал Каллиопу. Но, продолжая ставить на лошадей, которых он "в глаза не видел", прозябая в подполье, как какая-нибудь крыса, он стойко переносил удары судьбы, не преклонялся перед чужим превосходством, а все время думал о меловых холмах, о поющих жаворонках и очень любил рассказывать о том, как когда-то у него была лошадь. ЛЕС Перевод М. Лорие Когда сэр Артур Хирриз, баронет и владелец поместья Хиррихью в одном из северных графств, решил продать свой лес, им руководило довольно обычное во время войны чувство, которое позволительно будет назвать спекулянтским патриотизмом. Подобно издателям газет, авторам книг по военным вопросам, заводчикам, директорам судостроительных компаний, фабрикантам оружия и всяким иным рабочим людям того же порядка, он мог бы сказать: "Я готов послужить родине, а если от сего умножится мое состояние - что ж, я как-нибудь это переживу, деньги же вложу в облигации Национального займа". Земля его была заложена, на ней находились лучшие в графстве охотничьи угодья, поэтому продажа леса стала разумным и практическим шагом только теперь, когда этот лес оказался нужен правительству на любых условиях. До самого последнего времени, пока патриотический поступок и выгодная сделка не стали в некотором роде синонимами, сэр Артур находил более прибыльным сдавать свои угодья в аренду на охотничий сезон. В шестьдесят пять лет это был человек без единого седого волоса, с рыжеватой щеткой усов, красными губами и красными прожилками на щеках и веках, чуть колченогий, с большими ступнями, которые он широко расставлял на ходу. Он вращался в лучшем обществе, хотя и был стеснен в средствах. Продажа леса по вздутым военным ценам освобождала его от денежных забот до конца дней. И он продал его правительственному агенту, который приехал к нему подписать бумаги в холодный апрельский день, когда известия с фронта были особенно неутешительны. Он продал свой лес в половине шестого, можно сказать, за наличный расчет, и запил эту неприятную сделку стаканом виски, чуть разбавленного содовой водой: не греша сентиментальностью, он все же помнил, что почти весь этот лес насадил его прапрадед, а последние, самые молодые участки - дед. К тому же еще не так давно сюда приезжали охотиться члены королевской фамилии, да и сам он (очень посредственный стрелок) промазал по несчетному количеству птиц на тропинках и в оврагах своего прекрасного леса. Но Англия переживала трудное время, а цена была достаточно высока. Проводив агента, сэр Артур закурил сигару и направился через парк в лес погулять напоследок под своими деревьями. У дорожки, по которой он шел, росло несколько груш - сейчас они только еще зацветали. Сэр Артур Хирриз, куривший сигары и предпочитавший выпить в пять часов не чашку чаю, а стакан виски, был не очень-то восприимчив к красотам природы. Однако эти деревья, зеленовато-белые на фоне голубого неба и ватных облаков, обещавших снег, произвели на него впечатление. - Красивые деревья, и груш в этом году должно быть много, если только их не тронет последними заморозками, а сегодня, похоже, к ночи подморозит. Задержавшись у калитки, он оглянулся - деревья красовались у входа в его лес, словно девушки, не успевшие одеться. Впрочем, - этот образ не возник в воображении сэра Артура Хирриза: он размышлял о том, как лучше поместить остаток вырученной суммы, после того как будут выкуплены закладные. Да, конечно. Национальный заем - ведь Англия переживает трудное время! Притворив за собой калитку, он пошел по тропинке. Отличительной чертой его леса было разнообразие. Каких только деревьев не насадили его предки на этом многомильном пространстве! Здесь росли буки, дубы, березы, платаны, ясени, вязы, остролист, орех, сосна; кое-где попадались липы и грабы, а дальше, в глубине леса, - отдельные купы и целые полосы лиственниц. К вечеру похолодало, из ярких белых облаков порывами налетал ледяной дождь; сэр Артур шел бодрым шагом, затягиваясь ароматной сигарой, ощущая во всем теле тепло от выпитого виски. Он шел и думал, и к легкой меланхолии постепенно примешивалась горечь - он думал, что никогда уже не будет указывать складной тросточкой какому-нибудь гостю, где лучше всего стать, чтобы бить птицу влет. Фазаны за войну почти перевелись, но все же он вспугнул двух-трех старых петухов, и они, хлопая крыльями и задевая за ветки, скрылись в чаще; кролики спокойно перебегали тропинку на расстоянии выстрела. Он дошел до того места, где пятнадцать лет назад, во время последней большой охоты, стоял член королевской фамилии. Вспомнилось, как этот высокий гость сказал тогда: "Очень недурно выбрано это последнее место, Хирриз. Птица летит как раз на такой высоте, как я люблю". Тропинка здесь шла довольно круто в гору, среди ясеня и дуба, и несколько темных сосен было вкраплено в сероватые переплеты еще голых дубовых ветвей - дубы всегда распускались последними - и юную кружевную листву ясеней. "Первым делом срубят эти вот сосны", - подумал сэр Артур. Прекрасные деревья, прямые, как линии у Эвклида, почти без веток, только что на макушках. Сейчас, на сильном ветру, макушки эти слегка раскачивались и стонали тихо и жалобно. "Втрое старше меня, - подумал он. - Первоклассный лес". Тропинка резко свернула, теперь его обступили лиственницы, за крутым подъемом скрылся из глаз зловеще пламеневший закат. Деревья, с нежными коричневато-серыми стволами, стояли темные и печальные; новые зеленые побеги и темно-красные шишки наполняли вечернюю прохладу благоуханием, только оно не было слышно за дымом сигары, "Пустят их на подпорки в шахтах", - подумал сэр Артур и, свернув под прямым углом, вскоре вышел на длинную поляну, поросшую вереском, окруженную березами. Он ничего не понимал в сортах древесины и не мог сказать, пригодятся ли на что-нибудь эти белые блестящие стволы. Сигара у него погасла, и, прислонившись к одному из них, гладкому, как атлас, осененному тонкой сеткой уже зеленых веток, он чиркнул спичкой и заслонил огонек руками. Из зарослей черники метнулся в сторону заяц; сойка, раскрашенная, как веер, с криком пронеслась мимо. Сэр Артур интересовался птицами и, хотя у него не было с собою ружья, пошел следом, чтобы поглядеть, где у "этой бестии" гнездо - ему как раз не хватало одной сойки для превосходной группы из птичьих чучел. Теперь он шел под гору, и лес изменился, деревья пошли толще, внушительнее, все больше буки. Он не помнил этого участка: загонщики, конечно, здесь бывали, но для охотников место было неподходящее - без подлеска. Сойка исчезла, начало смеркаться. "Пора домой, - подумал он, - не то еще опоздаю к обеду". С минуту он колебался: вернуться ли прежним путем или взять напрямик через буковую рощу и войти в парк в другом месте. Тут слева от него опять появилась сойка, и он решительно зашагал между буками. Дальше узкая тропинка увела его в темный смешанный лес с густым подлеском и неожиданно свернула вправо; сэр Артур ускорил шаг - сумерки быстро сгущались. Конечно же, тропинка сейчас опять свернет влево! Да, так и есть, но потом она снова вильнула вправо, а подлесок был все такой же густой, поэтому оставалось только идти вперед или повернуть обратно. Он пошел вперед, и ему стало жарко, несмотря на сыпавшийся в полутьме холодный дождь. Кривые его ноги не были созданы для быстрой ходьбы, но сейчас он шел быстро, подгоняемый неприятным сознанием, что тропинка уводит его все дальше от дома, и ожидая, что она вот-вот свернет влево. Она не сворачивала, а между тем почти стемнело, и, запыхавшись, немного растерянный, он остановился и прислушался. Ни звука, только ветер шумел в верхушках деревьев, да чуть поскрипывали, касаясь друг друга, два покривившихся ствола. Не тропинка, а какой-то блуждающий огонек! Надо выйти на другую, пошире, прямо сквозь кусты. Никогда еще он не бывал здесь в такой поздний час и даже не представлял себе, что эти несчастные деревья могут выглядеть до того жутко, даже грозно. Спотыкаясь, он торопливо пробирался между ними, раздвигая кусты, а тропинки все не было. "Застрял я в этом проклятом лесу", - подумал он. И, назвав угрожающе обступившие его тени "лесом", почувствовал облегчение. Как-никак это его лес, а в собственном лесу с человеком не может случиться ничего особенно плохого, даже в темноте; и находится-то он, наверно, не больше как в полутора милях от своей столовой! Он посмотрел на часы - стрелки были едва видны: половина восьмого! Дождь превратился в мокрый снег, но почти не доставал до него через плотную завесу листвы. Но он был без пальто, и вдруг у него противно засосало под ложечкой: никто ведь не знает, что он в этом проклятом лесу! А через четверть часа будет темно, как в чернильнице. Надо, надо выбираться отсюда! Деревья, между которыми он петлял, теперь действовали на него прямо-таки гнетуще, а ведь до сих пор он никогда не задумывался о деревьях всерьез. Этакие громадины! От мысли, что из семян или саженцев, принесенных сюда его предками, выросло что-то столь чудовищное и неумолимое - эти высоченные призраки, упирающиеся в небо и отгородившие от него весь мир, - в нем поднялось раздражение и беспокойство. Он пустился бежать, споткнулся о корень и упал. Чертовы деревья! Сговорились они, что ли, его изводить? Потирая локти и лоб намокшими от снега руками, он прислонился к толстому стволу, чтобы перевести дух и попробовать обрести чувство направления. Когда-то в молодости он заблудился ночью на острове Ванкувер - страшновато было! Но ничего, выбрался, хотя на двадцать миль вокруг его лагеря не было цивилизованного жилья. А здесь он в своем собственном поместье, в каких-нибудь двух милях от дома - и струсил? Ребячество! И он рассмеялся. Ветер ответил ему шумными вздохами в верхушках деревьев. Настоящая буря, и, судя по холоду, ветер с севера, но вот северо-восточный или северо-западный - это вопрос. Да и можно ли держаться определенного направления без компаса, в полной темноте? К тому же ветер, натыкаясь на толстые деревья, разбегался колючими сквозняками, уже без всякого направления. Сэр Артур поглядел вверх, но несколько звезд, которые он увидел, ничего ему не сказали. Вот так история! Он закурил вторую сигару не без труда, потому что его трясло. Ветер, чтоб ему пусто было, пробирал сквозь толстую куртку, все тело, разгоряченное от непривычного моциона, покрылось холодным, липким потом. Еще, чего доброго, воспаление легких схватишь! И ощупью, от ствола к стволу, он снова двинулся в путь, но теперь он не мог поручиться, что не кружит на одном месте, а может, даже, сам того не замечая, пересекает тропинки, - и опять у него противно засосало под ложечкой. Он остановился и крикнул. Стены леса, темные и плотные, словно отбросили его крик обратно. "Будь ты проклят! - подумал он. - Надо было продать тебя полгода назад". В вышине презрительно рассмеялся ветер. Сэр Артур снова пустился бежать сквозь темную чащу, ушиб голову о низкий сук и упал, оглушенный. Несколько минут он пролежал без сознания, очнулся, совсем застывший, и с усилием поднялся на ноги. "Дело дрянь, - подумал он, и мысль его словно споткнулась. - Этак можно проплутать здесь всю ночь!" Удивительно, какие яркие образы возникали в мозгу у этого не наделенного воображением человека. Он видел лицо правительственного агента, купившего его лес, и легкую гримасу, с какой тот согласился дать требуемую цену. Видел своего дворецкого, как он после гонга к обеду стоит навытяжку возле буфета и ждет, чтобы хозяин вошел в столовую. Что они там станут делать, когда он не придет? Хватит у них ума сообразить, что он мог заблудиться, взять фонари и отправиться искать его? Нет, скорее они подумают, что он ушел к соседям, в Гринлендз или в Берримур, и остался там обедать. И вдруг он увидел себя самого, замерзающего в снежной ночи среди этих треклятых деревьев. Энергично встряхнувшись, он опять стал нашаривать дорогу между стволов. Теперь он был зол - зол на себя, на темноту, на деревья, так зол, что с размаху ударил кулаком по дереву и ссадил себе пальцы. Это было унизительно, а сэр Артур Хирриз не привык унижаться. В чужом лесу - куда ни шло, но в своем собственном!.. Ладно же, он будет идти хоть всю ночь, но выберется отсюда! И, упрямо сжав зубы, он снова двинулся во тьму. Теперь он сражался со своим лесом, словно каждое дерево было живым врагом. За время этого нескончаемого напряженного продвижения во мраке гнев его сменило сонливое раздумье. Деревья! Их посадил его прапрадед! Они видели уже пять поколений людей, а сами еще почти молодые. Жизнь человека для них ничто. Он усмехнулся: а для человека их жизнь - ничто, знают они, что их срубят? Хорошо, если бы знали и тряслись бы от страха. Он ущипнул себя, - какие странные мысли лезут в голову! Вспомнилось, как однажды, когда у него шалила печень, деревья стали казаться ему воплощением болезней - словно вытянувшиеся кверху миазмы с шишками и шрамами, дуплистые, обросшие мхом, и сучья, как руки... Ну что же, так оно и есть, и вот он среди них, снежная ночь, темень, хоть глаз выколи, и он борется с ними не на жизнь, а на смерть. Уловив в своих мыслях слово "смерть", он круто остановился. Почему он не может сосредоточиться на том, как выйти отсюда? Раздумывает о жизни и свойствах деревьев вместо того, чтобы постараться припомнить расположение своих охотничьих участков и понять, где он находится! Он истратил несколько спичек, чтобы еще раз взглянуть на часы. Боже праведный! Прошло около двух часов с тех пор, как он смотрел на них, и все это время он шел... куда? Говорят, что в тумане у человека получается какой-то заскок в мозгу и он без конца ходит по кругу. Он стал ощупывать деревья в поисках дупла. Дупло хоть немного предохранит от холода - так он впервые признался себе, что очень устал. Он не в форме, ему шестьдесят пять лет. Долго не выдержать. Но при этой мысли в нем снова вспыхнула угрюмая злоба. О черт! Ведь, по всей вероятности, он раз десять сидел на этом самом месте на своей раскладной трости, смотрел на голые ветки, освещенные солнцем, на подрагивающий нос своего спаньеля и слушал, как стучат палки загонщиков и по лесу разносится пронзительно и протяжно: "Гля-ди! Лети-ит!" Догадаются они пустить по его следу собак? Нет! Вероятнее всего, решат, что он пообедал и остался ночевать у Саммертенов или у леди Мэри - ведь так бывало не раз. И вдруг сердце у него подскочило: тропинка! Рассудок его, словно отпущенная резина, сразу вернулся на свое место, напряжения как не бывало. Слава богу! Теперь только идти по этой тропинке, и как-нибудь, где-нибудь он выберется из леса. И уж будьте спокойны, он никому не расскажет, какого свалял дурака! Куда идти, направо или налево? Повернувшись спиною к ветру, он устремился вперед между двумя стенами черного мрака и, чтобы не сбиться с тропинки, все время двигал руками, словно растягивая гармонь. Так он шел, казалось, бесконечно долго, а потом вдруг застыл на месте - перед ним были сплошные деревья, тропинка кончилась. Он повернул обратно - теперь навстречу ветру - и шел, пока дорогу опять не преградили деревья. Он остановился, тяжело дыша. Как страшно! И в ужасе он стал метаться туда и сюда в поисках поворота, лазейки, какого-нибудь выхода! Мокрый снег бил его по лицу, ветер свистел и хохотал, ветви стонали, скрипели. Он зажигал спички, пытаясь заслонить огонек мокрыми, озябшими руками, но они гасли одна за другой, так и не осветив никакого прохода. Видно, эта тропинка и тут и там кончается тупиком, а поворот должен быть где-нибудь посередине. В нем проснулась надежда. Еще не все потеряно! Он снова пошел обратно, ощупывая каждый ствол по одной стороне тропинки, чтобы не пропустить просвета. Дышать становилось все труднее. Что бы сказал Бродли, если бы увидел, как он тычется в потемках среди этих проклятых деревьев, мокрый, продрогший, смертельно усталый - и это после того, как Бродли сказал ему, что сердце у него не в блестящем состоянии!.. Поворот? Да! Деревьев нет. Наконец-то! Он повернул, почувствовал острую боль в колене и упал ничком. Встать он не мог: коленный сустав, вывихнутый шесть лет назад, снова сместился. Сэр Артур Хирриз стиснул зубы. Хуже этого ничего не могло с ним случиться! Но уже через минуту - минуту пустоты и отчаяния - он пополз по новой тропинке. Как ни странно, передвигаясь на руках и на одном колене, он чувствовал себя уже не таким удрученным и напуганным. Смотреть в землю было легче, чем вглядываться в стволы деревьев; а может быть, и нагрузка на сердце уменьшилась. Он полз, останавливаясь через каждые две-три минуты, чтобы собраться с силами. Полз машинально, ожидая, когда сердце, колено или легкие прикажут ему остановиться. Землю припорошило снегом, он всем телом чувствовал, какая она холодная и мокрая. За ним тянется ясный след. Но кто нападет на его след в этом темном лесу?.. Во время одной из передышек, кое-как вытерев руки, он зажег спичку и достал часы. Одиннадцатый час! Он завел часы и положил их обратно во внутренний карман, у сердца. Эх, если б можно было вот так же завести сердце! И, скорчившись на земле, он сосчитал оставшиеся спички - четыре! Он упрямо подумал: "Не стану их тратить, чтобы смотреть на свои деревья, черт бы их побрал. Лучше поберегу - у меня еще есть одна сигара". И он пополз дальше. Надо двигаться вперед, сколько хватит сил. Он полз, пока сердце, легкие и колено не отказались работать; а потом сел, привалившись спиною к дереву, в таком изнеможении, что уже не ощущал ничего, кроме тупой тоски. Он даже заснул - и проснулся весь дрожа, внезапно перенесшись из уютного кресла в клубе в холодный мокрый мрак, пронизанный стонами ветра. Попробовал снова ползти, но не мог и несколько минут лежал неподвижно, обхватив себя руками. "Да, - мелькнула смутная мысль, - вот и допрыгался". Сознание работало так вяло, что он не мог даже пожалеть себя. Спички: сумеет ли он разжечь костер? Но ему не приходилось жить в лесу, а валежник, сколько он ни шарил вокруг, был весь мокрый. Он вырыл руками ямку, нашел в карманах какие-то бумажки и попробовал поджечь мокрые ветки. Нет, куда там! Теперь у него остались только две спички, и он вспомнил про свою сигару. Он достал ее, откусил кончик и с бесконечными предосторожностями стал закуривать. Сигара закурилась с первой же спички. Еще одна осталась на случай, если он задремлет и даст сигаре погаснуть. Он поднял голову и сквозь черные ветви увидел звезду. Не отрывая от нее глаз, он прислонился к дереву и глубоко затянулся. Он курил очень медленно, крепко скрестив руки на груди. Вот сигара кончится, и что тогда? До самого утра - холод и шум ветра в деревьях! Докурив сигару до половины, он задремал, проспал долго и проснулся такой окоченевший, что едва собрался с силами, чтобы зажечь последнюю спичку. Каким-то чудом она не погасла, и сигара опять раскурилась. На этот раз он докурил ее почти до конца, ни о чем не думая, ничего не чувствуя, кроме страшного холода. На миг сознание прояснилось, слабенько вспыхнула мысль: "Хорошо хоть, что продал к дьяволу эти деревья. Теперь их срубят!" Мысль растворилась, уплыла куда-то, как уплывал в мокрый туман дым его сигары; и, скривив губы в усмешку, он опять задремал... В десять часов утра лесник нашел его под старым вязом в миле от его спальни. Он весь посинел от холода, одна нога была вытянута вперед, другая согнута и поджата к телу, ступня зарылась в опавшие листья в поисках тепла, голова ушла в воротник, руки были скрещены на груди. Установили, что он умер не меньше пяти часов тому назад. С одного боку возле него намело горку снега. Другой бок и спину защищал толстый ствол. Высоко над ним тонкие верхние ветви огромного вяза были усыпаны золотисто-зелеными гроздьями крошечных сморщенных цветов, сверкавших на чистом голубом небе, веселых, как благодарственная песнь. Ветер стих, и птицы заливались на все голоса, радуясь солнцу после холодной ночи. Когда проданный лес стали сводить, вяз, под которым его нашли, не срубили, а обнесли низенькой железной оградой и прибили к нему дощечку. РАСПРЯ Перевод В. Хинкиса I Психологические причины ее, как и большинства человеческих симпатий и антипатий, были неясны, но все же, как большинство человеческих симпатий и антипатий, она имела вполне определенное начало - тот самый миг, когда рыжая собака Баудена укусила в ногу Стира, который в тот день был без гетр. Но даже тогда, пожалуй, не пошла бы у них, как говорится, эта распря, если б не деревенские понятия о справедливости, заставившие Стира принести на другой день ружье и торжественно пристрелить собаку. Она перед тем покусала еще двоих, и даже Бауден, который любил свою гончую, не заступился за нее, но у него осталось смутное ощущение, что этот выстрел лишил его законной собственности, и глухое чувство, что он предал свою собаку. Стир был родом не то с севера, не то с востока, откуда-то из Линкольншира, он был здесь чужим, как и фрисландский скот, который он скрещивал у себя на ферме с девонским, и Бауден в глубине души безотчетно чувствовал, что именно поэтому его собака и укусила Стира. Снипу, как и его хозяину, не по душе были всякие новшества, которые вводил у себя на ферме этот худой, энергичный человек с рыжей, чуть седоватой бородой, успевавший во всем опередить Баудена, где на час, а где - на неделю или даже на месяц; не по душе обоим была его тощая фигура, тонкие ноги, его сухая деловитость и резкость. Бауден понимал, что и он пристрелил бы собаку Стира, если б она укусила его, а до этого еще двоих; но собака Стира не укусила Баудена, а вот собака Баудена укусила Стира; и это, как казалось Баудену, свидетельствовало о том, что его собака знала, кого кусать. И, зарывая бедного пса, он бормотал: "Мерзавец! Хотел бы я знать, чего это ради он пришел ко мне на двор в воскресных штанах, - небось, все вынюхивал, да высматривал!" И с каждой лопатой земли, которую он бросал на тощее рыжее собачье тело, неотвязное возмущение все больше наполняло его и, не находя выхода, влияло на его мысли. А схоронить собаку как следует было делом долгим и нелегким. "Пришел и пристрелил мою собаку, да еще в воскресенье, а я ее теперь зарывай", - думал Бауден, утирая свое круглое, румяное лицо; и он плюнул на землю с такой яростью, словно плевал в лицо Стиру. Кончив работу и вкатив на холмик большой камень, он в прескверном настроении пошел в дом, уселся на кухне и сказал: - Эй, девка, нацеди-ка мне стакан сидру. - А выпив сидр, поднял голову и произнес: - Я схоронил ее как полагается. Собственно говоря, это был гончий пес, от которого на ферме не было никакой пользы, кобель, но Бауден привык называть его "она". Темноволосая, широколицая, угрюмая девушка, к которой он обращался, покраснела и поглядела на него широко раскрытыми серыми глазами. - Какая жалость! - пробормотала она. - Эх! - сказал Бауден. Бауден хозяйствовал у подножия холма на сотне акров земли, которая местами была поплоше, местами - получше. Он был вдов и жил с матерью и единственным сыном. Это был покладистый и спокойный человек, круглоголовый, темноволосый и румяный, обладавший удивительной способностью жить настоящим, не задумываясь о будущем. Стоило только на него взглянуть, и сразу становилось ясно, что этому человеку чужды душевные терзания. Но ведь на первый взгляд можно приписать жителю Западной Англии столько свойств, которых на самом деле у него нет... Он был из самых коренных местных жителей - род его восходил к тем временам, когда метрических книг здесь и в помине не было; его предки исстари были церковными старостами. Его отец, "папаша Бауден", красавец, весельчак и немножко распутник, дожил до девяноста лет. Да и самому Баудену давно перевалило за пятьдесят, а у него не было ни одного седого волоса. На жизнь он смотрел легко и не слишком утруждал себя работой на ферме, где отвел почти всю землю под пастбище. С усмешкой консерватора (хотя Бауден принадлежал к либеральной партии) следил он за непонятными упорными попытками своего соседа Стира, который был консерватором, выращивать пшеницу, разводить фрисландский скот и применять новомодные машины. Стир, приехав в эти места, служил сначала управляющим чужим имением, и это вызывало тайное презрение Баудена, чьи предки с незапамятных времен имели собственную землю. Мать Баудена, старушка восьмидесяти восьми лет, сухонькая, маленькая, едва ворочавшая языком, с блестящими черными глазами и бесчисленными морщинами, по целым дням сидела где-нибудь в тепле, берегла силы. У сына Баудена, Неда, двадцатичетырехлетнего парня, круглоголового, как все Баудены, глаза и волосы были чуть светлее, чем у отца. В то время, когда Стир пристрелил собаку Баудена, Нед любезничал с племянницей Стира, Молли Уинч, которая вела хозяйство своего дядюшки, закоренелого холостяка. Была среди домочадцев Баудена еще служанка Пэнси, круглая сирота и, как говорили, незаконнорожденная. Раньше она жила где-то по ту сторону вересковых пустошей, а потом нанялась здесь батрачить за четырнадцать фунтов в год. Она всех сторонилась, эта девушка с мягкими темными волосами, серыми глазами и бледным широким лицом; она была угрюма, легко раздражалась и тогда "кудахтала, как курица"; иногда она казалась совсем некрасивой, а иногда, особенно когда бывала растрогана или взволнована чем-нибудь, вдруг хорошела. На ее плечах лежала вся работа по дому, и ей же приходилось кормить домашнюю птицу, колоть дрова и носить воду. Она очень уставала и поэтому часто бывала в дурном настроении. Допив сидр, Бауден вышел на кухонное крыльцо и остановился там, лениво глядя на носившихся в воздухе комаров. Погода стояла прекрасная, и сено уже убрали с лугов. Наступила тихая пора от одной страды до другой, а он привык в такую пору жить спокойно, и его всегда забавляла мысль о том, что его сосед вечно возится с каким-нибудь "усовершенствованием". Но теперь эта мысль его больше не забавляла. "Вечно этот парень норовит вылезти вперед, обскакать соседей!" Молодой Бауден только что подоил коров и теперь гнал их за ворота. Ну вот, сейчас начнет прихорашиваться, а потом пойдет к Стиру ухаживать за его племянницей! И вдруг это ухаживание показалось Баудену чем-то противоестественным. Услышав кашель, он обернулся. Пэнси с засученными рукавами стояла позади него. - Прекрасный вечер, - сказал он. - Погода стоит в самый раз для хлебов. - Когда Бауден давал волю своему эстетическому чувству, то непременно оправдывал такую слабость каким-нибудь замечанием насчет того, какая от этого может быть прибыль или убыток, тогда как Стир обычно ограничивался лишь сухим: "Отличный вечер". Разговаривая со Стиром, всякий чувствовал его независимость передового индивидуалиста, который не в силах скрыть свой характер. С Бауденом же можно было общаться неделями, не подозревая, что под его невозмутимым добродушием кроется индивидуализм столь же упорный, как и у Стира. На первый взгляд Стир мог показаться гораздо более современным и "цивилизованным", но если взглянуть глубже, то становилось ясно, что Бауден "цивилизовался" гораздо раньше. Просто его защитная оболочка образовалась в более мягком климате или же была унаследована от более древних предков. - Вон как комары расплясались, - сказал он. - Это к хорошей погоде. - И служанка Пэнси кивнула. Глядя, как она вертит рукоятку сепаратора, он заметил, что глаза ее были устремлены на Неда, затворявшего в эту минуту ворота. Пэнси была миловидная девушка, с красивыми загорелыми руками и черными шелковистыми волосами, которые она то и дело откидывала со лба свободной рукой, и старому фермеру доставляло удовольствие то, что она глаз не сводит с его сына. "Стоит Неду только захотеть, и девчонка будет его! - думал он. - Ей-богу, вот было бы здорово таким манером утереть нос Стиру: предпочесть эту служанку его бесценной племяннице". Сказать, что эта мысль породила у него соответствующее решение, значило бы слишком определенно выразить блуждающие мысли Баудена, - мозг его всегда работал лениво; но она затаилась и не покидала его, когда он, взяв свою ясеневую палку, пошел взглянуть до ужина на молодого бычка. На лугу, поросшем осокой, где пасся рыжий бычок, Бауден постоял немного, прислонившись к ограде, а над головой у него, высоко в небе, летали ласточки. Бычок был "что надо", еще год, и он станет лучше хваленого быка Стира, да, да, несомненно! На миг в Баудене вдруг проснулся дикарь, и тут же все его существо переполнила радость, в которой фермер никогда не признается, - радость, рожденная запахами и видом его полей; звуками, разносящимися над ними в этот погожий день; лазурью над головой и зеленью под ногами; сверканием тонкой нити воды, почти терявшейся среди камышей; видом сабельника да львиного зева в лучах медленно заходящего солнца; песней жаворонка и шелестом ясеней; блеском рыжей шкуры бычка и хрустом травы у него на зубах. Три кролика пробежали по лугу и скрылись в живой изгороди. А этот негодяй пристрелил его собаку, которая переловила столько кроликов на его полях, сколько ни одна из прежних! Он постучал палкой по воротам. Бычок лениво поднял голову, поглядел на хозяина и, отгоняя хвостом мух, снова принялся щипать траву. "Пристрелил мою собаку! - думал Бауден. - Мою собаку! Ну погоди ж ты у меня!" II Служанка Пэнси повернула рукоятку сепаратора, и под его жалобное жужжание в ней медленно зашевелились смутные, но мучительные мысли и чувства. Ее работа не располагала к размышлениям. У нее ныла поясница, потому что всю неделю, пока шла уборка сена, она работала не разгибаясь, и ныло сердце, потому что у нее не было досуга, как у Молли Уинч и других девушек, чтобы играть на пианино и шить себе платья. Она провела рукой по своей грубой ворсистой юбке. До чего ж ей надоела эта безобразная вещь! И она быстрее завертела рукоятку сепаратора. Нужно было еще накормить телят и собрать ужин, а уж потом только переодеться в праздничное платье и идти в церковь к вечерне - это было единственное ее воскресное развлечение. Нед Бауден! Ее воображение до того разыгралось, что она представила себе, как они с Недом вместе идут через поля в церковь, а потом поют там псалмы, глядя в один молитвенник. Нед только что взглянул на нее, проходя мимо, словно понял наконец, что она думает о нем вот уже много недель. Густой румянец покрыл ее бледные щеки. Как же девушке не думать о ком-нибудь, она ведь не старуха, как матушка Бауден, чтобы сидеть целыми днями, сложив руки на коленях, и греться на солнышке или у очага, довольствуясь тем, что ей тепло. И она в бешенстве рванула рукоятку. Когда же наконец это молоко перестанет течь? Ведь Нед ни разу не видел ее в праздничном платье, расшитом васильками: по воскресеньям он всегда рано уходит к своей Молли. А в этой старой юбке она, Пэнси, выглядит толстой грязнухой! А руки!.. Она в отчаянии поглядела на свои руки, загрубелые и почерневшие от солнца, и воображение снова начало рисовать ей невероятные картины. Она представила себя и Молли Уинч рядом раздетыми. Эх, да ведь она вдвое толще этой Молли Уинч! Эта мысль ранила и вместе с тем радовала ее. Быть тонкой и изящной - так благородно! Но все же она чутьем понимала, что сильное и крепкое тело влекло к себе мужчин всегда, задолго до того, как появились благородные господа. Она отпустила рукоятку сепаратора и, взяв ведро с обратом, побежала к темному хлеву, откуда телята уже высовывали рыжие мордочки. Она затолкала их назад одного за другим, шлепая жадных малышей по влажным носам, ласково ругая их. Фу! Как грязно здесь, в хлеву, - надо бы его хорошенько вычистить! Она едва дождалась, пока напьются телята, эти маленькие, неуклюжие, нетерпеливые существа, - ей так хотелось в этот вечер управиться вовремя; наконец, со звоном швырнув на землю пустое ведро, она побежала накрывать к ужину длинный сосновый стол. Старая матушка Бауден, казалось, сурово следила за ней своими блестящими глазами. Нет, ей ни за что не успеть вовремя, ни за что! Мясо, сидр, сыр, хлеб, соленые огурцы - что еще? Салат! Ах, ведь салат-то не вымыт, а Бауден его любит! Но ей нельзя терять ни минуты! Может, он забудет про салат, если она подаст на стол сливки? Она прошла по узкому каменному коридору в темную и холодную маслодельню и принесла остатки кипяченых сливок. - Глядите, как бы кошка чего не стянула, миссис Бауден! - И она побежала наверх по узкой винтовой лестнице. Комната, где она спала, была не больше корабельной каюты. Она задернула занавеской оконце, похожее на иллюминатор, сорвала с себя одежду и бросила ее на узкую постель. Так она переодевалась каждую неделю. Рубашка была порвана, и в спешке она разорвала ее еще больше. "Я и вымыться-то как следует не успею", - подумала она. Намочив свое единственное полотенце, она вытерлась им и стала лихорадочно одеваться. Церковный колокол уже звонил, монотонно и резко. В тесной комнатке было невыносимо жарко, и на лбу у девушки выступили капли пота. Она подумала гневно: "Почему у меня нет свободной секунды, чтоб хоть остыть немного, как у Молли Уинч?" Большой паук, сидевший на потолке, в углу комнаты, казалось, следил за ней, и она вздрогнула. Она терпеть не могла пауков - они такие огромные, волосатые! Но у нее не было даже времени протянуть руку и раздавить этого паука. Поглядев из-за занавески, не вышел ли Нед во двор, она схватила пуховку, свою драгоценность, благодаря которой она чувствовала себя почти благородной барышней, и торжественно напудрила лицо и шею. Теперь, по крайней мере, кожа не будет блестеть! Она надела воскресную шляпку, соломенную, с широкими полями, украшенную большими искусственными маргаритками, и постояла немного, разглядывая себя в зеркале величиной с две ее ладони. Запах пудры, похожий на запах увядших фиалок, успокоил ее. Но почему волосы у нее такие тонкие, что прическа никак не держится? И почему они черные, а не золотисто-коричневые, как у Молли Уинч? Губы ее приоткрылись, широко раскрытые глаза печально глядели из зеркала. Она взяла пару грязно-белых нитяных перчаток и молитвенник, распахнула дверь и постояла немного на пороге, прислушиваясь. В доме была мертвая тишина. В комнаты Неда Баудена, его отца и старой бабки ход был с другого крыльца. Ей хотелось, чтобы Нед увидел, как она будет сходить по лестнице, - совсем как те молодые люди в журналах, что глядят на холодных красавиц, медленно спускающихся вниз. Но зачем ему глядеть на нее, если он собрался к Молли Уинч, ведь это куда интереснее! Она сошла по винтовой лестнице. Над крыльцом все еще роилась мошкара, утки купались в луже и чистили перышки на нежарком вечернем солнце. Пэнси не села на крыльце, боясь открыто показать, что ждет Неда, и стояла, усталая, переминаясь с ноги на ногу, а запах пудры причудливо смешивался с привычными дворовыми запахами и еще не выветрившимся ароматом сена, сметанного в стога неподалеку от дома. Колокольный звон смолк. Стоит ли ждать? Может, он вообще не пойдет в церковь, а собирается просто посидеть вдвоем с Молли Уинч или погулять с ней по полевым тропинкам? Ну, нет, эта жеманная Молли Уинч слишком добродетельна, она не пропустит церковной службы! И вдруг что-то словно кольнуло ее: а она, чего бы она не пропустила ради прогулки с Недом! Как это несправедливо! Одним все, другим ничего! Она услышала топот тяжелых башмаков по ступенькам лестницы, и с быстротой, которой трудно было ожидать от ее большого тела, пересекла двор, а потом через калитку в высокой изгороди вышла на полевую тропу. Тропа эта, немногим шире колесной колеи, была усыпана клочьями сена, - на последнем покосе сено еще не сгребли, и в воздухе стоял его сладкий аромат. Девушка помедлила и вся затрепетала, чувствуя приближение Неда, узнав его неторопливую, размеренную походку, которой ни один из Бауденов не мог бы изменить, даже опаздывая в церковь. Он подошел ближе; волосы его были напомажены, квадратная фигура втиснута в праздничную суконную тройку, топорщившуюся на нем, словно фанера. Его красное, только что умытое лицо блестело, блестели и серые энергичные глаза. Он был просто великолепен, весь, с головы до ног. Обгонит он ее или пойдет рядом? Он пошел следом за ней. Сердце девушки сильно забилось, щеки вспыхнули под слоем пудры, которая от этого запахла еще сильнее. Рука молодого Баудена, твердая, как железо, опустилась ей на плечо, и она, задрожав всем телом, прикрыла глаза. - А мы, видать, опоздали, - сказал он, И тогда, широко раскрыв глаза, она смело встретила его взгляд. - Значит, ты не собираешься к Молли Уинч? - Нет, не хочу слышать больше разговоров о нашей собаке. Девушка, сразу сообразив, что настало ее время, воскликнула: - Просто срам, что натворил ее дядя; а этой Молли, верь моему слову, собаки не жаль - она только дядю своего жалеет. Он стиснул ей руку и сказал: - Пойдем в поле, погуляем. За полем был маленький общественный выпас, поросший высоким дроком, на котором все еще висели золотисто-коричневые цветки. Запоздалая кукушка громко закуковала на ясене. Ветер тихонько шелестел в листве деревьев, окаймлявших выгон. Молодой Бауден сел на землю среди высоких, по колено, влажно пахнувших папоротников и обнял Пэнси. III В приходах, где фермы разбросаны далеко одна от другой и где деревни, собственно говоря, нет, слухи распространяются не так уж быстро; поэтому Стир впервые узнал, что его племянницей пренебрегли, от самого Баудена. Стир обычно ездил за семь миль на рынок в рессорной коляске, которая бывала полна всяких сельских продуктов, когда он ехал в город, и разной бакалеи, когда он ехал обратно. Его лицо всегда было невозмутимо, а глаза устремлены на уши кобылы. Племянница иногда сидела рядом с ним - она была из тех хрупких девушек, которые плохо приспособлены к сельской жизни. Молли была девушка образованная и играла на пианино. Стир любил ее, хоть и был невысокого мнения об ее отце, который умер от чахотки и оставил больную сестру Стира без всяких средств. Черты лица у Молли Уинч были тонкие, щеки часто покрывались нежным румянцем, подбородок был остренький, нос чуть вздернутый, а глаза красивые и искренние - словом, лицо было очень милое. Кобыла Стира обычно пробегала эти семь миль минут за сорок, и он очень ею гордился, особенно сегодня, когда она обогнала лошадь Баудена. Обе коляски ехали рядом ровно столько, сколько нужно было, чтобы обменяться следующими словами: - Доброе утро, Бауден! - Доброе утро! Мисс Молли, здравствуйте. Что-то вас в последнее время не видно. Я думал, вы уехали куда-нибудь погостить. - Нет, мистер Бауден. - Меня радует, что вы так хорошо выглядите. А Нед, кажется, сейчас очень занят и не бывает у вас. Тут кобыла Стира обогнала Баудена. "Моя старая кобыла стоит двух таких, как у него", - подумал Стир. А когда коляска Баудена исчезла из виду и вдали маячило лишь облачко пыли, он повернулся к племяннице и сказал: - Что там у тебя произошло с молодым Бауденом? Когда ты его видела в последний раз? От его проницательных глаз не укрылось, что губы у нее дрожат, а щеки покрылись пятнами. - Уже... уже целый месяц. - Вот, значит, как! - только и сказал Стир. Но он сильно стегнул лошадь кнутом и подумал: "Хорошенькое дело! Мне лицо этого парня всегда не нравилось, и вот, выходит, он нас дурачил!" Стир был человек воздержанный; перед тем как уехать домой, он обычно выпивал в трактире "Дракон" лишь рюмку джина, настоянного на терновых ягодах. Но в этот день он выпил две рюмки, раздраженный усмешкой Баудена, который обычно сидел в трактире еще час-другой после его ухода, накачиваясь джином и сидром. Что сулила эта усмешка ему и его племяннице? Поскольку Стир был также человеком благоразумным, он недели две выжидал, наблюдая. Нед Бауден не показывался в церкви, не видно было его и на ферме Стира. Молли побледнела и осунулась. В душе Стира росло негодование. "Если он откажется сдержать слово, которое ей дал, - подумал Стир, - я на него в суд подам. Щенок эдакий!" Знакомые были не более откровенны со Стиром, чем он с ними, так что прошла еще неделя, прежде чем он получил новые сведения. Получил он их после приходского собрания от школьной учительницы, седой, одинокой, всеми уважаемой женщины. - Не нравится мне, что Молли так бледна и печальна, мистер Стир; и Нед Бауден ужасно меня огорчил, - я думала, у него верное сердце. - А что он такое сделал? - Да вот связался с этой девушкой, что служит у Бауденов. Стир встревожился. Выходит, вся округа знает, может быть, уже много недель, что его племянницу бросили ради этой приблудной суки; все знают и посмеиваются тайком, так, что ли? Вечером он объявил племяннице: - Я иду к Бауденам. Она вся вспыхнула, потом побледнела. - Я тебя в обиду не дам, - сказал он. - Этот номер у них не пройдет. Дай-ка сюда его кольцо, оно может мне понадобиться. Молли Уинч молча сняла с пальца обручальное кольцо с аметистом и отдала ему. Стир надел свою лучшую шляпу, брюки и гетры, взял тонкую тросточку и ушел. Было время жатвы. Он пересек свое пшеничное поле и пошел через овес Баудена. Стир один во всей округе выращивал пшеницу. Пшеница! Бауден считает, что все это "только фокусы". Но Стир думал так: "Моя пшеница хороша, а вот про его овес этого не скажешь. От такого овса и соломы-то не будет". Он не был на ферме у Баудена с того самого дня, как пристрелил рыжую гончую, и теперь при одном воспоминании о ней икра у него заныла - до чего ж эта тварь больно укусила его! Открыла ему служанка Пэнси. Увидев, как вспыхнули ее бледные щеки, он подумал: "Вот вытянуть бы тебя палкой по спине, была б тебе наука, красотка". Бауден только что отужинал свининой с бобами и сидром и теперь курил трубку, сидя у горящего очага. Он не встал навстречу гостю, и в том, как он молча кивнул на стул, Стиру почудилось умышленное оскорбление. Он сел, поставив палку между ног, а девушка тем временем поспешно вышла. - Прекрасный вечер, - сказал Бауден. - Погода в самый раз для уборки урожая. Не выпьете ли сидра? Стир покачал головой. Он был человек осторожный и приглядывался к обстановке, прежде чем перейти в наступление. Старая миссис Бауден сидела у камелька, так что видна была лишь ее дряхлая сгорбленная спина. Собака с белой головой и обрубленным хвостом растянулась на полу, положив голову на лапы; рыжая кошка, неподвижная, как сфинкс, лежала тут же, жмуря глаза; больше в комнате не было ничего живого, кроме разве только медленно тикавших часов. Стир показал Баудену кольцо с аметистом. - Видишь вот это? Бауден, ничуть не обеспокоенный ни его тоном, ни смыслом его слов, медленно повернул голову и посмотрел на кольцо. - Ну, вижу! Так что же? - Моя племянница получила его в знак обручения. Будет ли выполнено обещание жениться? - А я почем знаю! Спроси у Неда. Стир сжал в кулак руку, поросшую редкими рыжеватыми волосами. - Я слышал, что люди говорят, - сказал он. - Так вот если он не захочет сдержать слово, я подам на него в суд. Я всегда считал, что моя племянница слишком хороша для него, и если он вообразил, что может безнаказанно ее обидеть, то сильно ошибается, вот и все. Бауден выпустил изо рта облачко дыма. - Нед - взрослый человек. - Значит, ты за него? Бауден лениво повернул голову. - Нечего меня пугать. - И он снова выпустил облачко дыма. Стир не курил, и табачная вонь взбесила его еще больше. - Яблоко от яблони недалеко падает, - сказал он. - Все знают, что за человек был твой отец. Бауден вынул трубку изо рта и зажал ее в кулаке величиной с хороший бифштекс. - И у тебя поворачивается язык говорить это в присутствии моей старой матери! Вон из моего дома! Кровь бросилась Стиру в лицо, его худые щеки побагровели. - Ты прекрасно знаешь, что она ничего не слышит. Бауден снова сунул трубку в рот. - Нет, видно, учить тебя приличиям бесполезно, - буркнул он. У Стира перехватило горло где-то у кадыка, поросшего седовато-рыжими волосами. - Даю твоему сыну неделю сроку, а там - берегитесь! Бауден проводил его смешком, "Ну ладно же, - подумал Стир. - Увидим, кто будет смеяться последним". IV Трудно сказать, существуют ли нравственные правила для таких людей, как Бауден, в чьих жилах течет простая крестьянская кровь. Пожалуй, не пристрели Стир его собаку, Баудена куда больше взволновало бы то, что Нед путается со служанкой Пэнси. Теперь же он находил, что они очень кстати утерли нос э