промежуток. Настоящее не дает ему радости, ибо он уже лишил его всякой прелести, и дух, оставленный без пищи, естественно, обращается к прошлому или будущему. Человек думает о том, что был счастлив, и понимает, что сейчас он счастлив быть не может; он видит, что счастье может вернуться, и торопит этот час. Вот так он оказывается постоянно несчастен, если исключить краткий миг удовлетворения. Словом, вместо беспечной жизни человек чаще всего ведет неприятные беседы с самим собой. Восторги его редки и мимолетны, а желания, словно неумолимые кредиторы, то и дело предъявляют векселя, которые он не в силах оплатить. И чем острее были прежние удовольствия, тем сильнее сожаления, тем нетерпеливее надежды. Вот почему искатель радостей влачит самое безрадостное существование. Привычка к сдержанности умеряет желания делового человека, он менее жалеет о прошлых радостях и менее тревожится о грядущих. Его жизнь хоть и не лишена надежды, но не столь омрачена сожалениями и переходами от мимолетного восторга к долгому томлению. Прежние удовольствия не дарили ему особого упоения, а потому и будущих он ожидает без особого волнения. Философ, который печется обо всем человечестве, должен менее Других терзаться воспоминаниями о прошлом или мыслями о будущем. Его помышления отданы чужим заботам, изучению нравов - вот источник его радостей, и длиться они могут бесконечно, так как их можно при желании разнообразить, и не возникают те томительные промежутки, которые приходится заполнять воспоминаниями о прошлом или предвосхищением будущего. Благодаря этому жизнь философа исполнена почти непрерывных удовольствий, а размышления, причиняющие другим столько тревог и страданий, ему служат опорой и путеводным светом на жизненной дороге. Словом, каждый может быть счастлив лишь в определенной мере и увеличить эту меру невозможно. Печали же человеческие искусственны и чаще всего проистекают от нашей глупости. Философия может споспешествовать нашему счастью только тем, что уменьшает наши печали. Ей не следует делать вид, будто она способна открывать людям новые источники счастья, но зато она может научить нас, как бережнее пользоваться тем, что мы уже имеем. Коль скоро главный источник наших горестей - сожаления о прошлом и страх перед будущим, тот мудрый человек, кто думает только о настоящем без оглядки на прошлое или будущее. Это невозможно для искателя наслаждений, нелегко для человека делового и в известной мере доступно философу. Как были бы мы счастливы, родись мы все философами, способными отрешаться от собственных забот, посвящая себя заботам о всем человечестве. Прощай! Письмо XLV [Жадность лондонцев до всякого рода зрелищ и монстров.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Многочисленные приглашения, которые я получаю от здешних знатных особ, вероятно, могли бы польстить тщеславию иного человека, но я прихожу в уныние, как подумаю, чем питается подобная обходительность. Приглашают меня не из дружеских чувств, а только из праздного любопытства, не для того, чтобы поближе узнать меня, а чтобы поглазеть как на диковинку. То же чувство, которое побуждает их знакомиться с китайцем, преисполнило бы их гордостью, явись к ним с визитом носорог. Все в этой стране - и знать, и чернь - любят всякие зрелища и диковинки. Мне рассказывали про одного ловкого малого, который живет припеваючи, изготовляя такие диковинки, а потом либо продавая их, либо показывая за деньги. Собственно поделки его - самые заурядные, но оттого, что он их от всех прячет и показывает только за плату, они в глазах всех становятся чем-то необыкновенным. Начал он с того, что в театре марионеток появлялся в виде восковой фигуры за стеклянной дверью. Держась от зрителей на нужном расстоянии и украсив голову медной короной, он казался удивительно естественным, прямо живым! Так продолжалось довольно долго, и он пользовался большим успехом, пока однажды, не удержавшись, чихнул прямо перед зрителями и уже не мог более уподобляться мирному обитателю катакомб. Тогда он перестал изображать истукана и начал обирать зевак, приняв образ вождя индейцев: размалевав себе лицо и издавая воинственный клич дикарей, он весьма успешно напугал нескольких дам и младенцев. И жил бы он в полном довольстве, если бы его не арестовали за долги, которые он наделал еще в бытность свою восковой фигурой. Пришлось ему умыться и обрести естественный цвет лица, а с ним и прежнюю бедность. Спустя некоторое время он вышел из тюрьмы, изрядно поумнев, и решил впредь не изображать диковинки, а изготовлять их. Он наловчился подделывать мумии, с легкостью мастерил lusus naturae {Диковинки природы (лат.).}, более того, говорят, что он продал семь окаменевших омаров собственного изготовления одному известному собирателю редкостей. Но ученый Мозгиус Набекрениус взялся опровергнуть эти слухи в весьма ученом трактате. Последней его диковинкой оказалась самая обыкновенная петля, и тем не менее с помощью этой петли он заработал больше денег, чем всеми прежними выдумками. Дело в том, что здешняя публика вбила себе в голову, будто одного знатного преступника должны повесить на шелковой веревке {1}. Эту веревку она хотела увидеть больше всего на свете, и он, вознамерившись удовлетворить всеобщее любопытство, свил ее из шелка, добавив для красоты еще и золотые нити. Публика платила, чтобы поглазеть на шелковую веревку, и пришла в восторг, когда за ту же плату ей показали еще и золотые нити. Вряд ли стоит упоминать, что этот мошенник продал свой шелковый шнур почти за ту же цену, в какую она обошлась ему самому, едва стало известно, что преступника повесили на обыкновенной пеньковой веревке. Судя по тому, какие зрелища здесь в чести, ты легко поймешь, что англичане предпочитают видеть предметы не такими, какими они должны быть, но такими, какими они быть не должны. Обычная кошка на четырех лапах их не интересует, хоть она и полезна; но если у нее только две лапы, и, следовательно, ловить мышей она не может, тогда ей цены нет, и каждый, кто притязает на вкус, станет торговаться из-за нее на аукционе. Здесь человек, будь он прекрасен, как небесный гений, может умереть от голода, а вот если он весь усеян бородавками, как какой-нибудь дикобраз, он обеспечен до конца своих дней и ему отнюдь не возбраняется плодить себе подобных. Некая женщина, живущая по соседству со мной, была с детства обучена ремеслу швеи, но с трудом добывала себе пропитание, хотя и хорошо владела иглой. Но с ней случилось несчастье, и она лишилась обеих рук по локоть. В Другой стране это, конечно, обрекло бы ее на голодную смерть, здесь же, напротив того, принесло ей богатство. Теперь ее считают искусной мастерицей, дела ее пошли в гору, и все охотно платят деньги за то, чтобы взглянуть на безрукую портниху. Некий джентльмен, показывая мне свою коллекцию картин, остановил на одной из них восхищенный взгляд. - Взгляните на мое сокровище! - воскликнул он. Я долго разглядывал картину, но так и не нашел в ней тех достоинств, которые, по-видимому, пленяли ее владельца. Более того, она показалась мне самой ничтожной в коллекции, и, наконец, я решил спросить, чем же она так замечательна. - Сударь! - вскричал он, - ее достоинства заключены не в ней самой, а в том, как она была создана. Художник писал ее ногой {2}, держа кисть между пальцами. Я заплатил за нее большие деньги, ибо столь редкие достоинства требуют особого вознаграждения. Здешняя публика не только падка до всяких диковин, но и щедро платит тем, кто их показывает. И ученая собака {3}, которой сейчас покровительствует знать, и шарлатан с ящиком, который уверяет, что может показать такое подражание природе, какого никому еще не случалось видеть, - все они купаются в золоте. Певица везет подписной лист в собственной карете, запряженной шестеркой лошадей; какой-нибудь малый, перебрасывающий соломинку с ноги на нос, день ото дня богатеет; другой обнаружил, что нет ничего доходнее, чем публично глотать огонь, а третий позвякивает бубенчиками, пришитыми к колпаку, и, насколько мне известно, из всей братии ему одному платят за то, что он работает головой. Недавно молодой сочинитель, человек добронравный и образованный, жаловался мне на эту щедрость не по заслугам. - Я отдаю молодость, - говорил он, - на то, чтобы наставлять и развлекать своих соотечественников, а в награду получаю одиночество, бедность и попреки! А какой-нибудь прощелыга, едва пиликающий на скрипке или выучившийся свистать на особый манер, снискивает всеобщие похвалы, щедрое вознаграждение, рукоплескания. - Помилуйте, молодой человек, - возразил я ему, - неужто до сих пор вы не знаете, что в таком большом городе, как этот, куда доходней забавлять общество, нежели стараться принести ему пользу? Умеете ли вы, к примеру, так подпрыгнуть, чтобы успеть четырежды щелкнуть каблуками, прежде чем снова опуститься на землю? - Нет, сударь. - А стать сводником в угоду богатому патрону? - Нет, сударь. - А стоять на двух лошадях, несущихся во весь опор? - Нет, сударь. - А можете проглотить перочинный ножик? - Нет, сударь, все это не по мне! - Ну тогда вам осталось одно-единственное средство! - воскликнул я. - Разблаговестите по городу, что на днях вы проглотите собственный нос, но только, разумеется, по подписке! Я не раз имел случай пожалеть о том, что наши восточные мимы и фокусники не пробовали выступать перед англичанами. Тогда, по крайней мере, английские гинеи, уплывающие сейчас в Италию и Францию в обмен на тамошних скоморохов, потекли бы в Азию. Некоторые из наших фокусов доставили бы англичанам величайшее удовольствие. Светским щеголям пришлись бы по вкусу изящные позы наших танцовщиц и их снисходительность, а дамы столь же высоко оценили бы искусство наших мастеров, изготовляющих и пускающих потешные огни. Как они были бы приятно поражены, когда усатый детина разрядил бы мушкетон прямо в лицо какой-нибудь красавице, не опалив ни единого ее волоска и даже не растопив помаду. Возможно, после первого раза она свыклась бы с опасностью, и дамы начали бы состязаться друг с другом в искусстве бесстрашно выдерживать обстрел. Но из всех чудес Востока самым полезным и, смею думать, самым занимательным оказалось бы зеркало Ляо {4}, отражающее не только лицо, но и сущность человека. Говорят, что перед таким зеркалом император Чжу-си каждое утро заставлял наложниц украшать свои прически и сердце. Пока они прихорашивались, он частенько заглядывал через их плечо в зеркало, и, по свидетельству историков, среди трехсот наложниц его гарема не было ни одной, душа которой уступала красой ее внешности. Разумеется, подобное зеркало и здесь принесло бы такие плоды. Английские дамы, как наложницы, так и все прочие, несомненно отразились бы в этом нелицеприятном наставнике в самом прелестном виде. И если бы нам представилась возможность заглянуть в зеркало из-за плеча сидящей перед ним дамы, мы бы, конечно, не увидели там ни ветрености, ни злонравия, ни чванства, ни распущенности, ни праздного безделья. Мы несомненно убедились бы в том, что, заметив хоть сколько-нибудь ощутимую погрешность в своих мыслях, дама без промедления принялась бы исправлять ее, а не тратила бы силы на то, чтобы замазывать следы неумолимого времени. Более того, я воображаю даже, что наедине с собой английские дамы извлекали бы из такого зеркала гораздо больше удовольствия, чем из любых китайских безделушек, как бы дороги или забавны они ни были. Письмо XLVI [Сон.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Закончив последнее письмо, я лег спать, размышляя о чудесных свойствах зеркала Ляо и жалея, что у меня здесь нет такого зеркала, иначе я непременно позволил бы дамам смотреться в него и не брал бы с них никакой платы. И то, в чем судьба отказала мне наяву, фантазия предоставила во сне {1}: уж не знаю, каким образом, но у меня в самом деле появилось такое зеркало, и ко мне уже приближалось несколько дам: кто по собственной охоте, кто против воли, подгоняемые толпой сердитых джиннов, в которых я угадал их мужей. В зале, где все это происходило, стояло несколько игорных столов, точно совсем недавно оставленных игроками; свечи на них сгорели дотла, и было пять часов утра. Я находился в самом конце длинной залы и потому мог легко разглядеть каждую даму, пока она шла ко мне от дверей. Каково же было мое удивление, когда я не увидел ни одного цветущего или приятного лица! Однако я объяснил это слишком ранним часом и милосердно подумал, что лицо только что проснувшейся дамы всегда следует рассматривать сочувственным оком. Первой подошла, чтобы узреть в зеркале свое духовное лицо, супруга члена парламента, которая, как я узнал впоследствии, возросла в ссудной лавке, поэтому теперь она изо всех сил старалась возместить пробелы в воспитании и понятиях, блистая роскошью нарядов и не жалея денег на дорогие развлечения. - Господин фокусник! - воскликнула она, подходя ко мне. - Говорят, будто бы у вас есть что показать в этом волшебном фонаре, или как там его называют, и можно разглядеть, каков человек изнутри? Право же, как говорит лорд Кувалдингтон, это очень занятно, потому как я еще ничего подобного не видывала. Но только каким манером это происходит? Должны ли мы раздеться донага, а потом вывернуться наизнанку? Но в таком случае, как говорит лорд Кувалдингтон, об этом не может быть и речи! Я ведь ни за что на свете не стану раздеваться при мужчине, о чем и толкую милорду чуть не каждую ночь! Я поспешил ее уверить, что раздеваться ей нет надобности, и, не медля, поставил перед ней свое зеркало. Когда всеми признанная красавица, едва оправившись от оспы, подходит впервые к любимому зеркалу, которое столько раз повторяло хвалы воздыхателей и показывало, что они не лесть, но истина, и мнит узреть вновь милый облик, который прежде всегда доставлял ей радость, но вместо вишневых губок, нежного румянца щек и белоснежного чела видит уродливую образину, всю в оспинах, следах недуга, ее сердце преисполняется горем, негодованием и яростью, она проклинает судьбу и звезды, но более всего ни в чем не повинное стекло. Так и наша дама: прежде ей не случалось видеть воочию собственную душу, и теперь она была ошеломлена ее безобразием. Я поднес зеркало к ее лицу, но она закрыла глаза и наотрез отказалась взглянуть в него хотя бы еще раз. Она даже попыталась вырвать зеркало из моих рук и разбить его вдребезги. А потому, поняв, что она неисправима, я отослал ее и показал зеркало следующей. Это была девица, которая до тридцати шести лет ревниво оберегала свою девственность, а потом, отчаявшись найти мужа, завела любовника. Ни одна женщина не предавалась столь буйному веселью - она не знала удержу, почти ни в чем не уступала мужчинам, участвовала во всех их забавах, и однажды ночью даже отправилась на улицу избить стражника. - Ну-ка, милейшее чужеземное пугало, - сказала она мне, - я тоже хочу взглянуть, сто тысяч чертей! Хотя мне решительно все равно, как я буду выглядеть в зеркале такого старомодного чучела! Если законодатели моды признают за мной красоту лица, то свет будет настолько любезен, что в придачу восхитится и красотой моего ума. Исполняя ее желание, я поднес ей зеркало и, признаться, был удручен тем, что увидел. Дама же некоторое время рассматривала себя с весьма самодовольным видом, а потом с радостной улыбкой заявила, что не считала себя и вполовину такой привлекательной, как оказалось на деле. Ее сменила знатная дама, которую муж почти насильно подвел к зеркалу. Нечаянно он встал перед ним первым, и я увидел, что его дух отравлен безмерной ревностью. Я собрался было упрекнуть его за то, что он обращается с женой так грубо, но тут перед зеркалом очутилась она, и мне пришлось отказаться от своего намерения. Увы! Оказалось, что подозрения мужа были отнюдь не напрасными. Затем к зеркалу подошла дама, которая докучала всем своим знакомым просьбами откровенно сказать ей о ее недостатках и, однако, даже не пыталась их исправлять. Не успела она подойти, как я увидел в зеркале тщеславие, притворство и некоторые другие неприглядные пятна на ее душе, и, по моему совету, она тотчас принялась от них избавляться. Однако нетрудно было заметить, что усердие ее лишь показное: едва она стирала их в одном месте, как они тут же проступали в другом. Поэтому после трех-четырех безуспешных попыток она решила воспользоваться зеркалом для самых обычных целей и стала поправлять прическу. Тут все присутствующие посторонились, давая дорогу ученой даме, приближавшейся ко мне неторопливой поступью и с важностью на лице, которое весьма не повредило бы умыть. - Сударь, - воскликнула она, размахивая рукой, сжимавшей щепотку нюхательного табака, - я в восторге от предоставившейся мне возможности воочию увидеть душу, во имя которой я не щадила трудов. Но дабы другим женщинам открылся пример, достойный подражания, я настаиваю на том, чтобы всему обществу было дозволено заглянуть в зеркало через мое плечо. Я поклонился в знак согласия и, повернув к ней зеркало, показал ученой даме изображение ее души, далеко не столь совершенной, как она полагала. Злонравие, заносчивость и желчность были видны совершенно отчетливо. Но ничто не могло бы сравниться с весельем других дам, глядевших на ее отражение. Они давно уже терпеть ее не могли, и теперь зала зазвенела от смеха. Это могло бы смутить кого угодно, но только не ученую даму: она сохранила присутствие духа, а когда смех поутих, с непоколебимой уверенностью заявила, что отражение, появившееся в зеркале, не более как deceptio visus {Обман зрения (лат.).}, что она слишком хорошо знает свою душу, чтобы поверить лживым изображениям. Произнеся это, она с видом оскорбленного достоинства удалилась, твердо решив вместо исправления своих недостатков сесть за критический трактат о недостатках зеркала, отражающего душу. Признаюсь, я и сам уже начал сомневаться в правдивости моего зеркала; ведь все эти дамы обладали одной неоспоримой добродетелью - они встали рано, поскольку было еще только пять часов утра, и меня удивило, что это никак не отразилось в зеркале. Поэтому я решил поделиться своими подозрениями с молодой дамой, чьи душевные качества выглядели в зеркале привлекательней, чем у остальных, - всего каких-нибудь семьдесят девять пятен, не считая мелких слабостей и изъянов. - Сударыня, я вижу некоторые добродетели вашей души, - сказал я ей, - но одно из них в зеркале во всяком случае не отразилось. Оно умолчало о том, что вы сегодня встали так рано и, боюсь, оно лживо. Молодая дама улыбнулась моему простодушию и, слегка покраснев, призналась, что она, как и все остальные, провела ночь за карточным столом. К этому времени все дамы, кроме одной, успели не только посмотреть на себя, но разбранить зеркало и его владельца. Однако я решил, что и дама, которая скромно сидела в углу, не проявляя любопытства к своей особе и не вызывая его у других, тоже должна взглянуть на себя. Поэтому я приблизился к ней и поднес зеркало к самому ее лицу. То, что я увидел, привело меня в восторг: ни одного порока, ни единого пятнышка не появилось в правдивом стекле. Оно было точно белоснежная целомудренная страница, не тронутая писательской рукой. - О дочери англичан, - вскричал я, - поспешите сюда, и вы увидите пример, достойный подражания! Взгляните в зеркало, признайте его нелицеприятный суд и склонитесь перед совершенствами этой женщины! Повинуясь моим словам, дамы толпой приблизились и, взглянув, признали, что в отражении и в самом деле есть некоторая доля истины, потому что особа эта глуха, нема и дурочка от рождения. Эту часть сновидения я отчетливо помню, а потом по обыкновению мне привиделись чудища, заколдованные замки и крылатые драконы. Ты, дорогой мой Фум Хоум, особенно хорошо умеешь толковать вещие сны, и какое удовольствие доставили бы мне твои объяснения! Увы! Этому препятствует разделяющее нас расстояние. И все же я не сомневаюсь, что, читая мои письма, ты проникнешься глубоким уважением ко всем английским дамам: ведь тебе хорошо известно, что сны следует понимать наоборот. Прощай! Письмо XLVII [Рассеяние - лучшее лекарство от горя.] Лянь Чи Альтанчжи - Хингпу {Письмо это в сущности представляет собой не более как набор рассуждений, почерпнутых у Конфуция. См. латинский перевод {1}.}, невольнику в Персии. Твои последние письма изобличают натуру, которая стремится к мудрости, но оказывается игрушкой тысячи страстей. Ты стараешься почтительно убедить меня, что и теперь следуешь моим наставлениям, и все же твой разум, по-видимому, ныне так же порабощен, как и твое тело. Познания, мудрость, начитанность, любовь к искусствам и изящество - разве это не бесполезные украшения ума, коль скоро они не способствуют счастью того, кто ими обладает? Разум, постигший заветы философии, становится крепче дуба и гибче ивы. Самый верный способ ослабить наши муки - это признать, что мы и в самом деле их испытываем. Стойкость европейских мудрецов - всего лишь иллюзия. Разве это заслуга - бесчувственно сносить удары судьбы или же притворяться бесчувственным? Если мы и в самом деле бесчувственны, то мы обязаны этим нашему счастливому телосложению, это благо даровано нам небесами, и его не добудешь искусственным путем и никакими способами не усовершенствуешь. Если же мы притворяемся бесчувственными, тогда мы просто обманщики, так как пытаемся уверить других, будто наслаждаемся преимуществами, которыми в действительности не обладаем. Посему, стараясь казаться счастливыми, мы испытываем двойное мучение - от скрытых наших страданий и от укоров совести, казнящей нас за обман. Насколько мне известно, в мире существуют только два философских учения, которые доказывают, что стойкость духа - это призрачная добродетель; я имею в виду приверженцев Конфуция и последователей Христа. Все остальные учат гордости в беде, и только Конфуций и Христос учат смирению. Страдания, говорит китайский философ, рождают слезы и жалобы, и это так же верно, как то, что на смену дня приходит ночь. А потому, когда нас терзают беды или мучают тираны, наше право и долг искать облегчения в развлечении, искать утешения у друзей и особенно у лучшего из них, создавшего нас своей любовью. Философы, сын мой, уже давно изобличают страсти как причину всех человеческих бед. Я признаю, что они и вправду становятся источником наших страданий, но они же порождают все наши радости, а посему наши усилия, равно как и философские старания, необходимо направить не на то, чтобы притворно скрывать страсти, а на то, чтобы противопоставить наклонностям, влекущим нас к пороку, страсти, укрепляющие в нас добродетель. Душу можно уподобить полю битвы, где готовы столкнуться две армии. Нет такого порока, которому бы не противостоял более могущественный соперник, и нет такой добродетели, которую не могли бы совместно одолеть пороки. Разум направляет обе армии, и подавить одну страсть он может лишь с помощью другой. Подобно тому как корабль, теснимый волнами со всех сторон, остается недвижен, разум, обуреваемый уравновешивающими друг друга страстями, наслаждается спокойствием. Я предпринял меры, насколько позволяет мое скромное состояние, чтобы вызволить тебя из рабства. Я написал недавно правителю Аргуни {2} и просил его уплатить за тебя выкуп, даже если бы это потребовало всех денег, привезенных мной из Китая. Но если мы будем нищи, то утешимся тем, что нищету свою разделим друг с другом, а много ли значат усталость и голод, когда на другую чашу весов брошены дружба и свобода! Прощай! Письмо XLVIII [Сказка, из коей явствует, сколь не пристало сильным мира сего увлекаться предметами, их недостойными.] Лянь Чи Альтанчжи к ***, купцу в Амстердаме. На днях я заглянул в мастерскую художника, чтобы развлечься (картин я-покупать не собирался), и с удивлением увидел там юного князя, который, надев фартук, старательно постигал искусство живописца. Мы сразу припомнили, что уже встречались прежде, и после обычного обмена любезностями я стал наблюдать, как он пишет. Поскольку все, что ни делают богатые, принято хвалить, а здешних князей, как и в Китае, всегда окружает свита, каждый его мазок на все лады расхваливали три-четыре джентльмена, которые для этой цели поместились у него за спиной. Нужно ли говорить, что мне было очень неприятно видеть, как юноша, который благодаря своему высокому положению мог бы приносить пользу тысячам людей, лишь попусту тратит силы, думая, что совершенствует свой вкус и умножает славу родового имени. Когда я вижу ошибку, я тотчас стремлюсь ее исправить, потому, когда его светлость захотел узнать мое мнение относительно выбранного для рамы китайского орнамента, я поспешил заверить его, что китайский мандарин счел бы недостойным заниматься такими пустяками. В ответ присутствующие разразились негодующими и презрительными восклицаниями, и до моего слуха донеслись слова: "вандал", "гот", "вкус", "изящные искусства", "утонченность" и "вдохновение", произнесенные с насмешкой или возмущением. Но, рассудив, что возражать этим болтунам бессмысленно, я решил попусту не спорить и попросил позволения рассказать сказку. Моя просьба вызвала хохот, но насмешки юнцов меня не трогают, и я повторил свою просьбу, добавив, что сказка эта убедительно покажет, как глупо увлекаться пустяками, и что поучительность искупит ее незамысловатость. - Помилуйте, - воскликнул князь, полоща кисть в воде, - нельзя ли обойтись без морали? Уж если нам суждено слушать сказку, так пусть в ней хотя бы не будет поучения. Я пропустил его слова мимо ушей и, пока он возился с кистью, начал свой рассказ. - В королевстве Бонбоббин, которое, как повествуют китайские хроники, благоденствовало двадцать тысяч лет назад, царствовал принц, наделенный всеми совершенствами, какими обычно славятся королевские сыновья. Красота его затмевала солнце, и оно, находясь в близком с ним родстве, останавливалось порой в небесах, дабы полюбоваться своим родичем. Ум его был столь же совершенен, как и его красота. Он знал все на свете, хотя никогда ничего не читал; философы, историки и поэты представляли на суд принца свои сочинения, и тот был настолько проницателен, что мог судить о достоинствах книги по одному переплету. Героические поэмы, трагедии и пасторали он писал с удивительной легкостью; ему было решительно все равно, что сочинять: песни, эпиграммы или ребусы, но, правда, акростихи он никогда до конца не доводил. Одним словом, волшебница, одарившая его при рождении, наделила принца всеми достоинствами, во всяком случае его подданные их за ним признавали, что, в сущности, одно и то же. Да и сам принц нисколько в этом не сомневался. За свои совершенства получил он и вполне достойное имя: звали его Бонбенин-Бонбоббин-Бонбоббинет, что означает Светоч Солнца. Так как он был очень могущественным и еще не избрал себе супруги, соседние короли старались с ним породниться. Каждый из них отправлял к его двору свою дочь в великолепном наряде, с пышной свитой, в надежде, что ей удастся пленить его сердце, а потому порой у него одновременно гостило до семисот чужеземных принцесс невиданной красоты и добродетели - каждая из них вполне могла осчастливить семьсот обыкновенных смертных. Ошеломленный таким разнообразием, великодушный Бонбенин. если бы закон не вынуждал его остановить свой выбор на одной, охотно женился бы на всех сразу, ибо никто не понимал галантного обхождения лучше его. Он проводил несчетные часы в размышлениях, кого сделать своей избранницей. Одна невеста всем была хороша, но ему не нравились ее брови; другая была ярче утренней звезды, но он не одобрял ее фэнхуан; третья плохо белила щеки, а четвертая недостаточно чернила ногти. Но вот после бесчисленных взаимных разочарований и принца и невест Бонбенин остановил, наконец, свой выбор на несравненной Нанхоа, королеве алых драконов. Приготовления к королевской свадьбе, равно как и зависть отвергнутых девиц, не нуждаются в описании и остаются непревзойденными. В окружении восхищенной толпы придворных красавица принцесса проследовала в королевскую опочивальню, и там, освобожденная от обременительных украшений, взошла на королевское ложе; не заставил себя долго ждать и юный жених. Он вошел яснее утра и запечатлел на ее губах огненный поцелуй, истолкованный свитой как знак того, что им следует удалиться. Возможно, я должен был упомянуть в самом начале еще одно достоинство принца: он любил коллекционировать и разводить мышей, и, поскольку это было вполне безобидное развлечение, никто из его советников не мешал его прихоти. Принц держал великое множество этих прелестных зверьков в прекраснейших клетках, украшенных алмазами, рубинами, жемчугом, изумрудами и другими драгоценными камнями. Четыре часа ежедневно он предавался этому _невинному_ увлечению, любуясь невинными мышиными проказами. Но возвратимся к нашей истории. Когда принц и принцесса возлегли на ложе (он - трепещущий от любви, она, как легко вообразить, - от целомудренной боязни), готовые, но еще не смеющие заключить друг друга в объятья, внезапно принц, ненароком бросив взгляд в сторону, увидал очаровательного зверька: белую мышь с зелеными глазами, которая резвилась на полу. У принца уже были голубые мыши, красные мыши и даже белые мыши с желтыми глазами, но он давно жаждал стать обладателем именно белой мыши с зелеными глазами. Горя от нетерпения, юный принц быстро вскочил с постели и попытался поймать маленькую чаровницу, но та мгновенно исчезла, затем что, увы! ее подослала отвергнутая принцесса, а сама она была волшебницей. Отчаяние принца не поддается описанию. Он обшарил спальню по всем углам и обыскал даже постель, на которой лежала принцесса; принцессу же он несколько раз перевернул с боку на бок и снял с нее все одежды, однако мыши так и не нашел. Принцесса любезно вызвалась ему помочь, но все было напрасно. - Увы! - воскликнул измученный принц. - Как я несчастен! Какое тяжкое разочарование! Ничего не видел красивей этой мыши! Я готов отдать -полкоролевства и принцессу впридачу тому, кто ее отыщет! Принцесса, хоть и не очень обрадованная второй половиной его обещания, утешала принца как могла. Она говорила, что у него уже есть сотни мышей и что этого вполне достаточно, чтобы удовлетворить философа вроде него. Правда, ни у одной из них нет зеленых глаз, но он должен благодарить небеса за то, что у них вообще есть глаза. Отличаясь чрезвычайной рассудительностью, она доказывала ему, что непоправимые несчастья следует сносить терпеливо, что роптать в таких случаях бесполезно и что человек рожден для страданий; она даже умоляла его вернуться на ложе, дабы утешить его лаской, но принц был безутешен. Взглянув на нее с тем непреклонным видом, каким издавна славился его род, он поклялся, что не станет спать в королевском дворце и не вкусит невинных супружеских радостей до тех пор, пока не отыщет белую мышь с зелеными глазами. - Полковник Прихвостинг, скажите пожалуйста, как вам нравится этот нос? -прервал меня его светлость. - Не кажется ли вам, что в нем есть что-то от манеры Рембрандта? Принц, страдающий из-за белой мыши? Какая нелепость! Майор Лизоблюд, не кажется ли вам, что эта бровь очень удалась? Да, скажите на милость, к чему тут зеленые глаза? Забавлять детей? Я отдал бы тысячу гиней, лишь только бы мне удался колорит на этой щеке! Но я вас перебил, сударь, прошу прощения, продолжайте. Письмо XLIX [Продолжение сказки.] Лянь Чи Альтанчжи к ***, купцу в Амстердаме. Монархи, продолжал я, в те времена отличались от нынешних: дав слово, они его держали. Таким был и Бонбенин, который всю ночь горько жаловался принцессе на свое несчастье, а та вторила его стонам. Когда же наступило утро, он огласил указ, в котором обещал половину своего королевства и принцессу тому, кто поймает и принесет ему белую мышь с зелеными глазами. Едва был обнародован указ, как во все мышеловки королевства были положены сырные корочки. Сколько поймали и убили мышей - и не сосчитать, но среди них не оказалось мыши с зелеными глазами. Чтобы помочь беде, несколько раз созывали тайный государственный совет, но, хотя в него входили два лучших истребителя мышей и три знаменитых крысолова, заседал он втуне. По поводу столь важного события принцу, как водится, со всех концов страны были присланы верноподданнические адреса с обещанием не щадить ни жизни, ни кошелька, пока мышь не будет поймана. Но и такая преданность государю не помогла: мыши никто не изловил. Тогда принц сам решил отправиться на поиски, поклявшись нигде не ночевать дважды, пока не найдет мышь. Он покинул дворец и без провожатых пустился странствовать. Он пересек много пустынь, переправился через множество рек, бродил по горам и долам, всюду спрашивая, не видали ли белой мыши, но ее нигде не было. Однажды, охваченный усталостью, он укрылся от полуденного зноя под изогнутыми листами бананового дерева и погрузился в размышления о своем горе. И тут он вдруг увидел, что к нему приближается безобразная старуха. Ее лицо было так сморщено, а спина так сгорблена, точно ей было не меньше пятисот лет, и кожа была усеяна пятнами, как у жабы, только, пожалуй, еще гуще. - А! Принц Бонбенин-Бонбоббин-Бонбоббинет, - воскликнула уродливая старуха, - что ты делаешь тут вдали от своего королевства? Что ты ищешь и что привело тебя в царство Муравьев? Принц, всегда изысканно учтивый, поведал ей свою историю трижды, так как старуха была туга на ухо. - Что ж, - сказала ему старая волшебница, ибо она была волшебница, - я обещаю сию же минуту добыть тебе белую мышь с зелеными глазами, но только при одном условии. - При одном! - ликуя, воскликнул принц. - Да назови хоть тысячу! Я с радостью исполню их все. - Нет, - сказала старая волшебница, - достаточно и одного и притом не столь уж неприятного. Ты должен сейчас же пообещать, что женишься на мне. Такое условие повергло принца в крайнее смятение. Белой мыши было отдано его сердце, невеста же казалась ему отвратительной. Он попросил у волшебницы время на размышление, так как хотел посоветоваться с друзьями. - Нет, нет, - воскликнула безобразная старуха, - раз ты медлишь, беру назад свое обещание! Я не собираюсь навязывать свои милости ни одному мужчине. Эй, слуги! - вскричала она, топнув ногой. - Подайте мою колесницу! Повелительница Муравьев королева Барбацела не привыкла к таким унижениям! Не успела она вымолвить эти слова, как в воздухе появилась огненная колесница, запряженная двумя улитками. Волшебница уже собралась сесть в свой экипаж, но тут принц сообразил, что он может добыть белую мышь сейчас или никогда. И забыв про свою законную супругу - принцессу Нанхоа, он упал на колени перед старухой, умоляя простить его за то, что он по легкомыслию отверг такую красавицу. Этот своевременный комплимент тотчас же умиротворил рассерженную колдунью. Она гнусно ухмыльнулась и, взяв юного принца за руку, повела его в ближайший храм, где их сразу же и обвенчали. Как только церемония была окончена, принц, с нетерпением ожидавший той минуты, когда он сумеет увидать свою желанную мышь, напомнил новобрачной об ее обещании. - Мой принц, - ответила она, - сказать по правде, я и есть та самая белая мышь, которую ты увидал в брачную ночь на полу королевской опочивальни. Теперь ты сам должен сделать выбор: буду ли я мышью днем, а женщиной - ночью, или же днем - женщиной, а ночью - мышью? И хотя принц был превосходный казуист, но никак не мог решить, что же предпочесть. В конце концов он счел за благо посоветоваться с голубой кошечкой, которая последовала за ним из королевства и часто развлекала принца беседой, а также помогала ему советами. Собственно говоря, этой кошечкой была верная принцесса Нанхоа, разделявшая с принцем все его злоключения. Согласно ее наставлениям, принц осторожно напомнил колдунье, что женился на ней не ради ее прелестей, а, как ей самой хорошо известно, только ради ее достояния, и потому по многим причинам удобнее, если женщиной она будет днем, а мышью - ночью. Холодность супруга сильно уязвила старую волшебницу, но ей пришлось уступить. Остаток дня они провели в самых утонченных развлечениях: джентльмен говорил непристойности, а дамы смеялись и сердились. Когда же наступила долгожданная ночь, голубая кошечка, не отстававшая от своего хозяина ни на шаг, последовала за ним даже в опочивальню. Барбацела вошла туда в сопровождении дикобразов, поддерживавших ее шлейф в пятнадцать ярдов длиной, который сверкал драгоценными камнями, отчего она казалась еще уродливей. Забыв о своем обещании, она уже собралась взойти на ложе, но принц потребовал, чтобы она показалась ему в облике белой мыши. И так как волшебницы не смеют преступать данное слово - то, превратившись в самую очаровательную мышку, какую только можно себе вообразить, Барбацела принялась беспечно резвиться. Тогда принц, не помня себя от счастья, пожелал, чтобы его мышка-подружка прошлась по комнате в медленном танце под его песенку. Принц запел, а мышь принялась танцевать с удивительной грацией, безупречным ритмом и глубочайшей серьезностью. Но едва только мышь сделала первый круг, как Нанхоа, голубая кошечка, давно ожидавшая этой минуты, безжалостно набросилась на нее и, разорвав на мелкие кусочки, в одно мгновенье проглотила; чары рассеялись, и Нанхоа снова приобрела человеческий облик. Тут принц понял, что был во власти колдовского наваждения, что его страсть к белой мыши была ложной и чуждой его душевным склонностям. Теперь он увидел, что его увлечение мышами всего-навсего пустая забава, которая к лицу крысолову, а не принцу. Он устыдился своего низменного пристрастия и сто раз просил прощения у разумной принцессы Нанхоа. Она простила его весьма охотно. Возвратившись в свой Бонбоббин, они счастливо жили и царствовали долгие годы. Королевство благоденствовало их мудростью, каковой, судя по этому рассказу, они обладали. Перенесенные злоключения убедили их в том, что _люди, увлекающиеся пустяками ради забавы, со временем обнаруживают, что эти пустяки становятся смыслом их существования_. Прощайте. Письмо L [Попытка определить, что разумеется под английской свободой.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Спроси у англичанина, какой народ в мире обладает наибольшей свободой, и он, не задумываясь, ответит: "Мой!" Но спроси его, в чем, собственно, эта свобода заключается, и он тотчас умолкнет. Это счастливое преимущество англичан состоит не в том, что народ принимает здесь большее участие в государственном управлении, ибо некоторые европейские государства их в этом превосходят; не заключается оно и в меньшем бремени налогов, которые здесь высоки, как нигде; не проистекает оно и от малочисленности законов, затем что вряд ли сыщется народ, столь ими обремененный, и, наконец, оно не в том, что собственность их ограждена особенно надежно. - не менее надежно она защищена в любом цивилизованном государстве Европы. В чем же англичане свободнее (а это несомненно) других народов, как бы те ни управлялись? Их свобода заключается в том, что они пользуются всеми благами демократии, но с тем важнейшим преимуществом, которое дает монархия: суровость английских законов может быть смягчена без ущерба для государственного строя. В монархической стране, где государственный строй особенно прочен, можно смягчить законы без опасных последствий, ибо даже когда народ единодушен в желании нарушить отдельный закон, который способствует процветанию страны или общественному благоденствию, над народом всегда есть дееспособная сила, приводящая его к повиновению. Но там, где законодателем является сам народ, даже малейшее нарушение закона недопустимо, так как подобные действия угрожают государственному строю. Когда нарушителем становится законодатель, закон утрачивает не только силу, но и святость. В республике закон следует соблюдать строго, затем что государственный строй там менее устойчив; там закон должен походить на супруга-азиата, который оттого и ревнив, что сознает собственное бессилие. Поэтому в Голландии, Швейцарии и Генуе новые законы вводятся довольно редко, зато старые соблюдаются с неукоснительной строгостью. В подобных республиках народ оказывается рабом им же введенных законов, и его положение мало чем отличается от положения подданных абсолютного монарха, превращенных в рабов такого же смертного, как они сами, и наделенного всеми человеческими слабостями. В силу ряда счастливых обстоятельств в Англии государственный строй достаточно прочен, или, если угодно, достаточно монархичен, чтобы допустить послабление законов, и все же они сохраняют должную силу и управляют народом. Это, пожалуй, самая совершенная из известных форм гражданских свобод. Хотя законов здесь больше, чем в любой другой стране, народ повинуется лишь тем из них, которые в данное время более всего нужны обществу. Многие законы ныне не соблюдаются, а иные просто забыты; некоторые сохраняются на случай нужды, другие же постепенно так устаревают, что их и не надо отменять. Почти каждый англичанин ежедневно безнаказанно нарушает какой-нибудь закон и не несет за это никакой кары. Игорные дома, проповеди в недозволенных местах, уличные сборища, ночные проказы, публичные представления и запрещены, и привлекают множество граждан. Запрещения эти полезны, но, к чести властей предержащих и к счастью для народа, никто не настаивает на их соблюдении, кроме корыстолюбцев. Закон тут точно снисходительный отец, который, хотя и не выбрасывает розгу, наказывает ребенка редко. Однако, если эти простительные нарушения превзойдут меру, так что общественное благоденствие или государственный строй окажутся под угрозой, правосудие вновь станет карать их и не пощадит нарушителей, на коих прежде смотрело сквозь пальцы. Вот этой-то гибкости законов англичанин обязан свободой, превосходящей ту, которой пользуются народы с более демократическим правлением. Ведь каждый шаг, ведущий к демократической форме правления, любое ограничение власти закона на деле означает ограничение свободы подданных, а любая попытка сделать правительство более народным не только ограничит естественную свободу граждан, но в конце концов погубит весь политический строй. Жизнь демократических правительств недолговечна; со временем они коснеют и множат новые законы, не отменяя старых. Подданные угнетены, страдая под бременем бесчисленных установлений. Ждать облегчения участи им не от кого, и отныне только государственный переворот может вернуть им прежнюю свободу. Так, римляне, за исключением самых знатных, пользовались большей свободой при императорах, даже тиранах, чем на закате дней республики, когда законы умножились и стали s тягость, когда что ни день вводились новые законы, а старые блюлись с неукоснительной суровостью. Недаром, когда римлянам предложили восстановить их былые права {1}, они ответили отказом, понимая, что только императоры могут смягчить суровость политического строя. В наши дни государственный строй Англии крепок, как дуб, и гибок, как тамариск. Однако стоит народу в пылу заблуждения устремиться к мнимой свободе, вообразив, что ограничения монархии увеличивают их собственные права, как он скоро убедится в своей тяжкой ошибке. Ведь каждый алмаз, вынутый из королевской короны, послужит подкупу и обману; возможно, он и обогатит тех немногих, кто поделит его между собой, но приведет это лишь к обнищанию народа. Как римские сенаторы исподволь подчинили народ, льстя ему видимостью свободы, хотя истинно свободными были лишь они сами, так всегда кучка людей, прикрывшись борьбой за общие права, может забрать в свои руки бразды правления, и народ окажется в ярме, власть же достанется лишь немногим. Посему, друг мой, окажись на английском троне король, который по доброте своей или дряхлости поступился бы в пользу народа малой толикой собственных прав, или появись хотя бы министр, человек достойный, всеми уважаемый, тогда... Но я исписал уже весь лист. Прощай. Письмо LI [Визит книгопродавца к китайцу.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Когда вчера за завтраком я в задумчивости допивал чашку чая, мои размышления были прерваны приходом моего старого друга, представившего мне незнакомца, также одетого во все черное. Этот последний долго извинялся за свой визит, уверяя, что причиной этого вторжения было его искреннее уважение ко мне и почтительнейшее любопытство. Неумеренная учтивость без видимой причины меня всегда настораживает, и я встретил его любезности довольно сдержанно. Заметив это, мой приятель, дабы я сразу же понял род занятий и характер его спутника, осведомился у господина Бредни, что нового он напечатал в последнее время. Я тотчас предположил, что гость мой книготорговец, и его ответ подтвердил мою догадку. - Прошу прощения, сударь, но нынче для книг не сезон, _ отвечал он, - ведь книги, что огурцы, а, как известно, каждому овощу свое время. Выпускать летом новую книжицу - все равно, что торговать свининой в июльскую жару. Мой товар летом не расходится, разве уж что-нибудь самое пустенькое. Обозрение, журнальчик или судебный отчет может развлечь летнего читателя, но то, что поценнее, мы придерживаем на зиму и весну. - Признаться, сударь, мне не терпится узнать, что это за книги поценнее, - произнес я, - которые возможно читать только зимой? - Сударь, не в моих правилах расхваливать свой товар, - ответил книготорговец, - однако скажу, не хвастая, что в своем деле я любого за пояс заткну. Мои книги хотя бы тем хороши, что всегда свежие! И я держу за правило с каждой переменой времени года отправлять старье на оклейку сундуков. Есть у меня сейчас десяток новых титульных листов, к которым осталось лишь подобрать книги: не товар будет, а загляденье! Пусть другие делают вид, что руководят чернью, - это не в моих правилах: я всегда позволяю черни руководить мной. Как только публика подымет шум, я всегда вторю толпе. Если, к примеру, все в один голос говорят, что господин X - мошенник, я тотчас велю напечатать, что он злодей. И книга идет нарасхват, потому что покупатель берет ее не для того, чтобы узнать новое, а чтобы иметь удовольствие увидеть в ней собственное мнение. - Но, сударь, вы говорите так, точно сами сочиняете книги, которые издаете, - перебил я. - Нельзя ли хотя бы краешком глаза взглянуть на творения, которые вскоре должны изумить мир? - Нет, сударь, я лишь набрасываю план, - ответил словоохотливый книготорговец. - И хотя я человек осторожный и не люблю до времени показывать кому-нибудь свои книги, но вас я хочу просить об одолжении, а посему кое-что вам покажу. Вот они, сударь, бриллианты чистой воды! Imprimis {Во-первых (лат.).}, перевод медицинских рецептов для тех врачей, которые не смыслят в латыни: Item {Также (лат.).}, наставление молодым священникам, как следует класть мушки на лицо, к нему приложен трактатец, как улыбаться, не кривя рта. Item, полная наука любви, легко и доступно изложенная одним маклером с Чейндж Эли {1}. Item, соображения их сиятельства, графа... о наилучшем способе чинить грифели и цветные карандаши. Item, всеобщий справочник или обозрение обозрений... - Сударь, - воскликнул я, - по части титульных листов любопытство мое полностью удовлетворено. Я хотел бы познакомиться с чем-нибудь более существенным: с рукописью какого-нибудь исторического сочинения или героической поэмы. - Помилуйте! - воскликнул торговец. - На что вам героическая поэма? Взгляните-ка лучше на новый фарс! Вот, не угодно ли? Прочитайте любую страницу: юмор без подделки, настоящий и в новом вкусе... Перлы, сударь. Что ни строка, то перл остроумия или сатиры! - Уж не имеете ли вы в виду эти многоточия? - осведомился я. - Других перлов я что-то не примечаю. - А как же, сударь! - подхватил он. - Найдется ли в наше время хоть одна остроумная вещица, которая не состояла бы сплошь из многоточий и прочерков? Ведь секрет нынешнего остроумия - это умело поставленное многоточие! Прошлой зимой, например, я приобрел одну штучку, у которой только и было достоинств, что девятьсот девяносто пять оборванных фраз, семьдесят два "ха-ха", три хороших шутки да подвязка? А посмотрели бы вы, какой она имела успех, сколько вызвала шума и треска! Почище любого фейерверка. - Полагаю, сударь, что вы недурно на ней заработали? - Да уж не скрою, эта вещица с лихвой окупила себя, хотя прошлой зимой, откровенно говоря, особой прибылью я похвастаться не мог. Заработал на двух убийствах, но зато прогорел на дурацкой проповеди о помощи ближнему, которая пришлась не ко времени. Прогадал я еще на "Верном пути к богатству", зато выплыл с помощью "Адского путеводителя". Ах, сударь, уж эта вещица была сделана поистине рукой мастера от начала и до конца. Автор хотел посмешить читателя, не докучал ему нравоучениями, не досаждал злобной сатирой. Он здраво рассудил, что мешать мораль и юмор - значит слишком уж перегибать палку. - Но зачем же было печатать такую книгу? - вскричал я. - Сударь, ее печатали затем, чтобы продать. И ни одна книга так бойко не расходилась, как эта. Разве что критику на нее покупали охотней. Это самый ходкий товар, и потому я всегда издаю критику на каждую книгу, какая имеет успех. Попался мне однажды такой автор, к которому критики не знали как и подойти. Ни одного лишнего слова, все верно и очень скучно. Рассуждал-то он всегда здраво, да только никто его читать не хотел. Тогда я смекнул, что ему лучше приняться за критику, и раз уж ни на что другое он не годился, снабдил я его бумагой, перьями и поручил к началу каждого месяца изыскивать недостатки в чужих книгах. Короче говоря, он оказался просто сокровищем: никакие достоинства от него не спасали. А самое замечательное было то, что лучше и злее всего он писал, напившись до бесчувствия. - Но разве не существуют книги, - возразил я, - которых своеобразие защищает от критики? Особенно если их авторы прямо объявляют о нарушении правил, которыми она руководствуется. - Нет уж, он любую книгу разбранит так, что любо-дорого, - уверял издатель. - Хоть вы по-китайски напишите, все равно ощиплет вас, как цыпленка. Скажем, захочется вам напечатать книгу, ну там, китайских писем; так как бы вы ни старались, а он все равно докажет публике, что можно написать ее лучше. Если вы будете строго придерживаться обычаев и нравов своей родной страны, ограничитесь только восточной премудростью и во всем сохраните простоту и естественность, все равно пощады не ждите! Он с презрительной усмешкой посоветует вам поискать читателей в Китае. Он укажет, что после первого или второго письма ваша безыскусность становится невыносимо скучной. А хуже всего то, что читатель заранее угадает его замечания и, несмотря на вашу безыскусственность, предоставит ему разделываться с вами по своему усмотрению. - Хорошо, - воскликнул я, - но, чтобы избежать его нападок и, что еще страшнее, недовольства читателей, я призвал бы на помощь все свои знания. Хотя я не могу похвастать особой ученостью, но, по крайней мере, не стал бы таить то немногое, что знаю, и не старался бы казаться глупее, чем есть на самом деле. - Вот тогда-то, - ответил книготорговец, - вы и очутились бы полностью в нашей власти! Тогда все в один голос завопили бы: неестественно, ничего восточного, подделка, притворная чувствительность! Да мы бы, сударь, затравили вас, как крысу! - Но, клянусь отцовскими сединами, тут может быть одно из двух, - возразил я, - как дверь бывает или открытой, или закрытой, так и я могу быть или естественным, или неестественным! - Вы можете писать, как вам заблагорассудится, мы все равно вас разбраним, - сказал книготорговец, - и докажем, что вы тупица и невежда! Однако, сударь, перейдем к делу. У меня как раз печатается сейчас история Китая, и, если вы согласитесь поставить на ней свое имя, то я в долгу не останусь. - Как можно, сударь, подписаться под чужим сочинением! - вскричал я. - Ни в коем случае! Я еще не вовсе потерял уважение к себе и своим читателям! Такой резкий отказ сразу охладил пыл книготорговца, и, посидев с недовольным видом еще полчаса, он церемонно откланялся. Прощай! Письмо LII [В Англии судить о положении человека по одежде невозможно; два примера тому.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Во всех других странах, дорогой мой Фум, богатых людей узнают по платью. В Персии и Китае, как почти повсюду в Европе, те, у кого много золота и серебра, часть его помещают на свою одежду. Но если в Англии увидишь богатого щеголя, значит, в кармане у него пусто. Излишнее щегольство почитается здесь верным признаком бедности, и тот, кто, сидя дома, созерцает в молчаливом упоении свои сокровища, делает это, как правило, в самом простом платье. Сначала я не мог взять в толк, отчего вкусами англичане разнятся от всех прочих, но потом мне объяснили, что виною тут их соседи - французы, которые, когда приезжают с визитом к этим островитянам, всегда бывают разодеты в пух и прах, хотя золотое шитье и кружева - лишь позолота, прикрывающая их бедность. А потому, богатая одежда стала не в чести, и даже здешние мандарины ее стыдятся. Признаться, я и сам полюбил английскую простоту. Мне равно претит, когда напоказ выставляют богатство или ученость: того, кто в обществе тщится показать, что он умнее других, я почитаю невоспитанным невеждой, а того, чья одежда отличается особой пышностью, я не склонен считать богачом, но уподобляю его тем индейцам, которые любят носить на себе все свое золото в виде серьги в носу. Недавно мне случилось побывать в обществе, которое великолепием платья превосходило все, дотоле мною виденное в Англии. Войдя в комнату, я просто опешил от пышности и разнообразия одежд. Вот этот, в голубом с золотом кафтане, должно быть, сын императора, подумал я; а тот, в зеленом с серебром, наверное, принц крови, а вон тот, в алом с золотым шитьем, премьер-министр; все они, конечно, вельможи, и притом один другого красивее! Некоторое время я сидел в смущении, которое охватывает простых людей, подавленных превосходством окружающих, и внимательно слушал, о чем они говорят. Однако беседа их изобличала невежество, какого я не ожидал от столь знатных особ. Если это и принцы, думал я, то столь глупых принцев мне еще встречать не приходилось. И все-таки их одежда продолжала внушать мне благоговейное почтение, ибо роскошь наряда воздействует на наш разум помимо воли. Но мой приятель в черном с откровенным презрением перечил самым разодетым из них. Не успел я изумиться его дерзостям, как еще больше удивило меня поведение этих господ: в комнату вошел человек средних лет в шляпе, грязной рубашке и простых башмаках, и сразу куда только девалась их важность! Каждый старался оттеснить другого и поклониться первым незнакомцу. Они напомнили мне калмыков, жгущих фимиам перед медведем! Желая узнать причину такого переполоха, я незаметно поманил приятеля из комнаты, и он рассказал мне, что эта августейшая компания состоит из одного танцмейстера, двоих скрипачей и скверного актеришки, которые собрались здесь, чтобы придумать новую фигуру для контрданса. Пришелец, этот немолодой джентльмен, на самом деле деревенский помещик, который приехал из деревни научиться танцевать менуэт по-столичному. Больше я уже не дивился надменной манере моего приятеля разговаривать с ними, и даже пожалел (прости мое восточное воспитание), что он не спустил этих каналий с лестницы. - Как можно позволять, - вскричал я, - чтобы подобные бездельники наряжались, будто королевские сыновья, и хотя бы несколько минут пользовались незаслуженным уважением. Надо ввести закон, который карал бы за такое наглое самозванство! Пусть ходят из дома в дом с инструментами на шее,, как у нас в Китае, и тогда мы сможем сразу их узнать и обходиться с ними с надлежащим пренебрежением. - Не горячитесь, друг мой, - ответил господин в черном. - Сейчас танцмейстеры и скрипачи стараются походить на джентльменов, а если сделать по-вашему, то джентльмены начнут подражать им. Тогда щеголь отправится с визитом к даме со скрипичным футляром, подвешенным к шее на красной ленте, и смычком в руке вместо трости. Хотя выражение "глуп, как танцмейстер", уже вошло в поговорку, многие джентльмены почитают танцмейстера образцом благовоспитанности и подражают не только бойкой развязности его манер, но и бессмысленной болтовне. Словом, если вы введете закон, запрещающий танцмейстерам подражать джентльменам, то вам придется также постановить, что джентльмены ни в коем случае не должны подражать танцмейстерам. Расставшись с моим другом, я отправился домой, думая по пути о том, как трудно распознать людей по их наружности. Но, соблазненный приятной - прохладой вечера, я зашел в городской сад, дабы поразмыслить о том, что увидел и услышал. Пока я сидел там на скамье, радуясь близости цветущей природы, я вдруг заметил на другом конце скамьи поникшего человека, который, казалось, был нечувствителен к красоте вокруг него. Убожество его одежды не поддается описанию: изношенный кафтан из очень грубой ткани, рубашка, хотя и чистая, но холщевая. Волосы как будто давно уже не знали гребня, да и все остальное говорило о крайней бедности. Человек этот то и дело вздыхал, и весь его вид говорил о глубоком отчаянии, а потому, движимый состраданием, я поспешил предложить ему утешение и помощь. Ты знаешь, как отзывчиво мое сердце к чужой беде. Печальный незнакомец сначала хранил молчание, но, заметив мой странный выговор и необычность суждений, понемногу разговорился. И тут я понял, что он вовсе не так уж несчастен, как показалось. Когда я предложил ему монету, он отказался, хотя моя щедрость была ему, очевидно, приятна. Правда, иногда он обрывал беседу, вздыхал и сетовал на то, что заслуги и добродетель остаются в пренебрежении, тем не менее в его лице я заметил ту безмятежность, которая свидетельствует о душевном покое. Воспользовавшись перерывом в нашей беседе, я собрался было уйти, но тут он учтиво попросил сделать милость отужинать у него. Меня очень удивила подобное приглашение в устах столь плохо одетого человека, но из любопытства я дал согласие. Хотя мне было неприятно, что меня, могут увидеть в таком обществе, я все же последовал за ним с видом живейшего удовольствия. По мере приближения к своему дому мой спутник делался все веселее. Наконец он остановился, но не у дверей лачуги, а у ворот дворца! Посмотрев на это величественное и вместе изящное здание, я обратил взгляд на моего столь жалкого с виду проводника и не мог поверить, что все это великолепие принадлежит ему. Тем не менее, это было так. В пышных залах с безмолвным усердием хлопотали десятки слуг, несколько красивых и нарядных дам вышли встречать его. Для нас был накрыт изысканнейший ужин. Одним словом, человек, которого незадолго перед тем я искренне жалел, был утонченнейшим эпикурейцем, _старавшимся вызвать к себе презрение на людях, чтобы острее насладиться роскошью и властью дома_. Прощай! Письмо LIII [О вздорном увлечении такими непристойными и дерзкими книгами, как "Тристрам Шенди".] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Как часто мы с тобой восхищались красноречием европейцев! Глубиной мысли и утонченностью воображения они, казалось, превосходят даже китайцев! Как нас пленяли эти смелые фигуры речи, благодаря которым чувство проникает в самое сердце! Целыми днями мы изучали искусство, с помощью которого европейские писатели так дивно живописуют страсти и чаруют читателя. Но хотя нам известны почти все риторические фигуры прошлого века, все же некоторые из тех, которые особенно в моде ныне, еще не достигли Китая. Эти фигуры, носящие название _Непристойности_ и _Развязности_, здесь теперь в большом ходу и вызывают всеобщий восторг. Таковы уж их свойства, что любой болван, умело пользующийся ими, может прослыть остроумцем! Они обращены к самым низменным свойствам человеческой натуры, взывают к тем страстям, которыми наделены все мы и которые не отважимся отрицать. Всегда считалось, и, мне кажется, не без основания, что дураку не так-то просто выдать себя за умного, но, оказывается, с помощью риторической фигуры _Непристойность_ этого очень легко можно добиться, и тупоголовый сквернослов нередко слывет находчивым и изящным шутником. Пищей для подобного остроумия служит что угодно, и при этом даже нет нужды затруднять воображение. Если дама стоит, можно по этому поводу сказать острое словцо. Если дама упала, то с помощью модного бесстыдства нетрудно придумать хоть сорок двусмысленностей. Впрочем, сальности доставляют наибольшее удовольствие престарелым джентльменам, так как, в некоторой степени утратив способность к другим ощущениям, они особенно чувствительны к намекам, которые щекочут их органы слуха. Писатель, пишущий в этой манере, может быть уверен, что обретет множество поклонников среди дряхлых и бессильных. Для них, собственно говоря, он и пишет, от них ему и следует ждать вознаграждения за труды. Его сочинения вполне заменяют шпанских мушек {1} или пилюли из асафетиды, а его перо можно уподобить клизме аптекаря, поскольку они преследуют одну и ту же благородную цель. Однако, хотя подобная манера письма вполне соответствует вкусам здешних светских дам и джентльменов, особой похвалы она заслуживает за то, что равно приноровлена и к самым грубым понятиям. Даже дамы и джентльмены из страны кафров {2} или из Бенина {3} в этом смысле оказываются людьми вполне просвещенными, ибо они могли бы смаковать эти непристойности и судить о них со знанием дела. И даже с еще большим восторгом, ибо они не носят ни панталон, ни юбок, препятствующих применению средств такого рода. Право же, мне в голову не приходило, что здешние столь благовоспитанные дамы способны смело отбросить предубеждения и не только восхищаться книгами, единственное достоинство которых составляет вышеупомянутая фигура, но даже сами прибегают к ней. Тем не менее, это так. Теперь невинные создания открыто читают книги, которые прежде прятали под подушкой. Теперь они так изящно роняют двусмысленности и с такой милой непринужденностью лепечут о восторгах, коими готовы одарить счастливца, что подчас мне вспоминается, как у нас в Китае гостеприимный хозяин, желая быть особенно учтивым и возбудить у гостей аппетит, перед обедом ведет их на кухню, дабы они вдохнули аромат приготовляемых кушаний! Многое мы почитаем потому, что оно от нас бережно скрыто. Если бы татарину-язычнику было разрешено поднять покрывало, прячущее кумир от его взора, то он навсегда избавился бы от своей нелепой веры. Сколь доблестным свободомыслием должен обладать писатель, который отважно живописует вещи такими, какие они есть, срывает покрывало скромности, обнажает самые потаенные уголки в храме и открывает заблуждающимся людям, что предмет их поклонения всего лишь мышь или обезьяна. Однако хотя фигура _Непристойность_ сейчас в моде, а мастера по этой части пользуются особым благоволением знати, этих подлинных ценителей изящной словесности, это всего лишь повторение того, что однажды уже было. Когда-то такими вот писаниями благородный Том Дэрфи {4}, как повествуют английские авторы, стяжал немалую славу и стал фаворитом короля. Книги этого замечательного сочинителя хоть и не дошли до Китая, да и вряд ли известны теперь и на его родине, прежде украшали туалетный столик каждой модницы, и о них велись изысканные, я бы сказал, весьма изысканные беседы. - А ваша светлость видела последнюю новинку мистера Дэрфи "Щелка" {5}? До чего игривая вещица! - Конечно, милорд, кто в свете ее не видел! Этот Дэрфи уморителен, как никто. Читая его, умираешь от смеха! Что может быть забавнее и живее, чем та сцена, например, когда сквайр и Бриджит встречаются в погребе? А как им пришлось потрудиться, вставляя втулку в пивную бочку? Сколько в этом лукавства и находчивости! Ничего подобного на нашем языке не писалось. Так рассуждали они тогда и точно так же рассуждают теперь, потому что подражатели Дэрфи не превзошли его остроумием, но превзошли (надобно признать) бесстыдством. Бывает, что безнадежные тупицы с помощью чисто механических уловок ухитряются прослыть людьми приятными и даже умными. Для этого требуется лишь умение шевелить бровями, щелкать пальцами и морщить нос. Любой невежда, научившийся изображать кошку или свинью с поросятами, умеющий дерзко хохотать и похлопывать собеседника по плечу, сумеет без труда поддержать разговор. Но писатель не может перенести на бумагу подмигивания, пожимания плечами и ужимки. Правда, он может напечатать на титульном листе свой портрет, но, если он лишен остроумия, то лишь с помощью непристойности может выдать себя за человека даровитого. Заговорив о некоторых особых ощущениях, мы обязательно вызовем смех, но дело тут не в писательском искусстве, а в самом предмете. _Непристойность_ редко когда обходится без помощи другой фигуры, которая зовется _Развязностью_, и тот, кто в совершенстве умеет применять одну, не менее ловко обращается и с другой. Наилучший способ рассмешить собеседников - это самому расхохотаться первым. А когда пишешь, следует ясно показывать, что ты притязаешь на юмор, и тогда читатель сочтет тебя юмористом. Для этого нужно обходиться с ним как можно фамильярнее: скажем, на одной странице отвесить ему низкой поклон, а на следующей дернуть за нос. Хорошо еще говорить с читателем загадками, а потом отправить его спать, дабы во сне он поискал разгадки. Нужно пространно рассуждать о собственной персоне, о главах книги, о своей манере писать, о том, что ты намерен делать, о своих достоинствах и о достоинствах своей матушки, и это с самым безжалостным многословием. При каждом удобном случае следует выражать презрение ко всем, кроме себя самого, улыбаться без причины и шутить без остроумия {6}. Прощай! Письмо LIV [Знакомство с нищим, но чванным щеголем.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Хотя мне свойственна задумчивость, но я, тем не менее, люблю веселое общество и не упускаю случая отвлечь ум от повседневных забот. Поэтому я часто, присоединившись к шумной толпе, развлекаюсь там, где мне предлагают развлечение. Никто не обращает на меня внимания, и, приняв вид беспечного гуляки, я кричу, когда кричат вокруг, и бранюсь, когда они шикают. Дух, на время опустясь на ступеньку пониже, обретает силу для более высокого полета, подобно тем, кто отходит назад, чтобы дальше прыгнуть вперед. Недавно, прельстившись вечерней прохладой, мы с моим другом отправились в загородный парк поглядеть на публику. Некоторое время мы прогуливались, расхваливая прелести красавиц или наряд тех, кто ничем иным не блистал, как вдруг приятель внезапно остановился, схватил меня за локоть и увлек прочь с главной аллеи. По тому, как он торопился и с опаской оглядывался, я заключил, что он не хочет встречаться с человеком, идущим где-то позади. Сперва мы свернули направо, потом налево, а потом пошли прямо быстрым шагом, но все было напрасно: человек, от которого мы пытались ускользнуть, безошибочно угадывал каждую нашу уловку и быстро догонял нас. В конце концов мы остановились, решив покориться неизбежности. Наш преследователь, не замедлив подойти к нам, заговорил, словно обращаясь к старым друзьям. - Дружище Скелетоу, где это вы пропадали? - вскричал он, тряся руку моего спутника. - Право, я уж решил, что вы связали себя узами брака и засели у себя в поместье! Пока мой приятель отвечал, я имел случай рассмотреть незнакомца. Его шляпа была щегольски заломлена, но испитое лицо казалось очень бледным. Шею он обмотал широкой черной лентой, на груди блестела пряжка, усеянная стекляшками, галун на камзоле истерся, на боку висела шпага с черным эфесом, а шелковые чулки, хотя и были недавно выстираны, от долгой службы изрядно пожелтели. Я с таким интересом разглядывал его странный наряд, что расслышал только последние слова моего друга, который восхищался модным платьем мистера Тибса и его цветущим видом. - Ах, полно, Уилл, - воскликнуло это пугало, - ни слова об этом, прошу вас! Вы же знаете, что я ненавижу лесть! От всей души ненавижу! Однако, что правда, то правда: короткость с людьми знатными помогает человеку не отстать от моды, а от жареной оленины не худеют! Конечно, я презираю этих аристократов не меньше, чем вы, но среди них попадаются чертовски славные малые, и не следует поворачиваться спиной к достойной половине только из-за того, что вторую половину не мешало бы хорошенько прополоть. Будь они все похожи на лорда Шалопая, добросердечнейшего малого, какой только выжимал лимон для пунша, я первый стал бы поклонником аристократии! Кстати, вчера я обедал у герцогини Пикадилли {1}. Милорд, разумеется, тоже был там. "Послушайте, Нед, - сказал он мне, - держу пари на что угодно, если не угадаю, где вы занимались браконьерством прошлой ночью!" "Браконьерством, милорд! - ответил я, - тогда считайте, что вы проиграли, потому как я сидел дома и предоставил красавицам охотиться за мной. Таков уж мой обычай: я ведь покоряю прекрасных женщин на манер некоторых хищников: не двигаюсь с места и - хлоп! - они уже у меня в зубах!" - Ах, Тибс, как вы счастливы! - воскликнул мой спутник и с жалостью посмотрел на своего собеседника. - Надеюсь, это общество не только облагораживает вкус, но и утяжеляет кошелек? - Еще бы! - ответил тот. - Только прошу никому ни слова, величайшая тайна. Так вот, для начала пятьсот фунтов в год, милорд поклялся своей честью. Вчера он увез меня в своей карете, мы обедали с ним в деревне tete-a-tete {Наедине (франц.).} и только об этом и толковали. - Позвольте, сударь, вы, вероятно, запамятовали! - воскликнул я. - Вы только что сказали, что обедали вчера в городе. - Разве? - ответил он, и глазом не моргнув. - Что ж, если я так сказал, значит так оно и было, значит я обедал в городе. Черт возьми, ну, конечно... я в самом деле обедал в городе, а потом отобедал в деревне, потому что, должен вам сказать, друзья мои, я обычно обедаю дважды. В еде последнее время я стал дьявольски привередливым. Сейчас я расскажу вам забавнейшую историю: собрались мы как-то в очень узком кругу отобедать у леди Грог..., ужасная кривляка, но это строго между нами, величайшая тайна. И вдруг я замечаю, что в соусе к индейке не хватает асафетиды; обнаружив это, я объявил, что бьюсь об заклад на тысячу гиней... Кстати, дружище Скелетоу, одолжите мне, пожалуйста, полкроны на минуту-другую... Только непременно напомните мне об этом при встрече, а не то, двадцать против одного, что я забуду их возвратить! Когда он удалился, мы, естественно, заговорили о странностях этого господина. - Его наряд не причудливее его поведения, - заметил мой друг. - Сегодня его можно встретить в лохмотьях, а завтра в парче. Знатные особы, о которых он так фамильярно говорит, едва удостаивают его кивком при встрече в кофейне. К счастью для общества, а возможно и для него самого, небеса создали его бедняком, и в то время как его нищета всем бросается в глаза, он тешится мыслью, что ее никто не видит. Он приятный собеседник, затем что умеет польстить, и начало его разговоров всем нравится, хотя, конечно, все знают, что под конец он непременно попросит взаймы. Пока молодость смягчает его легкомыслие, он может рассчитывать на подачки, но когда наступит старость, коей шутовство не пристало, он увидит, что покинут всеми. Осужденный на склоне дней стать приживалом у богачей, которых некогда презирал, он выпьет до дна чашу унижений, шпионя за прислугой или служа пугалом для расшалившихся детей. Прощай! Письмо LV [Визит к нему; знакомство с его женой, описание его жилища.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Боюсь, что я завел знакомство, от которого не так-то просто будет избавиться. Вчерашний франтик снова изловил меня сегодня в парке и, хлопнув по плечу, приветствовал как старого приятеля. Он был в том же платье, только пудра на волосах была обильней и рубашка грязней. Зато на этот раз он был в очках, а шляпу держал под мышкой. Я знал, что он существо безобидное и смешное, а потому не мог ответить холодностью на его приветливость. Дальше мы пошли вместе-, точно были век знакомы, и не замедлили обсудить все темы, служащие лишь вступлением к серьезной беседе. Однако странности его нрава не замедлили дать себя знать: он раскланивался со всеми хорошо одетыми встречными, которые, судя по тому, как они отвечали на эту любезность, по-видимому, знать его не знали. Время от времени он доставал записную книжку и у всех на виду что-то важно и озабоченно записывал. Так мы дошли до конца аллеи; его чудачества меня бесили, и я не сомневался, что кажусь смешным не менее, чем он сам. Когда мы достигли ограды, мой спутник воскликнул с необычайной горячностью: - Черт возьми, в жизни не бывал в таком безлюдном парке! Ни души за весь вечер! Не с кем даже словом перемолвиться! - То есть как это "ни души"? - раздраженно перебил я. - А эта толпа, которая потешается над нами? - Дорогой мой, вы, я вижу, удручены этим обстоятельством? - возразил он с величайшим добродушием. - Черт возьми, когда свет смеется надо мной, я в свой черед смеюсь над светом. И мы квиты! Лорд Треплоу, креол Билл Спесивли и я иной раз любим повалять дурака: уж тогда чего только мы не говорим и не делаем шутки ради! Но вы, я вижу, человек серьезный! И если вы предпочитаете общество людей серьезных и чувствительных, то милости просим отобедать сегодня со мной и моей супругой. Нет, нет, и слушать не стану никаких отговорок! Я представлю вас миссис Тибс, и вы сами убедитесь, что другой такой дамы Природа не создавала! Она воспитывалась - но это между нами - под надзором самой графини Флиртни. А какой голос! Но ни слова больше. Она непременно нам споет. Вы увидите и мою дочурку Каролину Вильгельмину Амелию Тибс, прелестную крошку! Я прочу ее за старшего сына лорда Пустозвонинга. Говорю это по дружбе только вам. Ей еще только шесть лет, а как она танцует менуэт и играет на гитаре - чудо! Я хочу, чтобы она блистала во всем. Во-первых, я сделаю из нее ученую барышню и сам обучу ее греческому. Я изучаю этот язык, чтобы потом давать ей уроки, но пусть это останется между нами. С этими словами он схватил меня под руку и, не дожидаясь моего согласия, увлек за собой. Мы шли какими-то задворками и темными переулками, потому что мой спутник, казалось, питал отвращение к людным улицам. Наконец, мы остановились перед дверью жалкого домишки где-то в предместье - по словам мистера Тибса, он выбрал эту резиденцию ради чистого воздуха. Мы вошли в парадное, которое как будто всегда было гостеприимно открыто, и стали подниматься по старой скрипучей лестнице. Идя впереди и показывая дорогу, Тибс любезно осведомился, люблю ли я красивый пейзаж, на что я ответил утвердительно. - В таком случае подойдите к моему окну, и перед вами откроется очаровательнейший вид, - сказал он. - Вы увидите корабли и всю окрестность на двадцать миль вокруг, потому что я живу довольно высоко. Лорд Свалкинг хоть завтра же выложил бы за него десять тысяч гиней, но, как я имею обыкновение говорить ему, у меня на мой вид свои виды, и я оставлю его у себя, чтобы друзья меня почаще навещали. К этому времени мы взобрались на самый верх, как шутливо заметил хозяин, на первый этаж, считая от дымовой трубы. Он постучал в дверь, и чей-то голос спросил: "Кто там?" Мой вожатый сказал, что это он. Но ответ, как видно, не удовлетворил вопрошавшего, и вопрос был повторен. Тогда Тибс ответил погромче, и какая-то старуха опасливо отворила дверь. Когда мы вошли, Тибс с необычайной церемонностью приветствовал меня под своим кровом, а затем, обратясь к старухе, спросил, где ее хозяйка. - Известное дело, где, - ответила та, - стирает обе ваши рубахи у соседей. Ведь лохани они больше не дают! - Какие две рубахи? - воскликнул несколько смущенный хозяин. - О чем говорит эта дура? - Про что знаю, про то и говорю, - возразила старуха. - Она стирает ваши рубахи у соседей, потому что... - Тысяча проклятий! - закричал Тибс. - Я не желаю больше слушать твои глупости! Иди и скажи хозяйке, что у нас гость. Проживи эта шотландская карга у меня хоть тысячу лет, она все равно так и не выучится, как положено себя вести служанке, а уж о светских приличиях и манерах и говорить нечего. И вот что удивительно: до меня она служила у члена парламента, моего приятеля, шотландца, человека весьма светского... но пусть это останется между нами. Пока мы ожидали появления миссис Тибс, я имел возможность осмотреть комнату и ее убранство, которое состояло из четырех стульев с продавленными сиденьями, вышитых, как заверил меня Тибс, его супругой, квадратного стола с облезшим лаком, колыбели в одном углу и громоздкого комода - в другом; над камином красовались разбитая пастушка и мандарин без головы, а на стенах развешаны были жалкие картины без рам, писанные, как объяснил Тибс, им самим. - Как вам, сударь, нравится этот портрет в углу, выполненный в манере Гризони {2}? Сколько в нем гармонии! Это мой автопортрет, и хотя в нем нет никакого сходства с оригиналом, одна графиня предложила мне сто гиней за копию! Я, разумеется, отказал ей, - ведь я не какой-нибудь ремесленник! Тут, наконец, появилась миссис Тибс. Она была одета неряшливо, но держалась кокетливо, и, несмотря на худобу, еще сохранила следы былой красоты. Она раз двадцать кряду извинилась за свое дезабилье, но выразила надежду, что ее простят, так как она всю ночь веселилась в парке с графиней, которая без ума от роговой музыки {3}. - Да, кстати, душенька, - сказала она мужу, - его сиятельство не преминул выпить за твое здоровье полный бокал. - Ах, бедный Джек, - воскликнул Тибс, - добрейшее существо! Я знаю, он во мне души не чает! Надеюсь, душенька, вы распорядились насчет обеда? Конечно, ничего парадного - ведь нас только трое. Лучше что-нибудь изысканное: немножко тюрбо, или ортолана, или... - А что вы скажете, мой дорогой, по поводу чудесного кусочка бычьей щеки, - перебила его жена, - прямо с жара и под соусом по моему рецепту? - Чудесно! - воскликнул Тибс. - К такому блюду бутылочка крепкого пива будет как нельзя кстати. Но подайте нам ваш соус, который так нравится его светлости! Я терпеть не могу эти огромные куски мяса, которые невыносимо отдают деревней. При одном их виде человек, хоть сколько-нибудь знакомый с обычаями света, содрогается от отвращения. К этому времени мое любопытство явно поубавилось, зато аппетит разыгрывался все сильнее. Общество глупцов лишь вначале вызывает у нас улыбку, но затем неизбежно наводит уныние. А потому я поспешил сказать, что уже приглашен в другое место, о чем совсем было запамятовал, воздал честь дому по английскому обычаю, сунув в дверях монету старой служанке, и удалился, хотя миссис Тибс заверяла меня, что обед будет на столе не позже чем через два часа. Прощай! Письмо LVI [Некоторые мысли относительно современного положения в различных странах Европы.] Фум Хоум - взыскующему страннику Альтанчжи. Дальние звуки музыки, которые обретают новую сладостность, пролетая над широкой долиной, не так радуют слух, как весть от далекого друга. Караван из России только что доставил мне двести твоих писем с описанием европейских нравов. Ты предоставил географам измерять высоту тамошних гор и глубину озер, а сам стремишься постичь дух, образ правления и нравы страны. В этих письмах я нашел дневник, в котором запечатлена работа твоего ума, размышляющего обо всем, что происходит вокруг, а не мелкие подробности путешествий от одних зданий к другим, не описания таких-то развалин или такого-то обелиска и не сообщения, сколько туманов {1} ты отдал за такой-то товар и каким количеством провианта запасся, чтобы пересечь еще одну пустыню. Из твоего рассказа о России я узнаю, что страна эта вновь готова вернуться к прежнему варварству, что ее великому императору {2} следовало бы прожить еще сто лет, чтобы до конца осуществить свои обширные преобразования. Но дикарей можно уподобить лесу, в котором они обитают; для того чтобы расчистить участок под пашню, достаточно несколько лет, но чтобы земля стала плодородной, требуется куда больше времени. Приверженные старине, русские вновь воспылали враждой к чужеземцам и вернулись к прежним своим жестоким обычаям. Воистину благие перемены происходят постепенно и трудно, дурные - скоро и легко {3}. "Не нужно дивиться тому, - поучает Конфуций {Хотя этого прекрасного изречения нет в латинском издании "Поучений Конфуция" {4}, однако Ле Конт приписывает ему эти слова в своем "Etat present de la Chine" ["Современное положение Китая"], том I, стр. 342.}, - что мудрецы шествуют стезей добродетели гораздо медленнее, нежели глупцы стезей порока. Ведь страсти увлекают нас за собой, мудрость же только указывает путь". Германская империя {5} - этот осколок величия Древнего Рима - находится, судя по твоему описанию, накануне полного распада. Члены этого огромного тела не связаны меж собой государственными узами, и лишь уважение к старинным установлениям кое-как еще удерживает их вместе. Даже понятия - отечество и соотечественник, на которые опирается государственный строй у других народов, здесь давно уже остаются в небрежении, и жители там предпочитают именоваться по названию тех или иных крохотных земель, где они увидели свет, нежели носить куда более известное наименование "немец". Правительство этой империи можно уподобить суровому хозяину, но слабому противнику. Княжества, которые пока еще подчиняются законам империи, ждут лишь удобного случая, чтобы скинуть их ярмо, а те, что уже достаточно сильны и давно им не повинуются, ныне сами стремятся диктовать империи свою волю. Борьба в империи теперь ведется не ради охраны старинного государственного устройства, но для его разрушения. Если перевеса добьется одна сторона, управление неизбежно станет деспотическим, если же другая, то возникнет несколько независимых государств, но в любом случае нынешнее ее устройство будет уничтожено. Напротив, шведы, хотя как будто и ревностно отстаивают свои вольности, возможно, лишь ускоряют установление деспотии {6}. Тамошние сенаторы, притворяясь, будто радеют о свободе народа, на самом деле заботятся только о собственных вольностях. Однако обманутый народ скоро поймет, что аристократическое правление гибельно, поймет, что власть, касты - бремя более тягостное, нежели власть одного. Они отринут эту самую тяжкую из тираний, когда одна часть властвует над целым; шведы станут искать спасения под сенью трона, ибо тогда их жалобы не прозвучат втуне. Если народ может найти себе иную защиту, он не станет покорствовать власти аристократов. Низшие сословия могут на некоторое время подчиниться тирании касты, но при первой же возможности они начнут искать спасения в деспотизме или демократии. Пока шведы незаметно приближаются к деспотизму, французы, наоборот, мало-помалу обретают свободу. Когда я думаю о том, что даже парламенты (каждый член которых назначается двором, а президент лишен права действовать самостоятельно), еще недавно покорно исполнявшие королевскую волю, ныне дерзко говорят о привилегиях и свободе {7}, то я начинаю склоняться к мысли, что дух свободы тайно проник в это королевство. Пусть только на французском престоле сменится три слабых короля, как маска будет сброшена и страна снова обретет свободу {8}. Когда я сравниваю положение голландцев в Европе с тем, какое они заняли в Азии, то просто диву даюсь. В Азии они - повелители всех индийских морей, а в Европе всего лишь робкие обитатели жалкой страны, которые давно уже чтят не свободу, а корысть, права отстаивают не ратной доблестью, а с помощью торговых сделок, лебезят перед своими хулителями и подставляют спину под плеть любого могущественного соседа. У них нет друзей, которые придут на выручку в беде, и нет мужества спастись самим; их правительство бедно, а богатства частных лиц 'лишь послужат приманкой какому-нибудь алчному соседу 9. Жду с нетерпением твоих писем из Англии, Дании, Италии и Голландии, хотя зачем, казалось бы, желать рассказов, повествующих лишь о новых бедствиях и доказывающих, что честолюбие и корысть равно властвуют в любом краю. Прощай. Письмо LVII [О том, как трудно преуспеть на литературном поприще без искательства или богатства.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Литературная критика в Китае меня всегда восхищала. У нас ученые люди собираются вместе, дабы вынести свое суждение о новой книге, беспристрастно оценить ее достоинства, не вникая в. жизнь сочинителя, а затем знакомят читателя со своим одобрением или порицанием. В Англии таких критических судов не существует; человеку достаточно возомнить себя судьей талантов, и редко кто возьмется оспаривать его претензии. Если кому-либо взбрело на ум стать критиком, довольно во всеуслышание объявить, что он - критик, и дело с концом. С этой минуты он обретает власть творить суд и расправу над каждым негодяем, дерзнувшим наставлять или развлекать его. А раз уж таким образом чуть ли не каждый член общества получает право голоса в литературных делах, то нечего удивляться, если и тут всем распоряжаются богачи, либо покупая стадо избирателей своим лестным вниманием, либо подчиняя их своей власти. Стоит какому-нибудь вельможе сказать за обедом, что такая-то книга написана недурно, как пятеро прихлебателей тотчас разблаговестят эту похвалу по пятнадцати кофейням, а оттуда она, изрядно приукрашенная в пути, попадет в сорок пять трактиров, где подают напитки подешевле, а оттуда честный торговец унесет ее к своему домашнему очагу, где эту похвалу с восторгом подхватят жена и дети, давно наученные считать все его суждения верхом премудрости. И так, проследив источник громкой литературной славы, мы обнаруживаем, что она исходит от вельможи, который, возможно, обучен всем наукам и родному языку гувернером из Берна или танцмейстером из Пикардии. Англичане народ здравомыслящий, и мне особенно странно видеть, как ими правят мнения тех, кто по своему образованию никак не годится в литературные судьи. Люди, выросшие в роскоши, видят жизнь только с одной стороны и, конечно, не могут судить о человеческой природе. Да, они способны описать церемонию, празднество или бал, но это люди, воспитанные среди мертвящего этикета, привыкшие видеть вокруг лишь почтительные улыбочки. Как они могут притязать на знание человеческого сердца! Мало кто из английских аристократов прошел лучшую из школ - школу нужды; впрочем, еще меньше найдется таких, кто вообще учился в школе. Казалось бы, и бездельник герцог, и вдовствующая герцогиня имеют не больше права притязать на истинный вкус, чем менее знатная публика, однако все, что им вздумается сочинить или расхвалить, немедленно объявляется верхом совершенства. Вельможе достаточно взять перо, чернила, бумагу, накропать три объемистых тома и поставить на титульном листе свое имя. Будь его сочинение омерзительнее списка его доходов, все равно имя и титул автора придают блеск его трудам, так как титула вполне достаточно, чтобы заменить вкус, воображение и талант. Посему не успеет книга выйти, как начинают спрашивать, кто ее автор? Есть ли у него выезд? Где находится поместье? Какой стол он держит? Если же автор беден и все эти вопросы не получают удовлетворительного ответа, тогда и он сам, и его книги тотчас предаются забвению, и бедняга слишком поздно понимает, что тот, кто вскормлен на черепаховом супе, стоит на более верном пути к славе, нежели те, кто питался Туллием {1}. Напрасно горемыка, презрительна отвергнутый модой, уверяет, что он учился во всех странах Европы {2}, где только можно было почерпнуть знания, что он не щадил сил, стремясь постичь Природу и себя. Его книги могут доставлять удовольствие, и все-таки ему откажут в праве на славу; с ним обходятся, как со скрипачом, игрой которого хотя и наслаждаются, но на похвалу скупятся, затем что он кормится музыкой, тогда как джентльмен-любитель, как несносно он ни пиликай, приведет слушателей в восторг. Впрочем, скрипач может утешиться мыслью, что хотя все хвалы выпадают на долю его соперника, зато деньги достаются ему, но тут уж его нельзя уподобить писателю, ибо вельможа снискивает незаслуженные лавры, а настоящий писатель остается ни с чем {3}. А потому бедняк, помогающий своим пером законам страны, должен почитать себя счастливым, если обрел не славу, а хотя бы снисходительность. И все же с ним обходятся слишком сурово, ибо чем просвещеннее страна, тем большую пользу приносит печатное слово и нужда в сочинителях возрастает соответственно с умножением числа читающих. В образованном обществе даже нищий, сеющий добродетель печатным словом, много полезнее сорока тупоголовых браминов, бонз или гербадов {4}, как бы громко, часто и долго они ни проповедовали. И этот нищий, наделенный способностью воспитывать праздный ум и поучать развлечением, несравненно более нужен просвещенному обществу, чем двадцать кардиналов во всем их пурпуре и блеске схоластической мишуры. Письмо LVIII [Описание объездной трапезы у епископа.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Господин в черном не упускает случая показать мне людей, знакомство с которыми дает пищу для размышлений или удовлетворяет любопытство. Его стараниями меня недавно пригласили на _объездную трапезу_. Чтобы понять смысл этого выражения, надобно знать, что в прежние времена здесь существовал такой обычай: один раз в году старшие жрецы разъезжали по стране, дабы на месте проверять, как отправляют свои обязанности их подчиненные, пригодны ли они к должности, в надлежащем ли порядке содержатся храмы. Хотя эти объезды приносили немалую пользу, они были сочтены слишком обременительными и по ряду причин в высшей мере неудобными. Так как старшие жрецы должны неотлучно находиться при дворе, дабы испрашивать повышение, они не в состоянии в то же время заниматься делами в деревнях, лежащих далеко в стороне от дорог, ведущих к указанному повышению {1}. А если добавить подагру, этот бич здешнего духовенства с незапамятных времен, да еще плохое вино и скверный стол, неизбежные в дороге, то и не покажется странным, что этот обычай давно упразднен. А потому ныне старший жрец, вместо того чтобы объезжать своих подчиненных, довольствуется тем, что они раз в год всем скопом являются к нему, и таким образом хлопотливая обязанность, прежде отнимавшая без малого полгода, выполняется за один день. Когда они собираются, он поочередно опрашивает каждого, достойно ли тот себя вел, довольна ли им паства, и каждый, повинный в упущении или не любимый своими прихожанами, кается во всем без утайки, за что он распекает их без всякого снисхождения. Мысль о том, что я буду находиться в обществе философов и ученых (такими их рисовало мое воображение), доставляла мне немалое удовольствие. Я предвкушал пиршество ума наподобие тех, которые так прекрасно описали Ксенофонт {2} и Платон {3}. Я надеялся услышать там Сократов, рассуждающих о божественной любви, что же до яств и напитков, то готовил себя к разочарованию. Мне было известно, что вера христиан требует от них поста, воздержания, я видел, как умерщвляют плоть восточные жрецы, а потому готовился к пиру, где будет много мыслей и мало мяса. Но когда мы туда пришли, я, признаться, не заметил, чтобы лица или тела собравшихся свидетельствовали об умерщвлении плоти. Однако красноту их щек я объяснил умеренностью, а тучность - сидячим образом жизни. Все вокруг свидетельствовало о приготовлении отнюдь не к философской беседе, но к обеду; собравшиеся неотрывно глядели на стол в молчаливом предвкушении, но я почел это простительным. Мудрецы, рассуждал я, не грешат торопливыми суждениями, они отверзают уста лишь по размышлении зрелом. "Молчание, - говорит Конфуций, - это друг, который никогда не предаст". Вероятно, думал я, сейчас они оттачивают афоризмы или обдумывают веские соображения, дабы обогатить дух своих собратий. Любопытство мое было возбуждено до предела, и я с нетерпением поглядывал на присутствующих, надеясь, что затянувшееся молчание наконец прервется. И вот один объявил, что в его приходе свинья принесла пятнадцать поросят в один опорос. Такое начало показалось мне странным, но как раз тогда, когда кто-то хотел ему ответить, обед был подан и разговор прекратился. При виде множества кушаний лица озарились радостным оживлением, и я решил, что уж теперь-то, в столь располагающем настроении, они предадутся философской беседе. Однако тут старший жрец отверз уста для того лишь, чтобы заметить, что оленина не очень выдержана, хотя он приказал подстрелить оленя за десять дней до обеда. - В ней нет того аромата, - продолжал он, - боюсь, вы даже не заметите, что ели дичь. Жрец, сидевший рядом с ним, понюхал блюдо и, утерев нос, воскликнул: - Ах, ваше преосвященство, вы чрезмерно скромны, ваша оленина превыше любых похвал! Всем известно, что никто не умеет так выдержать оленину, как повара вашего преосвященства! - А куропаточки! - перебил другой. - Таких я нигде не едал! Его преосвященство хотел что-то ответить, но тут еще один гость завладел вниманием общества, похвалив поросенка, которого объявил неподражаемым. - Полагаю, ваше преосвященство, - сказал он, - что его тушили в собственной крови! - Что же, раз его тушили в собственной крови, - подхватил сидевший рядом шутник, кладя себе огромный кусок, - теперь мы его потомим в яичном соусе! Эта остроумнейшая шутка вызвала продолжительный хохот, и веселый жрец, решив не упускать удобного случая еще больше отличиться, заявил, что попотчует присутствующих славной историей о поросятах. - Такой отличной истории, - воскликнул он, трясясь от смеха, - вы еще никогда не слыхивали! Жил у меня в приходе фермер, который ужинал не иначе, как уткой с драченой; так вот этот самый фермер... - Доктор Толстогуз, - вскричал его преосвященство, - позвольте мне выпить за ваше здоровье! - ... так вот, любя утятину с драченой... - Доктор, позвольте положить вам крылышко индейки, - перебил его сосед. - ...так вот, этот фермер, любя... - Да полно вам, доктор, скажите лучше, что вы предпочитаете - белое или красное? - ...до того любил дикую утятину с драченой... - Осторожно, сударь, не то вы угодите рукавом в подливку. Оглядевшись, почтенный жрец убедился, что никто не расположен его слушать, тогда он попросил стакан вина и утопил в нем свое разочарование заодно с историей. Беседа и вовсе теперь сменилась беспорядочными возгласами; насытившись сам, каждый принялся усердно потчевать соседа. - Превосходно! - Неподражаемо! - Позвольте предложить вам поросенка! - Нет, попробуйте грудинку! - Я ничего вкуснее не едал! - Чудесно! - Восхитительно! Этот назидательный диспут длился в течение трех перемен, что заняло несколько часов, и пиршество окончилось только тогда, когда уже никто больше не в силах был проглотить хотя бы еще кусок или вымолвить хотя бы одно слово. Когда людям предписывается воздержанность в одном, то вполне естественно, что они стремятся с лихвой вознаградить себя в чем-нибудь другом. Посему здешние духовные лица, особливо люди преклонных лет, полагают, что, воздерживаясь от женщин и вина, они получают право свободно предаваться всем прочим радостям, и вот иные из них встают по утрам только для того, чтобы посовещаться с экономкой об обеде, а когда он съеден, пускают в ход всю остроту ума (если обладают им) на обдумывание следующей трапезы. Злоупотребление вином, пожалуй, более простительно, ибо один стакан незаметно кличет другой и жажда разгорается еще сильнее. Путь этот обманчив и бодрящ, серьезные веселеют, грустные утешаются, и можно даже отыскать оправдание этому у классических поэтов. Что же касается еды, то после утоления голода каждый лишний кусок несет с собой отупение и недуги, и притом, как сказал поэт, их соотечественник {4}: Плоть ублажая, умерщвляем дух, К божественным речам слуга порока глух. Теперь вообразим себе на мгновение, что после пиршества, вроде вышеописанного, когда вся компания сидит вокруг стола в летаргическом оцепенении, отяжелев от супа, поросятины, свинины и грудинки, в окно вдруг заглянет голодный нищий, худой, весь в лохмотьях, и обратится к собранию с такими словами: - Уберите-ка салфетки из-под подбородков. Голод вы утолили, а все, что вы съедаете сверх того, - мое и должно быть возвращено мне. Вам оно дается для облегчения моей нужды, а не для того, чтобы вы обжирались. Как может утешать или поучать других тот, кто вспоминает, что он жив, лишь мучаясь от дурных последствий плохо переваренной пищи. Пусть вы глухи к моим словам, как подушки, на которых восседаете, но общество не одобряет распущенности своих, духовных пастырей и осуждает их поступки с особенной суровостью! И ответить на подобную отповедь они могли бы, по-моему, только так: - Друг, ты утверждаешь, что общество нас осуждает и питает к нам неприязнь? Будь по-твоему, но если это и правда, что нам за дело. Мы будем проповедовать обществу, а оно нам - платить, любим ли мы друг друга или не любим. Письмо LIX [О том, как сын китайского философа и прекрасная пленница освободились от рабства.] Хингпу - к Лянь Чи Альтанчжи, через Москву. Вы, конечно, обрадуетесь тому, что письмо отправлено из Терки {1}, города, который лежит за пределами персидского царства. Я живу здесь в полной безопасности, обретя все, что может быть дорого человеку, и счастлив вдвойне оттого, что могу разделить эту радость с вами. Дух мой, как и тело, опьянен свободой