чтобы казаться в его глазах такой, какой он ее себе представлял, такой, какой он хотел ее видеть: жертвой прогнившего общества, униженной и возмущенной душой, которая просто жаждала присоединиться к бунту, сражаться бок о бок с ним и его товарищами. Он был самое прекрасное, самое желанное из всего, что попадалось ей в жизни: не могло быть и речи о том, чтобы упустить такую неожиданную удачу. Она объяснила Арману, что ее отец отдал жизнь за марксистские убеждения. Да, да, и ей было всего лишь двенадцать, когда она начала ему помогать, разнося поджигательные памфлеты в корзине для белья Она лгала так убедительно и с такой легкостью вжилась в роль, что в итоге сама во все это почти поверила, и когда однажды, спустя несколько недель после их знакомства, привела Армана на могилу господина Будена, то искренне расплакалась - ведь она, в конце концов, потеряла родного отца. Было шесть часов утра, когда они вновь спустились в гостиную; Краевского они застали спящим на клавиатуре, а жокея - сидящим на зеленом плюшевом диване: глаза его были закрыты, руки скрещены, голова скошена набок, на коленях лежал пистолет... Лекер спал в кресле. Девицы исчезли. Арман разбудил пианиста и любезно препроводил его в отель. Перед уходом виртуоз восхищенно посмотрел на Анетту и поклонился. - Вряд ли я когда-нибудь еще буду иметь удовольствие играть перед самим воплощением Грации и Красоты, - сказал он ей, что впоследствии и подтвердил, с некоторой снисходительностью, когда описывал этот случай в своих мемуарах. Краевский заблуждался. Несколькими годами позже, после сольного концерта, который он давал в Глендейл-Хаузе на приеме в честь принца Уэльского, виртуоз оказался сидящим слева от хозяйки. Он ее не узнал, что несколько покоробило Леди Л. Арман Дени без обиняков объяснил новому члену чего ждет от нее Освободительное Движение: она должна стать приманкой и наводчицей. Им требовалась именно такая - красивая, умная и преданная их делу сообщница. Боевой комитет существовал лишь благодаря финансовой поддержке Альфонса Лекера, то есть на доходы, которые тот получал от публичных домов, что находились под его контролем, и от своей сети игорных домов в предместье Сен-Жермен. Он как раз занимался срочной ликвидацией своих счетов, так как его покровители советовали ему покинуть страну Освободительное Движение будет, вероятно, вынуждено разместить свои штаб-квартиры в Швейцарии; впрочем, это только поможет взять под контроль различные идеологические фракции, образовавшиеся внутри Интернационала, и, в частности, обуздать русских уклонистов, что представляло особую сложность из-за совестливой личности Кропоткина и интеллектуального влияния, которое он оказывал на эмигрантов. Замысел Армана заключался в том, чтобы "явить миру революционное движение в работе", то есть показать "болтунам" и "демагогам", что лишь он один способен действовать по-настоящему и добиваться положительных результатов. Анетта ехала в Женеву играть роль безутешной молодой вдовы; она должна была внедриться в окружение праздных богачей, отдыхавших на берегу Женевского озера, и выуживать сведения, необходимые для совершения различных покушений, и, в частности, на Михаила Болгарского, к которому анархисты-славяне питали в тот момент особую ненависть, но которым Кропоткин отказывался заниматься, считая его ничтожно малой величиной. Само покушение должен был совершить один болгарский товарищ, но он являлся лишь простым исполнителем, а вся ответственность за его подготовку возлагалась на Боевой комитет. Леди Л. слегка приподняла брови и повернулась: сэр Перси Родинер остановился позади нее на аллее, а брошенное им грубое слово сделало бы честь даже сапожнику. - Что ж, друг мой, вы делаете успехи, - сказала она с удовлетворением. - Balls, balls, balls! [Вздор, вздор, вздор! (англ.)] - три раза прорычал Поэт-Лауреат. - Неужели вы и в самом деле хотите заставить меня поверить, Диана, что вы были причастны к убийству Михаила Болгарского, который, как это вам хорошо известно, был кузеном наших Мэримаунтов? Ведь не станете же вы утверждать, что у вас было что-то общее с цареубийцей? - Как что-то общее? - воскликнула Леди Л. - Все общее, дружок мой. Все. И, уверяю вас, я ощущала себя счастливейшей из женщин. Ей стало немного совестно, что она так его напугала. Бедная Англия, у нее уже отняли все, и было и в самом деле немного жестоко разрушать таким способом образ единственной знатной дамы, которая у нее оставалась. Это уже нечто большее, чем терроризм: это вандализм. Но ведь надо же было как-то подготовить Перси к ужасному откровению, которое она намеревалась ему сделать. - Вы отлично знаете, Диана, что князь Михаил был на самом деле убит болгарским студентом в Женеве. Леди Л. кивнула: - Да, операция прошла удачно. Мы очень тщательно ее подготовили. - Кто это "мы"? - рявкнул сэр Перси Родинер. - Арман, Альфонс, жокей и я. Кто же еще, по-вашему? И я очень прошу вас не орать, Перси, ну и манеры! - Тысяча чертей... - Поэт-Лауреат вовремя спохватился и замер посреди аллеи, с тростью в руке, в позе человека, приготовившегося нанести удар по голове неожиданно возникшей перед ним кобры. - Вы отдаете себе отчет, что старший из ваших внуков - министр? - прорычал он. - Что Джеймс - член совета Английского банка, а Энтони скоро станет епископом? И вы полагаете, я поверю, что их бабушка, одна из наиболее уважаемых женщин своего времени, чьи портреты кисти Болдини, Уистлера и Сарджента висят в Королевской Академии и которая получила сегодня утром поздравительную телеграмму от самой королевы Елизаветы, участвовала в цареубийстве? - Поздравительная телеграмма тут ни при чем, - сказала Леди Л. - И потом, вам вовсе не обязательно посвящать их в это. Пусть это останется между нами. Очень жаль, между прочим,.. Как было бы забавно! Сэр Перси втянул в себя воздух, возмущенно присвистнув. - Диана, - сказал он, - я знаю, вам нравится подтрунивать надо мной. Это всегда было вашим любимым видом спорта, особенно после того, как вы перестали ездить верхом. Но я прошу вас ответить мне без обиняков: участвовали ли вы в убийстве кузена Мэримаунтов, которые, как вам хорошо известно, породнены с нашей королевской семьей? - Разумеется, да, - заявила Леди Л. - И могу вас заверить, все было продумано до мелочей: мы очень серьезно готовили акцию. Товаров - убийца - был полным кретином, хотя и не лишенным благих намерений. Мы его заперли в гостиничном номере, и он там целую неделю ждал приказа, поглаживая лезвие своего кинжала, вздрагивая и бормоча вдохновенные слова: он был истинным социалистом, он мечтал о всеобщем братстве и поэтому идеально подходил для роли убийцы, но ему все нужно было приготовить, как ребенку. Or графа Райтлиха я узнала, в котором часу князь Михаил отправится из гостиницы на обед в посольство, и, помнится, меня так трясло - они впервые действовали, основываясь на добытых мною сведениях, - что я зашла поставить свечку в храм Пресвятой Девы, чтобы все прошло благополучно. Затек я бегом вернулась в гостиницу "Берг", где Арман снял роскошный номер и где они все уже стояли на балконе, приготовившись наблюдать за убийством в бинокль. Я опаздывала, и это едва не началось без меня. Я вбежала на балкон, попросила налить мне чаю, и мне показалось, что я сижу там уже несколько часов, пью чай вприкуску с засахаренными каштанами - у них в Швейцарии всегда были самые вкусные засахаренные каштаны, - но, очевидно, не прошло и нескольких минут после моего возвращения, когда из гостиницы вышел князь Михаил и сел в карету. Тут я увидела, как от толпы отделился Товаров и вонзил кинжал регенту в самое сердце. Он пырнул два раза в сердце, а затем стал наносить удары куда попало - очень по-болгарски, вы не находите? Надо сказать, что Мишель очень плохо вел себя в своей стране: он спровоцировал погромы - нет, ошибаюсь, погромы были оставлены для евреев, - кажется, он Млел высечь крестьян, потому что они подыхали с голоду или что-то в этом роде, такое же нелепое. Один из офицеров охраны - они все были в белом, с белыми перьями на касках - в итоге зарубил Товарова саблей, но Михаил к тому времени был уже мертв. Наблюдаемое с балкона и в бинокль, все это казалось очень нереальным, опереточным. У меня было полное ощущение, что я нахожусь на самых удобных местах в театре. И тут сэр Перси Родинер сделал нечто совсем уж неожиданное: он принялся ухмыляться. "И на здоровье, - подумала Леди Л., - быть может, несмотря ни на что, осталась в нем еще хоть капля юмора". Она не могла надеяться, что избавит его от моральных предрассудков: не было и речи о том, чтобы этого простолюдина превратить в настоящего анархиста, нигилиста; только истинные аристократы могут эмансипироваться так полно. Но маленький прогресс все же был. Свет Кента - умеренный, пристойный, который, казалось, возвращал вас во времена лодочных прогулок по Темзе с гувернантками и сачками для ловли бабочек, - убывал с неторопливостью хорошего тона, отчего у Леди Л. появлялась ностальгия по какой-нибудь яркой вспышке или внезапной, резкой темноте. Ей были противны все эти целомудренные вуали, наброшенные на грудь природе, восторги по поводу которой всегда пытался умерить англиканский климат. Стоящие в аллее под каштанами в этом умело дозированном свете, издали они оба казались ожидающими кисти мастера-импрессиониста. Она считала, что им недостает крайности, страсти. Одному лишь Ренуару иногда удавалось обращаться с женским телом с пренебрежением, какого оно заслуживает. Перси наконец перестал ухмыляться. - О! Как странно, - произнес он мрачным голосом, - и как отдает дурным вкусом. Полагаю, вы придумали всю эту историю только потому, что знаете, как я привязан к Мэримаунтам. Кстати, на прошлой неделе я провел у них выходные. Леди Л. нежно взяла его за руку: - Пойдемте, дорогой Перси. Нам осталось сделать всего несколько шагов. От вас потребуется лишь пошире открыть глаза. Глава V Дни, последовавшие за встречей на улице де Фюрсей, показались Анетте еще более тягостными, чем работа в материнской прачечной, и едва ли менее гнусными, чем требования - в общем, не такие уж трудновыполнимые - клиентов, которых она принимала у себя дома. С утра до вечера нескончаемые сеансы муштровки: ее учили ходить, садиться, чихать, сморкаться, говорить, одеваться, словом, "держаться" и "обращать на себя внимание", и, хотя Арман не уставал повторять, что она делает поразительные успехи и в совершенстве обладает тем врожденным свойством "тайны", благодаря которому некоторые женщины так хорошо умеют скрывать то, чего им не хватает, позволяя таким образом мужчинам угадывать в них все те добродетели, которыми они их наделяют, случались моменты, когда ей казалось, что в попытке стать дамой следует идти гораздо дальше в нарушении законов природы, нежели тогда, когда предаешься удовольствиям. Она нередко проливала слезы над тетрадкой, которую исписала под покровительством господина Пупа, каллиграфа, элегантными "А", "Б", и "В", ибо в те времена письмо считали важным искусством, и ее заставляли "набивать руку" по нескольку часов в день. Она была искренне возмущена, даже оскорблена одним особенно порочным грамматическим упражнением, которое заставлял ее повторять сам Арман: Ах, надо же мне было вас увидеть И, полюбив, об этом вам сказать, Чтоб вы, не побоясь меня обидеть, Решили все же гордо промолчать. Ах, надо же так было полюбить, Чтобы надеждою меня не одарили, Чтобы я стала вас боготворить, А вы меня за это погубили! К счастью для Анетты, годы, проведенные ею в заучивании наизусть и пересказе, к огромному удовлетворению ее отца, сочинений пророков социального бунта, привили ей некоторую легкость в обращении со словами, а также наделили изяществом речи и даже мысли; возвышенное видение человечества, внушаемое писателями-анархистами, в конечном счете наложило на нее отпечаток и придало ей элегантности, что значительно облегчило задачу ее учителей хороших манер. Великодушные и благородные порывы Бабефа, Блана, Бакунина пробудили в детской душе мечтательное и безотчетное стремление к красоте, стилю, изяществу, которое немедленно проявилось в ее манере одеваться. Не долго думая, ее поселили в небольшой гостинице "Пале-Ройяль" под именем мадемуазель де Буазеринье - юной особы из провинции, приехавшей в Париж в надежде отвоевать себе местечко в полусвете. Именно там бывший актер "Комеди Франсез" месье де Тюли, страдавший от болезни, которая в итоге дала осложнение на горло, что свело к трагическому шепоту некогда волновавший сердца голос, начал давать ей уроки светских манер, разыгрывая настоящие театральные сцены, в которых надо было принимать элегантные позы, передвигаться в замедленном темпе, напускать на себя томный, интригующий вид, а вслед за тем последовали еще более ужасные упражнения на дикцию, с зажатым между зубами карандашом. От этих нескончаемых испытаний Анетта впадала к концу дня в состояние полнейшей прострации и нервного напряжения, которое мог снять только Арман. Уроки продолжались в течение месяца, и удовлетворенный мэтр не раз отвратительным хрипом выражал восхищение своей ученицей: - Она великолепна! Природные данные, стиль, шик, это у нее в крови. Я гарантирую вам полный успех! После нескольких недель блеска, маленьких драм, рыданий, благодаря своему врожденному чувству прекрасного, своему уму, чутью она торжествовала победу надо всеми тенетами хорошего тона и комильфо, однако след народной издевки навсегда остался в ее голосе, что в Англии относили на счет графства Франш-Конте, откуда вела происхождение ее благородная ветвь и чей колорит она сумела сохранить в своей речи. Затем пришло время самой деликатной и самой сложной части ее воспитания. Арман вынужден был ей объяснить, что она должна научиться казаться менее осведомленной, менее искусной в своих любовных восторгах, что она должна, не колеблясь, проявлять неловкость, обнаруживая тем самым незнание, которое сопутствует хорошему воспитанию и которое непременно сойдет за невинность в глазах дилетантов благородного происхождения, помешанных на добродетели. - Боже мой, Перси, что с вами сегодня? - раздраженно спросила Леди Л. - Перестаньте ворчать, я прошу вас. Я была молода, преисполнена решимости и страсти, а вы же понимаете, в Швейцарии... Арман оказался абсолютно прав. Вы знаете, что из себя представляют настоящие джентльмены, Перси. Общаясь с ними, нужно всегда надевать перчатки. Поэт-Лауреат дрожащей рукой взял носовой платок и вытер пот со лба. Послышались звуки свежих голосов, взрывы смеха, и на аллею выбежали правнуки Леди Л. Их было трое: две девочки и один мальчик, Патрик; он был одет в костюм учащегося Итона, а в руках нес манто Леди Л. - Я принес ваше манто, Лапонька-Душечка, - гордо заявил он. - Мама о вас беспокоится. Говорит, что становится прохладно. Леди Л. нежно погладила темные локоны. Она питала слабость к малышу. Он был сама прелесть, да и к тому же мальчики всегда ей нравились больше девочек. - Merci, mon mignon [спасибо, милок (фр.)], - произнесла она по-французски. - Отнеси, пожалуйста, манто маме и скажи ей, чтобы не волновалась. В моем возрасте уже просто не может быть причин для волнений. - О! Вы еще не такая и старая, - сказал Патрик. - Мама уверена, что вы проживете до ста десяти лет. - Бедняжка Милдред, я вижу, она действительно очень обеспокоена, - сказала Леди Л. - А теперь бегите, дети. Мы с сэром Перси расчувствовались, вспоминая доброе старое время. Не правда ли, дорогой Перси? Поэт-Лауреат бросил на нее взгляд, полный ужаса, во ничего не сказал. Как всегда, дети сразу же подчинились. Они действительно были очень хорошо воспитаны. После шести мучительных месяцев "дрессировки", как она это называла, Анетта вдруг начала так хорошо и быстро усваивать все уроки и привела Арману столько доказательств своего знания правил хорошего тона, что поджимаемый временем молодой анархист совершил одну ошибку, которая едва не привела к катастрофе. Он решил подвергнуть Анетту испытанию и, чтобы положить финальный мазок, послал ее в знаменитый пансионат Плен-Монсо, где девушки из хороших семей - иностранки или провинциалки - проводили несколько месяцев перед своим выходом в свет. Однажды, после первых двух недель хорошего тона, когда мадемуазель Рен, директриса заведения, читала своим воспитанницам особенно поучительный отрывок из "Очаровательной пташки", Анетта тихо, но довольно внятно произнесла: "О-ля-ля, подохнуть можно от скуки!" Фраза прозвучала в мертвой тишине с таким акцентом правды, что мадемуазель в ужасе усомнилась, действительно ли юная особая является племянницей генерала графа де Сервиньи и внучкой прославленного кавалериста той же фамилии, павшего в бою под Маренго. Это легкое сомнение усилилось, когда от одной из воспитанниц она узнала, что в разговорах с девушками Анетта никогда не называла ее иначе, как "эта старая сводня". Она провела быстрое расследование и обнаружила, что все написанные великолепным каллиграфическим почерком рекомендации, представленные "дядей" ее воспитанницы, - фальшивки и что последний сеньор де Сервиньи давно отдал Богу свою христианскую душу в Сен-Жан-д'Арк неподалеку от Сен-Луи. Побоялись ограбления, вызвали полицию; к счастью, Анетту вовремя предупредила о подозрениях мадемуазель Рен одна из юных овечек последней" пришедшая в неописуемый восторг от богатого словарного запаса подруги и от разнообразия знаний, которыми та обладала в некоторых чрезвычайно привлекательных областях. Анетте удалось предупредить Армана, и она поспешно бежала в панталонах - платья мадемуазель Рен держала под замком - через окно, рано утром, до прихода комиссара, не преминув оставить письмо, написанное элегантным почерком, но таким языком, что директриса пансиона, прочитав лишь первые строчки, поднесла руку к сердцу и просто-напросто упала в обморок. Не успели ее привести в чувство, как при мысли о вреде, возможно непоправимом, который паршивая овца наверняка причинила ее стаду, она вновь потеряла сознание. Именно тогда смерть одного из самых выдающихся деятелей молодой Республики неожиданно лишила Альфонса Лекера покровителя, которого он уже много лет держал на крючке. Купленные им полицейские смогли лишь сообщить ему о резолюции, принятой на совещании в Министерстве внутренних дел: был наконец решен вопрос о его аресте. В своих "Мемуарах" комиссар Маньен с надлежащей суровостью заявляет, что король апашей умер бы, вероятно, богатым и почитаемым, если бы не пытался придать своим преступлениям характер социального бунта и скромно согласился бы остаться сутенером и вымогателем, каким был в течение двадцати лет своей жизни. Сеть "домов", в числе которых были Шабанэ и Ройяль, два игорных клуба, конюшня скаковых лошадей, особняк, фаэтоны и кареты были спешно переоформлены на одно подставное лицо, человека, который, не боясь мести затравленного исполина, взял и присвоил все это богатство. Так было внезапно прервано обучение Анетты, и она очутилась вдруг в Швейцарии, в мире, совершенно не похожем на тот, который она знала до сих пор. Преисполненный невыразимой горечи, взбешенный, оскорбленный и бормочущий страшные угрозы в адрес общества, Альфонс Лекер сделал своей резиденцией кофейни Женевы и Лозанны, с угрюмым и снисходительным видом позволяя Арману представлять его различным русским и итальянским анархиями как великого борца за свободу и первопроходца нового мира, пока жокей, как всегда странно скосив набок голову, смиренными и грустными глазами смотрел на своего друга. Глава VI Первые недели наедине с Арманом в Швейцарии оставили в ее душе такие светлые воспоминания, и она била тогда такой молодой, что сегодня Леди Л. казалось, что детство ее, несмотря ни на что, было счастливым. Даже пистолеты, которые он постоянно держал у изголовья, не могли навести на мысль о некоей скрытой опасности. Это были такие насыщенные, такие жизнерадостные мгновения, что всякое беспокойство, всякий страх попросту исключались. Она жила одна в гостинице "Берг" - молодая безутешная вдова некоего графа де Камоэнса; ее горе угадывалось по томному виду, оно сквозило в ее разочарованном взгляде, скользившем по людям и вещам как бы случайно; шептались, что она приехала в Швейцарию на консультацию к врачам; говорили о странной подтачивавшей ее болезни, уточнялось, что речь идет пока не о чахотке, но о том сумеречном состоянии души, которое так часто предшествует острым проявлениям недуга. Ее бледность и усталость, когда она порой прогуливалась со своими двумя борзыми в окрестностях Женевского озера, вовсе не были притворными: Арман, возможно потому, что оказался обреченным на бездействие в ожидании совещания руководства нового анархистского Интернационала в Базеле, был горяч и требователен, как никогда; расточительность, с какой он тратил свои молодые силы в объятиях любовницы, теоретики боевых действий немедленно сочли бы возмутительным разбазариванием энергии; они, вероятно, не колеблясь стали бы утверждать, что то, что он так щедро отдавал, отнималось у народа. Каждый день на рассвете Анетта взбегала, перешагивая сразу через несколько ступенек, по лестнице обветшалого дома в старом квартале Женевы, стучала в дверь студенческой комнаты и там бросалась в объятия к своему любовнику - хрупкое суденышко благополучно прибывало наконец в порт назначения; освободившаяся, бежавшая из своей тюрьмы, она странным образом успокаивалась сразу, как только ощущала его в себе; какое-то время они неподвижно лежали в этом полном умиротворении" предвкушая податливо-покорное блаженство, которое уже не могло не наступить. Затем, жадно склонившись над лицом, на которое она готова была смотреть и смотреть без устали в беспорядке маленькой комнаты, заполненной книгами, рукописями, газетами, следами остывшей пищи, рассыпав свои волосы по груди Армана, она скользила пальцем по выражению спокойного и улыбающегося счастья на его чертах, чтобы заучить наизусть его рисунок и иметь затем возможность восстановить его по желанию, зажмурив глаза, в роскошном и холодном одиночестве своих апартаментов или во время прогулки вдоль озера в матовых полутонах нежной и благопристойной природы, которая умела так хорошо "держаться" и, казалось, была сама чистота. Это были три недели упоения и переизбытка чувств, все время обновлявшихся в бурных возвращениях их страсти, и напрасно большое прозрачное озеро, которое они видели из окна, своим спокойствием призывало их к мудрости и сдержанности. Иногда ей чудилось, что все это сон, что ей нужно будет проснуться, спуститься на землю. Она вздыхала, бросала на него взгляд, полный грусти. - Ну так что, этот пикник скоро кончится? - Какой пикник, хорошая моя? - Сейчас пойдет дождь, и надо будет возвращаться... Были моменты, когда она думала, что ему наконец удалось избавиться от этой мечты о всеобщем счастье, которое будет даровано каждому, что они наконец остались одни, и даже два заряженных пистолета на ночном столике выглядели словно брошенные там поспешно бежавшим террористом. Забыты великие цели социальные потрясения, бомбы, которые следует бросить, и кровь, которую нужно пролить, подпольные собрания и боевые группы; все, что оставалось, - здоровый крепкий парень, возвращавший наконец ласкам и поцелуям их законное место в жизни - первое, несомненно. Анетта, правда, подозревала, что Свобода, Равенство и Братство ждут где-то снаружи; в котелках и щеголяя пышными усами, они гремят сапогами по мостовой - ожесточившиеся, обозленные, то и дело нетерпеливо вытаскивающие из кармана часы, чтобы посмотреть время. Но она старалась не слишком задумываться: она уже знала, что счастье - это забвение. Впрочем, будущее - привилегия мужчин. Для себя же она открыла новое сокровище, очень женское, неожиданное: сегодня. Она могла только догадываться о той борьбе, которую Арман Дени вел сам с собой, оказавшись между неожиданно возникшей тягой к устройству личной судьбы и неустанными призывами, которые мир голодных и рабов, мир презрения и безразличия обращал к нему самим своим молчанием, молчанием, которое так хорошо умела перекрывать своим голосом буржуазная пресса. И только значительно позже - а точнее, семнадцать лет спустя - Леди Л. обнаружила след этой мучительной борьбы в письме, написанном вскоре после их приезда в Женеву Арманом Дени социалисту Дино Скаволе, которого идеи Карла Маркса воодушевляли намного больше, нежели кровавый абсолютизм анархистских императивов. Письмо было воспроизведено во втором томе автобиографии Скаволы ["Революции, революционеры", 1907 (прим.авт.)]. "Возможно, вы правы. Мне иногда приходит на ум, что терроризм в большей степени проистекает из своего рода нетерпения, чем из революционной логики. Впрочем, то, что вы говорите о взаимоотношениях между терроризмом и пораженчеством, возможно, не лишено оснований". Скавола опубликовал свое письмо к Арману Дени: "Пусть же царство разума придет наконец на смену разгулу страстей, пусть жуиры абсолюта откажутся наконец от своего идеалистического буйства, пусть же экстремизм души прекратит насиловать все человечество... Ваши друзья говорят о любви к людям, но ведь сколько среди них таких, кто главным образом пытается утолить личную жажду мести Мирозданию, наказывая людей за их несовершенства... Их поведение в социализме - то же самое, что извращение чувств в любви". Но она знала тогда только то, что держит в объятиях необыкновенное в своей страстной одержимости существо, и у нее не было еще опыта общения с мужчинами такого типа, чтобы понять: если он вкладывает столько неистовства и самозабвения в свои ласки, то лишь потому, что пытается таким образом забыть в ее объятиях о другой любви, более великой и более ненасытной, чем та, которую внушала ему она. Она не научилась еще видеть в человечестве свою соперницу, и ей случалось даже думать, что в жизни ее любовника никого другого, кроме нее, нет. По-видимому, это был единственный момент в карьере апостола "перманентной революции", когда юный экстремист подвергся искушению выбраться из бурлящих глубин, где, удерживаемый убеждениями, пребывал уже несколько лет, сделал попытку всплыть на поверхность, получить доступ к несущественному, к банальности поцелуев, ландышей и голубого неба. Он пробовал быть счастливым. Порой они вставали и выходили на балкон полюбоваться видневшимися поверх крыш бледными водами великого озера, и горы как бы раскрывались перед ними в своеобразном приветствии, бросая вниз в прозрачную воду свой снежный пик. Но Анетта очень скоро уставала от пейзажа. Единственное, на что она могла смотреть часами, было это чувственное трепетное лицо с немного приплюснутым носом и льющейся львиной гривой, эта сильная шея и крепкие плечи под рубахой из белого шелка с открытым воротом; ей все время хотелось притронуться к такому кошачьему носу, запустить пальцы в растрепанную шевелюру с бронзовым отливом, склониться над томными и одновременно веселыми глазами, менявшимися в цвете, когда он улыбался. Голос был глубоким, отрывистым, всегда немного резковатым, как движения тела, которое то цепенело, то вдруг оживало, но которому, казалось, было неведомо, что значит медлительность, неспешный ленивый жест, небрежная вялость. - Арман, научи меня какой-нибудь песне о любви... - Черт возьми. Неужели ты не выучила ни одной песни, Анетта? - Те, что я знаю, слишком короткие и грустные. Жалобы, стоны, рыдания, умирание, как будто у всех тех кто их пишет, не все в порядке с легкими. Напиши мне настоящую песню о любви, Арман. - Сегодня я немного не в ударе, хотя попробовать, конечно, можно. Вот так в одной из мансард Женевы затравленным террористом были написаны слова песни, такой популярной во Франции к 1895 году - "Скоротечное счастье", - положенные, впоследствии на музыку Аристидом Фийолем. Когда Леди Л. впервые услышала припев на одной из парижских улиц, проезжая в машине о английским послом сэром Алланом Хазлитом, и неожиданно узнала знакомые слова: "Прощай, краткий миг, прощай, скоротечное счастье...", она побледнела под вуалеткой, закрыла лицо руками в перчатках и разрыдалась. Ибо Арман вовсе не оказался удачливее всех других поэтов, его предшественников: песню он сочинил слишком уж короткую и грустную. Однако терявшие терпение Свобода, Равенство и Братство вскоре заявили о себе. Арман предоставлял убежище политэмигрантам: полякам, стремившимся освободиться от русского ига; немецким революционерам, которые раз за разом, с присущей их народу аккуратностью" терпели неудачи в своих покушениях на кайзера; венграм" еще мечтавшим о Кошуте; итальянцам" готовившим убийство своего короля; сербам, ожидавшим падения Габсбургов. Все чаще после того, как Анетта со счастливой улыбкой взбегала на пятый этаж" в проеме двери перед ней открывался вид на группу субъектов, составлявших планы покушений в Париже, Вене или Москве на листочке бумаги, на котором еще валялись голова с круглыми глазами и кости от приготовленной по-русски селедки. Они проводили там ночь, либо засыпая прямо на полу, либо с неутомимой горячностью обсуждая до самого рассвета политические новости, что приносили из своих стран свежеизгнанные товарищи. С каким возбуждением, с каким энтузиазмом встречали они малейший слушок, цепляясь за каждую ниточку надежды, видя во всем знаки, благоприятные для себя, каждый день ожидая необычных, резких перемен, бунтов, которые ничто не сможет остановить и которые позволят им наконец все взять в свои руки и прийти через кровь к чистоте, а через бойню - к справедливости. Все они считали, что окружены всемирной симпатией; угнетенные слои общества только и ждут сигнала, чтобы восстать, массы на их стороне, это всего лишь вопрос нескольких месяцев, недель, часов. Ни одного рабочего среди них, ни одного сына рабочего или крестьянина; русские были все благородного происхождения и часто носили известные фамилии; немцы - романтичные буржуа, страстно влюбленные в поэзию; итальянцы - любители бельканто, мечтавшие превратить человечество в песнь любви и красоты, чтобы претворить в жизнь оперы, которые они в себе ощущали. Все они несли на себе отпечаток такого аристократизма души и такой изысканности чувств, что запросто подменяли Дамой-Человечество ту другую Даму, которую воспевали трубадуры в эпоху куртуазной любви; человека они делали божеством, а свою политическую веру - церковью; в революции они искали более подлинные дворянские титулы, нежели те, которыми многие из них были наделены; пораженные впоследствии интеллектуальным капитулянством - естественным следствием их чересчур взыскательных стремлений, некоторые из них, примкнув к фашизму и нацизму, совершили типичное самоубийство разочарованной любви. Были среди них великие мечтатели с чистыми сердцами, швырявшие бомбы в парламентах, где великие буржуазные ораторы распинались перед своими любовницами, и гордо восходившие на эшафот, преподнося таким образом мечте в знак почитания отрубленную голову. Напрасно пыталась их трагическая и отчаянная жестокость нарушить последний сон истекающего столетия; они обладали слишком тонким слухом и уже слышали отдаленный гул вала истории, который должен был хлынуть мощным потоком, но им не хватало ни терпения, чтобы его дождаться, ни власти, чтобы его ускорить. Анетта заставала их всех в маленькой комнатке: сгрудившись вокруг стола с хлебом и засохшей колбасой на газетной бумаге, они мечтали о каком-нибудь чудодейственном кратчайшем пути, каком-нибудь сказочном подвиге, который привел бы прямо к цели, избавив их от медленной и приводящей в отчаяние воспитательной, пропагандистской и организационной работы. Один из них - русский - скрывался там в течение двух недель; он был толстый, лысый и бородатый, я от него весло табаком. В Женеве он дожидался денег, которые должна была прислать ему мать, чтобы он мог вернуться в Санкт-Петербург и убить царя. Он постоянно рассказывал о матери, объясняя всем и каждому, какая это выдающаяся, храбрая и умная женщина. Его звали Ковальский, а его мать действительно была знаменитой графиней Ковальской; сосланная в Сибирь за революционную деятельность, она стала там тайной советчицей и вдохновительницей Чулкова. Несколькими неделями позже Ковальский действительно вернулся в Россию, но вместо того, чтобы взорвать царя, он нечаянно взорвал родную мать, не сумев предотвратить несчастный случай, вызванный бомбой его собственного приготовления. Был также Килимов, молодой офицер, бывший кадет пажеского корпуса, молчаливый, задумчивый, замкнутый человек, убивавший время, играя в шахматы с самим собой и постоянно проигрывая, что, по-видимому, вызывало у него мрачное удовлетворение. И Наполеон Росетти, маленький жизнерадостный итальянец, уроженец Кремоны, который играл на скрипке в ресторанчиках и никогда не прогуливался по Женеве без бомбы в своем таком безобидном с виду футляре. - Никогда не знаешь, мадемуазель, - любезно объяснял он Анетте, - с кем выпадет встретиться на посещаемых такой благородной публикой берегах Женевского озера. Так что мой девиз: "Всегда готов услужить". В "Эссе об искусстве" сэра Бертрана Мура, опубликованном в 1941 году, Леди Л. нашла замечательный пассаж, который, по ее мнению, можно было с успехом отнести к Арману и к некоторым из его товарищей. "Все так и должно было кончиться; потребность в красоте человеческой души должна была рано или поздно выйти за рамки искусства, чтобы приняться за саму жизнь. Поэтому перед нами - вдохновенные творцы, бросившиеся в погоню за приказавшим долго жить шедевром; с жизнью и обществом они начинают обращаться как с податливой массой. Представьте Пикассо или Брака, пытающихся построить новый мир по канонам своего искусства: все человечество обрабатывается, растирается, истязается - как лепная глина. Как раз это с нами и происходит. Остается узнать, откуда попадает в человеческую душу эта потребность в прекрасном: поистине, кто-то выбрал очень любопытное местечко, чтобы ее туда запихнуть". Поначалу группка заговорщиков показалась Анетте довольно любезной. Но Арман решил, что для успеха их планов девушке важно сохранить анонимность, и запретил своей подружке приходить к нему, когда там находились товарищи. Анетта тотчас возненавидела их всеми фибрами своей души и не задумываясь выдала бы их полиции, если бы такой каприз не грозил бедой ее любовнику. Так что большую часть времени она была теперь предоставлена сама себе и поэтому стала искать утешения в радостях, к которым имела доступ благодаря своему новому положению и остаткам денег Альфонса Лекера. Она совершала длительные прогулки за городом, поигрывая зонтиком, не забывая напомнить кучеру ехать помедленнее, чтобы вдоволь насладиться забавным эффектом, который производил на одиноких прохожих ее проезд, довольная, что может позволить любоваться своей персоной, напуская на себя загадочный и немного томный вид, чтобы подогреть их любопытство. Она останавливалась перед романтичными виллами с итальянскими балконами, по которым, казалось, бродят тени всех исчезнувших любовников, она смотрела на элегантных дам и изысканных мужчин, игравших на лужайке в крокет, она посещала сад, подаренный городу великим герцогом Алексисом, где, чтобы вы не затерялись в лабиринте цветов, вам предоставляли гида, и ее охватывало властное желание быть богатой, иметь дом, свой выезд, свои сады, гулять среди цветов, которые принадлежали бы ей. Сказочное разнообразие цветов представлялось Анетте одной из величайших загадок мироздания. Она болтала с садовниками, выясняя названия растений, их вкусы, привычки, требования и капризы, и, закрыв глаза, пыталась распознать каждый цветок по его запаху; когда она попадала в точку, ей казалось, что она обрела друга на всю жизнь. Часами она пропадала в салонах мод, примеряя туалеты, шляпки, играя боа из перьев или вуалеткой, помогавшими ей - такой юной - окружить себя тайной, в то время как продавщица восклицала: "Как вы прекрасны, мадемуазель!" Около пяти вечера она всегда заходила к Рампелмейеру, где пила чай, прислушиваясь к неназойливому гулу французских, русских или немецких голосов вокруг себя, притворяясь, что никого не видит и ничего не слышит, кроме разве что "О sole mio" ["О, мое солнце" (ит.)] в исполнении пузатенького итальянца, прижимавшего к сердцу волосатую руку, в то время как его тощий приятель с длинными кудрями аккомпанировал ему на скрипке. У нее так хорошо получалось напускать на себя рассеянно-отсутствующий вид, и она уже добилась такого правдоподобия в скромности и такой уверенности в одиночестве, что ни один из тех, и молодых, и пожилых, мужчин, которые так падки на сладкое за чаем, не осмеливался никогда ни заговорить с ней, ни даже открыто на нее посмотреть. Лишь изредка она бросала быстрый и циничный взгляд, который словно стрела внезапно пронзал рафинированную и благопристойную атмосферу зала, а на лице на миг появлялось выражение такого лукавства, что становилось слышно, как звенят чашки, ложки и блюдца в руках некоторых охотников в засаде. Но прежде чем эти дилетанты успевали задать себе кое-какие вопросы или убаюкать себя кое-какими надеждами, губы Анетты безжалостно уничтожали последний след исчезнувшей улыбки, ее длинные ресницы скромно опускались, лицо ее становилось отстраненным и непроницаемым, и в ушах у нее раздавались слова господина де Тюлли: - Запомните, дитя мое, вы - далеко, вы недоступны... К вам нельзя подойти... Богиня одна на своем Олимпе... Никто не смеет... Ни один не предполагает... Вами могут лишь восхищаться на расстоянии и тщетно вздыхать... И тогда вы добьетесь от них всего, чего ни пожелаете. И напоследок - игривый взгляд украдкой; но, прежде чем кто-либо из ее озадаченных обожателей решался поверить своим глазам и встать со стула, на лице ее не оставалось уже ничего, кроме удивительного совершенства черт, бесспорно аристократических, восхитительного, одухотворенного, тонкого носа и этих тяжелых ресниц, которые опускались словно под бременем скромности. Ее часто видели у ювелиров, где она любила играть чудными камнями, производившими тогда фурор, - у Леди Л. ими до сих пор набиты шкатулки, - или примерять серьги, браслеты и броши, которые тогда не называли еще ужасным словом "клипсы", и такая у нее была сила воли и чувство собственного достоинства - качества, приобретенные, кстати, совсем недавно, - что она ни разу ничего не украла, хотя искушение было порой так велико, что слезы наворачивались у нее на глаза. Однако очень скоро она поняла, что истинная роскошь - не та, что содержится в камнях и произведениях искусства, и что рядом с живым великолепием форм, сияний и оттенков, которые дарила ей земля, самая красивая драгоценность казалась всего лишь дешевкой. Она обладала врожденным чувством подлинного. Она умела инстинктивно отличать изящное от всего, что просто бросается в глаза, настоящее благородство - от напускного высокомерия и в совершенстве уже владела этим загадочным искусством придавать туалетам свой собственный, едва уловимый шарм, который тотчас делал ее лучше всех одетой всюду, где бы она ни появлялась. Именно во время своих прогулок по кантону она по-настоящему прониклась тем, что терпеливо преподавал ей господин де Тюлли. Веточка сирени была уроком грации; взирая на скользящих по глади озера лебедей, поглаживая лепестки цветка, она узнавала гораздо больше, чем из всех учебников хороших манер; она ни разу не пересекла сада без того, чтобы не приобрести еще немного легкости и уверенности, и вскоре, когда она сидела у Рампелмейера, слушая неназойливый лепет полиглотов, или проходила на вернисаже перед картинами, она начала вызывать восхищение не столько своей красотой, сколько чем-то природным, что сразу замечают истинные аристократы: необыкновенной легкостью, уверенностью, неподражаемостью - всеми качествами, которые нельзя приобрести и, которые даются лишь от рождения. "Природное изящество", - понимающе переглядываясь, говорили в своем кругу эти знатоки голубой крови. Много лет спустя, вспоминая то первое впечатление, которое она произвела на своих благородных почитателей, Леди Л. еще, бывало, запрокидывала назад свою хорошенькую светлую головку и разражалась веселым смехом, который всегда немного сбивал с толку ее окружение, потому что в его беззаботности заключался поистине целый мир; с особым удовольствием шептались о том, что в характере этой знатной дамы есть нечто аморальное, даже какой-то нигилизм - черта, кстати, довольно часто встречающаяся у настоящих сеньоров, которые могут позволить себе все и которые вследствие многих веков привилегий зачастую становятся слегка эксцентричными и совершенно непочтительными. И когда художники и скульпторы приходили в восторг от ее стройной фигуры, этого молниеносно уловимого в малейшем ее движении подлинного стиля, она им важно объясняла: - Все это приобретается в общении с цветами. Она полюбила музыку. Очень скоро она стала отличать подлинное искусство от виртуозной техники, и, сидя в концертном зале, с полузакрытыми глазами, с улыбкой на губах, она вся отдавалась во власть очарованию, сильнее которого было лишь очарование любви. Но у нее на всю жизнь осталась слабость к танцам под аккордеон, что считалось тогда верхом вульгарности: прошло немало лет, прежде чем Леди Л. смогла помочь этой девушке из простонародья войти в гостиные. Глава VII Группа экстремистов, объединившихся в Женеве вокруг Армана Дени, находилась тогда в полном противоборстве с революционной моралью эпохи. На подпольном собрании в Базеле в январе 1890 года они выступили с резкой критикой Карла Маркса, чье учение, на их взгляд, прямо вело к полному порабощению человека государством; они отвергли всякую возможность сотрудничества с английскими социалистами, которых окрестили "блеющими фабианистами" [Арман Дени. "Пасторальная иллюзия" в номере "Свободного человека", 2 января, 1890 (прим.авт.)], и окончательно порвали с Кропоткиным и Федухиным, сочтя их самих слишком "белыми перчатками" [там же]. "Комитет за Освобождение" - название, принятое коллегиальным руководством движения "перманентной революции" после раскола в Базеле, - ощутил нехватку средств в тот самый момент, когда его прожекты и план действий стали особенно честолюбивыми. Нападение на почтовый фургон в Лозанне, успешно осуществленное Арманом и Лекером, ограбление ювелирной лавки Максимена в Женеве, совершенное Арманом и Шлессером в начале февраля 1890 года, позволили им организовать и вооружить полдюжины боевых групп, которые перешли французскую границу в начале весны. Половина личного состава тут же испарилась с деньгами, остальные напомнили о себе лишь провалом манифестации в Клиши 1 мая 1891 года, где, несмотря на небольшую перестрелку, не было ни убитых, ни раненых. Буржуазное общество, казалось, поглощает анархистов, как промокательная бумага впитывает чернила, и поэтому приходилось постоянно находить новых членов, что в свою очередь требовало организационной и воспитательной работы, медлительность которой не отвечала ни темпераменту Армана Дени, ни глубоким убеждениям, приведшим его в Базель требовать объявления "чрезвычайного положения в мире" для спасения человечества от нависшей над ним угрозы колониальных войн и властолюбивых чаяний правителей. Легче всего было вербовать наемников в преступных кругах - миссия, которой некий Кенигштейн, по прозвищу Равашоль, был облечен в Париже. Арман подсчитал, что, если бы те несколько сотен убийств с целью ограбления, в среднем совершаемых в столице из года в год, можно было заменить убийствами политическими, капиталистическое общество лишилось бы своих опор и рухнуло бы после первого же толчка народных масс [Арман Дени. "Преступники и мы", статья в номере "Свободного человека", 14 ноября, 1889 (прим.авт.)]. Однако такой способ действий был чересчур дорогостоящим: если подлинные идеалисты не стоили практически ничего, вербовка профессионалов в специфических кругах требовала значительных сумм. Арман Дени, после долгих колебаний, - а сегодня Леди Л. казалось, что она, сама того не зная, была тогда в двух шагах от победы, - решил в итоге использовать Анетту с той же целью, с какой он ее завербовал полтора года назад. Вот почему обаятельная графиня де Камоэнс ездила с виллы на виллу, попивала чай, играла в крокет, слушала музыку, бросала вокруг себя задумчивые взгляды и часто вставала перед дилеммой, жилище кого из его любезных хозяев выбрать, ибо многие из них, казалось, вполне заслуживали быть ограбленными. Установить необходимые светские контакты в добропорядочном обществе она смогла благодаря посредничеству некоего барона де Берена. Барон, человек высочайшей культуры и редкого остроумия, был одним из страдальцев, которых Альфонс Лекер долгие годы держал на крючке, безжалостно эксплуатируя хорошо известный надлом в душе аристократа, такого чистокровного по природе и такого рафинированного в своих вкусах. Аристократизм, однако, не мешал барону смаковать некоторые удовольствия - без которых он никак не мог обойтись - лишь в мерзости и унижении, стоя на коленях у края бездны, и, по возможности, в неотвратимости смертельной угрозы. Сам Фрейд, вероятно, не смог бы спасти это хрупкое существо с седыми волосами от непреодолимой тяги к повиновению во тьме, которую испытывал порочный и смятенный ребенок, скрывавшийся во взрослом и требовавший наказания. И если этому отчаянному поборнику апашей, кутавшемуся в свою длинную шубу, с моноклем, сверкавшим в свете газовых горелок на его бледном, испуганном и восхищенном лице, не перерезали горло в ходе его ночных погружений в мерзость, то исключительно благодаря покровительству Лекера. Он промотал все свое состояние; опекаемый судебным советником, он уже несколько лет приносил бывшему владельцу "Шабанэ" пользу лишь как его агент в игорных клубах и в кругах золотой молодежи благородного происхождения, общества которой "милорд" Лекер так рьяно искал, прежде чем открыл в себе призвание бунтаря. Итак, именно де Верен сыграл для Анетты роль проводника в богатый, праздный и вежливо скучающий высший свет Женевы. Специально для этого Лекер и вызвал его в Швейцарию. Приехав туда против своей воли, бедняга тотчас заболел: он не переносил чистого воздуха Швейцарии, от которого у него появились приступы астмы. Как только его помещали в здоровую обстановку, он начинал задыхаться. "Я ненавижу природу", - грустно шептал он Анетте, лежа в ее апартаментах в гостинице "Берг", все окна которых были закрыты, а шторы задернуты. Однако не подчиниться он не мог. Он мужественно сражался со светом, с весной, с ветром, дувшим с глетчеров и несшим с собой снег, потерял аппетит, захирел, стал задыхаться, но с задачей своей справился, находя кое-какую моральную поддержку у кучеров. Ему понадобилось несколько недель на то, чтобы прочно водворить в свет графиню де Камоэнс, у которой как раз закончился траур, затем он спешно вернулся в Париж и очень скоро выздоровел. Но над трущобами, где он чересчур рьяно взялся за лечение, уже не довлела тяжелая длань Лекера. Спустя несколько месяцев после возвращения тело барона нашли в сточной канаве: его лицо так и застыло в выражении сладострастного ужаса. Итак, Анетта смогла без труда смешаться с этими роскошными миграционными птицами, которые, в зависимости от времени года, перелетали из одной страны в другую, лечились целебными водами в Баден-Бадене или Киссингене, устраивали пикники на берегах радующих глаз озер или фотографировались с альпенштоком в руке у края глетчера, в то время как их сыновья и дочери, под присмотром немецких воспитателей или английских гувернанток, писали акварелью пейзажи на манер Эдварда Лира, читали "Маленького лорда Фаунтлероя" или предавались мечтам за роялем. Швейцария была в те времена любимым местом встреч этих осторожных путешественников, которых даже Монблан повергал в трепет"; викторианская эпоха с ее плюшевым комфортом, маленькими чайничками, альбомами и засушенными меж страниц интимных дневников цветочками расставила свои аванпосты по берегам и в хорошо ухоженных парках озера Комо, Стрезы и Интерлакена. Однако именно среди этих праздношатающихся, единственной страстью которых, казалось, были благопристойность и порядочность, Анетта познакомилась с одним из самых эксцентричных, самых образованных и самых умных людей своего времени. Эдвард Лир, чьим щедрым покровителем он был довольно долго, никогда не называл его иначе как "блаженный бонза". В "Алисе в Стране чудес" Льюис Кэрролл сделал его королем, чьи владения находились по другую сторону зеркала, и в своих письмах к Дадли Пейдж дал ему следующее описание: "Представьте худого будду с абсолютно бритым черепом, с улыбкой, которую не может стереть ничто, веки без ресниц на маленьких глазках, напоминающих бриллианты чистейшей воды, губы, казалось, сохранившие в своем сладострастном изгибе вкус всех изысканных блюд, к которым они прикасались, и вы ничего не будете знать об этом человеке, ибо он остается невидимым под этой незыблемой маской; иногда начинает казаться, что имеешь дело с каменной статуей, в которую вселилось существо, удивительным образом радующееся тому, что видит вокруг себя, и, в частности, в вас, тем самым вызывая у собеседника чувство, которое едва ли можно назвать приятным". Герцогу Глендейлу - а для друзей "Дики" - было тогда чуть больше пятидесяти, и уже на протяжении многих лет он с успехом подтверждал репутацию человека, вызывавшего особую ненависть у королевы Виктории. Недруги считали его в корне испорченным, друзья видели в нем воплощение мудрости. Всем были хорошо известны его взбалмошность и склонность к авантюрам; такой характер он унаследовал от отца, который сопровождал лорда Байрона во время его роковой экспедиции в Грецию, но вовсе не из-за того, что его так волновал вопрос независимости греков, - он считал, что красота пейзажа, общество поэта и возможность присвоить несколько редких предметов античности стоили того, чтобы стронуться с места. После смерти Байрона он продолжал сражаться рядом с Ипсиланти и не раз рисковал жизнью, отбивая высоту Гелиос у турецкой кавалерии; когда была одержала победа, он разграбил храм и с трофеями торжественно вернулся в Англию. Сын его женился на цыганке - к великому возмущению молодой королевы и принца-консорта; после смерти жены он уехал в Испанию и несколько лет жил в племени, к которому она принадлежала. Оскорбленные английские туристы узнавали его на улицах Севильи, с попугаем на плече, аккомпанировавшего на тамбурине номеру своей дрессированной обезьянки. Затем он на несколько лет исчез на Дальнем Востоке, откуда в один прекрасный день вернулся с бритым черепом и в оранжевом одеянии буддистских жрецов. Ему предложили уехать из Англии после того, как он попытался склонить к буддизму архиепископа Кентерберийского и осудил псовую охоту на лис в письме, посланном в "Таймс" и написанном ироничным и возмущенным тоном, который могла бы одобрить разве что лисица. Он уехал жить в Италию и почти не напоминал о себе лишь потому, что посещал круги, о которых неприлично было даже говорить; бездарные живописцы, социалисты, анархисты - он не гнушался ничем. Тем не менее любовь к искусству стала в конце концов доминирующей силой его жизни. Безошибочность его вкуса и меткость суждений стали легендарными среди торговцев картинами и коллекционеров: в искусстве он видел протест человека против своего существования, против бренности своей судьбы. Его терпимость, его улыбчивую доброжелательность одни считали формой аристократического безразличия и даже презрения, другие - свойством натуры, которую чрезмерная чувствительность и своего рода нескончаемое возмущение побуждали укрываться в равнодушии и иронии; во всяком случае, его отказ от условностей и викторианских норм поведения сделал его жизнь в Англии практически невозможной. Он заинтересовался Анеттой после первой же их встречи на одном из раутов у посла России графа Родендорфа. Она восхитила его своей жизнерадостной и белокурой красотой, но, несомненно, также и заинтриговала некоторыми странностями в поведении. Анетта была еще вынуждена часто молчать и постоянно следить за собой: одно жаргонное словечко, резковатый жест, какой-нибудь слишком очевидный ляп - и злые языки уже не остановишь; она немного нервничала всякий раз, когда Глендейл пристально на нее смотрел своими слегка раскосыми глазами, с веками без ресниц, с едва обозначенной, постоянно застывшей в уголках рта улыбкой; выдающиеся скулы и невозмутимость черт еще больше подчеркивали странно восточный характер лица. Он стал искать ее общества, и в скором времени они начали встречаться чуть ли не каждый день, хотя она никогда не чувствовала себя легко рядом с ним: у него была такая манера останавливать взгляд и мило улыбаться, от которой у нее возникало ощущение, что она ответила, даже не отдавая себе в этом отчета, на все его вопросы. Но он был обаятелен, весел и явно влюблен в нее. А она и представить даже не могла, что человек может вести такой образ жизни. С эскортом французских и китайских поваров, итальянских мажордомов, чистокровнейших лошадей, ирландских тренеров, поэтов, музыкантов, со своим спецпоездом, всегда готовым доставить его из одного конца Европы в другой; со своими конюшнями скаковых лошадей и сворами охотничьих собак, с коллекциями картин и предметов искусства, домами и садами, он, казалось, не столько наслаждался своими богатствами и привилегиями, сколько посмеивался над ними, над собой, над обществом, которое его терпело, и пародировал самым своим существованием и своим пышным образом жизни все, что сам собою представлял, и все, что делало его возможным. "Агент-провокатор" - такое определение дал он себе однажды в разговоре с Анеттой, но ей надо было еще стать Леди Л., чтобы действительно понять, что имел в виду этот террорист. Часы, что проводила она в его обществе, очень быстро наложили на нее отпечаток; она, как бы сама того не сознавая, поддавалась воздействию некой заразной болезни, которая мало-помалу преобразила ее. Его манера смотреть на вещи, этот ироничный скептицизм, который маскировал глубокую любовь к жизни, это полное отсутствие предрассудков, доходившее до терпимой и доброжелательной аморальности, производили на нее неотразимое впечатление; очень скоро она решила, что именно такой облик подошел бы ей лучше всего, и стала пристальнее вглядываться в Дики, пытаясь разгадать секрет того искусства, что позволяет вам держать мир на расстоянии только за счет того, как вы на него смотрите. Он никогда не интересовался ее прошлым, и, хотя проявляемая им сдержанность в стремлении не касаться этой темы уже сама по себе была немного ироничным признаком некоторого недоверия, а возможно, и подозрения, она была ему за это благодарна и в скором времени уже не испытывала в его присутствии ни смущения, ни настороженности. Когда она делала неверный шаг, когда у нее вырывалось жаргонное словцо или в ее интонации и речи вдруг появлялись следы просторечного выговора, он умел этого не замечать. Несмотря на то что его общество было ей приятно, она, ни на секунду не забывая о своей миссии, составила подробнейший план виллы Глендейла, с точным указанием местонахождения его сокровищ и тщательно пронумерованным содержимым каждой витрины. Она начертила этот план постепенно, во время сеансов рисования, которые они устраивали почти ежедневно на террасе, возвышавшейся над парком и Женевским озером; горы на французском берегу закрывали горизонт, и из порта нет-нет да выпархивали, словно бабочки, парусники. Глендейл рисовал ее портрет, в то время как Анетта, положив на колени лист картона, с немного усталым видом прилежно воспроизводила на бумаге мужественные формы статуи Аполлона, которая украшала лестницу террасы. - Дики, что это за чудесные фигурки на третьем этаже справа в коридоре, прямо у входа в библиотеку? Зажмурив один глаз, Глендейл измерил ее карандашом, который держал в вытянутой руке. - Вы правы, что обратили на них внимание. Это египетские скарабеи. Они датируются третьим тысячелетием и были украдены специально для меня из гробницы одного фараона. Видите ли, я содержу постоянную группу превосходных археологов, которые воруют для меня в Египте. Они как раз обнаружили новое погребение и сейчас раскапывают его за мой счет. Я из тех, кого называют меценатами. - А большую ли ценность представляют эти восхитительные фигурки? - Огромную. Они уникальны. Анетта приподняла Аполлона и пометила на плане месторасположение витрины. На полях она написала: "Египетские золотые скарабеи, много денег. Не упустить из виду". - Не исключено, что весной я сам поеду в Египет наблюдать за раскопками, - сказал Глендейл. - Не хотите составить мне компанию? - Это было бы чудесно. Но скажите, Дики, за этих скарабеев... если бы вы их продали, сколько бы вы за них получили? Я спрашиваю из чистого любопытства, конечно. - Конечно. Видите ли... Лувр давал мне за них десять тысяч фунтов стерлингов, а кайзер, гостившие у меня в прошлом году, предложил вдвое больше, но не получил их. - Двадцать тысяч фунтов стерлингов? - спросила Анетта, понижая голос, поскольку еще питала большое уважение к деньгам. - Вы считаете, кайзер действительно заплатил бы столько, если бы их ему предложили? - Не колеблясь. Я бы даже не удивился, если бы о" объявил войну Англии или Швейцарии только затем, чтобы завладеть моими скарабеями... Он тоже меценат. Анетта пометила сумму вопросительным знаком и тщательно занесла имя возможного покупателя - императора Германии. Это был интересный рынок сбыта, но он, разумеется, ставил нравственную проблему, ибо друзьям Армана было бы все-таки сложно вступить в переговоры с кайзером, которого они ненавидели. У нее вдруг мелькнула мысль, не проще ли было бы доверить тайну своему новому другу: Дики так понятлив, быть может, он даже помог бы им ограбить самого себя. Безграничное, немного детское восхищение, которое он ей внушал, было таким, что она не смогла удержаться и призналась в этом Арману; возмущению молодого анархиста не было границ. - Он подлец. Единственное, что можно сказать в его пользу, так это то, что его подлость настолько очевидна, что он работает, в некотором роде, на нас: он ускоряет революционный процесс. Эгоистичный сибарит, заботящийся лишь о собственном удовольствии. Нет ничего отвратительнее этого равнодушного либерализма, который стремится утвердить цинизм и скептицизм как одну из форм мудрости... И он пускает золотую пыль искусства себе в глаза, чтобы не видеть окружающие его уродство и нищету... Она сделала попытку возразить: - Но он так добр и так великодушен. Он помогает выжить десяткам художников, писателей, музыкантов... Без него они бы умерли с голоду или ничего бы не создали. - О, в этом я не сомневаюсь, - сказал Арман и повел плечами. - Художник всегда был сообщником правящих классов" и его связи с ними продолжают крепнуть: людей, выходящих из церквей" хотят послать за очередной порцией опиума в музеи, и все по тем же причинам. Когда я слышу из уст буржуа слово "культура", меня так и подмывает схватиться за пистолет [Арман Дени. Письмо, опубликованное в "Воспоминаниях" Скаволы в 1904 году - следовательно, за тридцать три года до почти идентичного заявления Геббельса (прим.авт.)]. Нашим поэтам и музыкантам платят за то, что они поют колыбельные народу, убаюкивая его, художникам - за то, что они прикрывают красивой вуалью реальные факты действительности. Не может быть красоты без справедливости, искусства - без достойных человека условий существования. Глендейл - реакционер, распутник, в этом все дело. Народ растопчет его, оставив лишь его клиническое описание в учебниках истории, дабы избежать повторения зла. Они прогуливались в поле среди нарциссов на склоне горы Пелерен. Арман возвращался с собрания студентов; в руке он держал фуражку, полную вишен, которых они нарвали. Дневной свет и ветер играли в его волосах желтовато-тигровыми отблесками; коренастая фигура, широкие плечи, сильные руки придавали ему тот несколько грубоватый вид, что так точно схвачен в знаменитом рисунке из "Папаши Пенара". Леди Л. вырезала рисунок и наклеила его на изображение святого Кирилла на русской иконе, которая висела у нее в павильоне. Огромное озеро с его городишками, голубые горы, отдаленный звон колокольчиков невидимого стада, кристальная чистота звучания которых, казалось, воспевает чистоту воздуха и снежных вершин, - все это юное лето, так хорошо умевшее поворачиваться спиной к страданиям другого и к уродству" несомненно, также было реакционером-распутником, однако его язык Анетта воспринимала лучше, чем язык Армана. - Глендейл принадлежит к обреченному классу, единственной целью которого в жизни является то, что они называют "святым эгоизмом". Анетта вздохнула: она не знала ничего более святого. И не потому, что ей претила сама идея ограбления коллекций Дики" совсем напротив, но она считала поистине глупым тратить затем такое богатство на взрывы мостов и эшелонов" убийства министров, печатание листовок и кормление "товарищей", этих товарищей, которые никогда не слушали музыку, не любовались цветком, не оборачивались вслед красивой женщине. - Конечно, я сделаю все, что ты захочешь, но... Арман... Нельзя ли хотя бы раз оставить деньги себе, отправиться в путешествие, посмотреть мир, быть счастливыми вместе? Почему ты всегда все отдаешь друзьям? Они же ни на что не годны! Только и могут, что болтать да швырять деньги на ветер. Как этот недотепа Ковальский. Он только и сумел, что взорвать собственную мамашу. Ну разве это не смешно? - Он все делал по инструкции. Такой досадный случай может произойти с каждым. - Дорогой, давай ограбим этого добряка Дики, но давай оставим хотя бы часть денег для себя. Мне так хочется попутешествовать! Индия, Турция... Только один год, Арман. Потом мы вернемся и переделаем мир. Но прежде я хотела бы его увидеть, пока он еще так прекрасен... Он смотрел на нее с удивлением: уверенная в себе, элегантная, очаровательная женщина, поигрывая зонтиком, прогуливающаяся в поле среди нарциссов. Как далеко она ушла от той взбалмошной потрепанной девицы, которую он подобрал на улице полтора года назад. Он остановился среди цветов, доходивших ему до колен. - Послушай меня. Она повернулась к нему, увидела его посуровевшее, почти враждебное лицо, сдвинутые брови и глаза, неизменно яростные, что всегда проявлялось во внезапной неподвижности взгляда. Она схватила его за руку: - Прости меня. В тебе вся моя жизнь, Арман. Я сделаю все, что ты захочешь. Я легкомысленна, захмелела от счастья и сама не знаю, что говорю. И потом, я целые дни провожу с Дики, которому на все наплевать, и я просто уже не знаю, на каком я свете. Я уверена только в том, что люблю тебя, как никакая другая женщина никогда не любила. Арман так сильно сжал ее запястье, что она едва не вскрикнула от боли: - Послушай меня, Анетта. В тебе есть суровость, и это вполне понятно: ты начала страдать так рано и так глубоко, что у тебя осталось только презрение к страданию, ты больше не хочешь о нем и слышать. Ты прошла такую школу невзгод, что в итоге прониклась ненавистью не только к несчастью, но также и к несчастным. Это хорошо известная защитная реакция, впрочем, именно так буржуазия, вышедшая, кстати, из народа, ожесточилась и окопалась в своей ожесточенности... Но есть одно, чего я не понимаю. Ты говоришь, что любишь меня. Как можешь ты кого-то любить, не любя его таким, каков он есть на самом деле? Как можешь ты любить меня и в то же время просить меня полностью измениться, стать кем-то другим? Если бы я отказался от своего революционного призвания, от меня ничего бы не осталось: ты не можешь одновременно требовать, чтобы я отказался от того, каков я есть, и оставался тем, кого ты любишь. Ты знаешь, быть в моей шкуре нелегко. Нелегко быть Арманом Дени. Очень ненадежно. Бывает, просыпаюсь утром и удивляюсь, что ты еще здесь. Тебе следовало бы быть моей силой, а не пытаться подточить мою волю, мои убеждения. Тебе следовало бы... Он умолк: в ее глазах стояли слезы. Он смягчился: - Я могу сказать только одно: если бы человек всегда уступал тому" что есть в нем наиболее человечного, он бы давно перестал быть человеком. Глава VIII Вернувшись двумя днями позже, Анетта не без досады отметила про себя, что коллекция золотых скарабеев исчезла. Она нахмурила брови и довольно сухо поинтересовалась, что с ней стало; Дики взглянул на пустую витрину и с невиннейшим видом пояснил: - О! Я убрал их в сейф моего банка, на некоторое время. Недавно в нашем районе было совершено ограбление, и я бы сильно огорчился, если бы у меня украли эти редчайшие экземпляры. Новые владельцы могли бы переплавить их в золото. Да простит меня Бог! Анетта хотела сделать равнодушное лицо, как вдруг ей показалось, что Дики о чем-то догадывается. Это было очень, очень неприятно. Сама мысль, что в голове ее друга могло зародиться подозрение, раздражала и даже возмущала ее. Воистину, это было верхом неприличия. Всю неделю она дулась. И тем не менее Глендейл как будто привязывался к ней все больше и больше. Он постоянно искал ее общества. Он предложил себя в качестве преподавателя английского, и, хотя ей так никогда и не удалось избавиться от своего ярко выраженного парижского акцента, она быстро добилась успеха и вскоре заговорила на этом языке с необычайной легкостью. Их повсюду видели вместе: на концертах, балах, пикниках, плавающими по озеру на яхте или выезжающими в карете на длительные прогулки за город. Как раз во время одной из таких поездок Анетта, уже возвращаясь домой, сделала короткую, но волнующую остановку в церкви, где она зажгла свечу и из-за этого едва не опоздала к началу покушения на Михаила Болгарского. На следующий день она застала Дики за игрой в крокет с русским послом графом Родендорфом; разумеется, все говорили только об убийстве, все были страшно напуганы. Швейцарские власти, обеспокоенные тем, что терроризм может отрицательно сказаться на индустрии туризма в стране, установили систематический контроль над политэмигрантами, отчего положение Армана и его друзей резко осложнилось. Французское правительство, в свою очередь встревоженное размахом анархистского движения - взрыв в казарме Лобо 18 марта 1891 года произошел лишь несколько дней спустя после взрыва на бульваре Сен-Жермен в доме у советника Бенуа, - предпринимало решительные шаги по выявлению главных экстремистских организаций в Париже. Шомартен, Беала, Симон и сам Равашоль, правая рука Альфонса Лекера, были арестованы и преданы суду. В Базеле собрались лидеры "Черного Интернационала" - черным его прозвали газетчики, - и Арман, в который уже раз, сумел навязать свою точку зрения: никакой передышки, наоборот, необходимо усилить террористическую деятельность, особенно в Париже, с тем чтобы нагнать страху, надавить на присяжных, призванных судить арестованных товарищей, и одновременно доказать общественности, что полиция бессильна и что движение вовсе не пошло на убыль. Было также принято предложение Беляева, русского, покинуть на некоторое время Швейцарию и перевести штаб "Комитета за освобождение" в Италию. Все это, однако, требовало средств, которых боевые группы практически не имели: нападение на банк "Креди Фонсье" в Брюсселе завершилось полным провалом и арестом Кобелева. Возвратившись в Женеву, Арман объявил Анетте о своем намерении ограбить виллу графа Родендорфа, на которую она уже давно обратила его внимание. Посол России походил на неуклюжего медведя-кутилу, проматывавшего в игорных домах баснословные суммы, что, однако, не мешало ему вести экстравагантный образ жизни и устраивать ужины на сто персон, подавая кушанья на золотых сервизах. Он по уши влюбился в юную госпожу де Камоэнс: он рыдал, валяясь у нее в ногах, после того как она отказалась выйти за него замуж, грозился размозжить себе голову, в связи с чем Глендейл говорил, что "этим он оказал бы первую реальную услугу своей стране". Было решено, что Арман, Альфонс Лекер и жокей проникнут на виллу, пока Анетта будет вместе со своим воздыхателем на балете. К несчастью, позволив себе перед спектаклем некоторые излишества в еде он почувствовал в ложе недомогание уже в начале представления, и друзьям пришлось отвезти его домой. Не на шутку испугавшись, Анетта поспешно возвратилась в гостиницу. В пути Родендорф почувствовал себя лучше и хотел вернуться в театр, однако его друзья, русский генерал Добринский и один из атташе германского посольства, уговорили его ехать на виллу. Они обнаружили дверь открытой, слуг связанными и с кляпами во рту; внушительных размеров мужчина, с сигарой в зубах и с зажатым в кулаке пистолетом, стоял в вестибюле, в то время как жокей набивал золотой посудой мешки. Арман в эту минуту находился на втором этаже и, приставив дуло пистолета к затылку секретаря, предлагал тому открыть сейф. Лекер мгновенно отреагировал на это вторжение, выстрелив в Родендорфа и ранив его в руку. Арман бросился к лестнице, и, хотя троица и смогла беспрепятственно покинуть виллу, преследуемая лишь неистовыми воплями русского, полиция разослала повсюду их точные приметы, а посол пообещал награду в десять тысяч франков золотом каждому, кто окажет содействие в поимке преступников. Швейцарцы, возмущенные таким пренебрежением к их гостеприимству, подняли на ноги всех осведомителей, и троица оказалась почти в безнадежном положении. Необыкновенная красота Армана, которого газеты незамедлительно окрестили - одни "черным ангелом", другие "белым демоном"" гигантский рост Лекера в разительном контрасте с крошечной фигуркой жокея, - все это делало их легко узнаваемыми: о том, чтобы ускользнуть незаметно, не могло быть и речи. Они окопались в мастерской папаши Ланюса, уважаемого часовщика из Берга, щеголявшего в кофейнях у Женевского озера великолепными белыми усами и трубкой тихого отца семейства, у которого, однако, после его ареста полгода спустя было обнаружено такое количество бомб, что ими можно было уничтожить целый квартал. Производя обыск в квартире Армана, расположенной в старом городе, полиция наткнулась на группу русских ссыльных, разглагольствовавших вокруг самовара среди чемоданов, набитых анархистской литературой. Арест Армана и его сообщников теперь казался делом лишь нескольких часов. На выручку к ним пришла Анетта. Глава IX Окна ее номера выходили на озеро. Ночь, казалось, никогда не кончится. Анетта прислушивалась к малейшему звуку шагов на улице, к проезжавшим внизу фиакрам, к причаливавшим к берегу рыбацким лодкам. Она знала, что Арману угрожает смертельная опасность, что без борьбы он не сдастся, однако не сомневалась она также и в том, что он жив и даже не ранен: это была физическая убежденность, она ощущала ее всем своим нутром, как если бы тела их составляли одно целое. Только в девятом часу в дверь постучала горничная и сообщила, что ее хочет видеть какой-то часовщик. Анетта выслушала рассказ папаши Ланюса, лихорадочно шагая взад и вперед по гостиной, то и дело чертыхаясь сквозь зубы, да так непристойно, что явно ввела в смущение старого идеалиста, привыкшего к благородным мыслям и возвышенным речам. Мужество вернулось к Анетте, и она чувствовала, как в ней пробуждаются вкус к борьбе и воля к достижению цели, подавить которые не могло уже ничто. Впервые она начинала также сознавать двойственность чувства, так неудержимо толкавшего ее к Арману: почти материнская нежность, потребность отдавать себя всю, без остатка, но также и потребность обладать, своего рода эгоизм, властный и тиранический, но готовый на любые жертвы и уступки; и слабость, В которой она, однако, черпала львиную долю своей силы и энергии. Один-единственный человек мог протянуть ей руку помощи, но сама дерзость такого шага требовала крайней осторожности, изворотливости и безукоризненной легкости; необходимо хорошо сыграть роль, растрогать, соблазнить, развлечь. Ложь должна очаровывать, глубокое чувство - смахивать на каприз; главное - найти интонацию непринужденного превосходства, которая заставляет саму жизнь входить следом за вами в гостиную, да еще так, словно она - хорошо выдрессированный пудель. В общем, ей предстоит сдать самый настоящий экзамен для вступления в свет. Полчаса спустя она была у Глендейла. Он сидел на террасе и завтракал вместе с туканом, устроившимся у него на плече. Это была черная птица с мощным канареечно-желтым клювом, таким же огромным, как и она сама. Дики привез его из путешествия по Южной Америке и прекрасно с ним ладил. На столе красовалась великолепно отделанная золотом и бриллиантами шкатулка, и, когда он открыл ее, чтобы предложить Анетте сигарету, шкатулка сыграла баварский мотивчик. В утренней дымке Дики казался постаревшим, а кожа посеревшей. Печать восточной мудрости лежала на его лице, и Анетта заметила две тонкие складки в уголках рта, которые, должно быть, часто сходили за улыбку. На нем был халат из дамасского шелка и шлепанцы. "Сколько ему может быть лет?" - гадала Анетта. Она села, взяла сигарету, подождала, пока выйдет прислуга. - Дики, со мной случилось нечто ужасное. - Это значит, что вы, судя по всему, влюбились - и влюбились по уши. А когда влюбляются по уши - добра не жди. - Дики, поверьте, мне не до шуток. - Поздравляю, малыш. Это и вправду очень вкусно. Я могу вам чем-то помочь? - О, Дики! Вы не представляете, как все сложно. - Помилуйте, да кто же он? Извозчик, рыбак? Лакей? Или, Боже упаси, поэт? Она принялась рассказывать ему свою историю. Конечно, не все, а только то, что сделало бы ложь похожей на правду. Она полностью доверяла Дики, но была еще недостаточно уверена в себе и немного стыдилась своего прошлого. Она не стала еще той знатной дамой, которая может позволить себе роскошь признаться в том, что вышла из простонародья. Она тщательно продумала историю и надлежащим образом изложила ее, великолепно скрывая свою нервозность. Впрочем, Дики, похоже, принял все за чистую монету. Единственное, что немного смущало Анетту во время рассказа, это тукан. Птица пристально, с выражением крайнего сарказма смотрела на нее, наклонив голову набок: Анетту не покидало ощущение, что еще немного, и тукан начнет ухмыляться. Однажды вечером она расчесывала волосы в своих апартаментах, как вдруг заметила странное шевеление красной бархатной портьеры, хотя окно было закрыто. Анетта потянулась к колокольчику, чтобы вызвать горничную, но какой-то инстинкт, какое-то предчувствие удержало ее. Она встала, подошла к окну и... - В жизни не видела я такого благородного лица, такого гордого взгляда, такой мужественной красоты... В рубашке, с пистолетом в руке, он выглядел в высшей степени романтично. Он чем-то походил на лорда Байрона, что висит у вас в библиотеке. Казалось, еще немного, и сердце мое остановится. Я сразу поняла, что он не грабитель и не станет вести себя вульгарно. Что мысли, скрывающиеся за этим бледным челом и ясным взором, благородны и вдохновенны, и другими быть не могут... Глендейл, намазывавший ломтик хлеба маслом, поморщился. - Все же это поразительно, - сказал он с легким раздражением. - Всякий раз, когда женщина испытывает к мужчине физическое влечение, она утверждает, что ее пленила его душа, или, вернее - будем современны, - его интеллект. Даже если он не успел произнести ни слова, умного или глупого, - как, вероятно, в вашем случае, - не говоря уже о том, чтобы открыть вам свою душу... Путать физическое влечение с духовной любовью - это то же, что смешивать политику и идеализм: очень скверная привычка. Ну и что же случилось потом? Я имею в виду, кроме того... того обычного, что, надо думать, случилось и чем вы, похоже, остались чрезвычайно довольны. - Дики, прошу вас, не будьте циничны. Я этого не выношу. Я забинтовала его раны... О! Да! Я забыла вам сказать, что он был ранен. - Не так уж серьезно, я полагаю, - усмехнулся Глендейл. - Ровно настолько, чтобы это сделало его неотразимым. - Затем я несколько дней прятала его у себя в номере. Мы безумно полюбили друг друга. Потом я с неделю не видела его. И сейчас я так боюсь, чтобы он опять не сотворил какой-нибудь глупости. - ...К примеру, ограбил дом этого идиота Родендорфа. - Откуда вы знаете? - Из газет. - Дики, я хотела бы ему помочь. - Что же вам все-таки известно о нем? Кроме тоге, что он неотразим? - Я думаю, что он, к несчастью, анархист. - Неужели? - Впрочем, он, кажется, очень знаменит. Его зовут Арман Дени. Вы никогда не слышали о нем? Впервые за все время разговора Глендейл выразил некоторое удивление и даже слегка оживился. - Еще бы. Это весьма известный поэт-романтик. - Ну что вы, Дики, он вовсе не поэт! Он активист и общественный реформатор. Он хочет дать справедливость, свободу и... ну, то есть все всем людям земли. - Вот я и говорю - поэт-романтик, - повторил Глендейл. - Пятьдесят лет назад такой человек, борясь за независимость Греции, умер бы от поноса, как Байрон. Нет ничего более трогательного, чем эти последние обломки романтической эпохи, которые продолжает выбрасывать на наш берег прошлое, тогда как в дверь уже стучится двадцатый век. Мой друг Карл Маркс однажды очень метко охарактеризовал последователей Кропоткина и Бакунина: "Утописты, принимающие свое великодушие и изысканность своих гуманных чувств за социальную доктрину. К социальным проблемам эти люди подходят с тем изяществом, с тем благородством, с той душевной добротой, которую скорее можно объяснить поэтическим вдохновением, нежели знанием общественных наук... Они, словно художник перед холстом, устраиваются перед человечеством, думая и гадая, как сделать из него шедевр. Они мечут свои бомбы, как Виктор Гюго - свои поэтические молнии, только с гораздо меньшим эффектом". Из этого, правда, вовсе не следует, что ваш молодой человек непременно должен быть плохим любовником, наоборот. Анетта подняла на него умоляющий взгляд: - Но, Дики, что же мне делать? Как помочь ему? За ним охотится вся швейцарская полиция... - Очень романтично, - заметил Глендейл, допивая кофе. - Ну, в той мере, в какой что-либо может быть романтичным в Швейцарии. Кстати, почему бы вам не совершить маленькое путешествие в Италию вместе со своим трубадуром, хотя бы для того, чтобы избавиться от наваждения? И кто знает, возможно, он в конце концов поймет в ваших объятиях, что, кроме бомб, есть другие средства достижения рая на земле. Но все-таки, кто же вы есть на самом деле, Анетта? Анетта сделала невинные глаза: - Что вы хотите сказать? Я - графиня де Камоэнс. - Бросьте, никакой графини де Камоэнс не существует, - устало произнес Глендейл. - Ладно, не будем об этом. Я подумаю, что можно сделать. Кстати, я бы охотно встретился с этим молодым человеком. Сам я никогда не метал бомб, но и без дела тоже не сидел. По правде говоря, мой образ жизни, должно быть, причинил английской аристократии и "загнивающим правящим классам", как их величает ваш молодой человек, вреда больше, чем все террористы последних лет вместе взятые. Так что я попытаюсь организовать для вас и для вашего юного протеже небольшое романтическое путешествие в Италию. Оно может оказаться забавным. Когда-нибудь я с удовольствием расскажу принцу Уэльскому, как помог пересечь швейцарскую границу одному опасному анархисту. Надеюсь, это достигнет ушей и нашей дорогой Королевы. Сейчас как раз самое время сделать что-нибудь такое, что подняло бы мой авторитет. А то еще подумают, что я старею. Бегство Армана и его спутников было таким легким и комфортабельным, что о подобном банда преступников преследуемых полицией трех стран, не могла и мечтать. С величайшим шиком пересекли они границу на спецпоезде Глендейла, наслаждаясь швейцарским пейзажем из окна вагона, украшенного герцогской короной и гербом с изображением застигнутого в прыжке леопарда на желтом фоне. Леопарда род Глендейла воспроизводил на своем гербовом щите со времен третьего крестового похода, в котором, впрочем, не участвовал. Федеральные власти беспрепятственно пропускали поезд и несли караул в вагонах, так как после недавних террористических актов в Швейцарии принялись решительно проводить в жизнь меры по обеспечению безопасности именитых гостей. Властям объяснили, что герцог сопровождает своих лошадей к месту скачек, которые должны состояться в Милане. К составу подцепили вагон-конюшню" в котором, под исполненными почтения взглядами полицейских, спокойно заняли свои места тренер с величественной осанкой, в превосходном костюме в кирпичную клетку, и жокей, через руку которого было перекинуто седло. Глендейл и Саппер при этом едва не бросились в объятия друг к другу: у них оказались общие знакомые среди лошадей. Безукоризненно одетый Арман Дени поднялся в вагон, ведя под руку Анетту. Швейцарцы еще раз осмотрели весь состав, но никакой бомбы, разумеется, не нашли. Поезд тронулся. Во время всего путешествия беседа между старым анархистом и молодым аристократом - выражение принадлежало Глендейлу - не прекращалась ни на минуту, к огромному удовольствию обоих собеседников; устроившись друг против друга, они смаковали шампанское и бутерброды с икрой, пока повар хлопотал над фазанами в ростбифом" а Анетта, хотя и была занята тем, что больше смотрела на Армана, нежели слушала его, была горда и счастлива тем, что ее возлюбленный с блеском парирует аргументы такого соперника. В словесном поединке с одним из проницательнейших людей своего времени Арман держался с таким достоинством, проявлял такую ловкость я точность попадания, что Анетта лишний раз утвердилась в мысли, что судьба обошлась с ним несправедливо и он должен был родиться по крайней мере эрцгерцогом. - Я не сказал бы, сударь, - утверждал Глендейл, - что ваша логика производит на меня сильное впечатление. Ваша идея разрушить государство, нападая на его эфемерных представителей, кажется мне, мягко говоря, сумбурной. Вы переоцениваете значение личности, будь она королем или простым президентом республики. Впрочем, у меня есть сильное подозрение, что, бросая бомбы, вы самовыражаетесь, ведь других способов самовыражения у вас нет - таланта, например. Если бы вы мне сказали, что взрыв парламента или моста развлекает вас или служит разрядкой, я мог бы это понять, как понимаю - хотя и не разделяю такого удовольствия - людей, просиживающих целыми днями с удочкой на берегу реки. Рыбалка не для меня, я ее ненавижу. С видом учтивого несогласия Арман покачал головой: - Сударь, искусство ради искусства не относится к моим порокам. Убивая глав государств, терзая полицию, наводя ужас на правительства, мы преследуем чисто практическую и весьма определенную целы мы хотим" чтобы правители, защищая "порядок", заходили все дальше и дальше в своей тупой жестокости. Так они в конце концов уничтожат даже те иллюзорные свободы, с какими еще могут примириться. Когда же жизнь все более и более угнетаемых масс станет вконец невыносимой - а это не заставит себя ждать, - они восстанут против всей капиталистической системы. Наша цель - заставить власть сжимать свои тиски до тех пор, пока народ не взорвется и не сметет ее. Смысл наших чрезвычайных мер в том, чтобы вызвать у нее такие же ответные реакции. Реакция - это лучшая союзница революции. На каждый совершаемый нами теракт ответом будет еще более ужасный, более слепой террор. И вот тогда, когда не останется и капли свободы, весь народ примкнет к нам. Глендейл выглядел подавленным. - У вас весьма жалкое представление о народе, - заметил он. - Лично я хоть и считаюсь аристократом-декадентом - мы, кстати говоря, всегда являемся чьими-то декадентами, - о народных массах сужу гораздо более возвышенно. Их не ведут на бунт, как скотину, подстегивая раскаленным железом. Революция - это еще и культурный феномен, она не может быть только экономической или сугубо полицейской. Недалек тот день, когда на смену поколению, наблюдавшему за моим образом жизни, которым я умышленно щеголяю, придут толпы людей с вполне естественным желанием разделить мои удовольствия или, по крайней мере, лишить меня их. Я играю революционную роль, значение которой вы несправедливо недооцениваете. Я - превосходный агент-провокатор, а мой вклад в прогресс, возможно, скромен, но необходим. Добавлю, что как только я увижу массы, решительно настроенные наконец по-настоящему воспользоваться тем, что жизнь и искусство могут им предложить, я покину этот мир с чувством глубокого удовлетворения от того, что хорошо сыграл свою историческую роль. Ничто не доставило бы мне большего удовольствия, чем вид миллионов жуиров, идущих по моим стопам. Я люблю удовольствие. Ничто так не радует истинного гедониста, как сознание того, что твой род растет и приумножается. Настоящий, истинный жуир сам может даже обойтись без удовольствия и вести жизнь аскета при условии, что ему будет дозволено наслаждаться спектаклем, коим являются для него радости других. Он тогда становится соглядатаем, но только в самом благородном, буддистском значении этого слова. Так как, в сущности, именно это подразумевают на Востоке под созерцательным отрешением. Будда достиг такой стадии, когда собственного удовольствия ему уже мало: он хочет чувствовать вокруг себя радость всего, что дышит. Как только мы перестанем сомневаться в том, что наша радость переживет нас, смерть станет лишь сладостным погружением в счастье. - Сударь, - ответил Арман, изобразив гримасу. - Парадокс - это обычное убежище всех тех, кто пытается напустить туману и спутать карты, кто извращает мир, чтобы измыслить оправдание своему существованию, кто норовит ослепить вас замысловатой, уродующей игрой кривых зеркал, потому что он сам считает себя уродливым. Все это жалкие потуги замести следы и попытаться таким образом ускользнуть от истины, которая все теснее сжимает их со всех сторон. Анетте хотелось захлопать в ладоши - так ей было весело. Она не могла сказать, что ее приводило в больший восторг: гусиная печенка, специальный, похожий на восхитительную игрушку, поезд, необычайное высокомерие и красота Армана или же изящество и остроумие покрытого морщинами и снисходительного старика-гедониста с его неизменной улыбкой на губах, напоминавшей произведение искусства стародавних времен. Глава X В течение последующих месяцев, пока Арман таился в одной из квартир Милана, Глендейл с непринужденностью чародея открывал Анетте древний мир, о существовании которого девушка и не подозревала. Она, хотя и ожидала многого от этой первой своей встречи с Италией, оказалась совершенно не подготовленной к столь ошеломляющему откровению. Анетта даже разболелась от возбуждения и несколько дней не вставала с постели, созерцая через распахнутое окно изумрудный город, из розового на заре становящийся желтым на закате, пока врач, с безупречной точностью поставивший диагноз ее болезни, не посоветовал попросту задернуть шторы на Сан-Джорджо-Маджоре и не прописал валерьянку. В Риме, прохаживаясь в Колизее по плитам - в том месте, куда бросали на растерзание львам первых христиан, - она живо представила в роли мученика Армана и разрыдалась посреди арены так искренне, что проходивший мимо священник, взволнованный столь безупречной чистотой ее христианской веры, приблизился к девушке и дал ей свое благословение. Стоя на том самом месте, где Нерон - гид заверил ее в этом, предъявив свои дипломы чичероне, - играл на лире, любуясь Римом, пылавшим у его ног, она, несколько озадаченная, задавалась вопросом, что предпочел бы Арман: лиру поэта или факел поджигателя; в итоге она остановилась на факеле, который великолепно подошел бы к его типу красоты. Проезжая по Виа-Аппиа, откинувшись на подушки фаэтона, весело вращая зонтиком, представляя Армана, марширующего во главе своих легионов под имперским орлом, Анетта мечтательно подумала, что бы она надела по такому случаю, в сейчас же побежала к Луппи заказывать новое платье. Возвратившись в Венецию, скользя в гондоле Дики по Канале-Гранде, посещая розовые церкви - такие воздушные, такие светлые и фривольные, что она даже опускалась на колени, - открывая Флоренцию и Пизу, Болонью и Падую, восхищаясь полотнами Джотто, слушая Верди в своей ложе в "Ла Скала", она очень скоро пришла к заключению, что жить по-другому уже не сможет никогда, что она нашла наконец свое место, свой мир, свою судьбу. Глендейл внимательно и нежно наблюдал за ней; он чувствовал, что его план срабатывает и что ему, возможно, удастся изгнать из нее беса. - Вы обладаете редким в наше время талантом - умеете радоваться жизни. Дар этот нужно развивать, и я охотно помогу вам. Тем не менее даже в паре с таким союзником, как Италия, Глендейл порой чувствовал, что его сражение проиграно заранее и что, несмотря на все то великолепие" которым он ее окружил, несмотря на все свои трюки иллюзиониста, заставить ее забыть главное ему не удается: она слишком твердо усвоила, что из всех радостей, которыми так изобилует жизнь, только одна имеет настоящую ценность. Для него не было тайной, куда, в какое злачное место Милана торопится она после оперы, после того, как он привозил ее в гостиницу и безропотно целовал руку. - Хотите, я вам оставлю свой экипаж? - Нет, дорогой Дики, я возьму фиакр. Это не так бросается в глаза. Он подозвал фиакр, помог ей сесть, и она, горя нетерпением, поторапливая извозчика, отправилась на Виа-Пердита, где в мрачном здании в глубине омерзительного коридора скрывался Арман. - Сколько тебе удалось выклянчить у нашего благодетеля на сей раз? - спросил он с издевкой. Но такое циничное отношение не сбило ее с толку, она знала, что ее отлучки и близость с Глендейлом причиняют ему боль. Он целиком зависел от нее во время этого своего вынужденного бездействия, когда его всюду искала полиция; и хотя она не показывала виду, нотки ревности, которые угадывались за его бравурными речами, приводили ее в восторг. Она никогда не была нужна ему, и вот теперь наконец впервые у нее появилось чувство полного обладания им. Когда он грубо сжимал ее в объятиях, что являлось своеобразным способом борьбы с переполнявшей его нежностью, когда он, случалось, бормотал ругательства, которые она тут же гасила своими поцелуями, в его почти отчаявшемся взгляде читалась такая любовь, что ее не в силах были скрыть ни насмешки, ни его развязные и циничные выражения. Она чувствовала, что одерживает верх, что Свобода, Равенство и Братство ослабляют хватку и Арман выскальзывает из их объятий. Человечество тогда становилось всего лишь далеким звуком рожка в глубине леса, едва-едва пробивающимся сквозь плотные стены зарослей. Она была нужна ему, все остальное не имело значения. Она склонялась над ним, ее растрепанные волосы струились по обнаженной груди и лицу Армана, и так легко и радостно становилось у нее на душе, возникало такое сильное желание сохранить его дм себя одной и навсегда, что губы невольно вспоминали старую песню парижских улиц ее детства, и этот банальный, простенький ритурнель казался ей человечнее любых самых возвышенных речей: Не знаю чувства я сильней Любви моей, Любви моей. Клянусь, что дня не проживу Я без того, кого люблю, Кого люблю... Придворный поэт в изумлении поднял голову: Леди Л. пела. Остановившись под веткой цветущей сирени, она пела по-французски, пела необычайно юным голосом, что никак не вязалось с ее седыми волосами. Ибо голос не постарел, и это немного смущало. Затем песня угасла у нее на губах, и теперь, несмотря на улыбку, в глазах стояли слезы, а рука нежно ласкала ветку сирени; сэр Перси отвел взгляд, опустил голову и тростью принялся чертить квадратики на дорожке. Войдя однажды вечером в убогое жилище с замороженным фазаном, виноградом и бутылкой вина в корзине, она застала Альфонса Лекера и жокея сидящими на кровати и внимающими Арману, который лихорадочно ходил взад и вперед по комнате. Он рассеянно кивнул ей, и Анетте не надо было даже вслушиваться в его слова, чтобы понять: его маниакальная идея вновь завладела им. Лекер, хотя и сохранивший еще всю свою недюжинную силу, а также мрачновато-наглый и самоуверенный вид, вступал уже в последнюю стадию известной болезни, которая выдавала себя лишь расширенными зрачками. Он сидел с тупым выражением на кирпично-красном лице. Саппер же, с грустью посмотрев на девушку, перевел взгляд на сигарету: надеясь на свое крепкое телосложение, Лекер уже несколько лет как прекратил лечение ртутью. В комнате был еще один человек, вертлявый и лысый коротышка-итальянец по имени Маротти, который все время радостно потирал ладони, так, словно собирался провернуть выгодное дельце. Они обсуждали план убийства короля Италии Умберто на премьере новой оперы Верди. Анетта бросила корзинку, разрыдалась и убежала. А дальше случилось то, что случалось всегда. В очередной раз ей пришлось расстаться со своими драгоценностями, и вся выручка - не составившая и трети их стоимости - ушла на подготовку покушения. Дело о паре серег, подаренных ей Дики, было типичным в странных отношениях, объединявших Анетту, Глендейла и Армана. Это были относительно небольшие, но удивительно чистые бриллианты, подлинный шедевр гранильщиков Амстердама; каждый вечер Анетта выкладывала их на ладонь, как двух веселых живых зверьков. Когда Арман затребовал серьги, она тотчас сняла их и протянула ему, лишь тяжело вздохнув, и серьги тут же были проданы в "Галлиере". На следующий день за ужином Глендейл, взглянув на Анетту, довольно резким тоном спросил, кому они продали драгоценности. Он их немедленно выкупил и вручил ей. Вскоре серьги снова попали в руки "Боевой группы" и опять оказались в "Галлиере", и Глендейл, отчитав Анетту, не без некоторого раздражения выкупил их еще раз. Леди Л. часто смеялась, вспоминая, как серьги троекратно выкупались у изумленного ювелира и как, несмотря на все обещания, даваемые ею с самым невинном видом, она неизменно передавала украшения Арману. В конце концов терпение Глендейла истощилось: он устроил Анетте сцену и, оставив ее всю в слезах, сел в свой желто-черный, известный всему Милану, экипаж и велел отвезти его в новое убежище террористов, за которыми он установил постоянное наблюдение, так как боялся, чтобы полиция не нагрянула туда в тот момент, когда там подле своего опасного возлюбленного будет находиться очаровательная графиня де Камоэнс. Такой скандал серьезно расстроил бы его планы, и поэтому он заботился о безопасности террориста со все растущим раздражением, против которого было бессильно даже никогда не покидавшее его чувство юмора. В черной шубе, сопровождаемый двумя лакеями в ливреях и цилиндрах, он театрально переступил порог подпольной типографии; Арман как раз запускал в работу пресс, а Маротти доводил до совершенства один из своих памфлетов, которыми анархисты заполнили в то время весь север Италии. Глендейл спустился по ступенькам задней комнаты, испепелил взглядом почтенное собрание, подошел к Арману и, вытащив бумажник, сухо спросил: - Сколько точно вам нужно, чтобы устроить покушение на Умберто? Я готов взять на себя все расходы по мероприятию, но должен попросить вас оставить эти серьги в покое. Она дорожит ими. Если не возражаете, будем считать, что таким образом вы делаете ей подарок. Взрывной механизм бомбы, оставленной в королевской ложе, не сработал, и Умберто пришлось подождать до 1900 года, чтобы его убили. Кстати, Анетта к этому моменту обнаружила в себе некоторую тягу к королям и сожалела, что их больше не осталось. Она прекрасно понимала, что время от времени следует убивать одного или двух, в назидание остальным, чтобы не заносились, но ей нравился их внешний блеск, помпезность их появлений, музыкальное, пурпурно-золотое обрамление, сабли наголо и перья, тиары и реверансы, - вот уж действительно кто жил в свое удовольствие. Слишком свежи еще были ее уличные воспоминания, чтобы не испытывать восхищения хорошо поставленным спектаклем королевской власти. Ей нравились роющие копытом землю кони, щеголяющие султанами генералы и кардиналы на паперти: она питала слабость к пурпурной кардинальской мантии, да и вообще считала, что Церковь одевается довольно неплохо. В мире так не хватает красок, блеска и красивых нарядов, но для того и короли, чтобы радовать глаз. Необходимо помешать им править, и только. Ее, кстати, мало беспокоило, что все они кончат на эшафоте, важно, чтобы их повели туда с большой помпой. Террористическая жилка была в ней уже достаточно сильна, чтобы позволять ей ко всему, что по их воле обращалось в прах, относиться с некоторой долей иронии и с легким сердцем. Первая попытка освободиться от тяготившего ее бремени была предпринята ею спустя некоторое время после инцидента с серьгами и перед их с Дики отъездом на карнавал в Венецию. Имя Армана Дени тогда шло первым номером во всех списках анархистов, разыскиваемых полицией, и они, чтобы встречаться, вынуждены были принимать нескончаемые меры предосторожности. Явившись однажды после бала у княгини Монтанези на свидание к своему любовнику, ждавшему ее в закрытой карете, Анетта заметила, что Арман как-то хмуро, с презрением посмотрел на нее. Она не успела переодеться, и в свете газовой горелки ее шея, мочки ушей, пальцы и запястья сверкали изумрудами и бриллиантами, которые одолжил ей на этот вечер Глендейл. - Я ведь должна соблюдать правила игры, Арман, - сказала она робко. - И тем не менее эта вызывающая роскошь оскорбительна для тех, кто во всем мире подыхает с голоду. Некоторое время они молча катили по улицам Милана. Затем вдруг Арман крикнул вознице название квартала, в котором она никогда не была. Они продолжали ехать, не разговаривая, словно чужие. Анетта приуныла: немало было в ее жизни всяких неприятностей, но ничто не доставляло ей таких мучений, как страх потерять его. Когда они оказались в узких и темных улочках Кампо, Арман остановил карету. Они вышли. Лунный свет падал на мостовую, отражаясь в лужах грязи. Воздух вонял затхлостью и отбросами. Прохожих не было. На тротуаре, прислонившись к стене, сидела старая нищенка; завидев их, она тут же протянула руку. Не говоря ни слова, Арман сорвал с Анетты серьги, колье, браслеты и кольца, нагнулся над неподвижной старухой в осторожно, почти нежно, нацепил на нее серьги, защелкнул колье на ее тощей шее, надел кольца и браслеты на ее скрюченные пальцы и запястья. Затем он положил руку ей на плечо. - Прими их, - произнес он с такой доброй, нежной улыбкой, что Леди Л. запомнила ее на всю жизнь. - Они тебе принадлежат по праву. Отягченные золотом и камнями руки старухи тяжело упа