м. В этом, как вы сами понимаете, нет ничего необычного, такое может случиться с каждым. Так вот, задолжал я эти деньги, а портной, прослышав, что книга моя принята хорошо, прислал за деньгами, требуя, чтобы я тут же уплатил ему весь долг. Но хотя тогда я был богат славой, ибо моя книга распространялась по городу как лесной пожар, денег у меня не было. И вот, не имея возможности расплатиться с ним, я почел за благо неотлучно сидеть в своей комнате, предпочитая домашнюю тюрьму, выбранную мной самим, той тюрьме, которую изберет для меня портной. Чего только ни предпринимали судебные приставы, на какие только уловки они ни пускались, чтобы выманить меня из моей крепости. То сообщали через посыльного, будто некий господин желает поговорить со мной в соседнем трактире, то приходили якобы со срочным письмом от моей тетки, проживающей в провинции, то сообщали, будто мой лучший друг находится при смерти и хочет со мной проститься, но все было тщетно: я был глух, бесчувствен, тверд, как скала, и непреклонен, приставам так и не удалось тронуть моего каменного сердца, и я успешно сохранял свою свободу, ни на миг не выходя из комнаты. Две недели все шло превосходно, но вот однажды утром получаю я великолепнейшее письмо от самого графа Суденденьского, в котором он сообщает, что прочитал мою книгу, восхищен каждой ее строчкой, сгорает от желания поскорее познакомиться с сочинителем и имеет кое-какие планы, которые могут послужить к моей немалой выгоде. Поразмыслив над содержанием письма, я решил, что подвоха тут никакого нет, ибо бумага была с золотым обрезом, а посыльный, как мне сказали, вполне походил на джентльмена. Одним небесам известно, как я торжествовал в ту минуту, я уже предвкушал свое грядущее благоденствие, радовался утонченности века, не дающего прозябать гению в нищете, и заранее сочинил приличествующую случаю благодарственную речь, в которую удачно ввернул пять пышных комплиментов его милости и два поскромнее - самому себе. На следующее утро, дабы точно поспеть к назначенному часу, я нанял карету и назвал кучеру дом и улицу, которые были указаны в письме лорда. По дороге, предосторожности ради, я закрыл окошки кареты и, отгородившись от уличной сутолоки, весь горя от нетерпения, досадовал на то, что карета тащится слишком медленно. Но вот долгожданная минута, наконец, наступила, и карета остановилась, я открыл окошко, чтобы насладиться зрелищем величественного дворца его милости и пейзажем окрест, и увидел - о горестный, горестный вид - я увидел, что нахожусь не на людной улице, а в грязном переулке, и не у подъезда лорда, а у дверей долговой тюрьмы. Тут я понял, что все это время кучер вез меня прямо в тюрьму, и узрел судебного пристава, который с дьявольской ухмылкой приближался, чтобы взять меня под стражу. Подлинный философ не обходит вниманием самое незначительное событие, он питает ум и тешит душу созерцанием жизненных перипетий, которые остальным людям мнятся низменными, обыденными и заурядными. Основываясь на множестве таких частных наблюдений, которые не останавливают внимания других, философ в конце концов оказывается способен сделать общие выводы. И пусть это послужит извинением тому, что я посылаю в далекий Китай описания нравов и нелепостей, которые, как бы ни были ничтожны сами по себе, все же помогут постичь этот народ куда более верно, нежели описания его гражданских установлений, суда, правительства, торговли и дипломатических отношений. Прощай! Письмо XXXI [Искусство садоводства у китайцев. Описание китайского сада] Лянь Чи Альтанчжи к ***, амстердамскому купцу. В садоводстве англичанам еще далеко до совершенства, достигнутого китайцами, хотя с недавних пор они и начали нам подражать. Ныне здесь усерднее прежнего учатся у Природы: деревьям позволяют пышно разрастаться, потокам теперь не приходится покидать естественное русло, и они прихотливо вьются по долинам; растущие привольно цветы сменили геометрические клумбы, а пестрые луга - подстриженную гладь газонов. И все-таки англичане отстают от нас в этом пленительном искусстве, их садоводы покамест не достигли умения сочетать красоту с наставлением в мудрости. Европеец вряд ли поймет меня, когда я скажу, что в Китае планировка почти каждого сада таит в себе высокое поучение, и человека, прогуливающегося под сенью дерев, учат мудрости, приобщая его к какой-нибудь возвышенной истине или к тонкой мысли, заключенным в том, как расположены купы дерев, ручьи и гроты. Позвольте мне пояснить свое суждение примером моего собственного сада в Куамси. Мое сердце все еще радостно влечется к этим картинам минувшего счастья, и на чужбине я нахожу усладу в том, что воскрешаю их хотя бы в воображении. От дома вы шли по аллее, столь густо обсаженной деревьями, что взор не проникал за их стволы, тогда как по сторонам аллеи его ласкали прекрасные произведения из фарфора, картины и статуи {1}. Затем вы достигали цветущей лужайки, окруженной скалами, деревьями и кустами, причем все они располагались столь естественно и свободно, точно были сотворены самой Природой. На лужайке справа и слева от себя вы видели расположенные друг против друга ворота, различные и строением и украшениями, прямо же перед вами возвышался храм, отмеченный изяществом, а не показным великолепием. Ворота справа отличались крайней простотой или даже неказистостью: колонны обвивал плющ, их осенял сумрачный кипарис, а камни казались источенными безжалостным временем. Два мраморных стража с поднятыми палицами охраняли эти ворота, возле которых угнездились ужасные драконы и змеи, устрашая приближающегося путника, открывавшийся же за воротами вид казался в высшей степени унылым и неприветливым, и только надпись на воротах Pervia Virtuti {Легко проходимый для добродетели (лат.).} могла бы привлечь его. Совсем иначе выглядели вторые ворота, легкие и изящные, манящие к себе. Цветочные гирлянды обвивали колонны, все отличалось тщательной и совершенной отделкой, и камень блестел так, будто его только что отполировали; нимфы в самых соблазнительных позах, изваянные искусной рукой, звали путника подойти поближе, а за воротами, насколько было видно, все казалдсь приветливым, изобильным и способным доставить бесконечное наслаждение. Да и сама надпись на воротах усугубляла эту заманчивость, поскольку наверху были начертаны слова Facilis descensus {Легкий спуск (лат.) {2}.}. Теперь, я полагаю, вы и сами догадываетесь, что неприветливые ворота по замыслу изображали дорогу к Добродетели, а противоположные - куда более приятную стезю, ведущую к Пороку. Естественно предположить, что посетителя неизменно соблазнял путь через те ворота, что обещали ему столько утех. В таких случаях я всегда позволял ему самому сделать выбор и почти всякий раз оказывался свидетелем того, как гость сворачивал налево и устремлялся к воротам, сулившим больше радостей. Сразу же за воротами Порока деревья и цветы расположены были таким образом, что производили самое выгодное впечатление, но по мере того, как гость шел дальше, он постепенно замечал, что сад принимает все более одичалый вид, пейзаж мрачнеет, дорожки петляют, он спускается все ниже, над головой нависают грозные скалы; угрюмые пещеры, неожиданно разверзшиеся пропасти, устрашающие развалины, груды непогребенных костей, свирепый рев незримого водопада - вот чем сменился ландшафт, еще недавно радовавший глаз. И тщетно пытался он вернуться обратно, ибо лабиринт был слишком запутан и никто, кроме меня, не умел найти выход. Когда же становилось ясно, что гость в должной мере напуган увиденным и понял опрометчивость своего выбора, я выводил его обратно через потайной ход к тому месту, где он сделал первый неверный шаг. На сей раз путник оказывался перед сумрачными воротами, и, хотя их вид ничем его не привлекал, все же, ободряемый надписью, он обычно устремлялся к ним. Темный вход, грозные фигуры стражей, которые как бы преграждали ему дорогу, погребальные кипарисы и плющи - поначалу все исполняло его трепетом. Однако, пройдя немного дальше, он замечал, что местность хорошеет и светлеет на глазах; красивые водопады, ковры цветов, деревья, отягченные плодами или цветами, прозрачные ручьи преобразили все вокруг. Затем он замечал, что поднимается все выше, что пейзаж становится все прекраснее, что вид перед ним открывается все шире и даже самый воздух как бы обретает особую свежесть. И тогда обрадованного и упоенного этой внезапно открывшейся ему красотой я вел гостя в зеленую беседку, откуда он мог обозреть весь сад и всю долину окрест и где он убеждался, что стезя Добродетели ведет к Счастью. Прочитав это описание, вы, пожалуй, вообразите, что для устроения подобного сада потребуется громадный участок, но уверяю вас, в Англии я видел парки, которые превышали его размером в десять раз, но не обладали и половиной его прелести. Утонченному вкусу достаточно и клочка земли, большие пространства нужны тому, кто хочет поразить великолепием. Самое малое место в руках опытного садовода может стать воплощением изящной аллегории и обогатить наш разум полезными и необходимыми истинами. Прощайте. Письмо XXXII [Вырождение некоторых английских знатных семейств. Грибное пиршество у татар.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. На днях, когда мы с моим приятелем гуляли за городом, мимо промчалась карета, запряженная шестеркой лошадей, в которой сидел вельможа с голубой лентой через плечо. Его сопровождала многочисленная свита из офицеров, лакеев и экипажей с дамами. Когда мы отряхнули пыль, поднятую этой кавалькадой, и могли продолжать нашу беседу без опасений задохнуться, я заметил моему спутнику, что столь пышная свита и экипажи, на которые он смотрел с таким презрением, вызвали бы в Китае самое великое почтение, ибо у нас они всегда свидетельствуют о великих заслугах, и пышность мандарина указывает, в какой мере он превосходит соотечественников добродетелью и талантами. - Вельможа, только что проехавший мимо нас, - ответил мой спутник, - не имеет никаких собственных заслуг. Ни талантами и добродетелями он никакими не обладает. С него довольно, что ими обладал его предок лет двести назад. Да, было время, когда род его по праву носил свой знатный титул, но с тех пор он утратил былые достоинства, вот уже свыше ста лет предки этого господина занимаются улучшением породы своих собак и лошадей, а не своих отпрысков. Этот аристократ, - как ни скуден он разумом, ведет родословную от государственных мужей и полководцев, но, к несчастью, его прадедушка женился на стряпухе, а та питала слабость к конюху милорда, а потому чистота породы была несколько нарушена, и новый наследник получил от матери великую любовь к обжорству, а от отца - неистовую страсть к лошадям. Эти склонности продолжали переходить от отца к сыну и теперь стали фамильной чертой, и нынешний лорд равно знаменит своей кухней и конюшней. - Но в таком случае, - воскликнул я, - этого аристократа можно пожалеть! Ведь, занимая, в силу происхождения, привилегированное положение, он тем самым становится всеобщим посмешищем. Король, разумеется, волен раздавать титулы кому угодно, однако только собственные заслуги могут снискать человеку уважение сограждан. Наверное, подобных людей равные им по положению презирают, а народ попроще ими пренебрегает, и потому они принуждены жить среди прихлебателей в тягостном одиночестве. - Как вы далеки от истины! - отвечал мой друг. - Хотя этот вельможа чужд всякому благородству, хотя он двадцать раз на дню дает почувствовать своим гостям, как он их презирает, хотя у него нет ни вкуса, ни ума, ни познаний, хотя беседа с ним отнюдь не поучительна и не было еще случая, чтобы он уделил кому-нибудь малую толику своих богатств, тем не менее, многие почитают знакомство с ним за великую честь. Ведь он - лорд, а это в глазах большинства искупает все. Знатность и титул настолько притягательны, что сотни людей готовы поступиться своим достоинством, готовы подличать, льстить, раболепствовать и отказывать себе в истинных радостях, лишь бы оказаться в обществе сильных мира сего, без малейшей надежды на то, чтобы усовершенствовать среди них свой ум или вкусить от их щедрот. Они жили бы счастливо среди равных себе, но пренебрегли их обществом ради тех, кто в свой черед пренебрегает ими. Вы ведь видели, какая толпа бедных родственников, проигравшихся в карты вертопрахов, капитанов на половинном жалованье {1} добровольно сопровождает своего принципала в его сельскую резиденцию? А ведь любой из них мог бы вести куда более приятную жизнь у себя дома, в квартире за три шиллинга в неделю, получая яз ближайшей кухмистерской полуостывший обед, принесенный в оловянной миске, накрытой сверху другой такой же миской. Так нет, эти бедняги предпочитают сносить наглость и высокомерие своего покровителя, только бы сойти за тех, кто со знатью на короткой ноге. Ради этого они готовы целое лето терпеть унизительную зависимость, хотя знают наперед, что приглашены они туда затем лишь, чтобы по любому поводу восхищаться вкусом его сиятельства, а каждой изреченной им глупости поддакивать восклицанием: "Ах, до чего верно подмечено!", расхваливать его конюшню и восхищаться вином и кухней. - Постыдное самоуничижение этих господ, о котором вы поведали, - сказал я, - привело мне на память обычай, имеющий распространение среди племени татар, называющихся коряками; обычай этот, в сущности, мало чем отличается от нравов, только что вами описанных {Ван Страленберг, писатель, заслуживающий доверия, сообщает об этом народе точно такие же сведения. См. "Историко-географическое описание северо-восточных областей Европы и Азии", стр. 397.}. Торгующие с коряками русские завозят к ним особый сорт грибов, которые обменивают на беличьи, горностаевые, собольи и лисьи шкуры. Этих грибов богатые запасают на зиму огромное количество, затем что у тамошней знати заведено устраивать грибные пиры, на которые приглашаются все соседи. Грибы кипятят в воде, получая при этом отвар, обладающий особым дурманящим свойством, и это питье ценится у коряков превыше всякого другого. Как только все приглашенные, в том числе и дамы, соберутся и покончат с церемониями, обычными у знатных особ, они начинают пить грибной отвар без всякой меры, мало-помалу хмелеют, хохочут, говорят double entendre, словом, общество хоть куда. Люди попроще тоже очень охотно потребляют этот отвар, но такая роскошь в чистом виде им недоступна. Посему они собираются вокруг хижины, где происходит пиршество, и ждут того вожделенного часа, когда дамы и господа, почувствовав необходимость облегчиться, выйдут на воздух. Тогда они подставляют деревянные ковши и ловят в них восхитительную влагу, которая, почти не изменившись от подобного фильтрования, продолжает сохранять свои опьяняющие свойства. С превеликим удовольствием они выпивают ее и, захмелев, так же веселятся, как их благородные соплеменники. - Счастливая аристократия! - воскликнул мой собеседник. - Она может не опасаться, что утратит уважение, лишь бы не случилось спазма, и при том чем пьянее вельможа, тем он полезнее! У нас такого обычая нет, но, полагаю, случись нам завести его, и в Англии найдется немало блюдолизов, готовых пить из деревянных ковшей и восхвалять букет отвара его сиятельства. А так как мы строго блюдем аристократическую иерархию, то, кто знает, не пришлось бы нам увидеть, как лорд подставляет чашу министру, баронет - лорду, а дворянин без титула держит ее у чресел баронета, смакуя напиток, прошедший двойную фильтрацию? Что до меня, то с этих пор, услышав льстецов, старающихся превзойти Друг друга в похвалах своему знатному патрону, я тотчас увижу перед собой деревянный ковш. Я не нахожу причин, почему человек, который мог бы в тихом довольстве жить у себя дома, добровольно склоняется под обременительное иго этикета и безропотно сносит надменность своего патрона, и могу объяснить это лишь тем, что такой человек одурманен лакейской страстью ко всему аристократическому. Оттого решительно все, что исходит от знати, вызывает в нем восторг и отдает грибным отваром. Прощай! Письмо XXXIII [О характере китайских сочинений. Осмеяние печатающихся в здешних журналах восточных повестей и пр.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Я возмущен, дорогой Фум Хоум, возмущен до глубины души! Нет больше мочи выносить самонадеянность этих островитян: подумай только - они вздумали обучать меня обычаям Китая! Они вбили себе в голову, что каждый, кто приезжает оттуда, непременно должен изъясняться иносказаниями, клясться Аллахом, поносить вино, а также говорить, писать и держаться подобно турку или персу. Для них наши утонченные нравы и варварская невоздержанность наших восточных соседей - одно и то же. Куда бы я ни пошел, всюду вызываю либо смущение" либо удивление: один не признает во мне китайца, потому что я больше напоминаю человека, нежели чудище, другие приходят в изумление, убедившись, что и люди, родившиеся в пяти тысячах миль от Англии, наделены здравым смыслом. - Как странно! - говорят они. - Этот человек получил образование так далеко от Лондона и тем не менее рассуждает вполне здраво! Родиться не в Англии и все-таки обладать здравым смыслом! Невероятно! Не иначе, как это переодетый англичанин {1}. Да и в его внешности нет ничего варварского, ничего любопытного. Вчера я был приглашен к одной знатной даме, которая, очевидно, черпает свои скудные познания о восточных обычаях из печатающейся чуть ли не ежедневно чепухи, объявляемой восточными повестями или истинными сведениями о Востоке. Приняла она меня очень любезно, но все же была озадачена тем, что я явился без опиума и табакерки. Для остальных гостей были расставлены стулья, для меня же положили на пол подушку. Напрасно уверял я хозяйку, что китайцы сидят на стульях {2}, так же, как европейцы, - она были слишком большим знатоком хорошего тона, чтобы обойтись со мной как с заурядным гостем. Едва, согласно ее желанию, я уселся на полу, как она приказала лакею повязать мне салфетку под подбородком. Разумеется, я хотел этому воспрепятствовать, утверждая, что у китайцев это не принято, но тут против меня ополчилось все собравшееся общество, которое, как оказалось, представляло собой клуб знатоков китайских обычаев, и мне подвязали салфетку. Однако я не мог сердиться на людей, чьи ошибки проистекали от избытка вежливости, и устроился поудобнее на подушке, полагая, что они, наконец, успокоятся, но не тут-то было. Не успели подать обед, как хозяйка осведомилась, что мне подать - медвежьи когти или ломтик птичьего гнезда {3}. Я о таких яствах и не слыхивал и, естественно, предпочел есть кушанья, мне известные, и попросил кусочек ростбифа, который стоял на буфете. Моя просьба вызвала всеобщее замешательство. Китаец ест говядину! Быть того не может! Ведь в говядине нет ничего китайского! Будь это китайский фазан, тогда другое дело. - Сударь, - обратилась ко мне хозяйка, - мне кажется, я имею некоторое основание считать себя сведущей в китайской кухне. Знайте же: китайцы говядины никогда не едят {4}, так что позвольте предложить вам плов. Лучше вам не приготовят и в Пекине. Рис сварен с шафраном и всеми необходимыми пряностями. Не успел я приняться за еду, как присутствующие начали ахать и охать и все общество вновь пришло в смущение оттого, что я обходился без палочек. Некий серьезный господин, которого я принял за сочинителя, произнес весьма ученую (так по крайней мере думали окружающие) речь о том, как ими пользуются в Китае. Он вел долгий диспут с самим собой о возникновении такого обычая и ни разу не подумал, что разумнее было бы попросту спросить об этом меня. Молчание же мое он истолковал как признание его правоты, и, решив еще больше блеснуть ученостью, принялся рассказывать о наших городах, горах и животных с такой уверенностью, будто сам был родом из Куамси, но при этом оказывался так далеко от истины, будто свалился с луны. Он стал доказывать, что я вовсе не похож на китайца, что у меня скулы недостаточно выдаются и лоб слишком узок, словом, он и меня почти убедил, что я - самозванец, а об остальных и говорить нечего. Я пытался изобличить его невежество, но тут все в один голос объявили, что в моей речи нет ничего восточного. - Этот господин, - сказала дама, слывущая весьма начитанной особой, - говорит совсем как мы. Фразы у него простые, да и рассуждает он довольно здраво. А истинный восточный стиль ищет не здравого смысла, но великолепия и возвышенности. Ах, как прекрасна история великого путешественника Абульфаура {5}! Чего там только нет - и джинны, и колдуны, и птицы Рухх {6}, и мешки с золотом, и великаны, и волшебницы, и все так величественно, таинственно, красиво и непонятно... - Я написал немало восточных повестей, - прервал ее сочинитель, - и самый взыскательный критик не посмеет сказать, что я где-нибудь отступил от истинной манеры. Подбородок красавицы я сравниваю со снегом на вершине Бомека {7}, а меч воина - с тучами, что скрывают лик небес. Упоминая о богатствах, я непременно сравниваю их с несметными стадами, пасущимися на цветущих склонах Теффлиса, а, говоря о бедности, всегда уподобляю ее туманам, окутывающим склоны горы Баку. И все персонажи говорят у меня друг другу "ты"; там у меня есть и падучие звезды, и горные обвалы, не говоря уже о малютках гуриях, которые весьма украшают описание. Вот послушайте, как я обычно начинаю мои повести: "Ибн-бен-боло, сын Бана, родился на мглистых вершинах Бендерабасси. Борода его была белее перьев, одевающих грудь пингвина, глаза его были точно очи голубок, омытые утренней росой; его волосы, ниспадавшие, словно ветви ивы, льющей слезы над прозрачным ручьем, были столь прекрасны, что, казалось, купались в собственном блеске, а ноги его были, как ноги дикого оленя, бегущего к горным вершинам". Вот что значит писать в истинно восточном вкусе! А когда автор восточной повести тщится придать каждой строке какой-то смысл, творение его сразу теряет красоту и звучность. Восточная повесть должна быть звучной, возвышенной, подобной музыке и бессмысленной. Я не мог сдержать улыбки, слушая, как этот уроженец Англии пытается наставлять меня в искусстве восточной речи. После того как он несколько раз с торжествующим видом огляделся, ища одобрения, я осмелился спросить, случалось ли ему путешествовать по Востоку. Он ответил, что нет. Я спросил тогда, понимает ли он по-китайски или по-арабски, на что последовал тот же ответ. - Как же вы беретесь, сударь, будучи незнакомы с подлинными восточными сочинениями, судить о восточном стиле? - сказал я. - Поверьте слову настоящего китайца, к тому же хорошо знакомого с арабскими писателями: все то, что вам ежедневно преподносят как подражание восточным сочинениям, не имеет с ними ничего общего ни мыслями, ни языком. Сравнениями на Востоке пользуются весьма редко, а метафоры и подавно не в ходу; в Китае же словесности и вовсе несвойственно все, о чем вы рассуждали; в ней преобладают сочинения, написанные в спокойной и неторопливой манере. Писатели этой страны более всего заботятся о том, чтобы поучать читателя, а не развлекать, и обращаются скорее к его разуму, нежели к воображению. В отличие от многих европейских сочинителей, которые не страшатся отнимать у читателя слишком много времени, они обычно подразумевают более, чем выражают. Кроме того, сударь, вы глубоко заблуждаетесь, полагая, будто китаец столь же невежествен и не искушен в словесности, как турок, перс или обитатель Перу. Китайцы не меньше вас сведущи в науках и вдобавок владеют такими ремеслами, о которых европейцы даже не слыхали. Большинство китайцев не только приобщены к отечественным наукам, но и превосходно знают иностранные языки и западную мудрость. Если вы мне не верите, потрудитесь заглянуть в книги ваших же путешественников, которые подтверждают, что ученые Пекина и Сиама ведут богословские споры на латинском языке. "Колледж Маспренд, расположенный в одном лье от Сиама (повествует один из ваших путешественников {"Journal ou Suite du Voyage de Siam, en forme de Lettres familieres fait en 1685 et 1686 par N. L. D. C., p. 174. Edit. Amstelod, 1686 ["Дневник в виде писем к частным лицам, или Описание путешествия в Сиам, предпринятого в 1685-1686 гг. Н. Л. Д. Ш.", Амстердам, 1686, стр. 174]".}), явился в полном составе, дабы приветствовать нашего посла. Я испытывал искреннее удовольствие, глядя на толпу священников, почтенных как возрастом, так и смирением, которых сопровождали юноши из множества стран: из Китая и Японии, Тонкина и Кохинхина {9}, Пегу {10} и Сиама; все они желали засвидетельствовать нам свое уважение в самой любезной манере. Один из кохинхинцев произнес речь на безупречной латыни, но его затмил студент из Тонкина, искушенный во всех тонкостях западной премудрости не хуже парижских ученых мирян". Уж если ваши законы и науки, сударь, известны юношам, не покидавшим родины, что говорить обо мне, который проехал тысячи миль и многие годы дружил в Кантоне с английскими купцами и с европейскими миссионерами. Все безыскусственное у разных народов очень похоже, а страницы нашего Конфуция и вашего Тиллотсона {11} мало чем различаются меж собой. Жалкую манерность, вымученность сравнений и отвратительную цветистость слога обрести легко, но слишком часто эти ухищрения служат лишь свидетельством невежества и глупости. Я говорил долго, увлеченный серьезностью темы и собственным красноречием, как вдруг, оглядевшись, заметил, что меня не слушают. Одна дама шепталась со своей соседкой, другая внимательно изучала достоинства веера, третья позевывала, а сочинитель крепко спал. Посему я решил, что самое время откланяться. Гости нимало не огорчились моим намерением, и даже хозяйка дома с самым обидным равнодушием смотрела, как я поднимаюсь с подушки и беру шляпу. Меня не попросили повторить мой визит, а все потому, что я оказался разумным существом, а не заморским чудищем. Прощай! Письмо XXXIV [О нынешнем смехотворном пристрастии вельмож к живописи.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. В Англии изящные искусства подвержены столь же частым переменам, как законы и политика; и не только предметы роскоши или одежда, но сами представления об утонченности и хорошем вкусе подчиняются капризам переменчивой моды. Говорят, тут было время, когда знать всячески поощряла поэзию, и вельможи не только покровительствовали поэтам, но даже служили им достойным образцом для изображения. Тогда-то и были созданы на английской земле те дивные творения, которые мы так часто с восторгом перечитывали с тобой, поэмы, возвышенностью духа не уступающие творениям Менцзы {1}, а глубиной и силой мысли - творениям Зимпо. Знатные господа любят щеголять ученостью, но при этом хотят обладать ею без каких бы то ни было усилий. Чтение поэзии требует размышлений, но английские аристократы не любили думать, а потому они вскоре перенесли свою любовь на музыку, ибо в этом случае они могли предаваться приятному безделью, сохраняя видимость утонченного вкуса. Своих бесчисленных прихлебателей они заставили восхвалять это новомодное увлечение. У тех в свой черед нашлись толпы подражателей, исполнившихся таких же, чаще всего притворных, восторгов. Из-за границы за немалые деньги выписывались орды певцов, и все уповали, что недалек день, когда англичане в музыке станут примером для Европы. Но скоро эти надежды рассеялись. Вопреки стараниям знати, невежественная чернь не желала учиться пению и отказывалась подвергаться церемониям {2}, которые приобщили бы ее к поющему братству. Колония заморских певцов мало-помалу редела, ибо, к несчастью, сами они лишены были способности умножать свое племя. Музыка, таким образом, утратила свою притягательность, и теперь в моде одна живопись. В настоящее время прослыть знатоком этого искусства - значит получить доступ в самое избранное общество. Пожать плечами в нужный момент, сделать восхищенную мину или издать два-три невнятных возгласа - вот, пожалуй, и все, что нужно небогатому человеку, который ищет благосклонности знатных меценатов. Нынче даже юных вельмож с детства приучают держать в руке кисть, а счастливые родители, полные радужных надежд, предвкушают то время, когда все стены будут украшены творениями их отпрысков. Многие англичане уже не довольствуются тем, что отдают этому искусству все свое время у себя дома, теперь знатные молодые люди нередко отправляются на континент для того лишь, чтобы изучать там живопись, собирать картины, разглядывать геммы, зарисовывать статуи. Так они и ездят по кунсткамерам/и картинным галереям, попусту тратя лучшие годы жизни, неплохо разбираясь в картинах и совсем не зная людей. Разубеждать их бесполезно, ибо эта их блажь считается проявлением утонченности и хорошего вкуса. Конечно, живопись следует поощрять, так как художник несомненно способен украсить наше жилище изящнее, нежели обойщик. Но все же я думаю, что эти меценаты совершают весьма неравноценный обмен, тратя на убранство дома то время, которое следовало бы употребить на убранство своего разума. Тот, кто для доказательства своей утонченности может сослаться только на собрание редкостей или коллекцию картин, на мой взгляд, с равным успехом мог бы похваляться своей кухонной утварью. Я убежден, что единственной причиной, которая побуждает знать столь неумеренно увлекаться живописью, является тщеславие. Купив картину и полюбовавшись ею дней десять, владелец неизбежно остывает к ней, и отныне он может извлечь из нее удовольствие только показывая картину другим. Так он становится хранителем сокровища, которое ему самому не нужно, и свою галерею он содержит не для себя, а для знатоков, которые обычно бывают искательными льстецами и охотно изображают восторг, вовсе его не испытывая. Но для счастья коллекционера они так же необходимы, как необходимы зеваки для вящей пышности восточной процессии. Я прилагаю письмо знатного юноши, которое он во время путешествия по Европе отправил в Англию отцу. Из письма явствует, что юноша этот чужд порокам, послушен своему наставнику, наделен от природы добрым нравом и стремится к знанию. Однако с детства ему внушили, будто совершенствоваться можно, лишь обозревая собрания редкостей и картинные галереи, и будто человеку знатному приличествуют лишь познания в живописи. "МИЛОРД. Мы в Антверпене всего два дня, но едва представилась возможность, я сразу же сел писать вам отчет обо всем, что мы успели здесь увидеть, ибо пользуюсь каждым случаем послать весточку добрейшему из отцов. Едва мы прибыли из Роттердама, как мой наставник, который безмерно любит живопись и прекрасно разбирается в ней, решил тотчас отправиться в церковь богоматери {3}, хранящей бесценные сокровища. Мы приложили немалые старания, дабы точно определить ее размеры, и разошлись в подсчетах на целых полфута, а потому оставляю эти сведения до дальнейшего. Право, мой наставник и я могли бы жить и умереть в этом храме. Там не найдется уголка, который бы не был украшен творениями кисти Рубенса {4}, Ван дер Мейлена {5}, Ван-Дейка {6} или Воувермана {7}. Какие позы, обнаженные тела, одеяния! Я даже пожалел англичан, у которых нет ничего подобного. Поскольку мы не хотели упускать ни одного благоприятного случая, то после осмотра храма отправились к господину Хогендорпу, чье замечательное собрание вы так часто расхваливали. Его камеям и в самом деле цены нет, а вот инталии {8}, пожалуй, не так хороши. Он показал нам одну, изображающую жреца у алтаря, и уверял, что это подлинный антик, но мой наставник, который превосходно разбирается в малейших тонкостях, сразу же обнаружил, что это явное чинквеченто. И все же я не могу не восхищаться гением господина Хогендорпа, сумевшего собрать со всех концов света тысячи предметов, назначение которых никому не ведомо. Никто, кроме вас, милорд, и моего воспитателя не вызывал у меня подобного восхищения. Это поистине необыкновенный человек! На следующее утро, дабы день не прошел впустую, мы поднялись рано и тотчас отправили письмо господину Ван Шпрокену, сообщая о своем желании познакомиться с его картинной галереей, и он ответил любезным приглашением. Его галерея, пятьдесят футов в длину и двадцать в ширину, вся до отказу заполнена картинами. Но более всего меня там поразило "Святое семейство", точно такое же, как у вас! И хозяин пытался уверить меня, что его картина - подлинник. Признаюсь, меня это встревожило, как, боюсь, встревожит и вас, затем что я всегда льстил себя мыслью, что единственный оригинал принадлежит вам. Во всяком случае я посоветовал бы вам снять эту картину, пока ее подлинность не будет подтверждена, ибо мой наставник заверил меня, что напишет труд, доказывающий, что она никак не может быть подделкой. Всего в этом городе не пересмотришь и за сто лет. Днем мы отправились к кардиналу, чтобы осмотреть его статуи, которые и в самом деле превосходны. Среди всего прочего там имеются мастерски исполненные фигуры трех спинтриев {9}, которые сплелись в объятии. Что же касается торса, о котором вы столько мне рассказывали, то лишь недавно удалось, наконец, установить, что это не купающаяся Клеопатра, как вы, милорд, предполагали, а Геркулес за прялкой {10}, и в доказательство тому написан даже особый трактат. Теперь я окончательно убежден, что милорд Фэрмли - сущий гот и вандал, который ничего не смыслит в живописи. Не понимаю, почему его почитают человеком со вкусом. Представьте себе, проходя на днях по улицам Антверпена и глядя на плохо одетых жителей, этот грубый невежда позволил себе заметить, что фламандцам следовало бы продать свои картины и купить себе одежду. Вот coglione! {Болван, олух (итал.).} Завтра мы идем смотреть коллекцию господина Карвардена, послезавтра - редкости, собранные ван Раном, потом намерены посетить Голгофу, а потом... Но я уже исписал весь лист... Примите же, милорд, мои самые искренние пожелания счастья. Надеюсь, что, повидав Италию, эту благословенную обитель искусства, я вернусь на родину, достойный тех забот и расходов, которых вы не пожалели для моего образования. Остаюсь, милорд, вашим преданнейшим и пр., и пр. Письмо XXXV [Сын философа рассказывает о девице, томящейся вместе с ним в неволе.] Хингпу, раб в Персии, - странствующему китайскому философу Альтанчжи, через Москву. Судьба сделала меня рабом другого, но, следуя природе и естественным склонностям, я по-прежнему почитаю вас превыше всех. Тело мое подвластно тирану, но вы - господин над моим сердцем. И все-таки, отец, не осуждайте меня столь сурово за то, что я пал духом под бременем несчастий. Душа моя так же страдает от рабского ярма, как и тело. Мой господин с каждым днем внушает мне все больший ужас. Тщетно рассудок твердит мне о презрении к нему; это чудовище превращает даже сон в кошмар. Недавно раб-христианин, трудившийся в саду, случайно взглянул в беседку, где злодей угощал кофе обитательницу своего гарема; несчастный пленник был в тот же миг заколот кинжалом. Отныне я на его месте; это намного легче прежней работы, но не менее мучительно, так как теперь я чаще оказываюсь на глазах того, кто внушает мне отвращение и страх. Как низко пали в наше время персы! Край, славный тем, что он явил миру пример свободолюбия, ныне стал землей тиранов, обративших его народ в рабов! Удел бездомного татарина, обитателя Камчатки, который ест свою траву и рыбу, наслаждаясь полной свободой, завиден по сравнению с долей тысяч людей, изнывающих здесь в безысходном рабстве и проклинающих день своего рождения. Это ли справедливость небес? Обречь на страдания миллионы ради пресыщенности немногих! Почему сильные мира обретают счастье ценой наших сетований и слез? Неужели роскошь богачей должна оплачиваться нуждой бедняков? О, конечно, конечно, эта жестокая, лишенная стройности и порядка жизнь должна быть лишь преддверием грядущей гармонии, и душа, причастная земным добродетелям, вознесется во вселенский v сонм под начальством самого Тяня, где не будет злобных тиранов, тяжких оков и свистящих бичей и где я, исполненный радости, вновь встречу своего отца и дам волю сыновним чувствам. Там я припаду к его груди, выслушаю мудрые наставления из его уст и возблагодарю его за все счастье, которое он открыл мне. Негодяй, ставший по воле рока моим господином, недавно купил несколько новых рабов и рабынь, среди них, говорят, есть пленница - христианка невиданной красоты. Даже евнух, который привык равнодушно взирать на женскую прелесть, поет ей хвалы. Но даже больше красоты прислужниц изумляет ее гордость. Рассказывают, будто она отвергает самые пылкие домогательства надменного повелителя. Он даже обещал сделать ее одной из своих четырех жен при условии, если она примет его веру и отречется от своей. Едва ли она отвергнет столь соблазнительное предложение, а медлит только потому, что желает воспламенить его еще более. Я только что видел ее! Не подозревая о моем присутствии, она, откинув покрывало, прошла мимо того места, где я пишу это письмо. Ее глаза были подняты к небесам, к ним устремляла она взоры. Всемогущее солнце! Что за нежданная кротость, какое одухотворенное изящество! Ее красота казалась прозрачным покровом добродетели. Сами небожители вряд ли выглядят совершеннее, но печаль придавала ее облику трогательность, и к моему восхищению примешивалось сострадание. Я поднялся со скамьи, и она тотчас удалилась. К счастью, нас никто не видел, иначе эта встреча могла бы привести к роковым последствиям. Прежде власть и богатство моего господина не внушали мне зависти. Я считал, что дух его не способен наслаждаться дарами фортуны, а посему они оборачиваются для него бременем, а не благом. Ныне же от одной мысли, что ему во власть предана подобная красота и что это небесное создание будет принадлежать ничтожеству, которое даже не сумеет оценить выпавшее на его долю блаженство, все мое существо трепещет от доселе неведомого негодования. Однако, отец, не подумайте, что это смятение чувств вызвано столь ничтожной причиной, как любовь. О нет, я никогда не дам повода и предположить, что ваш сын и ученик мудрого Фум Хоума может унизиться до недостойной страсти. Меня лишь возмущает, что такое совершенство достанется столь не заслуживающему его. Да и тревожусь я не за себя, а за красавицу-христианку. Когда я размышляю о жестокости, того, кому она предназначена, то жалею ее, о как жалею! Когда я думаю, что ей, рожденной повелевать тысячью сердец, придется довольствоваться властью только над одним, то мною овладевает чувство простительное, ибо оно рождается из благожелательности ко всем людям! Я знаю, что человечность и особенно сострадание всегда вас радуют, а потому и не стал скрывать, сколь тронули меня несчастья прекрасной чужеземки. Ее судьба заставила меня на время забыть о собственном безнадежном положении. Изверг с каждым днем лютует все сильнее, и любовь, которая у других смягчает нрав, в нем, по-видимому, только разжигает свирепость. Прощайте! Письмо XXXVI [Письмо от него же. Прекрасная пленница согласилась стать женой своего господина.] Хингпу, раб в Персии, - странствующему китайскому философу Альтанчжи, через Москву. Гарем ликует: прекрасная рабыня Зелида, наконец, согласилась принять магометанскую веру и стать одной из жен сластолюбивого перса. Невозможно описать восторг, которым сияют кругом все лица. Всюду звучит музыка и царит праздничное оживление. Самый жалкий из рабов словно забыл о своих оковах и радуется счастью Мостадада. Здесь раб для хозяина, как трава, которую мы топчем; во всем покорствуя господину, они с безмолвным усердием служат ему, горюют его горестями и веселятся его удачам. О небеса, как много нужно, чтобы сделать счастливым одного человека! Двенадцати самым красивым рабам, в том числе и мне, приказано торжественно отнести хозяина в брачную опочивальню. Огонь благовонных светильников озарит все вокруг, как днем; за огромные деньги наняты танцовщицы и певицы; свадьба приурочена к наступающему празднику Барбура {1}, и тогда сотни золотых таэлей {2} будут розданы бесплодным женщинам, чтобы те молились о ниспослании потомства новобрачным! Как всесильно богатство! Сотне слуг, в душе проклинающих тирана, велено изображать веселье, и они веселятся. Сотне льстецов велено присутствовать на торжестве, и они услаждают его слух хвалами. Красота, всевластная красота ищет признания у богатства и едва удостаивается ответа. Даже любовь, и та ходит у него в прислужницах, и даже, если страсть притворна, она носит личину искренности, а чем может в этом случае превзойти ее и неподдельная искренность? Чего еще желать богачу? Великолепный наряд жениха уступает только дивному наряду невесты. Шесть евнухов в драгоценных одеждах проводят своего господина к брачному ложу. Шестеро дам, блистающих истинно персидской пышностью одеяний, торжественно разденут невесту. Им вменяется в обязанность приободрить ее, освободить от всех обременительных украшений и одежд, за исключением последнего платья, которое так замысловато перетянуто лентами, что его не так-то просто снять; с ним она должна неохотно расстаться по велению самого счастливого обладателя ее прелестей {3}. Мостадад, отец, совсем не философ, и все же он и в невежестве своем всем доволен. Его рабов, верблюдов и наложниц не счесть, и он не желает более того, что имеет. За всю свою жизнь он не прочитал ни одной страницы Мен-цзы, и тем не менее все рабы в один голос твердят, что он счастлив. Простите мне слабость моей природы, но бывают мгновения, когда сердце мое восстает против велений мудрости и жаждет такого же счастья. Но к чему мне его богатство с невежеством в придачу? Быть таким, как он, не знать духовных радостей, не знать высшего счастья - делать счастливым ближнего, не уметь приобщить прекрасную Зелиду к философии! Как! Неужели я, поддавшись страсти, откажусь от золотой середины, мировой гармонии и неизменной сущности ради какой-то сотни верблюдов, сотни рабов, тридцати пяти породистых лошадей и семидесяти трех красавиц! Нет, лучше испепелите меня, унизьте паче самых униженных. Отрежьте мне ногти, о всеблагие небеса, если я снизойду до такого обмена! Как! Отречься от философии, которая учит меня смирять страсти, а не удовлетворять их, учит вовсе очистить душу от их бремени, учит и в страшных муках хранить безмятежность духа. Отречься от философии, которая и сейчас врачует мое сердце и дарует покой; отречься от нее ради других наслаждений! Никогда, никогда, даже если соблазн убеждал бы меня голосом самой Зелиды! Одна из рабынь сказала мне, что невеста появится в платье из серебряной парчи, а волосы ее украсят самые крупные жемчужины Ормуза {4}. Впрочем, зачем докучать вам этими подробностями, которые не имеют к нам никакого касательства! Боль разлуки с вами омрачает мой дух, но боюсь, как бы среди всеобщего ликования мое уныние не истолковали иначе. Воистину горек удел тех, кому, как мне сегодня, не дозволены даже слезы - это последнее утешение несчастных! Прощайте! Письмо XXXVII [Еще письмо от сына. Он начинает разочаровываться в своих поисках мудрости. Аллегория, доказывающая ее тщетность.] Хингпу, раб в Персии, - странствующему китайскому философу Альтанчжи, через Москву. Я начинаю сомневаться в том, может ли одна мудрость сделать нас счастливыми, и не приближает ли нас каждый шаг на стезе познаний к новым горестям? Не в меру пытливый и живой дух только губит тело - ведь чем крупнее алмаз, тем скорее изнашивается его оправа. Чем обширнее наши знания, тем безграничней открываются пределы для умственного взора и он уже различает отдельные предметы менее отчетливо, а невежественный поселянин, взгляд которого устремлен лишь на то, что вокруг, созерцает Природу с большею радостью и вкушает ее дары с большим аппетитом, нежели философ, пытающийся умом объять все мироздание. Недавно я завел об этом речь в кругу своих собратьев по неволе, и один из них - седовласый гебр {1}, равно замечательный благочестием и мудростью, обнаружил интерес к тому, что я говорил, и пожелал пояснить мою мысль аллегорией, почерпнутой из книги Заратустры "Зенд-Авеста" {2}. - Из этой аллегории, - сказал он, - явствует, что люди, странствующие в поисках мудрости, на самом деле идут по замкнутому кругу и после долгих мытарств возвращаются к прежнему неведению. И еще из нее явствует, что все наши поиски приводят либо к слепой вере, либо к неразрешимым сомнениям. В давние времена, задолго до появления на земле многих народов, весь человеческий род обитал в одной долине. Со всех сторон ее окружали высокие горы, и простодушные жители долины не знали, что на свете существуют другие земли. Они думали, что небо опирается на вершины этих гор, и полагали, что они окружены непроходимой стеной. Ни один человек не отваживался взобраться на крутые отроги, дабы узнать, что же находится за ними. О небесах они судили по преданиям, гласившим, будто те сотворены из алмаза. Люди невежественные черпают мудрость из преданий и в них находят ответ на все вопросы. В уединенной этой долине, которую Природа щедро одарила медвяными цветами, целительным воздухом, прозрачными ручьями и золотыми плодами, ее простосердечные обитатели были вполне счастливы и довольны жизнью и друг другом. Они не желали большего счастья, ибо не могли его себе вообразить; гордость, честолюбие и зависть - эти пороки были им неведомы, а называлась страна _Долиной Неведения_ из-за этой простоты ее жителей. Но однажды злосчастный юноша, более дерзкий духом, чем остальные, решил взобраться по склону, дабы осмотреть вершины, которые дотоле почитались неприступными. Жители долины с изумлением следили снизу за храбрецом; одни восхищались его мужеством, другие осуждали за безрассудство; он же тем временем уже приближался к тому месту, где земля и небо точно сливались воедино, и вот, благодаря упорству и тяжким усилиям, достиг, наконец, желанной цели. Велико было удивление юноши, когда он увидел, что, вопреки его ожиданиям, небо осталось столь же далеко от него, как и прежде. Он удивился еще более, когда увидел, что по ту сторону гор простирается беспредельная страна, и уж совсем поразило его то, что страна эта показалась ему издали еще прекраснее и заманчивее той, которую он оставил за собою. Пока он предавался созерцанию, перед ним появился гений и с видом глубочайшего смирения вызвался служить ему проводником и наставником. - Дальний край, который прельщает тебя, - произнес светлый дух, - зовется _Краем Определенности_. Все чувственные наслаждения в этой прекрасной стране облагорожены мыслью; обитателям ее дарованы все радости бытия, но к тому же им еще дано сознавать, сколь они счастливы. В этой стране не знают, что такое невежество, и ни одно удовольствие там не грозит обернуться горем, ибо каждое из них одобрено разумом. Что до меня, то я зовусь _гением Убежденности_ и поставлен тут, дабы сопровождать каждого смельчака в страну счастья через лежащую впереди область, окутанную туманом и тьмой, где путь преграждают дремучие леса, водопады и пещеры. Но следуй за мной, и со временем я приведу тебя в далекую, желанную страну безмятежности. Бесстрашный юноша, не колеблясь, отдался под покровительство гения Убежденности, и они отправились вдвоем размеренным и легким шагом, коротая время беседой. Поначалу казалось, что путешествие сулит одни удовольствия, но постепенно небо помрачнело, а тропа стала крутой и трудной. У их ног разверзались страшные пропасти или бушевали воды горной стремнины, и тогда приходилось возвращаться назад. А тьма сгущалась, и они шли все медленнее, спотыкаясь, все чаще останавливаясь, и душами их все больше овладевала тревога и смятение. Тогда Путеводный гений посоветовал своему подопечному опуститься на четвереньки, пояснив, что хотя это и замедлит продвижение, зато намного безопасней. Так они некоторое время продолжали свое путешествие, пока их не нагнал другой гений, который с большой быстротой двигался в том же направлении. Проводник юноши тотчас узнал в нем _гения Вероятности_. Его спину осеняли два широких крыла, которые непрестанно поднимались и опускались, что, впрочем, не убыстряло его движения. Внешность его изобличала самонадеянность, которую человек неискушенный мог принять за прямодушие; а его единственный глаз находился прямо посреди лба. - Слуга Ормазда {3}, - воскликнул он, обращаясь к смертному путнику, - если ты держишь путь в Край Определенности, зачем же ты доверился гению, который так медлителен и едва знает дорогу? Следуй-ка лучше за мной, и ты быстро доберешься до желанного места, где нас ждут всевозможные утехи. Властный голос и быстрота, с какой передвигался гений Вероятности, побудили юношу сменить проводника. И, покинув своего скромного спутника, он поспешил дальше с новым, уверенным в себе вожатым, радуясь тому, что теперь они быстрее доберутся до места. Но вскоре ему пришлось раскаяться в своем выборе. Теперь, когда им путь преграждал бурный поток, вожатый убеждал юношу презреть опасность и плыть наперекор волнам, а если впереди разверзалась пропасть, приказывал, очертя голову, бросаться вперед. Всякий раз чудом спасались они от неминуемой гибели, но это лишь удваивало безрассудство гения Вероятности. Так он вел за собой юношу, невзирая на бесчисленные препятствия, пока, наконец, они не оказались на берегу океана, перебраться через который было совершенно невозможно из-за черного тумана, клубящегося над водой. Темные валы вздымались к небу, и это волнение напоминало разнообразные тревоги, смущающие человеческий дух. И тут гений Вероятности признался, что вел себя безрассудно и не годится быть вожатым в Край Определенности, куда до сих пор не удавалось попасть никому из смертных. Однако он пообещал юноше найти другого проводника, который знает дорогу в Край Уверенности, где люди, наслаждаясь миром и покоем, почти столь же счастливы, как и обитатели Края Определенности. Не дожидаясь ответа, он трижды топнул ногой и призвал Демона Заблуждений, одного из мрачных слуг Аримана {4}. В тот же миг земля разверзлась, и оттуда с большой неохотой появилось дикое существо, которому свет дня казался непереносим. Это был великан, черный и уродливый, и весь его облик говорил о тысячах неуемных страстей. Он топырил крылья, предназначенные для самого стремительного полета. Юноша сначала был испуган его видом, но, заметив, что демон покорен воле его вожатого, сразу успокоился. - Я вызвал тебя, чтобы ты исполнил свой долг! - крикнул демону гений Вероятности. - Перенеси на спине этого смертного через _Океан Сомнений_ и доставь в _Край Уверенности_. Я приказываю тебе в точности исполнить, что велено. Тебе же, - сказал гений юноше, - я завяжу глаза повязкой, и не снимай ее, как бы тебя ни уговаривали и чем бы тебе ни грозили. Не развязывай ее, не смотри на океан вниз, и тогда ты доберешься до этого благословенного края. Сказав это, он завязал путнику глаза. Демон, бормоча проклятия, посадил его на спину, и, распластав огромные крылья, скрылся в облаках. Ни грозные громовые раскаты, ни злобный вой бури - ничто не могло понудить путника снять повязку. Потом демон устремился вниз и полетел над самой поверхностью океана. Тысячи голосов, то громко его бранивших, то презрительно насмехавшихся, тщетно убеждали юношу оглядеться окрест - он упорно не снимал повязки и, вероятно, попал бы в блаженный край, если бы лесть не оказалась сильнее всех прочих уловок, ибо вдруг он со всех сторон услышал радостные голоса, приветствовавшие его и поздравлявшие с благополучным прибытием в обетованный край. И утомленный путешественник, стремясь поскорее увидеть желанную страну, сорвал повязку и открыл глаза. Увы, юноша поспешил, он не достиг еще и середины пути. Демон, который по-прежнему парил над океаном, прибегнул к этим звукам для того лишь, чтобы обмануть его. Теперь, освободясь от наложенного на него заклятья, он тотчас сбросил с себя изумленного юношу, который упал в бушевавшие воды Океана Сомнений, и они навсегда сомкнулись над ним. Письмо XXXVIII [Китайский философ одобряет справедливость недавнего приговора и приводит пример неправосудия французского короля в случае с принцем Шароле.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Когда греку Пармениду {1} довелось совершить какой-то поступок, который снискал одобрение толпы, он тотчас же подумал, что чернь способна хвалить лишь недостойное хвалы, а потому, оборотясь к стоявшему возле философу, сказал: - Прошу прощения, но, боюсь, я повинен в какой-то глупости. Как тебе известно, я, подобно Пармениду, презираю суждение толпы и считаю недостойным льстить сильным мира сего. Однако столь многое украшает и возвеличивает последние годы царствования английского короля {2}, что я не могу уклониться от похвалы и не признать, что на сей раз толпа права в своем единодушном одобрении. Не подумай, впрочем, что я восхищаюсь выигранными сражениями, расширением границ королевства или покорением врагов. Если бы ныне царствующий король прославился только ратными подвигами, я отнесся бы к нему с полнейшим равнодушием. Военные доблести в наш просвещенный век справедливо не причисляются к завидным добродетелям, и в них теперь с понятным ужасом начинают видеть врагов рода человеческого. Добродетель престарелого монарха, о которой я говорю, куда более возвышенного свойства - ее труднее всего обрести, и из всех королевских добродетелей ее менее всего превозносят, хотя именно она заслуживает высшей похвалы. Добродетель, которую я имею в виду, зовется СПРАВЕДЛИВОСТЬЮ, неукоснительным соблюдением правосудия, равно чуждого жестокости и лицеприятия. Хранить незапятнанной эту добродетель королю труднее всего, потому что он облечен правом миловать. Все люди, даже тираны, склонны к милосердию, когда их не ослепляет страсть или корысть. Человеческое сердце от природы склонно прощать, и мы, уступая велениям этого милого обманщика, нередко готовы поставить свое сострадание выше общественного блага. Какой любовью к своему народу, какой властью над собственными страстями и какой ясностью суждений должен быть наделен человек, который смиряет доводы сердца доводами разума, а будущее благо подданных ставит выше своего душевного покоя. А если к этому естественному милосердию добавить мольбы многочисленных друзей преступника о помиловании, если вспомнить, что король должен оставаться глух не только к собственным чувствам, но и к просьбам тех, кто ему дорог, - и все ради народа, чьи мольбы он, вероятно, никогда не услышит, а благодарности не дождется, - то начинаешь понимать, в чем истинное величие! Попробуем хотя бы на мгновенье поставить себя на место этого справедливого старца, осаждаемого просителями, единодушно взывающими о милости, к которой нас склоняет сама природа, причем не забыт ни один довод, способный разжалобить, и, если отказ наш может оскорбить лежащих у наших ног заступников, то снисхождение не возмутит никого; так представим же себя в подобном положении, и я уверен, что каждому из нас будет легче поступить как человеку добросердечному, а не как беспристрастному судье. Справедливость - величайшая из монарших добродетелей, хотя бы потому, что ей редко воздают должное, и потому тот, кто следует ей, поступает так не из пустого тщеславия, но повинуясь поистине высоким побуждениям. Люди, как правило, одобряют смягчение приговора и все, что на первый взгляд кажется проявлением человечности, но лишь мудрец может понять, что истинное милосердие заключено в нелицеприятном правосудии, только ему ведомо, как трудно, испытывая сострадание, осудить того, кого жалеешь. Эти не отличающиеся новизной мысли породило во мне событие в этой стране, явившееся поразительным примером нелицеприятного правосудия и непоколебимой решимости короля наказать преступника по заслугам. Знатный вельможа во власти гнева, меланхолии или безумия убил своего слугу. Все думали, что знатность убийцы смягчит суровость наказания, однако он был обвинен, осужден и предан позорной смерти, как самый низкий злодей {3}. Было справедливо признано, что истинно благородна только добродетель, а человек, который поступками поставил себя ниже любого простолюдина, не имеет права на привилегии, они служат наградой лишь за высокие заслуги. Быть может, во внимание было принято и то, что преступления тех, кто вознесен высоко, особенно омерзительны, так как не нужда служит их причиной. Повсюду на Востоке, не исключая и Китая, такой вельможа, повинный в подобном преступлении, с легкостью избежал бы кары, отдав судье часть своего богатства. Даже в Европе есть страны, где слуга считается полной собственностью своего господина. Раб, убивший хозяина, предается самой страшной смерти, если же случается обратное, господин отделывается небольшим штрафом. Посему блаженна та страна, где все равны перед законом и где люди, облеченные судейскими полномочиями, настолько неподкупны, что не соблазняются взяткой, и настолько пекутся о своей чести, что не помилуют преступника, равного им титулом или родовитостью. Такова Англия. Не думай, однако, что она всегда славилась столь строгой нелицеприятностью. И здесь бывали времена, когда сан смягчал суровость закона, когда титулованные негодяи избегали кары и долгие годы оставались позором для правосудия и аристократии. В соседней стране и поныне знатные вельможи самым возмутительным образом получают прощение за самые возмутительные преступления. Там, например, и по сей день здравствует человек {4}, не раз заслуживший самую позорную казнь. Но в жилах злодея течет королевская кровь, и этого достаточно, чтобы извинить его поступки, которые позорят человечество. Этот господин забавлялся тем, что стрелял с крыши своего дворца по прохожим и чуть ли не ежедневно предавался этому княжескому развлечению. В конце концов друзья одного из убитых сумели привлечь его к ответу, - негодяй был признан виновным и приговорен к смерти. Однако, приняв во внимание его титул и ранг, милосердный монарх помиловал преступника. Нераскаянный злодей вскоре возобновил свои забавы и опять убил человека. Его вновь приговорили к смерти, и, как ни странно, король вновь его помиловал! Можешь ли ты это себе представить! И в третий раз тот же человек совершил точно такое же преступление, и в третий раз законы страны признали его виновным! О том, что было дальше, я предпочел бы умолчать, дабы не краснеть за род человеческий! Его помиловали в третий раз! Пожалуй, тебе эта история покажется удивительной и маловероятной, и ты подумаешь, будто я описываю нравы дикарей Конго! Увы, история эта, к сожалению, правдива, и та страна, где она произошла, почитает себя самой просвещенной в Европе. Прощай! Письмо XXXIX [Размышления об истинной учтивости. Письма двух девиц, живущих в разных странах и ложно почитаемых там за образец благовоспитанности.] Лянь Чи Альтанчжи - к ***, амстердамскому купцу. В каждой стране существуют свои церемонии, но истинная учтивость повсюду одинакова. Церемонии, коим мы обычно уделяем такое большое внимание, всего лишь искусственные ухищрения, с помощью которых невежество пытается подражать истинной учтивости, порождаемой здравым смыслом и добросердечием. Наделенный этими качествами человек, даже если он никогда не бывал при дворе, всегда приятен; без них он останется мужланом, даже если всю жизнь прослужил при дворе церемониймейстером. Что сказали бы о китайце, который вздумал бы щеголять приобретенными при восточном дворе манерами за пределами Великой стены? Как выглядел бы англичанин, искушенный во всех тонкостях западного этикета, появись он на восточном приеме? Разве его не сочли бы дикарем еще более нелепым, чем его невоспитанный лакей? Манеры напоминают неполноценную монету, пущенную в обращение с соизволения короля: дома они вполне заменяют настоящие деньги, но за границей они совершенно бесполезны. Человек, который вздумает в чужой стране платить отечественным хламом, покажется либо смешным, либо преступным. Только тот истинно воспитан, кто понимает, при каких обстоятельствах следует держаться национальных привычек, а когда можно пренебречь тем, что так неукоснительно соблюдается на родине. Умный путешественник сразу примечает, что мудрецы одинаково учтивы в любой стране, тогда как дураки бывают учтивыми лишь дома. Передо мной лежат два весьма светских письма - оба они посвящены одному и тому же предмету, оба написаны знатными дамами. Но одна из них задает тон в Англии, а другая - в Китае. У себя на родине каждая из них слывет среди beau monde {Высшего света (франц.).} законодательницей вкуса и образцом истинной учтивости. Их письма дают нам полное представление о том, какие качества их поклонников кажутся им достойными хвалы. Судите сами, кто из них лучше понимает, что такое истинная учтивость. Английская дама пишет своей приятельнице нижеследующее: "Право, милая Шарлотта, мне кажется, что мой полковник в конце концов добьется своего! Он - самый неотразимый кавалер на свете. Он так одевается, так ловок, так весел и так мило ухаживает, что живостью, клянусь, не уступит итальянской борзой маркиза Мак-Акинса. В первый раз я увидела его в Рэнла {1}; он там блистает, без Рэнла он ничто, как, впрочем, и Рэнла без него. На следующий день он прислал визитную карточку, прося разрешения пригласить нас с маменькой на музыкальный вечер. Все время он поглядывал на нас со столь неотразимым бесстыдством, что я получала такое удовольствие, точно при сдаче карт мне сразу достался марьяж. На следующее утро он явился к нам с визитом, чтобы осведомиться, как мы с маменькой добрались до дому. Должна тебе сказать, дорогая, что этот обворожительный дьявол увивается за нами обеими сразу. Лакей застучал в дверь - а у меня забилось сердце! Я думала дом развалится от этого стука. Под самые окна подкатила карета с лакеями в прелестных ливреях! У него бездна вкуса. Маменька все утро трудилась над своей прической, ну а я приняла его в дезабилье, небрежно и спокойно, как будто его визит меня ни капельки не взволновал. Маменька изо всех сил старалась быть такой же degagee {Непринужденной (франц.).}, как я, но от меня не укрылось, как она покраснела. Право, он обольстительный дьявол. Пока он у нас сидел, мы смеялись, не переставая. Я никогда еще не слышала столько забавных шуток. Сначала он принял маменьку за мою сестру, чем рассмешил ее до крайности, потом принял мой природный румянец за румяна, чем рассмешил уже меня, а потом вынул табакерку и показал картинку, и тут мы все трое рассмеялись. В пикет он играет так дурно и так любит карты и так мило проигрывает, что решительно покорил меня. Я выиграла целых сто гиней, но зато потеряла сердце, Я думаю, незачем добавлять, что он всего лишь полковник ополчения {2}. Остаюсь, любезная Шарлотта, вечно любящей тебя БЕЛИНДОЙ. Китайская пишет наперснице, своей бедной родственнице, по такому же поводу, и, по-видимому, ей известно, как следует держаться в подобных случаях, даже лучше, чем европейской красавице. Вы долго жили в Китае, и, без сомнения, легко признаете правдивость этой картины, а будучи знакомы с китайскими нравами, сумеете понять все, что имеет в виду эта дама. ЯЙЕ от ЯОВЫ. Папенька клянется, что пока он не получит от полковника сто, двести, триста, четыреста таэлей, он не уступит ему ни одного моего локона. До чего мне хочется, чтобы мой ненаглядный заплатил папеньке требуемый выкуп. Ведь полковник считается самым учтивым человеком в Шэньси {3}. Смогу ли я описать его первый визит! Как они с папенькой кланялись друг другу, пригибались и то замирали на месте, то начинали приседать, как отступали один перед другим и вновь сходились. Можно подумать, что полковник знает наизусть семнадцать книг этикета {4}. Войдя в зал, он очень изящно трижды взмахнул руками - тогда папенька, не желая уступать ему, помахал четырежды; после чего полковник повторил все сначала, и оба они несколько минут с дивной учтивостью размахивали руками. Я, конечно, оставалась за ширмой и следила за этой церемонией в щелочку. Полковник об этом знал: папенька его предупредил заранее. Я все, кажется, отдала бы, лишь бы показать ему мои крохотные туфельки, но, к сожалению, эта возможность мне не представилась. Впервые я имела счастье узреть другого мужчину, кроме папеньки, и клянусь тебе, дорогая моя Яйя, я думала, что три моих души {5} навеки покинут тело. Как полковник хорош! Недаром его считают самым красивым мужчиной во всей провинции - так он толст и так невысок ростом. Но эти природные достоинства весьма выгодно подчеркивал его костюм, до того модный, что и описать невозможно! Голова у него наголо обрита, и только на макушке оставлен пучок волос, заплетенных в очаровательную косичку, которая свисает до самых пят и заканчивается букетом желтых роз. Не успел он войти, как я тотчас поняла, что он весь надушен асафетидой {6}. Но его взоры, дорогая моя Яйя, его взоры просто неотразимы. Он все время смотрел на стену, и я уверена, что никакая сила не нарушила бы его серьезности и не заставила бы отвести взгляд в сторону. Учтиво промолчав два часа, он галантно попросил привести певиц только ради того, чтобы доставить удовольствие мне. После того, как одна из них усладила наш слух своим пением, полковник удалился с ней на несколько минут. Я уже думала, что они никогда не вернутся! Признаюсь, я не видала человека очаровательнее! Когда он возвратился, певицы вновь запели, а он опять устремил взор на стену, но через каких-нибудь полчаса снова удалился из комнаты, на сей раз с другой певицей. Нет, он и в самом деле очаровательный мужчина! Вернувшись, он решил откланяться, и вся церемония началась заново. Папенька хотел проводить его до двери, но полковник поклялся, что скорее земля разверзнется под ним, чем он позволит папеньке сделать хотя бы один шаг, и папеньке под конец пришлось уступить. Как только он перешагнул порог, папенька вышел следом за ним, чтобы посмотреть, как он сядет на лошадь, и тут они снова добрых полчаса кланялись и приседали друг перед другом. Полковник все не уезжал, а папенька все не уходил, пока, наконец, полковник не одержал верх. Зато не успел он проехать и ста шагов, как папенька выбежал из дому и закричал ему вслед: - Доброго пути! Тогда полковник повернул назад и во что бы то ни стало хотел проводить папеньку в дом. По приезде домой полковник тотчас же послал мне в подарок утиные яйца, выкрашенные в двадцать цветов. Такая щедрость, признаюсь, покорила меня. С тех пор я все время загадываю судьбу на восьми триграммах {7}, и всякий раз они предвещают мне удачу. И опасаться мне нужно только одного, чтобы полковник после свадьбы, когда меня доставят к нему в закрытых носилках и он впервые увидит мое лицо, не задернул занавеску и не отправил меня обратно к папеньке. Разумеется, я постараюсь выглядеть как можно лучше. Мы уже покупаем с маменькой свадебное платье. В волосах у меня будет новый фэнхуан {8}, клюв которого будет спускаться до самого носа. Модистка, у которой мы купили его вместе с лентами, бессовестно нас обманула, поэтому, чтобы успокоить свою совесть, я тоже ее обманула. Согласись, так и следует поступать в подобных случаях. Остаюсь твоей, моя дорогая, вечно преданной ЯОВОЙ. Письмо XL [Среди англичан не перевелись еще поэты, хотя они и пишут прозой.) Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Об английских поэтах ты неизменно говорил с большим уважением, полагая, что в искусстве своем они не уступают не только грекам и римлянам, но даже и китайцам. Но теперь даже сами англичане считают, что поэты у них повывелись, и они ежечасно оплакивают упадок вкуса и отсутствие талантов. Пегас, говорят англичане, видно, сбросил с себя узду, и нынешние наши барды пытаются направить его полет к небесам, уцепившись за его хвост. И все-таки, мой друг, такие суждения услышишь только среди невежд; люди с истинным вкусом полагают, что поэты в Англии есть и по сей день и что некоторые из них ничуть не уступают своим предшественникам, а, быть может, даже и превосходят их. Невежды считают, что поэзию создают строки с определенным числом слогов, так что пустенькая мысль укладывается в строфы с одинаковым числом строк, завершающихся рифмой. Я же, не в пример им, не представляю себе поэзии без неподдельного чувства, богатства воображения, лаконичности, естественности описаний и благозвучности. Только это может взволновать меня и растрогать. Если мое представление о поэзии справедливо, то англичане в наши дни не столь уж бедны поэтическими дарованиями, как им это кажется. Я знаю несколько истинных, хотя и непризнанных, поэтов, которые наделены душевной силой, возвышенностью чувств и величавостью слога, то есть тем, что делает поэта поэтом. Многие из нынешних сочинителей од, сонетов, трагедий и стихотворных загадок и в самом деле не заслуживают этого имени, хотя они постоянно из года в год бряцают рифмами и подсчитывают слоги. Зато их Джонсоны {1} и Смоллеты {2} - настоящие поэты, хотя, насколько мне известно, за всю жизнь они не сочинили ни одного стихотворения {3}. В любом молодом языке назначение поэтов и прозаиков различно: поэты всегда выступают первыми, они ^идут неторными путями, обогащают национальную сокровищницу языка и совершают на этом поприще все новые и новые подвиги. Прозаики следуют за ними с большей осмотрительностью и, хотя они не столь торопливы, зато тщательно оберегают любую полезную или любезную читателю находку. Когда же мощь и возможности языка проявились в должной мере и поэт отдыхает от своих трудов, тогда-то его обгоняет неутомимый собрат по искусству. С той минуты свойства, присущие обоим, сочетаются в прозаике; пламень поэтического вдохновения загорается в историке и ораторе, и у поэта не остается иных достоинств, кроме метра и рифмы. Так во времена упадка древней европейской словесности Сенека, хотя и писавший прозой {4}, был не меньшим поэтом, чем Лукан {5}, а Лонгин {6}, сочинявший трактаты, превосходил возвышенностью Аполлония Родосского {7}. Из всего этого следует, что поэзия в нынешней Англии не иссякла, л лишь изменила свое обличье, по сути своей оставшись прежней. Можно только спорить о том, что предпочесть: стихотворную форму, которой пользовались лучшие писатели прошлого, или прозу хороших нынешних писателей. На мой взгляд, следует предпочесть творения прошлого: они подчинялись ограничениям, налагаемым стихотворным размером и рифмой, но ограничения эти не только не препятствовали, но, напротив, споспешествовали выразительности чувств и возвышенности стиля. Обузданное воображение можно уподобить фонтану, который тем выше стремит струю, чем уже отверстие. В истинности этого наблюдения, справедливого для всех языков, убеждается на собственном опыте любой хороший писатель, и все же объяснить, отчего так происходит, пожалуй, столь же трудно, как холодному таланту извлечь урок из этого открытия. В пользу литературы прошлого говорит еще одно обстоятельство - разнообразие ее музыкального звучания. Возможности последнего в прозаических периодах весьма ограниченны, тогда как у стихотворной строки они воистину беспредельны. Я сужу об этом, разумеется, не по творениям нынешних стихотворцев, которые, не понимая, что такое музыкальное разнообразие, монотонно повторяют из строки в строку одну и ту же интонацию, а по творениям их предшественников, которые понимали толк в таком разнообразии, а также исходя из музыкальных возможностей английского языка, далеко еще не исчерпанных. Во избежание монотонности поэтических размеров было придумано несколько правил, и критики принялись толковать об ударениях и слогах, между тем помочь в этом деле могут только здравый смысл и чуткий слух, которые не приобретешь с помощью правил. Излияния восторга или вопли гнева требуют различных ритмов, иного словесного строя, согласного с выражаемым настроением. Меняются чувства и вместе с ними меняется и размер - вот в чем тайна всей западной и восточной поэзии. Словом, главный недостаток нынешних английских стихотворцев заключается в том, что все разнообразие чувств они укладывают в единый размер, и стараются дать пищу воображению, а не тронуть сердце. Письмо XLI [Поведение прихожан в соборе св. Павла во время богослужения.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. В свое время я послал тебе, о благочестивый ученик Конфуция, описание величественного аббатства или усыпальницы, где покоятся останки королей и героев этого народа. С тех пор я успел побывать еще в одном храме, который уступает этому древностью, но превосходит его величием и красотой. В этом святилище {1}, самом большом в королевстве, я не увидел ни высокопарных эпитафий, ни льстивых славословий усопшим, все там изящно и просто. Только по стенам почему-то висят лохмотья {2}, отнятые ценой огромных потерь у врага во время нынешней войны. Когда они были новыми, шелк, пошедший на их изготовление, в Китае оценили бы в пол-связки медяков {3}, и тем не менее мудрые англичане снарядили целую армию и флот, чтобы захватить их, хотя теперь эти лоскуты так поистрепались, что вряд ли годятся и на носовые платки. Своей победой англичане, как меня уверяют, стяжали великую славу, а французы утратили ее. Неужели вся слава европейских народов заключается в шелковых лохмотьях? Мне дозволили присутствовать при богослужении, и, если бы ты не знал религии англичан, то по моему описанию вполне мог решить, что речь идет о таких же темных идолопоклонниках, как последователи Лао. Громадный идол, к которому, судя по всему, они возносят свои молитвы, восседает над вратами в глубине храма, и это место, как и у евреев, почитается святая святых. Пророчества этого идола звучат на сотни самых разных ладов, и это внушает прихожанам восторг и благоговейный трепет. Старуха, судя по всему, жрица, охваченная экстазом, поднимала и опускала руки, мерно раскачиваясь. Как только идол начал вещать, все, обратившись в слух, замерли в напряженном внимании, согласно кивая головой, выражая одобрение и словно черпая высокое поучение из этих звуков, которые чужестранцу показались бы невнятными и бессмысленными. Когда идол умолк и жрица заперла его легкие на ключ, большинство прихожан тотчас разошлись {4}, и, решив, что богослужение окончено, я взял шляпу и вознамерился последовать за ними, как вдруг меня остановил господин в черном, объяснив, что служба только начинается. - Как! - воскликнул я, - но ведь уже все молящиеся покинули храм! Неужто вы хотите меня убедить, будто все эти верующие и нравственные люди способны столь бесстыдно уйти из храма до конца службы? Вы, конечно, заблуждаетесь! Даже калмыки и те не ведут себя так непристойно, хотя и поклоняются складному табурету. Мой приятель, краснея за своих соотечественников, поспешил заверить меня, что ушли одни глупцы-меломаны, помешавшиеся на музыке, и пустоголовые, как скрипичный футляр. - Остались же, - продолжал он, - истинно верующие люди. Музыка согревает им сердца и возвышает душу восторгом. Понаблюдайте, как они поведут себя дальше, и вы признаете, что среди нас есть немало действительно религиозных людей. Я последовал его совету и посмотрел по сторонам, но ни в ком не приметил той пылкой веры, о которой он говорил. Один прихожанин бесцеремонно разглядывал окружающих через лорнет, другой и вправду шептал моленья, но только на ушко своей возлюбленной, третий вполголоса болтал с соседом, четвертый нюхал табак, а священник сонным голосом что-то бубнил о повседневном долге. - Да быть не может! - вскричал я, случайно оглянувшись назад. - Что я вижу! Этот прихожанин просто спит, откинувшись на скамье. Но, возможно, он в молитвенном экстазе или ему явилось мистическое видение? - Увы, - ответил мой собеседник, горестно покачав головой, - ничего подобного! Просто он слишком плотно пообедал и, не в силах разомкнуть слипающиеся веки. Оборотясь в другую сторону, я увидел молодую даму, которая тоже мирно дремала. - Странно, - пробормотал я, - неужто и она предавалась чревоугодию? - "Полноте, - прервал меня приятель, - вы не в меру придирчивы! Чревоугодие! Какое кощунство! Нет, она спит лишь потому, что всю ночь просидела за картами. - Но ведь, куда я ни посмотрю, - возразил я, - ни в ком не заметно ни малейших признаков благочестия! Вот только старушка, там в углу, которая тихо стонет, прикрывшись траурным веером, как будто благоговейно внимает проповеднику. - Так я и знал, - заметил мой приятель, - что мы вас чем-нибудь проймем! Эту старушку я знаю. Она совсем глуха и обычно ночует в церковном притворе. Одним словом, друг мой, я был изумлен равнодушием большинства молящихся и даже некоторых служителей храма. Я издавна привык верить, что духовными пастырями могут быть лишь люди, отличные своей праведностью, ученостью и безукоризненной честностью; я и в мыслях. не допускал, что на эту стезю можно вступить по протекции какого-нибудь сенатора или потому лишь, что она обеспечивает достаточный доход младшим отпрыскам знатных семей. Помыслы этих людей должны быть постоянно устремлены к делам небесным, и я ждал, что и взоры их будут направлены туда же. Своим поведением, думал я, эти люди должны доказывать, что их склонности полностью отвечают их долгу. И что же оказалось: некоторые священнослужители никогда даже не переступают порог своего храма, и, получая причитающееся им жалованье, вполне довольствуются тем, что их обязанности выполняют другие{5}. Прощай! Письмо XLII [Китайская история великими деяниями превосходит европейскую.] Фум Хоум - взыскующему страннику Аянь Чи Альтанчжи, через Москву. Доколе я буду корить тебя за упрямство и непомерное любопытство, которые губят твое счастье? Какие неотведанные яства, какие неизвестные услады вознаградили тебя за тяжкие скитания? Назови мне те утехи, которые были бы тебе недоступны в Китае? Скажи, чего ты хочешь и не можешь найти у себя на родине? Зачем же подвергать себя таким лишениям и опасностям, если все, чего ты жаждешь, можно обрести дома? Ты скажешь, что в науках, служащих честолюбию, и в ремеслах, готовых удовлетворить самые необузданные прихоти, европейцы превзошли нас. Что ж, я вполне допускаю, что они и вправду лучше нас строят корабли, дальше стреляют из пушек, точнее измеряют высоту гор, но разве они опередили нас в величайшем из искусств - искусстве управлять государством и самим собой? Когда я сравниваю историю Китая и Европы, сердце мое наполняется гордостью при мысли о том, что я родился в стране, ведущей свое происхождение от самого солнца. Когда я думаю об истории Китая, перед взором возникает необозримая древняя империя, основанная на законах Природы и Разума. Сыновний долг перед родителями - это священное чувство, которое сама Природа вложила в каждого из нас, придает силу власти, существующей в нашей стране с незапамятных времен. Сыновнее повиновение - вот первое и непреложное условие существования государства. Оно помогает нам стать верными подданными нашего императора, внушает необходимую почтительность к людям, стоящим выше нас, и приучает благодарно уповать на волю небес. Оно же внушает нам уважение к браку, благодаря которому мы в свой черед можем требовать повиновения от других. Оно делает нас хорошими чиновниками, ибо подчинение в юности - лучшая школа для тех, кто хочет научиться управлять. Оно превращает, так сказать, все государство в единую семью, защитником, отцом и другом которой является император {1}. История нашего счастливого края, укрытого от остального человечества, знает немало государей, каждый из которых почитал себя отцом народа, и плеяду философов, мужественно боровшихся против идолопоклонства, предрассудков и тирании, жертвовавших ради этого своим счастьем и одобрением современников. Стоило узурпатору или тирану захватить власть, как все лучшие и достойнейшие сыны отечества сплачивались против него. Отыщется ли во всей европейской истории пример, подобный тому, как двенадцать мандаринов открыто заявили жестокому императору Ди-сяну {2} о том, что он ведет себя недостойно? Первого из них, отважившегося на этот опасный шаг, император велел разрубить пополам, второго предать жестоким пыткам, а после казнить мучительной казнью, третьего, бесстрашно явившегося вслед за ними, тиран заколол собственноручно. Так все они, один за другим, погибли в муках, пока не наступил черед последнего мандарина. Но и тот не отступил от своего намерения. Он вошел во дворец, держа в руке орудия пыток и, обратясь к государю, воскликнул: - Вот, Ди-сян, знаки отличия, которыми ты за верность долгу удостаиваешь своих подданных. Я устал служить тирану и пришел за причитающейся мне наградой! Пораженный таким бесстрашием император тут же помиловал его " стал вести себя иначе. Может ли европейская история похвастать тем, что тирана склонили к милосердию? Когда на великого императора Жэнь-цзуна {3} напали пять братьев, четырех из них он поразил саблей, а когда он сражался с пятым, подоспевшая стража бросилась на заговорщика, грозя изрубить его на куски. - Нет! - воскликнул император, и лицо его было спокойно. - Он один уцелел из пяти, а ведь кто-то должен быть кормильцем и утешением их престарелых родителей, так пусть он живет. Когда Хэ-цзун {4}, последний император из династии Мин, был осажден в своей столице мятежниками, он решил выступить против неприятеля во главе шестисот своих телохранителей, но они покинули его. Потеряв последнюю надежду и предпочитая смерть плену, он удалился в сад со своей единственной малолетней дочерью. Там, в укромной беседке, он обнажил меч и поразил им девочку в самое сердце, а потом покончил с собой" В последнюю минуту он начертал кровью на одежде следующие слова: "Я предан моими подданными и покинут друзьями. Делайте с моим прахом, что хотите, но пощадите, пощадите мой народ!" Вот уже сколько веков империя наша остается все той же; хоть ее и покорили татары, она продолжает хранить свои древние законы и ученость. Пожалуй, вернее будет сказать, что страна наша присоединила к себе татарские владения, а не допустила чужеземного захватчика в свои пределы. Империя, размерами равная всей Европе, управляется единым законом, признает власть одного монарха и только один раз за четыре тысячи лет претерпела более или менее основательные перемены {5} - это" настолько величественно и удивительно, что в сравнении другие государства кажутся мне достойными лишь презрения. У нас не преследуют за вероисповедание, не враждуют из-за инакомыслия. Ученики Лао-киум {6}, идолопоклонники из секты Фо и последователи философии Конфуция стремятся лишь делом доказать истинность своих верований. Теперь оставим этот счастливый и безмятежный край и обратим свой взор к Европе - арене интриг, корысти и честолюбия. Каких только потрясений она не пережила только за одно столетие! И что принесли они. Лишь гибель и разорение тысяч людей. Каждое знаменательное событие сулит европейцам новые беды. Периоды затишья не привлекают внимания тамошних историков, они предпочитают говорить лишь о бурях. Вот перед нами римляне, утвердившие власть над варварскими племенами, а затем в свой черед ставшие добычей тех, кого они некогда покорили. А после эти варвары, приняв христианство, повели бесконечные войны с последователями Магомета или, что еще ужаснее, стали уничтожать друг друга. Вселенские соборы в средние века оправдывали любые злодеяния, а крестоносцы сеяли опустошение и в своих собственных странах, а не только в завоеванных землях. Церковные отлучения, освобождавшие подданных от клятвы верности своему государю и подстрекавшие к мятежам, потоки крови на полях сражений и на плахах, пытки, как аргумент для убеждения непокорных. Прибавьте к этому мрачный перечень войн, восстаний, предательств, заговоров, отравлений и государственных смут. А был ли прок от этих бедствий хотя бы одному европейскому государству? Никакого. Тысячелетняя вражда несла несчастья им всем и не обогатила никого. Великие нации Европы не расширили своих пределов, ни одной не удалось подчинить соседей и завершить тем самым бесконечную распрю. Так, Франция, несмотря на все победы Эдуарда III {7} и Генриха V {8}, невзирая на все усилия Карла V {9} и Филиппа II {10}, все еще сохраняет старые границы. Испания, Германия, Великобритания, Польша, северные государства остались такими же, какими были когда-то. Так какие же плоды принесли гибель стольких тысяч людей и разрушение стольких городов? Да никаких! Конечно, европейские государи понесли немалые потери от врагов христианства, но, воюя друг с другом, они ничего не выиграли. Эти государи, ставившие честолюбие выше справедливости, по заслугам были названы врагами человечества. А духовенство, принося мораль в жертву суемудрию, нанесло урон всему обществу. Как ни рассматривай европейскую историю, она неизменно видится клубком преступлений, безумств и несчастий, безрассудной политики и бессмысленных войн. Среди этого длинного списка человеческих слабостей можно, конечно, порой встретить великий характер или высокую добродетель, как попадается в лесной глуши расчищенное поле или уютная хижина. Но на одного такого правителя, как Альфред {11}, Альфонс {12}, Фридрих {13} или Александр III {14}, приходится тысяча государей, опозоривших человеческий род. Письмо XLIII [Апострофа в связи с предполагаемой смертью Вольтера.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. До нас дошло известие, что скончался Вольтер {1} - европейский поэт и философ! Теперь он уже недосягаем для многочисленных своих врагов, которые при его жизни всячески поносили его творения и порочили егорепутацию. Едва ли сыщется в его последних сочинениях страница, которая не говорила бы о муках сердца, кровоточащего от незаслуженных обвинений. Блажен он, избегнув теперь хулы и покинув мир, который не был достоин ни его самого, ни его книг. Пускай другие, друг мой, возлагают панегирики на катафалки сильных мира сего, я же скорблю, когда человечество несет вот такие утраты. Когда умирает философ, я считаю, что потерял заступника, наставника и друга, мир же, по моему убеждению, теряет утешителя среди бедствий, чинимых честолюбием и войной. Каждый день природа в изобилии производит тех, кто может исправно нести государственные обязанности, но она скупится на рождение высоких умов, и за сто лет она не всегда дарит миру хотя бы единственного гения, дабы просветить и возвысить выродившийся век. С непомерной щедростью природа творит королей, правителей, мандаринов, ханов и придворных, но, произведя однажды на свет мозг Конфуция, она отдыхает три тысячи лет. И хорошо делает, затем что дурной мир оказал мудрецу дурной прием. Чем объяснить, друг мой, недоброжелательность, которая преследует по пятам великого человека до гробовой доски? Откуда эта дьявольская страсть отравлять жизнь тем, кто хочет сделать нас мудрее и счастливее? Когда я вспоминаю о судьбе философов, в разное время радевших о просвещении человечества, то, говоря по правде, преисполняюсь самого Нелестного мнения о человечестве. Когда я читаю о бичевании Мен-цзы {2}, пытках Цинь {3}, чаше Сократа {4} и ванне Сенеки {5}, когда слышу о гонениях на Данте {6}, заточении Галилея {7}, об унижениях Монтеня {8}, об изгнании Картезия {9} и клеветах на Бэкона {10}, о том, что даже Локк {11} и тот не избежал хулы, когда я размышляю обо всем этом, то, право, теряюсь в догадках, чего в людях больше - невежества или подлости. Если ты захочешь узнать о Вольтере по отзывам газетных писак и безграмотных сочинителей, то увидишь, что все они изображают его каким-то чудищем с мудрой головой и порочным сердцем, так что сила его ума и низменные устремления составляют отвратительный контраст. Но полюбопытствуй, что пишут о нем писатели, вроде него самого, и он явится тебе совершенно другим человеком. Из их описаний ты увидишь, что ему были свойственны доброта, сострадательность, величие духа и еще многие добродетели. Люди, которые, очевидно, знали его лучше других, говорят об этом в один голос. Державный Пруссак {Философ из Сан-Суси {12}.}, Д'Аржанс {Автор "Китайских писем" {13}.}, Дидро {Глава энциклопедистов.}, Даламбер {14} и Фонтенель, словно соревнуясь, рисуют его другом людей и покровителем молодых талантов. Стойкая верность тому, что он почитал справедливым, и благородное презрение к лести - вот основа характера этого великого человека. Эти качества породили его замечательные достоинства и немногие слабости. Он был человеком пылким в дружбе и беспощадным во вражде, и все пишущие словно проникаются тем же духом и отзываются о нем либо с восторгом, либо с ненавистью. Впрочем, можно ли оставаться равнодушным к характеру столь выдающегося человека? Тут каждый читатель неизбежно должен стать либо врагом, либо поклонником. Свой славный путь Вольтер начал восемнадцатилетним юношей, но уже тогда он был автором трагедии {15}, заслуживающей всяческого одобрения. Получив небольшое наследство, он сохранял независимость в свой продажный век и поддерживал достоинство просвещения, своим примером показывая современным ему писателям, как следует презирать милости знатных. За сатиру на королевскую любовницу {16} его изгнали из родной страны. Он принял должность историографа французского короля, но тотчас отказался от нее, едва понял, что она дарована ему с целью превратить его в первого придворного льстеца. Великий Пруссак, пригласивший его к себе, дабы он служил украшением королевства, был достаточно умен, чтобы ценить его дружбу и извлекать пользу из философских наставлений {17}. При дворе этого государя Вольтер прожил до тех пор, пока козни, дотоле не известные миру, не принудили его покинуть эту страну. Его собственное счастье, счастье монарха, сестры монарха {18} и части двора сделали его отъезд необходимым. Устав, наконец, от придворной жизни и причуд августейших особ, он удалился в Швейцарию {19}, в этот край свободы, где его ждали покой и Муза. Там, хотя сам он не любил пышности, за его столом часто собирался цвет европейской образованности, который привлекало желание увидеть своими глазами человека, чьи сочинения доставили им столько удовольствия. Приемы эти отличались необычайным вкусом, а беседы были поистине достойны философов {20}. Страны, где были в чести свобода и науки, внушали Вольтеру особую симпатию, поэтому быть англичанином - значило в его глазах заслуживать всяческого восхищения и уважения {21}. Между Вольтером и последователями Конфуция существуют немалые различия, но, хоть я и придерживаюсь иных взглядов, это обстоятельство ни в коей мере не умаляет моего почтения к Вольтеру. Не гневаюсь же я на своего брата только за то, что он ищет благорасположения отца другими средствами, чем я. Забудем недостатки Вольтера, ибо его достоинства заслуживают всемерного восхищения. Я предпочитаю вместе с мудрецами восхищаться его мудростью, а над его слабостями пусть смеются завистники и невежды. Ведь чужие заблуждения всегда особенно смешны тем, кто сам умом не вышел. Прощай! Письмо XLIV [Мудрость и советы лишь умеряют наши страдания, но не в силах соделать нас счастливыми.] Лянь Чи Альтанчжи - Хингпу, невольнику в Персии. Нельзя создать философское учение о счастье, которое подходило бы для всех сословий, ибо каждый, кто стремится к этой цели, выбирает свой путь. Как различны цвета, которые к лицу разным людям, так различны и удовольствия, отвечающие различным склонностям. Всевозможные сек. ты, пытавшиеся растолковать мне, в чем состоит счастье, в сущности толковали о своих собственных пристрастиях, вовсе не справляясь о наших. Их последователи обременены всякого рода запретами, но счастья им от этого не прибавилось. Если мне, например, нравится танцевать, было бы нелепо с моей стороны предлагать такое же развлечение калеке; а если этот последний, больше всего любя живопись, вздумает приобщить к ней того, кто утратил способность отличать один цвет от другого, он поступит столь же глупо. Потому-то советы, обращенные ко всем, обычно бесполезны, а на советы каждому в отдельности понадобились бы многие тома, потому что каждому человеку нужно свое особое руководство для выбора. По-видимому, душе человеческой дано испытывать лишь определенную меру счастья, и никакие общественные установления, обстоятельства и превратности судьбы не в состоянии увеличить ее или уменьшить. Тот, кто сравнит свое нынешнее положение с прошлым, скорее всего убедится, что в целом он столь же счастлив или несчастлив, как был прежде. Удовлетворенное честолюбие или непоправимое несчастье порождают в нас недолгое чувство радости или горя. Эти потрясения могут на время нарушить равновесие пропорционально их силе и впечатлительности человека. Но душа, сначала растревоженная случившимся, с каждым днем будет освобождаться от его влияния, пока, наконец, не вернется к своему прежнему спокойствию. Если бы нежданный поворот судьбы освободил тебя и посадил на трон, твое ликование было бы естественно, но вскоре дух твой, как и твое лицо, вновь обрели бы обычное спокойствие. Потому-то каждая попытка искать счастья там, где нас нет, любое учение, внушающее, что нам будет лучше, если мы обретем что-то новоеГили обещающее поднять нас на ступеньку выше, приносит нам одни тревоги, ибо опутывает нас долгами, которых мы не в силах вернуть. Став обладателями тех преимуществ, которые выдаются за благо, мы вскоре обнаруживаем, что они не сделали нас счастливее. Наслаждаться настоящим, не жалея о прошлом и не заботясь о будущем, нас призывали поэты, а не философы, и все же этот совет мудрее, чем обычно принято считать. Это единственный рецепт обретения счастья, который одинаково подходит для самых различных людей. Искатель наслаждений, труженик и, наконец, философ - все они в равной мере стараются следовать ему. В самом деле, если мы не находим счастья в настоящем, так где же его искать? В воспоминаниях о прошлом или в упованиях на будущее? Но посмотрим, может ли это принести нам удовлетворение. Способность вспоминать о том, что минуло, и предвкушать грядущее - вот качества, которые более всего, пожалуй, отличают человека от животных. Хотя и животные в известной степени обладают такой способностью, вся их жизнь, по-видимому, заключена в настоящем, независимо ни от прошлого, ни от будущего. Человек же, напротив, пытается искать в этих двух источниках счастье и обретает беды. Следует ли считать это свойство нашего ума преимуществом, которым мы вправе гордиться и за которое должны благодарить Природу, или это скорее несчастье, которое нам нужно оплакивать и покорно сносить? Одно несомненно: оттого ли, что мы злоупотребляем этой способностью, или же по самой сущности своей, она лишь усугубляет наши беды. Если бы нам была дарована возможность возвращать усилием памяти одни только приятные события, не воскрешая мрачные стороны прошлого, тогда по желанию мы могли бы приобщиться идеальному счастью, возможно, куда более сладостному, нежели изведанному наяву. Но в этом нам отказано; прошедшее в воспоминании всегда бывает омрачено горькими и тягостными событиями. Вспоминать плохое - занятие не из приятных, а воспоминанию о хорошем всегда сопутствуют сожаления; поэтому, предаваясь воспоминаниям, мы больше теряем, чем приобретаем. Что же до нашей способности уповать на будущее, это, как мы убедимся, дар еще более мучительный, нежели первый. Трепетать грядущей беды, что может быть тягостней? А предвкушать будущие блага - значит испытывать раздражение оттого, что сейчас они еще недоступны. Таким образом, куда ни обрати взор, ничего утешительного не сыщешь. Позади - радости, которых уже не вернуть и о которых сожалеешь; впереди - радости, по которым томишься и потому живешь в тревоге, пока не обретешь их. Если бы мы могли радоваться настоящему, не отравляя эту радость воспоминаниями или надеждами, наша участь была бы еще терпима. К этому, собственно, и стремятся люди, не искушенные в философии, они по мере сил ищут в жизни лишь развлечений и удовольствий. Каждый человек, кем бы он ни был, независимо от его ума, заботится только об этом; иначе он оплакивает свою судьбу. Искатель наслаждений ищет развлечений по призванию. Человек деловой домогается того же, поскольку и в трудах своих он ищет скрытого в них развлечения. Наконец даже философ, размышляющий о смысле жизни, невольно развлекает себя мыслью о том, кем он был и кем должен стать. Посему нам следует решить, какое из развлечений лучше всего: удовольствия, дела или философия? Что лучше помогает избавиться от тревожных чувств, порождаемых _памятью и предвкушением_? Любое удовольствие пленяет нас ненадолго. Самое большое наслаждение длится лишь миг, и все наши чувства так связаны друг с другом, что насыщение одного из них вскоре утомляет и все остальные. Только поэты уверяют, будто, пресытившись одним, человек тотчас же устремляется к другому. Но в природе все происходит иначе: чревоугодник, объевшись, уже не получает удовольствия от вина; пьяница, в свою очередь, не способен испытать те восторги, которые превозносят влюбленные, влюбленный же, испытав упоение, обнаруживает, что все его желания равно притупились. Вот так, удовлетворив одно свое чувство, искатель наслаждений теряет вкус ко всему. Он оказывается в пустоте между изведанным и ожидаемым удовольствием и видит, что ему нечем заполнить этот