горящего дома. - Господин барон... Ах, господин барон! - Лили! - взвыл барон. - Что с Лили? - Господин ба... ба... ба... - Прекратите орать! - прикрикнул комиссар. - Господин ба... ба... - Да говори же ты, болван! - Лили! Что с Лили? Нашли ее труп? - Се... семнадцать! - взревел садовник. - Двадцать четыре! - поправил его комиссар. - Семнадцать! - стоял на своем Иоганн. - Двадцать четыре! Вот у нас протокол. Все сияют, и все без штанов! - А я вам говорю, семнадцать! Они везде! В доме Флориана... В оранжерее... По всему парку! Воцарилось ужасающее молчание. - Боже милостивый! - взревел Шатц. - Так это же совсем другие! Получается сорок один! - Когда Флориан исчез... Мы вошли к нему в дом... А там... трупы! Ко-ко-кости! Они везде! В печи! В топке отопления! Жокей... Господин барон, помните Сандерса, жокея, который пропал? Он там! В своей жокейской форме, как на скачках! В той, в какой он скакал на кобыле господина барона! На нем цвета господина барона! А еще там почтальон с полной сумкой писем, велогонщик... - Велогонщик? - вскричал комиссар. - Так это же Шприц! Помните, он совершал тур по Германии и так нигде и не финишировал! - Трое пожарных... Четыре американских солдата, негры... Два шофера грузовиков... Шесть чистых салфеток... Одна лейка... Шесть чайных ложечек... Одна солонка и одна вилка... - Постойте! Постойте! - закричал Шатц. Он был уже совершенно сбит с толку. - Вы хотите сказать, что она действовала солонкой и вилкой? - Кто - она? - возмутился барон. - Надеюсь, вы не имеете в виду Лили? - Мой дорогой, мой бедный друг, будьте мужественны! - успокаивал его граф. - Заместитель мэра... Водопроводчик... Шесть чистых рубашек... Ах, она была такая мягкая, такая добрая... - Кто - она? - неистовствовал барон. - Вы что, еще не поняли? - поинтересовался Шатц. - Мы имеем дело с нимфоманкой, которая никак не может получить удовлетворения, и ваш егерь, этот Флориан, убивает всех, кто пытается совершить невозможное и постыдным образом терпит крах. Он карает их за их притязания. Это же ясно, как дважды два. Нимфоманка, это слишком сильно сказано. Я нахожу, что Шатц не видит дальше собственного носа. Никому не запрещено иметь идеал, какие-то устремления и выкладываться, пытаясь осуществить их. Можно ждать мессию, искать спасителя, харизматического вождя, сверхчеловека - всех названий не перечесть. Но в таком случае остается только твердо заявить, что человечество - фригидная, свихнувшаяся баба, обреченная на неудачу. В конце концов, ведь есть же пример: Германия, которая мечтает, жаждет, ждет, делает попытки, терпит поражения, пробует вновь и вновь, и все безуспешно. Можно стремиться к абсолюту, к мировому господству - к окончательному решению, если угодно, - никогда не достичь его и в то же время не отчаяться. Главное - это надежда. Нужно упорно продолжать, пробовать снова и снова. И однажды - получится. Это будет конец мечты, томления, конец утопии. Я не желаю, чтобы Лили оскорбляли. Ее нужно понять. Нужно уметь ее любить. Никто не умеет по-настоящему любить ее. Вот она и ищет. Отчаивается. Делает глупости. Да, да, ее нужно понять. Мы на идише говорим: понять - значит простить. И опять настало гробовое - это слово как нельзя больше подходит тут - молчание. Однако барон никак не желает признать очевидное. Он сидит, хлопает глазами и упорно отказывается понимать. - Согласен, Флориан, возможно, и есть убийца, но это доказывает только одно: моя жена подвергается страшной опасности. - Да, подвергается, это вы точно, вот только чему... А честняга Иоганн знай тянет свою эпопею: - А в оранжерее, господин барон... Что в оранжерее! Они даже не успели спрятать их! Там так пахло... такими сладкими духами... Я сразу узнал: это духи госпожи баронессы! Я только вошел, и они сразу окутали меня... Их там было четверо... Она только что была с ними... А какие лица!.. Какие лица, господин барон!.. Господин барон даже представить этого не может... А глаза! Можно подумать, они такое увидели... Она им показала такое... Такое... такое прекрасное... Вот это самое... Она с ними... Ну, то самое, чего мужчина ждет и ищет, с тех пор как он существует... Настоящий рай... настоящее райское наслаждение для каждого... с каждым... Они видели... она дала им... увидеть, почувствовать, и то, что они получили, это вовсе не опиум для народа! И тут садовник Иоганн прослезился: - Как чудесно знать, господин барон, что это существует! Истинное слияние! Истинней быть не может! Единственное! Дивное! Клянусь вам, господин барон, они имели, имели, тут нет никакого сомнения, от них так сладко пахло! Оказывается, это так просто, так и хотелось лечь с ними рядом и дать себя убить, лишь бы только попробовать... Хюбш стоит, наклонясь вперед, и лицо его подергивается от нервных спазмов. - Без штанов? - кратко осведомился комиссар. - Все! Все без штанов! И улыбаются! - Что? - бросил граф. - Что вы такое несете? - Это немыслимо! - воскликнул барон. - Я сплю! Хотя нет, я не способен видеть подобные сны. Это не я сплю. Это какое-то низменное, дегенеративное животное, зараженное отвратительными, чудовищными болезнями! У нас у всех тут приступ белой горячки! Иоганн молитвенно сложил руки перед грудью. У него сладостное, разнеженное лицо. - И все без штанов! Счастливые пташечки! - Пташечки? - переспросил комиссар. - Какие пташечки? Откуда взялись пташечки? - Крохотные птички, прикорнувшие в своем гнездышке, и такие довольные-довольные! - Этот грязный еврей продолжает подрывать наши моральные устои! - рявкнул Шатц. - Какой еврей? - удивился барон. И вот тут Шатц сорвался. Да, неосмотрительно, но, может, он все-таки удержится и не начнет выкладывать все подряд? А то ведь кончится тем, что они упрячут его в клинику и станут пичкать, чтобы прикончить меня, новыми наркотиками. Я попытался его удержать. Но он уже был так раздражен, что начисто позабыл все наши хитрые правила, наше искусство проскальзывать в тени по просторам истории, утратил знаменитый инстинкт самосохранения, который мы до невероятности развили в себе. - Как это - какой? - заорал он. - Да все тот же! От этого просто воняет вырожденческим искусством, - диббук, Голем, фантастика пражской школы, они возвращаются! Господа, я вас предупреждаю: мы все оказались в лапах третьеразрядного паяца по имени Чингиз-Хаим, который выступал со своим непристойным номером в еврейских кабаре. А сейчас он отплясывает свою хору на наших головах. Ну, этого я уже не мог вытерпеть. Пританцовывая, я исполнил перед Шатцхеном ускоренный выход. Он замер с открытым ртом, глядя куда-то в пространство. Он-то прекрасно знает, что это не сон, это кошмар, иначе говоря, реальность. Спиртное придает расследуемому делу дурную, искаженную, ирреальную окраску, но тем не менее о нем кричат газеты всего мира на первых страницах, так что напрасно щипать себя, чтобы проснуться. Это реальность. И она становится все очевидней, бросается в глаза, потому что сорок один труп - вот они, их можно пересчитать, можно представить. Они фигуративны. Вот если бы их было пятьдесят миллионов, то очень скоро о них перестали бы говорить. Потому что это была бы уже чистая абстракция. А комиссар как раз и производит подсчет: - Двадцать четыре в лесу и на дорогах плюс семнадцать в парке, получается ровно сорок один... - Плюс солонка, плюс... Барон, похоже, признал очевидное. - Боже мой, - простонал он, - моя жена обманывает меня! - Ну наконец-то, - бросил комиссар. - Он начинает понимать. Садовник Иоганн опустился на стул. Он вертит в руках соломенную шляпу. Взор его увлажнен слезами. Взор устремлен вдаль, в бесконечность. Это чистая простая душа. Иоганн знает, что нужно мужчине для счастья. Он видит этот маленький абсолют, единственный, которого можно достичь, бесконечно прекрасный и такой нежный, покрытый мягоньким пушком, чирик-чирик, который поет, призывает, обещает. Нечто надежное, позитивное, чем можно обладать. Вот он. Иоганн хочет, очень хочет. Он указывает пальцем в пространство. - Это есть, есть! Золотистое, сияющее, и птички порхают и поют, а вокруг лужайка, и это такое жаркое, сладкое, щебечет и ласкается... Писарь окаменел. В нем чувствуется такая непреклонность, что на мысль невольно приходят доисторические изваяния древних языческих религий. В нем безмерная мужественность и потенция, жаждущая устремиться к идеалу, получить удовлетворение, победить, осуществить... Весь он сейчас некая чудовищная эрекция: подлинный созидатель. Пенсне на носу блестит, узел галстука подпрыгнул и вдруг оказался у него в глотке. И внезапно я обнаружил потрясающее фаллическое его сходство с Гиммлером: просто одно и то же лицо. И словно при вспышке молнии, увидел сто тысяч таких вот несгибаемых, вставших под знаменами Нюрнберга, сто тысяч застывших в эрекции и вопящих "Sieg Heil!", готовых войти, вонзиться. Мне стало жутко. Да, я за Джоконду. 12. ВОЗВРАЩЕНИЕ К ИСТОКАМ Жарища стоит такая, что я чувствую, как по спине у меня бегают ледяные мурашки. Воняет псиной, козлом, сверхсамцом, слипшимися телами; чувствуется, как готовится новый исторический гон, а она кружит, ищет и, быть может, вот-вот найдет. Депутат от НПГ Фасбендер уже бросил журналистам многообещающую фразу: "Скоро у вас пройдет охота смеяться над нами!" Уже социалист Вилли Бранд, которого обвиняют в закоренелом антинацизме, вынужден войти в правительство Кизингера, чтобы реабилитировать себя. Лили, должно быть, млеет от этого решения, мужественного проявления воли преодолеть более чем двадцатидвухлетний упадок. Она вечно верит обещаниям, и вечно у нее ощущение, будто они вот-вот исполнятся... В этом ее убеждает плакат, который можно увидеть на любой улице: "Германия должна снова стать собой", и она опять надеется; у нее такая короткая память, она забыла, что в последний раз у сверхмужчин, несмотря на всю проявленную ими мощь, ничего не получилось, и они отступились, побежденные, разбитые, с большими потерями. Но это ничего, травка снова отросла, а это уже обновление. Приостановлено отступление, с упадком покончено, мужественность опять восстает, напрягается, обретя новый всевластный идеал; это значит "сабли наголо" для защиты истинной веры, это трубят боевой сбор. Классицизм опять повсюду поднимает голову, и опять все то же самое: обновление всегда начинается с возвращения к истокам. Уже восторженная толпа в деревне Обераммергау [деревня в Баварии, знаменитая своим народным театром, постановками религиозных мистерий] устраивает бешеную овацию "Страстям" в классической, выдержанной в лучших наших традициях постановке, где вновь обретенные мощь и вдохновение свершают истинное чудо, истинное Воскрешение, правда, пока еще не Христа, но все же того мерзкого еврея, который возрождается из германского пепла, восстает из печи крематория и провожает Господа нашего Иисуса в газовую камеру. Да, да, историческая подлинность. Я по-настоящему растроган. Мне нравится это уважение к нашим неоспоримым достоинствам, уважение к главе семейства. Они вновь обретают ценность. А на меня всегда действовали чудеса веры. В очередной раз истина приходит к нам из трупарни. Немцам из Обераммергау осточертели за двадцать лет упреки, и вот они засучили рукава, взялись за дело и воскресили еврея, в уничтожении которого их винили. Они вернули мне место, которое я занимал на протяжении тысячи лет, возродили меня, в точности такого, каков я есть; создавая мой облик, не упустили ничего - ни плевков на лице, ни низости, ни подлости; чувствуется опытная рука, неподдельное классическое вдохновение. Конечно, нелегко было найти среди славных селян из Обераммергау актера, который воссоздал бы реалистический образ - с настоящим еврейским носом, настоящими ушами, взглядом предателя и классическим похотливым ртом, отображенным в религиозной живописи. Кстати, если капелька антисемитизма еще и существует на свете, то только из любви к святыням. И я задаюсь вопросом, а не получит ли это дальнейшего развития. Я боюсь самого худшего: боюсь братства. Они способны на все. Еще как способны объявить меня своим. Идем с нами, еврей: ты из наших. До сих пор нас уничтожали, но по крайней мере не давали возможности быть на стороне сильного. Так мы смогли избежать принадлежности к рыцарству. Объявили, что мы недостойны носить меч, оставили нам торговлю и ростовщичество, но тем самым мы сумели избежать бесчестья. Тщетно искать нас среди их крестоносцев, Святых Людовиков, Симонов де Монфоров, Наполеонов, Гитлеров и Сталиных. Мы были исключены из дворянства. Золотые легенды, великолепные исторические гобелены - это не про нас. Но сейчас над нашими головами нависла абсолютная угроза: перед нами настежь распахиваются ворота рыцарства и триумфальные арки. Достаточно ли живуч обретенный нами опыт, достаточно ли прочно укоренился он в нашей памяти и нашей плоти, чтобы помочь воспротивиться этому соблазну? Не хочется даже думать об этом. Да мне и незачем об этом думать. Будущее, слава тебе Господи, не для меня. Я принадлежу прошлому. Я не слишком значительный автор и исполнитель старых еврейских бурлескных сценок, которого критиковали чуть больше, чем других, и если вы не очень молоды и интересовались фольклором Варшавского гетто, то, вполне возможно, вы видели меня в "Шварце Шиксе", в "Мотке Ганеф" или в "Митторништ Зорген". Возможно, я имел честь смешить вас моими пейсами, моими ушами, моим носом, и сейчас вам, быть может, стыдно, что вы смеялись надо мной. Не огорчайтесь. Я вам скажу, что я думаю: человеку свойственно смеяться. 13. ОНА МНЕ НЕ ПО СИЛАМ Как видите, несмотря на все мое легкомыслие, у меня тоже свои неприятности, свои цорес. К счастью, садовник Иоганн оторвал меня от размышлений. Простая душа, он обладает редкостным даром сводить абсолют к пропорциям, близким человеку; я бы даже сказал, что Иоганн приводит абсолют к самому что ни на есть обнаженному и скромному его выражению. Вот он прижимает к груди соломенную шляпу и с пылом и простодушием подлинного визионера указывает пальцем на что-то, зримое лишь ему одному: - О, до чего это красиво, до чего сладостно... Ах, госпожа баронесса! Ах, сладкий пушок, дивное гнездышко! Смотрите, оно такое белокурое, такое золотистое! - Нас толкнули в грязь! - вопит барон. - Нас втаптывают в нее! Я чую ядовитые миазмы неслыханной порнографии, отвратительной непристойности! Я принюхался: и впрямь чуть попахивает газом. Ничего особенного: ласковые дуновения, зефиры, едва заметный след прошедшей принцессы из легенды и ее былых возлюбленных. - Как она милосердна! Как нежна, как щедро дает, как великодушна! Как ей нравится дарить счастье! У них у всех, господин барон, такой довольный вид! Но только... Ну почему все другие, кроме меня? Почему лейка, солонка, шесть пар полуботинок, велосипедный насос и сумка, набитая свежей почтой, а не я? - Он чокнулся на этом, - заметил комиссар. - У него травматический шок. - Лили, моя Лили, - всхлипнул барон, - вела двойную жизнь! - Двойную? - переспросил комиссар. - Возьмите себя в руки, дорогой друг, - умоляюще простонал граф. - Сберегите все свое доверие, всю свою любовь к ней! Я убежден, что она это делает из самых высоких побуждений. Кто знает, может, тут замешаны государственные интересы? Не забывайте, что во время войны нам тоже пришлось совершать некоторые предосудительные поступки. Нами двигали идеологические мотивы! - Двигали! Двигали! Двииигали! - взревел комиссар. - Да, вы правы, - согласился чуть успокоенный барон. - Лили всегда стремилась к возвышенному и прекрасному... - Хи-хи-хи! - Прекратите, Хаим! Хватит! Вы все время пытаетесь представить нас негодяями! В конце концов, это провокация! Писарь грызет ногти, но чувствуется, он полон честолюбивых планов. В этом бюрократе таится фанатик. Его готовность отдаться великому делу просто бросается в глаза. Чтобы повести это мужское начало к его цели, нужен фюрер. Следовало бы покончить с мягкотелой демократией, вручить власть НПГ, убедить Вашингтон дать ей в руки ядерный меч, завоевать восточные земли и без колебаний вторгнуться в Польшу. Слабенькой эрекции в земле Гессен и в Баварии явно недостаточно. Хюбш зачарован, всем своим существом устремлен к абсолюту, так вытянулся по стойке "смирно", что в воздухе уже чувствуется мужской дух безоговорочных побед и окончательного удовлетворения, полный конец всяких там интрижек, ухаживаний, нежностей, томлений. "Konnst du das Land, wo die Zitronen bluhn, im dunkeln Laub die Goldorangen gluhn..." ["Ты знаешь край лимонных рощ в цвету, где пурпур королька прильнул к листу..." - строки из стихотворения Гете "Миньона", пер. Б.Пастернака] В Марцоботто в Италии две тысячи женщин и детей были уничтожены сверхсамцами в последнем приступе мужественности. А садовник Иоганн продолжает подливать масла в огонь: - Ах, этот прелестный пушок, миленькая маленькая мордашка, вся такая розовенькая, ах, какое оно мягонькое, какое нежненькое, какое лукавое... Я тоже хочу! О, до чего я хочу! Это очень трогательно, потому что исходит от простого народа. Не от пролетариата, не от буржуазии, а от прослойки между ними, и до чего же утешительно, что в ней тоже хотят. Принцесса из легенды может быть спокойна. Она никогда не будет испытывать недостатка в том, что ей нужно. Они будут шагать в железном строю, исполненные отваги и великодушия, и позволят убить себя, ради того чтобы удовлетворить ее. А писарь даже язык высунул, все его гормоны клокочут и бурлят. Комиссар ударяет кулаком по столу: - Хватит, Хюбш! Успокойтесь! Эта женщина - отравительница! Нас пытаются растлить. Это китайцы! Говорю вам, это все китайцы! У них появилось секретное оружие. Газ! Он вызывает состояние паралича, люди застывают и не способны двигаться. А они в это время сбрасывают парашютистов! Мне все ясно, здесь происходит нечто подозрительное. Но я не даю ему сообщить, что именно. Граф вставил в глаз монокль: - У Флориана должны быть какие-то серьезные причины. - Все, хватит! - рявкнул комиссар. - Хватит порнографии! - Если он убивает и если убийца действительно он, то, значит, у него, вне всяких сомнений, есть причина. Я бы даже сказал, благородный стимул. Этот парень мне всегда казался идеалистом. И я убежден, что он не способен убивать, не имея на то возвышенных мотивов. И тут появился я. Как только начинают ссылаться на причины массовых убийств, тут же появляюсь я. Я предпочитаю быть убитым без каких-либо причин, без всяких извинительных обоснований, это меня не так возмущает. Но чуть только ссылаются на доктрину, идеологию, великую цель, немедленно появляюсь я с желтой звездой и лицом в известковой пыли. Мой друг Шатцхен глянул на меня, и во взгляде его читалось что-то смахивающее на отчаяние. Зря это он. Отчаиваться никогда не стоит. Надо действовать решительней, вот и все. Не ограничиваться расой, классом, страной. Соединить это все в единый узел. Лили - натура не мелочная. - А вы... вы... убирайтесь отсюда, - обращается ко мне Шатц. - Я уже по горло сыт вашими появлениями, Хаим. Я это называю эксгибиционизмом. Вы вконец осточертели нам с этими угрызениями совести! Только в детективных романах преступники возвращаются на место преступления. А Шатц и впрямь не лишен хуцпе. На меня это, ей-ей, произвело впечатление. - За четверть века вы и без того изрядно напакостили нам своей пропагандой. Я готов все простить, но при условии, что вы прекратите докучать нам! Ясно? Хватит жить с призраками! Знаете, что я вам скажу, Хаим? Вы вышли из моды. Устарели. Вы намозолили глаза человечеству. Оно жаждет нового. И не желает больше слышать про ваши желтые звезды, печи крематория, газовые камеры. Оно жаждет чего-нибудь другого. Новенького. Жаждет идти вперед! Аушвиц, Треблинка, Белзен - все это становится банальностью. Молодежи это уже ни о чем не говорит. Молодые пришли в этот мир с атомной бомбой, у них в глазах солнце. Для них эти ваши лагеря уничтожения такая серость! Хватит с них неумелой халтуры! Они объелись нашими дуростями с евреями, всеми этими лужицами, которые мы наделали. Так что перестаньте вы цепляться за вашу кубышку, за этот жалкий капитал страданий, перестаньте интересничать. Привилегии, избранные народы - скоро ничего этого не будет. Их уже больше двух миллиардов, дружище. Так что на кого вы пытаетесь произвести впечатление несчастными шестью миллионами? Хана. На этот раз он нанес точный удар. Вынужден признать, что я утратил капитал. Лили мне не по силам. Она очень знатная дама, принцесса, и имеет право быть требовательной. Так что я уже ничто. Жертва инфляции. И я вдруг почувствовал себя обанкротившимся, таким махоньким-махоньким. Того, что я с такими трудами копил в течение столетий, уже недостаточно. Сейчас она может получить сто, сто пятьдесят миллионов, всего лишь нажав на кнопку. Целые кварталы, да что там, целые города. Я полностью обесценился, курс мой упал до нуля, и я уже не имею хождения. Громадным усилием воли я собрал остатки собственного достоинства, остатки престижа, проковылял в уголок и надулся. Что ж, она больше не хочет меня. Она хочет китайцев, пускай. Я знаю, что это. Это антисемитизм, вот что это такое. 14. НИМФОМАНКА? Шатц почувствовал себя немножко лучше и вновь воспрянул духом. Меня он уже не видит. Он потирает руки и даже пытается напевать. Он вышел из состояния навязчивых галлюцинаций, в каком пребывал, и обрел контакт с реальностью. Без параноидального обобщения смотрит ясным взором ей в лицо и видит вещи такими, какие они есть, то есть видит аристократа-рогоносца, нимфоманку, солонку, лейку, шесть чайных ложечек, Джоконду, убийцу, который убивает направо и налево без какой-либо четко различимой политической программы, еще теплый труп почтальона с сумкой, набитой почтой, друга семьи и несчастного садовника невеликого ума, который видит принцессу из легенды без трусиков и которого подобное видение абсолюта привело в состояние эротического ошаления. И сверх всего этого оторопевшее лицо Микеланджело, вылезшего из канализационного люка в Варшавском гетто. Так что ничего удивительного, что Шатц не доверяет реальности: у него ощущение, что это всего лишь прегромадное свинство, которое ему подстроили. Но в любом случае одно совершенно бесспорно: принцесса из легенды служит приманкой, носик у лейки кривой, солонка всего лишь для отвода глаз, и все эти вещественные доказательства свидетельствуют о коварном и злобном искусстве, стремящемся запятнать и растлить, о подлинном возобновлении пожара декадентствующего экспрессионизма. Необходимо будет укрепить заслоны, пересмотреть учебники истории, призвать союзников во всех пока еще здоровых странах, осудить на вечное забвение Папу Иоанна XXIII и при случае напомнить, что у него жидовский шнобель. В дело, если обо мне говорить, я не мешаюсь. Оно прекрасно идет само. Но все-таки Иоганн меня растрогал чуть ли не до глубины души: я люблю визионеров. Красота действует на всех нас и всех слегка волнует; но проблема не в ней как таковой, меня потрясает ее грандиозность. - Эй, садовник! Садовник! - кричит комиссар. - Нету там ничего на горизонте! Хватит пялиться! Это у тебя в голове. - Как же, господин барон, а лейка? Надо видеть, в каком она состоянии! Вся помятая. - Что? - удивляется граф, но видно, что это произвело на него впечатление. - Хватит, Иоганн! - взрывается барон. - Вы говорите о моей Джоконде... О какой Джоконде? Кто мне ее подсунул? Я потираю руки. Ничего особенного, у меня дар чревовещания, не талант, конечно, но ведь талант, можете мне поверить, не такое уж большое дело. Посмотрите Ван Гога. Нет, такого я не пожелал бы своим лучшим друзьям. - И шесть пар полуботинок, до блеска начищенных, а в них никого! Улетучились! Все растаяли от счастья! Все, кроме меня. Ну почему, господин барон, она не хочет меня? Почему лейка, а не я? Потому что она презирает сына народа? Оторванный разбрызгиватель, расплавленная резина, энциклопедия Ларусса, но не я... Это несправедливо, господин барон! Я хочу только услужить. Никто не имеет права так обращаться с трудящимся! Шатц весь в деле. Наконец-то он знает виновных и не позволит им ускользнуть. Это дело всей его жизни, и он твердо решил не провалить его. Шатц хватает со стола фото Лили, подзывает Хюбша, отдает распоряжения: - Всюду разошлите приметы этой женщины. И предупредите всех мужчин, которые в состоянии... носить оружие, поодиночке ни под каким видом не приближаться к ней без предписания военных властей или приказа о мобилизации... - Как - мобилизации? - удивился граф. - Повторяю: чтобы никто не смел коснуться ее без приказа о мобилизации или призыва добровольцев! Запрещаю даже приближаться к ней, ясно? Она взбесилась. - Что? - взорвался барон. - Взбесилась? Лили взбесилась? Милостивый государь, я требую удовлетворения! - По всему похоже, она тоже его требует. Гут, будьте крайне осторожны. Мы имеем дело с опасной нимфоманкой. - Милостивый государь, вы говорите о знатной даме! - Знаю, знаю. Из очень древнего рода. Кругом соборы. Симфонии. Библиотеки. Видимо, этого ей недостаточно. - Она урожденная... - Шлезвиг-Гольштейн. - Ее семью знают и уважают во всем мире. Среди ее членов насчитываются... Комиссар трахнул кулаком по столу. - Черт бы вас побрал! - только и произнес он. - Гутенберг, Эразм, Лютер, двадцать два Папы, прославленные ученые, солонка, велосипедный насос... тысячи благодетелей человечества! - Да, да, там не хватает только благодетелей... - Она в родстве с Альбертом Швейцером! Он всем сердцем любил ее. Нобелевские премии, гениальные писатели... Лили! Моя Лили - нимфоманка? Я отказываюсь в это верить. Моя Лили не способна обмануть меня. Кстати, может, вообще ничего этого не произошло. Нет никаких доказательств... Я беру газету, лежащую на стуле, и кладу ее на письменный стол. На первой странице фотографии из Вьетнама: раненые дети, горящая деревня. На самом-то деле газету я не брал, она уже лежала на столе. Просто я тихонечко подвинул ее к комиссару и ткнул пальцем в фотографию. Чтобы помочь ему. Раз уж избранные натуры жаждут доказательств, вот они. Но моя попытка помочь, не знаю почему, вывела Шатца из себя. - Ну нет! Вьетнам тут ни при чем, это Америка! И вообще, что это все значит, Хаим? Чего вы всюду лезете? Во Вьетнаме нет евреев! Он вас не касается! Барон вознегодовал: - Господин комиссар, при чем здесь Вьетнам? Не вмешивайте в это Лили! Ее ноги там никогда не было! Почему бы вам в таком случае не обвинить ее в том, что она распяла Христа? Комиссар Шатц даже не обратил на него внимания. Он уже на пределе. Все эти книги, документы, воспоминания спасшихся от уничтожения, и вдобавок еще его личный еврей, который не отступает от него ни на пядь, несмотря на психиатров и спиртное. Нет, это слишком затянулось. А может, ему не надо было двадцать два года назад командовать "Feuer!"? Но он был молод, верил в идеалы, в то, что он делает. Сегодня он так бы не поступил. Если ему еще раз дадут шанс, когда к власти придет НПГ и герр Тилен даст ему приказ крикнуть "Feuer!", уж он-то, Шатц... А действительно, что он сделает? Взглядом он ищет меня, но я отнюдь не горю желанием давать ему совет, а то потом станут вопить, что мы, евреи, снова подрываем чувство дисциплины и моральный дух немецкого народа. Шатц поднимает голову и осматривает кабинет глазами раненого быка. Он даже не пытается скрывать меня. Да и чего ради? Он прекрасно понимает, что потеряет должность, а возможно, его упрячут в психиатрическую лечебницу. Комиссар Шатц сошел с ума, с жалостью будут говорить о нем, в результате преследований со стороны евреев. Но Шатц знает, что он никакой не сумасшедший. Знает правду о себе и знает, что правда эта ужасна. 15. ДИББУК Нет, пожалуй, такого в нашей истории, в наших верованиях, о чем бы я не поведал моему другу Шатцу, так что ему прекрасно известен феномен, который знают и с которым сталкивались все, кто изучал наши традиции, а именно диббук. Для комиссара первого класса Шатца отнюдь не тайна, что в него вселился диббук. Это злой дух, демон, который овладевает вами, поселяется в вас и управляет вами как хочет. Чтобы его изгнать, нужны молитвы, нужно, чтобы десять благочестивых, почитаемых, известных своей святостью евреев бросили на чашу весов свое влияние и принудили беса бежать. Уже неоднократно Шатц ходил кругами у синагоги, но так и не решился зайти. Пожалуй, впервые в истории философии и религии в чистокровного арийца, бывшего эсэсовца, вселился еврейский диббук. Короче, это я должен был бы подать голос, сам найти раввина и умолить его избавить меня от моей разнесчастной судьбы, то бишь от необходимости постоянно угрызать немецкую совесть. Вот почему Шатц, как правило, заботится обо мне. Он хочет меня умаслить. Хочет, чтобы я освободил его от себя под предлогом, что я, дескать, сам желаю освободиться от него. Но сейчас под воздействием алкоголя и злости он поистине утратил всякое соображение и осторожность. Он уже не контролирует себя. И даже не обращает внимания на то, что другие видят, как он разговаривает с кем-то невидимым, кого нет. - Вы, Хаим, злоупотребляете своим положением. Во-первых, я прошел денацификацию. У меня есть документы, подтверждающие это. А во-вторых, я должен вам сказать, что пью я не для того, чтобы вспоминать, а для того, чтобы забыть! Запомните, Хаим, люди пьют, чтобы забыть. Так что убирайтесь отсюда, да поживей. Это уже начинает смахивать на шантаж. Вы устраиваете провокации. Как-нибудь я окончательно разозлюсь и докажу вам, что, несмотря на ваше специфическое положение, вы вовсе не являетесь неприкасаемым. Я вам так начищу морду... Вот тогда-то вы убедитесь, что никаких угрызений совести у меня и в помине нет. Что-что, а это у меня тверже утеса! При этих словах граф бросает сочувственный взгляд на своего друга. - В доме повешенного не говорят о веревке, - бормочет он. - Позвольте, позвольте! - возмутился барон. - Попрошу без недостойных намеков! У меня с женой великолепные отношения! - Хи-хи-хи! Я так-таки не удержался: не пожелал бы я своим лучшим друзьям таких отношений. - Я протестую! - раскричался барон. - Я не позволю оскорблять себя. - Убирайтесь, Хаим! - обращаясь к самому себе, произносит комиссар и величественным жестом указывает на дверь. - Думаете, раз кое-где накарябали свастики да осквернили несколько жидовских могил, значит, в Германии опять возникла потребность в вас и вы можете оказаться ей полезны?.. Выметайтесь отсюда! - У него галлюцинации, - объявил граф. - Киса, киса! - мурлыкает Иоганн, грозя пальцем маленькому миленькому абсолюту, который ему видится во всей отчетливости. Шатц прячет лицо в ладони. - И выпить уже спокойно нельзя, - бурчит он. - Вам бы надо остановиться, - порекомендовал граф. - У вас уже delirium tremens [белая горячка (лат.)]. - Счастливчики, когда у них delirium tremens, видят пауков, змей, мышей, а я... И он бросает на меня злобный взгляд, в котором так и роятся свастики. - Я вижу такую сволочь... Он оттолкнул меня, горестно вздохнул и позвонил. Вошел полицейский и вытянулся по стойке "смирно": - Слушаю, шеф. - Да нет, ничего. Я просто хотел увидеть что-нибудь здоровое, простое, чистое... - Благодарю, шеф. Полицейский козырнул, сделал поворот кругом и вышел. Оба врача - теперь Шатц полностью уверен, что это психиатры, которых на него предательски навела фрау Мюллер, - стоят в полнейшей растерянности. Ничего подобного они до сих пор не видели. За всю их профессиональную карьеру им еще ни разу не попадался бывший эсэсовец, в которого вселился еврейский диббук. Да они даже не знают, что дело тут в диббуке. По их убеждению, у комиссара, вне всяких сомнений, приступ галлюцинативной паранойи, причина которой в тяжелом историческом опыте. Однако больной являет собой этически весьма щекотливый случай. Шатц понимает, что оба психиатра, которым известен прецедент, созданный доктором Менгеле и врачами-убийцами, сейчас задаются вопросом, имеют ли они право исцелить немецкого гражданина от угрызений совести и не может ли эвентуальное подавление комплекса вины рассматриваться как возрождение нацизма. Есть ли у немецких врачей право ликвидировать еврейского диббука? Нет никакого сомнения, что с чисто национальной точки зрения окончательное решение проблемы, поставленной наличием шести миллионов психопаразитов в немецком сознании, в высшей степени желательно, это труд по оздоровлению общества. Существуют новейшие наркотические препараты, в частности прамазин, и применяемые в больших дозах они чрезвычайно действенны в подобных случаях. Но решение должно быть принято на самом верху, никак не ниже правительственного уровня. Большая коалиция обязана взять ответственность на себя. Национальные партии уже громогласно требуют решительной ликвидации этих психопаразитов, которые ввергают страну в состояние полнейшей импотенции и не прекращают свою пропаганду за ее пределами. Впрочем, всему миру известно, что евреев никто не убивал. Они умерли добровольно. Я слежу за всеми новинками, можете мне поверить, только это и делаю, и буквально только что обнаружил в книге некоего Жана Франсуа Стейнера "Треблинка" весьма доказательные утверждения: мы, оказывается, выстраивались в очередь в газовые камеры. Да, кое-где in extremis, то есть в последний момент, кое-кто пытался возмутиться, в Варшавском гетто в частности, но большинство, как правило, выражало полную готовность, послушание и волю к уходу из этого мира. Потому что была жажда умереть. Это было коллективное самоубийство, ни больше и ни меньше. Вскоре кто-нибудь скажет полную правду о нас. Новый бестселлер наглядно докажет, что нацисты были всего лишь орудием в руках евреев, которые желали умереть, но при этом предстать жертвами. Покончить самоубийством собственными силами они не могли, так как в этом случае не выплатили бы страховку и оставшиеся в живых не получили бы возмещения убытков. Нет, самое время появиться человеку, который напишет правдивую книгу, в которой выявит, как мы манипулировали немцами, чтобы исполнить свою мечту о самоуничтожении и в то же время вынудить возместить нам нашу гибель. Сыщется, сыщется автор, который разоблачит сатанинские ухищрения, к каким мы прибегли, превратив нацистов в наше слепое и послушное орудие. - Ноги... - пробурчал комиссар. - Что вы говорите? - Я чувствую у себя на лице огромные, волосатые ножищи обрезанного... - У него галлюцинации. Это уже последняя стадия. - Они топчут мне грудь, сердце... Ножищи, грубые, безжалостные ножищи... Чего вы от меня хотите? Я был дисциплинированный, старательный исполнитель. Я крикнул "Feuer!", потому что у меня был приказ! Мне приказывали! Приказывали, Хаим! Я всего лишь исполнял свой долг. Я желаю раз и навсегда быть очищенным от всяких обвинений. Единственное, чего я хочу, чувствовать себя чистым. Чистым? Очень хорошо, рад услужить. И я тут же предстал перед Шатцем и протянул ему мыло. Мне нравится оказывать услуги, я - услужливый диббук. Комиссар глянул на мыло, взвыл, вскочил, опрокинув стул. - Мыло? Зачем мыло? Нет! Уже двадцать два года я не пользуюсь мылом: никогда ведь не знаешь, кто там в нем. Но я все так же услужливо протягиваю ему мыло. Комиссар дрожащим пальцем указывает на него. - Кто это? - кричит он. - Кто это мыло? Я пожимаю плечами. Откуда мне знать? Это же было массовое производство, мыло изготавливали огромными партиями и не писали на каждом куске "Яша Гезундхайт" или "Цаца Сардиненфиш". Там все перемешивалось. Времена были тяжелые. Германия испытывала недостаток в продуктах первой необходимости. - Не хочу! - орет комиссар. - Мне отвратительно это ваше мыло! Оно подозрительно выглядит! Вот те на! Уж если это мыло подозрительно выглядит, тогда я не знаю... Это мыло высшего сорта, экстра. Я сам слышал, как один эсэсовец в Аушвице со смехом объявил: "Это мыло экстра, оно сварено из избранного народа". Хохма по-немецки будет witz. Что ж, я спрятал мыло в карман и исчез. 16. ПЛЯСКА ЧИНГИЗ-ХАИМА - Какое мыло, комиссар Шатц? О чем вы говорите? И тут комиссар спохватывается, что окружен шпионами. Они хотят, чтобы он выдал себя, признался. Они хотят покончить с ним. Ситуация безвыходная: с одной стороны, команды израильских убийц, с другой - Возрождение Германии. Если он выдаст себя, если признается, что оевреился, карьере его конец, немецкое чудо пройдет стороной, Возрождение ни за что не примет его. НПГ беспощадна к закомплексованным немцам. Партии Возрождения не нужен в своих рядах этот тяжкий балласт. Шатц вытаскивает из кармана платок, промокает лоб. Надо держаться. Прежде всего необходимо создать впечатление уверенности, несгибаемости. Остается еще партия христианских демократов, а они не антисемиты. Они не требуют расовой чистоты. Комиссар Шатц осознает, что у него есть еще шанс. И с облегчением вздыхает. Ну и пускай в нем сидит еврей, христианские демократы не оттолкнут его, совсем даже напротив. Они сострадательны и понимают его мучения. Шатцу сразу полегчало. Его подозрения нелепы. Все от нервов. А эти двое, что помогают ему вести расследование преступлений, совершенных в лесу Гайст, люди высокоуважаемые и известные; они играют слишком значительную роль в культурной и общественной жизни Германии, чтобы согласиться стать орудием гнусной провокации и недостойных махинаций его врагов. Шатц совершенно успокоился. Он им докажет, что полностью владеет ситуацией. Главное, хладнокровие. Непринужденность. Ясность мысли. - Да все о том же. Вы, аристократы, никогда ни в чем не были запачканы. Вы благоразумно отсиживались, укрывшись в своих замках, ожидая, когда все это кончится. Как же, избранные. Вы ведь и пальчиком не шевельнули, не высказались ни за, ни против. Позволили этому свершиться. А вот я - человек из народа. И это нам вечно отводится самая грязная работа, и это нас она потом всегда начинает винить. - Кто это она? - Вы имеете в виду фрау Шатц? - Вам нужно пройти курс лечения сном... - Ни за что! Именно этого они и ждут. Чтобы я расслабился, отвел взгляд в сторону. А они будут сохранять раздел Германии на две части и обвинять нас в том, что мы прячем в чаще леса Гайст неудовлетворенную нимфоманку, которая уже погубила цвет нашей молодежи и только и мечтает, чтобы снова приняться за это. - Повторяю еще раз, у вас нет никаких доказательств! - Сорок один труп... Зазвонил телефон. Комиссар выслушал сообщение и положил трубку: - Сорок два. Капитан футбольной команды, наш лучший центральный нападающий. Пушечный Удар! Я фыркнул, но засмеялся Шатц: - Хи-хи-хи! Барон просто взорвался от возмущения. - Господин комиссар, я решительно и энергично протестую против ваших недостойных инсинуаций! - возопил он. - Вы говорите об этих ужасных убийствах, но я, я говорю о своем счастье! Да, можно убить кого-то, но при этом вовсе не изменять мужу! Вы не имеете права думать о худшем. Можно иметь принципы, политические взгляды и оставаться порядочной женщиной! - Какие еще политические взгляды? - Как только начинаются массовые убийства без всякой видимой причины, это значит, что за ними кроется доктрина, идеология, возможно даже государственные интересы. Флориан несомненно стремится к тому, чтобы восторжествовали определенные принципы, он защищает некие идеи. Никто не совершает систематических убийств без определенной системы. Вполне возможно, он стоит во главе некой политической организации наподобие Священной Фемы, существовавшей после Первой мировой войны, организации, стремящейся к созданию сильной страны без внутренних врагов, страны, которая является хозяйкой собственной судьбы. Граф вставил монокль: - Лили, разумеется, совершила ошибку, доверясь ему. - Разумеется, - вздыхает барон. - Но что вы хотите, она всегда мечтала о величии, о могуществе... - Хи-хи-хи! - Господин комиссар! - негодующе вопит барон. Шатц попытался удержать меня. Он стиснул зубы, сжал кулаки, он не станет больше мне подчиняться. Ему трудно не повторять слова, которые я ему нашептываю, не хихикать моим голосом, однако он понимает, что дело тут вовсе не в его одержимости еврейским бесом, а в старой дружбе, всего-навсего. Иногда ему приходится уступать, дозволять мне являть себя: его врач сказал ему, что нет ничего опасней, чем стараться связать меня, загнать в самые глубины его немецкого подсознания. Ведь именно там особенно злокозненный диббук больше всего и может натворить бед. Нужно, напротив, помогать ему экстериоризироваться, выйти наружу. Это надежнейший способ избавиться от него. А загнанный в подсознание, он способен внезапно ударить вам в голову и свести с ума. Обращаться с ним нужно хитро, надо разрешать ему иногда исполнить свой старый номер из репертуара "Шварце Шиксе", после этого он крепче спит. Но на сей раз Шатц вынужден реагировать. Позорно и унизительно стоять перед двумя весьма уважаемыми господами и слышать, как ты смеешься, точно идиот, чужим голосом, или отпускать вопреки себе шуточки, типичные для похабного, выродившегося еврейского искусства. А это страшно агрессивное, напористое искусство, оно пытается вновь подорвать возрождающуюся нравственность немецкого народа. Шатц вдруг видит себя замкнутым в подлинном музее ужасов. Реальность искажена кощунственными лапами, словно ею завладел некий омерзительный Шагал. Хасид из Витебского гетто с физиономией Чингиз-Хаима, рассевшийся на полицейских досье, наигрывает на скрипочке, а в это время корова самого гнусного вида летает над официальным портретом президента Любке. Мерзости Сутина корчатся на стенах, ню еврея Модильяни своим похабным видом оскорбляют взгляд наших девственниц с их невинными ляжками. Фрейд забирается в подполье и втаптывает в грязь наши художественные сокровища. А вслед за ним врываются гримасничающие негритянские маски вместе с солонкой и велосипедом и располагаются на дегенеративном кубистском полотне. Они возвращаются. Шатц обнаруживает, что со всех сторон окружен этакой злобной мерзостью, и у него рождается совсем уж страшное подозрение: а не попал ли он, бывший эсэсовец Шатц, в подсознание еврейского автора и не обречен ли он вечно пребывать в этом страшном, зловещем месте? Не стал ли он, Шатц, отныне нацистским диббуком, навечно заточенным в еврейской душе, начиная с души этого безжалостного писаки. Да, безжалостного, потому что в голове у него, похоже, одна только идея: отравить своей проклятой литературой психику будущих поколений. Вот поистине преступление против человечества, духовное зверство, стократ более преступное, чем все чисто физические жестокости Аушвица. Хаим всего лишь шестерка, мелкий подручный, подлинным преступником является этот автор, который как раз сейчас топчет в своем подсознании немецкого диббука Щатца. Но чего он добивается? То ли хочет избавиться от него этой неистовой хорой, то ли, напротив, пытается еще глубже загнать его внутрь себя, чтобы навсегда заточить в себе и тем самым принудить переходить через свои сочинения из души в душу, дабы Германия уже никогда не смогла освободиться из этого нового гетто - еврейского подсознания? Ведь именно с этой целью международное еврейство создало в Германии и финансирует НПГ. Я рассмеялся. - Господин комиссар, над чем вы смеетесь? - Это не я, - угрюмо отвечает Шатц. - Это... Но он замолкает. Нет, они его не подловят. Не на такого напали. Тверже утеса. Я делаю ему небольшую уступку: оставляю двадцать процентов контроля над мыслями и все сто процентов голоса... ну, почти сто: за собой я сохраняю всего двадцать пять процентов. Жить-то надо. - Что вы сказали? - Комисар, вам что, слышатся голоса? - Голоса-шмолоса, - презрительно бросает комиссар, и граф, потрясенный столь типично еврейским оборотом, вставляет в глаз монокль. Барон ничегошеньки не замечает. Странное поведение комиссара прошло мимо его внимания. Он парит в горних высях, продолжает писать образцовый портрет Лили, достойный самых благородных наших гобеленов. - Лили могла заблуждаться, но она всегда готова была все отдать за счастье народа. И когда видела, как на горизонте горделиво возносится новый завод, глаза ее блестели, она бледнела от волнения! Она так хотела видеть наш Рейх сильным, выстроенным на тысячу лет. - И вы полагаете, что за тысячу лет ей удалось бы получить удовлетворение? - Хи-хи-хи! - Господин комиссар, - высокомерно объявляет граф, - этими вашими словами, этим смехом вы позорите себя... Шатц ударяет кулаком по столу: бессилие любит проявляться в яростной жестикуляции. - Да не я это, не я! - орет он. - Как это не вы? Я отчетливо видел... Ничего он не видел и видеть не мог. Шатц и рта не открыл. Как-никак дело свое я знаю. Диббук прежде всего мастер чревовещания. А барон по-прежнему полностью погружен в свои супружеские горести. - Рур с его лесом горделиво вздымающихся и таких многообещающих труб приводил ее в сильнейшее возбуждение. Чтобы успокоить ее, мне приходилось целыми ночами играть ей Баха. - Бедняжка баронесса, - пробормотал комиссар. - Но почему? Я должен был доставить ей удовольствие. Как-никак я ее муж. Я фыркаю. - Хи-хи-хи! - смеется Шатц. - Кисонька-лапонька! - воркует садовник Иоганн, воздев глаза к небу, к своему маленькому абсолюту. - Здесь царит на редкость низменная и возмутительно циничная атмосфера, - объявляет граф. - Они возвращаются, - бормочет Шатц. - Вместе со своим гнилым искусством. Да поглядите же вы, они уже заполняют наши музеи... Все осмеяно, принижено, окарикатурено... Вы считаете, что такая корова - это нормально? Да где вы видели летающих коров, парящих новобрачных, еврейских скрипачей на крышах? Они пытаются сделать из нас сумасшедших. Барон взглянул на графа, граф на барона. - Вы говорите... - Я говорю, - взорвался Шатц, - что вам следовало бы направить вашего садовника к психиатру! Вы что, совсем оглохли? - Да, да, хорошо, - кивает барон. - Короче говоря, Лили мечтала о чудесном подъеме... - Хи-хи-хи! - Садовник! - Этот негодяй Чингиз-Хаим, - уныло говорит Шатц, - выступал в литературном кабаре самого низкого пошиба, где все - все! - подвергалось осмеянию. - Что за негодяй? - Цыпочка, кисанька, приди же сюда! - нежно застонал садовник Иоганн, и, говорю вам, никто, кроме него, никогда еще не видел столь реального неба. - Не обращайте на него внимания, - бросил Шатц. - Они его отравили. Продолжайте. - Вполне, вполне возможно, что какая-то политическая организация вовлекла Лили в эту... карательную экспедицию, в процессе которой в результате столкновения было несколько жертв. Сорок убитых, это я вполне могу допустить, но чтобы она изменила мужу... нет, нет, это немыслимо! - Короче, честь спасена [ироническая аллюзия на слова французского короля Франциска I после битвы при Павии (1525 г.), где французские войска были разгромлены, а сам он попал в плен к императору Карлу V: "Все потеряно, кроме чести"], - буркнул Шатц. - К тому же вполне вероятно, что ее принудили вопреки ее воле, воспользовались ее беспомощностью, запугали и заставили молчать. Кстати, возьмем Сталина. Разве русский народ кто-нибудь объявляет ответственным за его преступления - за Аушвиц, Треблинку, Бухенвальд, Орадур? Лили похитили, заткнули рот, вынудили молча присутствовать при всех этих ужасах, о которых, кстати, она ничего и не знала. Ее следует рассматривать как первую жертву этого преступного элемента, силой заставившего ее следовать за ним. Зазвонил телефон, но Шатц не решается снять трубку: а вдруг это я вздумал поговорить с ним? Но в конце концов берет: - Алло! Алло!.. Да, комиссар Шатц у телефона... Вы уверены? Это действительно она? Не забывайте, она принадлежит к очень знатному роду... Да, да, старинное дворянство... Эразм, Шиллер... Ницше... Вагнер... Даже Альберт Швейцер ее родственник... Значит, ошибки быть не может?.. Отлично. Передайте ее фотографию в газеты. На этот раз необходимо предупредить население, чтобы не началось опять... Благодарю вас. Шатц с торжественным видом опускает трубку на рычаг. Смотрит на супруга. - Господа, только что я отдал приказ приступить к соответствующим мероприятиям. Обнаружены отпечатки пальцев вашей жены. - Где? - проблеял барон. - На чем они обнаружены? - Черт побери, а на чем, по-вашему, они могут быть? Да на трупах, на трупах. Теперь нет ни малейшего сомнения, она замешана в этом деле. Вот чем объясняется выражение счастья на лицах этих несчастных. Честняга Иоганн возмущен: - Несчастных? Почему несчастных? Да это же самая прекрасная судьба, ей можно только позавидовать! Я... Я хочу ее отпечатков! Хочу по всему телу! Писарь рушится со стула. Глаза у него остекленели. Он в страшном состоянии окончательной готовности. Я подошел к нему и погладил по голове. Славный парнишка. Жди, скоро у тебя будет фюрер. Однако барон не сдается. - Это ничего не доказывает, - почти шепчет он. - Она вполне могла оставить свои отпечатки, когда защищалась. Вероятно, эти скоты напали на нее. Завязалась борьба. Прибежал егерь и убил их. Он исполнил свой долг. - Сорок два трупа? Не смешите меня. - И потом, господин комиссар, эти люди могли быть убиты... до того как... Быть может, акт не был совершен. Нет никаких доказательств, что был нанесен урон моей чести. - Они были убиты в тот момент, когда испытывали наивысшее блаженство. Так утверждает, причем категорически, судебно-медицинский эксперт. - Кле-ве-та! Господин комиссар, от всего этого дела так и тянет ненавистью, злобой, заговором, ядом, преднамеренностью. Я не хочу обвинять... наших врагов, но после того, как их... как они покинули нас, они только и делают, что на нас клевещут. Они даже создали специально для этого государство. На сей раз Шатц согласен. - Вы правы. Они топчут нас, отплясывают на нашем имени варварский, мстительный, азиатский танец скальпа, а верховодит ими глава их гестапо Чингиз-Хаим. И тут выскакиваю я. Хоп-ля-ля! Я выскакиваю и отплясываю перед комиссаром варварский, мстительный, азиатский танец скальпа. Я всегда хорошо танцевал, даже на сцене, но теперь, когда я утратил, так сказать, вес, я пляшу просто великолепно. Я верчусь, подпрыгиваю, притоптываю, бью каблуком о каблук и - раз-два три, хоп, раз-два-три! - выкидываю ноги вперед, иду вприсядку, хлопаю ладонями по пяткам; это помесь русского казачка, которому мы научились от украинских казаков, когда они отплясывали его у нас в местечках после погромов, и нашей старой еврейской хоры. Как ни странно, но комиссар, похоже, единственный, кто видит меня. Он испуганно замирает, следит за мной взглядом, а я весь во власти вдохновения. И тут он указывает на меня пальцем. Однако я уже исчез и занял свое место внутри него. - Вы его видели? Видели? Вот уже двадцать два года этот сукин сын терзает меня! Я все уже испробовал. Но мне так и не удалось избавиться от него. - О ком это вы? Комиссар мигом замолкает. Инстинкт самосохранения. Пока он еще способен обмануть окружающих, притвориться, будто меня вовсе нет. Шатц принимает сосредоточенный, серьезный вид, дескать, он весь погружен в дело, которое расследует... Но какое дело? Ах да, Джоконды. Джоконда взбесилась и пошла убивать направо и налево. И тут садовник Иоганн хлопает себя по голове: он только что вспомнил... - Я ж совсем забыл... Там еще вокруг пруда... И на центральной аллее... Молодые люди, студенты, в кустах... Один так даже держит в руке велосипедный насос... А я здесь! Ну почему она пренебрегает мной? Почему она презирает именно меня? - Ну все, парни, хватит, - бросает Шатц, как будто он обращается к простонародью. - Не позволим деморализовать себя. - Ну почему велосипедный насос, а не я? - Хи-хи-хи! Опять я не смог сдержаться. Шатц угрожающе поднимает кулак: - Прекратите, Хаим. Вы мертвы, так что соблюдайте хотя бы минуту молчания. - Я протестую! - выкрикивает барон. - Позвольте вам напомнить, что вы говорите о существе, чью несравненную чистоту воспевали наши прославленные авторы начиная с Шиллера! У меня есть стихи, подтверждающие это. - Приложите их к делу. Защита сумеет использовать их. - Гуманисты всего мира падали к ее ногам! - Да, корчась в чудовищных муках. - Хаим! Все, все. Вечно цензура. Я обижен. Надо сказать, оба аристократа по-настоящему возмущены. Чувствуется, их терпение на пределе; сейчас они возвратятся к себе и прочтут какой-нибудь красивенький стишок. - Этот скандал чрезмерно затянулся, - объявляет граф. - Нам необходимо Моральное перевооружение, духовное оружие... Шатц угрюмо уставился на них маленькими голубыми глазками. - Садовник. - Здесь, господин комиссар! - Что, все без штанов? - Все. А я в штанах. Отвергнут. Но почему? Что во мне такого противного? Разве можно так унижать сына народа? Я пойду отыщу ее и докажу, на что я способен. Он уходит, и мне становится немножко грустно. Чистый, честный Иоганн. К тому же совершенно нетронутый. Попадет он, как муха в паутину. Потому что она ищет прежде всего чистоту, простоту, душевную нетронутость, веру. Именно тут она может принести настоящее несчастье. - У него из-за нее комплекс появился, - замечает комиссар. А я беру газету и устраиваюсь в уголке. Не желаю больше думать о ней. Я это прошел. Теперь черед других. И первое, что я вижу, огромными буквами: "ВЕРХОВНАЯ ВЛАСТЬ ДОВЕРЕНА ВИЦЕ-ПРЕЗИДЕНТУ ХЭМФРИ...", "НАПРАВЛЕНЫ НОВЫЕ ПОДКРЕПЛЕНИЯ, СНАБЖЕННЫЕ НОВЕЙШИМ ОРУЖИЕМ...", "НАЖМЕТ ЛИ ПРЕЗИДЕНТ ДЖОНСОН НА КРАСНУЮ КНОПКУ?". Хи-хи-хи! И у американцев там тоже ничего не получится, это я вам говорю. 17. ОТ НАС СКРЫВАЛИ Они уже час как дискутируют. Вечная история: споры, уговоры, уговоры, споры. Избранные натуры с огромным трудом воспринимают очевидное. Известное дело, очевидности недостает изысканности. Барон даже нашел весьма убедительный аргумент: - Позвольте, комиссар. Будем рассуждать логически. Если Лили... принимала у себя, в парке замка, зачем ей было, по-вашему, ни с того ни с сего устремляться за его пределы? - Жажда завоеваний. - У Лили? Да она мечтала только о мире. - О, это самая кровожадная мечта, уж вы-то должны были бы знать. А теперь в свой черед попрошу вас ответить на мой вопрос. Как так произошло, что, окруженный со всех сторон трупами - они валяются по всему парку, если верить вашему садовнику, - вы ничего не замечали? - Комиссар, так низко я не устремляю взоры. Мои глаза были обращены только на Лили. Ее красота затмевает все. Я видел только ее. Да, поверьте, ее красота ослепляет. Я любил ее, почитал. Не обращал внимания на мелочи. Я питал к ней бесконечное, безоговорочное доверие. - Но в любом случае вы, должно быть, замечали, что что-то с ней не в порядке? Что есть в ней... какие-то темные закоулки? - Я попросил бы вас! - Темные и отвратительные закоулки, где происходят странные вещи? - Господин комиссар, существуют закоулки, в которые джентльмен никогда не заглядывает. - Итак, вы закрывали глаза. - Я любил ее. И никогда не позволял себе смотреть на нее критическим, скептическим, циническим, подозрительным взглядом. - Всюду трупы, а вы ничего не видели. - От нас это скрывали. Нас держали в полнейшем неведении. Да, мы слышали, что имели место определенные нарушения, но подробностей мы не знали. И потом, я до сих пор еще не уверен. Во всем этом слишком много пропаганды. - Но ведь все это у вас под носом, в вашем парке! И показания садовника Иоганна невозможно опровергнуть. Не могли же вы прогуливаться по лужайкам, предаваться при лунном свете мечтаниям и ни разу не споткнуться о труп! - Мой друг вам уже сказал, - вступил в дискуссию граф, - что он никогда не занимался политикой. И если вы спотыкаетесь о труп, то прекрасно понимаете: тут происходит нечто такое, во что не следует вмешиваться. - Я считал, что все эти слухи о трупах распространяются коммунистами, - пробормотал барон. - Вы же ступали по ним! - Никогда! Я слишком хорошо воспитан и был крайне внимателен. - Значит, вы все-таки видели их. - Ну как вы не понимаете? Меня гнусно обманули, загипнотизировали, злоупотребили моим доверием, моим патриотизмом, моей любовью! Звонит телефон. Комиссар снимает трубку: - Хорошо, записываю. Вид у него был радостный?.. А что я должен делать, по-вашему?.. Сообщите семье. Бросив трубку, комиссар вновь берет ручку: - С сегодняшнего дня это величайшее преступление против человечества! Барон сражен. Его личико, старческое и одновременно кукольное, выражает безграничное смятение. - Женщина чистая и прозрачная, как стекло! - стенает он. - Да что вы можете знать, - бурчит Шатц. - Как-никак я ее муж... - Разумеется, оттого вы и смотрели на это только под одним углом. - Хи-хи-хи! - Какое хамство! - Это не смех, - объясняет комиссар. - Я откашлялся. Усы графа уныло повисли. - Мой дорогой, мой несчастный друг, - промолвил он, - временами у меня ощущение, что так называемая современная мерзкая и тенденциозная литература завладела нами и старается все очернить, меж тем как существует столько прекрасных вещей, которые можно созерцать и описывать... - Ах, куда ушел век Просвещения? Руссо! Вольтер! Дидро! Да, конечно, временами их перо бывало чересчур фривольным, но им хотя бы был присущ стиль! Они так восхитительно говорили об этом! - Разумеется, они же жили ее прелестями. - Хаим! Барон извлекает платок и промакивает лоб: - Дорогой граф, нас всех хотят утопить в неслыханной гнусности. Этого следовало ожидать. Для них все средства хороши, чтобы покрыть нас позором. Они не отступят ни перед какой непристойностью. Вы видели эти фотографии нагроможденных друг на друга обнаженных тел в Бухенвальде? Что за порнография! Бесстыдство... Да, да, бесстыдство! Они не имели права фотографировать подобные вещи, а уж тем паче публиковать. А ведь они, вы же знаете, показывали это даже в кино. И церковь не воспротивилась показу. Я сам видел в зале священников! - Полностью согласен с вами, дорогой друг. Они не имели права демонстрировать эти обнаженные тела. It was an invasion of privacy, my dear! [Это вторжение в частную жизнь, дорогой мой! (англ.)] Вообразите себе, в этой куче были юные девушки лет четырнадцати с еще не вполне сформировавшимися маленькими грудями... - Прикройте грудь, чтоб мне ее не видеть! [обращение Тартюфа к служанке Дорине. Мольер, "Тартюф", III, 2] - Хаим! - Знаете, что я вам скажу, барон? Эти непристойные фотографии, в конце концов, принесут больше зла, чем сам факт... Да, разумеется, казни были преступлением против евреев, но публикация таких фотографий - это же преступление против человечества! И исходя из высших интересов человеческого рода все это следовало бы как-то обойти молчанием. А тут сознательно подрезали крылья нашей давней гуманистической мечте. Притом существует и воспитательный аспект. Подобный вид наваленных кучей нагих тел может оказать прискорбное воздействие на нашу молодежь. Это ведь опаснейшее подстрекательство. Порнография, которая открыто выставляется, в конце концов, может навести на мысли... Шатц рухнул на стол и захохотал как сумасшедший. На этот раз он меня по-настоящему порадовал. Ржал он как одержимый. Мы с ним так безумно веселились до этого всего лишь раз: в августе 1966 г. во время чрезвычайного заседания Всемирного еврейского конгресса в Брюсселе, на котором обсуждалась возможность диалога между евреями и немцами. Итак, Шатцхен безудержно веселится. Обе избранные натуры взирают на него с огорчением и растерянностью, какую способны понять лишь те, кто с младых ногтей, с времен первой своей няньки, воспитывались в поклонении Джоконде. Сейчас они уже не сомневаются: Лили попала в лапы плебея, и весьма, весьма возможно, что полиция находится с ним в сговоре. Полиция ведь всегда набирается из нижних слоев общества. И речь идет о компрометации чрезвычайно знатной дамы. Эта вульгарная демократия жаждет вывалять в грязи ту, чей род многие столетия был окружен всеобщим почитанием и любовью. Все идет к тому, чтобы покончить с Духом. Барон до такой степени возмущен, что даже обретает некоторое достоинство. - Господин комиссар, ваше поведение безобразно. Я рассказываю вам о своей жене, которой грозит смертельная опасность, а вы начинаете хохотать. Предупреждаю вас, что я обращусь с жалобой к вашему начальству, но пока требую немедленной помощи. Шатц приходит в себя. В чем, собственно, дело? Ах да, серия убийств в лесу Гайст. И он как раз вел допрос свидетелей. Где же они, эти свидетели? Ах, вот они. Все тут. Шиллер, Гейне, Спино... Нет, нет, не эти, другие. Эти скорее обвиняемые. Забавно, миллионы этих свидетелей присутствуют здесь только потому, что их тут больше нет. Чем дальше, тем непонятней. Комиссар Шатц в очередной раз осознал, что случаются временами такие провалы, когда он не вполне владеет собственными мыслями. Виной тому переутомление, а также эта проклятая... оккупация. Впрочем, на секунду я отстранился, он меня отстранил, прошу прощения, позвольте, Хаим, это я здесь... да нет, Шатцхен, нет, говорю вам... Хаим, хозяин здесь я... ладно, ладно, Шатцхен... Черта вам... Он стучит, точно глухой, кулаком по столу, но стол - государственная собственность, так что, сами понимаете, мне на это с прибором... И вот мы оба молчим, в тесноте, да не в обиде, как говорят русские... Ну разумеется, я говорю по-русски, а как же иначе. Вы не читали Шолом-Алейхема, Исаака Бабеля? В них мои истоки. Теперь главное продолжить расследование и не дать сбить меня с толку. На карту поставлена моя карьера... Ладно, ладно. Я пожимаю плечами. На карту поставлена его карьера. Это серьезное дело, и если удастся довести его до успешного конца, то всем, кто шушукается за его спиной, что, мол, комиссар первого класса Шатц уже некоторое время ведет себя весьма странно, он докажет, что способен прекрасно контролировать некоторые психические нарушения, обостренные давней, подхваченной во время войны инфекцией, и его не собьешь. 18. ТРЕБУЕТСЯ ПРОВИДЕНЦИАЛЬНАЯ ЛИЧНОСТЬ Впрочем, у Шатца только что появилась идея. И как же это он раньше не додумался? Ну, поглядим, поглядим. Он расплывается в улыбке, а я страшно доволен, что он принял мою подсказку. Он не боится советоваться со мной, евреи - народ хитрый, опытный, и на этот раз я постараюсь следовать их советам. Вот только я не намерен влезать в это дело, я подсказал, а дальше пусть сами разбираются. Что меня больше всего бесит в Хаиме, так это то, как он ловко смывается и делает вид, будто он ни при чем, его нет, а это я, Шатц, сам до всего додумался, хотя я прекрасно знаю... Тут уже пошла такая свара, мне это все обрыдло, я решил отвалить, пройтись по лесу Гайст, чтобы набраться вдохновения, но в этот миг в кабинет врывается капрал Хенке, тот самый, что каждое утро в десять часов приносит нам чашку чая, и вид у него, прямо скажем, катастрофический. - Господин комиссар... - Что такое? Их арестовали? - Сержант Клепке... вахмистр Бзик... Вы послали их патрулировать лес... - Ну и что? - Только что обнаружены их тела! Это ужасно... Вот такие вот улыбки... Хенке изображает "вот такую вот улыбку". Весьма впечатляюще. Писарь, уже прочно сидевший на стуле, начинает подниматься, ну прямо тебе как тесто на дрожжах. - К их рожам это очень идет, - бурчит Шатц. Недовольства в нем не ощущается. - Они решили, что справятся. Ничтожества... Тут требуется провиденциальная личность, человек, способный обуздать ее, завалить, взять дело в свои руки и сделать ее счастливой. Она ничего не имеет против грубости, ей нравится, когда мужчина - это мужчина. Ей уже осточертели сопляки, молокососы, недоделки... Она уже наелась этих слабаков-демократов, чей хребет при первом порыве ветра сгибается, как тростник... Он встает. Я отхожу чуть подальше и не без интереса наблюдаю за ним со стороны. Он топает ногой, на лоб ему спадает прядь, точь-в-точь такая же, заметьте, я вовсе не желаю этого Германии, но все-таки очень бы хотелось, чтобы вы ответили мне на один вопрос: не испытываете ли вы, когда читаете в газетах, какой процент голосов был отдан на выборах за неонацистов, крохотного удовлетворения? Признайтесь, вам начинает надоедать, что у вас появляется привычка думать о Германии иначе. Что, не так? Ведь правда же, куда приятней иметь возможность поместить Германию в графу "неисправимая, неизменно остающаяся самой собой", куда вы ее определили раз и навсегда, точно так же, как вы предпочитаете, чтобы евреи соответствовали образу, какой вы им создали за несколько столетий, а Израиль или демократическая Германия, разрушая ваши сложившиеся привычки и взгляды, немножечко вас смущают? Вот почему я ловлю себя на том, что вопреки своей воле нашептываю Шатцу советы быть осмотрительней. Теперь я его не подталкиваю, совсем наоборот, я его удерживаю. Пусть за ней гоняются другие. Германия уже сделала для нее все, что могла. Но она не утолилась, ей хочется больше, еще больше. И я шепчу ему, что немцами она уже сыта по горло, ничего это не дало, она оставалась холодна, как мрамор. Я удерживаю его, я против, я убеждаю, доказываю. Чего хотят немцы? Две тысячи лет ненависти и плевков в спину? Стать новыми евреями, занять наше место, да? Одним словом, я уговариваю Шатца не лезть в лес Гайст и не ввязываться в это. И вовсе не из симпатии, как вы понимаете. Но если немцы опять попробуют удовлетворить ее, от Джоконды не останется ничего. Даже улыбки, плавающей в пустоте, как после Чеширского кота. Ничегошеньки. Ведь она же превратилась в чудовищно неудовлетворенную, чудовищно мечтательную и чудовищно требовательную принцессу. Чтобы воспарить от наслаждения, ей теперь потребуется не меньше пятисот мегатонн. На меньшее она не согласится: она начинает осознавать себя. Он колеблется. Однако известно, что он немец, это видно невооруженным глазом, весь мир смотрит па него. И как поступить, когда взоры всего мира устремлены к твоей необузданной мужественности? Тут задумаешься. Я вовсю убеждаю его. Твержу ему, что она нимфоманка, что никому еще не удалось удовлетворить ее. С этим своим внутренним спором мы совсем забыли про капрала Хенке. А он все еще тут. Вытянулся по стойке "смирно". - Шеф... - Ну что? Руки по швам. Ест взглядом начальство. - Прошу разрешения отправиться патрулировать лес Гайст. - И капрал скромно опускает глаза: - Не хочу хвастаться, шеф, но я уверен, у меня получится. У меня есть все, что нужно даже для очень знатной дамы. Если желаете, могу привести кое-какие цифры. У меня замечательный характер, я сеял несчастье всюду, где проходил. - Пятнадцать суток ареста! - взвыл Шатц. - Кругом! - Gott in Himmel! - скулит барон. - Невозможно гнусней оскорбить все, что в человеке есть благородного... - Крепитесь, друг мой, - уговаривает его крайне шокированный граф. В дверь заглядывает инспектор Гут. Он смеется. - Чему вы так радуетесь? - Господин комиссар, пришла делегация бойскаутов. Хотят помочь вам. Молодые люди страшно возбуждены. Готовы добровольно отправиться прочесывать лес. - Гоните их домой. Пусть устраиваются собственными силами. - Хи-хи-хи! - А что делать с журналистами? Шатц задумывается. Пожалуй, это будет наилучший выход: пусть увидят его на посту, убедятся, что он умело и хладнокровно ведет расследование. Это положит конец гнусным слухам, которые распространяют его враги. - Впустите их. Сколько их! Они примчались со всех концов света, и особенно возбуждены английские специальные корреспонденты: сами понимаете, в головах у них одни только немецкие зверства. Никак не могут простить нам бомбардировки Лондона. Спустя двадцать лет "Санди Тайме" хватило хуцпе выпустить специальное иллюстрированное приложение, посвященное "антисемитизму в Германии". Какой антисемитизм? В Германии осталось всего-навсего каких-то тридцать тысяч евреев, и вы считаете, этого достаточно, чтобы воссоздать, возродить идеологию? Засверкали вспышки, и Шатц на миг испугался, но тут же спохватился и успокоился: этого сукина сына не видно, здесь только он один. А я обиделся. Мне бы очень хотелось, чтобы меня могли сфотографировать. Настоящей известности я так и не добился. Так, третьеразрядный шут. Надо было эмигрировать в Америку, в Голливуде я определенно стал бы новым Денни Кеем. - Муж! Где муж? Мы хотим взять интервью у мужа! - Ужасно! - простонал барон. - Мое имя войдет в историю рядом с именем Ландрю! [Ландрю, Адольф - брачный аферист, серийный убийца, действовавший во Франции, казнен в 1922 г.] Граф пожимает ему руку: - Мужайтесь, дорогой друг! - Господа! Господа! Почему вы на меня так смотрите? Я ничего не делал! - Ничего? - Совершенно ничего! - Бедная женщина! - Не беспокойтесь, все объяснится. - Дорогой друг, мой совет: не произносите ни слова, пока здесь не будет вашего адвоката. Телефон надрывается. Шатц вылезает из кожи. - Алло! Да?.. Цирк Бабара предлагает свои услуги? На кой черт?.. Что?.. Они предлагают разбросать всюду куски отравленного мяса? Вы что, смеетесь надо мной? Это не дикий зверь, это очень знатная дама! - Шиллер, Лессинг, Спино... - Прекратите, Хаим! Прекратите! - Монтень, Декарт, Паскаль, все без гита... Он лишил меня слова, мгновенно умолк, сжал зубы, стиснул челюсти, оттер меня. Что ж получается, теперь и пошутить нельзя? Журналисты окружили барона, но он твердо стоит на своем, еще держится, еще сопротивляется, все еще верит в нее: Лили интересовало только то, что связано с Духом, однако приговор единодушен, отовсюду раздается: - Нимфоманка! Барону вторит граф: - Лили! Наша Лили, плакавшая над раздавленной гусеницей! Графу вторит барон: - Лили запрещала садовнику срезать цветы! И вместе, дуэтом: - Она была такая мягкая, такая добрая! Барон: - Ее отношения с мужчинами были отношениями Лауры и Петрарки! Граф: - Убивают Джоконду! Я: - Мазлтов! Шатц: - Арахмонес! Я, целуя его в лоб: - Ба мир бис ду шейн! ["Для меня ты прекрасна" (идиш); еврейская песня, чрезвычайно популярная в 30-40-х гг.] Шатц: - Гвалт! Гвалт! Де Голль: - Мадонна с фресок... принцесса из легенды... Фрейд: - Нимфоманка! Гете: - Mehr Licht! [Больше света! (нем.) - предсмертные слова Гете] Наполеон: пшик! Гитлер: пшик! Лорд Рассел: пшик! Джонсон: пшик! Иисус: - Ну уж нет, - вопит Шатц, - мы, немцы, не позволим тронуть евреев! У меня по спине поползли мурашки. Я вдруг почувствовал страшную опасность, нависшую над моим народом: нацисты, которые не будут антисемитами. Представьте на миг, какой чудовищной катастрофой стало бы для нас, если бы Гитлер, к примеру, был не против евреев, а, совсем наоборот, против негров? Немцы едва-едва нас не поимели. Счастье, что они оказались расистами. И тут я, что называется, сдрейфил. Я стал совсем махонький-махонький. Испугался, что меня заметят. Испугался, что сейчас ко мне полезут с предложениями, с дарами... Таких даров я не пожелал бы своим лучшим друзьям. Причем, прошу заметить, было бы чем оправдаться... Вот в Соединенных Штатах негры уже устраивали погромы, громили еврейские магазины... Их экстремисты выступали с яростными антисемитскими призывами... Само собой, надо защищаться... Нет, не хочу даже слышать об этом. Тьфу, тьфу, тьфу! Сворачиваюсь, как еж, в клубок, заставляю себя успокоиться, черных я уважаю, они отличаются от нас, их нельзя не уважать. Можно же все-таки уважать кого-то и не будучи расистом. Шатц, которому несколько секунд слышались долетающие словно бы со всех сторон пронзительные, бестелесные, безликие голоса, наконец с облегчением вздыхает. Приступ кончился. Даже чертов этот скрипач исчез с крыши, и вместо раввина и семисвечника в руке Шагала он видит родную физиономию капрала Хенке, объявляющего: - Архиепископ коадъютор! - А этому-то что нужно? - бурчит Шатц. - Он уже в десятый раз появляется. - Интересуется. Вполне нормально. - Как это, нормально? - Ну, это же непосредственно имеет касательство к нему. - Непосредственно к нему? - Он хочет что-то предложить... Какое-то решение. Все-таки церковь. - Церковь... Ну да, конечно... Черт побери, ты можешь мне сказать, каким боком это касается церкви? Эту тварь грызет чудовищное желание, которое никто не способен удовлетворить, и это ее доводит до отчаяния, а ты мне подсовываешь архиепископа. - Ну, все-таки за ними Бог. - Ну да, конечно... Да при чем тут это, при чем тут это? Капрал подмигивает Шатцу: - Что это значит? - Так ведь Он всемогущий... - Ну и что? - Он все может. У Него получится. - У Него по... Вон отсюда, дубина! И передай своему архиепископу коадъютору, что в нем не нуждаются. Пусть он не думает ходить утешать ее. Обойдемся без Боженьки. Не перевелись еще на земле мужчины, настоящие, решительные, у которых есть еще желание и которые сознают свои возможности и способны взять дело в свои руки! Я фыркаю. - Алло! Да... Лига прав человека? Они всюду суют свой нос! Обер-комиссар Шатц слушает. Лига прав человека возмущена? Ну так она только и делает, что возмущается. И потом, чего вы суетесь? Все жертвы пошли на это по собственному желанию... Послушайте, полиция вовсе не виновата, что у нее такие... непомерные требования. Все ей не так, ничего ей не подходит... Социализм? Уже пробовали... Полный пшик. Все уже испробовали... Что? У вас идея?.. Ну выкладывайте... Так... Так... Что?! Это омерзительно! Милейший, вы развратник, порочный до мозга костей! Шатц швыряет трубку. Журналисты заинтересованы. - Что он вам сказал? - Он утверждает, что знает хитрый, но верный способ. - Какой? - Ну... - Господин комиссар, мировое общественное мнение имеет право знать... - Могу вам сказать одно: это такое беспредельное свинство... - А вдруг оно удастся? - Никогда! - вопит барон. - Только не с Лили! - Господин комиссар, именем права народов самим решать требуем сказать нам! Скажите, что это за способ? У вас нет прав душить идеи! А у нас есть право знать. Это же может все изменить. - Да говорю же вам, это такая грязь! - Но может, целительная! Барон вскакивает. Он похож на побитого Пьеро. Сейчас он сделает заявление. Воцаряется почтительное молчание. Как-никак, человек он известный, один из творцов обновления, у него в кармане вся тяжелая промышленность. - Господа, выслушайте меня. Вы заблуждаетесь относительно Лили! Я ведь все-таки ее муж и знаю, о чем говорю. Сейчас я вам все объясню. Мы имеем дело с холодной женщиной! Какой-то журналист, явно француз, презрительно обрывает его: - Месье, холодных женщин не бывает, бывают только мужчины-импотенты! - Милостивый государь! У меня получится. У меня, обер-комиссара Шатца, получится. Мне не нужны никакая система, никакой марксизм, социализм, идея, метод. Я пойду туда один, вооружасъ лишь своей мужественностью, и сделаю ее счастливой. Стократ более великий, чем Александр Македонский, стократ более могучий, чем Сталин, стократ более решительный, чем Гитлер, я избавлю ее от этой свободы, от этой неприкаянности, которая тяготит ее... - Алло! Алло!.. Да... Кто?.. Фюрст? Президент Лиги защиты нравственности? Только его не хватало. Ладно, пусть войдет. Пускай войдет. Президент Фюрст высокий, прямой, как восклицательный знак, в руках трость, но не для того, чтобы опираться на нее, а чтобы обороняться. Этот человек известен всему миру возвышенными устремлениями своей души, своими протестами против подрыва нравственных устоев, своими призывами к благопристойности, к моральной чистоте, к добродетели. Руки у него длинные: совсем недавно он установил сотрудничество с одним французским депутатом, ярым голлистом, поднявшим тревогу накануне представления в Париже извращенной пьесы "Марат-Сад" [имеется в виду пьеса немецкого драматурга Петера Вайса (1916-1982) "Преследование и убийство Жана Поля Марата" (1964); сюжет пьесы - представление в сумасшедшем доме истории об убийстве Марата, поставленное маркизом де Садом; выход пьесы и ее постановки сопровождались скандалами] и призвавшим к спасению нашего генетического фонда, которому угрожает коварная, гнилая литература, способная развратить грядущие поколения, в результате чего на руках у человечества окажутся шестнадцать миллионов детей-даунов и уродов. - Господин комиссар, как защитник молодежи и семьи, двух столпов нравственности и религии, я протестую! Протестую решительно и категорически! Требую принять срочные меры! Мы обязаны окружить себя жесточайшей цензурой, установить комитеты общественной бдительности на всех подступах! Всю свою жизнь я отдал защите нравственного здоровья и скорей дам себя убить, чем отступлюсь от своих принципов! Я требую телохранителей. Требую, чтобы вокруг моей добродетели установили полицейские заграждения. Она ищет меня. Я уже чувствую, как в меня прокрадывается пятая колонна, как она пытается овладеть мной, обложить со всех сторон с помощью интеллектуалов, масонов и международного еврейства. Мне приходится в собственном доме еженощно устраивать заграждения, и с оружием в руках я жду, что придут лишить меня чести... Вчера мне пришлось стрелять, но я не попал. Господа, эта ненасытная нимфоманка рыщет вокруг меня. Я ощущаю на своем теле ее обжигающее, пахнущее спиртным дыхание, ее грубые руки ищут, проверяют, все ли у меня на месте, я слышу ее непристойный хриплый шепот, субсидируемый министерством культуры, ее безумные посулы, пальцы ее стараются разжать мои руки, вырвать из них оружие. Требую четырех телохранителей - двух спереди, двух сзади, - требую, чтобы в каждом книжном магазине неотступно находился полицейский, требую запрета женского, а равно и мужского полового органа, этого гнусного изобретения порочного и непристойного искусства! Нет! Нам нанесен непоправимый удар отвратительным уродством, омерзительной низменностью: вы позволяете изгаляться всяким Пикассо, и утром, проснувшись, обнаруживаете в паховой области мерзкий фаллический орган! Вы терпите Брехта, Жене, грязных художников, Вулза, Макса Эрнста, и тела наших юных девственниц однажды оказываются мечены отвратительной оволосенной щелью, а потом кто-то смеет еще винить Господа в том, что он сотворил столь непристойный мир! Я говорю: нет! И требую, чтобы у всех моих выходов постоянно стояли часовые! Уж лучше ядерный конфликт, чем порнография! Всеобщая полная цензура во имя всеобщей полной чистоты! Рабство или смерть! С остекленевшими глазами он рухнул на стул. - Не надо терять голову! Не надо терять голову! - орал Шатц. - Подотрите за ним! Сходите кто-нибудь за врачом. Барон закрыл лицо руками: - Женщина, которая плакала, читая "Вертера", и которая превыше всего на свете любила классическую красоту... - Дорогой друг... - Женщина, которая наизусть знала Спинозу, Паскаля, Монтеня, святого Фому, чьи знания вызывали восхищение всех специалистов... Был там один журналист, который с издевательской ухмылочкой наблюдал за нами. Не знаю, откуда он приехал. В основном тут были представители западной прессы, но поди проверь их всех. Смотрел он недобро, с ненавистью, а одет был в полувоенный френч, так что я ничуть не удивился бы, если бы оказалось, что это китайский коммунист. - Господа, - бросил он, - индивидуально мы никогда ничего не добьемся. Надо отправиться туда всем вместе, коллективно! Время индивидуализма кончилось. Вы все еще используете кустарные сексуальные методы. Тут требуется массовое участие. Надо пойти туда всем вместе, плечом к плечу! - Плечом к плечу? - А впереди оркестр! - Впереди оркестр? - взвыл барон. - Бедная Лили! - Не надо терять голову! Алло! Алло! Да... Комиссар Шатц слушает... Что? Миллион китайцев без штанов? И у всех счастливая улыбка? Писарь наконец не выдержал. Это следовало предвидеть. Весь дрожа, он вскочил и, вытянув вперед руки, принялся отплясывать какую-то джигу, точь-в-точь как страждущий перед дверью сортира, надежно и надолго занятого идеологией. - Приди! Возьми меня! Изнасилуй меня! Обладай мной! Я не буду сопротивляться... Я твой от макушки до пяток! Делай со мной что хочешь! Возьми меня до самого нутра, до самой печенки, ведь я человек из народа! Лобзай меня! Я твой! Хочу, чтоб ты меня растоптала, распылила, разнесла в клочки, в пыль, хочу изведать неслыханное наслаждение! Я такое сделаю, такое, чтобы ты была счастлива! Все сделаю! Буду такой свиньей! Так жахну тебя! Сделаю тебе Орадур! Сделаю Аушвиц! Хиросиму сделаю! Все! Всюду! И ты станешь еще прекрасней! Я готов на все! На все! Я... Я... Heil Hitler! Sieg Heil! - Господи, начинается! - Не теряйте голову... Спокойствие! Спокойствие! Таблеток! Транквилизаторов! Вызовите кто-нибудь врача! - В-в-возьми меня! - Мечтательное человечество! - Sieg Heil! Sieg Heil! Комиссар Шатц слышит чудовищный взрыв, мир содрогается, взлетает, возносится ввысь волнами ненависти, которые устремляются на штурм Красоты, превращая Джоконду в "Шварце Шиксе", и на это взирают каждая своим единственным круглым глазом задницы Иеронимуса Босха, а веселые маски и призраки Джеймса Энсора [Энсор, Джеймс (1860-1949) - бельгийский художник, символист, автор серии картин, изображающих маски] теснятся перед входом в отвратительный Абсолют, вместивший шесть миллионов без учета мыла, только фон Караян, совершенно нагой в своей арийской чистоте, без всяких следов свастики, еще отважно сражается, воздвигнув перед разнуздавшимися канализационными колодцами Варшавского гетто победоносную плотину из Бетховена и Орфа, которого с наслаждением слушают порочные нью-йоркские евреи; пятьдесят тысяч ослабленных, но уже исполненных грез членов НПГ устремляются, воздев руку, к возрождению мужественности и твердости, подбадривая себя непристойными фотографиями из Аушвица и Белзена, сорок расстрелянных Харпо Марксов снимают штаны перед экзекуционным взводом и метят в самую честь Германии, Шатц горланит "Deutschland erwache" ["Германия, пробудись" (нем.) - лозунг нацистов в период их прихода к власти], надо возродить "Nach Frankreich zogen zwei Grenadieren" ["Во Францию два гренадера из русского плена брели" (нем.) - строка из стихотворения Г.Гейне "Гренадеры", пер. М.Михайлова], ей нужен провиденциальный мужчина, настоящий крепкий мужик, от которого она раскочегарится, надо будет самому построить на тысячу лет, возвратить Одер-Нейсе, сделать ее счастливой, удовлетворить ее, и он, Шатц, бывший, своими собственными руками, он ее удовлетворит, такой заделает взрыв, он выпрямляется, подпрыгивает на стуле, притопывает ногой, приплясывает, поет во всю глотку бум-тра-ля-ля, а она раскочегаривается, тает, она уже млеет, она уже вот-вот бум-тра-ля-ля, еще пятьсот мегатонн туда, где самая сладость, и еще бум-тра-ля-ля, чтоб до печенок дошло, они нажали на красную кнопку, в этот раз она изведала бум-тра-ля-ля, и она уже парит в воздухе, она взорвалась, какой огонь, какое пламя... - Нимфоманка! - Что это за взрыв! - Это она! Это Лили! - Они идут со своим абсолютным оружием! - Сто мегатонн! - Наконец она получила, что хотела! - Мазлтов! - Но я же вам говорю, это холодная женщина! ЧАСТЬ ВТОРАЯ. В ЛЕСУ ГАЙСТ 19. ДРУГ В ДРУГЕ Они его увезли. Инспектор Гут вызвал "скорую помощь", нам сделали укол и унесли на носилках. "Энноктал", новое химическое вещество. Его вам впрыскивают в вену, и в тот же миг вами овладевает приятное веселое настроение, вы смеетесь, вы счастливы. Психиатрия сделала такие успехи, что неонацисты из Национальной партии Германии, вполне возможно, столкнутся с изрядными трудностями. Как чудесно наконец оказаться в самом себе. Оккупация кончилась. Я больше не чувствую у себя на горбу бремени эсэсовца Шатца, не вижу больше эту потерянную харю, этот негодующий, злобный взгляд, не прощающий мне всех тех неприятностей, что я ему причинил. Но если вы думаете, что быть обреченным терзать психику бывшего эсэсовца, оказаться заключенным в его подсознании, когда тебя постоянно подавляют, и все время сражаться, чтобы не дать себя, придушить, - это жизнь, то вы здорово ошибаетесь... Такого существования я не пожелал бы своим лучшим друзьям. Тем более что это не подсознание, а какая-то берлога. Света нет, воздуха нет, низкий потолок давит, со всех сторон теснят стены, на которых еще можно различить старые лозунги, свастики и антисемитские надписи. Тошнотворно, грязно, во всех углах нагажено. И вы называете это гостеприимством? Спрятать еврея - это еще не все, надо еще подумать, где вы его спрячете. Гигиенические условия совершенно омерзительные, иначе не скажешь. Все прогнило. Никто не придет подмести, наоборот, только добавляют: каждый день кто-нибудь появляется и вываливает новые отбросы. Если это не неонацисты с их прессой, то какой-нибудь исторический мусор, отжившее вонючее старье с отвратительными пятнами крови и Бог знает чего еще, но оно шевелится и жаждет еще послужить, какие-то совершенно отталкивающие идеологические хреновины, чудовищные протезы, пытающиеся создавать видимость, а сейчас на меня свалились солонка, лейка, сорок два бесштанных трупа, шесть пар мужских полуботинок и Большой Ларусс; не одно, так другое. Настоящая помойка, можете мне поверить. По сравнению с подсознанием Шатца канализационные туннели в Варшавском гетто - это просто дворец принцессы из легенды. Даже не знаю, удастся ли когда-нибудь все это вычистить. Наконец-то я стал самим собой. Давно пора. Да что говорить, порой я даже не понимал, кто я, где я. Представьте себе, бывали моменты, когда, вынужденный жить в такой внутренней близости с ним, я, Шатц, вдруг начинал сомневаться, а не есть ли я нацистский диббук, обреченный на вечное пребывание в психике еврея. Тьфу, тьфу, тьфу. Я уж даже перестал верить, что нам когда-нибудь удастся разделиться. Так что можете себе представить, какую я испытал радость, когда ему в вену всадили иголку. Сначала он вроде удивился, а потом стал смеяться. Через секунду он уже хохотал взахлеб, и я тоже заржал, да еще как. Просто не смог удержаться при мысли, что Хаиму, как в добрые старые времена, сделали укол, чтобы избавиться от него, и что этот хитрый, страшно подозрительный еврейчик ничего не заподозрил и, наверно, решил, что это вновь сказывается его прошлое призвание, комический атавизм. Он - хи-хи-хи!, я - ха-ха-ха!, уморительность ситуации усиливалась веселящим действием "энноктала", все это разрасталось, как снежный ком, и я уже не мог остановиться. Это курвино отродье реготало до потери сознания, что с ним в конце концов и произошло бы. Да, все кончилось бы прекрасно, не сделай врач одной оплошности: видя, как я изнемогаю от хохота, он с оттенком профессионального удовлетворения в голосе сказал санитару: - Действительно, очень эффективное средство в шоковом состоянии. Действует куда сильней и гораздо продолжительней, чем веселящий газ... Это и спасло мне жизнь. Существуют слова, которые не нужно дважды повторять еврею, и слово "газ" как раз к ним и относится. Я уже жутко ослаб от действия укола, пусть и не осознавал этого, смеялся, не мог остановиться, хотя смутно чувствовал, что потихоньку стираюсь, исчезаю, но в том состоянии эйфории, в каком я пребывал, дико радовался при мысли, что наконец-то избавлюсь от Шатца, освобожусь из немецкой психики со всеми ее завалами исторического дерьма, в которых я увяз по шею. Я начисто забыл, что без него я исчезну, перестану быть индивидуально воспринимаемым в анонимной массе статистических жертв, - действительно, что изменится, если в общей цифре шесть миллионов станет одним Хаимом больше или меньше? Я уже был на пути к превращению в абстракцию. Однако при слове "газ" немедленно сработал мой инстинкт самосохранения. Продолжая ржать - остановиться я не мог, действовала химия, - я собрал последние остатки сил, напрягся, стал брыкаться, да так сильно, что Шатц приподнялся на носилках, - нас уже вынесли на улицу и собирались погрузить в карету "скорой помощи", - уставился на врача и завопил: - Нет! Вы должны ликвидировать его! Я не хочу больше иметь с ним ничего общего! Хватит с меня, он так долго измывался надо мной, изводил этими историями о наших жестокостях, я больше не согласен... Я зашевелился еще энергичней, дернулся, рванулся сильней, вскарабкался повыше, немножко пришел в себя и, чтобы преодолеть воздействие "энноктала", чтобы не уснуть, начал, как бешеный, отплясывать в немецком сознании, куда я провалился, хору памяти, нашу старую хору. Не пожелал бы я таких танцев своим лучшим друзьям. Это меня и спасло. На глазах ошеломленного врача и санитаров Шатц спрыгнул, как заяц, с носилок и понесся по улице. Я ринулся вслед за ним, но можете мне поверить, чувствовал я себя в тот момент слабым, как вегетарианская кошка, и мне с трудом удавалось не отстать от него. Вообще удивительно, что у него хватало сил так чесать по улице после той дозы "энноктала", которую нам вкатили. Впрочем, что тут такого, у этой скотины Шатца, скажу вам без хвастовства, большие внутренние рессурсы на любой случай, а я, уж поверьте мне, постарался, такой гвалт поднял внутри, что он был охвачен таким страхом, таким гадостным ужасом и несся во все лопатки, как будто за ним гнались все расстрелянные мужчины, женщины и дети. Сами понимаете, я не мог позволить дать себя в обиду, нас и без того все время упрекают, что, мол, мы позволяли убивать себя, даже не пытаясь сопротивляться. Но мне понадобился для этого весь мой инстинкт самосохранения, а кроме того, мы оба, несмотря на обуявший нас страх, по-прежнему ржали как сумасшедшие из-за веселящего действия укола, и это вообще было что-то чудовищное. Короче, они и впрямь чуть было не покончили со мной. Да, при тех успехах, каких они добились в биохимии, можно быть уверенным, что вскоре они полностью решат проблему души и нравственного сознания, и это станет концом наших психопаразитов. Еврейское подсознание освободится от немецкого диббука, а немецкое наконец очистится от еврейского влияния. Я не хочу сказать, что на этом все кончится, но во всяком случае никто не будет испытывать таких страданий. Вероятно, я зря потерял голову, и вполне возможно, что, когда действие укола закончилось бы, мой еврей снова вернулся бы в меня, живехонек, как прежде. Я просто не хотел рисковать; врач выглядел вполне порядочным человеком, но представьте себе, а вдруг его подослали израильтяне и это их чудовищная провокация, чтобы вынудить меня еще раз ликвидировать Хаима, а потом обвинить обновленную Германию и меня, обер-комиссара Шатца, в геноциде евреев? Ха-ха-ха! Вот им! Я тут же смекнул, чем это пахнет, соскочил с носилок и кинулся бежать сперва по улице, а потом через поля к лесу Гайст. Добежал я туда совершенно обессиленный, забился в чащу и только там, как следует ото всех укрытый, позволил себе потерять сознание. Одним словом, я его спас. Если израильские секретные службы все-таки схватят меня и будут судить, я привлеку в свидетели врача с санитарами, и им придется меня оправдать. Уфф! Немножко полегчало. Сейчас он, совершенно обессиленный, спит в чаще. Как это я здорово догадался в последний момент подкинуть ему идейку насчет израильской ловушки. Он жутко перепугался, и это меня спасло. Теперь я могу вздохнуть. Я избавился от Шатца. Я денацифицирован. 20. ЕВРЕЙСКИЕ ЯМЫ Мы находимся в печально знаменитом, как вы, наверно, помните, лесу Гайст. Вот уже двое суток как вход в лес запрещен, и на всех подходах к нему выставлены полицейские посты. Хотя уверен, что любопытным, романтическим натурам и мечтателям удается обмануть их бдительность и проникнуть в лес. Лес Гайст я знаю прекрасно. По этой дороге среди дубов, которая когда-то вела к руинам - теперь тут роскошный дом и детский сад, - я постоянно бродил, можно сказать, вопреки своей воле, словно надеялся еще отыскать на ней следы своих соплеменников. Они все ушли на небо дымом, но тут еще можно увидеть могилы, которые эсэсовцы заставляли нас рыть, прежде чем расстрелять. Моя тоже здесь, вот под этой елью, прошу любить и жаловать. В путеводителях о них не упоминается, но любой мальчишка из Лихта с готовностью покажет вам то, что здесь носит название "еврейские ямы". Так что лес Гайст одно из любимейших моих мест прогулок, и я частенько таскаю сюда Шатца. Мы долго вдвоем с ним стоим и слушаем, как, по словам одного еврейского поэта, "осень навзрыд сердце щемит песней скрипичной" [начало стихотворения П.Верлена "Осенняя песнь", пер. С.Петрова] - осень 1943 г., если уж быть точным, - песней, что поднимается над немецкой землей и которую могут слышать те немногие, у кого хороший слух. Я наблюдал за своим другом, как он часами ходит вокруг ямы, которую приказал мне вырыть, и заглядывает вниз, на дно, где самая густая трава. И однажды произошло нечто невообразимое. Мы предавались медитации; вдруг он спрыгнул вниз и... Угадайте, что он сделал? Улегся на дне в траве [аллюзия на стихотворение А.Рембо "Спящий в ложбине"]. Любопытно, не правда ли? Я тогда не очень понял этот его поступок, да и сейчас не вполне понимаю. Он лег на спину, закрыл глаза. Что он там хотел постичь? Подозреваю, в этом человеке живет гигантское желание побрататься. Но чего он все-таки ждал, улегшись на моем месте на дне ямы? Не надо, как говорится, путать половые тряпки и салфетки. Хотя почему не надо? Из всех этих тряпок и салфеток в конце концов получится красивое белье и даже нарядное платье для принцессы из легенды. Рабби Цур из Бялостока как-то мне объяснил, что для французов человечество - женщина: и в этом слове, и в самом понятии, по их мнению, заключено все самое женственное, что только может существовать. Вообще похоже, что по этой части они большие любители. Выкладываются вовсю, хотя никогда ничего достичь не смогли. Шатц недвижно лежал на дне ямы, сжимая руками пучки еврейской травы. Я был чудовищно смущен этой искупительной жертвой, этой внезапной сменой ролей. Сделать для него я ничего не мог: во-первых, мне некому было скомандовать "Feuer!", а во-вторых, у меня не было автомата. Да я ни за что и не выстрелил бы в него. Порой я задаю себе вопрос, не чересчур ли я зол. К тому же я прекрасно знаю, почему он таскал меня в лес Гайст. Вне всяких сомнений, его тянет из-за Лили. Он очень любил жену, которую тоже звали Лили, - могу вас заверить, она была очень недурна собой, - но после трех лет супружества она от него ушла под предлогом, что не выносит жизни втроем. Она стала немножко нервной. Всем рассказывала, что ее муж повсюду таскает с собой еврея и что с нее хватит. Она ничего не имеет против евреев, но есть все-таки места, куда они не должны соваться, и что это отвратительно. В ту пору все сочли ее немножко неуравновешенной, и дело кончилось разводом. Помню, перед бракоразводным процессом я привел своего друга Шатцхена в состояние глухой ярости, выразив надежду, что суд назначит охрану еврея ему, а не его жене. Уж и пошутить нельзя. Он все воспринимает слишком трагически. 21. ПРИНЦЕССА ИЗ ЛЕГЕНДЫ По лесу я бродил немножко наобум. Я знаю, что Флориан давно уже все время проводит в лесу Гайст: это его любимое место прогулок. Он приходит сюда помечтать, поразмышлять, ну и взять что ему положено тоже. Он чрезвычайно склонен к размышлением: люди столько о нем размышляли, что, вполне естественно, он отвечает им взаимной вежливостью. Они столько думали друг о друге, отчего взаимоотношения их, посмею сказать, стали немножечко нездоровыми. Тут имеются прелестные ручейки, которые журчат, струясь, как и положено, по камешкам. Растет папоротник. Птички. Всякие чики-чики и чик-чирики доносятся с каждой ветки. Всюду порхают недолговечные, эфемерные бабочки и мотыльки. Орлы здесь не водятся: места слишком низкие. Не водятся также волки, красные шапочки и бабушки. Лес поражен неким реализмом, он утратил аромат младенчества и невинности. Потерял девственность. По воскресеньям сюда во множестве приходят парочки - по причине ям. Они прямо как нарочно приспособлены для любовных утех. Я вышел на опушку. На ней старые развалины, ничего интересного, камни, почерневшие от давнего пожара, ничего поэтического, ничего особо вдохновляющего, достаточно банально. Также несколько скал. А в глубине прекрасный вид на замок. Смотри-ка, на скале лежат несколько книжек. Не могу удержаться от улыбки. После Лили и Флориана на их пути вечно остается много произведений литературы. Я не ошибся. Только я заметил книжки, как тут же появился Флориан. В руках у него нож, и он аккуратно вытирает его. При этом насвистывает мотивчик, от которого, если у вас есть спина, по ней побежали бы мурашки. Я тотчас отметил небольшой физический изъянец, которым он страдает: красивые желтые бабочки, так грациозно порхающие в воздухе, при его приближении падают мертвыми. Но это вполне естественный феномен, и тут уж ничего не поделаешь. Не могу сказать, замечает ли его сам Флориан. Он садится на камень, достает из кармана колбасу и принимается нарезать ее очень тонкими, очень ровными ломтиками. Ест. Не знаю почему, но мне вдруг вспомнился Мекки Нож из "Оперы нищих" [джазовая опера Курта Вайля на либретто Бертольда Брехта, впервые поставленная в 1928 г.]. Он именно так одевался... Ну точно! Безобразно кричащий клетчатый костюм, черная рубашка, белый галстук. В галстуке он носит чрезвычайно примечательную, если брать во внимание его костюм, булавку: золотой крестик с прибитым на нем Христом. В некотором смысле трофей. Это была его первая награда, сразу же ставшая самой любимой. Все мы храним сентиментальную нежность к первым поощрениям, полученным в начале нашего школьного пути. У Флориана очень необычное лицо. Костистое, плоское, и кожей оно обтянуто словно бы только для порядка. Глаза тусклые, веки без ресниц. Лицо немножко смахивает на морду черепахи, знаете, такой древней, доисторической рептилии. Тем не менее про это лицо нельзя сказать, что оно неприятное. Отсутствие выражения или, скорей, застывшее тусклое выражение. И на мысль приходит, что жизнь, наверно, исполнила все его желания, дала все, что она способна предложить. Я вдруг почувствовал, что сердце у меня забилось сильней. Ничего не поделаешь, я всегда был страшно сентиментален. И вот еще что. Положение мое настолько деликатное, и притом настолько неопределенное, что, когда я произношу "я", у меня нет никакой возможности убедить вас, что произношу это именно я. Тут подмешиваются еще всякие неприятности с нравственным чувством, подсознанием и небезызвестными и весьма небезынтересными историческими ситуациями. Это могу быть я, а может быть Шатцхен и даже вы, и через вас, ваше светлейшее преосвященство Просвещенного Запада, я слышу, пожалуй, наиболее любопытную характеристику диббука, этого истинного миазма канализационных колодцев, имея в виду, что существует почти хроническая тенденция проникновения его в наши самые высшие сферы. Ваше преосвященство извинит меня, это моя имманентная, нематериальная и вездесущая натура беспре