аверх не поднимался. Не помню, как я это объяснил Дэлтону, да и что бы ему ни говорили, у него всегда было свое собственное объяснение, и он был глубоко убежден в его правильности: очень простодушный был человек. А теперь я подошел к самым чудесным дням своей жизни. В тот год была ранняя весна. Я уже отказался от своего решения и заглядывал иногда наверх, правда, очень редко, чтобы, как прежде, провести вечер с ними. Однажды я поднялся в гостиную, когда уже смеркалось. День был теплый, окна открыты. В воздухе носилось то ощущение, которое приходит к вам раз в году, весной, где бы вы ни были - в толпе на улице или один в лесу. Такое ощущение... нет, я не в силах описать его. Эйли была в гостиной. Сэр, если вы этого не испытали, я не могу объяснить вам, что значит быть рядом с женщиной, которую любишь. Облокотившись на подоконник, она смотрела вниз на улицу. Казалось, она высматривала кого-то. Я стоял, затаив дыхание. Она повернула голову и увидела меня. Она как-то странно посмотрела на меня, - казалось, она что-то спрашивает у меня взглядом. Но я не мог произнести ни слова ни за что на свете, я не смел ни говорить, ни думать, ни надеяться. Я был в девятнадцати боях и несколько раз в опасном положении, на волосок от смерти, но никогда не чувствовал себя так, как в тот миг. Я ощущал приближение чего-то и, скованный ужасом, терзался: а вдруг оно не придет! Он глубоко вздохнул. - Служанка принесла лампу, и я пришел в себя. Всю ночь я провел без сна и вспоминал, как Эйли посмотрела на меня и как медленно розовели ее щеки. Прошло три дня, прежде чем я набрался мужества снова пойти туда. И сразу же почувствовал на себе ее взгляд; она играла с бечевкой, но все время украдкой отводила глаза от своих рук, чтобы посмотреть на мое лицо. А потом прошлась по комнате, потрогала все вещи. Когда отец спросил ее: "Что с тобой, Эйли?" - она посмотрела на него, как ребенок, пойманный на шалости. И тогда я заглянул ей прямо в глаза; она пыталась ответить на мой взгляд, но не могла. Через минуту она вышла из комнаты. Бог знает, какую чепуху я нес: я был слишком счастлив. И тогда началась наша любовь. Я не могу рассказать вам об этом времени. Дэлтон все чаще и чаще говорил мне: "Что случилось с девочкой? На нее теперь ничем не угодишь". Всю любовь, которую она прежде отдавала отцу, она изливала теперь на меня. Но он был слишком прост и прямодушен, чтобы разобраться в происходящем. Сколько раз я чувствовал себя преступником по отношению к нему! Когда человек счастлив и судьба ему благоприятствует, он становится трусом... V - Так вот, сэр, - продолжал он. - Мы поженились в восемнадцатый день ее рождения. Прошло много времени, прежде чем Дэлтон увидел, что мы любим друг друга. И после этого он сказал мне с весьма серьезным видом: "Эйли мне все рассказала, Брюн. Я не дам согласия на это. Она слишком молода, а ты... слишком стар!" Мне тогда было сорок пять, и волосы мои были так же черны и густы, как перья грача, я был силен и подвижен. Я ответил ему: "Мы обвенчаемся через месяц". Мы поссорились. Была майская ночь, и я отправился пешком далеко за город. Против гнева да и вообще против чего угодно нет лучшего лекарства, чем прогулка пешком. Один раз я остановился на каком-то выгоне, кругом не было ни жилища, ни огонька, только звезды сияли, как алмазы. Ходьба меня разгорячила, я чувствовал, как кровь бурлит в жилах. Я говорил себе: "Это я-то стар!" И смеялся, как безумный. Меня мучил страх потерять Эйли. Хотелось думать, что я разгневан, на самом же деле я просто боялся. Страх и гнев у меня мало отличаются друг от друга. Один мой друг, немного поэт, однажды назвал эти два чувства "черными крыльями души". И это так, истинно так!.. Утром я снова пошел к Дэлтону и заставил его уступить. Я не философ, но мне часто думалось, что в этой жизни мы добиваемся для себя чего-то всегда за счет другого, теряющего столько же, сколько мы обрели. Но служит ли это для нас помехой? Нет, сэр, довольно редко... Мы обвенчались тридцатого июня тысяча восемьсот семьдесят шестого года в приходской церкви. Присутствовали только Дэлтон, Люси и муж Люси, большой краснолицый человек с голубыми глазами и раздвоенной золотистой бородой. Мы договорились, что медовый месяц проведем в их гостинице, у реки. Моя жена, Дэлтон и я отправились в ресторан завтракать. Она была в сером... в платье голубиного цвета... Он замолчал, опираясь на свою трость. Наверное, старался как можно лучше припомнить прошлое, свою молодую жену в платье "голубиного цвета", голубоглазую, златоволосую, с морщинкой между бровями и решительно сжатыми алыми устами, которые только что у алтаря произнесли слова: "И в горе, и в радости, и в достатке, и в бедности, и в здравии, и в болезни", - В то время, сэр, - внезапно заговорил он снова, - я был щеголем. На мне, помню, был синий сюртук, белые брюки и серый цилиндр. Я и сейчас предпочел бы хорошо одеваться... Мы отлично позавтракали и пили шампанское "Вдову Клико" - вино, которого нынче не достанешь! Дэлтон проводил нас на вокзал. Я не выношу прощаний, но они неизбежны. В тот вечер мы с Эйли вышли погулять под осинами. Ну, что мне еще вспоминать из всей моей жизни, как не ту ночь? Сопение молодых волов у ворот; розовые цветы дремы вдоль изгородей; полная луна; летучие мыши, снующие среди стеблей и тени от коттеджей, такие же темные, как море далеко под нами. Мы долго простояли под липой на берегу реки. Запах липового цвета! Да, человек в состоянии вынести не более половины своего счастья и не более половины своего горя... Люси и ее муж, Фрэнк Тор, - продолжал он через минуту, - человек под стать древним викингам, который не ел ничего, кроме молока, хлеба и плодов, относились к нам очень хорошо. В этой гостинице жилось нам, как в раю, хотя, должен сказать, провианту было мало. У наших окон густо рос шиповник; когда они были открыты и ветерок шевелил ветки, казалось, что купаешься в аромате. Пока мы там жили, Эйли стала похожа на цыганку - так она загорела. Нельзя было любить ее больше, чем я. Но бывали мгновения, когда у меня замирало сердце, - казалось, она не понимает, как сильно я ее люблю. Однажды, помню, она уговорила меня поехать в лес с ночевкой. Мы целый день плыли вниз по реке, а вечером пристали в камышах под ветвями ивы и развели костер, на котором она могла бы готовить. По правде сказать, вся наша еда уже была приготовлена, но, сами знаете, романтика заключается в том, чтобы разжечь настоящий костер. "Мы не будем притворяться", - говорила она все время. Пока мы ужинали, к нам на полянку пожаловал заяц - большой такой, и до чего же удивленный у него был вид! Эйли назвала его "Высокий заяц". А потом мы сидели у прогоревшего костра и наблюдали за игрой теней, пока Эйли не ушла куда-то одна. Время тянулось очень медленно. Я встал и пошел ее искать. Солнце уже закатилось. Долго я звал ее... Прошло много времени, прежде чем я отыскал ее. Разгоряченная и раскрасневшаяся, с исцарапанным лицом и руками, с распустившимися волосами, она в своем изорванном платье походила на прекрасную лесную фею. Когда человек любит, любой мелочи достаточно, чтобы встревожить его. Мне кажется, Эйли не заметила моего испуга, но, когда мы вернулись в лодку, она обвила руками мою шею и сказала: "Я никогда больше не оставлю тебя одного". Ночью я проснулся; кричала водяная курочка, и в свете луны мимо окна пролетел зимородок. Как чудесны были река, свет луны, деревья, тонкий, светящийся туман и тишина! Это походило на иной мир - умиротворенный, зачарованный, куда более святой, чем наш. Это было как зримое воплощение тех мыслей, что - увы, столь редко! - приходят к человеку и исчезают, как только он пытается постигнуть их. Колдовство... поэзия... святость... Он помолчал минуту и продолжал грустно: - Я посмотрел на Эйли. Во сне, с распущенными волосами и раскрытыми губами, она казалась ребенком, и я подумал: "Покарай меня, боже, если я когда-нибудь причиню ей боль!" Как мог я понять ее, загадку и невинность ее души? Темза была свидетельницей всех радостей и всего темного в моей жизни, моих счастливейших дней и дней отчаяния. И мне приятно вспоминать о ней, потому что, знаете, со временем горькие воспоминания рассеиваются, остаются только хорошие... Но и хорошие воспоминания причиняют нам боль, боль иную - от мысли, что счастье никогда больше не повторится... Однако, - при этих словах он повернулся ко мне, еле заметно улыбаясь, - что толку плакать над пролитым молоком... По соседству с гостиницей Люси "Роза и Боярышник"... Вы можете представить себе более прелестное название? Я объехал весь свет, но нигде мне не приходилось встречать таких красивых названий, как в английских деревнях. В английской деревне каждая травинка, каждый цветок гордятся собой; они знают, что за ними присмотрят, и все дороги, деревья и домики, кажется, полны уверенности, что они будут существовать вечно... Но я вам собирался рассказать... В полумиле от этой гостиницы стоял тихий старый дом, который мы прозвали "монастырем", хотя это, кажется, была ферма. Мы много дней провели там, без разрешения забираясь в сад. Эйли очень любила ходить по чужой земле без разрешения: если только представлялась возможность сделать крюк, но по чужой земле, она обязательно выбирала этот путь. И свой последний день мы провели в этом саду, лежа в густой траве. Я впервые читал "Чайлд-Гарольда" - чудесная, незабываемая книга! И как раз дошел до того места - боя быков, помните? "И трижды рог звучит; сигнал уж подан, Гул все растет. Все в ожиданье замирает", - когда Эйли неожиданно сказала: "А вдруг я перестану тебя любить?" Меня как будто ударили по лицу. Я вскочил и пытался заключить ее в объятия, но она ускользнула от меня. Потом отвернулась и тихо засмеялась. Не знаю почему, я тоже засмеялся... VI - На следующий день мы вернулись в Лондон. Мы жили совсем рядом со школой, и раз пять в неделю Дэлтон приходил к нам обедать. Он бы приходил каждый день, не будь он человеком, менее всего считающимся со своими желаниями. У нас было больше учеников, чем когда-либо. А в свободное время я обучал жену фехтованию. Мне не доводилось видеть существа столь проворного и гибкого. И как она была хороша в своем костюме для фехтования и вышитых туфельках! Я был совершенно счастлив. Когда человек удовлетворен, он становится беспечным и самодовольным. Однако я следил за собой, зная, что по натуре я человек себялюбивый. Я работал, не жалея сил, и копил деньги, для того чтобы доставить ей все удовольствия, какие только мог. В то время Эйли больше всего любила верховую езду. Я купил ей лошадь, и весенними и летними вечерами мы ездили с ней вдвоем, но когда стало темнеть рано, она ездила днем одна, очень далеко, иной раз проводила в седле целый день и возвращалась домой такая усталая, что еле-еле взбиралась наверх... Не могу сказать, чтобы мне это нравилось. Это меня тревожило: ведь я знал, какая она отчаянная, но не считал себя вправе вмешиваться в ее дела. Много волнений мне доставляли также дела денежные, потому что, хоть я и зарабатывал больше, чем прежде, денег никогда не хватало. Я стремился накопить побольше... Я, конечно, питал надежду, но ребенка не было, и это тоже причиняло мне беспокойство. Эйли стала еще прекраснее и, мне кажется, была счастлива. Вам никогда не приходило в голову, что все мы живем на краю вулкана? Мне думается, у каждого человека есть какая-то привязанность или интерес, столь сильные, что по сравнению с ними он все остальное ни во что не ставит. Разумеется, человек может прожить всю жизнь, так и не зная этого. Но некоторые... Я не жалуюсь. Что есть, то есть. Он надвинул фуражку на глаза и крепко сжал обеими руками набалдашник своей трости. Он напоминал человека, направляющего лошадь на непреодолимый барьер и не дающего себе времени на размышление из боязни отступить в последний момент. - Весной тысяча восемьсот семьдесят восьмого года ко мне пришел новый ученик - молодой человек двадцати одного года, которому была уготована военная карьера. Он полюбился мне, и я сделал все, что мог, чтобы превратить его в хорошего фехтовальщика. Но он был как-то упрямо безрассуден - несколько минут бывал очень старателен, а затем становился возмутительно небрежен. "Фрэнсис, - говорил я, бывало, - на твоем месте я бы постыдился". "Мистер Брюн, - отвечал он, - а почему я должен стыдиться? Ведь я не сам себя создавал". Бог видит, я хочу быть к нему справедлив... Сердце у него было отзывчивое. Раз он приехал в кэбе и привез свою несчастную умирающую собаку, которая попала под колеса. Целых полчаса провел он в запертой комнате наедине с трупом собаки, и мы слышали, что он рыдал, как ребенок. Он вышел с покрасневшими глазами, крикнул: "Я знаю, где найти этого скота, который ее переехал!" - и убежал. У него были прекрасные глаза итальянца, он был невысокого роста и хрупкого сложения, черноволосый, с темными усиками. Губы у него всегда были приоткрыты, и это вместе с походкой и манерой слегка прикрывать глаза веками создавало ему особенный, мягкий и гордый облик. Я часто говорил ему, что из него никогда не выйдет солдата. "Э! - отвечал он. - Когда время придет, с этим все будет в порядке". Он верил в свою судьбу, которая должна была обо всем для него позаботиться, когда для этого наступит время. Однажды он пришел во время урока Эйли. Тогда в первый раз они увидели друг друга. После этого он приходил чаще и иногда оставался к обеду. Не буду отрицать, сэр, я охотно принимал его; я считал, что это для Эйли развлечение... Ну, разве может быть что-либо отвратительнее такой самодовольной слепоты? Может, люди скажут: "Бедняга, он так верил ей!" Какая тут вера, сэр! Самомнение! Я был глуп... а в этом мире за глупость приходится расплачиваться... Наступило лето, и раз в субботу, в начале июня, Эйли, я и Фрэнсис - его фамилии я не назову - поехали кататься верхом. Ночью шел дождь, так что пыли не было; скоро выглянуло солнце - славный был денек! Мы катались долго и около семи вечера повернули обратно; ехали медленно, потому что было еще жарко, а мы ждали вечерней прохлады. В девять часов добрались до Ричмондского парка. Ричмондский парк - замечательное место, а тогда в сумерках он был чудесен, олени двигались так бесшумно, что казались призраками. Мы тоже молчали - большие деревья всегда на меня так действуют... Кто может сказать, когда именно настанет перемена? Подобно порыву ветра, старое проходит, а новое приходит. И вот я вам сейчас рассказываю о такой перемене. Без какого-либо предупреждения Эйли пустила лошадь в галоп. "Что ты делаешь?" - закричал я. Она оглянулась, улыбаясь, а потом и Фрэнсис также пронесся мимо меня. Их словно что-то ужалило: они перескакивали через поваленные деревья, мчались под низко нависшими сучьями, носились галопом вверх и вниз по холмам. И мне пришлось наблюдать это сумасшествие! Моя лошадь не могла за ними угнаться. Я скакал во весь опор и все же сильно отстал. Я не принадлежу к людям спокойным. Когда я наконец нагнал их, я не мог говорить от бешенства. Они ехали бок о бок, отпустив поводья, и смотрели друг другу в глаза. "Тебе следует быть осторожнее", - сказал я. "Осторожнее! - воскликнула она. - Но жизнь не состоит из одной осторожности". Мой гнев улетучился. Я поотстал и поехал за ней, как грум едет за своей хозяйкой. Ревность! Нет пытки более неотступной и тяжкой... В эти минуты в душе моей поднялся вихрь разных воспоминаний... было ли многое или только чудилось мне, почем я знаю. Душа моя была отравлена. Я пытался убедить себя, что бессмысленно подозревать ее, что это недостойно мужчины. И даже если это правда, человек обязан быть джентльменом! Но я вдруг обнаружил, что смеюсь, да, сэр, смеюсь над этим словом! Он заговорил быстрее, как будто изливал душу не живому собеседнику, а самой ночи. - Я не мог заснуть в ту ночь. Лежать рядом с Эйли, когда у меня в мозгу гнездились подобные мысли, было невозможно. Придумав предлог, я просидел всю ночь за какими-то бумагами. Самое тяжелое в жизни - это видеть надвигающуюся опасность и не быть в силах предотвратить ее. Что делать? Вы замечали, как люди неожиданно, без единого слова становятся совершенно чужими? Достаточно одной мысли... На следующий же день Эйли сказала: "Я хочу поехать к Люси". "Одна?" "Да". К этому моменту я уже решил: пусть поступает так, как считает нужным. Возможно, я действовал неправильно: не знаю, как следует поступать в подобных случаях. Но, прежде чем она уехала, я спросил ее: "Эйли, в чем дело?" "Не знаю", - ответила она. Я ее поцеловал... и это было все. Прошел месяц, я ей писал почти каждый день и получал в ответ коротенькие письма, в которых было очень мало о ней самой. Присутствие Дэлтона было для меня пыткой, ибо я не мог сказать ему правду, а он пребывал в уверенности, что Эйли готовится стать матерью. "Эх, Брюн, - говорил он, - моя бедная жена была точно такая же". Жизнь, сэр, довольно ироническая штука!.. Он - мне трудно называть его по имени - приходил в школу два или три раза в неделю. Мне начинало казаться, что я замечаю в нем перемену: сквозь его безрассудство стала проглядывать сильная воля. Что-то вызывающее было теперь в его манере фехтовать со мной. А я испытывал какую-то радость от сознания своего превосходства - я мог выбить из его руки оружие, как соломинку, в любой момент. Мне было стыдно, и все же я этим гордился. Ревность - низкое чувство, сэр, низкое и ничтожное! Когда он спросил, где моя жена, я сказал ему. Я был слишком горд, чтобы скрывать это. Вскоре после этого он перестал посещать школу. Однажды утром, когда я уже больше не мог терпеть, я написал ей и предупредил о своем приезде. Я не навязывался, но просил ее встретить меня в саду того старого дома, который мы прозвали монастырем. Я просил ее быть там в четыре часа. Я был всегда твердо убежден в том, что мужчина не должен ничего вымаливать у женщины, ни принуждать ее ни к чему. Женщины щедры - они вам сами дадут, что могут дать. Я запечатал письмо и сам отправил его. И всю дорогу за город я повторял про себя: "Она должна прийти, ну, конечно же, она придет". VII - Я был то в самом радужном настроении, то трясся, как в лихорадке. До сада я добрался раньше времени. Ее там не было. Вы знаете, каково это - ожидать? Я замирал и прислушивался; я выбирал место, откуда дальше всего видно; я говорил себе: "Когда смотришь на чайник, он никогда не закипит. Если я не буду высматривать ее на дороге, то она придет". И я ходил взад и вперед, глядя в землю. Как мне было тошно! Сто раз я вытаскивал из кармана часы. Может быть, они спешат? А может быть, часы Эйли отстают? Не могу вам описать и тысячной доли всех моих надежд и страхов. В углу сада был родничок. Я сел около него, вспомнил тот день, когда я здесь был последний раз, и что-то оборвалось у меня внутри. Было пять часов, когда я потерял всякую надежду. Наступает миг, когда радуешься, что надежда умерла; это означает возможность отдохнуть. "С этим кончено, - говорите вы, - теперь я могу действовать". Но что я должен был делать? Я лег ничком на землю; когда человек в горе, единственное средство, которое может ему помочь, - это прижаться к чему-нибудь такому, что неизменно. Я пролежал так два часа и все это время знал, что буду вести себя, как трус. В семь часов я покинул сад и направился к гостинице. Я нарушил слово, но я чувствовал себя счастливым. Я увижу ее, и ничего, ничего не было важнее этого. Тор был в саду, подстригал розы. Он подошел, и я видел, что он не решается посмотреть мне в лицо. "Где моя жена?" - спросил я. Он ответил: "Давайте позовем Люси". Я побежал в дом. Люси встретила меня и подала два письма. Одно из них было мое собственное, нераспечатанное, второе - следующего содержания: "Я ушла от тебя. Ты был добр ко мне, но теперь... это бесполезно. Эйли". Люси сказала мне, что за день до этого мальчик принес моей жене письмо от какого-то молодого джентльмена, приплывшего в лодке. Передавая письмо, Люси спросила: "Кто он, мисс Эйли? Что скажет мистер Брюн?" Моя жена сердито на нее посмотрела, но ничего не ответила и за весь день ни разу не заговорила. Вечером она ушла, оставив вот эту записку на кровати... Люси плакала навзрыд. Я взял ее за плечи и вывел за калитку - я не мог вынести этого шума. Я сел и пытался собраться с мыслями. Пока я так сидел, пришел Тор с письмом. Оно было написано на бумаге с названием гостиницы, расположенной в двенадцати милях вверх по реке. Написано в нем было следующее: "Эйли моя. Я готов встретиться с вами, где вам будет угодно". Ровным до боли голосом он продолжал: - Когда я прочел эти слова, у меня была только одна мысль: скорее догнать их. Я побежал вниз к реке и выбрал самую легкую лодку. Когда я отчаливал, прибежал Тор. "Вы обронили это письмо, - сказал он. - Две пары рук лучше, чем одна". Он сел в лодку, а я взялся за весла и выгреб на середину реки. Я греб, как сумасшедший, а этот громадный человек сидел, скрестив обнаженные руки, напротив меня, как огромный коричневый бык. Через некоторое время он занял мое место, а я сел за руль. Я видел, как быстро вздымалась и опускалась волосатая грудь Тора, и это давало мне некоторое удовлетворение, ибо означало, что мы приближаемся к цели. Скоро стемнело, луны не было, и я еле-еле мог разглядеть берег. Есть в темноте что-то такое, что заставляет человека уйти в себя. Люди говорят, что в жизни у всякого наступает момент, который определяет его судьбу - будет ли он "спасен" или "потерян" для добра. Это неправда, человек всегда остается самим собой, но, сэр, в минуту душевного страдания человек узнает, какие вещи он может делать, а какие - нет. Он познает себя, вот и все. То же произошло со мной. Все мои мысли, память и чувства были тогда так ясны и сильны. Я хотел убить его. Я хотел убить себя. Но ее - нет! Нас учат, что мы владеем душой и телом наших жен, нас воспитывают в этой вере, но, когда я оказался с этим лицом к лицу, все эти слова потеряли свое значение: эта вера, эти заповеди, они не имели никакого значения для меня - они были... подлые. О да, я хотел найти в них утешение, я хотел уцепиться за них!.. Но не мог. Можно свершить насилие над телом, но разве может человек насиловать душу? Нет, нет... это трусость. Но я хотел... я хотел убить его и принудить ее вернуться ко мне! И вдруг я почувствовал себя так, будто дергаю самую сокровенную струну своей души. Мне показалось, что я вижу бледное, дрожащее лицо Эйли, растоптанное моим каблуком. Говорят, мир наш управляется силой. Может, это и верно... я понимаю, во мне говорила слабость... но я не мог выдержать этого. Наконец я вскочил и заорал: "Поверните лодку назад!" Тор поглядел на меня, как на сумасшедшего. А я и в самом деле сошел с ума. Я угрожал ему багром, я осыпал его ужаснейшей бранью. "Сэр, - сказал он, - я такой брани ни от кого не терпел". "Так от меня потерпишь! - кричал я. - Поворачивай лодку, идиот, пес!" У меня ужасно вспыльчивый характер, это настоящее проклятье. Тор казался изумленным, даже напуганным. Он сел и повернул лодку обратно. Я упал на сиденье и закрыл лицо руками. Вероятно, взошла луна, но ночь была туманная, я продрог до костей. В этой жизни, сэр, мы не можем преодолеть свои муки... но постепенно боль от ран утихает. Некоторые утверждают, что подобные удары смертельны, но это не так. Время милосердно. Ранним утром я вернулся в Лондон. У меня начался приступ лихорадки, и я был в бреду. Надо полагать, я бы покончил с собой, если бы не был столь привычен к оружию... Я и оружие - слишком давние друзья и, вероятно, потому... Впрочем, не могу объяснить, в чем тут дело. Прошло много времени, прежде чем я встал на ноги. Дэлтон выходил меня; его большие, густые усы стали совершенно седыми. О ней мы не говорили. К чему? Разумеется, пришлось улаживать вопрос о разводе... Все это было мне невыразимо противно. Я сказал адвокату, что все надо сделать так, как желает Эйли, но этот человек опять и опять приходил ко мне, с его... ну, не хочу его обижать. Я просил его заявить, что беру вину на себя, но он сказал - как сейчас помню его улыбку, - что это невозможно, правда выплывет наружу, пойдут слухи о сговоре... Я не понимаю всех этих вещей и более того - я их не выношу, они... грязны. Два годя спустя, когда я вернулся в Лондон с русско-турецкой войны, я получил от нее письмо. Оно у меня с собой. Он вытащил из кожаного бумажника пожелтевший лист бумаги, расправил его на ладони и уставился на него долгим взглядом. Несколько минут он молчал. - Осенью того же года она умерла в родах. Он ее бросил. К счастью для него, его в том же году убили на индийской границе. Если бы она осталась жива, то в июне будущего года ей было бы тридцать два... Не очень большой возраст... Знаю, я чудак. Но спросите докторов, и они вам скажут, что человек не может излечиться от тяжелой болезни и остаться прежним. Если вас согнуло, то усилие, необходимое для того, чтобы выпрямиться, обязательно ослабит вас в каком-либо другом месте. Я должен и всегда буду хорошо думать о женщинах. Все, что делают и говорят против них, - все это камни, брошенные в Эйли, в ее труп. А вы бы могли сидеть и слушать это? Как бы подброшенный своим собственным вопросом, он поднялся и принялся ходить взад и вперед. Наконец вернулся на свое место. - В этом причина, сэр, моего поведения сегодня днем и сегодня вечером. Вы были так добры, что я захотел... все рассказать вам. У нее осталась дочурка - сейчас она у Люси. Мой друг Дэлтон умер. С деньгами не было бы никаких затруднений, но, к несчастью, он пал жертвой позорного мошенничества. На мою долю выпало улаживать его дела... Он так этого и не узнал, но умер без гроша. Он доверился каким-то прощелыгам; надеялся, что они помогут ему разбогатеть. Как я вскоре выяснил, они его разорили. Невозможно было позволить Люси, этой славной женщине, взваливать такую ношу на свои плечи. Я попытался принять расходы на себя, но, понимаете, - он взял меня за рукав, - мне тоже не повезло. По правде говоря, трудно много сэкономить из ста девяноста фунтов в год. Но основной капитал совершенно не тронут, и я получаю сорок семь фунтов десять шиллингов каждый квартал наличными. Я несколько раз чуть не поддался соблазну поместить деньги туда, где проценты больше, но так и не решился. Во всяком случае, долгов у меня нет. Мне пришлось поставить себе за правило не покупать ничего, за что я не могу расплатиться наличными. Ну вот, я самым настоящим образом замучил вас... но я хотел сказать вам... в случае, если что произойдет со мной... - Казалось, он вдруг перепугался, весь напрягся, покрутил усики и, бормоча: - Ваша необыкновенная доброта! Никогда не забуду! - быстро отвернулся. Он скрылся. Звук его шагов и стук палки становились все глуше и глуше. Наконец они совсем замерли. Он ушел. Я вдруг поднялся и поспешил вслед за ним. Вскоре я остановился. Что я мог ему сказать? VIII На следующий день мне необходимо было съездить в Ниццу, и я вернулся только в полночь. Портье мне передал, что заходил Жюль Леферье. На другое утро, когда я еще был в постели, открылась дверь и появился Жюль. Он был очень бледен, и капельки пота стекали по его щекам. - Жорж! - сказал он. - Старик умер. Ну, ну! Не волнуйся так. Какой у тебя нелепый вид! Мой слуга упаковывает чемоданы. У меня есть еще полчаса до поезда. Показания я пришлю из Италии. Я свое дело сделал - остальным займись ты. И зачем тебе понадобился этот обед? Какой Дон-Кихот! Какой идиот был этот бедняга! У тебя есть сигара? Слушай! Когда ты последовал за ним, я пошел за теми двумя. Это - мое адское любопытство. Ты можешь представить себе большую глупость? Ну и быстро же шагали те двое! Шли и ощупывали свои щеки, как будто он ударил обоих. Это было смешно. Скоро они меня увидели, потому что у них глаза лезли на лоб - понимаешь, щеки их были отмечены перчаткой. - Лицо Жюля стало снова розоветь, он размахивал сигарой и становился все более и более драматичен. - Они подождали меня. "Ага! - сказал один. - Этот господин был с ним. Моего друга зовут барон де ***. Человек, который ударил его, выглядел очень странно; так не будете ли так добры сообщить мне, подобает ли моему другу встретиться с ним?" Каково? Он вел себя оскорбительно! Разве я мог поступиться нашей честью! "Вполне подобает, мосье!" - ответил я. "В таком случае, - сказал он, - пожалуйста, сообщите мне его имя и адрес..." Я не мог вспомнить его имя, а что касается адреса, так я его никогда и не знал!.. Я поразмыслил. "Этого, - сказал я, - я не могу сделать по особым причинам". "Ага! - сказал он. - По причинам, которые не позволят нам драться с ним, я полагаю?" "Напротив, - заявил я, - я передам ему вашу просьбу. Кстати, я слышал, что он лучший стрелок и фехтовальщик во всей Европе. Спокойной ночи!" Ты понимаешь, я хотел, чтобы у них было о чем поразмыслить на сон грядущий... Терпение, мой дорогой, терпение! Я направлялся к тебе, но потом подумал: утро вечера мудренее - времени было сколько хочешь! Однако вчера утром я вышел на Плац, и там он сидел на скамейке. Можешь себе представить, он покраснел, как молодая девушка. "Сэр, - сказал он, - я надеялся встретить вас. Прошлым вечером я был причиной большого беспокойства. Я позволил себе непростительную вольность". - И он вложил мне в руку конверт. Мой друг, что, ты думаешь, в нем лежало? Пара перчаток! Этот твой друг обворожил меня своими добрыми глазами и седыми усиками, своим смирением и своей пылкостью... Бедняга!.. Я сказал ему, что меня просили передать ему вызов. "Если понадобится, используйте меня!" "Вот как, - сказал он. - Весьма признателен за ваше благородное предложение. Дайте мне подумать... так много времени прошло с тех пор, как я дрался на дуэли. Чем скорее все кончится, тем лучше. Вы могли бы устроить все завтра утром? Оружие? Да пускай они выбирают". Как видишь, мой друг, тут не было никакой заминки. Жюль вынул часы. - У меня есть еще шестнадцать минут. Твое счастье, что тебя вчера не было, а то не я, а ты был бы тогда секундантом. Я указал место, справа от дороги на Рокбрюн, прямо у железнодорожного переезда, и время - пять тридцать утра. Мы договорились, что я за ним заеду. Отвратительное время! Я не вставал так рано с того раза, когда дрался с Жаком Тирбо в тысяча восемьсот восемьдесят пятом году. В пять часов я нашел его готовым и распивающим чай с ромом. Исключительный человек! Он меня заставил отведать немного... брр! Он был выбрит, облачился в этот старый сюртук. Его большая собака прыгнула в коляску, но он приказал ей выйти, положил ее лапы себе на плечи и прошептал ей на ухо несколько слов по-итальянски. Она вернулась домой, поджав хвост. Мы ехали медленно, чтобы не растревожить его руку. Он был более весел, чем я. Всю дорогу говорил о тебе: какой ты добрый и как хорошо с ним обошелся! "Но вы не говорите ничего о себе! - сказал я. - Разве у вас нет друзей? Вам нечего передать им? Ведь бывают несчастные случаи!" "О, - отвечал он, - никакой опасности нет. Но в случае чего... что же, у меня в кармане письмо". "Ну, а если вы вдруг убьете его?" - сказал я. "Нет, я этого не сделаю, - ответил он лукаво. - Неужели вы думаете, что я буду стрелять в него? Нет, нет, он слишком молод". "Но я этого не допущу!" - возразил я. "Да, - ответил он, - я ему должен выстрел, но опасность ему не грозит... ни малейшей опасности!" Мы приехали на место, они уже были там. Ты знаешь все эти предварительные процедуры, обмен любезностями... Это дуэлянтство, знаешь, в конце концов - сплошной абсурд. Мы поставили их в двадцати шагах друг от друга. Место там неплохое. Кругом сосны, валуны, а в этот час было прохладно и сумрачно, как в церкви. Я подал ему пистолет. Видел бы ты, как он стоял, поглаживая пальцами ствол пистолета! "Какая прекрасная вещь - хороший пистолет!" - сказал он, "Только дурак или сумасшедший бросает на ветер свою жизнь", - сказал я. "Конечно, - отвечал он. - Конечно, но опасности нет". - И он посмотрел на меня, топорща свои усики. Так они стояли, спина к спине, дула пистолетов направив в небо. "Раз, - закричал я, - два, три!" Они повернулись, я увидел, как дымок его выстрела вознесся прямо вверх, как молитва. Его пистолет упал. Я подбежал к нему. Он выглядел удивленным, упал мне на руки. Он был мертв. Подбежали эти дураки, "Что это?" - вскрикнул один. Я отвесил ему поклон. "Как видите, вы сделали недурной выстрел. Мой друг стрелял в воздух. Господа, вам лучше завтракать сегодня в Италии". Мы отнесли его в коляску и покрыли ковром. Те поехали к границе. Я привез его к нему домой. Вот его письмо. Жюль остановился; по лицу его бежали слезы. - Он мертв. Я закрыл ему глаза. Послушай, знаешь - как правило, все мы хамы. Но он... он, возможно, был исключением. - И, не говоря больше ни слова, Жюль ушел. Перед квартирой старика на солнце стоял у пустого экипажа кучер. "Как я мог знать, что он будет драться на дуэли? - взорвался он, увидев меня. - Ведь у него были седые волосы. Я вас призываю в свидетели, что у него были седые волосы. Это очень плохо для меня... Они отберут у меня лицензию! Да! Вот увидите, это плохо кончится для меня!" Я улизнул от него и пошел наверх. Старик был один в комнате. Он лежал на кровати, ноги его были прикрыты ковром, как будто он мог почувствовать холод. Глаза были закрыты, но даже в смертном сне лицо сохранило следы слабого удивления. Вытянувшись во весь рост, лежала Фреда и напряженно смотрела на кровать, как всегда, когда он действительно спал. Ставни были полуоткрыты; в комнате еще немного пахло ромом. Долго я стоял, смотря на это лицо: седые усики топорщились даже после смерти... впалые щеки... полное спокойствие во всей фигуре... Он был подобен древнему рыцарю... Собака нарушила тишину. Она села и, положив лапы на кровать, лизнула его в лицо. Я сошел вниз. Слушать, как она воет, я не мог. А вот его письмо ко мне, написанное острым почерком: "Дорогой сэр, вам придется прочесть это только в том случае, если меня не будет в живых. Мне стыдно беспокоить вас, человек не должен причинять беспокойства своим ближним, и все же я верю, что вы не сочтете меня назойливым. Если вы согласитесь распорядиться моими вещами, прошу вас мою шпагу, письмо, вложенное в этот конверт, и фотографию, которая стоит на печке, положите в гроб вместе со мной. Завещание и документы находятся между страницами томика Байрона в моем сундуке. Все это должно быть отправлено Люси Тор, адрес там же. Может быть, вы окажете мне честь сохранить на память любую из моих книг, которая может вам понравиться. В "Пути паломника" вы найдете несколько отменных рецептов приготовления кофе по-турецки, итальянских и испанских блюд, а также врачевания ран. Дочь моей домохозяйки говорит по-итальянски, и она хотела бы, я знаю, получить Фреду; бедная собака будет скучать без меня. Мне приходилось читать о том, что в старину вместе с индейскими воинами клали в могилу их лошадей и собак. Фреда бы пошла за мной в могилу - собаки благородные животные! Она ест один раз в день, большую порцию, и ей необходимо много соли. Если у вас, сэр, имеются какие-нибудь животные, помните: все животные нуждаются в соли. Слава богу, у меня нет долгов! В карманах у меня найдете достаточно денег, чтобы обеспечить приличные похороны - хоть опасность погибнуть, по правде говоря, мне не грозит. И мне стыдно утомлять вас различными мелочами, ведь самое меньшее, что человек может сделать, - это не причинять другим хлопот. А все же надо быть наготове. С глубокой благодарностью Ваш покорный слуга Роже Брюн". Все было, как он написал. На печке стояла фотография девушки в возрасте девятнадцати-двадцати лет, старомодно одетой, с волосами, собранными в узел на затылке. Глаза ее смотрели хмуро, губы были плотно сжаты. Лицо было живое, умное и своенравное, но прежде всего молодое. Жестяной сундук пропах какой-то сухой травкой; как она сюда попала, ведомо было только одному человеку... Там было немного одежды, очень немного, и вся - еще более ветхая, чем та, которую он обычно носил. Кроме томика Байрона и "Пути паломника", я нашел здесь "Квентина Дорварда" Вальтера Скотта, "Гардемарина" Марриэта, карманную библию и толстую, захватанную, страшно нудную книгу об искусстве фортификации, изданную в 1863 году. Несомненно, самой интересной моей находкой был дневник, доведенный вплоть до предыдущего рождества. Это был трогательный документ: расчеты стоимости каждого обеда, решения проявлять умеренность то в том, то в другом, сомнения насчет того, не следует ли бросить курить, и опасения, что Фреде не хватит еды. Из дневника явствовало, что он пытался прожить на девяносто фунтов в год, а остальные сто фунтов пересылать Люси для ребенка. В этой борьбе он постоянно терпел поражение и вынужден был высылать меньшие суммы. Записи в дневнике свидетельствовали о том, что это было его постоянным кошмаром. Последние слова, записанные в день рождества, были такие: "Какой смысл вести эти записи, если они ничего, кроме неудач, не отмечают?" На похоронах присутствовали дочь домохозяйки и я. В тот же день я пошел в концертный зал, где я впервые с ним заговорил. Когда я вышел, Фреда лежала около входа, глядя в лицо всем выходящим и лениво обнюхивая их ботинки. А поблизости с куском печенья в руке и с озадаченным и огорченным лицом ожидала дочь домохозяйки. МОЛЧАНИЕ Перевод Е. Лидиной I Горный инженер, ехавший в вагоне неапольского экспресса, разбирал бумаги в своем портфеле. Яркий солнечный свет подчеркивал мелкие морщинки на загорелом лице и давно не стриженную бородку. Из его пальцев выскользнула газетная вырезка. Подняв ее, он подумал: "Как она здесь оказалась?" Это была заметка из колониальной газеты трехлетней давности; он долго смотрел на нее остановившимся взглядом, словно за этим ненужным клочком пожелтевшей бумаги вставали видения прошлого. Вот что он прочитал: "Мы надеемся, что препятствующие прогрессу цивилизации упадок в торговле и задержка в развитии столь перспективного центра нашей колонии - явление временное, и Лондон снова придет нам на помощь. Ведь не может быть, чтобы там, где так повезло одному, другие потерпели неудачу? Мы убеждены, что нужно только..." И заключительные слова: "Ибо невыразимо грустно видеть, как лес все глубже укрывает своей тенью покинутые жилища, словно символизируя наше поражение, и встречать молчание там, где когда-то слышался веселый гул человеческих голосов..." Как-то днем, тринадцать лет назад, будучи в Лондоне, инженер Скорриер зашел в одно из тех учреждений, где собираются горные инженеры, словно чайки на излюбленном ими утесе перед тем, как сняться и лететь дальше. Клерк сказал ему: - Мистер Скорриер, вас спрашивают внизу, там мистер Хеммингс из Новой Угольной компании. Скорриер снял телефонную трубку. - Это вы, мистер Скорриер? Надеюсь, вы в добром здоровье? Говорит Хеммингс. Я сейчас поднимусь к вам. Через две минуты секретарь Новой Угольной компании, Кристофер Хеммингс, появился в дверях. В Сити его за глаза называли "выскочка Хеммингс". Он крепко пожал Скорриеру руку, почтительно, но с достоинством. Все в его подчеркнуто эффектной, полной важности фигуре, даже форма бородки стального цвета, было безупречно. И острый, настойчивый взгляд как бы приглашал в этом убедиться. Он стоял, расставив ноги и подобрав фалды сюртука, настоящий "столп" Сити; казалось, на кончике его носа утвердился целый земной шар финансовых дел и забот. "Посмотрите на меня, - говорил весь его вид, - это нелегкий груз, но как свободно я несу его! Уж я-то не уроню его, сэр, можете на меня положиться!" - Надеюсь, вы здоровы, мистер Скорриер, - начал он. - Я приехал по поводу нашей шахты. Речь идет о разработке нового месторождения, но, между нами, приступим мы к ней не раньше, чем в этом возникнет необходимость. Мне трудно убедить мое правление отнестись к этому с должным вниманием. Короче, вопрос вот в чем: согласны вы поехать туда от нашей Компании и представить отчет о положении дел? Поездка будет оплачена должным образом. - Он прикрыл левый глаз. - Дела там обстоят очень... гм... неважно. Мы намерены сменить управляющего. Я договорился с маленьким Пиппином. Вы знаете маленького Пиппина? Скорриер пробормотал с некоторым неудовольствием: - Да, конечно. Только ведь он не работал на шахтах. Хеммингс ответил: - Мы полагаем, что он нам подойдет. "Вот как, - подумал Скорриер. - Что ж, очень приятно". В Скорриере все еще было живо преклонение перед Пиппином, "королем" Пиппином, как его называли, когда они вместе учились в камборнской средней школе. Пиппин был тогда румяный и светловолосый мальчик, с неуловимым выражением умных светлых глаз, широкоплечий, слегка сутулый, имевший привычку как-то по-птичьи вертеть головой; этот мальчик всегда и во всем был первым и, казалось, высматривал, где еще можно применить свою энергию. Скорриер вспомнил, как однажды "король" Пиппин сказал ему ласково: "Давай, Скорри, я решу за тебя задачку", - и на неуверенное: "А это ничего?" - ответил: "Конечно. Я не хочу, чтобы ты отставал от этой скотины Блейка, он ведь не корнуэлец". ("Скотина" Блейк был ирландец, двенадцати лет от роду.) Он вспомнил также случай, когда "король" Пиппин и два его товарища затеяли драку с шестью уличными мальчишками и получили хорошую трепку. Пиппин потом сидел добрые полчаса, весь в крови, сжав голову руками, раскачиваясь взад и вперед и плача от унижения. А на следующий день он убежал из класса и один напал на тех же мальчишек, и его снова зверски избили. Вспомнив все это, Скорриер спросил только: - Когда мне ехать? В ответ Хеммингс воскликнул с неожиданной живостью: - Молодчина! Я дам инструкции. Всего хорошего. Бросив на Скорриера острый взгляд, он вышел. Скорриер остался сидеть с тяжелым ощущением какой-то смутной униженности и подавленности. В голове у него был туман, как после стакана крепкого портвейна. Через неделю он и Пиппин были уже на борту пассажирского парохода. "Королю" Пиппину, которого он помнил мальчиком, было теперь сорок четыре года. Он возбудил в Скорриере то неясное любопытство, с каким мы оглядываемся на наши школьные годы; и, прогуливаясь по палубам парохода, медленно кренившегося с боку на бок в такт плавной океанской волне, он украдкой посматривал на своего спутника, словно пытаясь разгадать, что же он представляет собой теперь. Волосы у Пиппина были по-прежнему мягкие и светлые, но в бородке уже резко выделялись белые нити; у него был тот же свежий цвет лица и тот же мягкий голос, а морщинки на его лице, казалось, говорили о добродушно-ироническом расположении к людям. Он сразу же и, очевидно, без предварительных переговоров, занял место за капитанским столом. На другой день сюда пересадили и Скорриера, и он вынужден был, как он мрачно констатировал, "сидеть в обществе высоких особ". За время этого путешествия в память Скорриера врезался только один встревоживший его эпизод. На баке, как всегда, устроилась кучка эмигрантов. Однажды вечером он наблюдал за ними, перегнувшись через перила, как вдруг кто-то коснулся его плеча. Он оглянулся и в неверном свете фонаря увидел лицо Пиппина. "Несчастные люди", - сказал он. Скорриеру внезапно пришло в голову, что он сейчас подобен натянутой струне чуткого инструмента. "Что, если эта струна вдруг оборвется?" - подумал он. Повинуясь потребности проверить свое ощущение, он воскликнул: "Ну и нервы у тебя! Как ты смотришь на этих бедняг!" Пиппин отвел его от перил. "Ну, ну, ты захватил меня врасплох, - пробормотал он с мягкой, лукавой улыбкой. - Это нечестно". Скорриер не переставал удивляться тому, что Пиппин в его годы мог отказаться от спокойного лондонского существования среди друзей и знакомых, чтобы начать новую жизнь в новой стране с сомнительной перспективой успеха. "О нем говорят, что ему всегда во всем везет, - подумал он. - Вот он и надеется, что ему будет везти и впредь. Он истый корнуэлец". Утро их прибытия на шахты было серым и безрадостным. Лес окутывало облако дыма, прибитое к земле моросящим дождем. Угрюмо глядели деревянные домишки, беспорядочно разбросанные вдоль грязного подобия улицы на фоне бесконечного безмолвного леса. Во всем чувствовалась полная безнадежность; бездействующие краны торчали над пустыми вагонетками; длинная пристань сочилась черной грязью; под дождем с безучастными лицами стояли шахтеры. Собаки грызлись у самых их ног. По дороге в гостиницу Скорриер и Пиппин не встретили ни одного занятого делом человека, за исключением китайца, начищавшего крышку от судка. Бывший управляющий, вконец запуганный человечек, выложил за завтраком угнетавшие его предчувствия. Оставшись вдвоем, приезжие опечаленно посмотрели друг на друга. - О боже, - вздохнул Пиппин. - Мы здесь все должны изменить, Скорриер. Нельзя вернуться ни с чем. Побежденным я не вернусь. Тебе придется нести меня назад на щите. - И лукаво добавил: - Тяжеловато будет, а? Бедняга! Затем он долго молчал, шевеля губами, словно что-то подсчитывая, и вдруг со вздохом схватил Скорриера за руку. - Тебе со мной скучно, да? Как же ты поступишь? Напишешь обо мне в своем отчете: "Новый управляющий - унылый, скучный человек, слова от него не добьешься!" - И он опять погрузился в раздумье, видимо, весь поглощенный новой задачей. Последнее, что Скорриер услышал от него в этот вечер, было: - Уж очень тихо здесь. Трудно себе представить, что можно остаться здесь навсегда. Но я чувствую, что останусь. Нельзя поддаваться малодушию. - И, проведя рукой по лбу, как бы сгоняя паутину невеселых мыслей, он торопливо вышел. Скорриер остался курить на веранде. Дождь перестал, слабо светили редкие звезды. Даже в этом грязном, нищем поселке царил аромат леса, бесконечного леса вокруг. Скорриер вспомнил вдруг картинку из детской книжки волшебных сказок: на ней был изображен маленький бородатый человечек; поднявшись на цыпочки и откинув голову, он замахивался огромным мечом на замок великана. Это было похоже на Пиппина! И внезапно даже Скорриеру, вся жизнь которого была сплошным скитанием по новым местам, показалась невыносимо зловещей близость невидимого в темноте леса, его густой аромат и в гнетущей тишине - тихие звуки, похожие на писк игрушечных зверей; инстинкт самосохранения гнал его прочь от всего этого. Он вспомнил вечер в лоне семьи "выскочки" Хеммингса, где он выслушивал последние наставления, - незыблемое благополучие этой загородной виллы, ее безукоризненный аристократизм; вспомнил высокомерную язвительность миссис Хеммингс, звучные имена крупных подрядчиков и глав различных фирм, даже имя какого-то пэра, подозрительно часто упоминавшееся в разговоре. Вспомнил он и раздражающий деспотизм мистера Хеммингса, проявлявшийся, когда кто-то из домашних пытался ему противоречить. Все было так устойчиво и благополучно, словно покоилось на якоре, брошенном среди похожих на капустные кочаны роз на ковре в гостиной. Провожая Скорриера из своей резиденции, Хеммингс сказал ему доверительно: - Маленький Пиппин не прогадает. Мы положим ему хорошее жалованье. Он станет большим человеком, настоящим королем. Ха-ха! Скорриер выбил из трубки пепел. "Жалованье! - подумал он, напряженно прислушиваясь к тишине. - Я не остался бы здесь даже за пять тысяч фунтов в год. И все же это прекрасное место". - И с ироническим пафосом повторил: "Чертовски хорошее место!" Через десять дней, закончив доклад о новой шахте, он стоял на пристани в ожидании парохода, на котором должен был вернуться на родину. - Желаю успеха, - сказал ему Пиппин. - Передай им, что они могут быть спокойны. И вспоминай иногда обо мне, когда будешь дома, хорошо? Поднимаясь на палубу, Скорриер в смятении вспоминал его полные слез глаза и судорожное рукопожатие. II Только через восемь лет жизнь снова забросила Скорриера в этот безрадостный край, но на сей раз по делам другой угольной компании, чья шахта находилась в тридцати милях от того места, где он был в первый раз. Перед отъездом он все же зашел к Хеммингсу. В окружении своих ящиков с бумагами секретарь имел еще более импозантный вид, чем обычно. Он просто подавлял Скорриера своей светской любезностью. В кресле у камина сидел невысокий человек с седоватой бородкой. В его поднятых бровях словно таилось множество вопросов. - Вы знакомы с мистером Букером, - сказал Хеммингс, - он ведь член нашего правления. А это мистер Скорриер, он ездил когда-то по делам нашей компании. Он проговорил все это тоном, указывавшим на необычайную важность сообщаемого. Член правления поклонился. Скорриер ответил тем же, а Хеммингс откинулся в кресле, демонстрируя великолепие своего жилета. - Итак, Скорриер, вы опять едете и на этот раз по делам наших конкурентов? Сэр, я говорю мистеру Скорриеру, что ему придется действовать в интересах нашего противника. Постарайтесь отыскать им шахту похуже нашей. Маленький член правления спросил отрывисто: - Знаете, каков наш последний дивиденд? Двадцать процентов. Что вы на это скажете? Хеммингс шевельнул пальцем, словно осуждая своего коллегу. - Не скрою от вас, - сказал он, - что между нами и нашим противником существуют трения. Вы хорошо знаете наше положение, даже слишком хорошо, не так ли? Так что нет необходимости объяснять его вам. В его холодных глазах, устремленных на Скорриера, было льстивое выражение; Скорриер провел рукой по лбу и сказал: - Конечно. - Пиппин не сумел найти правильный путь. Между нами говоря, он немножко зазнался. Знаете, как бывает, когда человек его уровня неожиданно получает повышение. Скорриер поймал себя на том, что думает то же о Хеммингсе, и виновато поднял глаза. Секретарь продолжал: - И должен сказать, мы получаем от него донесения не так часто, как нам бы хотелось. Неожиданно для самого себя Скорриер вдруг пробормотал: - Уж очень тихо там!.. Секретарь улыбнулся. - Прекрасно сказано! Сэр, мистер Скорриер говорит, что там слишком тихо, ха-ха! Это мне нравится! - Но вдруг в его голосе почувствовалось накипавшее раздражение. Он воскликнул почти с яростью: - Он не должен поддаваться этому, как по-вашему?! Скажите сами, разве я не прав? Скорриер ничего не ответил и вскоре откланялся. Его попросили дружески намекнуть Пиппину, что правлению желательно чаще получать от него сообщения. Ожидая в тени Королевской биржи, когда можно будет перейти улицу, он думал о Пиппине: "Итак, тебе шума не хватает? Здесь-то его более чем достаточно". По приезде в колонию он телеграфировал Пиппину, спрашивая, можно ли заехать к нему на несколько дней по дороге в глубь страны, и получил ответ: "Приезжай непременно". Он приехал через неделю (уже по новой железной дороге) и увидел Пиппина, ожидавшего его в фаэтоне. Все вокруг стало неузнаваемо, словно по мановению волшебной палочки. Вместо троп через лес пролегли прямые мощеные дороги, темнея под ярким солнцем. Деревянные дома были покрыты свежей краской. На сверкающей воде гавани меж зеленых островков стояли на якоре три парохода, вокруг них суетились многочисленные лодки. Тут и там белели паруса маленьких яхт, словно морские птицы, опустившиеся на воду. Пиппин погонял своих длиннохвостых лошадей. Его глаза лучились добротой, он был, видимо, очень рад увидеть Скорриера. В течение двух дней своего пребывания там Скорриер не переставал дивиться переменам. Повсюду сказывалось влияние Пиппина. Деревянные двери и стены его бунгало пропускали все звуки, и Скорриер мог слышать беседы между хозяином дома и людьми самого различного характера и положения. Сначала голоса пришедших звучали сердито, недовольно и решительно; затем бывали слышны стремительные, легкие шаги управляющего по комнате. Потом пауза, тяжелое дыхание, быстрые вопросы, снова голос пришедшего и снова шаги и мягкий, убеждающий голос Пиппина. Через некоторое время посетители выходили из дома. На лицах их было выражение, которое Скорриер скоро изучил: одновременно довольное, озадаченное и растерянное, как бы говорившее: "Меня обработали, это ясно, ну, да там видно будет". Пиппин много и с грустью расспрашивал, как идет жизнь "дома". Ему хотелось говорить о музыке, о живописи, о театре, знать, как выглядит теперь Лондон, какие появились новые улицы и давно ли Скорриер был в Западных районах. Он говорил, что будущей зимой возьмет отпуск, спрашивал мнения Скорриера, "поладят ли с ним дома". Потом с тем возбуждением, которое когда-то так встревожило Скорриера, он сказал: - Ах, не гожусь я теперь для жизни на родине! Здесь человек портится; здесь все так величественно и такая тишина! К чему мне возвращаться, не знаю. Скорриер подумал о Хеммингсе. - Там, конечно, нет такой свободы, - пробормотал он. Пиппин продолжал, словно угадав его мысли: - Вероятно, наш приятель Хеммингс назвал бы меня дураком. Он ведь выше этих маленьких причуд воображения! Да, здесь тишина. Иногда по вечерам я все готов отдать, чтобы было с кем поговорить, а Хеммингс, я думаю, никогда не пожертвовал бы ничем ради чего бы то ни было. И все-таки я не мог бы теперь встретиться ни с кем из них на родине. Испортился! - И он с усмешкой пробормотал: - Что бы сказали в правлении, если б слышали это? Скорриер сказал вдруг: - По правде говоря, они в претензии, что ты им редко пишешь. Пиппин поднял руку, как бы отталкивая от себя что-то. - Пусть бы они попробовали пожить здесь! - воскликнул он. - Это то же самое, что жить на действующем вулкане, - нелегко справляться с нашими "противниками" вон там по соседству, с рабочими, с американским соперничеством. Я все же наладил работу, но какой ценой, какой ценой! - Ну, а писать ты им будешь? Пиппин ответил только: - Попытаюсь... попытаюсь. С недоумением и сочувствием Скорриер видел, что Пиппин говорит искренне. На другой день он отправился в инспекторский объезд и все время, пока находился в лагере "противника", слышал разговоры о Пиппине. Управляющий, маленький человек с совиным лицом, у которого он остановился, сказал ему: - Знаете, как прозвали Пиппина в нашей столице? "Король"! Неплохо, а?! Он задал тут встряску всем на побережье. Мне он нравится, он добрый малый, только ужасно нервный. А вот мои люди его совершенно не выносят. Он управляет всей колонией. Выглядит он тихоней, но всегда добивается своего. Вот это их и раздражает. Кроме того, и дела у него на шахте идут прекрасно. Не могу я этого понять. Может показаться, что человек с его нервами радовался бы спокойной жизни. Так нет, он не может жить в бездействии, он будет драться, если есть хоть один шанс победить. Я не скажу, чтобы ему это нравилось, но, ей-богу, его словно кто заставляет так поступать. Ну, не странно ли? Скажу вам одно: я нисколько не удивлюсь, если он сорвется. И вот еще что, - добавил управляющий мрачно, - он очень рискует, заключая такие крупные контракты. На его месте я не стал бы так рисковать. Стоит рабочим забастовать или случись что, работы почему-либо приостановятся, - и всему конец, помните мои слова, сэр! И все же... - заключил он доверительно, - я хотел бы иметь его влияние на рабочих. В нашей стране без этого нельзя! Это вам не Англия, где за любым поворотом вы найдете новых рабочих. Здесь пользуйся тем, что есть. Ни за какие деньги вы не наймете здесь нового рабочего, вам нужно везти его сюда за несколько сот миль. - И, нахмурившись, он указал рукой на безлюдное пространство, поросшее лесом. III Скорриер закончил свой инспекторский объезд и пошел в лес поохотиться. По возвращении его встретил хозяин дома. - Вот, прочтите, - сказал он, протягивая телеграмму. - Как это ужасно, правда? - На лице его выражалось глубокое сочувствие, смешанное со стыдливым удовлетворением, какое испытывает человек при известии о несчастье, постигшем его соперника. Телеграмма, посланная накануне, гласила: "Сегодня утром взрыв огромной силы на Новой Угольной. Опасаются множества жертв". Скорриер подумал в смятении: "Надо немедленно ехать к Пиппину, я ему теперь буду нужен". Он попрощался с хозяином, который крикнул ему вслед: - Лучше подождали бы парохода! Дорога ужасная! Скорриер отрицательно покачал головой. Всю ночь, трясясь по неровной лесной дороге, он думал о Пиппине. Все прочие несчастья, связанные с этой трагедией, сейчас его не трогали. Он едва ли помнил о засыпанных людях. Но борьба Пиппина, его борьба один на один со стоглавым чудовищем, глубоко его волновала. Он заснул, и ему приснилось, что Пиппина медленно душит змея. Искаженное мукой доброе лицо его, зажатое между двумя блестящими змеиными кольцами, было настолько ужасающе реально, что Скорриер проснулся. Близился рассвет. Сквозь угольно-черные ветви деревьев сквозило небо. При каждом толчке экипажа фантастический и резкий свет фонарей метался по папоротникам и стволам деревьев, врываясь в холодные глубины леса. С час или более того Скорриер старался уснуть, уйти от давящей угрюмой тишины бесконечной лесной чащи. Затем в ней возникли тихие шелестящие звуки, забрезжил свет - и медленно разлилось утро во всем своем великолепии. Но тепла оно не принесло, и Скорриер плотнее запахнул пальто, словно его уже коснулось дыхание старости. К полудню он добрался до поселка, где ничто еще не говорило о происшедшем. Скорриер подъехал к шахте. Вращался барабан подъемника, жужжал приводной ремень на верху копра. Все было как всегда. "Это какая-то ошибка", - подумал Скорриер. Он остановился у шахтных построек, вышел из экипажа и поднялся к выходу из клети. Вместо привычного стука вагонеток и угля, падающего на грохот, стояла тишина. Тут он увидел Пиппина, перепачканного с головы до ног. Клеть, быстро и беззвучно поднявшись снизу, остановилась, с лязгом распахнулась дверца. Скорриер наклонился, чтобы лучше видеть. В клети лежал мертвец; на лице его застыла улыбка. - Сколько? - спросил Скорриер шепотом. - Подняли восемьдесят четыре, внизу еще сорок семь, - ответил Пиппин и записал имя погибшего в блокнот. Следующим подняли человека постарше. Его лицо тоже было озарено улыбкой, - казалось, ему дано было вкусить неземную радость. Эти страшные улыбки потрясли Скорриера больше, чем мука и отчаяние, которые ему приходилось видеть на лицах других мертвецов. Он спросил старика шахтера, стоявшего рядом, сколько времени Пиппин не уходил домой. - Тридцать часов. Вчера он был внизу. Мы его почти силой подняли наверх. Он хотел опять идти в шахту, но ребята отказываются его спускать. - Старик вздохнул. - А я жду, когда поднимут моего сынка. Скорриер тоже ждал. Он не мог оторваться от этих мертвых улыбающихся лиц. Одного за другим поднимали из шахты людей, которые никогда уже не откроют глаз. Скорриера разморило на солнце. Из сонливого состояния его вывел старик шахтер. - Этот рудничный газ, как ром, - сказал он. - Посмотрите, все они помирают пьяными, надышавшись им. Следующим подняли главного инженера. Скорриер хорошо его знал, это был один из тех шотландцев, которые не бывают ни детьми, ни стариками, им всю жизнь сорок лет. Он один не улыбался, его лицо, казалось, выражало сожаление, что долг лишил его этой последней радости. Он умер, протестуя, глаза его были широко раскрыты и губы сжаты. День клонился к вечеру, когда старый шахтер тронул Скорриера за руку и сказал: "Вот он, вот мой сынок!" - и пошел медленно прочь, толкая вагонетку с мертвым телом. Когда солнце село, смена поднялась из шахты. Дальнейшие розыски были невозможны, пока там не очистится воздух. Скорриер слышал, как один из шахтеров сказал: - До некоторых нам не добраться, уж очень глубоко их завалило. Другой ответил: - С меня и этих хватает! Они прошли мимо, белки их глаз сверкали на черных от угля лицах. Пиппин молча вез его домой, нахлестывая лошадей. Когда они свернули на главную улицу, путь им преградила молодая женщина, вынудив Пиппина остановиться. Во взгляде Пиппина, брошенном на Скорриера, читалось предчувствие ожидавшей его муки. Женщина спросила о своем муже. И несколько раз их таким образом останавливали женщины, спрашивая о своих мужьях или сыновьях. - Вот через что я должен пройти!.. - прошептал Пиппин. После ужина он сказал Скорриеру: - Ты очень добр, что приехал поддержать меня. Они ко мне хорошо относятся. Но смогу ли я заставить людей снова работать внизу после такого потрясения? Я хотел бы быть одним из тех бедных ребят, что умерли, улыбаясь. Скорриер чувствовал, что ничем не сможет ему помочь. Пиппин один должен нести это бремя. Выдержит ли он или рухнет под его тяжестью? И он снова и снова убеждал его пойти отдохнуть, но Пиппин только непонятно улыбался ему в ответ. - Ты не знаешь, как я вынослив! - сказал он. IV Скорриер спал тяжелым сном и, проснувшись на рассвете, спустился вниз. Пиппин все еще сидел за своим рабочим столом. Перо выпало из его пальцев: он спал. Чернила на бумаге еще не успели просохнуть. Взгляд Скорриера упал на первые слова письма: "Джентльмены, с тех пор как это случилось, я не сомкнул глаз..." Он вышел на цыпочках, испытывая негодование при мысли, что нет никого, кто встал бы рядом с Пиппином в этой борьбе. Перед его глазами всплыла контора правления в Лондоне. Он представил себе напыщенную важность Хеммингса, его голос, лицо, манеры, как будто говорящие, что он один может спасти положение; увидел всех шестерых членов правления, людей здравомыслящих, ну, и, конечно, гуманных, сидящих за своими чернильницами, похожими на орудийные башни; услышал озабоченность и раздражение в их тоне, когда они спросят, как это могло случиться; их реплики: "Ужасное происшествие!", "Полагаю, Пиппин делает все возможное!", "Телеграфируйте ему, что шахта ни в коем случае не должна простаивать!", "Бедняги!", "Деньги? Конечно, сколько нужно дать?" Он был твердо убежден, что катастрофа ничуть не нарушит их благоразумного спокойствия, с которым они вернутся домой и скушают свою баранью котлетку. Что ж, и в этом есть свой резон; чем меньше принимать все к сердцу, тем лучше! В Скорриере накипал гнев. Условия борьбы были явно несправедливы: Пиппин - сплошной комок нервов, и нет никого, кто бы пришел к нему на помощь. Но ведь он знал, на что идет. Он хотел один нести за все ответственность. Если он теперь сорвется, все пропало. Прежнее преклонение Скорриера перед Пиппином держалось на ниточке. "Человек против природы! - подумал Скорриер. - И я на стороне человека!" Борьба, в которой он не мог ничем помочь, стала частью его души, словно он сам вложил в нее все силы. На следующий день они снова пришли к клети. Воздух в шахте почти очистился, но в некоторые места проникнуть было по-прежнему невозможно. К концу дня наверх были подняты все погибшие, кроме четырех. "Эти четверо выйдут отсюда в день страшного суда", - сказал один из шахтеров. Мысль об оставшихся внизу четырех мертвецах преследовала Скорриера. Он находил надписи, в которых люди, обреченные на смерть от удушья, выражали свои чувства. В одной надписи был указан час и стояли слова: "Хочется спать" и имя. В другой - "А. Ф. - все кончено". Когда Скоррриер наконец вышел на поверхность, Пиппин все еще стоял в ожидании, держа в руке свой блокнот; и снова они помчались домой с бешеной скоростью. Два дня спустя, придя к копру, Скорриер увидел, что вокруг пусто, ни живой души, лишь один китаец ворошит палкой мусор. Пиппин уехал на побережье искать нового инженера. Когда он вернулся, у Скорриера не хватило духу сообщить ему, что никто не вышел на работу. Пиппин избавил его от этой необходимости, сказав: - Не бойся, говори, у тебя плохие новости? Шахтеры забастовали? Скорриер вздохнул: - Все до одного. - Я так и думал. Посмотри! - Пиппин положил перед Скорриером телеграмму. "Во что бы то ни стало продолжайте работу, иначе крах. Как-нибудь уладьте. Хеммингс". Задыхаясь от волнения, он добавил: - Как будто я сам не знаю! "Уладьте"! Как это просто! - Что теперь делать? - спросил Скорриер. - Ты же видишь, я получил приказ, - ответил Пиппин с горечью. - И они совершенно правы. Нужно продолжать работу. У нас контракты! Если я теперь сдамся, не жди ни от кого пощады! На другой день на окраине поселка собрались шахтеры. В свое время Пиппин очистил от леса участок земли, где рабочие проводили свой досуг. Это было гордостью Компании. Теперь здесь должен был решиться вопрос о ее существовании. На западе небо пересекала гряда облаков, похожая на полосу червонного золота. Тени деревьев, удлиняясь, подбирались к толпе. В вечернем воздухе стоял крепкий и сладкий аромат леса. Шахтеры собрались группами вокруг обгорелых пней, неподвижные и угрюмые. Казалось, они потеряли способность двигаться и разговаривать. Это молчание и неподвижность пугали Скорриера. Он наблюдал, как Пиппин говорит с ними со своего фаэтона. На него были устремлены все эти угрюмые, неспокойные взгляды. Выдержит ли он? Не оборвется ли струна? Это было похоже на поединок. В глазах Пиппина он увидел растерянность, словно Пиппин отчаялся пробить стену этого зловещего молчания. Рабочие больше не смотрели на него. "Он утратил влияние на них, - подумал Скорриер. - Все пропало". Стоявший рядом шахтер пробормотал: - Что-то будет? Пиппин наклонился вперед, голос его зазвучал громче, слова бичом хлестали по лицам толпы: - Вы не можете предать меня! Вы думаете, я дам уничтожить все, что сделал для вас? Нет, мы будем самой большой силой в колонии! А вы, чуть что, показываете спину? Вы сборище трусов, ребята! Каждый, на кого ни смотрел Скорриер, неспокойно двигал руками - один потирал ладони, другой сжимал кулаки, третий делал такое движение, словно ударял ножом в чью-то спину. Бородатый старик корнуэлец, из-под нависших бровей которого хмуро поблескивали глаза, пробормотал: "А мне наплевать!" Казалось, Пиппин добивался, чтобы его растерзали. Толпа двинулась вперед, словно готовясь к нападению. Внезапно голос Пиппина упал до шепота: - Какой позор! Люди, неужто вы все против меня? Старый шахтер рядом со Скорриером вдруг крикнул: - Есть тут корнуэльцы, чтобы защитить нашего управляющего? От толпы отделилась группа рабочих, и тогда, разговаривая и жестикулируя, шахтеры разошлись. Вечером к Пиппину явилась депутация. Всю ночь не смолкали голоса рабочих и шаги управляющего. Рано утром Пиппин уехал на шахту. Перед ужином депутация появилась снова. И снова в продолжение нескольких часов Скорриер слышал голоса и шаги, пока не заснул. Перед утром его разбудил свет. У его постели стоял Пиппин. - Завтра люди выходят на работу, - сказал он. - Ну что я тебе говорил? Доставишь меня домой на щите, а? Через неделю работа на шахте шла полным ходом. V Прошло два года, и Скорриер снова услышал о Пиппине. Он получил от Хеммингса записку, в которой тот спрашивал, сможет ли он в следующий четверг приехать на заседание правления. Он пришел задолго до начала. Секретарь принял его и, отвечая на вопрос, сказал: - Благодарю вас, наши дела идут хорошо. Между нами говоря, дела идут даже прекрасно. - А как Пиппин? Секретарь нахмурился. - Ах, Пиппин! О нем-то мы и хотели с вами поговорить. Пиппин причиняет нам массу хлопот. Вот уже два года он нам ничего не пишет. Он говорил таким сокрушенным тоном, что Скорриер проникся к нему сочувствием. - Ни строчки, - сказал Хеммингс, - со дня того самого взрыва, - я помню, вы тогда были там! Это ставит нас в затруднительное положение; я считаю это выпадом лично против меня. - Но как... - начал было Скорриер. - Мы получаем одни телеграммы. Он никому не пишет, даже семье. А почему? Скажите мне, почему? До нас доходят кое-какие сведения. Он там стал видным человеком. Ничто в колонии не делается без того, чтобы он не сунул туда свой нос. Он разогнал прежнее правительство, потому что оно не давало разрешения вести дальше нашу железную дорогу, - это показывает, что он не так уж глуп. А кроме того, взгляните на наш баланс! Оказалось, что правление желает знать мнение Скорриера, стоит ли Хеммингсу самому ехать узнавать, чем объясняется поведение управляющего. В течение последующего разговора Скорриеру пришлось покорно выслушивать нападки на Пиппина за его молчание. - Но знаете ли, этот взрыв... - проговорил он наконец. - Это было тяжелое испытание. Мистер Букер набросился на него: - Вот как - тяжелое испытание! И нам тоже было нелегко. Но это же не оправдание. Скорриер должен был с ним согласиться. - Дело есть дело, как вы полагаете? Скорриер кивнул, оглядывая аккуратно прибранное помещение конторы. Глухой член правления, который не выступал уже несколько месяцев, сказал с неожиданной горячностью: - Это позор! Он, очевидно, дал выход давно сдерживаемому раздражению. А чрезвычайно чистенький и благодушный старичок в шляпе, за которым числился единственный грешок - он являлся на заседание со сверточком в коричневой бумаге, перевязанным бечевкой, - пробормотал себе под нос: "Мы должны быть снисходительны", - и начал рассказывать какой-то случай из своей юности. Секретарь мягко призвал его к порядку. Скорриера попросили высказать свое мнение. Он посмотрел на Хеммингса. "Здесь затронут мой авторитет" - было написано на лице секретаря. Движимый чувством солидарности с Пиппином, Скорриер сказал таким тоном, словно все было заранее решено: - Что ж, Хеммингс, дайте мне знать, когда поедете, я хотел бы поехать тоже. Когда он уходил, председатель, Джолион Форсайт Старший, отвел его в сторону и сказал, неодобрительно поглядывая на Хеммингса: - Я рад слышать, что вы поедете тоже, мистер Скорриер. Мы должны быть осторожны: Пиппин такой славный малый и так легко ранимый, а наш друг немножко тяжеловат на руку, как вам кажется? Скорриер действительно поехал с Хеммингсом. Секретарь страдал от морской болезни, и его страдания, полные достоинства, но достаточно шумные, запомнились Скорриеру навсегда. Да и то, как он позже об этом рассказывал, посвящая случайных собеседников в тайны своих переживаний, было по-истине интересно. Пиппин приехал в город, чтобы их сопровождать, он так заботился об их удобствах, словно они были членами королевской фамилии, и выделил специальный поезд, чтобы везти их на шахту. Он немного пополнел, цвет его лица стал здоровее, но в бородке прибавилось седины, а в голосе чувствовалась, пожалуй, еще большая нервозность. К Хеммингсу он обращался с преувеличенной любезностью. А его лукаво-иронические взгляды были столь же неощутимы для брони секретаря, как струи фонтана для шкуры гиппопотама. Зато Скорриеру Пиппин всячески выражал свое расположение. Вечером, когда Хеммингс ушел в отведенную ему комнату, Пиппин вскочил с места, как мальчишка, отпущенный с урока. - Итак, мне собираются дать нагоняй, - сказал он. - Допускаю, что я заслужил его. Но если бы ты знал, если бы ты только знал! Они меня тут прозвали "Королем", говорят, что я управляю колонией. А я не могу справиться с самим собой. - И он воскликнул с неожиданной страстностью, какой Скорриер никогда раньше в нем не замечал: - Зачем они прислали сюда этого человека?! Разве он способен понять, что мне пришлось пережить? Через минуту он успокоился. - Ну, хватит! Все это ужасно глупо. Только расстраиваю тебя. - И, посмотрев на Скорриера долгим, ласковым взглядом, он отправил его спать. Пиппин не давал больше воли своим чувствам, хотя под маской его иронической вежливости, казалось, тлел огонь. Предчувствие опасности, по-видимому, настораживало Хеммингса, потому что он ни словом не обмолвился о цели своего приезда. Временами здравый смысл склонял Скорриера на сторону Хеммингса - и это всегда случалось в отсутствие секретаря. "В конце концов, - говорил он себе, - одно письмо в месяц - не такое уж чрезмерное требование. Первый раз слышу что-нибудь подобное. Просто удивительно, как они с этим мирятся. Это показывает, как они ценят Пиппина. Что с ним произошло? Что его так тревожит?" Он отчасти разгадал причину, - было это в такой момент, когда даже у Хеммингса, по его выражению, "душа ушла в пятки". Они возвращались в экипаже через лес из самых отдаленных опытных шахт Компании. Им предстояло проехать лесом восемь миль. По обе стороны дороги стеной стояли деревья, черные от лесного пожара. Лошадьми правил Пиппин. С лица секретаря, сидевшего рядом, не сходило выражение скрытой тревоги, которую езда Пиппина вызывала почти в каждом. Небо странно потемнело, но меж деревьев, неизвестно откуда, пробивались бледные полосы света. Воздух был неподвижен. Колеса экипажа и копыта лошадей беззвучно погружались в заросли папоротников. Кругом, как иссохшие великаны, поднимались голые, обожженные, изуродованные стволы, меж ними сквозила чернота, черным было небо, черным было безмолвие. Все молчали, и только тяжелое дыхание Пиппина нарушало тишину. Что во всем этом внушало такой ужас? Скорриеру чудилось, что он заживо погребен и никто не придет ему на помощь. Он ощущал себя один на один с природой; ему казалось, что он навсегда лишился надежного удобства человеческого языка и общения. И - ничего не произошло. Они приехали домой и сели обедать. Во время обеда Скорриеру снова вспомнилась сказка о человечке, замахнувшемся на замок своим мечом. Он вспомнил о ней, когда Пиппин, отвечая на какое-то замечание Хеммингса, взмахнул рукой с зажатым в ней столовым ножом. Его решительно поднятый вверх подбородок, неукротимая энергия, звучавшая в его негромком голосе, яснее, чем когда-либо, раскрыли Скорриеру натуру Пиппина. И эта новая страна, где человек может рассчитывать только на свои силы, - она-то и была тем сказочным замком! Нет ничего удивительного, что Пиппин не терпит контроля, что он своеволен, что он не хочет писать, - он вышел на бой! И внезапно Скорриер подумал: "Да и не может быть сомнения, что в конце концов природа возьмет верх!" В тот самый вечер Хеммингс дал волю своему раздражению. Сначала он был необычайно молчалив; Скорриер даже подумал, что он захмелел, таким зловещим и упорным было его молчание. Но вдруг Хеммингс поднялся. Он сказал, что нельзя оставлять почти без всякой информации человека с его положением и его правление (он говорил о правлении так, словно это было его семейство с кучей маленьких детей). Он, мол, вынужден был даже призывать на помощь воображение, когда отвечал на вопросы пайщиков. Это трудно и унизительно: он никогда не слышал, чтобы секретарь Компании основывал свои мнения на догадках. Более того, это оскорбительно! Он поседел на службе у Компании! Мистер Скорриер может подтвердить, что таким положением, как у него, рисковать нельзя, имя Хеммингса в Сити значит немало; он никому не позволит втоптать его в грязь, это следует хорошенько запомнить. Члены правления считают, что Пиппин обходится с ними, как с детьми. Как бы то ни было, глупо предполагать, что он, Хеммингс, позволит обращаться с собой, как с мальчишкой!.. Секретарь замолчал; его взгляд, казалось, бросал вызов стенам. - Если бы и не было лондонской конторы, - пробормотал Пиппин, - пайщики получали бы ту же самую прибыль. Хеммингс задохнулся от негодования. - Послушайте, - сказал он, - это же чудовищно, то, что вы говорите! - Какую помощь я видел из Лондона, когда впервые приехал сюда? И какую помощь я получал в дальнейшем? Хеммингс смешался, но тут же обрел прежний апломб и с натянутой усмешкой ответил, что если это так, то он вот уже много лет стоит на голове. Он не может поверить, что такое положение возможно в течение столь долгого времени. Он мог бы кое-что сказать от имени Компании, но, пожалуй, не стоит. Его сарказм был сокрушителен. Может быть, мистер Пиппин надеется изменить существующие во всем мире законы относительно акционерных обществ? Он только просил бы не начинать с Компании, секретарем которой он, Хеммингс, состоит. Вот мистер Скорриер пытался оправдать мистера Пиппина, но он, Хеммингс, при всем желании оправданий не находит. Он просто их не видит. Этот взрыв... Пиппина так явно передернуло, что Хеммингс, кажется, испугался, не зашел ли он слишком далеко. - Мы знаем, - сказал он, - что вам было трудно... - Трудно! - воскликнул Пиппин. - Никто не вправе утверждать, - успокоительно продолжал Хеммингс, - что мы были не либеральны. (Пиппин покачал головой.) Мы считаем, что у нас хороший управляющий; скажу больше - прекрасный управляющий. И я предлагаю: будем уважать друг друга. Я не требую ничего невозможного! Он закончил свою тираду почти шутливым тоном; и, словно по сигналу, все трое разошлись по своим комнатам, не проронив больше ни слова. На следующий день Пиппин сказал Скорриеру: - Кажется, я вел себя не так, как надо. Я должен это исправить. - И с горькой иронией добавил: - Они так добры ко мне, считают меня хорошим управляющим. Значит, я должен очень стараться. Скорриер возразил: - Никто не сумел бы сделать для них то, что сделал ты. - И, подчиняясь потребности быть откровенным до конца, продолжал: - Но в самом деле, что тебе стоит писать им хоть изредка? Пиппин быстро взглянул на него. - И ты тоже? - сказал он. - Должно быть, я действительно дурной человек! - И он отвернулся. Скорриер чувствовал себя так, словно совершил какое-то злодеяние. Ему было жаль Пиппина и досадно на себя. Ему было жаль себя и досадно на Пиппина. Он искренне желал, чтобы Хеммингс поскорее уехал. Через несколько дней Хеммингс удовлетворил это желание, отплыв на пароходе с высокопарными словами прощания и заверениями в своем расположении. Пиппин ничем не выказал чувства облегчения, сохраняя учтивое молчание, и позже, в ответ на какое-то замечание Скорриера, сказал только: - Ах, не искушай меня! Не будем говорить о нем за его спиной. VI Прошел месяц, а Скорриер все еще гостил у Пиппина. Каждый раз, когда приходила почта, он испытывал странное внутреннее беспокойство. В один из таких дней Пиппин удалился к себе в комнату; а когда Скорриер пришел звать его обедать, то увидел, что он сидит, подперев голову руками, среди целого хаоса изорванной бумаги. Он поднял глаза на Скорриера. - Я не могу этого делать, - сказал он, - я чувствую себя лицемером; я не могу снова надеть хомут. Почему я должен спрашивать у Компании, когда все уже сделал сам? Если бы это даже было дело первостепенной важности, они ничего не захотели бы знать, - они просто телеграфировали бы мне: "Как-нибудь уладьте". Скорриер ничего не ответил, подумав про себя: "Что за безумие! Так нервничать из-за каких-то писем!" Приближение дня, когда привозили почту, стало для Пиппина кошмаром. Он жил в лихорадочном возбуждении, как под гипнозом. И когда почта уходила, он держал себя, как приговоренный к смерти преступник, которому объявили, что казнь отложена. И так тянулось два года! С того самого взрыва. Есть от чего сойти с ума. Однажды, спустя месяц после отъезда Хеммингса, Пиппин рано встал из-за стола; лицо его раскраснелось, за обедом он выпил вина. - На этот раз я не отступлю, - сказал он, проходя мимо Скорриера. Скорриер слышал, как он что-то писал в соседней комнате, и через некоторое время заглянул туда, чтобы сказать, что идет пройтись. Пиппин дружески кивнул ему. Стоял прохладный тихий вечер. Гроздья бесчисленных звезд висели над лесом, сплетаясь в яркие иероглифы, и дождем сыпались за темной гаванью в море. Скорриер шел не спеша. Словно бремя спало с его души, так зачарован он был таинственной тишиной. Наконец-то Пиппин стряхнул с себя оцепенение! Послать это письмо означало конец наваждению, реабилитацию здравого смысла. Теперь, когда молчание должно было вот-вот прорваться, Скорриер почувствовал к Пиппину необычайную нежность, уже без прежнего преклонения, а со странным оттенком покровительства. В конце концов Пиппин не был похож на других людей. Несмотря на его лихорадочную, неукротимую энергию, несмотря на иронический склад ума, в нем было что-то женственное. А его нежелание писать, его ненависть к контролю - что ж, все гении имеют свои причуды, а Пиппин был в своем роде гений! Скорриер оглянулся на город. Весь в огнях, он производил впечатление благоустроенности, - не верилось, что десять лет назад это место было таким, каким он его помнил. До его ушей долетал шум - там пели, играли в азартные игры, смеялись и танцевали. "Настоящий большой город", - подумал он. В этом странном состоянии приподнятости он медленно шел дальше по улице, забыв о том, что он всего лишь стареющий горный инженер, и вид у него несвежий, какой бывает у людей, постоянно находящихся в разъездах, словно они никогда не высыпаются. Он думал о Пиппине, создателе всего этого великолепия. Он вышел из города, вступил в лес. И сразу же почувствовал себя неуверенно. После веселого шума и запахов города аромат и безмолвие леса необъяснимо угнетали его. И все же он шел и шел вперед, говоря себе, что нужно дать Пиппину время написать письмо. Наконец решив, что Пиппин уже, наверно, кончил, он повернул к дому. Пиппин действительно кончил. Он лежал головой на столе, свесив руки. Он был мертв! На лице его застыла улыбка, а рядом была пустая бутылочка из-под опия. Письмо, написанное мелким красивым почерком, лежало перед ним на столе. Это был безупречно составленный отчет, подробный, без помарок, ничего не утаено, ничего не забыто; полный обзор положения дел на шахте. Кончалось письмо словами: "Ваш покорный слуга Ричард Пиппин". Скорриер взял письмо в руки. Он смутно понимал, что с этими последними словами оборвалась струна. Пиппин перешел рубеж, и в этот момент исчезло чувство устойчивости, которое одно делает жизнь возможной. Без сомнения, за секунду до смерти Пиппин мог бы обсуждать вопросы биметаллизма или любую другую интеллектуальную проблему, все, - только не тайну собственного сердца; это по каким-то неизвестным причинам было выше его сил. Его смерть была результатом последнего взрыва протеста, единого мига безумия в едином вопросе. На промокательной бумаге Скорриер прочитал слова, написанные поперек отпечатка подписи: "Больше не могу!" Очевидно, написать это письмо стоило Пиппину неимоверных усилии, непостижимых для Скорриера. Что это было? Капитуляция? Насилие над своей душой? Торжество несправедливости? Лучше не думать об этом. Пиппин один мог бы дать ответ, но он никогда уже ничего не скажет. Природа, у которой он один на один, без всякой помощи, столько отвоевал, отомстила за себя! Ночью Скорриер прокрался вниз и, стыдясь своей сентиментальности, отрезал прядь мягких седых волос. "Его дочери будет приятно сохранить это", - подумал он. Он дождался похорон Пиппина и с его письмом в кармане уехал в Англию. Прибыл он в Ливерпуль в четверг утром и оттуда отправился в Лондон, прямо в контору Компании. Шло заседание правления. Человек, назначенный на место Пиппина, давал объяснения. Скорриер столкнулся с ним в дверях. Это был мужчина средних лет, с рыжей бородой и плутоватым лицом, тоже корнуэлец. С тяжелым сердцем Скорриер пожелал ему успеха. Как человеку, чуждому сентиментальности, испытывающему настоящий ужас перед проявлениями чувств, ему было мучительно неприятно вспоминать свой разговор в конторе. Он не сдержался тогда, о чем искренне теперь сожалел. Председатель, Джолион Форсайт Старший, на этот раз отсутствовал, предвидя, вероятно, что члены правления слишком легко отнесутся к этой смерти. Маленький мистер Букер сидел на его месте. Все поднялись, пожали Скорриеру руку и выразили признательность за то, что он пришел. Скорриер положил письмо Пиппина на стол, и секретарь скорбным голосом прочитал правлению слова управляющего. Когда он кончил, один из присутствующих сказал: - Это писал не сумасшедший. Другой возразил: - Конечно, сумасшедший; только сумасшедший мог покинуть такой пост. Скорриер, не выдержав, убежал из комнаты. Он слышал за спиной голос Хеммингса: - Вы нездоровы, мистер Скорриер? Вы нездоровы, сэр? Он крикнул в ответ: - Я совершенно в своем уме, благодарю вас... Неапольский экспресс шел по городской окраине. Залитый солнцем Везувий не курился. Но в то время как Скорриер смотрел на него, ввысь поднялось легкое облачко дыма, словно последняя строка его воспоминаний. 1900-1901 гг.