с другом или нет? - Вероятно, должны бороться. Но я этого не вижу. - Ладно, слушайте. Как вас звать?.. Слушайте, Маркэнд... - И Дэвид Маркэнд получил первый урок теории социальной революции. Когда они дошли до фермы старика, Маркэнд сказал: - Он кинется нам на шею. Когда я утром уходил, он чуть не плакал. Дог радостно бросился навстречу Маркэнду. Фермер отворил дверь, но тотчас же с силой захлопнул ее. - Что за черт? - сказал Маркэнд. - Старый дурень! - засмеялся Лоуэн. - Он решил, что вы вернулись с приятелем, чтобы обчистить его. - Я ему объясню. - Ну его к черту! Пошли в амбар! Он не заслужил хорошего общества. - Он всю ночь не уснет, если будет знать, что мы тут. - И пусть его умрет со страху. - Но ведь тогда некому будет накормить нас. Это подействовало на Лоуэна. Отворилось слуховое окно над дверью. - Что вам нужно? - сказал старик, высунув из окна винтовку. - Нам-то ничего, а вам, видно, нужен кролик! - закричал Ларри Лоуэн и принялся прыгать взад и вперед, как заяц, и дог, изумленный и заинтересованный, прыгал за ним. - Ну же, ну, стреляйте! Не может же кролик сидеть тут до утра. - Шевелите мозгами, старина, - сказал Маркэнд. - Разве мы похожи на воров? Они ели поджаренную ветчину, тыквенный пирог, картофель, ржаной хлеб, густо намазанный соленым маслом, пили сладкий сидр. - Моя жена, - говорил старый фермер, - пока не слегла в постель, великая была мастерица стряпать. И Маркэнд понял, что в этом доме-гробнице изобилие пищи составляло часть ритуала. Лоуэн продолжал поддразнивать старика, не сразу находившего ответ. - А циклонный налог вы уже уплатили? - Циклонный налог? Это что такое? - Плохо, плохо, если не уплатили. Вы знаете, ведь теперь изобрели способ управлять циклонами. Вот кто уплатил циклонный налог, от того циклон будут отгонять и напускать на тех, кто не уплатил. - Моя жена, - говорил старик, - весь дом переделала, как пришла в него новобрачной. Раньше он неказист был, мой дом. А она любила красивые вещи. Она сама была красивая... - За что же вы любили ее? - спрашивал Лоуэн. - За то, что она была красивая, или за то, что она была ваша? Старика бросило в дрожь. - Когда она слегла, - он обращался к одному Маркэнду, - все осталось, как раньше. Она во всем требовала порядка. И волосы причесывала всегда, точно в церковь собиралась. - Бьюсь об заклад, что ваша жена не так уж вас обожала; разве что тогда вы были совсем другой, - сказал Лоуэн. - Я заботился о ней... Я ей покупал красивые шали, чтобы она могла кутаться в них, лежа в постели. - Это-то верно, - сказал Лоуэн, - когда она заболела, вы о ней заботились. А вот когда она была молодая и здоровая, что вы делали или что вы забывали делать?! Старик лишь смутно догадывался, о чем говорит Лоуэн, и не обращал на него поэтому большого внимания; он продолжал рассказывать. Но Маркэнду стало не по себе: куда же девалась его симпатия к трогательно преданному старику? Почему в нем вызывал симпатию и зависть Лоуэн, "революционер-бродяга", как он себя называл, - человек, так грубо нарушавший законы благодарности и уважения к старшим?.. Да, Лоуэн нравился ему. Но при чем здесь эта дымная комната, в которой он сидит? Здесь воздух спертый, как в доме старого фермера, а пахнет еще хуже, и никому не приходит в голову отворить окно. Воздух такой спертый, что вот-вот взорвется. Вуд ни разу не сел, ни разу не снял свою широкополую черную шляпу. Время от времени он бросал на Маркэнда косой взгляд. Вуд направлялся на Западное побережье из Патерсона, Нью-Джерси, где он провел успешную забастовку на шелкопрядильных фабриках и отсидел за это в тюрьме. В комнате разговор шел о борьбе шахтеров Лэнюса. Каждый из шести присутствовавших канзасцев обращался только к Полю Вуду, но он ничего не отвечал, слушал и продолжал молчать. Тревожился ли он об их деле? Он напоминал Маркэнду большого искалеченного мальчишку; значит, наверно, тревожился. То, что говорили о лэнюсской забастовке, не доходило до Маркэнда; он понимал каждое слово, но не мог схватить суть. Вдруг Вуд спросил Маркэнда: - Вы умеете править автомобилем? - Да, - сказал Маркэнд; его изумило, что этот большой человек помнит об его присутствии. Разговор продолжался, дым становился все гуще. Вуд вытащил из кармана серебряные часы. - Ну, прощайте пока, - сказал он. А потом посмотрел на Маркэнда. Маркэнда сразу бросило в жар и в холод. Может, это был чисто зрительный эффект, результат физического недостатка, но глаза Поля Вуда, казалось, смотрели на него и в то же время сквозь него, словно его вовсе тут и не было. "Ну ты, франт, - говорили эти глаза, - ты что ж, действительно с нами?.. Это, впрочем, неважно, с нами ты или нет. Неважно, ты ли, другой ли". Гру проводил Вуда в переднюю. Вскоре он возвратился, в первый раз улыбнулся Маркэнду и положил ему руку на плечо. - Вот, товарищ, нашлась для вас работа. Дело, правда, пустяковое, но несколько дней сумеете на нем перебиться, а если вы справитесь, может быть, подвернется и еще что-нибудь. Трое из наших ребят должны завтра попасть в Лэнюс. Поездом им не годится ехать, пешком далеко. У нас есть автомобиль, вот вы и повезете их. - Надеюсь, приятель мой Лоуэн тоже едет? - Только не я, - протянул Лоуэн. Он молча сидел в углу с тех самых пор, как Вуд вошел в комнату. Он был влюблен, как все юноши, и его сердце принадлежало этому человеку, который пришел из шахт Монтаны, из тюрем, из-под пуль и побоев стрелковой охраны, чтобы вывести рабочих из глухих стен старого мира навстречу новому. Он просидел весь вечер в молчаливом благоговении. Но сейчас его непочтительная натура дала себе волю. - Шахтеры - народ не по мне: уж очень у них работа постоянная. Мне кое-кто из ребят в Лэнюсе говорил, что они сто пятьдесят дней в году проводят под землей. Это дело не по мне. Я иду вслед за жатвой, если она не слишком быстро подвигается вперед. И Маркэнд увидел, что их немедленная и бесповоротная разлука принимается Лоуэном без всякого огорчения. Даже дружба, если она требовала длительной привязанности к товарищу, казалась Ларри Лоуэну проявлением собственничества и потому проклятьем. Товарищеская приязнь, легкая, как воздух, соединяла их в прерии. А теперь - до свидания, и всего доброго. Маркэнд вел "форд" (должно быть, один из первых, выпущенных в Детройте) по дороге в Лэнюс. Чем дальше от него отходили беседы у журчащего ручья в прерии и за столом старого фермера, тем меньше ему нравилась эта "революция", которую раньше он воспринимал как часть звонкого хохота Ларри. Чем стала она, когда холодные прищуренные глаза Вуда сменили озорные глаза Ларри? Чем была она здесь, в машине с тремя угрюмыми пассажирами? Человек, сидевший рядом с ним, был таким крепким на вид, что, казалось, мог бы грызть гвозди (голова его по форме напоминала пушечное ядро, и спутники называли его Кэннон Болл) [cannon-ball - пушечное ядро (англ.)], но, несмотря на это, он беспрестанно повторял: "Осторожнее, не нужно торопиться. Не налететь бы на что-нибудь" - точно слабонервная старуха. - Вы первый раз едете в автомобиле? - попробовал поддразнить его Маркэнд. Но тот нахмурился и ничего не ответил. Показался Лэнюс - куча унылого вида домишек в кругу шахтных копров и груд шлака. Они остановились на главной улице, перед бильярдной "Эксцельсиор". - Ждите здесь, - сказал Кэннон Болл, - и не уходите от автомобиля. Если выскочит кто-нибудь из помощников шерифа с винтовками, помните: вы - таксист из Централии, и не их чертово дело, зачем вы тут. Кричите, ругайтесь, вас они не могут тронуть. - Он мотнул своей круглой головой спутникам, сидевшим сзади, и все трое вошли в бильярдную. Город был глухо пульсирующей опухолью на теле прерии. Маркэнд чувствовал его напряженное давление. Всюду по двое, по трое слонялись люди. У одних были винтовки, другие, большей частью те, что расхаживали парами, имели револьверы. Большинство вооруженных винтовками были долговязые длинноголовые парни; у многих на кепках торчали приспособления для шахтерской лампочки. Они казались растерянными. Кольт у пояса носили помощники окружного шерифа, фактически - наемные убийцы и профессиональные штрейкбрехеры на жалованье у шахтовладельцев. Их лица резко отличались от лиц шахтеров: гладкие, невыразительные, очень мало человеческие, слишком тупые для удивления или даже испуга. Кое-кто из них подошел ближе, поглядывая на незнакомый автомобиль, но Маркэнда они не трогали. На мрачной улице попадались и прохожие - женщины с узелками, мужчины, одетые по-городскому. Это были торговцы и их жены, жившие за счет шахт и шахтеров. Они шли торопливым шагом, точно ожидали, что мостовая вот-вот взорвется под их ногами. Кэннон Болл вышел на улицу вместе с незнакомым человеком в шапке шахтера и с винтовкой в руке. Они поехали к городской окраине, свернули в переулок и остановились у амбара, скрытого за высокой изгородью. Пока Маркэнд сидел за рулем, его пассажиры подняли заднее сиденье и вытащили несколько деревянных ящиков. - Что это? - спросил Маркэнд. Кэннон Болл не отвечал; вместе со своими спутниками он перенес ящики в амбар и запер их там. - Я спрашиваю, что я перевозил, - повторил Маркэнд. - Вы лучше спросили бы, как вам удрать до взрыва, - сказал Кэннон Болл. - Это динамит? - А хотя бы и так? Маркэнд соскочил на землю, и оба его спутника тотчас же подошли к нему. - Это нечестно. Я не давал согласия перевозить динамит. - Ах, извините! Мы и не знали, что стачкой руководите вы. - Значит, вы хотите взорвать шахты? Человек с винтовкой улыбнулся; он был умнее Кэннона Болла и понял, что Маркэнд не только возмущен, но и озадачен; этот слабак шуму не поднимет. - Нет, - сказал он, - мы собираемся выпалить в небо молитвой о мире и добром согласии. - Можете передать своим товарищам, что они бесчестные люди, - сказал Маркэнд. - Вы не имели права нанимать меня, не сказав, что я должен буду делать. Я твердо намерен... - Что?! - зарычал Кэннон Болл, в то время как шахтер хладнокровно вскинул к плечу винтовку. - Не беспокойтесь, - сказал Маркэнд. - Я ничего не расскажу. Он пошел прочь. Он не был ни на чьей стороне, и от этого ему стало грустно. Он пошел назад, на главную улицу. - Да, здесь идет борьба. - Он видел это. Каждый человек в городе был либо на той, либо на другой стороне. И различить их было нетрудно. На одной стороне - медлительные кряжистые парни с винтовками, слоняющиеся у бильярдных, топчущиеся на мостовой. На другой - лавочники, помощники шерифа, жены торговцев (а где жены шахтеров?). - С кем же я? С безучастными помощниками шерифа; с запуганными женщинами, вышедшими купить бараньих котлет; с клерками. - Это было ему неприятно. Но другая сторона обманом вовлекла его в свои дела. Сам того не зная, он перевозил взрывчатые вещества, рискуя попасть в тюрьму в случае неудачи. Ему вспомнился двойной взгляд Вуда - на него и сквозь пего... Недостаток уважения к личности, конечно; но этот Вуд боролся с голодом; а разве голод и нужда уважают личность? Маркэнд вошел в бильярдную "Эксцельсиор". С десяток шахтеров, молодых и стариков, сидели за столиками и у стойки, в глубине комнаты. У Маркэнда было несколько долларов, которые еще в Централии уплатил ему Гру; он спросил кружку пива (запрещенного) и потягивал горьковатую жидкость, наблюдая за посетителями. Они нравились ему. Они так спокойно играли и разговаривали. Они, казалось, искренне любили друг друга. В них одновременно чувствовались и сила, и мягкость. И это шахтеры? Их не смущало присутствие постороннего человека, как будто они ни в чем не были повинны и им нечего было скрывать. Знают ли эти смирные парни о динамите? Что думают они о своих вождях... о Вуде, Кэнноне Болле, хитром Стиве Гру? Все это было для Маркэнда загадкой. - Вот люди, к которым жизнь жестока: у них бледные лица, впалые щеки, их крупные тела потеряли упругость юности. Но им самим чужда жестокость. - Маркэнд чувствовал, что в посетителях ресторанов близ Уолл-стрит, где он обычно завтракал днем, жестокости гораздо больше. - Не потому ли они выбирают своими вождями жестоких людей? Видимо, их врожденная мягкость страдает от недостатка жестокости и нуждается в ней... Динамит? - Маркэнд почувствовал себя виноватым, словно он держал сторону... всю свою жизнь держал сторону, противную этим шахтерам. - Беспомощность и динамит идут рука об руку. Он заплатил за пиво и вышел. Он не был ни на чьей стороне, и ему было грустно. Городская гостиница представляла собой двухэтажный ящик, наполовину из кирпича и чуть ли не наполовину из сажи. В конце коридора была столовая - длинная стойка, у которой присел Маркэнд, и несколько столиков по сторонам. Рядом с Маркэндом сидели два помощника шерифа, выложив кобуры на стойку рядом со своими приборами. Остальные, по виду, были торговцы и коммивояжеры. Оба помощника уже успели подвыпить. - Не дают нам повода, сволочи. Ничего не делают. Никак не начнешь, - сказал один из них. - А вы о чем думаете? - огрызнулся местный лавочник из-за соседнего стола. - Ждете, пока они взорвут город, что ли? - Вот-вот, - подхватил второй помощник. - Вам бы надо всех забастовщиков, до одного, выгнать из города. - А как же это можно? - спросил молодой коммивояжер, по-видимому еврей, из-за дальнего конца стойки. - Они ведь живут здесь. Здесь их дом. - Дом! Живут здесь! - насмешливо повторил лавочник. - Они живут в домах компании и кругом должны ей. Живут, как свиньи. Ленивая сволочь! Что ни шахтер, то бездельник. - Допустим, - спорил еврей. - Но чем был бы Лэнюс, если б не шахты? - Нужно было построить им бараки за городом, - сказал лавочник, - как на Юге для каторжников. А кругом проволочную изгородь, и пустить по ней ток. - Ввотт этто здорово, ччерт их побери. - Один из помощников шерифа даже сплюнул от восхищения. - А чего они, собственно, хотят? - спросил другой коммивояжер, в заключение своей трапезы ковырявший во рту золотой зубочисткой. - Увеличения зарплаты. И потом, чтобы им платили деньгами, а не бонами компании. - Это сказал официант, и таким тоном, словно он считал требования горняков почти справедливыми. - Хорошенькое дело! - вмешался лавочник. - А может ли компания пойти на это? Разве шахты дают прибыль? Ничуть. От них один убыток. Только шахтеры и получают, что им причитается. Вот, к примеру, Мортону Лоуренсу, одному из самых крупных шахтовладельцев, можно сказать, почти целиком принадлежит Муч-Майн. Я был у него прошлый месяц в его загородном доме - роскошный дом на Миссури, - и он мне сказал: "Пролл, говорит, да я бы хоть сейчас прикрыл копи в Лэнюсе, только мне не хочется оставлять столько народу без работы. Эти шахты каждый год стоят нам уйму денег..." Скажут они ему спасибо, как же! А если им платить не бонами, по которым они у нас в лавке могут забирать все, что надо, - они пропьют все до нитки. - Ввот этто прравильно, - сказал помощник шерифа и приложился к своей фляжке. - Все они лентяи, - заявила служанка, худая черноволосая девица. - Никто больше ста дней в году не проводит в шахтах, а остальное время только и знают, что на бильярде играть да цветочки разводить. - Ввот, - закричал помощник, - этто прравильно! - Видно, они действительно ненадежный народ, - сказал еврей. - И буяны, наверно? - Он пытливо поглядел на служанку и помощников шерифа. - Шахтеры у нас были бы ничего, - заговорил в первый раз человек, сидевший в углу напротив еврея (по виду он был похож на церковного старосту), - если бы не эти безбожные агитаторы из иностранцев, что приезжают сюда сеять смуту. Эти ИРМ. - Верно, - сказал лавочник. - Все жиды из Европы да из Нью-Йорка, - прибавила служанка. Еврей-коммивояжер вздрогнул и сладко улыбнулся ей: - Принесите-ка мне еще кусочек этого чудного пирога, милочка моя. - Наши ребятки, может, и ленивы, - продолжал церковный староста, - по смутьянами они не были, пока иностранные агитаторы... Второй помощник шерифа вдруг сорвался с места. - Именно! Паршивые жиды из Германии и России. Мы им покажем! Мы их быстро выучим по-американски! - Ну, их-то вы не имеете права выгнать из города, - сказал спокойно лавочник. - Через месяц они вернутся назад, вот и все. - Ногами вперед в крайнем случае, - сказал менее пьяный помощник шерифа. Дэвид Маркэнд снова идет по прерии. В гостинице он слышал случайно, что от Лэнюса всего два часа езды - около сорока миль - до Мельвилля. Он вспомнил письмо Кристины: "Я написала брату о вашем приезде". И вот он идет в Мельвилль... Стремится в Мельвилль. Серое небо низко, сырой ветер дует с востока. Он думает о своем доме, что на Востоке; и по холодной сырости, обдувающей лицо, определяет направление. Что стало с ним за этот месяц, с тех пор как Дебора покинула его? Неделю не бритая щетина не скрывает глубоких морщин на полных прежде щеках; глаза слегка налиты кровью; фланелевая рубашка не первой свежести, хоть на ней и не заметно пятен; брюки и ботинки в грязи. Тяжелым шагом он бредет по бурой равнине, расстилающейся перед ним точно стоячее море, сквозь гущу которого трудно пробираться. Что стало с ним за этот месяц? Он думает о Деборе, о том, что он дал ей и что она теперь дает ему, о Стэне. - Неужели из-за дружбы со мной Стэн тоже попал в беду? - Он чувствует, что Стэну пришлось страдать; когда его мысли обращаются к Стэну, они как-то растекаются, хотя ему не приходит в голову, что Стэн умер. Он думает о Тони; его умерший сын идет за ним по прерии. О ребенке, еще не рожденном, зачатом в миг его разлуки с Элен (Значит, нет разлуки?), об Айрин. О "Конфетке" и Нунане, о Ларри Лоуэне, и Поле Вуде, и динамите, и горняках, о помощниках шерифа и лавочниках... Какой хаос! Прах человечества кружит по прерии, бурно взлетает, рассыпается, исчезает. А он? - Что же, я ушел от Элен, чтобы ласкать Айрин? Бросил "Дин и Кo", чтобы работать в подпольном баре? Как просто все в прерии! Сегодня она вся - золото в лучах солнца, завтра она вся - мрак под тенью туч. Сегодня ее засевают, завтра снимают урожай. Но в вихрях человеческого праха, носящихся по прерии, есть нечто большее, чем он может увидеть. В бессмысленном хаосе страстей, царящем среди людей, и в каждом человеке есть свой круговорот, и притом куда более сложный, чем движение земли и неба. Не меньше, а _безгранично_ обширнее... Круговорот человеческих страстей... Маркэнд знает это. Вот почему движения людей кажутся рваными, мелкими и несоразмерными среди безмятежной прерии: потому что он видит только урывками, глаз его не в силах охватить целого. Его кругозора хватает на то, чтобы вместить прерию, да, вместить землю, вращающуюся в звездном небе, и солнце, и плеяды солнц; но его кругозора не хватает, чтобы вместить круговорот человеческих страстей. Какая астрономия открыла ему, что и у человека есть свой круговорот?.. Он знает, что за пределами его взгляда существует общий для всего человечества порядок и что ему подчинены нелепые отрывистые движения всех людей, с которыми ему приходилось встречаться, потому что и он, и его безотчетные движения тоже подчинены этому порядку. Он знает это, как знает самого себя - усталое грязное человеческое существо, затерянное в канзасских равнинах; он знает это внутренним чувством, подобно тому как ощущаешь свои руки, болтающиеся вдоль туловища, и свои глаза, которые касаются равнины и облака. Он не видит смысла в своих поступках, начиная с ухода из дому; но он знает, что смысл есть. И ему приходит в голову, что он должен идти вперед не так слепо; должен начать видеть и найти смысл. Имя этому прозрению - судьба. Судьба, все еще издали, коснулась человека, в смятении остановившегося посреди прерии. Утро нового дня застает Маркэнда в Мельвилле. С невидящими глазами он идет вдоль широкой, обсаженной вязами улицы, где по обе стороны на желтых лужайках присели нарядные домики. Он останавливается перед одним домом, похожим на все остальные... коричневый деревянный коттедж с верандой, с эркером. Он идет к двери и на эмалированной дощечке читает: Филип Двеллинг. Он стучится. Он слышит шаги, и дверь открывается. Перед ним стоит Кристина. 2. ЭЛЕН В спальне было слишком жарко, когда она вошла (зимняя оттепель, Марта вспотеет, воспаление легких). Элен Маркэнд распахнула настежь оба окна. Сырой декабрь холодом обдал ее шею; она спокойно стояла, подставляя напору влажного ветра свою набухшую грудь под домашним халатом, свой тугой, как барабан, живот; подставляя себя грохоту поездов, суетне толпы Третьей авеню, отделенной от нее всего лишь сотнею ярдов. - Я еще не купила рождественских подарков Марте... - Она закрыла окно и села на свою постель. Слишком жарким или слишком холодным прикосновением внешний мир вторгался в нее. Она сознавала это, и вторжение мира было ей приятно; оно подчеркивало сладостную наполненность ее тела. Голос Марты (она только что вернулась из школы) смехом раскатился по холлу; но это вторжение неприятно отозвалось в Элен. - Марта может смеяться, потому что ей удалось освободиться от смерти Тони, от отсутствия отца, от матери. Только ты - (она ощущала, как оно, ее дитя, трепещет в ней, чудесно близкое и в то же время существующее отдельно, точно совершенный любовник) - не свободно. Но жить ли тебе или умереть, твое рождение будет началом твоей свободы. - В своей теплой комнате Элен жила наедине со своим телом. Она никогда не знала его прежде; она только пользовалась им, ухаживала за ним, доставляла ему умеренные наслаждения. Теперь, после смерти Тони, она узнала его. Она узнала свои ноги, для которых слишком велико бремя ее живота, похожего на большой распустившийся цветок на тонком стебле. Она узнала свои плечи, руки и голову, лепестки этого цветка. Тридцать лет она видела свое тело; теперь она видит его совершенно иначе. Она сидела на постели в мечтательной истоме. Снова смех Марты: Марта отправилась на кухню за своей чашкой молока и ломтем хлеба, намазанного джемом. - Разве ты не хочешь, чтобы она смеялась? Ты еще не купила ей подарка. Может быть, оттого, что в это рождество ты ничего не можешь подарить Тони и Дэвиду? Ты постоянно заботишься о Марте: неужели за тревогой о ее здоровье кроется ненависть к ее смеху? - Элен забывает о сладостной уверенности, живущей в ее теле. - Может быть, Марте, уязвимой потому, что она здесь (Я ведь люблю ее!), ты мстишь за Дэвида и Тони, неуязвимых потому, что их здесь нет? Смейся, Марта, чтобы освободиться от меня. Элен встает с постели. Рядом - постель Дэвида; вот уже восемь месяцев он не спит в ней. Элен сбрасывает халат, стягивает бандажом отяжелевшее тело, надевает платье. У последней ступеньки она медлит. - Войти, поцеловать ее? Смеющийся рот Марты, полный крошек и джема... - Она решает: нет. Церковь стоит на Лексингтон-авеню, сравнительно тихой улице; Элен выбирает путь по Третьей авеню; она хочет пройти в тени эстакады надземки, где люди кишат, как грибки плесени в погребе. Бледные лица женщин. - Каждая из них достойнее меня; у нее есть муж, которого она сумела удержать... - Мальчики со своими матерями. - Каждый ближе ко мне телесно, чем мой умерший сын... - Церковь пуста. Готические колонны, священные и враждебные, вздымаются из ее плоти. Снова Элен ощущает свое тело близким и реальным потому, что оно содрогнулось. - Разве я пришла сюда, чтобы разрушить власть церкви надо мною?.. - Но ее тело нечестиво: оно знает сладкие и святотатственные тайны; никакими добрыми делами не освятить вновь тела жены, покинутой мужем. Она подошла к исповедальне у боковой стены. Здесь полумрак; сквозь цветные стекла вверху не льется мелодичный свет. Она звонит, не прочтя даже имени священника у затворенного окошка. Она склоняет колени перед исповедальней... Телу ее больно от твердого дерева, и, ожидая появления священника, она думает о том, что последние два месяца она была счастлива. - _Скорее! Беги отсюда_! Хочется быть счастливой еще немножко. Ах, в этом все дело: "еще немножко". Скоро родится твои ребенок, скоро счастье обречено на гибель. Ты готовишься к гибели. И все-таки - еще немножко быть счастливой. - Ощущая в теле боль от непривычного стояния на коленях, Элен начинает понимать свое счастье. Смерть сына, вслед за ужасным, безмолвным летом без Дэвида, создала тот мир страданий, в котором она жила всем своим существом; она замкнулась в страдании, непроницаемо окружавшем ее со всех сторон. Но страдание может дать счастье, если оно предельно; счастья нет в незавершенности. И когда она почувствовала, что вместе с ней в непроницаемой тюрьме живет дитя, трепетно бьющееся в ее плоти, счастье перешло в экстаз... - Если бы еще хоть немножко. _Скорее беги отсюда_, пока священник не разрешил тебя от твоего счастья. Элен задумалась о своем прошлом - и тем уже открыла доступ внешнему миру. Ничего подобного с ней не было, когда она носила Тони и Марту. Разумной, нормальной женщиной была она тогда, смеялась над прихотями беременных. - Священник силой вернет тебя в этот разумный мир. Рождением ребенка ты обречена вернуться... - Щеки Элен мокры от слез. - Зачем мне понадобилось прийти сюда? - Окошечко открывается... Два священника беседуют в библиотеке в облаке сигарного дыма. Один еще молод; у него круглая гладкая голова над каплуньей грудью и мохнатые брови над холодным взглядом. Другой - человек лет пятидесяти; по его осанке можно догадаться, что он высокого роста и ходит сутулясь; в его склоненной голове скрыто богатство ума, ширь кругозора. Под орлиным носом губы его постоянно дрожат, точно бессознательно творят молитвы. Они говорят о смене епископов в своей епархии, с осторожностью высказываются о людях (так как люди, облеченные властью, опасны), свободно - об идеях (так как церковь допускает бесконечное разнообразие толкований). - Я уверен, что будет Дейли, - говорит молодой священник. - Не думаю. Назначат Ленгдона. - За Дейли пятьдесят верующих против одного за Ленгдона. - Я это знаю. - Вы думаете, что кардинал Джойс и монсеньор Гарсон этого не знают? - Знают, конечно. Но они знают и достоинства Ленгдона. И эти достоинства дают ему перевес. - Перевес над толпами, которые идут за Дейли? - Без сомнения, - сказал старший священник. Молодой священник сделал глубокую затяжку. Он не любил старшего; он разговаривал с ним сейчас потому, что больше разговаривать было не с кем и пришлось бы заняться ненавистным чтением скучных журналов и еще более скучных книг. - Я вас не понимаю, - сказал он. - Решающим фактором, - сказал старший священник, - будет не количество людей, а размеры недвижимости. Или, если вам больше нравится, количество долларов. Причина общепонятна. Ленгдон представляет головку нашего прихода - богачей. Дейли обслуживает его туловище - бедноту. Но Парк-авеню растет с востока. Может быть, капитал Нью-Йорка придет и поселится в грязных улицах нашего приречья. Я полагаю так на основании недавно появившейся статьи Энкельштейна, уполномоченного по недвижимости, и того, что я слышал от Госса и юриста Реннарда. Теперь вам ясно? - Не совсем, - буркнул молодой священник. - Дорогой мой друг, в чем горе нашей церкви в Нью-Йорке? За ней стоят толпы - это верно. Но разве есть могущество у толпы? Мы слабы потому, что в правящем классе наше влияние слабо. Церковь бессильна, когда власть над хозяевами утрачена и ей остается один лишь народ... бессильна оказать помощь и поддержку народу. Ради толп, которые любят Дейли, мы должны завоевать правящий класс, который прислушивается к Ленгдону. Вы думаете, этого кардинал не знает? С назначением Ленгдона может резко увеличиться число вновь обращенных в нашей церкви святого Варфоломея - там, где каждому обращенному цена гораздо больше. Звенит колокольчик в исповедальне. Молодой священник облегченно вздыхает: "Это вам" - и перекатывает сигару в другой угол круглого влажного рта. Собеседник довел его до нестерпимого раздражения; разглагольствовал бы лучше о своей теологии, знанием которой он славится. Старший священник тушит окурок сигары и встает. - Слава богу, - говорит он, - мы можем завоевать власть над толпой. Если на месте трущоб построить дома для богачей... и если Ленгдон станет епископом... - Он исчезает за дверью. - Благословите меня, отец мой, ибо я согрешила, - говорит Элен у окошечка исповедальни. Она смутно различает худое лицо, раскачивающееся в такт благословению. - Я давно не исповедовалась и не причащалась. Два месяца уже. Перестала вскоре после смерти моего мальчика. Мне вдруг стало все равно, любит меня бог или нет. Любовь его была новой для меня. Я всего год как пришла к церкви. Я не знала его любви и не думала о ней. А теперь вот знаю, но мне опять все равно. - Подумайте получше, - сказал священник, - отчего вы воздерживались от причастия. Это пока не причины. - Верно. Может, я не хотела утешения? И когда я думала о церкви, мне сразу делалось стыдно. - Вы знаете, когда мы попадаем во власть окамененного нечувствия, церковь предписывает нам искать помощи в святом причастии. Забудьте всякое помышление житейское, забудьте все тревоги и не носитесь со своими чувствами, ибо это мешает божественной благодати. - Но когда я поняла, что не хочу утешения, я стала в этом упорствовать. И, осознав свой грех, как жажду самоубийства, почувствовала себя недостойной. И чем больше чувствовала себя недостойной, тем больше упорствовала. - Чувство собственной недостойности не отчуждает христианина от тела Христова. Кто из нас достоин? Мы приемлем тело Христово не потому, что достойны его принять, но потому, что господь любит нас и сострадает нам в нужде нашей. Дочь моя, вы еще не поняли причин вашего воздержания. Ищите глубже! - Я ищу, - сказала Элен. - Я стараюсь доискаться. Я не причащалась... потому что мне открывалось... что-то другое. Я не хорохорилась, нет, и дело не только в том, что мне стало безразлично мое спасение. Мне вдруг начало открываться счастье. Как это объяснить? Я и сама-то не понимаю. Я жду ребенка, третьего ребенка. Старший мой умер. В ту ночь, когда я понесла, восемь месяцев назад, муж мой ушел от меня, бросил меня; больше я его не видела. Я была тогда мужественна, святой отец. Христос помог мне. "На тебя все упования мои" - эта мысль была мне как хлеб насущный. У меня были мои дети - сын и дочь. И вот, когда я несколько месяцев прождала мужа, когда умер Тони, - она уже почти шептала, - тогда умерла и моя душа. Я не смогла принять этого дара Иисусова. Я исповедовалась и ходила к причастию, но я не хотела. Я не хотела господней милости, раз он отнял у меня сына. Душа моя пошла своим путем, и скоро я поняла, что я счастлива. Я сама себе стала богом. Я перестала бороться, я отстранилась. - Она секунду помолчала. - Сказать ли, что я стала просто плотью?.. И от меня осталась лишь плотская женщина, вынашивающая дитя и живущая тем, что она питает его? - Мы подошли к самой сути, - сказал священник. - Говорите же. - Это такой восторг, - голос ее был ясен, - какого я не ведала прежде. Наверное, надо, чтоб разум и душу твою убило горе, чтобы такое познать. Это как любовь, как страсть. Да, это как телесный восторг. Как вечно длящаяся ласка... - А пришли вы сейчас оттого, что она прекратилась?.. Ребенок ведь родился, да? - Нет, святой отец, он все еще во мне, - тихо проговорила Элен. - Значит, вы Пришли, оттого что каетесь? - Нет, по-моему. Может, я пришла от страха. Ведь сладкое объятие прервется. Но это не раскаяние, нет. Ребенок родится, и я останусь без него. Это страх! Снова меня поглотит мир боли; уже поглощает. Я боюсь, - говорила Элен. - Я и эту любовь утрачу, как утрачивала любовь прежде. Тони умер, Марта хохочет, и я ненавижу ее хохот. Я пришла от страха, я больше не могу его вынести. Даже придя сюда, я грешу. - Но пришли же вы все-таки... - Но пришла-то я... - Ваш приход сюда так же истинен, как ваше телесное счастье, как ваши телесные страхи. - Но если я пришла не оттого, что жажду благодати, нуждаюсь в отпущении грехов... - Если на брении вырастет роза, какой же безумец скажет, что брение - это только навоз? Не судите себя, дочь моя; это дерзость и безумие. Судя себя, вы копаетесь в себе и отыскиваете всему одну какую-то частную причину, а ведь вся жизнь наша... и господь... причина тому, что мы здесь. Продолжайте. Но знайте, что природа греха непроста. Грех - это потеря благодати; стало быть, содержание всякого грешного поступка - не сам грех, ибо грех - понятие отрицательное. Что бы ни привело вас сюда, но здесь вы стоите перед богом. Это так же верно, как то, что привел вас сюда страх... или какие бы то ни было еще дурные побуждения... - Аминь, отец мой. - Продолжайте же вашу исповедь. Но не вдавайтесь в подробности относительно того, что привело вас к ней. Вы сами не знаете, отчего вы здесь. И предоставьте мне донести грехи ваши до господа, и пусть он прибегнет к обычным своим средствам, дабы вернуть вашей душе жажду покаяния и отпущения грехов. - Да, наконец-то я вижу, какой грех больше всего мучит меня. Я охладела к дочери. Я почти возненавидела ее. Наверное, потому, что она отвлекает меня от той тайной радости моего тела... - Непременно надо искать причины? - Отец мой, я ничего не могу с этим поделать. Ведь только так мне открывается, до чего я грешна. - Понимаю. - Какую власть взяло надо мной мое тело! Я никогда его прежде не тешила; а теперь оно бунтует даже против того, что я здесь и преклоняю колена. Оно питалось моим горем, чтоб одержать верх надо мной! Тело, отец мой, знало радость с моим мужем. Но когда был он, оно было не одно. А теперь оно одно в своей радости. Нерожденное дитя - только часть его. А Марта оказалась лишней. - Говорите же, говорите, - сказал священник. - И я согрешила против Дэвида... так зовут мужа. Я больше мучилась из-за того, что он меня бросил, чем жалела его за то, что ему пришлось меня бросить. Разве это любовь? Тут ведь чувство оскорбленной собственницы, а не муки утраченной любви. А потом я стала говорить своему нерожденному ребеночку: "Ты мой, только мой, не его". Я, как ревнивица, не допускала к нему отца. Фрейд усмотрел бы в моем отношении к младенцу кровосмесительную страсть. - Кто такой Фрейд? - Это один замечательный доктор в Вене. - Я не знаю его. А он умный человек. Католик, наверное. - Теперь я поняла, отец мой, - все, что я получила от Дэвида, мне захотелось отнять у пего. Чтоб было только мое. Может, потому что он ушел. Может, потому что я чувствую - несправедливо, но все-таки я это чувствую, - его уход убил нашего мальчика. У Дэвида есть адвокат, когда-то он был самым близким его другом. Я не люблю его, у меня есть причины его не любить. И вот, из-за того, что он друг Дэвида, а не мой друг, я стала с ним любезна, я кокетничаю с ним. Я хочу ему понравиться, заручиться его поддержкой. Против Дэвида? Неужто до того дошло? И еще одно. Муж, когда ушел, оставил этому человеку деньги - на мои нужды. И вот мне хочется получить эти деньги, раз это деньги Дэвида. Не то, что я так уж люблю деньги (я их ведь все равно трачу), но мне надо ими завладеть, раз это деньги Дэвида, завладеть ими вместо него. - Говорите, - сказал священник. - Это самые тяжкие мои грехи, отец мой. Кроме того самого главного греха, что я не знаю, как мне себя победить. Губы у священника чуть дрогнули. - Они неотторжимы от моей души, - сказала она, - как глаза от тела. Я не верю, что могу их победить. - Дочь моя, вы католичка, хоть я вижу, как глубоко засело в вас ваше прошлое, как сильно влияние на вас жалкого, распущенного, погибшего мира. А раз вы католичка, вы знаете, что никто из нас не может победить грехи своей силой. Только таинственная благодать господня может победить их. Только Христос может возродить нашу волю, чтобы мы воистину захотели их победить. - Как это верно! - Вот вы говорите, что грехи неотторжимы от вашей души, как глаза от тела. Дочь моя, вы верно говорите. Помните, что грех мешает нам видеть бога. Но вот скажите мне: неужто вы считаете, что по воскресении, если бы глаза ваши были слепы, небесная благодать не исцелила бы их? - Понимаю!.. Я снова начинаю видеть нетелесным зрением! - Когда вы ждете ребенка? - В конце января, святой отец. - Уже скоро. Вам, верно, трудно так долго стоять на коленях. Исповедь ваша окончена. Вы нуждаетесь в покаянии, но зачем же мучиться физической болью? Я отпущу вам грехи ваши, а потом можно, если хотите, пойти ко мне домой. Посидите спокойно в кресле, расскажете еще, еще послушаете меня. Ведь я еще много чего могу вам сказать. - Лучше я так останусь. Мне даже лучше, что болит тело. Зато дух освобождается... чуточку. - Я готов отпустить вам ваши грехи, дочь моя, раз вы сами знаете, что не можете их победить. Верите вы, что Христос может их победить? - Верю! Христос победит их, если я захочу. Но как трудно захотеть. Трудно это понять. - Тысячи трудностей - еще не основание для сомнений. - Я не сомневаюсь. Я верю во Христа, потому что все противоречия жизни, на которые натыкается мой разум, может разрешить только церковь. Моим чувствам и мыслям мир представляется хаосом. Но ведь мир живет, а хаос жить не может. Лишь церковь все упорядочивает и спасает. Я верю. - Дочь моя, один святой сказал: "Господь велит мне не допытываться о причинах, почему он зовет меня, по следовать за ним". Другой добрый человек сказал: "Через грех первого человека, Адама, природа пала, и наказание за это перешло на весь род человеческий, так что и сама природа, сотворенная богом доброй и праведной, теперь страдает от грехов и немощи; ибо грех, зароненный Адамом, влечет ее ко злу и низости. Ибо остается в нем лишь ничтожная сила, как бы малая искра, скрытая под пеплом. И это - естественный разум". Следуя этому разуму, до того, как прийти к церкви, вы пытались жить хорошо, но у вас ничего не получилось. В свете этого разума вы увидели противоречия жизни... увидели мир, созданный богом для добра, но испорченный; созданный для того, чтобы он служил богу, но служащий сатане; мир, в котором воля человека, данная ему для добра, направлена ко злу. При свете этой малой искры, каковая есть разум и обнаруживает среди тьмы лишь отчаяние и заблуждение, вы пришли к поискам таинственной благодати, которая превышает разум, как пламя костра - слабую, тлеющую в золе искру. Аминь! Но, дочь моя, грехи ваши - обычные, распространенные грехи, это грехи хорошей женщины, долго пытавшейся жить по законам "добродетелей" протестантства. Молитесь ежедневно и еженощно, чтобы господь вам послал желание исполнять не свою волю, но волю другого. В вас мало благодати, оттого что в вас слишком силен рассудок и он мешает благодати. Вы честны. Несмотря на то отношение к дочери, в котором вы каетесь, вы, я убежден, были на деле добры к ней. Несмотря на свое греховное отношение к другу мужа, вы, я убежден, не позволили себе ничего безнравственного. Но знайте, не в рассудке и не в честности наше спасение. Они - лишь служанки благодати. А ваши служанки объявили себя хозяйками в доме и все там перевернули вверх дном. Упражняйтесь в вере, укрепляйтесь в благодати. Вам следует причащаться каждое утро... Вы и об евхаристии рассуждаете и раздумываете? - Да! Я сказала себе: из чего может состоять материя, если она движется, живет и даже думает? Почему же чудо пресуществления хлеба и вина в тело и кровь Христову трудней постичь, чем все чудеса вселенной? Ведь, казалось бы, надо, чтоб оно было всего понятней, раз только оно целит и помогает? - Такие мысли были бы полезны застылому уму, нуждающемуся в том, чтоб его подхлестнули. Сомненья часто хороши - как соль и приправы - для большей и лучшей сохранности мыслей. Но вам я подобные умствования запрещаю. Вы не Блаженный Августин. Это ведь он не постыдился после всех своих исканий сказать: "Я верую, потому что Христос учит". Вот где мудрость. Настоящий ум сам знает свое место. Знайте и вы свое. Умейте поставить на место собственный ум. У Соломона сказано, что тот, кто ищет бога, будет ослеплен его славою. Ибо дела божий превыше человеческого разумения. Вы в этом сомневаетесь? Значит, ваш разум поистине жалок, как было бы жалко некое тело, вознамерившееся проглотить солнце. - Аминь, - сказала Элен. - Остерегайтесь бесплодного копания в святейших таинствах, дабы, как столь многие люди и нации, не погрузиться в бездну отчаяния. Вы сочли, будто постигли меру таинства после смерти вашего сына. Вы сочли, будто можете судить о божественной воле. Естественно, что ваша душа почти умерла тогда. - Отец мой, вы так поняли меня, словно давным-давно меня знаете. - Это Христос вас понял. Он ваш врач. Вы нуждаетесь в помощи врача? - Да. - Знаете ли вы врача лучшего, нежели Христос? - Нет! Где я только ни искала. Психология. Философия. Экономика. Другого врача нет. - Если вы знаете лучшего врача - идите к нему. Если нет, если уж вы пришли к этому врачу, не мешайте ему в покое делать свое дело. - Делать дело в покое? - Нет покоя без делания. Не мешайте же ему в его работе. Подождите, и скоро сами увидите ее плоды. Она сложила на груди руки; но думала не о младенце, а о Дэвиде. - Отец мой, вся моя жизнь - одно долгое ожидание, ведь правда? - Да, сейчас мы об этом поговорим. Скажите, вы ведь любите своего мужа? - Я любила его, как могла. Но если б я любила его в его тяжелый час, ему не пришлось бы меня бросить. - Он еще вернется. - Тут Элен прижала обе ладони ко рту. - Вернется, когда вы сподобитесь стать орудием божиим для исцеления его. Он не христианин? - Он ничего не понимает. Он ненавидит церковь. Это слепой предрассудок его пуританских предков. - Пусть же господь возжелает его возвращения к вам, дабы это возвращение приблизило его к истине. - Понимаю. - Не молитесь о его возвращении к вам. Непрестанно молитесь о том, чтобы он обрел мир и истину. - Буду молиться об этом. - Не страшитесь собственнических чувств в своей любви. Их не победить страхом. Если христианка может воистину победить свое тело, зачем же ей его губить? И навеки становиться его рабыней? Надо радостно принимать свое тело. Так же и с собственническими чувствами к близким. Принимая их, их превозмогаешь. Всякий порыв человеческий, даже любовь, вне благодати влечет нас к погибели; а благодатью тот же самый порыв преображается в добродетель. Первый шаг к преображению - приятие. Ученый, взявшийся обработать какое-то вещество, не станет его выбрасывать. Так же, дочь моя, обстоит дело и с вашим стремлением завладеть деньгами, которые, хоть тратите их вы, остаются деньгами вашего мужа. Вне благодати это безобразно. Но если вы станете доброй христианкой, а мужу вашему не удастся такое, господу, может быть, станет угодно, чтобы деньги перешли в ваше полное ведение. И ваша жажда собственности станет источником христианской силы, как стремление самой церкви владеть своим стадом. - Он умолк, но Элен ничего не сказала. - Больше всего мешают вам, я вижу, честные сомнения и отрицание, признаваемые евангелическими церквами за добродетель и ведущие к мистическому нигилизму, ибо, полагая разум чересчур чистым для земли, землю они отдают тем самым во власть материалистическим вожделениям. Не сомневайтесь в любви вашей к мужу, чтобы не потерять его. Пусть любовь ваша чувственна и эгоистична - все равно не отрицайте ее. Ищите благодати, и благодать облагородит вашу любовь. Почему он вас бросил? - Не знаю. - Знаете. - Да, знаю, святой отец. - Она помолчала. Потом сказала едва слышно: - Мы отпали друг от друга. Обнимая друг друга, мы были чужими. Я нашла Христа; это еще больше оттолкнуло его. Он тоже искал чего-то, чего наше счастье (он считал, что это счастье) не давало ему. Тело мое до сих пор его любит. Оно томилось по нему, когда он ушел. Ощутив в себе младенца и познав новую чувственную радость, я перестала томиться по мужу. А теперь, когда радость эта блекнет, даже здесь, даже сейчас, святой отец, я чувствую, как опять томится по нему мое тело. - Как и все добрые, свободомыслящие люди, вы жили в грехе; а грех, как понятие отрицательное, постепенно разъедает ту субстанцию, на которой произрастает. Но даже в грехе, если только это не смертный грех, не меркнет любовь; так же как не меркнет в грехе сама человеческая душа. Семя остается, дабы Христос мог любовно пересадить и взращивать его. Молитесь за мужа, но не о том, чтобы он к вам вернулся. И даже тайно не мечтайте об этом. - Понимаю. - Молитесь о душе вашего покойного сына. Заказывайте по нем мессы. Когда вы будете меньше страдать по нему, расцветет ваша любовь к дочери. - Понимаю. - За нее на вас следует наложить епитимью. Няня у нее есть? - Ей семь лет, ей не нужна няня. У меня есть служанка, она отводит ее в школу, гуляет с ней в парке, заботится о ней. - Оставьте при себе эту служанку; но сами исполняйте ее обязанности пока, до родов, только так, чтобы не повредить дочери. Сами водите ее в школу, одевайте, кормите... - Да, святой отец. - И, не сомневаясь уже в своей любви к мужу и к дочери, никак не сомневайтесь в своей любви к богу. Не сомневайтесь в ней, как не станете вы сомневаться в существовании собственного тела оттого, что оно несовершенно. Не делайте преступления против самой себя, ведущего к безумию. Женщина, взгляни на груди свои, взгляни на живот свой, взбухающий от плода. Скажи себе - мое тело воистину существует. Взгляни на сердце свое, взбухшее от печали и томящееся по господу. Скажи себе: любовь божия воистину существует! - Аминь. - Сегодня я зажгу свечи перед святым Христофором и стану молиться: сподоби мужа этой женщины... - Дэвида Маркэнда. - Сподоби Дэвида Маркэнда вернуться к жене, хоть оба они бедные грешники, если по возвращении своем он обретет мир и истину. - Аминь. - Но сами вы молитесь не так. Мудрый, желающий огня в пустыне, не станет искать огня. Он будет искать дерево и трут, которым можно воспламенить дерево. Воспламените в себе мысль о возвращении мужа... И повторяйте в молитвах слова символа веры. Повторяйте и помните их. Молитесь так: Боже Всемогущий, радуюсь, что ты творец неба и земли, и превыше всего я радуюсь, что ты еси Бог наш. Господи Иисусе! Радуюсь, что ты единородный Сын Вечного Отца, мудрый и единосущный Отцу. Хочу принадлежать тебе и Отцу твоему всецело и нераздельно. Иисусе! На тебя все упования мои. Ради любви ко мне пришел ты в мир. Девять месяцев был ты сокрыт во чреве матери своей святой. Неизреченная любовь! Да святится имя твое ныне и присно и во веки веков! - Я запомню. - Думайте о любви господа, - сказал священник, - который воплотился, и страдал, и претерпел все муки всех мужчин и женщин, собранные в одной его краткой земной жизни, ради любви к нам, к нам, которые, получив от него в дар свободную волю с тем чтобы творить добро, сделались испорченными и больными. Понимаете ли вы, какая это любовь? И не пытайтесь понять. Понимаете ли вы самое жизнь? Нет. Но есть истина, делающая ее разумной и сладостной в высшей степени. - О, я принимаю ее. Она все объясняет! - Тертуллиан, великий сын мировой культуры, как вы, ее малое дитя, сказал: Certum est quia irnpossibile est [истинно, потому что невозможно (лат.)]. - Понимаю. Священник повернулся к ее просиявшему лицу за оконцем исповедальни и поднял руки: - Deinde ego te absolve a peccatis tuis, in nomine Patris et Filii et Spiritus Sancti [засим отпускаю тебе грехи твои во имя Отца и Сына и Святого духа (лат.)]. 3. ПАСТОРАЛЬ - Кристина! - воскликнул Маркэнд. И увидел, что она не очень рада его появлению. - Входите. - Она ненужно широко распахнула дверь. Он вошел вслед за нею в пустую кухню. - Где Стэн? - Стэн умер. Он взял ее за бесчувственную руку, чутьем угадывая, что она не хочет больше вопросов, и ощущая, как смерть Стэна встала между ним и ею. Потом вдруг она сказала: - Это вы, Дэви? Вы приехали? Где вы были все это время? Я никак в себя не приду. - Она будто не замечала невидимой, непреодолимой смерти, вставшей между ними. - Где я был? - переспросил он, ошеломленный. - Да вы на себя не похожи! - Она отошла к печке. - Раньше всего вам нужно поесть, но не слишком много сразу. Потом выспаться. Он сел. - Снимите башмаки и носки. В кухне было слишком тепло; он наклонился над раковиной; даже холодная вода не могла разогнать овладевшую им дремоту. - Наши еще все наверху. Фила нет дома, но он вернется к ужину. С тех пор как мы здесь, Эстер отдыхает, потому что я взяла на себя заботу о завтраке. - Стэн умер, умер... - Она поставила перед ним яйца всмятку, молоко и хлеб. Он начал есть. - Стэн умер... - Усталость, по мере того как исчезало напряжение в теле, волнами заливала его, он пьянел от усталости. - Стэн умер... - Напротив сидела Кристина. Свободные складки ее шали были стянуты на высокой груди. - Стэн умер... - Ему незачем спрашивать, как умер Стэн. Если б не он, Кристина не осиротела бы, ее грудь не осиротела бы! _И Кристина это знает_. Он не чувствовал вкуса пищи, слышал лишь сладостный голос своей плоти: "Что мне до Стэна? Я - жив". Страх перед его вопросами, сдавивший горло Кристины, смерть Стэна, его голод - все сливалось в одурении сна. Наконец она отвела его в маленькую спальню, и он сбросил с себя платье и лег... и проснулся в темноте. Откуда-то снизу поднимался мужской голос, в ушах у него звенело от стремительного, длившегося весь день падения в ночь. Ощупью он нашел свечу и спички на стуле у постели. Там же лежали костюм и белье, все новое, еще с магазинными ярлыками (пока он спал, Кристина вместе с маленькой Кларой отправилась в город и купила это все на остаток денег, присланных им Стэну). Все было впору; только носки и ботинки оказались велики. Он взял свечу, распахнул дверь в темный холл и пошел вниз, на голоса. Филип Двеллинг встал и протянул свою маленькую руку; пожимая ее, Маркэнд увидел желтую комнату, громко тикающие часы на камине, свое лицо, странно затуманенное в стекле окна, и хозяина, небольшого и пухлого, который говорил ему: "Добро пожаловать... мы вас давно уже ждем", и обеих женщин. Взгляд Кристины казался отсутствующим, хотя она смотрела прямо на него; у другой женщины глаза были черные при электрическом свете; никто по двинулся с места, пока часы не пробили десять ударов. - Я проспал четырнадцать часов! - Ему стало не по себе, словно через Кристину он уже давно вошел в комнату и это новое появление было нереальным. - А теперь, - сказала Эстер, поднимаясь наконец со своего стула, - вы, должно быть, голодны. - Этот сон был настоящим пиршеством, - сказал Маркэнд, - по я действительно голоден. Эстер пошла к дверям. - Я недолго обеспокою вас, - услышала она уже из кухни. Она повернулась. - Завтра по телеграфу потребую денег и поеду домой. - Зачем же торопиться? - оживленно возразила Эстер; тень от притолоки падала теперь на ее глаза. - Вам лучше отдохнуть немного, прежде чем пускаться в такой дальний путь. Маркэнд наклонил голову, точно повинуясь приказу. - Что они думают? Что я делаю здесь?.. - Кристина молча продолжала шить. Черное шерстяное платье туго обтягивало ее тело. - Есть и моя доля в этом трауре. - Двеллинг терялся в поисках темы для разговора. Эстер сказала: "Суп на столе" - и позвала Маркэнда в кухню. На следующее утро Маркэнд уже спустился вниз (проспав еще семь часов), когда в комнату вбежала Клара. Девочка изумленно вскинула глаза, потом бросилась ему на шею. Устроившись уютно у него на коленях, она сказала: - Ну вот, теперь и папочка вернется. Кристина улыбнулась ей, напряженно, не отводя глаз, чтобы взглядом не встретиться с Маркэндом; улыбка угасла; взгляд угас. Маркэнд отложил посещение телеграфа. Вместе с Двеллингом он шел вдоль ряда стройных деревьев, скрывавших пузатые домики, по направлению к конторе Двеллинга. "Звезда округа Горрит" занимала нижний этаж дома у поворота на главную улицу - одну комнату, узкую и длинную, загроможденную наборными кассами, кипами бумаги, печатными машинами и подшивками газет; стены ее были оклеены вырезками и карикатурами; меж двух грязных окон стояли линотип и конторка. Невысокий коренастый человек с седой головой и молодыми глазами выключил машину при виде хозяина. - Знакомьтесь: мистер Дэвид Маркэнд из Нью-Йорка. Столичное прошлое Маркэнда не произвело большого впечатления на Тима Дювина; все же он занялся разговором с ним, а Двеллинг отошел к своей конторке. Юноша лет девятнадцати, слишком высокий, с неловко болтающимися руками и ногами, вошел в комнату и положил перед Двеллингом рукопись. - Хотите бессмертные стихи для завтрашнего номера вашей эфемерной газеты? Двеллинг перелистал рукопись без определенного выражения. Вдруг он схватил юношу за плечо и подтолкнул его к Маркэнду. - Познакомьтесь с нашим городским поэтом, мистером Сиднеем Леймоном! Сид, это мистер Маркэнд из Нью-Йорка. Он вам скажет, чего стоят ваши стишки. - Это ода к Лиге фермеров, - сказал Леймон. И Маркэнд увидел узловатое тело, устремленное вперед, словно какой-то внутренний огонь непрестанно глодал его; увидел длинное серое лицо с крупными расплывчатыми чертами, на котором выделялись только девический рот и глаза, горевшие бесцветным пламенем. - Я ничего не понимаю ни в поэзии, ни в Лиге фермеров, - улыбнулся Маркэнд. - Великолепно! - горячо отозвался Леймон, словно действительно так думал. - Вы будете превосходным судьей. - Давайте, давайте! Прочтите нам вслух, - понукал его Двеллинг. - Пусть лучше сам читает. Моя интонация может помешать его беспристрастию. В многочисленных строфах поэмы заключалось восхваление воинствующему фермерству, которое под руководством Лиги должно возвратить стране ее былую добродетель. Это была риторическая смесь из Киплинга и Суинберна, но для Маркэнда, который никогда не слыхал о втором и смутно знал о существовании первого, стихи прозвучали дивной музыкой. Кажется, Леймон усмехнулся? В странном порыве самозащиты Маркэнд схватил рукопись и, сказав: "Слушайте", прочел заключительную строфу: Отныне никогда родной Америки сыны Не будут доллару служить покорно Рабами прихотей, рожденных во мраке города восточной стороны. Отныне и вовек их труд, смиренья полный, Что стелет под небес прозрачной синевой Пшеничных и ржаных полей покров златой, Чтобы заслуженный досуг украсить свой, Нам сохранит, и навсегда, Земли цветы, плоды и семена. - Должно быть, фермерское движение очень жизненно, если оно могло вдохновить на создание таких стихов. - Маркэнд обернулся к Двеллингу. Дювин, поскребывая свой щетинистый подбородок, снова взялся за работу. - Жизненно? - сказал Двеллинг. - Пойдите-ка сюда. - Он потянул Маркэнда к своему столу. Леймон остался один посреди комнаты. Он надвинул шляпу на лоб, широко расставил ноги и принялся декламировать свою оду сначала. Дювин стучал на линотипе. Двеллинг рылся в куче бумаг. Маркэнду показалось, что юноша потешается над собственным произведением. Открылась дверь, вошел грузный, неповоротливый человек, Курт Свен, с недавних пор ревностный член Лиги. Сомнения быть не могло: юноша издевался - не то над стихами, не то над поэтом. Дювин работал. Двеллинг усердно копался в бумагах. Свен сплюнул на пол. - Что ж тут о свиньях ничего нет? Мне главное - свиньи. Леймон подскочил к нему, обнаружив вдруг девическую грацию в своем длинном теле. - Просвещенный эгоцентризм? - Он махнул рукой Маркэнду, словно союзнику, и вышел из комнаты. Свен кивнул Двеллингу, и Двеллинг кивнул ему в ответ. Свен зажег трубку и неподвижно остановился в углу, оглядывая помещение с безмолвным удовлетворением хозяина. - Чудак большой, - сказал Двеллинг Маркэнду, - но парень хороший. Его отец бакалейщик, самый богатый в городе. Сид много нам помогает: он собаку съел на правописании и всяких таких вещах - он прочел несметное множество книг. В благодарность, когда у нас остается место, мы печатаем какие-нибудь его стихи. (Сидней Леймон как-то сказал своему отцу, что конторка Фила Двеллинга в "Звезде" похожа на самого Фила Двеллинга: из мягкого дерева, желтоватая, и всегда в беспорядке.) Наконец руки Двеллинга перестали шарить по столу. - Вот, - сказал он, - что я хотел вам показать. Это цифры - статистика. Вы ведь житель Нью-Йорка, деловой человек. Вот тут, например... Вскоре Маркэнд многое знал о Лиге фермеров: ее программу, ее бюджет, число членов в различных штатах. Он любил землю, и в нем нашла сентиментальный отклик идея о построении на земле царства тех, кто ее обрабатывает. Двеллинг оживился: - Может быть, вы могли бы помочь мне тут? Он расправил измятый отчет казначея, присланный из Сен-Поля, Миннесота. Маркэнд просмотрел его, быстро уловил суть, объяснил, в чем дело. Двеллинг почувствовал себя увереннее. Он вспомнил про Свена; тот сидел в углу, наблюдая, восхищаясь. Позднее можно будет познакомить его с гостем из Нью-Йорка, ослепить фермера. - Популисты были неправы, - сказал он. - Они допустили ошибку, вмешавшись сразу в вопросы государственной политики. Мы хотим, чтобы земледельческие штаты были сильнее, а единственный путь к этому - действовать тут, в земледельческих штатах. Мы заставим Вашингтон прийти сюда, к нам, вместо того чтобы самим идти к Вашингтону. Так поступили банкиры на Востоке: они сперва организовались сами, а потом, в тысяча девятьсот седьмом, когда правительство очутилось в беде, пришлось ему послать за Морганом! Сначала власть экономическая, потом уж политическая. Это закон. Маркэнд пристально смотрел на Двеллинга; он говорил необычайно разумно, чего нельзя было ожидать, судя но его виду. - Мы хотим побить банкиров их собственным оружием, - продолжал Двеллинг. - Вы хотите давать нам взаймы под нашу землю? Хотите получать от нас страховые? Хотите контролировать цены? Хотите накапливать избыток наших товаров? Но-но-но, мы все это хотим приберечь для себя. Самоуправление! То самоед за что в тысяча семьсот семьдесят шестом году мы дрались с Англией... - Об этом говорится и в стихах. - Попятное дело, - сказал Двеллинг. - Мальчик проникается... э-э-э... нашими идеями. Но вам и в голову не придет: это называют социализмом! - Что ж с того? - спросил Маркэнд. - Вот это верно сказано. Что ж с того? Но есть немало вредных бездельников, которые называют себя социалистами. Типы вроде Дебса или вот уоббли, которые сеют смуту среди наших батраков. Слыхали про уоббли? - Да. - Мерзавцы! Только вчера они взорвали шахту в Лэнюсе. - Он выудил еще один исписанный листок. - Вот, - сказал он, - некоторые мои мысли. Это передовица для следующего номера. Рукопись была озаглавлена: "Банки для общественной пользы, а не для частных прибылей". Маркэнду сначала понравилось, по в середине он запутался. - Это не совсем ясно выражено. - Он колебался. Но Двеллинг уже всунул карандаш ему в руку; в комнату, грузно ступая тяжелыми сапогами, входил еще один фермер. - Вот вам, сделайте, как вам кажется лучше, - сказал Двеллинг и оставил Маркэнда, чтобы присоединиться к фермерам. Маркэнд тщательно разобрался в содержании неудачного абзаца, взял листок бумаги и изложил все просто и ясно, словно писал отчет мистеру Соубелу. Двеллинг возвратился наконец и внимательно прочел новый вариант. - Так яснее, - сказал он, - да, так яснее, - и стал смотреть на грязное окно. ...Вечером, за ужином, Фил Двеллинг вдруг сказал: - Слушайте, Маркэнд. Если вы не особенно торопитесь домой, почему бы вам не остаться тут на некоторое время? Зоркий взгляд со стороны будет очень полезен для "Звезды" и для Лиги. Вы можете жить тут у нас, мы будем очень рады. А чтобы все было как следует, вам будут платить жалованье. Эстер поставила на стол блюдо яблок в тесте, горячих и ароматных, и сама села. Кристина наклонилась к Кларе вытереть глаза, щеки и нос, которые не меньше маленького ротика принимали участие в ужине. Ингерсолл воткнул вилку в яблоко. - Пожалуй, мне некуда спешить, - медленно сказал Маркэнд, и его ответ неуловимо скользнул от мужчины, который задал вопрос, к женщине, которая не произнесла ни слова. - Во всяком случае, мне кажется, что мне некуда спешить. Он искал взгляд Кристины, который встретился наконец с его взглядом; но Маркэнд ничего не сумел прочесть в нем. Эстер Двеллинг одиноко сидит в своей кухне. Все еще день... бледный декабрьский день над равнинами и улицами Мельвилля, но в запертых кухнях, где сидят одинокие женщины, уже темно. Жаркое стоит в печи; Эстер видит, как жилки огня пробиваются сквозь щели в стенках. Она чувствует, что печка близка ей; она питала ее изо дня в день, зиму и лето, год за годом; питала ее огонь, который сжег бы весь дом, вырвавшись на свободу. И в ней самой тоже горит огонь, но Филип - холодное и пресное существо, которое ее пламенная честолюбивая воля готовит к роли вождя фермеров. - Он делает все, что я говорю ему, иногда охотно, иногда ворча, но у него нет ни одной собственной мысли. И если б он понял, бедняга, что главная роль принадлежит мне, был бы конец всему. Он должен считать, что во всем действует самостоятельно. Что он _сам_ женился на мне; что он _сам_ открыл в себе призвание к этой карьере; что _ему_ пришла в голову мысль о "Звезде". Сейчас, вероятно, ему кажется, что это _он_ пригласил Маркэнда. И получается вообще неплохо. Только одного я никогда не могла сделать за него - любить. Тут уж ничем не поможешь: в любви мужчина должен быть самостоятелен. Но это дело прошлое. Когда женщине тридцать пять лет... Что ж, может быть, у меня были слишком романтические представления о любви... Беспорядочная возня, а потом мужчина, раскиснув, укладывается в твоих объятиях, готовый заснуть. Так если это - все, может ли женщина отдать свою жизнь, свою душу за любовь? Серьезная женщина - никогда. Может быть, несерьезные женщины смотрят по-иному. Это верно. В ту пору, когда я еще грезила о любви, что мне было до политики или женских прав? Только почувствовав всю пустоту своих грез, я образумилась. Любовь и серьезность не вяжутся вместе. Или женщина - дура, которая только и мечтает о поцелуях мужчины... по всему телу (есть ведь и женщины беспомощные, как Фил, но для женщины, я думаю, это гораздо хуже), или же она обладает здравым смыслом и находит себе дело. И дело процветает! Фил пользуется влиянием; "Звезда", она уже почти оправдывает себя! Фил уже сейчас фигура в фермерском движении: на январском съезде в Сен-Поле все его узнают. Но меня там не будет... Маркэнд? Вот человек, у которого есть свои мысли. Конечно, к нам они не имеют отношения - и Тем лучше. Я чувствую это, знаю это. Но ведь он взялся за дело в "Звезде"! Все его интересует - от уборки помещения и отливки шрифта до писания передовых. И как много он читает - все книги Фила но экономике взял к себе. Каждый вечер сидит над ними. Говорит мало. Размышляет? Я знаю, он вдумчив и глубок. Глубокие мысли, глубокие чувства. Любил ли он свою жену? Почему он оставил ее? Наверно, она была с ним счастлива, пока он не ушел от нее. Дать женщине счастье... Опять романтика. Никак ты не избавишься от этого, Эстер. Какой вздор! Нет, это правда, наверное, это правда. Я уверена, что Дэвид может дать женщине счастье. А Кристина? Почему ей вздумалось уйти к Стэну и жить с ним в лачуге, в то время как сын богача Харрингтона, да и Гаспер тоже, с ума сходили, чтоб добиться ее? Стэн дал ей счастье? Что он с ней делал, Стэн? Как он целовал ее? Целовал ли ее грудь, ласкал ли бедра сильной и нежной рукой, держал ли ее, обессиленную, в своих объятиях? Что же теперь с ней? Нет, Кристина несерьезна. У нее совсем нет хватки, так же, как и у Стэна. Помогла ли она ему достигнуть чего-нибудь в мире? Оба они шли в жизни скорее вниз, чем вверх. И когда она позволила ему опуститься на самое дно, он умер. Вот вам любовь! Мне непонятно это... Эстер, существует мир, который тебе непонятен; Кристина из этого мира; Маркэнд из этого мира. Холодное красноватое тело Фила... короткая судорога - и уже готов заснуть. Проснись, Фил! Стань великим... Миссис Филип Двеллинг, супруга губернатора. Миссис Филип Двеллинг, жена сенатора штата Канзас... "Президент Соединенных Штатов Америки и миссис Вильсон просят сенатора Двеллинга и миссис Двеллинг оказать им честь отобедать с ними в Белом доме..." Нужно с толком использовать Маркэнда. Глупо позволять ему тратить время на линотип. Он слишком много возится с Дювином. У пего есть глубина мыслей. Он должен ездить, организовывать. Он должен работать на Филипа. Я буду откровенна с ним. Я прямо скажу ему, чего я хочу. Он из тех людей, которые готовы сделать все, о чем их просят, если только у них нет причин поступить иначе... Дэвид Маркэнд, я хочу, чтоб вы кое-что сделали для меня. - Охотно, Эстер Двеллинг, а что, собственно? - Я хочу, чтоб вы помогли мне сделать из моего мужа большого человека. И я вовсе не хочу, чтоб вы целовали меня в губы. Видите ли, Фил действительно хороший человек. Он будет преданным борцом за дело фермеров. Наша жизнь, видите ли, - бесплодная жизнь... Все, что у меня есть, поставлено на карту для успеха Фила!.. Пора полить маслом жаркое... Не поможете ли вы мне, Дэвид Маркэнд?.. Пора зажечь лампы. Пора Ингерсоллу, и Кристине, и Кларе, и Филу, и Дэвиду возвращаться домой, к ужину... - Пойдем в сарай, - говорит Ингерсолл Двеллинг. - Это еще зачем? - спрашивает девушка. - Просто для забавы. - Что же забавного в старом грязном сарае? - Она следует за ним. - Полезем на сеновал. - Чтоб сено набилось в глаза и волосы? - Велика беда! Она вслед за ним взбирается но лестнице. - Пойдем, детка, темнеет уже, - Кристина берет Клару за руку. Девочка цепляется за руку матери, просто чтобы удостовериться, что она рядом. От этого ей становится радостно и спокойно. В темноте деревья кажутся выше, прохожие двигаются быстрее, воздух сильнее щиплет лицо, стук конских копыт звонче. У кошек глаза горят в темноте, и у домов - тоже, а автомобили... - вот как раз один!.. - в темноте грохочут, как гром. - Наверно, это дядя Фил возвращается домой. Видишь, как мы запоздали! Но сама она не торопится. Целый месяц стояла теплая погода, и Кристина сонно наблюдала жизнь Маркэнда в доме ее родных. Сейчас, в декабре, воздух наконец стал зимним; сверкающая лава прерии застывает в твердый металл; и Кристине, возбужденной сухим холодным воздухом, хорошо идти так, держа Клару за руку, и думать. Месяц прошел с тех пор, как этот человек, из-за которого умер Стэн, оборванный и голодный, постучался у дверей Двеллингов. Что думает он о себе? Ему нигде нет места. Нет в Нью-Йорке - иначе он не уехал бы оттуда. Нет в Клирдене... Но Стэн любил его. Нет и здесь, конечно! Но он работает, помогает Филу. А Стэн? Разве его место было в Клирдене?.. Клара цепляется за руку матери; Кристина сжимает ее маленький кулачок. Мир стал чуждым, когда Дэвид оказался здесь, а Стэн ушел навсегда. Старая ферма... вот там все было реально. Мать и отец хозяйничали на ней. Фил хозяйничал на ней. Потом явился Стэн. Явилось чудо. Да, Стэн был чудом и научил ее понимать чудо; а теперь он покинул ее, одинокую и потерянную. Она слышит его голос: "Стой, оглянись, прислушайся". Они едут домой в шарабане, и у перекрестка Стэн читает вывеску на столбе: "Стой, Оглянись, Прислушайся". "О, мисс Кристина, случалось ли вам когда-нибудь остановиться и прислушаться - не к поезду, а к жизни? Как замечательна жизнь! Вы, американцы, останавливаетесь только, чтобы прислушаться к поезду". Она смотрит на прерию - зеленые поля пшеницы, набегающие на горизонт, - она слушает ее шелест, и пение лугового жаворонка, и гул проводов на вотру. Жизнь!.. Как она замечательна! За это все она любит его. - Больше ничего он мне не дал. Только чувство, что жизнь замечательна и принадлежит мне! А теперь она слова чужда и больше уже мне не принадлежит. Но она будет принадлежать Кларе. Дэвид? Я не могу смотреть ему в глаза. Я люблю и жалею его, я его ненавижу, я его презираю, я не могу смотреть ему в глаза. Стэн любил его... - Мамочка, не сжимай мне так сильно руку. - Я тебе больно сделала, детка? - Мама, пусти. Девочка побежала вперед и скрылась в густой тьме под придорожным вязом. Мать не двигалась с места. Вдруг Клара появилась снова, сияя белокурой головкой, и ткнулась лицом в платье матери. - Я тебя нашла! - кричала она. - Стой тут! Снова она убежала и с криком страха и радости примчалась назад. Новая игра. - Но нам надо домой, деточка. - Нет! - Девочка кулаками колотила по юбке Кристины. - Стой тут! Кристине показалось, что она повисла в воздухе, что Клара одна в темноте, и только она, Кристина, может о ней позаботиться... а она висит в воздухе. Снова девочка прибежала назад, и Кристина подхватила ее на руки. Клара отбивалась. - Пусти, мамочка, пусти! - И снова умчалась в темноту. Голос Стэна, теплый в прохладной ночи, коснулся ее: "Как замечательна жизнь, мисс Кристина! Если остановиться, и оглянуться, и прислушаться, делается ясно, что наше место - в мире. Но мы не знаем где, не знаем как..." Девочка возвратилась и, словно слыша голос отца, шла теперь спокойно рядом с матерью, крепко держась за ее руку. - Нужно бы зажечь фонари. Темнеет, - сказал Платон Смейл. Двеллинг сбрасывает скорость до десяти миль в час и переводит рычаг. _Чух-чух_ его нового "форда" отмечает биение его сердца. Они побывали у старого Паара, который, как обычно, вышел из себя и обозвал Двеллинга "набитым дураком". _Чух-чух_. - Дела идут на лад, не так ли? На прошлой неделе "Нэшнл лидер" перепечатал мою передовую - то есть, собственно, передовую Маркэнда. Мы делаем успехи. _Чух-чух_. Даже Эстер довольна. Почему бы не отдохнуть? _Чух-чух-чух_... - Сегодня, что называется, деловой день, - говорит Смейл. - Ведь мы с самого полудня за работой. Но вот у меня маленькое личное дело... ...Вовсе я не великий человек, разве я не понимаю? Да и кто велик в наши дни? Артур Верт, наш вождь? Кто знает? Великие люди все просты, как и я. Всем великим людям свойственно сомневаться, как и мне. У всех есть жены - добрые, преданные, которые их не вполне ценят... Если б не жена моя, Эстер Двеллинг, возлюбленная супруга моего сердца, я никогда не достиг бы таких высот... Смейл думает о предстоящем ужине. - Будет жаркое, свинина или говядина, с густой коричневой подливкой. Отличная стряпуха миссис Двеллинг, и всегда помнит, что я люблю лук. У этих Двеллингов денег много. - ...я уже говорил вам об этих нефтяных акциях, - продолжает Смейл. - "Оклахома Голден Рокет". Если мы с вами телом и душой преданы делу, это еще не причина, чтобы нам не заработать на том, что само идет в руки. (_Чух-чух_... машина и сердце.) Мне встретился старый мой приятель, его преподобие Маллигатоуни из Второй баптистской церкви в Тульсе. Вы знаете, я ведь был проповедником прежде и до сих пор поддерживаю связь кое с кем из старых собратьев. И вот достопочтенный Маллигатоуни знает эти источники, как собственную церковь. И я специально спросил его: "Можно ли мне и Двеллингу присоединиться к этому делу?" - "А достоин ли он?" - спрашивает тот. "Еще бы не достоин!" - говорю я. ...Беспокоиться не о чем... _чух-чух_. Маркэнд нянчится с газетой, а в этих делах он смыслит не меньше меня. Даже больше, пожалуй. Хороший парень Маркэнд! Великие люди славились своим умением подбирать помощников. Кабинет Линкольна, маршалы Наполеона. Беспокоиться не о чем... _чух-чух_. Верт написал совсем короткое письмо. Манера великих людей. Впредь и мне надо писать очень коротко: не забыть бы. Он будет доволен, когда увидит результаты через месяц на съезде... "Сигару, Двеллинг? Не курите? Как-нибудь сыграем с вами партию, дружище. Я следил за вашей работой. Выше всяких похвал..." И Эстер тоже довольна. Она одобряет Маркэнда. "Правда, это я ловко придумал - взять его к нам в газету?" Не совсем охотно, но согласилась со мной. Что ж, таковы все женщины: как ни преданны, а все же немножко завидуют великим делам своих мужей. Я не очень пылкий любовник. Но то, что Устер еще получит от меня, куда важнее. Она серьезная женщина. Глупости всякие - это не по ней. Я докажу ей, я заставлю ее гордиться мною. Поглядите-ка на Кристину. Уж они со Стэном, наверное, каждую ночь занимались любовью... - ...Надо будет подумать, Смейл. У меня, знаете, с женой вроде условия: все денежные дела обсуждать вместе. До сих пор как-то не приходилось иметь дело с акциями. Миссис Двеллинг очень осмотрительна. Это вроде тормоза для меня - я ведь довольно беспечен, вы знаете. (_Чух-чух_.) Она предпочитает закладные и процентные бумаги. Но посмотрим. Сделаю что могу. Миссис Ильсбет Паар всегда умудрялась явиться к самому закрытию, когда Джон Леймон связывался по телефону со своими лавками в четырех ближних городах, чтобы получить отчет за день. Ругаясь про себя, он горячо приветствовал миссис Наар. Никакого уважения к маленькой женщине с притворной улыбкой он не питал, но она была очень хорошей покупательницей. Он демонстративно оттолкнул приказчика и сам стал против нее за прилавок. - Боюсь, вам уже время запирать, мистер Леймон. - Нет-нет, что вы! - Но мне, знаете ли, мистер Паар только в три сказал о том, что завтра будут гости. Приезжает его брат с женой. - Ах, эти мужчины, неосмотрительные мужчины! Ваш муж недостоин вас. - Ну-ну, будет вам, мистер Леймон. Достоинства тут ни при чем, и вы это знаете. - Конечно, знаю, миссис Паар! Счастье для нас, мужчин, что достоинства тут ни при чем. - Мне нужны оливки. Вам бы никогда и в голову не пришло, глядя на моего мужа, до чего этот большой мужчина любит оливки. Леймон пожелал лично донести до кабриолета корзину с покупками. - Всего доброго, миссис Паар. Благодарю вас. Она не слышала его. Вынырнув из тени, по тротуару шел Ловджой Лейн. - Мистер Лейн, вы! Что вы делаете так поздно в городе? - Ильсбет Паар! Мне нужно было купить пряжи для матушки. - Ну, как ваша милая старушка? - Неважно... благодарю тебя. Совсем неважно. - Вы в коляске? - Нет, мэм. Кобыла так уютно прикорнула в стойле, что я предпочел пойти пешком. Мне полезно пройтись время от времени. - О, мистер Лейн! Сегодня, наверно, ниже нуля. Но я подвезу вас. - Узнай же, Ильсбет Паар, я чувствовал, что обратный путь совершу в экипаже. Я доверился богу. - О, мистер Лейн! - Он ниспосылает ангелов своих к тем, кто верует. И ты - один из ангелов божьих. - Я всего лишь грешная женщина, мистер Лейн. - Ни от кого я не стад бы слушать это, кроме тебя. - Он сел на сиденье рядом с нею. - Я знаю, что ты ангел. - Полноте! - сказала Ильсбет Наар. - Я поглядел на старую Долли. Ей ни много ни мало, а двадцать лет есть, и я сказал: "У меня не хватает духу вывести тебя из стойла, да еще на склоне дня, когда ты уверена, что работа окончена. Я пойду пешком, - сказал я старой кобыле, - и господь позаботится обо мне". - Вы добрый человек, мистер Лейн. - Ильсбет Наар, у моей старенькой матушки никого больше нет, кроме меня. И я всегда был предан ей и ни разу не взглянул на женщину с намерением жениться. Но клянусь, Ильсбет Наар, когда я сижу рядом с тобой и так близко, я готов позабыть о своей матушке. Как хорошо, что ты уже замужем. - Полноте! - сказала миссис Паар, думая о своем муже, который держал ее в ежовых рукавицах. И она подвинулась ближе к мужчине, сидевшему рядом с ней. - Слыхала ли ты меня, Ильсбет Наар? Маленькая женщина уронила вожжи на спину лошади; та несколько шагов пробежала быстрее, но потом снова затрусила обычной рысцой. - О, мистер Лейн! - сказала Ильсбет Паар. Молча они ехали навстречу холодному закату; горизонт, вспыхнув оранжевым пламенем, угасал в пурпуре. Они ехали вперед, две маленькие фигурки. Плеяды звезд осыпали высокое небо. Вдалеке завыла собака. Копыта ударились о железо. Две маленькие фигурки отодвинулись друг от друга. - Вот вы и дома, мистер Лейн. - Благодарю тебя, Ильсбет Паар, благодарю тебя. - Привет вашей доброй матушке, мистер Лейн. - Деревенщина, - сказал Сидней Леймон вслух. - А папаша мой кормит их. Он сидит у стола в своей комнате, на два этажа выше лавки, и смотрит в окно. В этот час он обычно начинает писать: лавка запирается, улица замирает, и он старается избежать ужина в обществе родителей. Все это он тщательно разъяснил своей матери: "Ты же понимаешь, мама, не могу я писать стихи, зная, что прямо подо мной папаша торгует свиной требухой и вареными бобами. И потом, я не могу писать на полный желудок. Так что ужинать с вами вместе для меня невозможно". Часов в десять, когда родители уже спят, он обследует ледник в поисках вареного мяса и пирожков, которые оставляет ему мать. Это единственная трапеза, которую он совершает с радостью. Он видит, как его отец торопливо устанавливает корзину с продуктами на дно кабриолета, видит, как взбирается на сиденье маленькая женщина, а потом маленький мужчина. Он представляет себе жесткие седые щеки отца, блеск его глаз, когда он торопливо возвращается в лавку. - Прижимистый старик, имеет пять лавок, а не хочет, чтоб я поступил в колледж. Сукин сын! На столе листы желтоватой плотной бумаги; в пальцах оранжевая ручка с золотым вечным пером (из Чикаго). - Но как, черт побери, писать? Все, что я вижу, уродливо... - Он видит отца, живого и деятельного... ради чего? - Почему не находит он другого применения своим способностям, кроме того как сбывать с рук залежавшиеся консервы? Господи! Будь он бандитом, я больше гордился бы им. - Он видит мать, добродушную, большегрудую, всегда в переднике. Она сама готовит обед, потому что... "А что же ей еще делать на свете? Я не желаю, чтоб меня обворовывала наемная служанка только потому, что я в состоянии платить ей жалованье". - Для чего они копят деньги? Почему не дать какой-нибудь бедной девушке поживиться немного? Мне этих денег не видать, покуда я не убью их обоих... - Он думает о Двеллинге и его Лиге. - Тоже рвачи. Под громогласными лозунгами свободы кроется одно желание: вздуть цены. Они ничем не отличаются от моего папаши, только он умнее. Отец силен и может один вести игру, на полученные прибыли открывать новые лавки и тем увеличивать свой доход. Фермеры слабы и должны лепиться друг к другу. Быстрей шагает тот, кто идет в одиночку! Я буду таким, как отец, но в царстве духа. У фермеров ничего не выйдет. Умные одиночки, вроде моего отца, всегда будут создавать среди них раскол... - Глаза его снова поворачиваются к окну. Уже ночь. По ту сторону дороги двухэтажный дом, и за ним виден весь город, в беспорядочной смене теней и света спускающийся к прерии. Мельвилль видит он: кирпичные кварталы центра, три-четыре короткие авеню, обсаженные вязами, а дальше ряды жалких лачужек, где живут нерадивые земледельцы и неряшливые их жены, негритянские хижины, лесопилку, кожевню, газовый завод. - Почему не может город встретить прерию храмами и колоннадой? Лесопилка и негритянские хижины... Потому что это и есть Мельвилль. Вглядитесь (но во всем городе только я один могу сделать это) в добротные дома на улице Вязов, в кирпичные глыбы на главной (кирпичи однообразные, мертвые, непроницаемые, точно мысли домовладельцев), тогда вы поймете, почему город оканчивается хибарками, возле которых в мусоре роются свиньи. О ветер прерии, несущий мусорные вести! Ветер прерии... - Леймон опустил свое великолепное перо на бумагу: _ветер прерии_. Мгновенно представился ему весь Мельвилль: дома, беспорядочно плывущие по течению равнины и от этого сбившиеся в кучи; люди, пытающиеся устоять среди бесконечного моря земли и небес и для этого замкнувшие свои окна, замкнувшие свои мысли и расчеты. Он видит и себя самого: он - воплощение победы прерии над сбившимися в кучу людьми; он - голос крови, сказавший их робости: нет! Рука его тянется к перу. Но, подыскивая слова, чтобы привести его в движение, он вспоминает лишь старые напыщенные тропы из учебников стихосложения. Мгновение миновало, Мельвилль исчез. И вскоре Далекая Принцесса, с волосами, пахнущими югом, склонясь из окна Башни слоновой кости, уронила слезу из мирры и ладана на желтоватую бумагу. Дэвид Маркэнд выхватывает первый, сырой еще лист и несет его Тиму Дювину, который, не торопясь, зажигает трубку и просматривает оттиск. Он кивает, и старая печатная машина у задней стены приходит в движение; комнату наполняют стук, визг, лязг, стук, треск, визг. Дювин шарит под столом и достает четвертую бутыль пива (его жена мастерски варит пиво, а такая жена - клад в сухом Канзасе). Маркэнд бросает несколько слов мальчишке-подручному, достает два стакана, и Дювин доверху наполняет их пенящейся жидкостью. Пиво пенится чуть больше обычного: жена, должно быть, переложила закваски или еще что-нибудь. Но Маркэнд полон благодарности; стол Двеллингов - сплошь мучное и мясное - был бы невыносим без целительного бальзама Тима. Они пьют только в отсутствие патрона: в Лиге принято быть набожным и трезвым. Бутылка с пивом - излишний, неизвестный Двеллингам повод для Маркэнда день и ночь работать в "Звезде". - Газета становится лучше, - говорит Маркэнд и рукой вытирает рот. Такая манера выражаться Тиму непонятна. Но он больше не питает предубеждения против франта с Востока. Когда Маркэнд стал каждое утро сам отпирать двери, и подметать полы, и расплавлять отработанный шрифт, и учиться у Тима работе на линотипе, старый печатник покосился на него, как всегда, не говоря ни слова. Но когда франт, вместо того чтобы, устав, охладеть, продолжал работать, Тим вдруг забыл свою ненависть ко всему, исходившему с Востока. Однажды он поймал себя на том, что говорит с Маркэндом, как с другом; тогда он сдался и позволил себе полюбить его. Это не значит, что он понимал все, о чем говорил Маркэнд, - далеко нет. "Звезда" становится лучше" - так Тим никогда бы не сказал. Для Дювина мир не измеряется понятиями "хорошо" и "плохо". Он подходит к этому миру с мерилом давно прошедшего доброго старого времени и смерти. Когда он был мальчиком, а на президентском кресле сидел Грант, - вот это была жизнь. Фермы ломились от плодов и злаков; в маленьких деревушках один шил сапоги, а другой делал стулья, и, чтоб напилить дров, собирались парами; на равнинах хороший охотничий пес еще мог учуять индейца или бизона... вот это была жизнь! Потом напала эта порча с Востока. Она принимала разные обличья: появились газеты, телефоны, фабричного производства товары; но Тима в ту пору это ничуть не встревожило. Фермы стали сбиваться в кучу, словно испугавшись прерии; теперь они выращивали свиней и сеяли рожь не для живых своих братьев, но для мертвой громады по имени Рынок. Сапожники перестали шить сапоги и принялись чинить непрочные городские подметки, которых не хватало и на год. Каретники закрыли свои лавки - им не угнаться было за Канзас-Сити и Чикаго. И вместо того чтобы спокойно беседовать или петь, люди стали читать восточные газеты и, как попугаи, повторять прочитанное. Это была смерть. Дювин враждебно глядел на сморщившийся мир, который он знал краснощеким и веселым. И вот ему встретился франт с Востока, откуда все пошло... Нет, Тим не из тех, что задают вопросы. Когда Маркэнд хочет знать, как набирают шрифт, он учит его; когда он видит, что тот держит метлу, как лопату, он учит его. Но хоть ему и кажется странным, что житель Нью-Йорка, пускай с запозданием, хочет выучиться честному ремеслу, он учит его, держа свои мысли при себе. Сейчас, опустив шторы, они сидят, как два старых приятеля, за кружкой пива... - Да, - говорит опять Маркэнд, - газета становится лучше. Но я все-таки не совсем доволен. Вот еще одно слово, не свойственное языку Тима: "доволен". Однако от этого парня немало занятного можно услышать, если сидеть спокойно и не обращать внимания на его слова, а только ловить смысл, скрытый за ними. - Ведь это должна быть фермерская газета, - говорит Маркэнд. - А из чего, собственно, складывается жизнь фермера? Его дом и амбары; его жена и дети; его скотина; его земля и то, что на ней растет. Всем этим никогда и не пахло в "Звезде". Тим делает глоток и выпускает из трубки дым. - Помните, я говорил вам о нашей фирме в Нью-Йорке - табачном предприятии, где не чувствовалось даже запаха табаку. Единственный запах там - это запах денег. Так вот, черт возьми, почти то же самое и в "Звезде". А ведь на фермах, во всяком случае, пахнет не только деньгами. В глубине комнаты стук, визг, лязг, треск, стук, визг... тишина. Тим Дювин рукавом отер губы и пошел к машине. - Вот что странно у нас в Штатах, - говорит Маркэнд. - Можно заниматься каким-нибудь делом - с головой уйти в него - и не чувствовать, чем оно живо. У жизни свои особые запахи: запах детских игр, запах земли, запах любви. В Штатах боятся запахов. Тим Дювин в глубине, у машины, ругает подручного; он делает вид, что не слышит и половины из того, что говорит Маркэнд. С грохотом, шумом, лязгом снова заработала машина. Тим возвращается к своему пиву. Он допивает молча. Какое-то напряжение появляется на его лице, какая-то неопределенная тревога. Он пытливо глядит на бутылку, словно в ее пустоте заключен для него приказ. Он сосредоточивает взгляд и подбирает губы и в первый раз с тех пор, как Маркэнд знает его, произносит длинную и членораздельную речь. - Как-то, - говорит он, - лет двадцать тому назад я работал в Топека. Была там одна женщина, что-то вроде кассирши и машинистки у патрона. Красивая такая женщина, большая, сильная. Мы все при ней казались словно другой, низшей породы. Я часто удивлялся: что она делает тут в конторе, когда ей бы надо быть женой первого человека в городе! Она не была замужем, хоть уже было ей под тридцать. Но чтоб путаться с кем-нибудь, этого тоже за ней не знали. Ни разу ее никто не встречал с мужчиной. Как только звонок в конце работы, так она сейчас шляпу пришпилит, лицо вуалью закроет и уйдет. Но она была счастлива. Ее лицо так и сияло счастьем, словно солнышко, на всю контору. Я все не мог понять, в чем тут дело. Потом случайно узнал. Как-то работал я сверхурочно, и патрон послал меня к ней, к этой женщине, домой, снести кой-какие бумаги, чтоб она переписала их вечером. Она жила на втором этаже. Вот я поднялся и стучусь в дверь. Никто не отвечает. Я опять стучусь. Может быть, ее дома нет? А меня, помню, в тот вечер ждала одна девушка. Не могу же я, думаю, посреди свидания оправить ей юбку и сказать: "Извините, но мне нужно сходить отнести тут один пакет". Может, оставить его на столе с запиской... если удастся войти. Поворачиваю ручку, дверь открывается. В комнате вроде темно, и я ничего не вижу. Потом вдруг вижу ее. Она стоит на коленях, у окна, подняв глаза к потолку, и молится. И она не перестает молиться, а я стою в дверях и двинуться не решаюсь ни туда ни сюда. Стою и стою, а она молится и молится. Потом она поднялась, и мне ясно стало: она все время знала, что я здесь. Но она молилась и не хотела ни открывать дверь, ни брать пакет, ни здороваться со мной, пока не кончит свою молитву. Подошла она ко мне, улыбается, как всегда. "Вы мне принесли что-нибудь?" - говорит, и лицо у нее - как солнышко поутру. Маркэнд удивленно смотрит на Дювина, который отвел глаза в далекий угол комнаты. Рассказ хорош, но к чему он? Маркэнд ждет заключения. Сзади стук, визг, лязг, тишина. Во взгляде Тима появляется облегчение. Он встает и начинает отстегивать пряжки своего комбинезона: пора домой. Когда подошло время ежегодного съезда Лиги фермеров в Сен-Поле, Миннесота, Двеллинг сказал: "Вы, правда, не делегат, но почему бы вам не поехать?" - и Маркэнд согласился. Вчетвером (остальные двое были Смейл и Курт Свен) они сидели в душном купе для курящих, и поезд с трудом пробирался сквозь январскую метель. В Айове железные ограды уже скрылись под снегом, сугробы доходили чуть не до самых крыш ярко-красных амбаров; в полдень с севера налетела снежная буря, и освещенные окна фермерских домов мигали сквозь сине-серую пелену. Прерии забыли белого человека. Ревел паровоз, вагоны продвигались вперед, подрагивая плечами; дома, одинокие или сбившиеся в кучу, разрывали бесконечный снежный покров; по победу одержала тишина. Разговоры в вагоне, вертевшиеся вокруг политики или цен на продукты, не могли нарушить буревой тишины. От биения колес, хлопанья дверей на станциях, выкриков поездного буфетчика, разносившего сандвичи и кофе, стонов свистка тишина только сгущалась. Стоя у окна, Маркэнд не мог ничего разглядеть. В грозной тишине мира все слилось: темный ветер, темный снег, темные деревни (чьи огни взывали, точно гибнущие души); во всем была тишина. Маркэнд не мешал остальным разговаривать. - Мир темен и тих, - говорил он себе. - Все людские слова и все людские машины не смогли нарушить тишины мира. Что делаю я в этом поезде, сквозь зиму идущем на север? Тишина. С севера пришла буря, - зачем мне спешить навстречу ей? Тишина... - Он подумал об апрельском утре, в которое он покинул свой дом. - Девический апрель... - Зачем так долго оставаться вдалеке? На Востоке свет и тепло. Он вдруг почувствовал, что своим уходом нанес себе неисправимый урон, и это ощущение поразило его физически, мучительной болью. Это тело, которое всюду со мной, - не я. Я - это мой дом, Элен, Марта. Я - это мой сын... мой сын. Смерть Тони - это кара за мой уход... - В купе говорили о политике и ценах. Тишина объяла все. Маркэнд стал думать о двух с половиной месяцах, проведенных им в Мельвилле. Два месяца! Когда в то утро Кристина привела его, онемевшего от утомления и бесприютности, в комнату, чем утолила она его голод? - Но я достаточно разумно жил в Мельвилле. Я работал, я учился, я помогал. Разумно и то, что я еду сейчас этим поездом. Двеллинг надеется на меня; я должен писать о съезде для "Звезды"; Смейл относится ко мне с уважением; старый Курт Свои - с доверием. Я не фермер, но они близки мне... мне близка их земля. И я не тратил попусту время. "Звезда", старина Тим, _действительно стала лучше_. Тим рассказывал в тот вечер об одинокой религиозной даме... но я не дама, не одинок и не религиозен. О Тим, ты знаешь кое-что, о чем не хочешь говорить другим... - Маркэнду вспомнилось прочитанное им за зиму в Мельвилле. Ему мало было изучить механику "Звезды", вертеться среди фермеров (в особенности когда он узнал, что поедет на съезд), беседовать с ними, стараясь больше слушать, чем говорить ("Это самый лучший способ их убедить, миссис: Двеллинг. Вы только слушайте и дайте им говорить, и они сами себя уговорят вступить в Лигу"). В доме Двеллингов он нашел небольшую библиотечку социальной литературы... книги по большей части были довольно бесцветные, но на него они подействовали сильно. Он прочел очерки Хоу о датских фермерах, "Нищета и прогресс" Генри Джорджа, "Взгляд назад" Беллами, "Наш благодетельный феодализм" В.Дж.Гента. Его злоба нашла себе пищу в Майоровой "Истории крупных состояний в Америке", в стеффонсовском "Позоре городов". Там были также книги о социализме Снарго и Уоллинга; но теория марксизма оставалась за пределами его понимания. Были там еще комплекты журнала, называемого "Воззвание к Разуму", - социалистического издания, выходившего "тут же в Канзасе" и имевшего полмиллиона читателей. Сердце Прудона и Руссо, слабо отраженное в этих протестантских рефлекторах, впервые забилось для Маркэнда. В одном номере оказалась перепечатанной большая часть "Манифеста Коммунистической партии". Там была еще книга некоего Симковича, озаглавленная "Марксизм против социализма", которую Маркэнд прилежно изучал. Наконец, на запыленной полке он отыскал книгу Моргана "Древнее общество", и она затмила все остальное. Здесь, в самой Америке... в Неру... существовала высокая цивилизация. Морган вернул его мысли к Канзасу. - Что-то есть в этой Лиге фермеров! Что-то, для чего я готов работать. - Прекрасный был вечер в жизни Маркэнда, когда в первый раз он почувствовал, что сидит в Мельвилле не только из-за личного своего отчаяния и личного расположения к Двеллингу. Он поднял голову от своей книги и поглядел на Эстер и Фила, погруженных в какие-то сводки. - Не смейтесь надо мной, - сказал он, - мне кое-что открылось сейчас. Вы делаете здесь, в Канзасе, большое дело - дело общегосударственного значения. Я помогал вам до сих пор потому, что... одним словом, из побуждений личного характера. Теперь я с вами потому, что хочу этого. Теория движения была довольно основательной: она сводилась к требованию экономической автономии для фермеров, которые, вне всякого сомнения, являются солью земли. Маркэнд участил свои посещения ферм, пользуясь для этой цели "фордом" Двеллингов. Не слишком податливым материалом были лишенные воображения фермеры и их жены, которых цифры интересовали гораздо больше, чем слова. Но Маркэнду нравилось это. Они были как дети; ведь и детям хочется многого... конфет, печенья. По-видимому, их организм требует сахара, а организм фермера требует долларов. Природа этих людей (...Может ли быть, - думал он, - чтоб крестьяне Италии и Германии трудились больше?..) была мягка и плодоносив. И вот теперь, изучив теорию и людей, он едет в Сен-Поль, чтобы познакомиться с применением этой теории на практике. Маркэнд вглядывается в ночь. Тишина. Он смотрит на трех своих спутников, уснувших на диванах купе. Рядом с ним Двеллинг; он похож на стареющего пузатенького херувима; у него хватает ума предоставить жене руководить им. Напротив сидит Смейл; он не слишком приятен на вид: нос и крохотные глазки борова... из-под настоящего человеческого лба; круглый рот готов проглотить луковицу. Курт Свон спит с разжатыми кулаками и сомкнутыми челюстями. В нем воплотилась земля, труд и воля земли. - Конечно, там будут такие, как Фил и Смейл... как я, но это съезд Свена. Все мы слуги Свена. Маркэнд прислоняется головой к стеклу и видит отражение своих пытливо вглядывающихся глаз... Они миновали полосу метели и достигли Сен-Поля, когда звезды застыли в ледяной синеве рассвета. Они прошли через мост над подъездными путями, откуда Поднимался черный грохот и белый пар, и у самого полотна увидали отель, закопченный дымом и ревом паровозов. В их номере с низкого грязного потолка свисала люстра с обнаженными газовыми рожками; вдоль стен стояли четыре койки. Свен и Смейл легли, не сняв шерстяного белья; Двеллинг натянул ночную рубаху поверх сорочки с длинными рукавами; только Маркэнд перед сном почистил зубы, надел пижаму и завернул газ. Он проснулся в одиннадцать часов, но в комнате все еще было темно: облака пара и копоти застилали окно. Он раскрыл его, высунул голову и увидел небо цвета лаванды; с южной стороны отеля, должно быть, светило солнце. Первое заседание съезда назначено было на два часа дня. Маркэнд оделся, побрился, плотно позавтракал и отправился в город. Воздух был свежий; столбы дыма со станции поднимались прямо вверх и не загрязняли его. Маркэнд держал перчатки в руке. Добродушный старик почтальон заметил это и остановил его. - Наденьте лучше перчатки, сэр, - сказал он, - можете остаться без пальцев. Маркэнд повиновался. На сквере возле аптеки он увидел огромный термометр, рекламу виски. Было 28o [по Фаренгейту] ниже нуля. Он шел по Сон-Полю. Узенькие темно-красные улицы между жестким снегом и мягким небом; улицы, которые навели его на мысли о несообразных вещах... английский ростбиф, старое вино. Меж крутых откосов - Миссисипи в ледяной оболочке, словно символ дали и быстротечности. Отсюда дома лезли вверх толпой сытых простодушных румяных путешественников; собирались у высокого гребня - затейливого купола собора. Вернувшись в отель, Маркэнд вдруг почувствовал слабость, точно бежал целый час. Сердце его колотилось. Он опустился на стул в вестибюле и попросил рассыльного принести ему стакан виски. Плиточный пол, огромные кожаные кресла, набитые волосом, кричаще-пестрые плевательницы казались чуждыми этому городу, по которому он бродил, - как и трое друзей его, которые шли сейчас ему навстречу, тяжело ступая подбитыми железом сапогами. Из "Сен-Поль рипабликэн": "Ежегодный съезд Лиги фермеров открылся вчера в два часа дня, в Ред-Мен-холле на ... улице. Помещение было богато декорировано американскими флагами; портреты Джорджа Вашингтона, Авраама Линкольна и президента Вильсона украшали трибуну. Присутствовало около 500 делегатов, назвавших себя представителями фермеров Северной Дакоты, Южной Дакоты, Миннесоты, Висконсина, Мичигана, Айдахо, Монтаны, Небраски, Канзаса, Айовы и Колорадо. Вступительное слово произнес достопочтенный Эйса Текамсе Лаке из Второй баптистской церкви в Минниаполисе. Съезд открыл Кальвин Толе, местный адвокат, секретарь Лиги. Толе доложил о числе членов и о деятельности Лиги за истекший год, указав, что Лига фермеров растет и сейчас приобрела значительное влияние в шестнадцати штатах. Закончив свой отчет, он передал ведение собрания вождю Лиги, Артуру Верту, который был встречен овацией. Верт, пожалуй, в большей степени фермер, нежели Толе, так как он вместе со своим братом разводил пшеницу в округе Лукэй десять лет тому назад, до тех пор, пока не был предан суду как несостоятельный должник; после этого Верт счел себя способным повести организационную работу среди фермеров. В то же время он начал процесс против "Твин-сити элевейтор компани", железнодорожной компании НПРР и местного банка, обвиняя их в преднамеренно низкой оценке качества его пшеницы, но дело было прекращено еще до суда. В мертвой тишине Верт около получаса ораторствовал перед воинственно настроенной аудиторией, предупреждая фермеров, что, если они в самом непродолжительном времени не научатся хитрости у горожан, лакомый кусок будет у них отнят. Он сказал также, что устал вести борьбу и нуждается в отдыхе, и просил на будущий год избрать другого вождя. Сказав: "На повестке дня замещение выборных должностей", - он быстро покинул зал". Из "Нор каунти лидер": "Наш уважаемый собрат "Сен-Поль рипабликэн" своим отчетом об открытии ежегодного съезда Лиги фермеров еще раз подтверждает справедливость слуха о том, что ему свойственно носить наушники (мешающие слышать) и шоры (мешающие видеть). "500 делегатов"! 1008 полноправных делегатов и кандидатов (главным образом фермеры-арендаторы) из четырнадцати штатов уже сидели на деревянных скамьях Ред-Мен-холла, когда стукнул молоток председателя. Наш упомянутый выше уважаемый современник приводит далее старую историю о ферме Верта. Всякому известно, что Артур и Корнелиус Верт имели в округе Лукэй прибыльное хозяйство, которое вели вплоть до того времени, как железнодорожной компании НПРР понадобилось проложить в этом месте подъездную ветку к Ойонскому водопаду. Они предложили Вертам смехотворную сумму за их землю и получили отказ. Тогда они упали на колени и вознесли к небу молитвы о помощи. И в то же лето пшеница Вертов, всегда расценивавшаяся по группе А, была вдруг отнесена к группам C и D. И банк, который давал Вертам ссуду по закладным, отказал им в дальнейшем кредите. Вот почему обанкротился Артур Верт. Земля была за бесценок приобретена с торгов компанией НПРР, которая ненужные ей участки перепродала племяннику тогдашнего председателя банка. А если это неверно, отчего же "Твин-сити элевейтор", НПРР и банк не привлек