от Берна им нужен был длительный сон, перед тем как встать на рассвете, и в отличие от Джейн и Маркэнда они не могли отдыхать в послеобеденный час.) Но друзья еще долго сидели втроем знойной ночью, сначала беседуя, а потом просто молча. Город был окружен горами; на севере поднималась вершина, одинокая крутая скала, такая каменистая, что на ней не росли даже деревья. И когда вызванные Берном видения смерти последней классовой культуры и рождения культуры человечества возникали перед их взором в ночи, словно дыхание далекого, беспредельного и высшего существа, Маркэнд вспоминал об этой вершине. Прямо перед ним высилась гора, преграждавшая путь к дому, к рождению, к будущему. Гора стояла между ним и его жизнью, он должен был взойти на нее. Он твердо знал, что это всего лишь невысокий отрог Апалачских гор; знал, что по железной дороге, пересекающей вершины, он всего за несколько часов может доехать домой. Но в глубинах его сознания, разбуженных Джейн и детьми фабричного города, жила уверенность еще более твердая, что этой горы не одолеть так быстро. Огромной была гора, осенявшая двор, где он сидел вместе с Берном и Джейн, не потому, что она тянулась от Алабамы до Новой Англии, но потому, что на ее вершине был перевал его судьбы и в ее недрах горел огонь, в котором все, чем был и мечтал быть Дэвид Маркэнд, должно умереть, прежде чем он преодолеет подъем. - Я верю, Джейн, да, верю в человека, - послышался спокойный голос Берна. - Вот почему я социалист. В жизни нужно... непременно нужно... верить во что-нибудь. _Верить_ - значит то же, что и _жить_. У кого нет веры в человека, тот отрезан от человека, то есть он ставит веру в свое личное благополучие выше человека, вне человека и вне человеческого благополучия. И вот, отделившись, обособившись так от человека, вы, по вашим словам, утверждаете вашу веру в бога. Но на самом деле вы только презрели человеческую жизнь и надежду, чтобы утвердить свою надежду на маленький замкнутый мирок, который вам кажется выше мира людей и который вы называете небом. Потому что, если у вас нет веры в человека, вы, значит, не верите и в себя. Но ведь, чтобы жить, нужно верить! И вот вы придумываете внутри себя нечто, во что можно верить, и называете его сверхчеловеком или богом. Это разрешает ваши затруднения, потому что теперь вам есть во что верить, и вы думаете, что верите в бога, а не в человека. На самом деле это просто _самомнение_: вам кажется, что есть в вас нечто лучшее, чем обыкновенный человек. И это самомнение позволяет вам не задумываться о человеке, не задумываться о самом себе. Наступило молчание; эти трое не боялись длительного молчания. - Все совершенно понятно, - продолжал Берн. - Человеческий мир, как он есть, отвратителен. Только глухой, немой или слепой может усомниться в этом. Повсюду мужчины и женщины гнут спину ради куска хлеба (а в мире избыток пшеницы!); повсюду человеческое счастье принесено в жертву ради того, чтоб только выжить (а стоит ли жить, если нет счастья?); повсюду детей лишают детства и обращают в тупые создания, подобные родителям. В Европе война? Но ведь десятки тысяч лет идет война во всем мире, и каждое доброе человеческое побуждение, каждая робкая мечта разбивается вдребезги... и возрождается вновь. В чем же дело? Если бы звери умели говорить - что же, и они говорили бы так о своем мире? Не верьте этому! Звери живут жизнью свободной и полной... и значит, счастливой, или умирают. Счастье до самой смерти: так живут насекомые, растения, животные. А человек? Несчастья до самой смерти. Почему такая разница? Почему эта разница существовала всегда, с первых дней цивилизации? Христиане дают на это свой ответ. Не веря в человека вообще, не веря в человека в себе, они говорят: _первородный грех_. А это значит, что в мире человека нет места надежде и что спастись можно, только уйдя от него и задушив его в себе. Отсюда начинается порочный круг, называемый цивилизацией. Раз человек безнадежен, зачем тревожиться о том, как он живет и что делает? Пускай человек гниет! Так вот: он гнил и продолжает гнить!.. Но у социалистов есть свой ответ на вопрос. - Берн медленно выколотил пепел из своей трубки, медленно набил ее снова, медленно зажег и раскурил. - Социалисты говорят: с тех пор как человек стал бороться за жизнь более высокую, чем животное существование, жизнь, проникнутую человеческим смыслом, он столкнулся с противоречием. Чтобы жить как человек, он нуждался в покое и досуге... чтобы разрешать свои проблемы, создавать свое искусство. Но чтобы иметь покой и досуг для себя, он заставлял других на себя работать: имел _рабов_. Ценой привилегии одних людей жить разумной жизнью было порабощение других. Так вот, цена оказалась чересчур высокой. Потому что нет человека, полностью обособленного от других, нет "свободного" человека, полностью обособленного от своих рабов. Сам того не зная, он страдал их страданием, их болезни разъедали его искусство и мысль... плоды его досуга. Этот "свободный" был подобен человеку, у которого ясный ум, но слабое сердце, а легкие постоянно вдыхают отравленный воздух. Он пытался объяснить и тем уничтожить свое несчастье - отсюда его религия, философия, искусство. Он пробовал все пути, кроме одного: освобождение своих рабов - ведь это он мог сделать, лишь отказавшись от своего досуга и своей "свободы". Остроумнейшие объяснения находил он (первородный грех, например). Но роковое противоречие оставалось неразрешенным. Немногие порабощали многих, и это рабство многих заражало болезнью весь общественный организм, включая и тех, кто мнил себя свободным. - Берн положил свою трубку на землю, у ножки стула, осторожно, чтобы не рассыпать пепел. - Только теперь, только теперь, с появлением машины, стало возможным разрешить противоречие, разлагавшее человеческий мир. Мы нашли замену эксплуатируемому классу. Нам не нужны рабы, которые работали бы за нас, чтобы мы имели время думать, и мечтать... и любить. Рабами не будут больше другие люди: _не будем больше мы сами, ибо другие - это мы сами_. Рабом будет машина. И машина будет принадлежать всем нам. - Да, - сказал Маркэнд, - нужно, чтобы машина принадлежала всем. Потому что в руках у немногих она лишь еще более страшное средство порабощать остальных. Дни Маркэнда полны были мелких сознательных поступков, которые прикрывали глубокую подсознательную работу мысли. Часто он первым вставал с постели и готовил завтрак. Когда Берн уходил на работу, Маркэнд помогал Джейн убрать в доме. Хотя мысленно и физически он часто отсутствовал в доме в часы занятий Джейн с детьми, он знал теперь каждую черточку в каждом ребенке, знал так, как никогда не знал своих детей или школьников в Люси. Он знал все о домах, из которых они приходили; в глазах девочки читал неудовлетворенность ее матери, в складке губ мальчика - страсть его родителей, заставлявшую их, быть может, забывать о голых стенах своей лачуги. Он знал все о Джейн в ее интимной жизни с Берном; о том, как в любовном объятии нарушалось равновесие, основанное на господстве Берна; госпожой становилась она, ему оставалось упоение покорности. Маркэнд не желал женщины; его половая потребность растворялась во все растущем понимании чужих существ и жизней. В послеобеденный час, когда солнце уже начинало клониться, он бродил по жалким, неприглядным улицам, под взглядами матерей превращавшимся во что-то страшное, трагическое, из чего нет выхода. Они и их дети на порогах лачуг, цыплята и свиньи в подворотнях, осиновая серебристая рощица позади, у ручья, говорили с ним, и он понимал их так же хорошо, как понял Лиду Шарон в ту ночь, когда прикоснулся к ее волосам. Наступила пора, когда по утрам он поднимался от сна, темного, как беззвездное и безоблачное ночное небо, и ему вдруг открывалась красота в дешевых ножах и вилках, в тяжелой фаянсовой посуде, которую он ставил на стол. Все это было удивительно и чудесно; даже некрашеные сосновые доски стола вызывали в нем восхищение. И в этом мире чудес могло ли одно быть более или менее необычным, чем другое? У него есть дом, есть дело в Нью-Йорке; у него есть жена и дети, он владеет многим; и вот он здесь, в горном фабричном городке, накрывает на стол для революционера и фабричной девушки - его любовницы. Необычно? Вовсе нет! Здесь не было ничего более необычного, чем в волосках на его коже, в нормальном функционировании внутренних органов его тела. Так, незаметным образом его любовное внимание сосредоточивалось на нем самом. Женщины в окнах и у дверей городских домов, дети в придорожных канавах, животные в поле, деревья, цветы, птицы были отдельными частями всеобъемлющего существа, которое он любил спокойно, но чувственно, как младенец свою мать. Теперь, как младенец, он постигал чудесное средоточие всего этого: свое тело. Он просыпался и неподвижно лежал в постели; и ощущал свое дыхание, движение раскрывающихся век, глазные яблоки, на которые давил известковый потолок и три мухи, жужжавшие и кружившиеся под ним. Потолок переливался в утреннем свете; ветер и солнце были в глазах у него, ветер, воздух и солнце - мир; и все это неведомыми путями давило через глазные яблоки на его нервы и плоть, заставляя его чувствовать и думать! Он вдруг перестал ощущать свое тело как нечто определенное. По невежеству он считал его твердым, а оно было множеством вихрей и волн, подобных кружению мух под потолком, переливающихся на солнце. Тело его не имело границ: мухи и потолок входили в него, и ветер, который есть воздух и движение земли, и солнце, которое есть мир. Он поднимал свое тело с постели (даже в механизме этого движения была тайна!) и наблюдал, какая сложнейшая техника требуется для выполнения обыденных поступков. Он смотрел, как его руки накрывали на стол, и ножи и вилки в его руках тоже были частью его самого, их движения, как и движения его рук, полны были тайны. Его восторг слабел под напором вещей, которые в силу какой-то превратной скрытности притворялись обыкновенными, чтобы скрыть свою сущность. Но каждое утро, когда он покидал опрокинутое беззвездное небо сна, восторг снова охватывал его; и по мере того, как уходила молодость лета, вся его жизнь растворялась в этом восторге. Снова вернулась к нему потребность физического труда. Он вспоминал бойни "Ленка и Кo", странный кризис, вызванный ими. Он знал, что два последующих года были реакцией на них и бегством от них, но в то же время этими годами, казалось ему, замкнулся круг. Он снова вернулся - в каком-то смысле - туда, откуда ушел, но эти два года дали ему нечто, чего ему не хватало и что нужно было найти для того, чтобы _вынести_ тайну этого страшного труда. Нетрудно было найти работу на производстве летом 1916 года; и Маркэнд поступил в мартеновский цех Бэйтсвиллского сталелитейного завода. Десять печей стояли в ряд в железном сарае, опоясанном рельсами, по которым подвозили уголь и руду. Над головой скользили на роликах гигантские ковши, опрокидывавшие расплавленное железо в белый рев сжатого газа и пламени. Жара была нестерпимая, и ни одно дуновение беспощадного лета ее не умеряло. Когда Маркэнд, обнаженный до пояса, в очках-консервах на лбу, в первый раз подошел к открытой топке печи, он содрогнулся. Казалось, все тело его вдруг съежилось, ссохлось, точно полено в огне; весь цех был столбом черного пламени, и огонь печи лишь цветом отличался от него. К горлу подползла тошнота, вся влага иссякла в напрягшемся теле. Он схватил лопату, загреб доломит и подошел вплотную к печи. И тогда он увидел свое тело и понял, что спасен. Он увидел свой торс, лоснящуюся, блестящую колонну; увидел непрочную ткань тела в черном пламени воздуха и железа; увидел белый ад топки. Доломит и известь нужно было подбрасывать, чтобы придать огнеупорность стенкам топки, - такова была его обязанность. Но в этом единстве составные части были отделены друг от друга; печь и его плоть жили одним, но каждая на своем месте. Он увидел, что опасности нет. Влага его тела, холод глаз, жизнь его сознания в скорлупе черепа имели свое место; огонь и сталь имели свое. Страх исчез, наступил покой. Он работал. Постепенно нарастала волна стали в пламени печи; огромным черпаком он брал образец для пробы на углерод. И когда жар в печи доходил до нужной температуры и наступала пора "выпускать", сталь становилась частью его существа. Он стоял у самой печи, где бесновалось пламя, и смотрел, как лилась река чистого света, и чувствовал покой и радость свершения. После восьми часов работы Маркэнд шел домой по улицам, обычно накаленным летней жарой, но теперь, по контрасту с цехом, прохладным и погруженным в сумерки. Он не помнил о Джейн и Берне, забыл о детях, не чувствовал вкуса пищи, солнечного тепла. Но он был счастлив. В этой работе была страсть, и он возвращался к ней, как мужчина возвращается к любовнице. Скоро опять он увидит свое тело в единоборстве с плавильной печью. Он будет разжигать огонь и умерять его, когда тот чересчур сильно разгорится, чтобы защитить печь. Он сделает так, что расплавленная руда станет сталью и вздыбится, как гигантская волна. И наконец, своим телом, которое погибло бы от одного прикосновения к стали, он приобщится к оргазму выпуска: чистая река света потечет среди взрывающихся солнц. Маркэнд знал, что товарищи по работе не разделяют его переживаний. Это были (за исключением самых молодых) усталые люди - люди, изможденные годами труда, который в их жизни перемежался только со страшным призраком безделья, означавшего отчаяние и голод. Это были люди, жившие на неприглядных улицах; люди, которым любовь к женщине и ребенку несла только страх; это были люди, зажатые в тисках уродливого рабства. И все же даже самый забитый из них смутно переживал экстаз в своей борьбе с огнем и сталью. И Маркэнд знал, что его переживание острее лишь потому, что он не так устал и не так порабощен. И что будь они свободны, как он, каждый сумел бы по-своему пережить этот восторг труда. Однажды вечером, в конце августа, Берн сказал: - Пора собираться. Мне нужно в Цинциннати, повидать кой-кого из товарищей. Они сидели во дворе своего дома. Маркэнд взглянул вверх, на гору; во время своей работы на заводе он позабыл о горе. - Здесь мы сделали уже все, что могли, - сказал Берн, - если нам жить здесь дальше, нужно переходить к действию. Сознание может оставаться пассивным лишь некоторое время, - он улыбнулся Джейн, - потом наступает пора действовать. Если мы останемся здесь еще, нужно организовать забастовку. А к этому мы не готовы. - Я готова, - сказала Джейн. Берн улыбнулся. - Ну, а вы, Дэв? Хотите остаться и делать сталь? - Я бы мог. - Скоро все будет по-другому, если вы останетесь. - Это я знаю. - Мы приглашаем вас ехать с нами. - Мы не приглашаем его, - сказала Джейн. - Он наш. - Это верно, - сказал Берн. - Он сам этого не знает, но он наш. Маркэнд посмотрел на север, на гору. Одна-единственная звезда горела над ней. - Я поеду с вами, - сказал он. Следующий вечер был последний их вечер в Бэйтсвилле. - Я знаю, - сказал Маркэнд, - что вы торопитесь в Цинциннати на какое-то важное совещание. Расскажите нам о нем. Берн некоторое время курил молча. Потом сказал: - Америка мчится к войне с быстротою кометы. Германия гнет свою линию, и дом Морганов не может допустить этого. Потому что они рассчитывают на платежи Германии, а долг ее становится непомерно велик. Немцы уступили в вопросе о субмаринах, потому что они твердо надеялись прорваться при Вердене, и им ни к чему было настраивать нас против себя, раз они могли победить и без этого. Но прорваться не удалось, и теперь им придется усилить блокаду на Западе. Это означает возобновление подводной войны - повод, которого мы только и ждем, чтоб сломя голову кинуться в бой. В то же время акт о национальной обороне и новые финансовые законопроекты об армии и флоте служат доказательством нашей готовности. - Ну а Цинциннати? - Сейчас дойду до этого. Рабочему движению война может быть или на пользу, или во вред, в зависимости от степени классовой сознательности перед войной. Это - как котелок на огне. Если котелок пуст, огонь распаяет его. Если он полон, огонь заставит его закипеть. Ну вот, нам нужно наполнить котелок, прежде чем война зажжет огонь под ним. И мы должны торопиться. - Я хотел бы, чтоб вы говорили яснее, - улыбнулся Маркэнд. - Когда начинается война, патриотические речи и вздутая зарплата деморализуют рабочих. Это неизбежно, и это уже происходит. Но когда горячка пройдет, они окажутся в еще более худшем положении, чем прежде, если только не научатся кое-чему за это время. Если они хорошо усвоили урок, то к моменту спада горячки они устроят революцию. Ни в одном государстве Европы рабочий класс не сумел воспользоваться полученным уроком. Перед девятьсот четырнадцатым годом повсюду оказал свое разлагающее влияние оппортунизм Второго Интернационала: Каутский, Бернштейн, синдикалисты, фабианцы. То же самое происходит теперь у нас. Ну вот, мы должны сделать все возможное, чтобы предотвратить это. ...По прямой между горами, наискосок через Теннесси, в Виргинию, в Западную Виргинию, к реке Огайо. Они ехали на товарных платформах, а когда Джейн уставала от угольной пыли, покупали билеты и ехали в пассажирском. Целыми днями тряслись на крышах вагонов, груженных зерном. Порой их привлекала какая-нибудь деревня, уютно угнездившаяся беленькими домиками на темнеющем склоне горы, и они прерывали свой путь; порой останавливались у какого-нибудь фермера в пустынной долине, помогали ему в жатве и распивали с ним сладкий сидр. Ночевали на скошенных полях вместе с мышами и звездами или на задворках с бродягами, где костры зажигали зловещие отблески в глазах людей, сидевших вокруг. По молчаливому соглашению, они избегали амбаров и сеновалов, чтобы не напоминать Джейн об отце. Им было хорошо. Они мало говорили между собой, и то лишь на обиходные темы: где поесть, где переспать. Какие странные очертания у этой горы! Любопытно, что за человек живет на этой ферме? Они были счастливы... В Джейн для ее любовника был привкус плодов земли; а Берн для Джейн Прист был железом земных недр, и углем, и прямыми соснами, созданными богом, в которого она до сих пор верила, считая, что он человек, и живет среди людей, и ведет их к благословенному свершению. Маркэнд был добрым товарищем для обоих. Он жил в ином мире. Они принадлежали друг другу, и в этом была жизнь; у них была общая твердая программа действий, для осуществления которой они трудились, и она была светом, озарявшим их завтрашний день. Маркэнд, подвигаясь на Север, к своему старому дому и старой жизни, был одинок и шел среди тьмы. Свет, встреченный им на пути, только завел его в еще более непроглядную тьму. И чтоб разрушить его одиночество, потребовался бы целый мир. Но уже одно это сознание было ценно, и это он ощущал - и черпал в этом тайную радость. Гора становится выше. Люди глубже погружаются в ее чрево, полное железа и угля. Пустынные улицы, где живут люди, их пустые глаза, желтоватые губы - порождение этого нечеловечьего чрева. Черный дым поднимается из чрева горы, покоряет воздух; по ночам он принимает кровавый оттенок. Только в холмистых рощах еще властвует солнце. Маркэнда тянет к этим уголкам, пронизанным светом; иногда он намеренно отстает от товарищей, чтобы подышать вместе с сосной или дубом, словно они, как и он, отбившиеся от своих солдаты, не замеченные победившим неприятелем. Но у горного чрева сила слишком велика, ему не спастись. Голоса Джейн и Берна, идущих рядом, отодвигаются куда-то; его сознание превращается в вихрь безличных стихий и движений. Перед его тревожным взглядом душа отступает, словно химера. Только темная гора осязаема, бесспорна. Когда вместе с рекой Огайо они повернули на север, настроение Маркэнда изменилось. Старые городки под сентябрьским солнцем... Домики в тени вязов, праздный люд... мирно гниют у воды, которая, отражая синь неба и коричневую близость холмов, несет их вдаль. Попадаются города, где трубы изрыгают дым и люди, точно сажа, устилают землю; но над всем властвует река, в которой заключены солнце и суглинок. Берн и Джейн снова приобрели для Маркэнда реальность. Они напоминают ему крепкие, здоровые яблоки в пораженном гнилью саду. Полуразрушенные городки сохранили лишенную прежнего содержания форму ушедшего в прошлое мира: разукрашенные речные суда, и невольники, и девицы в кринолинах. Миру новых бунгало с нарядными слуховыми окошками не заменить его. В упругом теле Джейн Прист (ее сутулость и мешковатость исчезли бесследно) и в глазах Берна Маркэнд видит иной, новый мир. Этот новый мир беспощаден, как гора, и нежен, как молодые ростки. Он еще не открылся ему. Маркэнд не признает тех имен, которыми он себя называет, не может найти еще свое место в нем. Но в этом мужчине и в этой женщине он его любит... 4 Хоутон лежит у тройного разветвления Аллеганских гор. Главный хребет раздваивается к северо-западу и северо-востоку, и в глубоких расщелинах между отрогами расположены шахты под нависшими склонами, где приземистые сосны кажутся чудом, зазеленевшими протуберанцами скалы. В том месте, где сходятся отроги, у самого водопада, лежит главный город округа Хоутон, и рев водопада резко контрастирует с чопорной зеленью сквера в центре городка и неороманским зданием суда. В последние месяцы 1916 года в колоннаде фронтона установлены два пулемета, под обстрелом которых очутились и сквер, и весь городок, и горные тропы. Город притих. Люди в форме, с револьверами у пояса, шатаются по площади; лавки пусты; женщины сидят дома и вздрагивают, когда заплачет ребенок. В залах дома с пулеметами на фронтоне и в зданиях по ту сторону сквера небольшими кучками собрались люди. Они закрыли ставни и обсуждают пути подавления забастовки. Это обладатели собственности и ее слуги: судьи, адвокаты, чиновники округа, купцы, священники, журналисты, промышленники, банкиры, врачи, полисмены. У некоторых вид подавленный и унылый, у других - вкрадчивый; у одних холодные, у других чувственные рты; суровые взгляды встречаются с кроткими. Так что же лучше: просить губернатора о присылке новых войск? Или распустить национальную охрану и предложить шахтерам пойти на переговоры? Или спровоцировать столкновение и разом покончить все? Они расходятся в деталях, но в основном все единодушны и все говорят языком войны. Стачка должна быть сорвана; бастующие должны быть сломлены; шахты по-прежнему должны давать процент прибыли достаточно высокий, чтобы удовлетворить акционеров компании. Стремясь к этой общей цели, солдаты требуют еще пулеметов, законники взывают к конституции, скорбят о кознях простых смертных против собственности, превозносят достоинства судебных запретов; купцы говорят о необходимости мобилизовать общественное мнение; священники невнятно бормочут о милосердии... и о том, что иногда не мешает прощать врагам своим. Промышленники, которые хозяйничают в городке и хорошо его знают, сидят насупившись, высчитывают потери (снижение прибылей), мысленно составляют письма к директорам своих компаний и готовы на все, лишь бы только открыть шахты - при том условии, конечно, что рабочие вернутся в них дезорганизованными и разбитыми. Подслушав разговоры в запертых комнатах вокруг зеленого хоутонского сквера, никто бы не заподозрил, что те, кто их ведут, одной крови с бастующими. Ибо здесь - справедливость, великодушие, разумная бережливость, законность, истинно американский дух; там, в сумраке гор, - невежество, жадность, черная неблагодарность, анархия и измена родине. Последнее на сегодня слово сказано в последний раз: биться в защиту американского принципа свободы до тех пор, пока не падет последний шахтер. Собеседники глядят на часы, золотые, серебряные часы, подвешенные на тяжелой цепочке, украшенные брелоками и значками братских обществ; потом они расходятся. Одни уезжают в автомобилях и каретах, другие идут пешком до ближайших коттеджей и отелей; всех ждет обед - закуски и напитки. Жены шахтеров готовят ужин. Одни живут в горах, ветер и холод пронизывают дощатые стены их хижин. Другие, те, кого выселили из поселков компании, устроили себе шалаши под выступом скалы. Женщины одеты в лохмотья, у многих нет ни башмаков, ни чулок. Ужин их состоит из бобов со свиным салом, кукурузы или супа из отбросов. Дети не получают молока, и их раздутые животы торчат под отрепьями. Возвращаются домой мужчины, вешают ружья на гвоздь; кому удалось застрелить енота или куропатку, а кто пришел с пустыми руками, отдав добычу соседу, которому приходится еще хуже. Дети валяются на мокром и грязном полу и, засыпая на подстилках из соломы и тряпок, видят во сне пищу. Проснувшись холодным утром, они снова будут думать о пище. К недостатку пищи притянута и прикована вся их жизнь. А пока они спят в тяжелом безмолвии гор, их отцы и матери разговаривают. Несложные разговоры. О том, что нечего есть, не во что одеться, негде жить; об убийстве Джима Данна помощником шерифа, о поджоге лагеря забастовщиков в Ральстоне; о походе шахтеров к хоутонскому мэру с требованием защитить их от бандитов в военной форме; о помощи, которую оказывают фермеры, посылая сало, кукурузу, картофель; о том, что национальная охрана конфисковала три фургона с молоком, пожертвованным для детей шахтеров какими-то христолюбивыми городскими дамами... Но в шалашах у шахтеров по крайней мере вдоволь топлива (дрова и обломки угля). Оно не может помешать зиме врываться сквозь стены и крышу, не может высушить земляные полы, но оно сохраняет жизнь в теле, освещает лица, позволяет глазам видеть, позволяет глазам черпать из других глаз мужество и товарищеское участие. Забастовщики и их жены - американские горцы, потомки Дэниела Бруна и тех, что вместе с ним бежали от феодальных порядков восточных плантаций. Они высоки и ширококостны. У женщин лохмотья не портят горделивой осанки. Лица их красивы: у них широкие лбы, спокойные рты, глубокие глаза - как у людей, из поколения в поколение живущих в тишине лесов. Мужчины, изможденные и небритые, отличаются благородными очертаниями головы: продолговатый череп, квадратная челюсть, высокий лоб. Но эти люди не принадлежат ни к интеллигенции, ни к знати. В покорности и невежестве влача свою жалкую жизнь, они сохранили отпечаток того, что некогда создало Кромвеля и Мильтона. По говору и образу жизни, по самой своей сущности эти жители гор, ютящиеся в лачугах, которые их предки не отвели бы для рабов, вынужденные кормить своих детей тем, что в старину не бросили бы скотине, так не похожи на своих братьев из главного города Хоутонского округа. Немудрено, что между ними идет постоянная борьба. В городе живут хитрецы и дети хитрецов. В былые времена они захватили лучшую землю и обрабатывали ее с помощью негров. Когда негры получили свободу, они нашли другие способы превратить их в свою собственность и в то же время установили собственность на шахты, товары, государственные посты, голоса избирателей. С расширением деятельности им потребовались новые рабы, а рядом жили их братья, у которых слабее были развиты основные добродетели: расчетливость, алчность, лукавство и удачливость. Если они владели хорошей, плодородной землей, хитрецы отнимали ее. Обобранные, они уходили в горы. Если они владели каменистой почвой, содержащей уголь, хитрецы отнимали и ее. Они, хитрецы и дети хитрецов, были собственниками, строителями государства. Они стали монополистами патриотизма и правосудия; проповедниками культуры; избранниками церкви господней. Правда, при этом они, хитрецы и их дети, потеряли телесную красоту и светлый взгляд своих братьев. Нетрудно видеть, с кем из них милость господня. Тем, кто не изощрен в торговле, в ком нет стремления заставить других работать на себя, кто не умеет даже оградить свою землю от людей похитрее, кому действительно ничего не нужно, кроме клочка земли, чтобы сеять маис и гнать самогон, и лачуги, чтобы любить свою жену, господь не дал ничего; ничего, кроме древней напевности движений и речи. Хитрецам, отняв у них только красоту, господь дал Америку. Да святится имя господне! Джон Берн, Джейн Прист, Дэвид Маркэнд пришли в Хоутон под покровом ночи. Едва приметной тропинкой, известной только шахтерам, они достигли поселка Беддо в ту минуту, когда солнце прорвало сторожевую цепь черных гор. Сотни бастующих, сотни женщин и детей стояли в ложбине, и утреннее солнце освещало их лица; не слышно было детского плача; все стояли неподвижно, вглядываясь в юношескую фигуру человека с Севера, пришедшего им помочь. И Джон Берн, встав на выступ скалы, чуть выше голов шахтеров и их жен, так, чтобы все могли его видеть, начал говорить... Он, Джейн и Маркэнд больше двух месяцев провели в Цинциннати. Джейн работала (чтоб обогатить свой опыт) на бутылочном заводе, на фабрике абажуров, на складе большого универсального магазина, получая неизменно низкую заработную плату, хотя предприятия процветали и цены росли. Берн был слишком занят, чтоб работать на производстве: днем и ночью он совещался с товарищами, приезжавшими с дальних угольных копей с Запада, из самого Иллинойса, или с Севера, из самой Пенсильвании. Берн держался на равной ноге с рабочими; он никогда не смотрел на себя как на вождя; в своих глазах он был простым солдатом революции. Но его делала вождем ясность и, главное, цельность его убеждений. Повсюду чувствовалось беспокойство, временами закипавшее в отдельных стачках; если где-нибудь кучке рабочих удавалось добиться повышения заработной платы, растущие цены сводили его реальную ценность к нулю. Руководители крупного союза горняков, Объединения горнорабочих Америки, были близки к директорам и политическим деятелям и далеки от рядовых рабочих. Из Вашингтона довольно прозрачно намекнули, что золотые дни не за горами; если рабочие вожди проникнутся сознанием своей ответственности патриотов и производителей, их ждут деньги и слава. Берн слушал, что говорили ему шахтеры - американцы, поляки, чехи, венгры, сербы; он ясно видел, как нелепо, что эти люди идут за вождями, приемлющими современный строй Америки. - Идут за врагом! - Дело было не в развращенности вождей: всякий, кто верит в капиталистическую систему, должен неизбежно вплотную приблизиться к тем, кто эту систему возглавляет: собственникам и политическим деятелям. Берн пришел к убеждению, что настало время сокрушить цеховую организацию профсоюзов, в основе которой лежит принцип примирения с капиталистическим строем, - строем, неизбежно опирающимся на порабощение труда. - Американский пролетарий, - рассуждал Берн, - всей своей жизнью подтверждает законы Маркса; нужно помочь ему осознать их. - Берн чувствовал, что зарево империалистической войны в Европе открывает к этому пути. Он предпринял несколько коротких поездок на рудники. Говорил не только с шахтерами, но и с фермерами, и с кооператорами. Продолжал изучать положение. И то, что он узнал об отношении заработной платы к ценам, усилило в нем уверенность, что Америка уже созрела, чтобы понять: фактически рост стоимости рабочей силы со времени Гражданской войны сводился почти к нулю рядом с гигантским увеличением производительности труда. Его идея всеобщей угольной стачки казалась ему неизбежно вытекающей из объективного положения вещей. Он говорил: "Если шахты не будут работать, Америка не сможет воевать, не сможет поставлять снаряжение. Если шахты не будут работать, война прекратится. А она _должна_ прекратиться". Берн выработал программу забастовки по всем угольным копям страны, целью которой будет добиться признания союза, открыто выступающего против военных поставок Европе и добивающегося ниспровержения капитализма и империализма у себя на родине. Берн изучал стратегию, искал подходящих людей, ждал благоприятного момента, чтобы начать. И после всех своих поездок и совещаний с неизменной нежностью возвращался к Джейн. Маркэнд не искал дела. Он ждал. Опыт его путешествия на Север заставил его полностью примириться с необходимостью ожидания. А пока что, в отсутствие Джейн и Берна, он запросто орудовал щеткой и шваброй в их дешевой квартире, бегал по поручениям и готовил завтрак. Ужинали обычно все втроем в маленьких подвальных ресторанчиках у реки, пропитанных запахом грязи и пота, где негры, славяне, чехи и англосаксы смешивались в общей толпе у тарелок с жареной свининой и кукурузной кашей. Часто Маркэнд странствовал по трущобам у подножия холмов Огайо, на склонах которых расположились виллы богачей. Он проводил часы в прелестном старинном здании публичной библиотеки в центре города, где вместо чтения книг по экономике утолял незнакомую до сих пор жажду Шекспиром, Бальзаком, Тургеневым и больше всего Толстым. Из прочного союза двух своих друзей он черпал жизненную силу. Когда впервые они встретили Джейн, ее тело было сухим, задохнувшимся, как будто она долго жила без солнца и воздуха; сейчас оно горело ровным жаром. От привычки сутулиться она казалась прежде плоскогрудой; теперь она ходила, высоко подняв голову, и грудь ее обозначилась горделиво и нежно. У нее, как и у Берна, глаза были серые, как рассвет, но радость, пронизавшая ее тело, сделала их взгляд мягче и глубже. Берн тоже изменился; он казался менее напряженным, более юным; прежде суровый рот стад спокойным. Между этими двумя людьми постоянно циркулировал ток; и нельзя было угадать, какая сила позволяет Берну трудиться по восемнадцати часов в сутки, совещаясь с упрямыми ирландцами и молчаливыми славянами; и какое видение помогает Джейн по вечерам, вернувшись с тяжелой работы, преобразиться в женщину нежную и чуткую... Но не Джейн и не Берном было полно сердце Маркэнда: оно питалось жизненностью их союза. В конце ноября Берн сказал Маркэнду: - Мы отправляемся в Хоутон. Там бастуют. Стачка возникла стихийно и охватила весь район. Тысячи мужчин бросили работу, и женщины помогают им держаться. Организации - никакой. Похоже, что можно начинать. Если правильно взяться за дело, удастся втянуть все аллеганские разработки. Маркэнд молчал. - Будет серьезная борьба, - продолжал Берн. - Против нас ополчится весь штат, а в случае успеха - весь правящий мир США. - Ну что ж, - сказал Маркэнд. - Очень может быть, что нас ждет неудача. Как было с Парижской Коммуной. Но Америке нужен пример Коммуны. Они стояли совсем рядом. Джейн услышала их разговор и вышла из кухни; она положила руки на плечи обоим. - Я иду с вами, - сказал Маркэнд... Берн встал на выступ скалы, чуть выше голов шахтеров и их жен, так, чтобы все могли его видеть, и начал говорить: - Эта земля прежде была вашей, - сказал он, - она давала вам средства к жизни. Теперь ваша земля принадлежит промышленникам из Хоутона, из Питтсбурга, из Нью-Йорка, она дает _им_ средства к жизни, к роскоши. А вам, работающим на них, остается медленно умирать с голоду. Хотите, чтобы земля снова давала вам средства к жизни? Для этого вы должны снова завладеть ею. Это ведь так просто, товарищи. Земля и уголь, который в ней находится, должны принадлежать вам - тем, кто работает на ней. Если вы станете в своих требованиях размениваться на мелочи, вы ничего не добьетесь. Говорю вам, друзья: все или ничего. Допустим, вы вступите в Объединение горнорабочих и потребуете признания этого союза. Но ведь на большинстве предприятий он пользуется признанием. Что же из этого? Объединение горнорабочих допускает, что шахты принадлежат не тем, кто в них трудится, а капиталистам, которые даже не заглядывают в них. Предположим, члены этого союза хотят добиться повышения заработной платы и добьются его. Что ж - капиталисты повысят цены и увеличат вычеты, только и всего. Разве объединенным в профсоюз горнякам Пенсильвании живется лучше, чем вам? И они работают на других... других, которые живут в большом городе и хотят иметь как можно больше денег, для того чтобы жить как можно дальше от тех, кто работает в принадлежащих им шахтах. Подойдем с другой стороны. Предположим, что ваша земля родит хлеб, а не уголь. Предположим, что хозяин этой земли живет в Нью-Йорке и вы должны отсылать ему весь свой урожай, а от него вы получаете заработную плату в несколько долларов и на эти доллары покупаете у пего часть своего же хлеба. Он платил бы вам как можно меньше долларов. Но пусть бы вы потребовали увеличения платы. Что ж, он увеличил бы ее, но он увеличил бы также цену на хлеб, который продает вам. Вы скажете: все это хорошо. Мы могли бы хозяйничать на ферме, сеять хлеб и разводить скот. Но мы не умеем управлять шахтой. Шахте нужны сложные машины, шахте нужны инженеры, техники. Не с нашими капиталами покупать машины, и не с нашими знаниями становиться инженерами... Друзья, как по-вашему, откуда промышленник берет деньги для покупки нужных машин? Он идет в банк и говорит: у меня в Хоутоне есть земля, богатая углем; мне нужен миллион долларов, чтобы обработать эту землю. И банк дает ему миллион долларов под обеспечение земли, богатой углем. Миллион долларов - это ведь только клочок бумаги; настоящая ценность - земля, богатая углем; настоящие ценности - это уголь и труд тех, кто его добывает: ваш труд. Хозяева могут печатать бумажные доллары, потому что сейчас и ваш труд, и земля, содержащая уголь, принадлежит им... А инженеры? Они такие же люди, они хотят есть и отдают свой мозг внаем шахтовладельцам, которые могут заплатить за это. Шахтовладелец приходит к инженеру и говорит ему: построй мне шахту. Вы гораздо больше смыслите в шахтах; разве вы не можете точно так же сговориться с инженером? Инженеры работают на тех, кто дает им работу. Сегодня за грошовую плату они работают на бездельников с Уолл-стрит. Завтра, когда вы пробудитесь, они станут работать с вами, с рабочими. Их труд будет лучше оплачиваться, они будут лучше жить и гораздо лучше работать. Жители Хоутона, по этим ущельям пришли сюда с Востока ваши предки. Тяжелый труд ждал их здесь. Но они не пали духом. На Востоке осталось много добрых людей, но много осталось и таких, которые предпочитают не работать, а жить за счет чужого труда. Честного человека всегда легко обмануть, потому что он думает, что другой так же честен, как и он. Вас, привыкших трудиться, всегда легко обмануть, потому что вы слишком заняты работой, чтобы хитрить и сутяжничать, слишком заняты, чтоб защитить себя от тех, кто только и делает, что сутяжничает и хитрит. К тому же вы не стали бы хитрить, даже если бы умели. Вы не из таких. И вот за сотню лет весь восточный край оказался в руках людей, которые только и делают, что сутяжничают и хитрят. Тем временем другие рабочие, такие же, как и вы, подвигались на запад, к Калифорнии. Но хитрецы последовали за ними. Теперь им принадлежит ваша земля, им принадлежит вся страна. Они катаются на автомобилях и яхтах, одеваются в шелка и кормят комнатных собачек сливочным кремом. Вы ютитесь в лачугах, пока вас не выгнали. Вы не можете даже детям своим дать молока. Скажите же теперь, как вы намерены поступить? Наши революционные предки не говорили англичанам: прибавьте нам несколько центов на доллар, сократите нам рабочее время на несколько минут. Они сказали: эта земля наша; _уходите с нашей земли_. А когда англичане не захотели уйти, они прогнали их. Чем мы хуже наших революционных отцов? В старину вы управляли собою сами. Это вы посылали таких, как Клей, и Джексон, и Эйб Линкольн, управлять страной. Так неужели вы поверите жирным грабителям, когда они внушают вам, что вы не сумеете справиться с угольной шахтой? - Что же нам делать, по-вашему? - крикнул кто-то из безмолвной толпы. - Вам хорошо читать проповеди. Но что нам, по-вашему, делать? - Сейчас и поговорим об этом, приятель, - отвечал Берн. - Ты вполне прав. Пока мы не перейдем к делу, все останется только проповедью. А ведь плоха та проповедь, которая так проповедью и остается. - Он прервался и оглядел обращенные к нему лица: глубокая покорность в глазах женщин, безнадежная покорность в глазах мужчин. Да, это уже не бойцы больше, и они еще не стали снова бойцами... - У шахтовладельцев пулеметы и войска. Если понадобится, они могут привести в Хоутон целую армию. Если мы пойдем к ним и скажем: отдайте нам шахты и убирайтесь вон, они просто перестреляют нас всех. Наши революционные предки только тогда открыто вступили в борьбу с Англией, когда почувствовали себя достаточно подготовленными. Как они готовились? Они созывали местные собрания, учились в местных органах искусству самоуправления, у них были свои судьи, они производили свои деловые операции. Когда в тысяча семьсот семьдесят пятом году они восстали, победа уже была за ними. Мы сейчас должны не хозяев прогонять из шахт, но сами проникнуть в шахты. Мы должны иметь свой голос в управлении шахтами. Мы должны добиться своих контрольных весовщиков. Мы должны получать заработную плату в долларах, а не в бонах компании. Мы должны иметь своих представителей в комиссиях, устанавливающих ставки и расценки. Мы должны сказать свое слово по поводу того, куда идет добытый нами уголь. Вот теперь, например, они отправляют его в Европу, чтобы европейские интриганы могли посылать европейских рабочих убивать друг друга. Ведь интриганы всегда заинтересованы в войне. Если мы не положим конец войне, отказавшись отправлять наш уголь в Европу, война докатится до нас. С чего же нам начать? Нам нужен профсоюз. Это будет такой профсоюз, куда войдут все рабочие и работницы. Он поставит себе цель - завоевать весь мир для рабочих, отняв его у паразитов, бездельников и интриганов, подстрекающих к войне. Вступайте в этот союз. Настаивайте на своем праве вступать в этот союз. Настаивайте на своем праве изгонять из шахт каждого, кто окажется предателем великого дела рабочего класса всего мира: борьбы за свободу труда, за орудия производства и за продукт труда. Но начинайте так, как начинали наши революционные отцы. Начинайте с борьбы за право организации, начинайте с местных требований. Это будет первый шаг. Боритесь за него. Если вы одержите победу, придет время (как было с вашими революционными предками), когда вы почувствуете себя достаточно сильными, чтобы захватить шахты в союзе с другими людьми труда, которые также захватят свои фабрики и земли. Когда вы почувствуете в себе достаточно силы для этого, ничто не сможет остановить вас. Берн все время говорил негромко; теперь его голос упал еще ниже и зазвучал еще более спокойно и проникновенно: - Только ваше незнание того, что происходит, только ваше неверие в свои силы удерживают вас теперь, как удерживали до сих пор. Когда вы почувствуете в себе силу, вы будете сильны. Когда вы проникнетесь сознанием, что ваш труд дает вам право снова стать хозяевами своей страны, она будет принадлежать вам. Никто не хлопал, когда Берн соскочил со скалы. Толпа взволнованно гудела, расступаясь перед ним; он скрылся вместе с двумя углекопами, которые взялись проводить его в соседний поселок. Берн в сопровождении Джейн и Маркэнда объезжал копи, чтобы поближе узнать рабочих и чтобы те узнали его. На третьем собрании, когда он кончил говорить, Джейн вдруг тоже захотелось выступить. Ее слова нашли путь к сердцам женщин и к сознанию мужчин. К концу третьей недели почва была подготовлена. Случайная забастовка получила твердую основу, и переход к наступлению мог совершиться. Если у мужчин возникали колебания, женщины под влиянием Джейн заставляли их вступать в союз. В Хоутоне, в цитадели власть имущих, была объявлена награда за головы Джона Берна и Джейн Прист. Первоначальные требования забастовщиков повсюду сводились, с небольшими изменениями, к следующему: 1. Повышение на десять процентов расценок и шкалы поденного расчета. 2. Восьмичасовой рабочий день для всех категорий труда в шахтах и наземных сооружениях, а также для рабочих коксовых печей. 3. Оплата обслуживающего и подсобного труда, как-то: очистка, крепление, уборка обвалов и т.д. 4. Введение во всех шахтах контрольных весовщиков, избираемых углекопами без всякого вмешательства со стороны компании. 5. Реорганизация системы отчислений, в которую сейчас входят вычеты по девяти пунктам: за шахтерскую лампочку, квартиру, порох, право покупки товаров в лавке компании, медицинское обслуживание и др. 6. Прекращение выдачи заработной платы в бонах компании. 7. Предоставление права свободного выбора лавки для закупок, жилья, врача. 8. Ликвидация "шахтной охраны" компании, которая служит прикрытием для вооруженных отрядов, терроризирующих население района. Введение вместо нее местной полиции по назначению администрации округа, избираемой согласно существующим законам. Теперь весь обширный Хоутонский район выставил новые требования: 1. Предоставление рабочим как свободным американским гражданам права вступать в любой союз по собственному выбору, а также беспрепятственно и бесконтрольно входить в состав любой другой организации. 2. Предоставление нашему союзу права на равных началах с администрацией компании участвовать в обсуждении и окончательном разрешении всех вопросов, связанных с заработной платой, продолжительностью рабочего дня, наймом рабочей силы, реализацией добытого угля, а также в выборе уполномоченных по улучшению санитарных условий, технике безопасности, жилищным вопросам и контролю над взвешиванием. 3. В случае принятия настоящих условий мы согласны вернуться на работу в шахты на временных условиях, более выгодных в отношении оплаты и продолжительности рабочего времени, нежели до настоящей забастовки, гарантировать количество и качество продукции соответственно прежним нормам и продолжать работу до завершения переговоров между представителями нашего союза и представителем углепромышленников по вопросу о будущих условиях. Союз послал предупреждение хоутонскому мэру, прокурору округа, Ассоциации шахтовладельцев и Союзу граждан города Хоутона о том, что в следующую субботу будет организован поход шахтеров в город; они пройдут по двум главным дорогам, на ступенях здания суда прочтут вслух свои требования и вручат их окружному прокурору для передачи по назначению. "С нами не будет никакого оружия, - говорилось в послании, - и никаких знамен, кроме американского флага. Мы не будем произносить речей. Мы придем тихо и спокойно; и после того, как будут прочитаны условия нашего возвращения на работу, что займет около трех минут, мы так же тихо и спокойно уйдем обратно в свои поселки". Днем теплый туман наполнил долину, и от земли, уже костеневшей в зимней стуже, шел пар. Из ущелий, ведущих к шахтам, показались люди, и дорога ожила. Сотни женщин шли вместе с мужчинами; их были бы тысячи, если б все имели обувь и одежду. Дорога поднималась к Хоутону; вместе с ней, по четыре в ряд, с открытым взглядом, твердой поступью, продвигались вперед забастовщики, молча, без разговоров и песен. Глаза не видели знакомых холмов - в них отражался еще далекий город и тревога о том, что должно случиться, когда со ступеней здания суда будут прочитаны условия. Наконец дорога свернула влево, к поднимающейся уступами скале, и впереди показались первые дома. Тут путь был прегражден солдатами; на скале, где раньше росли цветы, угнездилось несколько пулеметов. Дорога вздыбилась и, сдавленная, остановилась. Вперед вышел офицер, держась поближе к штыкам своих солдат и подальше от безоружных углекопов. - Это - граждане Хоутона, - сказал Берн. - Вы не можете запретить им мирно войти в свой город. - Ах, так? Убирайтесь к черту, откуда пришли, не то мы заставим вас убраться! Дрожь и ропот прошли по толпе: она напирала вперед. Штыки инстинктивно отступили. Берн вскочил на выступ скалы. - Назад, товарищи! - крикнул он. - Эти негодяи нарушают закон и хотят вызвать бунт. Мы не пойдем на это. Есть другие пути. Повернем назад. Мы передадим свои условия через доверенное лицо. Но ропот усилился; дорога густела и чернела. Длинное тело толпы вздулось и грозило, прорвав первые ряды, заполонить маленькое пустое пространство, отделявшее ее от солдат. Деревянные лица солдат (это были наемные стрелки, одетые в форму полиции штата) побледнели, глаза стали пустыми. Вдруг полыхнул - ниоткуда - револьверный выстрел, и вместе с эхом, раскатившимся по горам, раздался вопль женщины. Солдаты отступили назад, на скале прерывисто застучали пулеметы. Эхо, громоздясь, спотыкаясь, падая, поскакало по горам; дорога дрогнула, как при землетрясении, и обратилась в бегство. Потом сразу эхо оборвалось; безмолвие сомкнулось вокруг десяти тел, раскинувшихся в придорожной грязи: восемь углекопов и две женщины. Страх овладел солдатами. "Забастовщики стреляли первыми", - жаловались они. "Забастовщики стреляли первыми", - убеждал главный город округа Хоутон. "ЗАБАСТОВЩИКИ СТРЕЛЯЛИ ПЕРВЫМИ!" - кричали заголовки центральных газет. Страх овладел солдатами. Поэтому в тот же день несколько солдат пробрались в поселок Ральстон и подожгли его. Когда женщины с детьми на руках стали выбегать из хижин, солдаты (так велик был овладевший ими страх) подняли револьверы, и три женщины, обливаясь кровью, упали в канаву. Но страх все еще не покинул солдат. На следующий день вооруженный дозор углекопов подстерег в засаде у самой деревни отряд солдат и восемь человек положил на месте. Остальные вернулись в город. Теперь наконец они могли рассказать, что внушило им такой страх: повсюду в горах засада, восемь стрелков полиции убито; неудивительно, что (за день до того!) пришлось поджечь поселок и пустить в ход оружие. Директора шахт по телеграфу вызвали в Хоутон самых дорогих корреспондентов, чтобы те оповестили мир о злодействах забастовщиков. Возникла новая организация: Американская лига индустриального просвещения, которая наводнила редакции всех газет, все церкви, библиотеки, университеты, все общежития ХСМЛ [Христианский союз молодых людей] превосходно оформленными и отпечатанными листовками и брошюрами. В этих брошюрах питомцы старейших университетов страны - Гарвардского, Принстонского, Йельского - и других знаменитых учебных заведений в гладких фразах разъясняли всему свету гнусный смысл деяний ИРМ и беспристрастно доказывали их непосредственную связь с немецким кайзером, итальянской мафией и российскими нигилистами; сокрушались по поводу пагубного и развращающего влияния этих изменнических элементов на невежественных горнорабочих (из которых большинство, конечно, иностранного происхождения); повествовали о преступном прошлом Джона Берна и других вождей, не забывая при этом и Джейн Прист, обыкновенную проститутку, осквернившую не только тело, но - увы! - и дух двадцати тысяч шахтеров. В других брошюрах излагался принцип деятельности, свободной от вмешательства чуждых организаций, - принцип, за который лига, губернатор штата, Союз граждан и дирекция шахт готовы биться до победного конца... готовы положить свою жизнь, если понадобится. Шахтовладельцы горят нетерпением вступить в переговоры со своими рабочими; большинство злоупотреблении, послуживших поводом к стачке (незначительные злоупотребления действительно имели место), уже искоренены. Но как иметь дело с людьми, которые идут на поводу у безбожников и заклятых врагов конституции? Между тем случилось так, что десятка два забастовщиков, не внявших увещаниям брошюрок или, может быть, даже не ведавших о существовании Американской лиги индустриального просвещения, - десятка два из тех, чьи дома были сожжены и жены убиты, не присутствовали на собрании союза, когда Берн и другие руководители забастовки предостерегали против слепой ярости, которая может обернуться против самих рабочих. В то время как собрание голосовало за политику сдержанности, эти люди подкопались под склад из рифленого железа близ спуска в Ральстонскую шахту. Охрана перепилась и спала глубоким сном (а те, кто не спали, веселились с женщинами, приведенными из ближайшего городка), и забастовщики нашли и взяли то, что искали. Перед самым рассветом глухой гул послышался под землей; когда проснулась охрана, гул перешел в рев пламени: взорвалась Ральстонская шахта. На Уолл-стрит акции двух или трех угольных компаний упали на пять пунктов; крупные дельцы усмехнулись и стали покупать эти акции. Потом все междугородные линии столицы штата долго были заняты срочными переговорами между нью-йоркскими юристами и губернатором штата. Припевом всех переговоров было: "Добыча угля должна идти бесперебойно". Губернатор отправил в Хоутон еще три полка и поручил своему секретарю (воспитаннику Гарвардского университета и члену Социалистического клуба) составить воззвание о законе, порядке, неотъемлемых правах трудящихся и об анархистской опасности, занесенной из охваченной войной Европы. Неделю спустя (это было в сочельник) к платформам товарной станции Хоутона подошли специальные поезда под усиленным конвоем войск. Высадились люди с потухшим взглядом, без лиц (у таких, как они, нет лиц), - люди, с которыми не пожелали бы знаться хобо и которым последний бродяга не пожал бы руки. Штрейкбрехеры - подонки копей, неудачливые шахтеры и неудавшиеся преступники, англосаксы, негры, славяне, евреи, итальянцы, метисы - были водворены в копи, и шахты начали работать. На Уолл-стрит две или три угольные компании за четыре часа (это было в сочельник) наверстали все потерянное за две недели. В своих уютных кабинетах священники просматривали рождественские проповеди, в которых особенно подчеркивалась необходимость мира на земле, любви к ближнему и (в качестве временного мероприятия) необходимость выслать за пределы страны всех иностранных смутьянов. У шахтеров в рабочих поселках истощались последние запасы бобов и кукурузы, от которых у детей был понос. Маркэнд съездил в ближайший большой город, потребовал по телеграфу денег, снарядил десять грузовиков с мукой, молоком, свининой, апельсинами, картофелем и сам отправился с ними в Хоутон. В сочельник, на последнем перегоне перед Беддо, из кустов появился отряд людей шерифа; Маркэнда и шоферов угнали в горы, а машины были сброшены в пропасть. Люди шерифа только исполняли приказ. В округе было объявлено военное положение, и охрана получила специальное предписание из генерального штаба: "До тех пор пока округ находится под военным контролем, воспрещается оказывать какую бы то ни было помощь членам какой бы то ни было местной организации и их семьям, иначе как через соответствующие военные учреждения". Фермеры все же пытались контрабандой доставлять провизию в шахтерские поселки, но усилившая свою бдительность охрана избивала их и отнимала припасы. Забастовщики и их семьи были обречены на голодную смерть. Присяжные писаки Американской лиги индустриального просвещения выстукивали на машинке сообщения о благотворительной деятельности солдат, Красного Креста и дам-христианок Хоутона, которые, как говорилось в сообщении, раздавали молоко всем "достойным младенцам". "Ни один американец, - говорилось в сообщении, - не умирает с голоду". Эти радостные известия печатались во всех газетах рядом с рождественской речью президента и печальными сообщениями о голоде в Румынии и в России. Руководители забастовки обратились с воззванием к дирекции шахт, Союзу граждан и местным властям округа и штата. В нем говорилось: "Вы ответили на наше предложение вступить в переговоры поджогами и убийствами. Вы нарушили наше право петиции, стреляя в безоружных. Вы пулеметами преградили нам путь в город. Вы послали наемных убийц, одетых в форму полиции штата и получающих от него деньги, поджечь наши дома. Вы уничтожили и разграбили съестные припасы, купленные нами или посланные нашими друзьями. Вы обрекли на голодную смерть наших жен и наших детей. Вы наводнили всю страну клеветой на нас. Теперь, чтобы окончательно погубить нас, вы решились открыть шахты, поставив в них штрейкбрехеров, набранных по городским трущобам. В то же время мы старались сдержать возмущение рабочих, что нам в значительной мере удалось, за исключением одного случая насилия, совершенного несколькими людьми, обезумевшими от горя, когда их дома сожгли, их жен убили, их детей обрекли на голод. Мы терпеливо ждали. Больше ждать мы не будем. Вы объявили нам бесчеловечную войну. Как американцы, мы должны ответить вам войной. Вы хотите отнять у нас жизнь. По крайней мере мы встретим смерть в бою. Вот наш ультиматум: ЗАКРОЙТЕ ШАХТЫ И УДАЛИТЕ ШТРЕЙКБРЕХЕРОВ. ОСВОБОДИТЕ НАШИ СЕЛЕНИЯ ОТ УБИЙЦ, ОДЕТЫХ В ПОЛИЦЕЙСКУЮ ФОРМУ. ПРИМИТЕ ДЛЯ ПЕРЕГОВОРОВ ПРЕДСТАВИТЕЛЕЙ НАШЕГО ПРОФСОЮЗА. ЕСЛИ ВЫ НЕ ПОДЧИНИТЕСЬ В ТЕЧЕНИЕ СОРОКА ВОСЬМИ ЧАСОВ, МЫ СНИМАЕМ С СЕБЯ ОТВЕТСТВЕННОСТЬ ЗА ПОСЛЕДСТВИЯ". День, догорев, мягко утонул в снегу. В белом сумраке гор небольшая группа людей спускалась к сверкавшим внизу городским огням. Их было пятеро: вооруженные винтовками местные руководители профсоюза, в прошлом стойкие республиканцы и ревнители церкви. Выйдя на шоссе, они разместились в двух закрытых автомобилях: цепи звякнули на снегу, и машины покатили в Хоутон. Они очутились наконец в низкой комнате, уставленной по стенам собраниями законов в желтых переплетах. У длинного стола сидели рядом четыре человека, напротив стояло пять свободных стульев. Все четверо поднялись. Лоури, крупнейший из местных углепромышленников и самый богатый человек в Хоутоне, был приземист, с жабьим туловищем и красным лицом, на котором светились зеленые глазки и рот захлопывался, точно капкан. Рядом с ним был судья Фритер, местный представитель окружного суда Соединенных Штатов, огромный мужчина с высоким лбом, седыми локонами, орлиным носом и свирепыми маленькими глазками. По другую сторону Лоури, поигрывая значком Фи-Бэта-Каппа [значок, указывающий на принадлежность к одному из студенческих объединений], стоял прокурор округа, Линкольн, низколобый молодой человек, аккуратный и подобранный; а рядом с судьей находился человек с круглым как луна лицом, с глазами водянисто-голубого цвета, приплюснутым носом и пухлыми ручками - губернатор штата Гарент. Лоури представил всех, начав с губернатора. Они пожимали шахтерам руки, повторяя без конца: - Очень рады познакомиться, сэр. Шахтеры бережно уложили ружья под стол; потом все в ледяном молчании опустились на свои места. На одно мгновенье над столом между ними нависла истина. Губернатор раскрыл рот, чтобы ее рассеять; вибрирующий тенорок, исходивший от его лунного лика, бархатом ласкал уши сидящих рядом, но чувствовалось, что даже в отдаленных отрогах Апалачских гор он был ясно слышен. Губернатор сказал: - Друзья мои, я предпочел явиться сюда к вам, вместо того чтобы вызвать вас к себе, как полагается губернатору. Я ведь сам родился в соседнем округе, чуть подальше отсюда, в долине. Я себя здесь лучше чувствую, как-то мне тут больше по себе, чем в столице. - Губернатор усмехнулся, но тут же его лицо торжественно вытянулось. - Итак, раз уж я здесь, я хочу, чтобы вы мне рассказали, чего вы хотите, во всех подробностях, хоть бы нам пришлось просидеть до зари. А прибыл я сюда, чтобы сказать вам как губернатор вашего штата: если только вы имеете право на то, чего добиваетесь, если, повторяю, вы, как американцы, имеете право на это, - клянусь богом, господа, вы получите свое! Лейф Логан, представитель горняков, стал говорить об основном требовании бастующих: о праве вступать в любой союз по своему желанию. Товарищи помогали ему. Хозяева слушали с деланным уважением и ловко сворачивали на другой вопрос: отчего, собственно, началась стачка? Что за недоразумения с заработной платой, рабочим днем, лавками и квартирами компании, с шахтной охраной и весовщиками? Они хотят знать, в чем дело. Они _должны_ знать. Можно было подумать, что они свалились с луны, и до этого момента им ничего не было известно. Они перешли на конфиденциальный тон. Они рассказывали шахтерам о все возрастающих налогах, о конкуренции других угольных копей, о распределении дивиденда и об убытках компании. Они приводили цифры... ошеломляюще точные, неоспоримые цифры. Они выражали удивление по поводу образа действий некоторых шерифов и стражников; но ведь это исключения, конечно, нет правил без исключений. Когда они услышали о том, что дети шахтеров не получают молока, губернатор поднялся со своего места, сжав кулаки, и обрушился громом на Лоури и Линкольна. Затем, не приняв никакого решения, но распространяя вокруг себя атмосферу доброты и человечности, они перевели разговор на вопрос о профсоюзе. Кто такой Джон Берн? Что знают углекопы, добрые граждане и добрые христиане, об Индустриальных рабочих мира? Губернатор разводил руками и поднимал их к небу, глядя прямо в глаза каждому из пяти шахтеров. Он откроет им, с кем они водили дружбу и устраивали заговоры. Тогда, быть может, зная из Библии, что грешников не минует гнев божий, они поймут, за что страдают жители гор - его родных гор, помоги им, боже! - за что страдают даже их дети, ибо господь карает до третьего и даже до четвертого колена... Голос его упал до выразительного шепота. Индустриальные рабочие мира - это атеисты, анархисты, изменники. Говорил ли им об этом Берн? Это признанные враги бога, правительства, всех законов, гражданских и церковных, враги конституции. Они против брака, они проповедуют свободную любовь и обобществление женщин. Говорил ли Берн об этом углекопам? Судья Фритер привел примеры из истории этой организации: убийства в Айдахо и Колорадо, бомбы, сброшенные в Неваде, резня в Калифорнии, предательства, саботаж, бунты в Орегоне и Вашингтоне... И все это - открыто! В то время, когда весь мир охвачен войной с гуннами и Америка вот-вот вступит в бой! Какой же здравомыслящий человек не поймет, кто прячется за спиной этих негодяев? Гунны думают, что простодушных американских фермеров и рабочих нетрудно провести. - Но жители наших гор не так просты! - гремел губернатор. Он охотно допускает, что Джон Берн и его любовница Джейн Прист не открыли всей правды его горным братьям. Но разве удивительно, что Союз граждан, зная правду, с предубеждением относится к углекопам? Что вся страна, зная правду, остается глуха к их страданиям? - Как бы вы сами поступили, господа, если бы человек, который заведомо водится с убийцами, пришел к вам с жалобой на свою беду; легко бы вам было выслушать его? Тут вмешался Лоури: Ассоциация шахтовладельцев давно уже решила удовлетворить большинство требований углекопов. Но как вести переговоры с изменниками и атеистами? - Мы готовы, господа, повысить расценки на десять процентов, установить восьмичасовой рабочий день и отменить систему бон... которая, впрочем, была введена исключительно для удобства шахтеров и их семей. Между предпринимателями и рабочими нет конфликта, но - черт подери, господа! - есть конфликт между добрыми американцами и анархистами. Да - черт подери, господа! - есть и всегда будет! - Если возникнет необходимость, - сказал судья, - вся армия Соединенных Штатов будет поднята против тех, кто сознательно или невольно участвует в подстрекательстве к государственной измене. Губернатор Гарент печально покачал головой, продолжая при этом отечески улыбаться. - Вы сами, ребята, испортили дело. Это святая правда, друзья мои. Сами испортили дело. Вы сделали так, что предприниматели, несмотря на все свои злоупотребления, - он грозно обернулся к Лоури, - несмотря на эксплуатацию рабочих, стали пользоваться сочувствием всех добрых христиан. - Вы, - сказал Линкольн, - лишили нас возможности привлечь на вашу сторону закон. Как могли мы это сделать, зная, что вы следуете за анархистами и изменниками? Шахтеры заволновались. Будь здесь Берн, он бы уж сумел им ответить. А впрочем, пусть говорят голубчики - Берн им ответит; пусть они только выговорятся, а там сумеем заставить их выслушать Берна... Огневую завесу слов нельзя было прорвать; один за другим все четверо палили непрерывно, и немногоречивым, не привыкшим к подобным разглагольствованиям шахтерам не удавалось вставить ни одного слова. Они откинулись на спинки стульев, оставив свои соображения при себе. Вдруг Гарент спросил: - Берну известно о том, что вы сегодня здесь? ...Ага, - подумал Логан. - То-то! Испугались... - Нет, сэр, - протянул он. - Нас просили никому не говорить об этой встрече. - Никто не знает о том, что вы пошли сюда? - спросил Линкольн. - Нет-нет, никто, - сказали углекопы. - Прекрасно, - сказал Линкольн. - Так вот: мы ничего бы так не хотели, как встретиться лицом к лицу с Берном. Получить возможность сказать ему все то, о чем мы говорили с вами. Этого Логан никак не ожидал; заявление Лоури сбило его с толку. - Задать ему несколько вопросов о том, как он смотрит на конституцию, - сказал Фритер. - И на религию, и на брак, - добавил Линкольн. Губернатор пристукнул кулаком по ладони другой руки. - Вот что! - Он вытащил из жилетного кармана огромное вечное перо, инкрустированное золотом, из бумажника достал листок бумаги и принялся быстро строчить. Потом сунул листок Лоури и Линкольну. - Подпишите, - бросил он им сердито. Те прочли написанное, и на их лицах отразилось неудовольствие. Они оглянулись на губернатора, увидели в его взгляде приказ и подписали бумагу. Гарент обратился к углекопам: - Вот тут написано, что Ассоциация шахтовладельцев и Союз граждан согласны начать переговоры с представителями вашего профсоюза. Подписали руководители этих организаций - мистер Лоури и мистер Линкольн. Они приглашают ваших вождей в Хоутон. Мы особенно хотели бы встретиться с Берном в вашем присутствии... - Завтра вечером, - мягко вставил Линкольн. Губернатор оглядел своих соседей. - Да, это самое удобное, - сказал он. - Назначим на завтрашний вечер. - Он приписал это на своем листке. - Пусть Берн явится сюда, и эта женщина тоже. Насколько мне известно, - глаза его приняли печальное выражение, - она пользуется влиянием среди ваших женщин. Логан и его товарищи были ошеломлены. Их недоверие ко всем клеветническим нападкам на Берна основывалось на убеждении, что нападавшие не осмелились бы встретиться с Берном и повторить все это ему в глаза. Они были глубоко уверены, что именно поэтому Берна сейчас нет среди них. Но вот противник сам ищет встречи с Берном, чтобы высказать ему все свои обвинения. Искренность губернатора и его сподвижников не вызывала сомнений. - Если вы устроите это, - говорил Лоури, - я, как президент Ассоциации шахтовладельцев, в присутствии губернатора штата даю вам слово, что большинство ваших требований будет удовлетворено. - А я, - сказал Линкольн, - как председатель Союза граждан, обещаю вам сделать все, от нас зависящее, чтобы помочь вам добиться этого. - Не беспокойтесь, Берн придет сюда, - сказал Логан. Судья Фритер взял письмо, сложил его, запечатал и вскрыл конверт. - Это письмо, Логан, - сказал он, - было доставлено вам в поселок вчера вечером. Вы вскрыли его. Вот все, что вам известно. Этого разговора здесь не было. - Мы хотим быть уверенными, - сказал Лоури, - что Берн приедет. - А к чему это все? - спросил Логан. - Маленькая хитрость, - ответил ему бархатный голос губернатора, - иногда необходима в интересах общего дела. Эти джентльмены желают видеть Берна завтра здесь вместе с вами, вот и все. Они хотят при вас встретиться с ним лицом к лицу и заставить его при вас признать, кто он такой. Если вы скажете Берну и этой Прист о том, что у нас было с вами совещание, они заподозрят, что вам уже известно, кто они такие и что представляет собой вся эта шайка изменников. Они пообещают пойти вместе с вами - и навсегда исчезнут из наших мест. - Мы не верим этому. - Уж поверьте. И потому мы хотим действовать наверняка, - сказал губернатор. - В ваших интересах сделать так, чтобы Берн пришел. Все встали. - Что же, джентльмены, - улыбнулся Гарент, - как я и предполагал, мы просидели до зари. Электрическая лампочка над столом потускнела, и сквозь закрытые ставни сочился рассвет. Рассвет произнес смертный приговор искусственному освещению, в котором протекал их ночной разговор; рассвет, точно бледный отблеск истины, озарил запертую комнату и покрыл желтизной лица хозяев. Лунный лик Гарента принял болезненный оттенок. Линкольн казался испуганным, лица Фритера и Лоури утратили выражение. Но углекопы не поняли зрелища, представившегося их глазам; для них это была лишь мгновенная неловкость перехода от ночи к дню. Логан кивнул и положил письмо в карман. Они взяли свои ружья, и закрытые автомобили помчали их домой, в горы. Маркэнд построил в поселке Беддо шалаш, где они и жили все втроем (впрочем, Джейн и Берн большую часть времени отсутствовали). Он стоял на южном склоне горы, под двумя высокими кедрами; от зеленого папоротника ложились на снег пурпурные тени. В единственной комнате стояли только три самодельные койки, большой стол и стулья. Но печка, сложенная Маркэндом, весело пестрела разноцветным камнем. После ухода Логана, принесшего письмо от губернатора и хозяев, Джейн обняла Берна. - Неужели это правда? Мне прямо не верится. Это было бы слишком хорошо. - Это письмо вполне реально, - сказал Берн. - Это письмо само по себе - выигранное сражение. - Может быть, это ловушка? Ты вполне уверен, Джон, что это не так? - Я был бы уверен, что это ловушка, позови они меня одного. Но мое имя даже не упоминается. Они вызывают руководителей профсоюза, и письмо адресовано Логану. Логан - местный житель, и его хорошо знают в Хоутоне. Они не посмеют выкинуть какую-нибудь скверную штуку с Логаном. - Я еду тоже, - сказала Джейн. - Но... - Там ведь сказано - руководители. А разве я не руководительница женщин? - Мы все поедем, - сказал вдруг Маркэнд, сам не зная зачем. - Пока вы там будете толковать, я могу осмотреть достопримечательности Хоутона. - Да ведь это будет вечером, - рассмеялся Берн. - Соборы и музеи в такое время уже закрыты. - Зато кабачки еще открыты. - Довольно шуток, - сказала Джейн. - Дэв прав. Мы едем все вместе. Девять мужчин и одна женщина шли гуськом по талому снегу; от покачивания фонарей их тени метались в дикой пляске. У дороги вытянулся ряд машин с погашенными фарами. Десятка два вооруженных людей тотчас окружили делегатов. - Что это значит? - спросил Логан. - Вам нужна охрана - больше ничего, - ответил один из них. Вперед выступил человек постарше; это был Лоури. - Не бойтесь ничего. Мы просто хотели быть уверенными, что все в порядке. Рассаживайтесь в автомобили. - Если к рассвету мы не вернемся домой, - сказал Логан, - вам не поздоровится. - Ну-ну, друг мой! - засмеялся Лоури. Несколько человек, размахивая револьверами, оттеснили Джейн и Берна к большому закрытому автомобилю, который стоял последним в ряду. В кузове машины сидели трое, четвертый был рядом с шофером, и пятый - на заднем сиденье. - Садись! - закричали люди с револьверами. Берн оглянулся, ища глазами Логана, но тот уже исчез в другой машине. Берн крепко сжал руку Джейн; взгляд его дрогнул. Потом он улыбнулся и сел в автомобиль. Вдруг к автомобилю, оттолкнув загородившего дорогу стражника, протиснулся Маркэнд. - Тебе тут места нет. - Найдется, - ответил Маркэнд и откинул маленькую скамеечку перед задним сиденьем. - Ну и черт с тобой! - Стражник с силой захлопнул дверцу. Они сидели молча; свет фар упал на дорогу, и вся вереница тронулась. При въезде в город автомобили, шедшие впереди, свернули вправо; последняя машина круто взяла влево. Под дулами револьверов, теперь открыто направленными в них, они вышли из машины и очутились в полицейском суде. В комнате с низким потолком не было никого, кроме судьи, старика с совершенно седой головой и сонными глазами, и Линкольна - обвинителя. - Кто такой? - Линкольн указал на Маркэнда. - Он просил, чтоб его взяли вместе с этими. Ну, мы его и прихватили. - Превосходно. - Линкольн усмехнулся и приступил к чтению обвинительного акта, по которому Джон Берн, Джейн Прист и Джон Доу [условное имя, под которым может подразумеваться любой человек] подлежали суду за бродяжничество и нарушение порядка. - Мы требуем защитника, - спокойно заявил Берн. Линкольн усмехнулся. - Вы получите его. Можете не беспокоиться. Снова револьверы подтолкнули их вперед. Джейн Прист увели. Маркэнда и Берна вместе заперли в камеру. Вдоль стен камеры, узкой и длинной, тянулись нары; в простенках находились зарешеченное окошко с разбитым стеклом и железная дверь. Под окном стояла параша. Берн сразу улегся на нары. - Я надеюсь, - сказал Маркэнд, шагая взад и вперед по камере, - что Джейн дали камеру чище этой. - Да, - сказал Берн, - возможно. Любезность с дамами прежде всего. Ложитесь, старина. Берегите силы. Они вам пригодятся. Маркэнд устроился на нарах у противоположной стены. - Мне страшно, Джон. Берн молча кивнул. - Нас предали. Предательство мне кажется самым страшным. - Предательство - знак слабости. То, против чего мы боремся. Попасться на удочку предателей - тоже знак слабости. Моей слабости. - Они не причинят вреда Джейн? - Если б я заранее знал их намерения, мы не очутились бы здесь. - Минутное раздражение замерло в голосе Берна. - Может быть, они сами их не знают, не знают, что им делать с нами. В этом вся наша надежда. Берн набил трубку и поднес к ней спичку. Маркэнд глядел на этого человека, который любил Джейн и был разлучен с ней и оставался хладнокровным перед лицом опасности, особенно страшной из-за того, что их разлучили. Ему хорошо известны были беззакония "закона" во время забастовки. Он, Маркэнд, любил их обоих. - Берн любит только Джейн, Джейн любит только Берна. Я люблю их обоих, поэтому я должен сохранить присутствие духа и помочь им. Надо вызвать Реннарда по междугородному телефону. Деньги... Они молча лежали на своих нарах. Через разбитое окно дул холодный ветер, но ни звука не доносилось. Может быть, и Джейн, и их друзья-углекопы остались где-то в другом мире... - Дэвид, - сказал Берн, - вы были хорошим товарищем. Ни одно слово дружбы, расположения или признательности не было произнесено между ними до сих пор; в этом не ощущалось надобности. У Маркэнда захватило дыхание, как будто интимная нота в голосе Берна предвещала недоброе. - Вы наш, Дэвид... что бы ни случилось с нами... наш навсегда. - Что может с вами случиться? Я позвоню по телефону... - Я хочу сказать, что это неважно... что бы ни случилось с нами. Да и с вами тоже. Мне хотелось бы, чтобы вы поняли это. Наша борьба, наше дело больше, чем судьба одного человека, мозг одного человека... Вы понимаете, Дэвид? - Я понимаю. Берн протянул руку; Маркэнд крепко пожал ее. Шли часы. Берн спал. Маркэнд лежал с открытыми глазами и удивлялся тому, что Берн может спать. Наконец дверь заскрипела под напором здоровенных рук, и узников снова отвели в комнату, где происходили судебные заседания. Джейн сидела в первом ряду, возле них; она была невредима, но взгляд ее напряженно застыл. Берн тронул ее руку, и ее глаза ожили. Линкольн, подтянутый и возбужденный, был уже на своем месте, немного ниже пустой судейской скамьи. Какие-то люди с непроницаемыми лицами наполняли всю глубину комнаты. Вошел судья в сопровождении Лоури. Глаза Лоури, лишенные всякого выражения, казались каменными. Старый судья обвел комнату сонным и сердитым взглядом и пригладил волосы. - Ваша честь, - забормотал Линкольн, - предлагаю снять обвинение с Джона Берна, Джейн Прист и Джона Доу, - голос его упал до еле слышного шепота, - за недостаточностью очевидных улик. - Обвинение снимается, - сказал судья; глаза его беспокойно блуждали, как будто он сам был подсудимым. Берн поднялся со своего места: - Ваша честь, мы просили об адвокате. Мы требуем адвоката. - Вы свободны! - зарычал Линкольн. - Что вам еще нужно? - Защиты, ваша честь, - сказал Берн. - Пока мы не вернулись к своим друзьям, мы требуем защиты. Нас привезли в город по приглашению, подписанному высшей властью штата и вождями Ассоциации шахтовладельцев и Союза граждан. Нас разлучили с нашими спутниками под предлогом вздорного обвинения. Теперь вы хотите выбросить нас среди ночи на улицу? Мы требуем адвоката, который мог бы разобраться в этой истории, и мы требуем охраны, которая несла бы перед судом ответственность за нашу безопасность до тех пор, пока мы снова не будем среди своих друзей. Судья хмурился, как обиженный ребенок. Вдруг у дверей раздался грохот, нарушивший молчание: кто-то уронил ружье. По рядам непроницаемых лиц прошел подавленный смешок; ружье подняли, и вновь наступила тишина. Лоури шептал что-то Линкольну; потом Линкольн зашептал что-то судье. Вялое лицо судьи вдруг стало жестким, как будто какая-то внешняя сила изменила его. - Обвинение снято. Вы свободны. На этом полномочия суда кончаются. Судья встал и выбежал из комнаты. Лоури и Линкольн последовали за ним. Угрюмые люди, наполнявшие скамьи позади Берна, Джейн и Маркэнда, тоже встали и теснились к двери, увлекая всех троих за собой. - Держитесь вместе, - шепнул Берн, схватив товарищей за руки. Ночь была темная, тихая, мягкая. Их век коснулось долетевшее издалека дуновение воздуха, насыщенного свободой. Теперь, когда они вышли из здания суда, окружившие их люди уже явно теснили и подталкивали их. Длинный ряд автомобилей ожидал у ворот. Тяжелые руки легли на плечи каждого из троих и оттащили их друг от друга. - Молчать, если жизнь дорога! - Мое ружье бьет без промаха! Джейн, Берна и Маркэнда порознь швырнули в автомобили, наполненные людьми. Дверцы захлопнулись, моторы затарахтели; вереница машин, похожая на змею с мерцающей чешуей, скользнула в темноту улицы. Они выехали за город и стали спускаться по склону горы. Вскоре дорога совершенно очистилась от снега. - Что вы хотите с нами делать? - спросил Маркэнд. - Мы хотим избавиться от вас. Дорога круто повернула, и свет фар автомобиля, идущего позади, упал на лица спутников Маркэнда; они показались ему мертвыми. Вернее, это были не лица, а безжизненные маски. Снова мрак. Маркэнду чудилось, что он несется среди ночи с людьми, которые вовсе и не люди, а мертвые подобия людей. Они ехали долго. Но Маркэнд не ощущал времени. Совершенное над ним насилие поставило его вне времени. Мир, который его окружал, был какой-то внечеловеческий мир. Он не жил (потому что жить - это значит соприкасаться с жизнью), но и не умер (потому что не утратил способности чувствовать). Испытывал ли он страх? Он находился в какой-то серой мгле... Серая мгла сгущалась и ширилась вокруг него. Ни боли, ни возмущения, ни страха не было; была только серая мгла, и он, беспомощный, среди нее. Машины, шедшие впереди, описали полукруг и стали; автомобиль, в котором был Маркэнд, последовал за остальными. Один за другим заглохли моторы. Вдруг у всех машин погасли фары. - Выходи! - раздался голос из темноты; Маркэнда схватили и потащили вперед. Откуда-то издалека ночной ветер нес свободу. Он не долетал сюда. Маркэнд вдыхал ненависть, которая окружала его. Круг ненависти смыкался в сером пространстве - круг тел и лиц. Потом он увидал рядом с собой Джейн и Берна. Они тоже стали серыми, как и он. - Мы на границе штата, - послышался голос. - Ну-ка, вы, пара ублюдков, забирайте свою девку и проваливайте отсюда. Да смотрите не возвращайтесь назад! - Ну как, вернешься еще сюда? - Чье-то лицо вплотную придвинулось к Берну, и Маркэнд увидел его мертвую, безглазую пустоту. Берн не отвечал. - Дай-ка ему для острастки, - сказал другой голос. Берн взял Джейн за руку. Но его схватили сзади, а человек, стоявший перед ним, размахнулся и ударил его по лицу рукояткой револьвера. Послышался хруст костей и затем смех. Маркэнд рванулся вперед; его с силой дернули и повалили на землю; но он увидел, как кровь хлынула у Берна изо рта. Толпа увидела кровь. - Хотел тебя ударить, а?.. Врежь-ка ему!.. Они сгрудились вокруг Берна. Маркэнд поднялся с земли и снова метнулся вперед. - А ну, подрежь его! Сверкнул нож; Маркэнда снова сбили с ног. Он услышал стон. Нестерпимая тяжесть придавила ему живот, и он погрузился в черное безмолвие... ...Он у себя дома, стоит у дверей. Элен подошел срок. Он слышит, как она кричит в родовых муках: должен родиться Тони... Тони умер... Он слышит, как кричит Джейн в предсмертных муках. Маркэнд попытался встать. - Убейте меня! Убейте! - услышал он голос Джейн. Боль в животе была от железной полосы, пригвоздившей его к земле. Он приподнял голову, опираясь на локти. Толпа отхлынула и сбилась в кучу. Близ себя он увидел тело... тело Джона Берна. Он оторвался от земли. Когда он встал, ему показалось, что тело его осталось лежать на земле, пригвожденное нестерпимой болью. Он шагнул к толпе; серый мир стал белим; он упал. - А где же второй? - Улепетнул, должно быть. - Спас свою шкуру. - Он ничего не видал. - Надо закопать тех, двоих... Белое снова стало черным, и Маркэнд потерял сознание. 5 Томас Реннард вышел из вагона; в руке, обтянутой светло-желтой перчаткой, он нес тяжелый портфель. Следуя за носильщиком, Реннард направился к такси. В отеле клерк с непринужденностью и почтением, смешанными в должной пропорции, раскрыл книгу, подал ониксовую ручку и сказал: - Добрый день, мистер Реннард. Я оставил для вас ваши обычные апартаменты. В эту зиму 1917 года Реннард наконец сказал себе: "Я счастлив". И Реннард знал, что этим он обязан войне. Его невысокая гибкая фигура плавнее обыкновенного двигалась в мире; некоторая округлость живота (ему было сорок восемь лет) придавала ему оттенок степенности, маскировавший его рискованные дела. Его глаза, по-прежнему живые и пылкие, светили теперь из безопасной гавани. И лоб молодого греческого бога приобрел спокойную ясность. Реннард любил приезжать в Вашингтон, в эти дни весело расцвеченный флагами. И у него был свой флаг, как у каждого государственного деятеля, столпа внутренней и внешней политики, промышленника, банкира, кулуарного завсегдатая, адвоката, редактора газеты и дорогостоящей шлюхи. Всю свою жизнь он провел в мире, завоевать который было нелегко даже напряженными усилиями. Сейчас мир был в цвету; и Реннард, к собственному удивлению, оказался одним из хозяев этого пышно цветущего мира. С оживлением все расширявшихся рынков он передал своим компаньонам чисто юридическую практику; стал полагаться на заместителей даже в процессах городского магистрата, на которых основано было благополучие фирмы; сам он все более и более открыто выступал как агент и доверенное лицо своих клиентов из промышленного мира, в том числе могущественной компании, скромно именовавшейся "Бриджпорт-Стил", акции которой неудержимо поднимались. Дела коммерческие приводили его в Вашингтон; загоняли в укромные уголки наедине с сенаторами, дипломатами, высокопоставленными государственными чиновниками, магнатами, иностранными посредниками, говорившими на изысканном оксфордском английском языке; закидывали в салоны дам, чья жизнь состояла из удовольствий и искусного денежного расчета; усаживали за пышный обеденный стол в самом сердце капиталистического мира (среди людей с мягкими голосами), где пускаются в продажу акции и подписываются контракты, решающие судьбы держав. Реннард узнал сладкий запах Власти: она была в шуршании ценных бумаг, в крахмале манишек, в шелках платьев; Реннард видел сны о завоевании Власти. Война здесь, война приближается. Каких высот он достигнет и каких ему не достичь, когда наконец в последнем свершении Америка придет к войне? В то же время с холодной предусмотрительностью он разрабатывал план каждого своего дня. Он был не так глуп, чтобы, заглядывая в туманное будущее, утратить определенность своей непосредственной цели. Он чувствовал, что течение, непостижимое для его разума, подхватило его и несет вперед, и в этом находил счастье. Но он размерял каждый свой шаг - и в этом черпал уверенность. Клиентом, по делам которого он приехал в столицу, на этот раз была компания "Бриджпорт-Стил". Он уже заключил сделки, обеспечивающие ей баснословные прибыли, с правительствами Италии, Франции и США. Одним из главных его козырей были влиятельные католические акционеры компании, которых Франция рассматривала как друзей, содействующих сближению Америки с союзниками, а демократическое правительство США рассчитывало использовать для укрепления своих позиций в американских городах с преобладанием избирателей-католиков. Сейчас намеченной жертвой была Англия. Сэр Освальд Мур, глава последней британской миссии, должен был завтракать сегодня у него в отеле. И план нападения у Реннарда был уже готов: Лондону много неприятностей доставляют ирландцы; основная поддержка смутьянов исходит от американских ирландцев; американские ирландцы (и их церковь) значительно заинтересованы в "Бриджпорт-Стил". Ergo, сделка с Лондоном, устанавливающая непосредственную связь между здоровьем Британии и здоровьем американо-ирландских кошельков, может ослабить американо-ирландскую готовность помогать ирландским бунтовщикам и благоприятно отразиться на англо-ирландских отношениях. Это было очень просто. Реннард знал, что ворочать миллионами гораздо проще, чем возиться с грошовыми делами. Уже давно он убедился, что для пустяковой защиты в городском магистрате требовалось не меньше сообразительности, чем для того, чтоб быть консультантом, получающим полторы тысячи долларов в день и пятьдесят тысяч долларов предварительного гонорара, у хитроумных стариканов, заседающих в Верховном суде его родины. Разница между ним и жалкими говорунами, которые пререкались в городских судах или толклись в кулуарах, ища поводов для пререканий, была в том, что он брался за крупные дела, избегая мелких; он отличался от других не умом, а духом. Кто великодушен и мягкосердечен, того наверняка поглотит бесчисленная толпа назойливых людишек. Нужно сохранять твердость, вот и все. И теперь, после многих лет настоящей работы, он узнал, что легче заключить сделку с правительством, тратящим миллион долларов в час, чем разрешить мелкое финансовое или правовое затруднение частного клиента. Клиент сразу же заставлял погружаться во все сложности и неясности жизни. И надежды выиграть не было, так как жизнь не знает побед и разрешений. В Вашингтоне приходилось иметь дело только с долларами - и с сообщниками, которые ожидали, как он этими долларами распорядится; человеческий труд, жизнь людей в счет не шли. А разница в вознаграждении! У частного клиента в случае какой-либо неудачи приходилось зубами вырывать жалкую плату за оказанные услуги. Но когда наживешь миллионы, помогая людям идти на смерть, те, что остаются в живых, осыпают тебя лестью. А если для того, чтобы заработать миллион, истратишь десяток тысяч, у всех лакеев в мире (а это значит - почти у всех, с кем приходится встречаться) заслужишь обожание. Сейчас, через пять минут после его приезда, здесь, в его приемной, появляется мистер Симс, директор отеля. - Все ли устроено согласно вашим желаниям, мистер Реннард? Завтрак, вы говорите, на четыре персоны? Сию минуту я пришлю к вам Лорана. И вот является метрдотель Лоран, прославленный на весь Вашингтон как истинный художник своего дела, потому что иногда за столик поближе к какому-нибудь послу или знаменитому конгрессмену он берет плату не деньгами, но милостями хорошеньких женщин. - Лоран, у меня завтракают три джентльмена, которые знают разницу между блинчиками и crepes Juzette. В ответ красноречивый жест Лорана: все его искусство будет поставлено на службу мистеру Реннарду и поможет ему продать Лондону акции "Бриджпорт-Стил". Через полчаса он появляется вновь, чтобы предложить вниманию monsieur следующее меню: Les canapes de caviar sur beurre de crevettes. La truite farcie ot cuite au Chambertin. La becasse en cocotte et a l'Ancienne France. Leg bcignets de fleurs d'acacias. Les fromages: Camembert, Roquefort, Brie Le Diplomate glace aux amandes piles. Fruits. Cafe noir. Le chablis - Valmur 1903. L'Hermitage blanc 1896. Le Clos de Vougeot 1893. Cognac grande-champagne 1848. Мирные земледельцы Франции становятся пособниками Реннарда в перекачивании части последнего британского займа (на который джентльмены из дома Моргана потратили немало усилий... тоже, как и он, за обеденным столом... и получили свыше двадцати миллионов долларов прибыли) в сейфы компании "Бриджпорт-Стил"... Дела подвигались как нельзя лучше, и Том Реннард настолько в них ушел, что (невзирая на склонность к анализу) не мог подвести итоги. (Для этого хватит времени, когда все будет позади и он станет трясущимся полутрупом, обремененным долларами и почестями.) Наконец Вашингтон - столица первого в мире государства. И он - один из хозяев. Он, рука об руку с хозяевами мира! Реннард провел остаток дня в казначействе; не мешало узнать, какие краткосрочные займы и на каких условиях государство намерено выпустить в текущем году. Осведомленность о курсах облигаций, акций, валюты была одной из основ его успеха. Он пообедал в доме некоего старого холостяка, представителя рода, из которого со времени рождения нации непрестанно выходили ведущие деятели политики, финансов и литературы. Говорили, что Генри Слоун не женился оттого, что не мог найти девушку, равную ему по величию рода и по изяществу руки. Это был маленький старичок с обвисшими линяло-желтыми усами, густыми желтыми волосами, прилизанными надо лбом, словно у грума, и большими усталыми глазами. Он презирал славу - будучи уверен в своей - и пренебрежительно относился к успеху - беззаботно живя на проценты с успеха своих предков. Он был человек обширного ума и не один раз читал нотации избранникам, правившим страной, начиная с Эйба Линкольна. За столом он с дрожью в голосе говорил о цейлонских статуэтках и о будущем русских мужиков. Он чувствовал, по его словам, что Америке, право же, следует вступить в войну; английские друзья, в чьих поместьях он вот уж пятьдесят лет проводит конец недели, все, знаете ли, как-то ждут этого. За его столом не было политических деятелей. Там сидел один нью-йоркский банкир; молодой еврей из Египта, только что окончивший Кембриджский университет и уже считавшийся авторитетом в области дофараоновского искусства нильской долины; французский генерал, прославившийся своим стилем в фехтовании и среди солдат известный под кличкой Мясник; молодой японец, отцу которого принадлежала целая провинция, а тестю - спичечная фабрика; высокий мертвенно-бледный еврей, с головой, похожей на круглую костяную ручку его трости (он был хромой), который был близок к президенту и наживал миллионы на Уолл-стрит; ректор университета из Новой Англии; настоятель модной епископальной церкви в Ричмонде; автор блестящих передовиц ежедневной нью-йоркской газеты (некогда он был редактором социалистического еженедельника, но решил достигнуть власти, прежде чем совершенствовать мир: "Нельзя управлять кораблем, - говорил он, - не стоя на капитанском мостике"); и обычное пестрое сборище женщин, пожилых и молодых, чьи жесты обличали в них собственниц земли, ее людей и ее богатств, - всего, кроме ее печалей. Обеды мистера Генри Слоуна (присутствие на одном из них было равносильно диплому высшего света) обычно бывали крайне скучны. Но в этот вечер за столом царило оживление: бренные тела и бренные мозги трепетали, жадно впитывая в себя энергию пришедших в движение титанических сил. Война. Мировая война, наконец-то. Свершилось. И они, избранные и посвященные, призваны насладиться этим свершением. Реннард рано простился: человек занятой, в Вашингтоне по делу. Такси. В его приемной, в отеле, уже дожидаются секретарь, Гейл Димстер, и выбранная им стенографистка (обычно каждый раз бывала новая). Приезжая в столицу, Реннард по ночам занимался своими бумагами. После целого дня встреч и собраний он диктовал или сам делал записи об успешно завершенных делах, о трудностях, составлял планы, фиксировал мысли, сплетни. Он знакомился с отчетами, составленными Гейлом Димстером по отданному накануне распоряжению. Он просматривал наиболее спешные письма, тут же делал пометки для Димстера, который потом сочинял по ним безукоризненные ответы... Сейчас, проходя через просторную приемную и отвечая на поклон прилизанного белокурого секретаря, он отметил, что писать под его диктовку будет на этот раз смуглая красавица. В спальне он переоделся, сменив фрак и крахмальную сорочку на малиновый шелковый халат и лакированные штиблеты - на сафьяновые домашние туфли. Затем он возвратился в приемную, и Гейл Димстер представил ему мисс Мей Гарбан. Это была брюнетка с сухой кожей и влажными голубыми глазами, худая, с маленькими острыми грудями; она знала свое дело, конечно, умела молчать, иначе Гейл Димстер не пригласил бы ее, и была сексуально привлекательна. Глядя на эту пару, Реннард знал, что они не только вместе обедали сегодня, но что после работы они будут вместе спать. Это привело Реннарда в раздражение, заставило тут же погрузиться в работу, заставило работать очень быстро - но не быстрее, чем двигался карандаш мисс Гарбан. Поистине все, чем был и что делал Гейл Димстер, раздражало Реннарда. Его гладкая светлая безволосая кожа, его жесткие черные глаза, его лицо, похожее на цветок подсолнечника, его мягкие руки, его сообразительность, его превосходное умение разбираться в сырах и винах - все раздражало Реннарда. Гейл Димстер был ему рекомендован более года тому назад доктором Хью Коннинджем, чье финансовое покровительство помогло Реннарду достигнуть выдающегося положения в "Бриджпорт-Стил". И как секретарь, Гейл Димстер был действительно безупречен. Почему же ему действует на нервы здоровье этого молодого человека, похожего на спелый персик? Какое ему дело, если он спит даже с целой сотней женщин, очень разных, но одинаково тронутых печатью вырождения? Если б Гейл Димстер перестал раздражать Тома Реннарда, никакой Конниндж ему не помешал бы уволить его. В полночь он закончил свои заметки по поводу разговоров за завтраком и в казначействе. В половине третьего он просмотрел последнее письмо. - Что у нас еще сегодня? Гейл Димстер передал ему толстую пачку документов. - Вы требовали это, - сказал он, - в связи с делом Маркэнда. - Ах да, - сказал Реннард и опустился в кресло. - Гейл, мы поместим в другое предприятие большую часть состояния Маркэнда. Оно уже так велико, что можно его законсервировать. Гейл склонил голову набок (сейчас его лицо особенно напоминало подсолнечник) и улыбнулся. - Счастливчик этот мистер Дэвид Маркэнд. Отправился на прогулку, которая длится вот уже сколько лет... а когда наконец образумится и вернется домой, то узнает, что добрый друг увеличил содержимое его кошелька раз в пятнадцать, если не больше. - Разве в этом счастье? - спросил Реннард. - Счастье и деньги - синонимы, - сказал Гейл Димстер. - Другого счастья нет. - Несчастлив же наш мир! Мей Гарбан, сидевшая к ним спиной, недоверчиво и демонстративно передернула плечами, как бы говоря: "А мое тело? В нем ты для себя не видишь счастья?" - Но денег становится все больше, - рассмеялся Димстер, - так что мир должен сделаться счастливее. - Серьезно, Гейл, что вы об этом думаете? - Реннард откинулся в кресле. - В чем счастье, по-вашему? - В том, чего не имеешь и что есть у другого. Полчаса, пока Гейл Димстер писал ответы корреспондентам, а Мей Гарбан стучала на пишущей машинке, Реннард внимательно просматривал отчет. - Между прочим, - сказал он наконец, - я хочу посвятить вас и мисс Гарбан в одну тайну. Сегодня фон Берншторф, немецкий посол, посетил президента и вручил ему меморандум своего правительства относительно возобновления подводных операций. Гейл Димстер свистнул. - Война, - сказал он хладнокровно. - Да, война. Об этом станет известно только завтра вечером, _после закрытия биржи_. Таким образом, вы и ваша приятельница успеете купить кое-что до того, как акции промышленных предприятий взлетят до неслыханной в нашей стране высоты. - Благодарю вас, - сказал Гейл Димстер. - Чрезвычайно признателен вам, сэр. Мей, у вас есть монета? Такой совет не часто удается получить. - Достану к завтрашнему утру. - Мисс Гарбан не повернулась, но плечи ее выразительно пошевелились. - Наконец-то война! - проворковал Гейл Димстер. - Почему вы не думаете о жертвах немецких субмарин? Об американских юношах, которых пошлют на смерть? - спросил Реннард. - Это что, игра в вопросы и ответы? - засмеялся Гейл Димстер. - Отлично. Теперь, значит, моя очередь. Позволю себе задать вам серьезный вопрос от имени серьезного молодого человека, который хочет выучиться всему, что только возможно, пока он еще работает у великого патрона. Реннард ждал, Мей Гарбан вынула из машинки дописанный лист и повернулась к ним. - Почему перед заведомым оживлением на бирже и в особенности в делах таких предприятий, как "Бриджпорт-Стил", вы хотите продать акции Маркэнда? - Вопрос резонный. Ответ заключен в миссис Маркэнд. Миссис Маркэнд думает, что сталь идет исключительно на производство детских колясок, автомобилей и плугов и что пушки и снаряды делаются из зеленого сыра. По крайней мере она думает, что думает так. Как все добрые христиане, она предпочитает вообще поменьше думать. - Я повторяю свой вопрос. - Вам еще не ясно? Если война будет объявлена и акции начнут резко подниматься в цене, даже она будет принуждена понять. И она никогда не простит мне, что я вложил деньги ее мужа в человеческую кровь. Тогда, чтобы спасти души своих ближних, она может отдать все состояние католической церкви. Своим распоряжением продавать, которое я отдам тотчас же после того, как известие будет объявлено официально, я как бы скажу ей: сударыня, лишь только я увидел, что вам грозит опасность нажиться на войне, я взял на себя смелость продать ваши стальные акции. Отныне ваши миллионы будут приносить лишь нищенский процент. Но я знаю, что вы благословите меня за эту жертву. Димстер покачал головой, Мей Гарбан засмеялась. - Я туго соображаю, - сказал Димстер, - и спрашиваю снова. Какое вам дело, мистер Реннард, до того, отдаст она свое состояние или нет? Томас Реннард молчал, думая не об Элен, а о Дэвиде. ...Состояние Маркэнда должно остаться неприкосновенным. Почему?.. Крепким, как обязательство. Обязательство перед кем? Обязательство привязывает. Привязать Маркэнда? К чему же могут привязать человека деньги? К миру... миру Реннарда... Он шуршал страницами отчета и не отвечал Димстеру. Этот прилизанный блондин, пышущий здоровьем; эта девушка. Он знал, что его совет играть завтра на бирже (Денег! Еще!) заставит ее особенно страстно отдаваться сегодня любовнику. Оба они были ненавистны ему; оба они были нужны ему. - Телеграмма нашему маклеру. Пишите, - резко сказал он. Было четыре часа утра. - Ну, - сказал Реннард,